Часть вторая

Онлайн чтение книги Екатерина Великая
Часть вторая

I

Был ясный сентябрьский день. Первопрестольная шумела и ликовала… Близился давно ожидаемый день торжественного въезда императрицы. От городской заставы у Тверских ворот до вотчины графа Разумовского было ещё более людно и оживлённо, чем на старых улицах Москвы. Кареты и тележки, всадники и пешеходы вереницами наполняли Ямскую слободу и поле между городом и селом Петровским.

У самого дома графа-гетмана стояло множество экипажей. Был большой приём, и апартаменты переполнились людом, сановниками и простыми дворянами-москвичами, явившимися представиться. В комнате, ближайшей к кабинету государыни, находилось около пяти-шести лиц, ожидавших очереди войти, после чего императрица должна была выйти к остальным. По докладу генерал-адъютанта Орлова одним из первых был принят воспитатель цесаревича – Панин. Войдя, он с низким поклоном подал целую тетрадь.

– Ваше величество. Вот прожект, который вы изволили указать написать. Постарался по мере сил и разумения. Могу только добавить на словах, что оное дело не терпит отлагательства, потому что…

– Постараюсь, Никита Иваныч, решить скорее, – любезно, но сухо отозвалась государыня и наклонила голову, отпуская…

Она положила тетрадь на стол, а Панин, нахмурясь, вышел. Вслед за ним вошёл фельдмаршал Разумовский. Лицо императрицы сразу прояснилось.

– Рада вас видеть, Алексей Григорьевич. Вы ведь без дела, без просьбы и без злобы!

– Простите, ваше величество… Никакого дела. Только желал иметь счастие… – начал граф.

– Ну вот. И слава Богу. Рада вам, потому что вы явились ко мне для меня, а не для себя. Ну что скажете, дорогой мой?

– Да что же, милостивица. Скажу: Москва ждёт не дождётся увидеть царицу в богоспасаемом Кремле.

– Ах, Алексей Григорьевич, я и сама жду не дождусь священного коронования. Дни кажутся мне длинны, что года. Право, мнится, что я всю жизнь не забуду эти дни, проведённые здесь, в Петровском. Тяжёлые дни. Заколдованные они, что ли?

– Простите, ваше величество. Не уразумею. Чем заколдованы?

– Скажите лучше, батюшка Алексей Григорьевич: кем.

– Кем?!

– Да. Кем, спросите. А я отвечу всеми. Да, всеми! Да вот это одно чего стоит!

И государыня показала на тетрадь, лежащую на столе.

– Что ж такое, ваше величество?

– Это? Это насмешка. Это продерзость. Это – лежачего бить, как говорит пословица. Это умничанье умного, у которого ум за разум зашёл. Вот что, дорогой Алексей Григорьевич. Я это прочту, а завтра вам пришлю. Вы прочтите, и мы побеседуем. Сочинитель сего мудрствования меня так уж горячо просил никому оного не показывать, что я твёрдо решила дать оное на обсуждение вам, графу-гетману, графу Воронцову, как канцлеру, князю Шаховскому, графу Бестужеву, старшему сенатору Неплюеву, генерал-фельдцейхмейстеру Вильбоа и ещё двум близким мне персонам. Завтра будут сняты копии и я вам пришлю тоже. Такие дела не вершатся одним умом, а многими умами.

II

Дядька молодого князя Козельского был смущён…

– Господи, батюшка, царь небесный! Да, что же это за времена настали?! – восклицал, раздумывая, Кузьмич. – Прежде мужчина был вот, скажу например, волком, а баба, девка – овцой. А ныне времена пошли, что молодой дворянин, совсем дитё ещё, что овца. А на него со всех сторон лезут волки-бабы. И вот на моего Сашунчика, почитай, просто какая-то бабья облава. Помилуй Бог! Скорее надо, скореючи!

Рассуждения и страх дядьки основывались на том, что за последнее время он и видел и воображал, какой опасности подвергается его питомец. Только что он уберёг питомца от духовной ракалии-пономарихи, как вдруг явилась какая-то цыганка. И эта уже в дом влезла без зазрения совести.

Затем к кухарке приходила в гости племянница и, увидав князя мельком, начала так им восторгаться, так расхваливать его красоту, что Кузьмич тотчас выгнал её и запретил пускать в дом. Кухарка и племянница, желавшие главным образом угодить Ивану Кузьмичу своими похвалами, диву давались и только руками разводили, говоря:

– Вот тебе и угодили. Чуден старый! Что же, ругать, что ли, надо князя, чтобы он рад был?

Наконец, сам Сашок проговорился дядьке, что сестра княгини Трубецкой, к которой он послан был за табаком, будучи дома на этот раз одна, странно глядела на него и, чтобы передать ему табак, повела его в свою спальню. И там, смеясь, дала тавлинку для князя… Больше ничего не случилось! Но Кузьмич обмер при мысли, что «вольная вдова» заманила его питомца в свою спальню. И, конечно, прямо ради соблазна, а то зачем же?..

– Бесстыдница! – восклицал старик без конца.

И кончилось тем, что Кузьмич повторял мысленно от зари до зари: «Скорее! Скореючи!»

Дело было в том, чтобы скорее спровадить питомца знакомиться к Квощинским.

Разумеется, сам Сашок несколько смущался этим шагом, который казался ему решительным, и, может быть, стал бы откладывать. Появление цыганки в квартире, а вслед за тем приключение у Маловой, «заманившей» его в спальню, решило дело сразу.

Кузьмич побывал уже два раза у Квощинских, но вместе с тем зашёл на поклон и к Павлу Максимовичу во флигель. Заявив в краткой беседе о том, что на дворе очень жарко, а вода в Москве просто кипяток, а барину Павлу Максимовичу на вид можно тридцать годов дать по его молодцеватости, старик очень понравился холостяку.

Вместе с тем дядька заявил официально, что его питомец просит разрешения явиться к Квощинскому не просто в гости, а с тем, чтобы Павел Максимович представил его своему братцу и всей фамилии.

Разумеется, Квощинский ожидал этой просьбы, когда увидал у себя старика дядьку. К тому же и Марфа Фоминишна давно предупредила его о посещении Кузьмича.

Наконец, через три дня после загадочного появления в квартире какой-то цыганки Сашок в парадной форме появился во флигеле на дворе дома Квощинских, а затем вместе с Павлом Максимовичем отправился и в дом.

Молодого человека приняли в гостиной Пётр Максимович, Анна Ивановна и Таня.

Сам Квощинский был как будто удивлён появлением молодого князя. И довольно искусно удивлён. Анна Ивановна сплоховала, так как не привыкла лицедействовать. Она расспрашивала гостя, как его имя и отчество, где он квартирует, живёт ли с рождения в Москве… Она удивилась, что он приехал из Петербурга не так давно, удивилась, что он сирота, а затем, разговорившись о чём-то, вдруг бухнула:

– А уж ваш Кузьмич чистое золото.

Пётр Максимович, сидевший рядом с женой, толкнул её ногой. Анна Ивановна спохватилась… Но Сашок положительно ничего не заметил. Он счёл все расспросы женщины необходимыми по правилам светскости, а заявление о Кузьмиче совершенно естественным.

Таня сидела, не проронив ни словечка, опустив глаза и горя, как на угольях. Она то белела, то краснела, то опять белела. Раза два-три ей удалось искоса и вскользь взглянуть на Сашка, и после второго раза она уже была до смерти влюблена.

И глаза его, и золото кафтана, и тихий голос, и сабля, и «сиятельство» – всё отуманило её… И прежде, при свидании в церкви, князь показался ей красавцем, затем от расписываний Фоминишны голова начала кружиться, а теперь при знакомстве она, конечно, совсем разум потеряла. Но сам князь, почтительно отвечавший на расспросы Квощинских, не знал, какова Таня вблизи, так как ни разу не решился взглянуть на неё.

Посещение это, несмотря на простую беседу о разных мелочах, имело всё-таки особое значение, было отчасти какое-то торжественное.

Когда молодой князь поднялся и стал раскланиваться, Квощинские, за исключением молодой девушки, проводили гостя через небольшую залу до дверей передней и в третий раз попросили «не оставить, бывать попросту».

Проходя по зале, Сашок увидел в дверях, открытых в коридор, три какие-то горчащие фигуры и в одной из них узнал нянюшку молодой Квощинской. Фигуры тянулись вперёд, как бы стараясь, чтобы головы были поближе к зале, а туловища подальше.

В передней, где он надевал свой офицерский плащ, помимо трёх лакеев, в таких же дверях в коридоре торчало уже несколько человек. Видны были только два туловища, полускрытые косяками, но над ними высовывалось более полудюжины голов…

С крыльца, садясь на лошадь, Сашок увидел, что из-за угла дома выглядывало ещё человек пять бородатых холопов, кучера, форейторы, дворники, скороходы, самоварники…

Он понял, что вся дворня Квощинских выползла поглазеть на него как на жениха. По всем лицам, по открытым не в меру глазам и ртам видно было, что гость-князь – происшествие.

Действительно, когда Сашок съехал со двора, в доме пошёл вьюн вьюном. Все забегали, весело охая и повествуя о своём впечатлении… Таня в коридоре повисла на шее своей Фоминишны и, обхватив, целовала её и душила.

– Задавила! Дай вздохнуть… Задав… – отчаянно хрипела няня.

III

Сашок был доволен своим визитом, но недоволен тем, что почти не видал молодой девушки, не смея глядеть на неё. Только прощаясь, он глянул на неё вскользь и не остался доволен.

Теперь, едучи шагом по улице, он соображал вслух:

– В церкви она мне лучше показалась. Она эдакая белобрысенькая… Да и маловата. Да и сухопара… Куда ей до Катерины Ивановны… Вот красавица! Что небо от земли… И как это вот бывает на свете спутано! Что бы вот Катерине Ивановне быть девицей Квощинской. А этой Тане – быть пономарихой!

И Сашок вздохнул. Затем он вспомнил слова покойной тётки: «Ничего нет на свете превосходного, а всё с изъяном. А произошло оное от грехопадения человеческого!»

Впрочем, Сашок, знавший это изречение тётушки наизусть, никогда не мог одолеть и усвоить себе ясно, что значит «грехопадение». Тётушка Осоргина объясняла ему не раз, что первые человеки на свете, Адам и Ева, упали во грехе, согрешили. Но как он ещё отроком ни добивался, в чём согрешили эти самые «человеки», старая девица не могла объяснить, а только – по мнению Сашка – разводила турусы на колёсах.

Однако молодой человек был всё-таки доволен своим визитом, хотя бы потому, что его впервые в жизни приняли с почётом.

«Кабы видели товарищи и командир, которые звали меня пуганой канарейкой и княжной Александрой Никитишной!» – думал он с самодовольством.

Выехав на Арбатскую площадь, молодой человек стал соображать, что ему делать. Заехать домой переодеться из парадной в обыкновенную форму или ехать к начальнику, как он есть. Подумав, он решил, что надо спешить, а то, пожалуй, княгиня окажется в зале и начнёт браниться за опоздание.

Через четверть часа он уже сдал лошадь во дворе князя Трубецкого и вошёл в дом…

На этот раз Сашок вступил в залу как-то степеннее и важнее, так как был ещё под впечатлением почёта, с которым его принимали Квощинские.

Но едва молодой человек сел на стул в углу зала, в ожидании, что его позовёт к себе князь, как услыхал в парадных комнатах какую-то страшную возню и голоса людей… Но всех и всё покрывало командование самой княгини:

– Олухи! Черти окаянные! Ведмеди! Михаилы Иванычи косолапые!.. Авдюшка, не зевай!.. Сафрон, не налегай, как бык!.. Васька, подсобляй, сопляк!.. Миколай, пузо-то убери своё!.. Продавишь, леший!..

Возня и голоса приближались к зале постепенно. Послышались шуршанье ног, робкие голоса вперебивку и зычный голос княгини:

– Какой раз тебе я сказываю, чтобы ты пузо убрал. Продавишь – в степную вотчину, на скотный двор! Говорила вам: зови ещё двух хамов.

И в дверях, наконец, появилась кучка дворовых, которые медленно и осторожно тащили огромное фортепьяно. В дверях снова явилась задержка. Тяжёлый, массивный, широких размеров инструмент не пролезал вместе с людьми. Пришлось снова взяться лишь за два конца. При этом середина как-то скрипнула.

– Треснет коли… Все в солдаты улетите! – ахнула княгиня. – Вам, лешим, дела нет, что клавикордам тыща рублей цена. Прямые ведмеди, олухи, черти!..

И вдруг, завидя офицера поверх фортепьяно и голов людей, княгиня крикнула:

– Эй, воробей! Иди-ка, подсоби.

Сашок, вставший со стула, шелохнулся от изумления, но не двинулся, полагая, что он ослышался.

– Ну, что же? Не слышишь? Говорят тебе, подсоби. Видишь, тяжело…

Сашок, с кивером в руках, приблизился и, смутясь от неожиданного приказания, совсем неподходящего, не знал, что и ответить.

– Оглох ты! – крикнула княгиня, уже обойдя фортепьяно и наступая на адъютанта. – Клавикордам, слышь, цены нету, а они, мужичьё… Берись сзади и правь…

– Княгиня, я – в звании офицера… – начал Сашок.

– Что? Что?!

– Как офицер, я не могу… Да и во всём параде, при всей амуниции…

– Ах ты, мамуниция!.. Да я тебя… Слышишь, берись!

И, видя, что Сашок стоит истуканом, княгиня выхватила у него кивер, а другой рукой ухватила за обшлага мундира и пихнула его к фортепьяно.

Сашок наткнулся на лакея и, потерявшись окончательно от оскорбительного приказания, взялся руками за бок фортепьяно. Он покраснел и тяжело дышал от обиды.

– Не примеривай, а неси! – вскрикнула княгиня, пуще сердясь.

– Я несу-с… – ворчнул Сашок.

– Врёшь! Притворяешься… Вижу ведь. Меня не надуешь… Тащи, как следует, не то – вот, ей-Богу… Хоть ты и офицер… А вот, ей-Богу…

И женщина, подойдя близко к нагнувшемуся Сашку, как-то помахивала руками.

«Вдруг, ударит? – мелькнуло в голове молодого малого. – При людях!»

И он, пригибаясь, схватился за фортепьяно изо всех сил. В то же мгновение раздался какой-то странный звук. Люди единодушно встали, опустили фортепьяно на пол и переглядывались. Княгиня тоже слышала странный звук и тревожно оглядывала инструмент.

– Ну вот-с!.. – выговорил Сашок, выпрямляясь. – Покорнейше вас благодарю. Как я теперь домой поеду?

У офицера под фалдами от натуги лопнули узкие парадные панталоны.

Княгиня обошла его, оглядела и выговорила сумрачно:

– Толст не в меру. Вот на тебе одёжа и трескается. Ну, уходи. Не глядеть же мне, даме, на эдакое.

Сашок вышел, озлобленный, из дому. Верхом ехать было нельзя, так как бельё виднелось между красных отворотов фалд мундира. Он доехал домой на извозчике и послал Тита за своей лошадью, оставленной у Трубецкого.

И молодой князь, и Кузьмич были одинаково возмущены приключением и целый день говорили только о княгине Серафиме Григорьевне.

Сашок повторял, что он дворянин и офицер, и хотя клавикорды – не шкаф и не сундук, а предмет более важный, но всё-таки заставлять его эдакое дело делать – прямо самовластие, и притом самовластие дурашной бабы.

Кузьмич соглашался насчёт этой стороны вопроса, но главное для него было в другом. Панталоны были дорогие – из аглицкой сермяги. А они лопнули не по шву, а по правой половинке. Кузьмич то и дело разглядывал большую прореху, трогал пальцами, приставлял края, охал и головой качал.

Ввечеру дядька был поражён заявлением питомца.

– Знаешь ты, что такое дворянин и что такое офицер гвардии? – спросил Сашок Кузьмича почти печальным голосом.

– Ты это насчёт чего же? – отозвался старик.

– А вот ответствуй на мои слова.

– Нет, ты, князинька, не мудри и меня не сшибай на сторону. Я и так из-за твоих панталошек мысли растерял. Ведь они по пяти рублей аршин плачены, и опять портняга-подлец три рубля за шитво взял…

– А я тебе скажу… Я – князь Козельский, и старинный дворянин, и офицер измайловский. Стало быть, как же мне с хамами клавикорды таскать? Это есть унизительское для меня приказание бабы, которая сама не знает, что можно офицеру и чего никак нельзя. Что ж после этого ожидать? Ведь она меня не нынче, так завтра заставит полы мыть.

– Кто ж про это говорит. Княгиня, а дура.

– Именно – дура… Дурафья… Что же делать?

– Как что делать? Не мыть.

– Что?

– Не мыть, говорю.

– Что мыть? – не понял Сашок.

– А полы, как ты сказываешь.

– Я не про то, Кузьмич. А я в отставку подам.

– Как в отставку?!

– А так. Скажу князю, что я не могу эдак. Я для ординарных услуг у него, а не затем, чтобы в дворовых состоять.

Кузьмич ничего не ответил, но сильно испугался решения питомца. Если в отставку, то, стало быть, в Питер ступай. А бракосочетание?

И, не сказавшись, старик ранёхонько сбегал в Кремль помолиться святым угодникам, чтобы отвратили они надвинувшуюся нежданно беду.

И молитва дядьки была услышана – тотчас же.

IV

Наутро рано к маленькому домику, который занимал офицер, подъехала карета. И Сашок и Кузьмич удивились, кто может быть этот гость. Но затем, когда они увидали господина, вылезающего при помощи двух лакеев из экипажа, то и старик и молодой человек ахнули и обрадовались. Кузьмич бросился на крыльцо, а Сашок вслед за ним.

Приезжий был единственный близкий человек Сашка в Москве, которому он был многим обязан. Это оказался Романов. Посещение молодого человека стариком было необычно, следовательно, должен был существовать какой-нибудь важный мотив.

Быстро сообразив это, Сашок несколько смутился. Он догадался, что посещение Романова связано с тем казусом, который приключился с ним в доме князя Трубецкого.

«Наверно, княгиня пожаловалась! – подумал Сашок. – Ну что ж, я всё-таки считаю себя правым. Невежество приключилось от натуги. Она скорее виновата, а не я».

Сашок встретил Романова на ступенях с крыльца. Гость обнял молодого человека и выговорил:

– Я к тебе с важным делом, должен твоему сиятельству нечто объяснить и очень важное посоветовать. И вперёд ожидаю, что ты моему совету человека добротворствующего не откажешься повиноваться.

«Ну, так! – подумал про себя Сашок. – Княгиня нажаловалась! Нешто можно за панталоны ответствовать, как за самого себя?» Когда гость уже был на диване в гостиной, а Сашок уселся против него, отчасти смущённый, Романов начал было говорить, но остановился и произнёс:

– А Иван Кузьмич где? И его надо сюда! Твоя покойная тётушка всегда призывала его на семейное совещание, когда дело о тебе шло, стало быть, и теперь Кузьмич должен присутствовать.

И Романов крикнул на всю квартиру:

– Кузьмич, куда провалился? Пожалуй сюда!

– Иду-с! – отозвался Кузьмич, который сидел в прихожей с намерением прислушаться к разговору гостя.

Когда старик появился на пороге, Романов обернулся к Сашку и спросил:

– Ну а как же теперь? Сажать его или стоять будет? Ведь с тобой-то он, поди, сидит?

– Сидит! – отозвался Сашок, улыбаясь.

– Ну а при мне у твоей тётушки он частенько сидел. Ну, стало быть, Кузьмич, возьми стульчик, поставь и садись!

– Нет, зачем? И постою… – отозвался старик.

– Садись, говорят!

– Нет, Роман Романович, увольте! Ин бывает, можно сесть, а ин бывает, не след.

– Ну, как знаешь! Беседа недолгая… А ты выслушай, а затем нам своё мнение доложишь. Вот с чем я к тебе, Александр Никитич: есть у тебя дядюшка?..

Сашок удивился и даже глаза выпятил.

– Ну, что же, ответствуй! Дядюшка-то ведь есть у тебя? И здесь в Москве теперь…

– Сказывали мне, но я…

– И ты, зная, что он в Москве, зачем же к нему не отправишься с поклоном? А ты, Кузьмич – человек пожилой, как же ты своего выходца не снарядил и не отправил? Ведь это неуважительная неблагопристойность.

Наступило молчание. Сашок не знал, что ответить, а Кузьмич был настолько озадачен, что, взятый врасплох, думал: «Как же в самом деле так?..»

– Скажи-ка ты мне, Кузьмич, как, по-твоему, хорошо это? В городе находится единственный близкий родственник молодого барина, и он к нему не отправляется, ему на него наплевать! Разве такое непочтение позволительно? Чего же он ждёт? Что князь Александр Алексеевич сам к нему с поклоном приедет?

– Виноват, Роман Романович! Вижу я теперь, что и я в таких дураках состою, каких мало на конюшне розгами наказывать. Прямо сказываю, и в уме у меня не было ничего такого! Узнал я, что князь Александр Алексеевич в Москве, и не подумал, что нам следует сейчас делать. Я только докладывал князиньке, спрашивал, как нам быть, а он отвечал – «не знаю».

– Действительно, Роман Романович, я и вам так объясню. Моё суждение такое, что мне нельзя к дядюшке ехать.

– Как нельзя?

– Ведь он же всю мою жизнь меня видеть не желал, завсегда относился ко мне особливо недоброжелательно, точно я чем провинился перед ним. И вот, когда мы узнали с Кузьмичом, что дядюшка в Москве, мы и решили, что ехать мне к дядюшке не следует. Он может меня не принять, выслать мне сказать что-либо нехорошее, а я – офицер.

– Верно ли? Так ли это?

– Точно так! – отозвался Кузьмич за своего питомца, – Именно так! Да ничего другого и быть не может.

– Ну, так вот что я тебе приехал сказать: твоему сиятельству одеваться в парадный кафтан, нацеплять всю амуницию парадную и отправляться к дядюшке. И прикажи доложить, что приехал, мол, князь Александр Никитич Козельский с достодолжным почтением к своему дядюшке. А если раньше не был по долгу своему родственному, то якобы из-за болезни и лежания в постели. Так и соври! Делать нечего! Поедешь? Что же?..

– Да я, право, не знаю, Роман Романович…

– Ну, слушай! Ты знаешь, что я был близким приятелем твоей покойной тётушки, знаешь, что я тебя люблю, всё, что мог, для тебя сделал. И если ты моего теперешнего совета не послушаешься, то ноги моей у тебя не будет! А ты, Кузьмич, если не настоишь на том, чтобы твой барин ехал к дядюшке, то докажешь мне этим, что ты…

– Дурак из дураков! – добавил Кузьмич.

– Верно!

– Я вот, Роман Романович, и ответствую: ни я, ни князинька дураками не будем. По совету вашему он у меня оденется и пойдёт.

– Так ли? – спросил Романов, глядя на Сашка.

– Если вы советуете, то, конечно, я готов. Только… как же быть, если дядюшка вышлет мне сказать что-нибудь оскорбительное?

– Ладно! Это мы увидим! Вот что, родной мой…

Романов хлопнул молодого человека по плечу и выговорил тише:

– Если Роман Романович советует что молодцу, которого любит, то, надо полагать, он знает, что делает. Я, может быть, вперёд знаю, как тебя твой дядюшка примет… Ну, мне не время, на службу пора!

Расцеловавшись с молодым человеком и провожаемый им до самого экипажа, Романов сел в карету и, уже отъезжая, крикнул:

– Ну! Не откладывай! Да вот что… От дядюшки заезжай ко мне рассказать, как он тебя в три метлы принял! Понял?

– Понял! – отозвался Сашок.

И пока карета удалялась, он стоял в недоумении, несколько разинув рот, и размышлял о последних словах: «Как же так – в три метлы?.. Зачем же тогда ехать?»

– Чего ты? – раздался за ним голос Кузьмича. – Нешто не понял, что Роман Романович шутки шутит? Нешто станет он посылать тебя на обиду? А ты лучше скажи: со штанишками-то –парадными как быть? Штопать скорее надо.

V

У подъезда большого дома князя Козельского стояла запряжённая тележка для самого князя. В качестве важного дворянина Козельский всегда выезжал в большой карете с двумя лакеями на запятках и цугом в шесть коней.

Когда запрягалась и подавалась для выезда одиночка, иногда приличная, а иногда и совсем невозможная, с рваной сбруей на тощей кляче, то все в доме знали, что князь едет «чудить» по Москве. Впрочем, два кучера, выезжавшие с барином на тележке, молчали, как немые, когда их расспрашивала дворня о том, где князь был и что делал. Это был строжайший приказ барина – не болтать. Зато толстый и важный кучер Гаврила, выезжавший с князем в карете с гербами, получал менее жалованья и был менее близким и доверенным лицом князя, чем кучера Игнат и Семён, выезжавшие с тележкой, иногда в драных кафтанах и шапках. Они были очевидцами «чудес» барина и были поэтому любимцами. Князь поехал на этот раз далеко от себя, поблизости от палат фельдмаршала Разумовского, на Гороховое поле. Здесь в глухом переулке он вместе с Семёном разыскал дом по данному адресу, а в глубине грязного топкого двора нашёл и мужика.

– Где у вас тут живёт вдова Леухина? – спросил он, пока молодец и ражий детина Семён остался ждать барина на улице. Во дворе можно было утопить коня.

Мужик указал на лачугу, куда князь поднялся по тёмной и грязной лестнице и очутился в смрадной комнате. Молодая женщина, худая, болезненная на вид, встретила его, недоумевая. Двое детей-оборвышей, девочка и мальчик, дико таращили глазёнки на незнакомого господина.

Оглядевшись, князь обратился к женщине с вопросом:

– Ваша как фамилия, сударыня моя?

– Леухина.

- А это ваши дети?

– Да-с.

– Вы, сказывали мне люди, в нужде большой?

– Да-с… Совсем плохо приходится, и если…

– Почти есть нечего?..

– Чёрным хлебом обходимся, милостивый барин. Когда есть. А то и хлеба нет. Мне бы самой одной…

– Погодите. Не расписывайте. Отвечайте только на вопросы, – перебил князь.

– Слушаю-с.

– Горничная есть у вас?

– Нету-с… Было и трое холопов, да когда…

– Прошу вас, сударыня, вторично не болтать, а отвечать кратко и толково на то, что я буду у вас спрашивать… Стало быть, всякое прислужническое дело и себе и детям вы сами справляете.

– Точно так-с.

– Давно ли вы в эдаком положении?

– Вот уже скоро год… Сначала было…

– Чего бы вы желали?

– Как то есть?

– Я спрашиваю, чего бы вы желали себе теперь?

Женщина глядела удивлённо.

– Неужели, сударыня, нельзя ответить на такой простой вопрос? Чего бы вы желали себе?

– Дети совсем впроголодь, и если можно…

– Получив немного денег, – продолжал за неё князь, – вы бы прежде всего озаботились их накормить?

– Да-с.

– Прекрасно. Деньги сейчас будут… Погодите, помолчите… Бельё и платье есть у вас?.. Или вот только то одно, что на вас теперь?

– Одна перемена белья и у детей, и у меня…

– Прекрасно. Квартира сырая…

– Теперь ничего, а зимой – беда…

– Ну-с. Желали бы вы иметь должность с жалованьем? Или вы ленивы и предпочитаете бедствовать и жить подачками?

– Я была бы счастливейшим человеком! – воскликнула Леухина. – Если бы я могла работать и иметь пропитание для детей… Но я дворянка… Я не могу идти в ключницы… Воля ваша… Стыдно.

– Верно, сударыня. Верно. Но должность и занятие подходящие – примете?

– Счастлива буду, сударь… Мы уже третий день голодаем совсем.

Мальчик смело приблизился к князю, дёрнул его за сюртук и, закинув назад головку, чтобы видеть его лицо, сказал:

– Дяденька. Дай хлебца.

– Сейчас, сейчас будет и хлебец и варенья, – улыбнулся князь.

– Какое варенье, – отозвалась женщина. – И есть нечего. И надеть нечего.

– Всё это сейчас будет, – сказал князь. – Всё это немудрёно устроить. Потихонечку, понемножечку всё наладится. А покуда собирайтесь-ка со мной! Пожитков и рухляди у вас, как я вижу, немного, почти ничего нет!

– Какие же пожитки? – отозвалась Леухина. – Что и было – продала, а то бы мы совсем с голоду померли.

– Так самое лучшее, сударыня моя, не берите ничего. Всё, что я вижу, лучше оставить тут.

Князь высунулся в окошко и крикнул Семёну через двор:

– Поезжай и приведи извозчика!

Семён вместо того, чтобы двинуться, обернулся и начал махать рукой. Далеко послышалось громыхание дрожек, и у ворот показался извозчик.

– Ну-с, пожалуйте! Забирайте ребятишек – и поедемте!

– Куда же-с? – отчасти робко спросила женщина.

– Это, моя сударынька, не ваше дело! Ведь не резать же я вас повезу Я приехал помочь. Коли желаете из беды выкарабкаться, то и повинуйтесь!

И через минут пять князь садился на свои дрожки, а Леухина с детьми и с узелком садилась на извозчика.

– В Тверскую гостиницу? – спросил кучер, когда князь сел.

– Вишь, какой умный, сам догадался!

– Мудрёное дело. Как же не догадаться, – отозвался Семён, – завсегда ведь этак же!

И тихой рысью, чтобы не дать извозчику отстать, князь двинулся и только через час был на краю Тверской, где начиналась Ямская слобода. Он остановился у крыльца большого двухэтажного постоялого двора, рядом с ямским двором вольных ямщиков, нанимаемых во все ближайшие к Москве города. С этого двора съезжали постоянно на «вольных» в Тверь, в Калугу, во Владимир, в Рязань и во все города, которые были не далее двухсот вёрст расстояния.

Князь вышел первым и спросил:

– Где Спиридон Иванович?

Но едва он назвал это имя, как пожилой мужик вышел к нему навстречу с поклоном.

– Господину Князеву наше почтение! Комнаты нужны-с?

– Верно-с! – отозвался «господин Князев», то есть князь.

– Прикажете те же самые две, что прошлый раз брали?

– Отлично, давайте! Хотя можно и одной обойтись. Видите, всего одна барынька с двумя ребятишками.

И через несколько минут Леухина с детьми была уже в простой, но чистой комнате постоялого двора, который величался гостиницей.

Через четверть часа новым постояльцам подали обедать.

– Ну, вот-с и ваше помещение! Спрашивайте, что вам нужно, кушайте на здоровье и помните одно: всё, что нынче или завтра к вам доставят сюда, всё то будет ваше собственное. Сегодня вам доставят бельё.

Выйдя и садясь в дрожки, князь сказал провожавшему его хозяину:

– Ну, Спиридон Иванович, кормите на убой! Слышите!

– Уж положитесь на меня, господин Князев, – ответил тот, – Я – человек с совестью. И не первый раз, да и не последний, конечно. Поверьте, что всех несчастных, коих вы у меня помещаете, я держу на особом положении. Всё лучшее им отпускается. Если я сам, по моему малому состоянию, не могу благодетельствовать, то я хоть помогать в благородном деле стараюсь.

Князь приказал кучеру ехать и прибавил:

– В разбойное место…

Через несколько минут дрожки остановились пред большим зданием Верхнего суда, и князь, войдя по большой лестнице, очутился в прихожей, где, как и всегда, сидела куча просителей. Князь разыскал чиновника и попросил доложить о себе главному начальнику. Через минуту он уже входил в его кабинет.

– Что прикажете, дорогой мой? – сказал Роман Романович, вставая навстречу.

– А вот что, дорогой мой: уже давненько, кажется, с месяц, что ли, толковали мы с вами об этом самом здании. Я сказывал, что все-то у вас грабители, душегубы, разбойники, а вы сказывали, что есть у вас и хорошие люди. Так ли?

– Так! Так! – рассмеялся Романов.

– Называл я вам главного грабителя, господина Скрябина, а вы даже как будто обиделись, говоря, что это клевета и что господин Скрябин не такой совсем, а якобы ваша правая рука. Так ли?

– Ну нет, князь, правой рукой я его не называл, а говорил, что он человек хороший, знающий своё дело и уж во всяком случае честный. Припоминается мне, что разговор наш шёл о лихоимцах. Ну, вот я вам на это и ответил, что другой кто, может быть, у меня тут и прихрамывает на этот счёт, а Скрябин человек честный.

– Ну вот, больше мне ничего и не надо. Пожалуйте, выслушайте… Тому сколько-то дней, я добился чести переговорить лично с господином заседателем и дал ему из рук в руки пять тысяч рублей за то, чтобы завершить дело в пользу ябедника и в ущерб правого. Скрябин взялся за дело так усердно, что мой правый уже нищ. Разумеется, он принял взятку не от князя Козельского, а от господина Телятева, коего я изобразил.

Романов глядел изумлённо в лицо князя.

– Если не верите, Роман Романович, то выслушайте дальше всё по порядку. И не одно, а два дела. Одно Баташева, а другое госпожи Калининой.

И князь передал обе тяжбы подробно.

– Да зачем же, князь, вы вмешались в пользу неправой стороны и повернули дело сами, деньгами, взяткой, в ущерб правого… Это уж совсем удивительно.

– А затем, Роман Романович, чтобы иметь верные доказательства, что деньгами можно заставить вашего Скрябина живого человека в землю зарыть. Дело Баташева тому образчик и доказательство. А затем, желание моё сердечное, кровное, избавить Москву от Скрябина.

Романов, озадаченный, переменился даже в лице и, очевидно, сильно взволновался.

– Я вам во всём верю на слово, князь, – признаюсь, это для меня некоторого рода удар.

– Так пожалуйте сейчас к нему, и докажем всё, приказав поличное подать. Оба дела кляузных, разбойных…

– Нет, князь, это совсем не нужно, – вздохнул Романов. – Я его вызову сюда… А покуда два слова о нашем деле. Я был у Александра Никитича, он боялся обиды от вас, оскорбления. А теперь будет тотчас же. Я заезжал от него к вам, сказать вам, но не застал вас дома.

– Спасибо вам. А сейчас, при мне же, побеседуйте с господином Скрябиным, – ответил князь, усмехаясь. Он боялся, как бы дело это не отложилось.

Романов высунулся в дверь и приказал позвать к себе главного заседателя. Через минуту появился чиновник, но вид у него теперь уже был совсем иной. Важности, которая была в нём, когда он беседовал с просителем Телятевым, не было и в помине. Явившись к главному своему начальнику, он остановился у порога, руки по швам.

– Притворите двери плотнее! – выговорил Романов несколько сурово. – Объясните, господин Скрябин, что, собственно, на днях произошло между вами и князем?

Чиновник вытаращил глаза, поглядел на начальника и выговорил:

– С каким князем, ваше превосходительство?

– А вот с этим самым князем! – показал старик на своего гостя.

Скрябин глядел поочерёдно на начальника и на господина Телятева, оказавшегося князем, и, наконец, произнёс:

– Я не понимаю-с, извините!

– Позвольте мне вкратце объяснить! – сказал князь. – Именуя себя Телятевым, я на прошлых днях передал господину Скрябину пять тысяч рублей в качестве простой взятки. Следовательно, Скрябин – лихоимец! Вот в чём заключается всё дело! Соизвольте, ваше превосходительство, спросить у него, получил ли он пять тысяч по делу Баташева и как дело решено теперь.

Романов обратился к чиновнику и выговорил:

– Правда ли всё это?

– Ваше превосходительство, это недоразумение… Они очень просили, а я, виноват, из жалости решился… Они просили ходатая, это для ходатая… по делу секунд-майора…

– Довольно! Вы признаёте, что деньги получили?

– Но, ваше превосходительство…

– У вас ли деньги? Или истрачены? Переданы?

– У меня-с…

– Ну-с, ступайте домой и пришлите мне их тотчас сюда, а сами подайте рапорт о болезни. Болеть вы будете месяца два, а за это время приискивайте себе должность где хотите.

– Ваше превосходительство!.. – вскрикнул Скрябин. – Я могу объяснить…

– Ступайте вон! Я сам делом займусь…

– Ваше превосходительство! – захрипел Скрябин и упал на колени.

– Полноте! Полноте! – резко произнёс Романов. – Со мной такими глупостями ничего не сделаете. Вставайте и выходите!

– Ваше превосходительство!

– Ступайте вон! – вскрикнул Романов.

Скрябин поднялся и, как бы ощупью или в темноте, нашёл дверь и вывалился вон.

– А что вы думаете, дорогой мой? Ведь мне этого мерзавца жалко стало! – сказал вдруг князь. – Сам же я настряпал, да сам же тут и раскаялся. Впрочем, это так. Минута такая. Когда я подумаю, что вы сотни людей в Москве избавите от этого кровопийцы, то, конечно, стоит радоваться. Спасибо вам, однако, за то, что так много мне верите.

VI

Сашок волновался наутро, сильно робел и был тревожен. Он одевался, собираясь не к князю Трубецкому, а к дяде, князю Козельскому. Этот дядя всегда представлялся ему сказочным Кощеем, злыднем, «отвратительным» человеком, и стал представляться теперь ещё страшнее. Вдобавок всё случилось вдруг, и он не успел мысленно приготовиться к тому, чтобы предстать пред лицом человека, которого никогда не видал и о котором, кроме худого, ничего никогда не слыхал.

Через сутки после того, как Романов побывал у Сашка, молодой человек уже подъезжал к большому, великолепному дому в глубине двора. Отдав свою лошадь конюху, Сашок вошёл и, встреченный швейцаром в епанче и с булавой, объявил своё имя.

Один из лакеев, по виду старший, особенно вежливо поклонившись князю, тотчас быстро побежал по парадной лестнице с докладом. Через полминуты он уже спускался обратно со словами:

– Пожалуйте! Князь приказал просить и сказать, что рад дорогому гостю, коего давно ожидает.

Сашок, ободрённый этими словами, стал подниматься по лестнице, но всё-таки чувствовал, что сильно робеет. Пройдя огромную залу, затем три парадные гостиные разных цветов, Сашок увидал в глубине лакея, стоящего у запертых дверей и, по-видимому, ожидающего его. При его приближении лакей растворил дверь и посторонился. Сашок вошёл. Мысленно он готовил фразу «По долгу родственному и особливому почтению имею честь явиться к вам, дядюшка…»

Фраза была длинная, хорошо составленная дома, потом прибавленная в дороге, но теперь, когда Сашок переступил порог, всё до последнего слова выскочило у него из головы. К нему навстречу шёл высокий человек, статный, моложавый, в тёмном бархатном шлафроке. Он протянул руки, обнял молодого человека и расцеловался с ним трижды.

Но Сашок, глядевший дяде в лицо, был так ошеломлён, что стоял истуканом, вытаращив глаза и разинув рот.

– Удивился, голубчик? – выговорил князь.

Сашок двинул губами, но ничего произнести не мог.

– Садись! Сейчас всё узнаешь!

Удивление молодого человека объяснялось тем, что вместо дяди – князя Козельского перед ним был, не в поношенном платье, а в богатом шлафроке, Вавилон Ассирьевич Покуда.

Сашок ничего сообразить не мог и только изумлялся поразительному, неслыханному сходству двух людей. Мысль, что это тот же человек, не пришла ему на ум.

– Вот видишь ли, дорогой племянничек, ты ко мне с родственным уважением не ехал, а мне, твоему дяде, первому ехать к тебе не подобало. Ну вот я и попросил вместо себя поехать к тебе Вавилона Ассирьевича. Но, правда, он тогда сказал тебе, что он Вавилон Ассирьевич Покуда. И потом может стать князем Александром Алексеевичем Козельским. Понял?

Сашок сообразил всё, но, невольно вспомнив свою беседу с Вавилоном Ассирьевичем, снова запутался и ничего понять не мог.

– Ты, небось, дивишься, зачем я был у тебя шутом с дурацким прозвищем? – заговорил князь. – Это моё дело! А теперь плюнь на всё это и забудь! Теперь я хочу объяснить тебе, что жизнь человеческая не то же, что поле перейти, а затем в жизни человеческой чем дальше в лес, тем больше дров. Инако сказывать буду ты молод, а я стар, ты только недавно прыгать начал, а я уже напрыгался всласть, умаялся. И если не собираюсь ещё ложиться в гроб, то собираюсь сесть и сидеть. Ты одинок как перст, почитаешься сиротой. Я то же самое, тоже сирота. Родня мы с тобой близкая, ближе нельзя, разве что мне твоим отцом быть. Держал я тебя от себя вдалеке, как сказывают, в чёрном теле, будучи человеком богатым; допустил, чтобы ты жил в Питере в казарме; допустил вот, что ты теперь ко мне приехал не в экипаже цугом, как полагается князю Козельскому, а верхом, как самый простой офицер без достатка. Ну вот, дорогой мой племянничек, и тёзка, и крестник, теперь кто старое помянет, тому глаз вон. Теперь всё пойдёт на иной лад! И прежде всего ты должен не мешкая собрать все свои пожитки и переезжать сюда ко мне. Пока я в Москве, будешь со мной жить, а если меня нелёгкая опять унесёт куда-нибудь, хоть бы на край света, то дом сей со всем в нём находящимся и с полусотней холопов – всё это будет в твоём распоряжении. При этом я назначу тебе месячное содержание на разные удовольствия, а лошади и экипажи и твои первейшие потребности – всё это само по себе будет оплачиваться из моей конторы. Ну, поцелуемся и забудем всё старое!

Сашок, совершенно поражённый тем, что он слышал, сидел, не двигаясь.

– Ну, поцелуемся! – повторил князь.

И, расцеловав снова три раза племянника, он рассмеялся.

– Что, небось всё думаешь о Вавилоне Ассирьевиче? Не понимаешь сего казуса? А дело просто. Хочешь, я тебе поясню?

Сашок двинул языком и пролепетал что-то себе самому непонятное.

– Отойди, голубчик! Ишь ведь как тебя захватило! Оттереть, что ли, тебя? Был я у тебя затем, чтобы поглядеть на тебя, каков ты молодец, сам не сказываючись. Если бы ты мне пришёлся не по душе, то я бы уехал и плюнул на тебя на всю мою жизнь, а ты бы и не знал, кто у тебя был. Ну а ты мне понравился. И вот произошло совершенно иное; ты теперь у меня. А кроме того, вспомни, голубчик, как ты меня обозвал, как изругал! Помнишь ли?

– Виноват, дядюшка, – заговорил наконец Сашок, – я не знал, что это вы.

– То-то и хорошо, что не знал! Кабы знал, тогда бы всё прахом пошло, всё бы я за комедию принял. То-то и хорошо, что не знал. Вот за то, что ты меня изругал, ты мне и стал люб. А помнишь ли ты, за что ты меня изругал?

Сашок стал соображать, вспоминать, но по лицу его видно было, что он не помнит.

– Вот видишь ли, добрый ты малый. Жалею я сердцем и душой, что так поздно с тобой познакомился! Ты и не помнишь того, что в тебе мне именно и понравилось? Тебе Вавилон Ассирьевич что предлагал?

– Не помню, дядюшка!

– Разве он тебе не говорил, что предлагает свои услуги, как твоего дядюшку Александра Алексеевича на тот свет отправить, чтобы наследовать от него? Вспомнил?

-Так точно!

– Ну вот, видишь ли, голубчик, я так полагаю, что много есть на свете молодых прыгунов-офицеров, которые бы, конечно, не согласились тоже сразу на такое предложение: богача дядюшку опоить или придушить! Но многие из них к этому делу отнеслись бы хладнокровно. В душе, тайно, им бы даже этакое и понравилось! По глазам бы можно было прочесть, что этакое нравится… А ты – истинный князь Козельский, прямой, честный и благородный, какие мы все были. И твой отец, и твой дед. Ты разгорелся, взбудоражился на этакое предложение и стал ругаться. И вспомнился мне, будто в тебе возродился мой родитель – твой дед. И лицом ты на него больше меня похож, да, очевидно, и нравом такой же – прямой и справедливый. Когда ты меня, вскочивши, начал ругать и чуть не в три шеи гнать из квартиры, я чуть-чуть не назвался. Хотелось мне тебя обнять, расцеловать.

VII

Едва только Сашок, радостный, вышел от дяди и уехал, как из верхнего этажа дома быстро двинулась к князю красивая молодая женщина, смуглая, с большими чёрными огненными глазами… Это была сожительница князя по имени Земфира. Она вошла в кабинет стремительно и как-то порывисто и, остановившись у порога, огляделась. Глаза её с синими белками будто сверкнули. Убедясь, что князь один, она выговорила тихо и вместе с тем резко:

– Кто у вас был?

Князь поглядел на неё, помолчал и наконец произнёс, подсмеиваясь:

– Была вся Москва… Третьего дня был дома именитый граф Бестужев-Рюмин-Сибирный.

– Я спрашиваю, кто у вас сейчас был?

– Сейчас? Ты знаешь сама. А иначе и не ворвалась бы, как ураган. Так ведь ты махнула юбками, что ветром подуло, насморк получить можно.

– Ну. Я знаю, кто был. Мне сказали. Но я не поверила и не верю. А поэтому и спрашиваю, чтобы вы мне сами сказали.

– Был князь Александр Никитич Козельский, мой племянник и крестник, красавец офицер, и по урождению своему, по характеру почище меня…

– Вот как?! – рассмеялась Земфира презрительно.

– Дура ты, дура! – вдруг ворчнул князь.

– Почему же это? Я же и дура… А не другой кто…

– Кто? Я, что ли, дурак, по-твоему?

– Так вас я обзывать не могу… Но, однако… – Земфира запнулась и прибавила: – Кто говорил всегда, что не пустит на порог своего дома мальчишку – вздыхателя по наследству?

– Знаю… Верно… – перебил князь. – Говорил… Не пущу к себе молокососа, который мой единственный прямой наследник и поэтому спит и видит, чтоб я помер без завещания… Говорил, Зефирочка. Говорил. А знаешь, почему я так говорил?..

– Ну-с? – вымолвила женщина, видя, что князь молчит и ждёт ответа.

– Говорил… Потому что я был дурак. А теперь я вдруг поумнел… Хочу, чтобы у меня был поблизости, даже в моём доме, родственник, молодой, честный, добронравный… А главное, честный. На всякий случай пригодится такой. Надоело мне всё с блюдолизами да с прихлебателями жить. Один подлее другого… Ну вот, душу и буду отводить с прямодушным родным племянником, у коего душа чистая.

– А вам кто это сказал?

– Что? Что его душа чистая? Мой нюх.

Земфира, знавшая хорошо по-русски и говорившая правильно, хотя с сильным акцентом чужеземки, всё-таки не знала многих простых слов и теперь не поняла слова «нюх».

Князь объяснился. Красавица ничего не ответила, постояла среди комнаты, а затем молча вышла вон.

Прошлое этой женщины было совершенно тёмное. Когда-то она рассказала князю подробно всё своё мыканье с детства, но впоследствии она столько раз видоизменяла своё повествование, что князь уже плохо верил в правдивость рассказа. Было даже неизвестно наверное, молдаванка она и христианка или же турчанка.

Единственное было верно, что Земфира была безродная. Вспоминая своё раннее детство, она не видела около себя ни отца, ни матери, ни кого-либо близкого. Будучи уже лет двенадцати, она узнала, что находится в числе других шести девочек на воспитании у старухи, злой, сварливой, от которой никто из девочек никогда не видал никакой ласки и от которой равно все получали только пинки и колотушки.

И в доме этом постоянно появлялись новые девочки десяти и двенадцати лет, причём исчезали те, которым было уже около пятнадцати. Чаще всего старуха охала и вздыхала о том, что Земфира и другие девочки слишком молоды. Долго ждать. В каком городе это происходило, Земфира не помнила, но говорили все по-молдавански.

Когда Земфире минуло четырнадцать лет, старуха стала её брать с собой в большое здание, где бывало много народу и где продавалась всякая всячина. С двух-трёх раз Земфира, умная и хитрая, поняла, что она в этом большом здании тоже товар. Уже несколько раз подходили к старухе какие-то чужие люди, оглядывали внимательно Земфиру и потом толковали о деньгах. Это было главное торжище города.

Наконец однажды Земфира не вернулась со старухой домой, а отправилась в другой дом вслед за каким-то пожилым человеком. Она узнала, что куплена им за полтысячи червонцев.

– Это страшная цена! – говорил он ей. – Ещё ни разу таких денег я не платил, а так как у меня правило каждый раз брать вдвое, то, вероятно, тебе долго придётся прожить у меня, прежде чем найдётся богач-покупатель.

У этого пожилого человека, которого все звали Юсуф, Земфире оказалось жить лучше. Она ходила уже не в лохмотьях, а в чистом платье. Юсуф не только не жалел денег на её содержание, но настаивал, чтобы она больше ела и больше спала.

– Худощава ты, поправляйся скорей! – говорил Юсуф. – Справишься – тебе можно будет и пятнадцать лет дать на вид, а это важно. Таких тощих, как ты, никто не любит!

У Юсуфа бывали часто гости, но всегда мужчины. И почти все, которым Юсуф показывал Земфиру, оглядывали её точно так же внимательно, как и тогда, когда старуха выводила её на торжище.

Через месяц после того, как Земфира была у своего нового хозяина или владельца, у него появились ещё две девушки почти её лет. Одна из них была турчанка, другая сама не знала, кто она, и говорила на таком языке, которого никто не понимал, а сама она тоже не могла ничего объяснить и начала учить молдаванские слова. Земфира подружилась с ней.

Но не прошло ещё месяца, как однажды утром Юсуф одел Земфиру, посадил в бричку с провожатым, дал один золотой, приказав его не потерять, и объяснил:

– Ну, прощай! Я на тебе, спасибо, нажил куш хороший! Будешь ты ехать весь день и всю ночь, по дороге где-нибудь отдохнёшь, а завтра ты будешь в таком доме, что ахнешь…

И действительно, Земфира, переночевав где-то, очутилась через сутки в каком-то замке и, несмотря на то, что была от природы смелая, всё-таки несколько оробела. Ей стало жутко. Прямо из экипажа она попала в красивую комнату, а рядом с ней была старуха, точь-в-точь такая же, как её первая хозяйка-воспитательница. Только эта была ещё старее и ещё безобразнее.

Дом был переполнен народом – и господами, и слугами, но казалось, что всё это не имело никакого сообщения с теми комнатами, в которых очутилась Земфира.

Через сутки молоденькая девушка, почти ещё подросток, стала наложницей семидесятилетнего урода. Испуг и отчаяние её были так велики, что она твёрдо решила бежать из этого дома при первом случае.

Так как старуха отнеслась ко вновь прибывшей девушке без малейшего подозрения, то случай представился тотчас же. На третий же день Земфира, выпущенная погулять, убежала… И бежала без оглядки, бежала с полудня до вечера.

Вечером её приютили в какой-то деревушке добрые люди, крестьяне.

Через месяц она была снова в положении наложницы у богача-валаха. Это продолжалось около года, после чего Земфира, увлёкшись молодым польским графом, уехала с ним и очутилась в Киеве. Увлечение это тоже скоро прошло. Слишком много разума и слишком мало сердца было в юной красавице.

Явился случайно проезжий богач, русский князь, и влюбился в неё. Земфира тотчас же последовала за ним. Это был князь Александр Алексеевич. Но в своих привязанностях к женщинам, встречавшимся в жизни, он был самый непостоянный человек. Случалось, что женщина, по которой он сходил с ума, через месяца два-три уже наскучивала ему настолько, что он только удивлялся, где у него были прежде глаза. Земфира этого не знала, но вскоре поняла, догадалась и приняла свои меры. Прирождённое лукавство стало в ней талантом. И теперь дело обстояло иначе. Уже лет семь, как в доме князя жила и «владычествовала», как он выражался полушутя, эта молодая и красивая молдаванка.

Красавица уверяла, что имя её настоящее было Мария. Но её ещё девочкой звали почему-то всегда Земфирой. Узнав её под этим именем, князь стал её звать Зефира, теперь называл, ухмыляясь, «моя Зефирка». По его примеру, и вся Москва, узнавшая о существовании женщины в его доме, звала её тоже «Зефиркой», но вместе с тем звала «молдашкой».

Умная и хитрая красавица сумела сначала глубоко привязать к себе пятидесятилетнего человека, а затем, когда первый пыл его страсти прошёл, она сумела так устроиться, что не было и речи о том, чтобы расстаться. Или женщина была особенно искусна, или сам князь постарел. Впрочем, он считал, что эта молдаванка была единственной серьёзной привязанностью в его жизни.

Если бы не его ненависть к браку, то, быть может, в начале связи он решился бы и жениться на ней. Такой другой княгини-хозяйки в доме трудно было бы и выдумать. Казалось, что красавица была рождена для того, чтобы первенствовать в столичном обществе.

Земфира была, конечно, на положении полной хозяйки и как бы законной жены князя. На больших парадных обедах и вечерах, которые он давал, она не присутствовала, но когда бывали у князя одни мужчины, она всегда появлялась и распоряжалась. Зная за последние годы, что князь бывает ей часто неверен, она относилась к этому совершенно равнодушно, но каждый раз обращала внимание исключительно на одно обстоятельство: что за женщина – новая прихоть князя.

Она совершенно не боялась красавиц, а боялась умных женщин. Иначе говоря, она боялась, чтобы какая-либо более хитрая искусница, чем она сама, не вытеснила бы её окончательно и не заняла её места.

Сначала Земфира долго и упорно, с большим искусством. старалась добиться, чтобы пожилой вдовец и богач женился на ней. Это было бы не стыдно князю, так как Земфиру можно было выдать происходящею якобы из дворянского молдавского рода. Она уже, будучи у князя, получила известное воспитание, не только была грамотна, но и говорила хорошо по-русски, и немножко по-французски, хорошо играла на мандолине, хорошо пела, а в особенности ловко и грациозно танцевала всякие характерные танцы. Изящество всей её фигуры при красивом сложении, а равно и изящество всех движений были прирождённым даром. Выказывать свои таланты приходилось ей часто на вечерах, устраиваемых князем. Иногда она появлялась в каком-либо костюме, конечно, великолепном, и танцевала перед гостями. Танцами своими она всегда приводила всех в восторг.

Теперь Земфира отказалась окончательно от мысли выйти замуж за князя, так как, уступчивый во всём, он был на этот счёт упрям. При малейшем намёке на женитьбу он выходил из себя и говорил грубо, резко, сердился настолько, что с трудом успокаивался через несколько часов. Он говорил:

– Всякий человек, который способен жениться, дурак, свинья, тварь, дубина, бревно…

Он объяснял свою женитьбу в двадцать пять лет тем, что приобрёл огромное состояние за женой, и женился он на женщине много себя старше, чуть не вдвое, стало быть, понятно, что всё дело было в деньгах.

– Но жениться по любви – да разве я безумный! – кричал он. – Да разве я глупая тварь какая?!.

И, не имея давно надежды сделаться княгиней Козельской, бессердечная и лукавая Земфира добивалась теперь иного – получить от князя большие деньги, даже очень большие, и при их помощи выйти замуж за русского дворянина, чтобы быть в другом положении, законном, приличном.

Однако и это дело не удавалось. Уже года с три, как князь обещал любимице подарить ей около пятидесяти тысяч, но дело всё оттягивалось, и Земфира начинала опасаться, что и этого она достигнет, когда будет стара. Она рассчитывала, получив собственное состояние, уехать в Киев, выйти удачно замуж и сделаться членом дворянского общества.

С год назад она собралась покинуть князя, разумеется, она лукаво грозилась. Князь в ответ показал ей своё завещание. Умный и недоверчивый, подозрительный, он, как часто бывает, был и наивен. Земфира осталась и была счастлива… Но недолго…

В последнее время она стала особенно угрюма, задумчива и раздражительна. Она как будто выбилась из сил от терпения и ожидания. Она пришла к убеждению, что князь будет водить её за нос, пока она совсем не состарится. И женщина чувствовала, что если она прежде относилась к пожилому князю равнодушно, хитрила с ним и лукавила, уверяя его, что она глубоко привязана к нему, то теперь в ней растёт уже крепкое, сильное и злобное чувство отвращения к старому, себялюбивому и упрямому человеку.

«На что мне состояние в сорок лет!» – злобно говорила она себе. И Земфире приходило на ум нечто такое, чего бы прежде никогда не пришло. Она поставила себе давно цель в жизни – быть законной женой, дворянкой и богачкой. На пути к этой цели стоит этот человек. Она же не из тех, что могут примириться и уступить. Надо, следовательно, во что бы то ни стало достигнуть цели! И что бы ни являлось помехой, всё надо устранить, так или иначе! Хотя бы даже ценою преступления. «Только бы нашёлся человек и помощник! – думалось ей. – Одной мудрёно, а вдвоём дело пустяковое…»

Но, разумеется, такого помощника судьба долго не посылала Земфире. Только за последний год, странствуя за князем, она на юге России узнала молодого цыгана, сразу оценила его, поняла, что это за человек, и теперь тайком, конечно, видала его, так как дала ему средства приехать за ней в Москву и давала денег на существование. Существование, конечно, странное, тёмное…

Но вместе с тем Земфире посчастливилось ещё иначе и недавно… Настоящий «помощник» нашёлся.

Она познакомилась в Москве с молодым человеком, замечательно красивым, который по матери был её соотечественником, но родился в Москве, и был вполне русский. Только тип его лица говорил о южном происхождении.

Молодой молдаванин, вернее, валах, был лекарем и имел небольшую практику, предпочитая, однако, лечить женщин, и в особенности пожилых, или вдов, или одиноких. Разумеется, эта личность была тоже тёмная, как и цыган. И в известном смысле он был хуже цыгана. Фамилия его была, однако, самая обыкновенная, русская – Жуков.

Последнее время Земфира тоже тайно от князя ведалась с красавцем лекарем…

VIII

В тот же вечер Сашок снова явился к дяде, как тот приказал. Князь тотчас повёл племянника показать апартаменты, которые ему предназначались. Они были в нижнем этаже с отдельным входом из швейцарской и особым задним выходом во двор. Комнат было четыре, больших и светлых, с особой передней, и, разумеется, меблировка была такая же богатая, как и во всём доме. В них, однако, никто ещё никогда не жил… Некому было…

Обойдя комнаты, князь соображал, что нужно прибавить к обстановке, дабы его племянник ни в чём не нуждался. Затем, снова поднявшись к себе, князь занялся приготовлением своего ежедневного, давнишнего вечернего питья. Всё было уже подано на стол. Горячая вода, ром, лимоны и сахар. Начав свою стряпню, князь, улыбаясь, показал Сашку на стул около себя.

– Ну, мой любезный, объясни мне, – сказал он, – необходимое нечто. Знаешь ли ты, что у меня в доме, вверху, в отдельных апартаментах, живёт некая особа? Знаешь ты это?

– Нет, дядюшка!

– Не слыхал?

– Нет, дядюшка!

– Не может этого быть! Тебе, верно, и тётушка сказывала, и Роман Романыч, вероятно, говорил, кто у меня пребывает, кто мне везде сопутствует. Особа женского пола.

– Ах да! – вспомнил Сашок.

– Ну вот! Ну а звать знаешь как?

– Помню, сказывала тётушка давно – молдашка.

Князь рассмеялся.

– Так! Так! Молдашка! А то и турчанка, а то и белая арапка, Бог её ведает! Она и сама не знает. Ну а как звать её, знаешь?

– Знал, дядюшка, да забыл! А то и не знал…

– Земфира! Я зову Зефиркой, да и в Москве так стали звать. Ну, вот ты с ней завтра познакомишься. Она ничего, баба умная, красивая, только черна больно. Как сказывается, девка-чернавка. Добрая – не скажу Тебе говорили, что добрая?

– Нет! – промычал Сашок, мотнув головой, и в то же время вспомнил слова, давно слышанные: «маленькая, чёрненькая, царапается и кусается!»

– Так вот, познакомишься. И прошу я тебя любить да жаловать. Она чудна, норовит всякого озлить. Такова уродилась! А ещё я тебе скажу по правде, что наше с тобой заключение мира Земфире против шёрстки пуще всего. За эти последние годы, если я не послал за тобой или не повидал тебя в полку, в Петербурге, проездом, то спасибо скажи Земфире. Теперь я вспоминаю, что рассказывали мне про какие-то твои два нехорошие действия, и вспоминаю, что узнал потом, что всё это было враньё. А сказывала мне это, попросту сказать, сочинила, Земфира. Так вот видишь, теперь дело обстоит мудрёно! Она и так добротой не отличается, а тебя ей Бог велел недолюбливать. А между тем я бы не желал в доме ссор. Хотелось бы мне, чтобы вы ужились в ладу. Можешь ты постараться, чтобы этот лад был?

– Я, дядюшка, готов всей душой!

– Ну, так слушай… Побожись ты мне, что всякий раз, что бы ни приключилось между тобой и Земфирой, сейчас же иди и мне рассказывай. Чтобы я всегда знал всё, как и что.

– Слушаю-с!

– Затем обещайся мне отнестись к её поступкам с хладным разумом. Ты, как я вижу, обидчив, у тебя всё на языке «дворянин да офицер». И это ты, конечно, здраво судишь. Так и следует князю Козельскому. Если ты обиделся на княгиню Трубецкую, то прав; но вот на Земфиру не обижайся. Коли что приключится, по здравому рассудку – наплюй! И каждый раз, как что приключится промеж вас, помни пословицу: «собака лает – ветер носит». Или ещё и по-другому: «на всякий чих не наздравствуешься».

Сашок прислушивался внимательно к словам дяди, но при этом слушал молча и был озадачен. Он не раз слыхал о молдашке от своей тётки. Теперь приходилось знакомиться с этой молдашкой и стараться ладить с ней, а между тем сам дядя объяснил, что она злая и что не надо обращать внимания на неё. «Собака лает – ветер носит».

– Хорошо дяде это говорить, – думалось молодому малому. – Начнёт так лаять, что и не будешь знать, что делать. Он же первый этому лаю поверит, а я окажусь виноват.

Разумеется, молодой человек, как ни был наивен и простодушен, всё-таки понимал, что в лице этой женщины, которую дядя рекомендовал сам как «злюку», он неминуемо должен встретить врага, и даже заклятого врага. Чем дядя будет с ним добрее, тем она будет злее. До сих пор она исполняла как бы должность самого близкого лица при князе-бобыле, теперь вдруг между нею и им становится родной племянник, однофамилец и вдобавок крестник.

И неминуемо начнётся борьба!

И чем эта борьба может кончиться?.. В ответ на этот вопрос Сашок задумывался и вздыхал…

IX

Через два дня молодой князь был уже в доме дяди. Собраться и переехать было ему немудрёно, так как все пожитки поместились на одной телеге. Сам он приехал верхом и прошёл в кабинет дяди, заявляя, что пожитки сейчас прибудут.

Разумеется, Сашок, постоянно занятый теперь мыслью о трудности своего положения при князе Трубецком, рассказал дяде про последнее приключение с клавикордами. Князь Александр Алексеевич смеялся до упаду и этим удивил племянника. Однако когда Сашок заявил ему своё мнение, что дворянином и офицером так помыкать нельзя, князь согласился с ним.

– Я нахожусь при князе для ординарных услуг. Как теперь стали сказывать – ординарец. А выходит, что я у княгини на побегушках, и этак может приключиться, как я уже сказывал Кузьмичу, что меня княгиня заставит полы мыть.

Князь рассмеялся и сказал:

– Дурашная баба. Бьёт холопов напропалую. Руки болят. Её все в Москве знают… Добрая, но удержу не знает своему пылу. И прихотлива, что захотела – вынь да положь!

– Да-с. Сам генерал, князь, её опасается.

– Мы с тобой об этом подумаем, обсудим. Может быть, я тебе и другое какое место найду А если после короннования государыни останется какой петербургский полк здесь, то устрою, чтобы тебе в него перейти.

Дядя и племянник разговаривали стоя. Князь ходил по своему кабинету, Сашок следовал за ним. Случайно они очутились около окна, выходящего на большой двор, в то мгновение, когда в ворота въехала тележка, на которой были два сундука, ящик и маленькая кровать. На облучке рядом с мужиком сидел Кузьмич.

– Вот он! – сказал Сашок.

Князь присмотрелся к въезжавшей тележке, и лицо его из весёлого вдруг стало несколько сумрачным.

– Это твои пожитки? – сказал он.

– Да-с!

– Всё твоё имущество?

– Да-с!

Князь закачал головой.

– Как тут пояснить? – заговорил он тихо. – Мудрёно! Установляется образ мыслей, как бы само собой, и думаешь, что прав, что рассуждаешь здраво. А потом, неведомо от чего, года ли, возраст преклонный, иное ли что, вдруг образ мыслей меняется… Оглянешься назад, на свой пройденный жизненный путь, удивишься, начнёшь вот этак-то головой качать… Вот тебе и здраво думал! Нет, братец, дурак ты был, а в ином в чём и хуже. Прямо сказать – скот был. Понял ты меня?

Сашок стоял, изумлённо глядя, слышал всё, что дядя сказал, но не понял ни единого слова, как если бы тот бредил. Ввиду молчания молодого человека, князь снова спросил:

– Понял ты меня?

– Виноват, дядюшка, не понял.

– Ничего не понял? Как есть?

– Как есть, дядюшка, ничего!

– А ты припомни всё, мною сказанное, и сообрази.

– Как-с? – спросил Сашок.

– Ну вот. Как-с! Брось ты эту привычку, ей-Богу, начну тебя звать Какс Никитич. Ну, слушай опять! Был у меня, богача, один только родственник – мой племянник и крестник, и тёзка, и того же имени – князь Козельский. И вот я этого родственника, который чуть не родной сын, больше двадцати лет держал в чёрном теле, не только ничего не делал для него, никогда ничего не дал ему, но даже на глаза к себе не пускал. Почитал я это дело совсем понятным, естественным. А теперь, обращаясь зрительно назад, вижу, что я был прямо скот. Вот у меня часто бывает, что денег совсем девать некуда, получишь, положишь в стол, в первый попавшийся ящик да иной раз и забудешь, куда сунул. И украсть могут – не вспомнишь! А ты вот сейчас переехал ко мне на жительство, и всё твоё имущество на одной тележке приехало. Разве это не стыд для меня?

Князь вздохнул, потом потрепал Сашка по плечу и прибавил:

– Но этому теперь конец. Пойдёт всё по-новому! Впрочем, у меня есть одно извинение: не любил я никогда мальчишек, а каких знавал, все были озорники. Думал я, что и ты такой же. И вот спасибо Роману Романовичу, узнал я по приезде в Москву, каков ты уродился, но, признаться сказать, не поверил. Романыч – добрейший человек, у него все люди – угодники Божий и ангелы. У него вот в суде душегубы и грабители есть, которых он почитает чистыми агнцами. Я и подумал: коли Романыч хвалит моего крестника, то заключить из этого ничего нельзя. Может, этот самый крестник всё-таки отчаянный ветрогон, озорник и мошенник. Ан вот оказалось, что Романыч-то прав, а я-то, тебя забросивши, свинья свиньёй вышел. Ну, пойдём теперь в твои апартаменты. Покажи мне своё имущество, и сейчас мы порешим, что тебе нужно покупать.

– У меня всё есть, дядюшка!

– Уж будто всё? – рассмеялся князь.

– Ей-Богу, всё!

– Ишь какой! Деньги тебе нужны?

– Нет, дядюшка.

– Как нет?

– У меня есть…

– Сколько же у тебя есть?

– Теперь?

– Ну да, теперь!

– Тридцать два рубля и ещё семь гривен.

Князь, глядевший в лицо племянника, молчал, а потом вздохнул:

– Тридцать два рубля и семь гривен… Много!

Князь двинулся к письменному столу, открыл ящик, где были деньги, и стал отсчитывать на стол.

– Вот тебе ещё тридцать два рубля и семь гривен, а к ним вот ещё сто, да к ним же самым вот ещё тысяча. Это на твои разные нужды в эти особо великие дни восшествия и коронования государыни.

Сашок стоял, не двигаясь, глядел на стол, где князь выложил деньги, потом поднял глаза на него и выговорил:

– Дядюшка, ведь мне они не нужны, ей-Богу.

– Бери!

– Ей-Богу же, дядюшка, не нужны! Ну, сами вы посудите, что же я с ними буду делать?

– Сказывал ты сам, что Кузьмич всё плакался, что панталоны по пяти рублей аршин пропали. Стало быть, бывает же у тебя нужда. Дядька богатого человека, офицера, не станет двое суток ахать, что панталоны надо новые барчуку шить. Бери и с нынешнего дня старайся по Москве побольше болтаться и побольше денежками швырять. Это будет моё единственное утешение, что я тебя больше двадцати годов не знал, забросил. А теперь пойдём в комнаты, тебе отведённые, и посмотрим, как Кузьмич будет располагаться.

Князь взял пригоршню червонцев в карман, приказал Сашку взять данные ему деньги, и оба двинулись. Кузьмич встретил князя в прихожей.

– Здравствуй, старик! – сказал князь. – Поцелуемся, старый хрыч… со старым хрычом.

Кузьмич смутился от ласки и взволновался.

– Батюшка-князь, за что такая честь? – прошамкал он голосом, в котором сказывалось волнение.

– А за то, старик, что у тебя такой барчук, как вот этот! Хоть его и тётушка воспитывала, а не ты, но я так полагаю, что старая девица его только малость портила баловством – калачиками, да коврижками, да всяким потаканием. Поди, наверное, что он, бывало, ни сделает, всё хорошо. А ты, поди, журил его, от зари до зари бранился, уму-разуму учил. Стало быть, воспитывал-то ты, а не тётушка. Ну вот и спасибо тебе, что он этакий вышел. И вот тебе, помимо будущего жалованья, в придачу!

Князь полез в карман, вынул горсть червонцев и выговорил:

– Подставляй ладошки!

– Помилуйте, ваше сиятельство, – отстранился старик. – Зачем же!

– Вижу, вижу! И ты тоже из тех же! Подставляй ладошки!

И князь пересыпал золото в руки старика.

– Приходи завтра ко мне побеседовать, – сказал князь, – о том, что нужно твоему барчуку. Прежде всего надо обшиться. Небось, и бельё-то не ахти какое?

– Никак нет-с, я стараюсь! Раза два в неделю чиним.

– Чините? Славно! А знаешь ли ты, Кузьмич, почему это?

Старик не понял и молча глядел на князя.

– Рвётся, – выговорил он наконец.

– А почему рвётся-то?

Кузьмич снова молча глядел, не понимая.

– А потому это, Кузьмич, что есть на свете князь Александр Алексеевич Козельский, который, будучи человеком не злым, был свиньёй.

Кузьмич вытаращил глаза.

– Да, вот потому, что князь был свиньёй, потому ты и чинишь два раза в неделю бельё своего барчука, который тоже князь Козельский.

Кузьмич понял тотчас же смысл слов и опустил глаза.

– Что же, ваше сиятельство, не допущали вы к себе Сашунчика – и не виноваты. Кабы допустили разом, то увидели бы, каков таков молодец, и не стали бы его от себя удалять. А этак-то вы знать не могли.

– Стало быть, по-твоему, я прав? Говори! Говори, старик, прав я был так поступать?

И князь нетерпеливо ждал ответа старика.

– Простите. Александр Алексеевич…

– Ну, ну?!

– Простите, кривить душой не могу!

– Так и говори, как следует прямодушному человеку. Прав я был?

– Нет, не правы! Зачем было этак-то поступать с единственным-то родственником на свете? Нет, воля ваша, нехорошо это было! Не сердечно и пред Богом – грех.

– Ну вот, спасибо тебе! Я так и думал, что ты человек хороший… – ответил князь.

Едва только успел Кузьмич разложить платье и бельё своего питомца и пересчитать полученную горсть червонцев, как уже собрался со двора.

Ласковость князя его тронула почти до слёз.

«Спасибо» князя за воспитание Сашка хватило его по сердцу. На огромные деньги, каких у старика никогда отроду не бывало, он обратил меньше внимания. Кузьмичу деньги были совершенно не нужны, разве только на просфоры и поминанья, которые он подавал в алтарь каждое воскресенье. Поминая и «вынимая» просфоры за здравие раба Божия Александра и за упокой рабу Божию Марию, своих родственников старик не поминал ни живых, ни умерших. Сашок один давно занял их место в его душе и во всех помышлениях.

Разумеется, Кузьмич побежал к другу, Марфе Фоминишне, объявить о происшествии, о переезде питомца к богачу дяде, который признал крестника после с лишком двадцатилетнего отчуждения. Это известие, переданное нянюшкой господам, произвело на Анну Ивановну Квощинскую радостное впечатление, а Пётр Максимыч, наоборот, насупился.

– Что же это вы? – спросила жена.

– Хорошего мало! – угрюмо отозвался Квощинский.

– Как? Что вы?

– Был молодец офицер и князь без особого состояния, и ему Танюша была парой. А теперь будет богач жених, да не для неё..

X

Хотя у князя была, по крайней мере, дюжина кучеров и конюхов, Сашок попросил позволения всё-таки оставить у себя в услужении Тита. Он любил парня, привык к нему, а главное, чего Сашок не подозревал и не сознавал, – с этим молодцем связывалось у него нечто особенное, а именно воспоминание о пономарихе.

Тит помогал ему всячески в этом приключении, и если ничего не вышло, то вина была, конечно, самого Сашка, а не конюха. Кузьмич тоже желал, чтобы Тит оставался у князиньки в услужении, конечно, потому, что старик не знал, какую роль парень разыграл. Если бы дядька знал, что этот конюх почти науськивал его питомца на Катерину Ивановну, то он прогнал бы его давно.

Когда Сашок собрался переезжать к дяде, Тит отпросился повидать своих денька на два и получил позволение. И в то утро, когда Сашок и Кузьмич поселились в палатах князя Козельского, Тит шибко, бодро, весело зашагал из Москвы в Петровское.

Разумеется, старуха и Алёнка обрадовались ему. Параскева тотчас же заговорила о своей барыне, которую видела ещё два раза, всё около того же огорода. Старуха искренно радовалась, что у барыни в её делах многое начинает понемногу налаживаться. Барыня смотрит бодрее и со старухой очень ласкова.

Выслушав бабусю, Тит спросил, почему Алёнка не так бодра и весела, как старуха.

– Хорошо бабусе радоваться, что чужие дела ладятся! – угрюмо ответила девушка. – А наши-то заботы всё те же. Будь бабуся на моём месте, так, небось, не радовалась бы.

Тит, видевший Матюшку в Москве только один раз, так как Кузьмич не любил его отпускать со двора, конечно, стал расспрашивать, что молодец.

– Да что, – отозвалась Алёнка, – всё то же… Наведался к нам два раза: первый раз сказал, что опять просил дворецкого доложить Ивану Григорьевичу насчёт отпускной и спросил, за какие деньги он отпустит, а второй раз был и сказал, что ничего-то не выгорает. Иван Григорьевич ответил дворецкому: «До вас ли теперь? Вишь, что на Москве! И на кой прах самоварнику воля? Всё глупости! Коли жениться хочет, пускай женится. Жене его место у нас найдётся». И вот тогда бабуся, расспросив его, сказала, что, стало быть, проку уж никакого не жди, ничего не выгорит, и прогнала его совсем.

И Алёнка при этом заплакала и замолчала. Тит тоже смолк. Ему жаль было сестру, да и Матюшку он любил, как брата.

– Надо подождать, Алёнушка! – заговорил он. – Правда, теперь на Москве такой Вавилон, что где же барину Орлову думать о разных этаких делах. Матюшке важно на волю выйти, а Орлову что же? Ему это дело всё одно, что блоху изловить аль не трогать.

В сумерки старуха, оставшись одна с правнуком, пока Алёнка пошла на деревню за молоком, сказала Титу загадочно:

– Ну-ка, паренёк, присядь ко мне да слушай! Тебе Алёнушка огород нагородила, потому как она ничего не знает. А ты вот слушай, что я скажу! Совсем удивительное! У меня моя дорогая барынька выспрашивала насчёт Алёнки. Я ей всё расписала, а она мне сказала, что этим делом надо заняться, что она узнает через своих приятелей, кто такие господа Орловы и какой-такой у них Матюшка, и если можно, то пошлёт кого-нибудь спросить Ивана Григорьевича, нельзя ли Матюшке дать отпускную не больше как рублей за тридцать. Коли будет удача, то она обещалась мне сказать. Но с тех пор я её не видала. Box ты и посуди: дело, стало быть, не совсем плохо. Почём знать, что она может? В палатах графа живёт. Её приятельница состоит при самой царице. А этакие люди могут больше, чем кто другой. Найдёт кого, кто съездит к Орловым господам и потолкует о Матюшке. Только ты ничего этого сестре не сказывай, не смущай её. Выйдет что – хорошо, а не выйдет – зря её нечего смущать.

– Да как ты сама, бабуся, думаешь, выйдет ли что? – спросил Тит.

– А кто же знает? Моя барыня милая прямо не обещала, а сказала только, узнаю, мол, кто такие Орловы господа, и коли можно, то один у меня есть человечек, который поговорит. Да кроме того, ещё достала она бумажку и карандашик и спросила, как Матюшку звать. Я сказала: «Матюшка», а она спросила: «Это что за имя?» Я сказала: «Матвей». А она очень смеялась.

– Почему? – удивился Тит.

– А Бог её знает! Смешно было… А там спросила ещё, нет ли другого Матвея у господ Орловых? Я сказала: «Не знаю». Тогда мы с ней на все лады потолковали, и я ей сказала, что он самоварник, а она опять карандашиком написала и опять спросила, что это такое. И опять смеялась, что он – самоварник.

– Почему? – спросил снова Тит.

– Да что ты, дурак, всё почему да почему! Я почём знаю? Смеялась, смешно, стало быть… А почему ей, голубушке моей, смешно, то нам, дуракам, знать нельзя.

– Коли она, бабуся, всё смеялась, то, может, всё смехом и кончится?

– И дурак ты! Смех смехом, а дело делом. – Старуха хотела ещё что-то рассказать правнуку, но завидела в окошко Алёнку и махнула рукой.

– Смотри ты, ни единого словечка ей. Не смущай сестрёнку. Может, и впрямь ничего не будет.

Тит, конечно, мысленно согласился с бабусей, что ничего сестре говорить не надо, а тем паче, что он из рассказа старухи вынес убеждение, что её барыня, которая с ней болтает о всякой всячине, конечно, и думать забыла о своём обещании. И что она, записывая, как звать Матюшку, всё смеялась, от этого пути не жди.

Ввечеру, как только солнце село, старуха и правнуки поужинали и легли спать. С восходом солнца все были уже снова на ногах. Алёнка была добра и весела, потому что видела во сне двух чёрных собак, которые её «всю истрепали, всю на ней одёжу подрали». Матюшка её от злых псов отбивал, но они его искусали в кровь и «голову его отъели».

– То-то ты кричала ночью!– заявил Тит, вспомнив.

– Да, кричала! И ещё бы не кричать, сам ты посуди. Смотрю я, а Матюшка без головы, и сказывает мне: «Алёнушка, голову-то у меня псы отгрызли». Я проснулась и принялась орать.

Старуха, выслушав сон внучки, объяснила, что этакого хорошего сна редко когда дождёшься. Стало быть, будут от Матюшки вести не худые.

Тит стал было ухмыляться недоверчиво, но Алёнка оживилась и заметила брату:

– Ты вот что, Титушка. Ты этак не ухмыляйся! Бабуся такая отгадчица, что всякий сон так тебе и распишет. Коли она говорит, что мой сон хороший, то, стало быть, так и есть.

– Знаю. Токмо, помню, бывало тоже, что бабуся и зря отгадывала.

Пред полуднем старуха собралась на свой огород. Тит хотел тоже пойти с ней – помочь нарвать побольше огурчиков и дотащить домой. Но едва только собрались они и отошли на несколько шагов от дома, как на опушке леса, окружающего палаты графа Разумовского, показался парень, который не шёл, а бежал.

Через мгновение и старуха и Тит узнали его сразу. Это был Матюшка. Завидя их, он уже припустился рысью и в нескольких шагах от них, махая руками, начал кричать:

– Вольная! Вольная!

Подбежав, он обнял старуху, расцеловался с ней, чуть не сбив её с ног, затем расцеловался с Титом и, стараясь передохнуть, выкрикнул:

– Воля! Воля! Отпустили! Вот она! В кармане!

И он вынул лист, на котором было что-то написано, а внизу была кудрявая подпись.

– Это вот, значит.. Мне читали,. Тут значится: «отпускаю Матвея, вот, на волю, на все четыре сторонушки». Вот тут значится «Иван Орлов»!

Старуха была поражена, но улыбалась. И глаза её старые будто помолодели и сверкали. Тит, тоже изумлённый, стоял разинув рот.

– За сколько? – выговорила наконец Параскева. – И когда деньги платить?

– За сколько?!-. – вскрикнул Матюшка. – Бабуся, родимая! Ни за сколько! Даром! Даром! Пойми ты! Чудеса в решете… Я помру, ей-Богу, помру! Где Алёнка?

– Дома… Пойдём! – выговорил Тит, чувствуя, что у него всё ещё в голове какой-то туман. Вспомнив о сестре, он остановил приятеля за руку.

– Стой, Матюшка! Этак грех! А ну как всё вздор? Зачем сестрёнку смущать? Ведь этак обрадуешь, да потом окажется всё враками, она захворает с горя.

– Что ты, глупый! – закричал Матюшка. – Да эту бумагу все во двору читали, все меня поздравляли… Сам Иван Григорьевич вызывал, в руки мне её дал и сказал сам: «Ну, Матюшка, ступай на все четыре стороны, лети вольной птицей. А отпущаю тебя потому, что мне так указано. А то бы не отпустил».

И Матюшка, завидя вышедшую на крылечко Алёнку, бросился к ней бегом, крича то же слово:

– Вольный! Вольный!

– Уму помраченье, – сказал Тит, – Видно, и впрямь сила твоя барыня.

Параскева видела, как Матюшка обнял её правнучку и целовал без зазрения совести, зная, что они всё видят. И старуха начала утирать сухие глаза, которые плакали без слёз.

XI

Переезд в дом дяди сильно повлиял на молодого человека. Прежде всего совершенно изменился его образ жизни. У себя на квартире он вставал и, по выражению дядьки, тыкался из угла в угол, то присаживаясь к окошку поглазеть на улицу, то выходя во двор и в конюшню поглядеть на лошадь и поболтать с Титом. Затем он отправлялся на ординарные услуги, вздыхая о том, что он исполняет у Трубецкой должность «побегушки». А затем, возвратясь домой, он опять не знал, что с собой поделать.

Немудрено, что при этакой жизни он чуть не «загубился», по выражению того же Кузьмича, с красивой пономарихой. Понятно, что из-за этого скучного препровождения времени он заявил Кузьмичу, что готов равно и жениться и удавиться.

Теперь время шло совершенно на иной лад. В доме дяди бывали с утра гости, и Александр Алексеевич требовал, чтобы племянник был у него, знакомился со всеми, кто приезжает, а за отсутствием дяди принимал бы гостей. Много раз уже повторял князь Сашку:

– Почитай ты себя не племянником, а моим родным сыном! Стало быть, если отца в доме нет, то сын – хозяин и должен его замещать во всём.

И если когда-то Сашок жаловался дядьке, что чувствует в себе мало светскости, что, как только много народу, у него уходит душа в пятки, то теперь, в несколько дней, молодой человек развернулся и, уже не смущаясь, принимал гостей дяди и сам отправлялся в гости.

В его распоряжении было три экипажа и до дюжины лошадей, которых так и определяли «выездом молодого князя». В доме вообще постоянно слышались теперь выражения «молодой князь» и «старый князь».

Однажды князь Александр Алексеевич слышал громкое приказание дворецкого:

– Иди к князю! Князь зовёт!

И на вопрос: «Какой?» – крикнул:

– Старый князь!

И Александр Алексеевич, обратясь к стоявшему около него племяннику, поклонился ему в пояс, прибавив:

– Вот тебе и здравствуйте! Спасибо вам, Александр Никитич, за производство меня в следующий чин. Был я просто князь, а нынче вот стал старый князь.

В то же время переезд к дяде как бы изменил отчасти и общественное положение Сашка. С первого же дня он заметил, что все относятся к нему иначе, чем прежде: кто с большей ласковостью, а кто с большим почтением. Только один Романов оставался всё тем же, но другие знакомые в Москве совершенно изменили своё обращение с ним. Прежде его спрашивали несколько небрежно:

– Ну, князёк, как поживаете?

Теперь говорили почтительнее:

– Всё ли в добром здоровье, князь?

Сашку показалось, что не только князь Трубецкой, но и княгиня Серафима Григорьевна тоже стали будто относиться к нему иначе, в особенности княгиня. Она перестала кликать его, прибавляя слова «воробей, галчонок, щенок»…

Побывав снова один раз у Квощинских, не вследствие личного желания, а по неустанным просьбам Кузьмича, Сашок заметил, что вся семья приняла его ещё с большим почётом, чем в первый раз. В особенности же стал вдруг чрезвычайно любезен и мил в обращении с молодым человеком Павел Максимович.

На другой же день после этого посещения Павел Максимович приехал в гости к Сашку и тут же попросил, чтобы он представил его своему дяде.

Кузьмич тайком от питомца тоже побывал у Квощинских и узнал то, о чём Сашок и не подозревал. Семья была встревожена переменой в жизни молодого человека.

Пётр Максимович первый сообразил, к чему может повести эта перемена, и передал своё соображение жене, а она няне.

Разумеется, Марфа Фоминишна передала это соображение другу, Ивану Кузьмичу, и старик, сидя у неё перед самоваром, удивился тому, что услыхал. Ему самому в голову это не пришло, а между тем умный старик сразу почувствовал, что в словах Марфы Фоминишны есть большая доля вероятности. И Кузьмич задумался, а этим смутил и Марфу Фоминишну ещё больше.

– Вам этакое на ум не приходило? – сказала она.

– Нет, родная моя. Но всё-таки не думаю, чтобы какая перемена могла быть, – ответил Кузьмич.

Но главное, приключившееся с Сашком на первых порах, было нечто совершенно особенное, диковинное… Если когда-то было диковиной, что господин Покуда явился пред глазами молодого человека вельможей в великолепной карете, а затем оказался его родным дядей, то теперь приключилось нечто такое же.

Князь Александр Алексеевич прислал поутру человека, прося племянника пожаловать тотчас наверх. Сашок вошёл в кабинет дяди быстрым шагом, но, растворив дверь и переступя порог, остановился и вытаращил глаза. Князь что-то сказал, но Сашок не слыхал, настолько был удивлён и поражён.

Князь сказал:

– Вот, племянник, познакомься с моей любезнейшей подругой, Земфирой Турковной!

Он не слыхал этих слов и шутки дяди, потому что красивая и очень нарядно разодетая дама, стоявшая среди кабинета, была та самая цыганка, которая побывала у него в квартире под именем Акулины Ивановны.

Сашок стоял истуканом и глядел на неё, не мигая.

– Что с тобой? – спросил князь, смеясь и подходя к племяннику. – Красота её тебя, что ли, поразила?

Сашок молчал, продолжая глядеть на молодую женщину. Земфира смотрела на него, улыбаясь какой-то, как показалось ему, нехорошей улыбкой. Она ждала, что скажет он. Промолчит он, то и она промолчит. А объяснит он всё тотчас же по своему добродушию и наивности, тогда и она признается.

Но Сашок рассудил, что нельзя заявлять о посещении Земфиры, потому что, Бог знает, может, ему чудится, что это та же женщина. Может быть, просто одно удивительное сходство, и не она, а действительно какая-либо цыганка была у него. А между тем чем более он вглядывался в красивое лицо Земфиры, тем более убеждался, что это она была у него.

– Очень рада, – проговорила с акцентом чужеземки Земфира, – что дядюшка вас к себе перевёз! Веселее будет! Прошу меня любить и жаловать.

Голос и акцент те же. Вполне убедился Сашок, что положительно та цыганка – она, «молдашка дядина».

Он собирался сказать дяде, что уже знает Земфиру, видел, принимал у себя, но язык почему-то не повиновался.

«Нужно ли? Хорошо ли? Не отложить ли это?» – думалось ему.

А в то же мгновение Земфира, пристально глядя ему в лицо, думала: «Однако ты уж не такой простофиля, дурак. Всё-таки знаешь, когда и промолчать надо. Тем лучше!»

Между тем князь взял какую-то книгу и сел к окну. Земфира уселась на маленьком диванчике, усадила около себя молодого человека и начала расспрашивать его и о нём самом, и о службе, о Трубецких, и обо всех московских новостях и случаях. Разговор этот продолжался почти целый час, и Сашок был совершенно очарован молодой женщиной.

«Как люди лгут! – думалось ему. – Говорили, что она – злюка, кусается даже. А она добрая. Однако и дядюшка говорил, что в ней доброты мало. А мне вот сдаётся, что она совсем добрая».

И с этого же первого знакомства Земфира была с Сашком до крайности мила, предупредительна, а подчас даже какая-то, по убеждению его, диковинная. Иногда ему казалось, что Земфира смотрит на него такими же глазами, какими смотрела Катерина Ивановна, а раз или два смотрела Малова.

Однажды, встретившись случайно в зале, Земфира и Сашок стали ходить взад и вперёд, беседуя обо всяких пустяках. Земфира смешила молодого человека своими шутками, острыми насмешками, иногда немного злыми, над разными лицами, бывающими у князя. Сашок от души хохотал.

В те же минуты за дверями залы стоял и приглядывался сквозь щель раскрытой двери старик Кузьмич, и когда кто-то из проходивших дворовых людей спугнул его с места, он ушёл к себе вниз, сел и задумался, а через мгновение выговорил вслух:

– Ах, ракалия! И эта тоже! И хуже той… Что пономариха?! Пономариха – овечка, а эта – волчица!

Кузьмич, конечно, ещё более смутился бы, если бы узнал, что именно Земфира была у них на квартире. Но, видев её тогда лишь вышедшей из дому, на одну секунду, с головой и лицом, полузакрытыми большим чёрным платком, Кузьмич, конечно, не мог признать в красивой и щёгольски одетой женщине ту цыганку. А Сашок раз двадцать собирался сказать дядьке правду и тоже промолчал.

«Зачем поднимать это всё? Начал молчать, так уж и молчи! – думалось ему. – Она молчит, что была у меня. Зачем была – совсем непонятно!.. Сказать Кузьмичу – он бухнет, пожалуй, дяде, а дядя спросит, зачем я тогда же не сказал, когда увидел её у него».

XII

В числе других лиц, переменившихся к молодому князю после его переезда к дяде, была одна личность, настолько изменившая своё обхождение, что Сашок был даже удивлён. Это была Настасья Григорьевна Малова.

На третий или четвёртый день после того, как он был уже в доме дяди, князь Трубецкой снова послал его к свояченице за табаком. Сашок, как всегда, явился в гостиную и доложил, что князь просит немного табачку. Малова ответила, смеясь:

– Ну, вот теперь я вам табаку и не дам! Присядьте и посидите. А то вы точно в лавку приходите. Возьмёте табак и уйдёте! Это невежливо! Садитесь-ка!

Сашок сел. Малова захлопала в ладоши. На зов явился лакей, и она приказала:

– Если кто приедет, то говори, что я выехала. И это всем говори!

– Слушаю-с! – отозвался лакей.

– Если приедет Павел Максимович или господин Кострицкий, то сказывай им то же самое: «Дома нет!» А если Павел Максимович всё-таки соберётся сюда идти меня поджидать, то прикажи Улите быть за дверями в прихожей и бежать сюда меня предупредить. Ну-с, вот, – обратилась Малова к князю, – теперь мы можем с вами сидеть и беседовать! Расскажите мне прежде всего, как это вы с дядюшкой помирились, что он за человек и всё такое. Всё мне выкладывайте. Я любопытница.

Сашок отвечал на расспросы Маловой довольно неохотно, но вместе с тем несказанно дивился тому, что женщина теперь вела себя с ним уже совсем на особый лад.

«Чересчур вольно!» – мысленно определил Сашок.

И действительно, сидя рядом с молодым человеком, Малова в разговоре несколько раз похлопала его по плечу по-товарищески. А затем, говоря, что он хороший человек, вдруг погладила его рукой по лицу, потрепала по обеим щекам, как маленького ребёнка. Наконец, стала гладить по голове.

Сашок угрюмо глядел исподлобья, добился, чтобы получить поскорее табак, которого ждёт князь, и вышел несколько недовольный. Это обращение подействовало на него как-то странно… оскорбительно.

После его ухода Настасья Григорьевна отменила свой приказ – никого не принимать, а сама уселась за вязанье на рогульках и думала: «Обидно, что раньше я не знала. Хотя и знать, вестимо, не могла. Офицер и князь, да без гроша за душой – какая невидаль! А тут вдруг вон что свалилось! У дяди-то, говорят, страшнейшие деньги, а детей нет. А родной-то только этот один. Стало быть, всё его и будет. Да и сейчас, наверное… Да. И сейчас, поди, деньги завелись, каких во сне не снилось ему. Да. Вот кабы я раньше знала. Мало он тут разов был за табаком, а я только один раз всего и приласкала его. Недавно. Да и то сама не знаю зачем. Так потрафилось. А кабы знать-то вперёд!..»

В то же время Сашок, возвращаясь к князю Трубецкому с тавлинкой табаку, угрюмо раздумывал о приёме Маловой.

«Что она? Спятила? – ворчал он. – Как же это, по лицу гладить? Я не ребёночек. А если иное что у неё на уме, то… уж извини… Будь ты Катерина Ивановна. Тогда… И чудно! Одна сестра ругается, а другая чуть целоваться не лезет».

И он глубоко вздохнул.

Офицер снёс князю табак в его рабочую комнату, и старик сказал:

– Спасибо. Ну, нечего тебе зря сидеть в доме. Полагаю, сегодня никто не приедет. Ступай домой.

– Я, князь, отсижу часок. Не важность. Может быть, кто и явится к вам, – ответил ординарец почтительно.

– Нет. Не стоит. Ступай домой.

Молодой человек поблагодарил и вышел.

Но на этот раз ему совсем не посчастливилось. Приближаясь к залу, он уж слышал звонкий, резкий голос княгини. Когда он вошёл в зал и поклонился, княгиня не только не ответила на его поклон, но, взглянув, казалось, не заметила его появления. Перед ней стоял её дворецкий, пожилой и очень тучный человек с кротким лицом.

– Стало быть, переврал? – воскликнула княгиня уже в третий раз.

– Никак нет-с… – ответил дворецкий. – Вы изволили, ваше сиятельство, так сказывать: что ежели князь поедут, то доложи, а ежели не поедут, не докладай.

– И переврал, напутал, олух. Зачем же ты теперь лезешь с докладом, коли князь дома?

– Я, ваше сиятельство, думал, что ежели…

– Думал? А? Ты думал? А-а? Ты опять думал?

– Виноват-с.. Не думал… Полагал-с.

– Думал?! Что же, я сто лет буду вам всем, чертям, сказывать? Ну, последний, слышишь, последний раз тебе сказываю. Не сметь думать! Как ещё от кого об этом услышу, так прямо брить лоб и в солдаты. Слышишь!

– Виноват, Серафима Григорьевна. Я не думал-с. Ей-Богу, не думал-с, Это у меня так с языка стряхнулось. Вы не изволите приказывать думать, так можем ли мы-с, И я, ей-Богу-с, никогда не думаю-с… И теперь не думал-с. Так язык-с…

– Ну пошёл, – мягче произнесла княгиня. – Да опять всем олухам накажи и себе на носу заруби: как только кто будет сметь думать, так тому – брить лоб.

Дворецкий вышел из зала, а княгиня, заметя Сашка, выговорила:

– А? Ветер Вихревич. Что скажешь?

– Ничего-с, – отозвался Сашок.

– Немного.

И княгиня, отвернувшись, двинулась по залу, заложив руки за спину, но не вышла, как надеялся Сашок, а, повернувшись, снова зашагала в его сторону. «Пошла отмеривать половицы ?» – досадливо подумал он, не зная, уходить или обождать.

Пройдя два раза, княгиня остановилась против него чуть не вплотную и, глядя сурово прямо в глаза, вымолвила:

– Правда, у твоего дядюшки в полюбовницах туркова девка?

– Она-с не турка, а молдаванка, – ответил Сашок досадливо.

– Отвечай, что спрашиваю. Есть такая у него в доме?

– Да-с. У дядюшки она уже…

– Что же он, старый хрыч, в его годы соблазн эдакий и срамоту заводит… Сколько ему уже годов-то?

– Пятьдесят, кажись, восемь.

– Слава тебе, Создателю!.. Скоро седьмой десяток, и ещё не напрыгался… Ты бы сказал ему, что срам.

– Не моё это дело, Серафима Григорьевна. В чужие дела мешаться – значит, никакого благоприличия не разуметь…

– Что? Что? Что? – протянула княгиня, изумляясь дерзости.

– Не моё это дело-с.

– А оно моё?

– Нет-с. И не ваше-с.

– Так как же ты смеешь эдак со мной рассуждать и меня учить? А? Ах ты…

И княгиня прибавила крайне резкое слово.

– Извините-с, – вспыхнул вдруг Сашок. – Когда я был ребёночком, то, может быть, в постельке со мной эдакое приключалось, как оно, к примеру, со всеми малыми детьми бывает. А теперь меня эдак называть нельзя-с.

– А я тебе говорю, что ты…

И княгиня снова произнесла то же слово.

– А я сказываю, что вы ошибаетесь, – заявил Сашок уже резко, а лицо его ярко запылало.

– А коли обидно тебе, скажу инако, повежливее, но выйдет всё то же… Ну – замарашка.

– И не замарашка-с. Извините.

– Ну, вонючка, что ли?

– Другой кто-с. А не я…

– Другой? Кто другой?

– Не знаю-с.

– Кто другой? Говори, грубиян.

Наступило молчание. Княгиня громко и тяжело дышала, сдвигая свои густые чёрные брови. Сашок стоял перед ней, скосив глаза в сторону, и сопел на весь зал.

– Кто другой? Говори, грубиян! Говори! Я эдакого не спущу. Первый попавшийся галчонок будет мне, даме, княгине… Говори!

Сашок молчал и сопел.

– Го-во-ри! – протянула княгиня и на новое молчание вымолвила тихо: – Так я – вонючка-то… А-а?.. Я дама и княгиня Трубецкая. Супруга генерал-аншефа… Ну так ради памяти… Неравно это слово своё забудешь… Получи.

И звонкая пощёчина огласила зал.

Сашок бросился на женщину, ухватил её за ворот капота и не знал – что с ней сделать?! Не бить же?! И он начал трясти княгиню. Ситец капота треснул, а здоровый удар кулака в грудь чуть не опрокинул его на пол. Он отскочил и побежал из зала.

XIII

Сашок не помнил, как он вышел, вернее, вылетел турманом из дома Трубецких. Он бросился даже сам во двор, вместо того чтобы послать лакея, и, выхватив свою лошадь из рук конюха, вскочил в седло и пустился вскачь.

Дорогой, на скаку, он почувствовал что-то особенное на лице… Он не заметил и теперь только догадался, что волнение, досада и гнев заставили его заплакать. Глаза были влажны, а щёки мокры.

Прискакав домой, он не пошёл к себе, а прямо бросился, чуть не бегом, по лестнице наверх к дяде.

Князь был у себя, читал книгу, но при появлении племянника бросил её и удивлённо выговорил, почти ахнул:

– Что ты? Что приключилось?

Лицо и вся фигура молодого человека заставили его задать этот вопрос.

Сашок кратко и резко, с отчаяньем, звучавшим в голосе, рассказал всё…

– Ах, блажная! – воскликнул князь. – Что же это? Вот что значит муж колпак. Волю бабе даёт, она и блажит.

Встав и пройдясь по комнате, князь прибавил:

– Ну и сиди дома. Не езди больше. А я займусь и в несколько дней всё устрою.

– Что, собственно, дядюшка?

– Устрою всё. Найду тебе должность. Другую. А к Трубецким ни ногой больше. А встречу я где эту блажню бабу, то всё ей выговорю, хоть бы при всей Москве.

– Трудно, дяденька, найти таковую же должность. Особливо в Москве.

– Пустое. Уж если князь Козельский своего племянника, тоже князя Козельского, не сможет пристроить, так тогда конец свету. Авось у меня найдётся «рука».

И в этот же день вечером князь сказал племяннику, стряпая, по обыкновению, своё питьё из рома и лимонада на горячей воде.

– Надумал я, Александр Никитич. Надумал диво дивное. Не пойму, как мне это раньше в голову не пришло. Затмение какое-то нашло. У меня «рука» при дворе, но не сановник и даже не лакей. А при дворе. И увидишь, что я тебя живо пристрою к кому-нибудь, кто будет не хуже генерала-аншефа Трубецкого и драчуньи генеральши-аншефихи. Эта твоя аншефиха известна на всю Москву. Сказывают, что она супруга наказывает розгами.

– Что вы, дяденька! – ахнул Сашок.

– Сказывают… А ты знай, что не всё то есть, что можно почесть. Почитали люди долго, что солнце ходит, а земля стоит. И что она, наша матушка-кормилица, – вот так, что доска с краями. И говорят по сю пору… Солнце-де всходит или зашло… А надо бы сказывать: земля подошла, земля отходит… Сказывается: на край света. А края сего нет и не было. Не понял? Не веришь. Ну, наплевать. И не надо!

И князь рассмеялся звонко и отпустил Сашка спать.

Князь Александр Алексеевич был прав, сказывая, что у него найдётся «рука» – не сановник, не вельможа и даже не придворный лакей. Загадка объяснялась просто: «рука» была не мужчина, а женщина.

Лет пять назад князь познакомился случайно в Петербурге с Марьей Саввишной Перекусихиной. Тогда женщина эта не имела никакого влияния ни в городе, ни при дворе. Императрица и наследник престола её даже недолюбливали, а любившая её великая княгиня сама была временно как бы в опале у царицы за открытие неосторожного деяния – переписки с графом Бестужевым.

Князю понравилась умная Перекусихина. Он без всякой задней мысли пожелал сблизиться с ней, несколько раз побывал у неё в гостях, и вместе говорили они о трудном положении великой княгини. Однажды он узнал из слов Перекусихиной, что она ищет в Петербурге небольшую сумму денег для великой княгини, а банкиры отказывают дать что-либо, боясь огласки и гнева императрицы. Поэтому она находится в большом затруднении. Князь добродушно тотчас же предложил эти деньги – всего пять тысяч.

Перекусихина заявила, что если дело пойдёт ещё хуже, наступит настоящее гонение на великую княгиню, то ей, пожалуй, придётся уезжать к матери. Всё может случиться! Сам Пётр Фёдорович может лишиться наследия престола. И тогда деньги князя пропадут.

– Ну и Бог с ними! – сказал Козельский. – А всё-таки сделайте мне честь и удовольствие – примите.

Вскоре, выехав из Петербурга, князь не видел более Перекусихиной и забыл, конечно, о маленькой для него сумме, которую дал. Узнав о воцарении императора Петра III, он узнал, как и все россияне, что положение государыни Екатерины Алексеевны стало ещё хуже, чем было при покойной царице.

Затем, узнав и ахнув, как и вся Россия, о вступлении на престол новой императрицы, князь Козельский вспомнил о своём знакомстве с Перекусихиной и сообразил, что совершенно случайно, без всякого лукавого повода, оказал маленькое одолжение не жданной никем императрице. Князь понял, что если Перекусихина посудит это дело так, как следует, то у него вдруг явится сильное покровительство во всяком деле.

«А кого предпочесть, – рассуждал князь сам с собой, – тех ли, что с вами хороши и добры, когда вам плохо, или тех, которые могут лебезить и свои чувства излагать, когда хорошо и без них?»

С тех пор как государыня переехала в Петровское, князь Александр Алексеевич стал собираться в гости к Перекусихиной, но всё откладывал свой визит, не зная, как поступить. Прямо ли ехать запросто, как прежде к частному лицу, или же отнестись теперь к Перекусихиной как к придворному человеку и явиться официально, испросив на это заранее разрешение?

Явился серьёзный мотив не откладывать своего визита, и князь решил дело просто. Он отправил в Петровское племянника, чтобы он доложил о себе горничной Перекусихиной, а ту послал попросить на словах разрешения быть самому князю-дяде.

Если бы приходилось явиться к самой Перекусихиной, Сашок, конечно, струсил бы…

– Ну а горничная – всё-таки горничная, хоть и во дворце! – рассудил он.

XIV

Однако вышло иное…

Сашок съездил и вернулся важный, радостный, с хорошей вестью. Перекусихина сама приняла его, незнакомого ей молодого офицера, так ласково, так обрадовалась, что князь Александр Алексеевич в Москве и желает её видеть, что Сашок совсем не конфузился. И конечно, по всему вероятно, она примет князя как настоящего приятеля.

На другой же день, около полудня, как было ему назначено, князь явился в Петровское. Он был тотчас же принят Перекусихиной, и умная, тонкая женщина, усадив его, спросила прежде всего:

– Чем мне вас угощать?

– Помилуйте, Марья Саввишна, я не за тем! Я явиться… – начал князь.

– Полно, полно! Не могу я вас так принимать, как других. Нужно какое-либо отличие. Будем мы этак беседовать, выйдет какая-то аудиенция. А мы ведь с вами – старые приятели. Ну, давайте кофе пить!

И она приказала тотчас же горничной кофе сварить самой.

– Не на кухне. А сама…

– Слушаю-с.

– Знаешь, какой? Тот самый, что я для государыни варю – гамбургский! У меня не простой гость сидит, – показала она на князя, – а мой давнишний, хороший благоприятель.

Князь, конечно, понял, что всё это было сказано горничной умышленно, чтобы окончательно убедить его, как относится к нему женщина.

– Ну, князь, а денежки свои ты всё-таки малость обожди! – сказала Перекусихина тотчас же.

– Что вы! Что вы! – привскочил Козельский. – Да и поминать не могите об этом! Отсохни мои руки, если я эти гроши назад получу!

-Что вы? Как можно!

– Да так! Ни за что не возьму! Что хотите делайте! Хоть в крепость меня пускай посадят, а я эти деньги назад не возьму. Сами вы знаете, Марья Саввишна, что при моём достоянии такие деньги – совсем маленькие.

– Не в том дело, князь, а всё-таки они были взяты взаймы…

– И говорить об этом не хочу! Ни за что на свете их не возьму!

– Как знаете. Тогда я должна доложить…

– Вы меня обижаете, думая, что я за этим приехал к вам. Я приехал, просто желая вас видеть, поздравить и порадоваться, что обожаемая вами особа стала российской императрицей. Да ещё как! Спасла отечество, веру. Спасла всех нас, россиян, от больших бед! Небось, как теперь счастлива государыня от достижения святой цели!

– Ох, князь, ошибаетесь вы! – печально ответила Перекусихина. – Если бы вы видели мою горемычную государыню! Нет человека на свете более несчастного.

– Что вы? – изумился Козельский.

– Да, князь! Хорошо так вчуже судить, заглазно, а если бы все знали, каково положение государыни? Другому кому я бы так сказывать не стала… Но вам, моему старому благоприятелю, я прямо говорю: положение наше ужаснейшее. Я сказываю «наше», потому что всё, что касается государыни, касается и меня. Улыбнётся она – и я счастлива. Заплачет она – и я несчастнее самых несчастных. А положение поистине мудрёное. Такое мудрёное, что ум за разум заходит…

– Да что же такое? – спросил князь, продолжая изумлённо глядеть в лицо женщины.

– Да как вам сказать? Коротко скажу. Кругом одни козни, одни враги… Вороги лютые!

– Кто?

– Да все!

– Да как все, Марья Саввишна?

– Да все! Как есть все! Начать пересчитывать, так и конца не будет…

– Да назовите хоть кого-нибудь… А то я и понять не могу.

– Извольте. Злокознят на мою бедную государыню самые близкие: господа Орловы, граф Воронцов, Бестужев, княгиня Дашкова, Теплов, Бецкой… Хотите, ещё кого назову? Могу ещё много народу назвать! А пуще всех заедает её злая собака… Ну, тьфу! Обмолвилась я… Да с вами можно! Вы меня не выдадите. Да прямо скажу: именно злая собака!

– Кто же такой?

– Между нами, князь! Под великим секретом… Я привыкла с вами не скрытничать.

– Конечно! Конечно! Помилуйте! Неужто вы ко мне веры не имеете теперь. Вспомните только… – воскликнул весело князь. – Вспомните, какие мы беседы вели когда-то в Петербурге. Такие, за которые мог я тогда в крепость попасть.

– Да и я тоже, ещё скорее вас, – улыбнулась Перекусихина, оживляясь на мгновение, и прибавила тише: – Ну-с, вот. Пуще всех одолевает государыню Никита Иванович Панин.

– Каким образом?

-Да просто! Вы его знаете?

– Знаю! И достаточно!

– Знаете, что он человек, коего честолюбию нет предела?

-Это верно!

– Ещё при покойной императрице он надеялся стать скорей властным человеком, да Шуваловы удалили его и так ли, сяк ли заставили его просидеть в Швеции. Сделавшись воспитателем государя наследника, он, конечно, снова возомнил о себе… А теперь, когда вступила на престол государыня, он совсем разум потерял, прожигаемый своим честолюбием. И сказывать, князь, нельзя, что он измыслил! Боюсь я говорить…

– Полноте, Марья Саввишна, мне это недоверие ваше даже обидно. Не то было прежде… – сказал князь с упрёком.

– Извольте! Неужели вы не слыхали, что он при отречении Петра Фёдоровича измыслил со своей партией, с главным своим орудователем – Тепловым немедленно объявить императором юного Павла Петровича, государыню – простой правительницей, а себя тоже правителем. И стало быть, до совершеннолетия великого князя он стал бы править всей Россией самовластно, как регент. Так же, как когда-то правил Бирон, если не с той же злобой, то с той же властью. И вот эти его ухищрения государыня тогда одолела. Помогли много, правду надо сказать, Орловы со своими ближними. Ну вот теперь Никита Иванович новое и затеял. Одно не выгорело, он за другое схватился, и такое же – не меньшее.

– Да что же, собственно? – крайне удивляясь, спросил Козельский.

– Да неужели в Москве ничего не слышно об этом?

– Может быть, и слышно, Марья Саввишна, да до меня не дошло! – схитрил князь.

– Ну, так я вам скажу. Никита Иванович желает, мало сказать, прямо-таки требует, чтобы государыня тотчас после коронации объявила манифестом об учреждении Верховного Совета, состоящего из пяти лиц, и, конечно, в сём Совете главным лицом будет…

Перекусихина запнулась и смолкла, так как горничная вошла с подносом, где дымился кофе… Когда она поставила его пред князем и вышла, Перекусихина заговорила тише:

– Главным заправилой и коноводом будет, конечно, сам граф Панин. И будет этот Совет императорский управлять всей империей.

– Станет он, стало быть, – спросил князь, – выше сената?

– Ещё бы! Гораздо выше! Да что лукавить. Понятно, что это за Совет! И вы сами понимаете. Сии императорские советники станут выше самой императрицы! Никита Иванович почти и не скрывает, что советники императорские будут решать дела и докладывать императрице не для решения, а для обсуждения якобы и подписания.

– Ну, не ожидал! – воскликнул князь. – Однако стоит ли государыне тревожиться и озабочиваться этим? Сказать Никите Ивановичу, чтобы он очухался, сидел смирно – и конец! Ну а другие-то что же? – прибавил князь. – Почему тоже вороги лютые?

– Другие-то? Всякий со своим! Братья Орловы недовольны, что одна их затея не ладится. А затея такая, что я и вам сказать не решаюсь. Княгиня Дашкова недовольна, что государыня не призывает её ежедневно на совет, как какие государственные дела решать, и на всех перекрёстках кричит, что она одна предоставила государыне российский престол, что без неё ничего бы не было, всё бы рухнуло и государыня была бы в заточении, а не императрицей, а государь был бы женат на её сестре, Воронцовой. Бестужев из себя выходит, а когда под хмельком, то на стену лезет – желает быть опять и скорее канцлером. Да и все-то, кого ни возьмите, все недовольны, все ропщут, всякий просит своего. Да и грозится. Вот это обидно!

– Грозится?! – повторил князь. – Да я бы за эдакое… В Пелымь! В Берёзов!

– Да, князь, грозится всякий чем-нибудь. Иван Иванович Шувалов открыто сказывал, тому с месяц, что по закону, да и по совести настоящий наследник престола Иван Антонович.

– Ах, разбойники! – воскликнул князь. – Прямо разбой. Бунт! В Пелымь! А то пусть вспомнят Артемия Петровича Волынского.

– Да и этого всего-мало. Одну из главных забот государыни я позабыла, – продолжала Перекусихина. – Всё российское духовенство…

– Требует возвращения отобранного имущества? – спросил князь.

– Конечно!

Князь не ответил и потупился.

– Что молчите?

– Да как бы вам сказать, Марья Саввишна. Молчу потому, что, воля ваша, а я сей государственной меры не полагаю справедливой. Нельзя духовенство большой империи пустить по миру и заставить жить впроголодь. Нельзя делать не только из митрополита, а даже из простого приходского священника простого наёмника, приравнять его якобы к какому знахарю, что ли: пришёл, дело своё справил – и вот тебе в руку гривну-две. Этим и живи! Доходы духовных лиц должны были быть оставлены. Эта государская мера была вреднейшая. Недовольство всего российского духовенства я прямо оправдываю. Не гневайтесь на меня!

– Дорогой мой князь, – воскликнула Перекусихина, – что же вы скажете, если я вам открою, что государыня говорит то же, что и вы! Чуть ли не самыми этими словами. Да сделать-то ничего нельзя! Нельзя вернуть имущество, когда оно уже раздарено, раскуплено, принадлежит другим лицам. А главное: знаете ли вы, что будет, если монастырские бывшие крестьяне снова попадут в крепость, из которой избавили их? Крепость, которая была для них особливо нежелательна и противна, зависит от монахов, а не от дворян! Как вы полагаете, если снова все эти сотни и тысячи приписать опять к монастырям, что будет? Бунт будет! Появится новый Стенька Разин на Руси! Думали ли вы об этом?

– Да, правда. Дело мудрёное! Это вот забота пущая, чем разные мечтанья Шуваловых или Паниных.

– Ну а иностранные дела, князь, в каком они виде? В заморских землях ничего, думаете, не делают, никаких подкопов не ведут? Даже прусский король, любивший Петра Фёдоровича, как бы какого любимого сына, – и тот клятву дал прямо стараться лишить государыню престола.

– На это, Марья Саввишна, руки коротки!

– В такие смутные времена, которые мы переживаем в Москве, всё, князь, возможно! Всякие короткие руки длинны!

Дав Перекусихиной высказаться, князь, разумеется, заговорил о своём деле. Но он не стал просить Марью Саввишну помочь, а очень искусно объяснил, что у всякого своё горе, свои заботы. И вот у него, князя, новая забота, где деньгами не поможешь. Племянник, офицер-измайловец, князь Козельский, такой же, как и он. И приходится покидать место ординарца, а другого нет.

– Ну это всё пустое, князь, – улыбнулась Перекусихина. – Я счастлива буду вам в пустяках услужить. Румянцев покинул командование армией в Пруссии и приезжает поклониться новой царице. На днях будет здесь. И вот я ему словечко скажу… И будет ваш племянник на видном месте, а не у Трубецкого.

– Ну, спасибо вам, дорогая Марья Саввишна, – воскликнул князь. – А я сейчас прямо от вас еду к Никите Ивановичу и буду… как это по французской пословице… Буду у него из носу червей таскать… Выведаю всё, что мне нужно… А нужно мне, чтобы действовать. Вернее, чтобы горланить по Москве. Горланить иногда как бывает хорошо и полезно, если горланишь умно и хитро.

XV

Важной особой благодаря уму, тонкости и хитрости был Никита Иванович Панин в эти смутные дни начинающегося третьего месяца царствования новой императрицы, которую закон коренной и естественный допускал, разумеется, быть лишь правительницей за малолетнего сына, а не монархом. Всё натворило смелое, отважное, ловко задуманное и лихо произведённое питерское «действо» гвардии с Орловыми во главе.

– На бунтовщичье лихое действо есть постепенное, скромное, но твёрдо неукоснительное воздействие законом, – рассуждал Панин, стараясь теперь из монархини сделать регентшу de facto.

Приехав к Панину, князь нашёл его в радостном настроении духа. Он, видимо, старался если не скрыть, то хотя бы смягчить своё почти восторженное состояние души. В глаза бросалось, что с ним что-то случилось особенное, сделавшее его счастливым.

Князь не мог промолчать и выговорил:

– Полагаю, что есть что-либо новое и вам приятное.

– Да… да… Воистину приятное, – заявил Панин. – Радуюсь. Счастлив. Но не за себя, а за отечество. За империю.

– Вон как! – удивился князь. – Полный и конечный мир с пруссаками заключён?

– Нет… Это что… Лучше того… На короля Фридриха мы можем теперь рассчитывать… Есть нечто важнейшее, благодетельнейшее не для внешних, а для внутренних дел.

– Для внутренних? – удивился князь очень искусно.

– Да. Я не могу вам сказать всего… Это государственная тайна. Скажу только, что я подал государыне прожект нового важнейшего учреждения, главнейшего в империи. Ну вот, государыня мне сегодня передала, что одобряет сей прожект и не замедлит поведать о нём во всенародное сведение. Но что такое именно, я не могу вам сказать.

– Я вам скажу, Никита Иванович.

– Вы? Полноте. Что вы! Это известно лишь государыне, мне, сочинителю прожекта, да разве ещё двум персонам, графу Алексею Григорьевичу Разумовскому да будущему графу Григорию Григорьевичу, конечно…

– А от него, Орлова, с братьями и всей Москве.

– Что вы?! – изумился Панин.

– Верно. Я всё-таки больше москвич, чем вы, и знаю больше. Поверьте, что всякое и важное и пустое, доходящее до дома будущих графов, тотчас расходится по всей столице.

– Это горестно, князь…

– Конечно.

– Но, право, я думаю – вы ошибаетесь… Ну, скажите, про что я, собственно, говорю. Коли правда, я признаюсь вам.

– Вы сказываете о новом учреждении при царице. Властном, высоком, которому и именование будет: «верховный», и ещё другое именование: «тайный».

– Да! – тихо вымолвил Панин. – Да.

– Вот видите. Москва знает и уже пересуживает на свой салтык.

– Что же она говорит?

Князь внутренне рассмеялся тому, что собирался ответить или выпалить, так как Панин, очевидно, судя по их разговору, считает его в числе своих сообщников.

– Ну-с, что же она говорит?

– Москва-то, Никита Иваныч?

– Да.

– Она говорит – дудки!

– Как?

– Дудки! Вам известно оное выражение российское?

– Известно, князь, – сумрачно ответил Панин, – Но я его не понимаю хорошо в сём случае, о коем речь у нас.

– Москва Московна, старушенция, – заговорил князь другим голосом, – привыкла жить по-Божьи. Не может судить старуха всякое обстоятельство, как судит мальчугашка, у коего ещё и пушка на губах нет и которому по молодости лет всё простительно. Простительно и легкосердечие, и легкомыслие. На то он и мальчугашка.

– Про кого вы говорите, князь?

– Про Петербург, Никита Иваныч, которому только шестьдесят лет. А это для города, да ещё для столицы, то же, что для человека младенчество.

Наступило молчание, после которого Панин выговорил:

– Тут дело не в столицах – в Петербурге те же русские люди и те же сыны отечества.

– Однако многое, что творится в Питере и кажется хорошим, даже нарядным, Москве кажется совсем негодным. Вот Москва теперь и сказывает, что коли Россия пережила одного Бирона, то зачем же ей наживать снова временщика с царской властью и без царской ответственности пред Богом. Москва говорит: пускай царь или царица хоть и худо в чём поступит, да это худо будет царское худо, помазанника Божия! И как таковое, пожалуй, оно окажется лучше проходимцева добра. Вот ваше учреждение совета, который будет править и царицей, Москве и не по душе.

– Не царицей, князь, а империей. В облегчение забот и трудов царских…

– Ох, Никита Иваныч! – закачал князь головой. – Облегчение?! Слово придумано удивительное. У нас по дорогам обозы вот грабят… Зло великое для торговли и неискоренимое. Купец говорит, вздыхая: «Опять обоз у меня в пути облегчили».

Панин насупился и не отвечал ни слова.

«Ну, отвёл душу?» – подумал князь и тотчас же стал прощаться.

И затем целый день до вечера и весь следующий день князь разъезжал по Москве, по друзьям и знакомым, и на все лады осуждал «надменномыслие» пестуна цесаревича.

Через два дня разговор князя Козельского с Паниным был уже известен Перекусихиной. Сам князь снова съездил к любимице государыни и передал всё подробно. Он прибавил, что уже два дня всюду «горланит» таковое же. И всюду его «громогласное насмехание» над прожектом Панина встречает общее сочувствие.

И это была истинная правда. Москва дворянская ахнула при известии о том, что будет пять, а кто говорит, и восемь верховных правителей, якобы советников монархини, которые будут «некоторое происхождение дел» решать и вершить, даже не докладывая о них государыне, чтобы «облегчить» её труд. Но Москва даже не встревожилась, даже не сердилась. Она, матушка, «золотая голова», только смеялась и ради смеха спрашивала:

– Кто же такие эти будущие верховные, тайные правители? Коли бедные, то будут скоро богаты… только не разумом!

По совету той же Перекусихиной князь собрался к фельдмаршалу Разумовскому.

– Ступайте, князь… – сказала она. – Ступайте и передайте графу Алексею Григорьевичу от меня поклон нижайший и прибавьте: Марья Саввишна приказала-де вам сказать, что если у вас имеется теперь любопытное писание гордого сочинителя, то покажите-де его мне, князю. Вместе посмеёмся, да смеясь и рассудим, так как оба здравосуды, а не кривотолки.

Князь понял, в чём дело, и рассмеялся. И он тотчас же отправился к Разумовскому, с которым был почти в дружеских отношениях.

Фельдмаршал граф Разумовский, переехавший в Москву тотчас по смерти Елизаветы Петровны, решил сделаться совсем москвичом.

Всесильному вельможе и любимцу покойной императрицы было почти невозможно оставаться на берегах Невы и быть свидетелем правления нового имцератора и быстрого возвышения новых людей.

Во время краткого полугодичного царствования Петра III он ясно видел, что оставаться при дворе для него отчасти даже опасно. Он рисковал ежедневно навлечь на себя беспричинный гнев прихотливого и капризного государя и вдруг лишиться всего… Опала вельмож и конфискация новым правительством имуществ, их вотчин и капиталов, жалованных предшествующими монархами, бывали в Петербурге сплошь да рядом и вошли как бы в обычай.

Однако при воцарении Екатерины обоим братьям Разумовским, фельдмаршалу и гетману, сразу стало легче, государыня особенно милостиво отнеслась к обоим, но кто мог ручаться за будущее? Да и само положение новой царицы казалось очень многим опытным людям ненадёжным и шатким. А претендентов на престол, однако, не было. О принце Иоанне Антоновиче могли толковать люди, только совершенно незнакомые с его положением, с его умственным состоянием, а законный наследник Петра III был ещё ребёнком. И многие испугались, и Разумовские в том числе, учреждения императорского совета, которое умные и сильные люди возомнили и упорно захотели вырвать из рук царицы, ещё не чувствующей под собой твёрдой почвы.

Это учреждение должно было прямо передать власть в руки нескольких человек, что стало бы опасно, даже пагубно для многих из прежних сильных вельмож. Два-три врага в этом императорском Верховном совете могли бы если не сослать, хоть тех же Разумовских, в ссылку, то сделать нищими, конфисковать всё пожалованное им Елизаветой, хоть в свою же пользу.

В начале царствования новой императрицы уже повторилось много раз виденное в Петербурге, хотя на этот раз более справедливое. Тотчас после её воцарения у любимца Петра III, Гудовича, было конфисковано всё подаренное ему государем огромное состояние.

Как легко дарились поместья и даже целые города с феодальными правами всяких сборов и налогов, так же легко и отнимались. За всё первое полустолетие это было обычным явлением.

Младший Разумовский, гетман Малороссии, Кирилл Григорьевич, был смелее брата и ещё мечтал о службе, о почестях и даже дошёл до того, что стал просить государыню сделать гетманство наследственным в его роду. Но это должно было только послужить поводом к окончательному уничтожению гетманства.

Фельдмаршал, наоборот, ничего не желал, кроме спокойствия, безопасности и совершенного забвения его личности правительством.

Граф Алексей Григорьевич перебрался из Петербурга со всем имуществом и со всем скарбом на несколько сот тысяч. Москва и прежде была ему более по душе, чем Петербург, а теперь и подавно, когда не было уже на свете женщины, сделавшей его из простого казака графом и фельдмаршалом, и даже супругом, как утверждала молва.

Москва, конечно, обрадовалась новому именитому обывателю, богачу и хлебосолу, доброму, радушному, которого давно знала и очень уважала.

Теперь, в дни коронационных празднеств, Алексей Григорьевич жил не в гостях у Москвы, временно, как другие петербуржцы, а у себя дома, в обстановке, которая москвичам была ещё диковиной своей причудливой роскошью и пестротой. Обилие дорогой мебели, ценной бронзы и чудных картин было ещё необычным явлением в больших дворянских домах Москвы. До сих пор славились богачи простором домов и комнат, наполовину пустых. Но зато всякий озабочивался, чтобы «дом был красен не углами, а пирогами».

XVI

Граф-фельдмаршал принял князя, как всегда, радушно, но, узнав о поклоне и словах Перекусихиной, задумался.

– Что же? – сказал он, помолчав. – Прямого указания самой государыни вы мне, князь, не привезли. Но Марья Саввишна знает, что делает. Извольте, я вам прочту писание, которое царица соизволила мне дать на обсуждение.

И граф достал из потайного ящика письменного стола тетрадь.

– Позвольте мне не утруждать себя и вас прочтением всего писания, а прочесть только существенное, касательное этого учреждения… Скажу – верховного вершителя судеб россиян, купно с самим монархом. При избрании царицы Анны было тоже посягательство вольнодумцев. Но было всё тогда прямодушно, открыто сказано и сделано, а затем открыто похерено… А это – лисье сочинительство…

Граф перелистал страницы тетради и, найдя мотивировку и объяснение Верховного совета, начал читать вполголоса, хотя двери были заперты.

«Сенат имеет под управлением все коллегии, канцелярии, конторы, яко центр, у которого всё стекается, но он под государевой державной властью не может иметь права законодавца, а управляет по предписанным законам и уставам, которые изданы в разные времена, и может быть, по большей части в наивредительнейшие, то есть тогда, когда при настоянии случая, что востребовалось. Следовательно, какие бы предписания сенат ни имел о попечении, чтобы натуральная перемена времён, обстоятельств и вещей всегда была обращена в пользу государственную, ему, в рассуждение его существенного основания, невозможно сего исполнить, ибо его первое правило – наблюдать течение дел».

«Сенатор и всякий другой судья приезжает в заседание так, как гость на обед, который ещё не знает не токмо вкуса кушания, но и блюд, коими будет потчеван. Из сего само собою заключается, что главное, истинное и общее о всём государстве попечение замыкается в персоне государевой. Она же никак инако полезное действо произвести не может, как разумным разделением между некоторым малым числом избранных к тому единственно персон».

«Взяв эпоху царствования императрицы Елизаветы Петровны: князь Трубецкой тогда первую часть своего прокурорства производил по дворянскому фавору, как случайный человек, следовательно, не законы и порядок наблюдал, но всё мог, всё делал и, если осмелиться сказать, всё прихотливо развращал, а потом сам стал угодником фаворитов и «припадочных» людей. Сей эпок заслуживает особливое примечание: в нём всё было жертвовано настоящему времени, хотениям «припадочных» людей и всяким посторонним малым приключениям в делах».

«Образ восшествия на престол покойной императрицы требовал её разумной политики, чтоб, хотя сначала, сообразоваться сколько возможно с неоконченными уставами правления великого её родителя, вследствие чего тотчас был истреблён учреждённый до того во всей государственной форме кабинет, который, особливо когда Бирон упал, принял было такую форму, которая могла произвести государево общее обо всём попечение. Её Величество вспамятовала, что у её отца-государя был домовый кабинет, из которого, кроме партикулярных приказаний, ордеров и писем, ничего не выходило, приказала и у себя такой же учредить».

«Тогдашние случайные и «припадочные» люди воспользовались сим «домашним местом» для своих прихотей и собственных видов и поставили средством оного всегда злоключительный общему благу интервал между государя и правительства. Они, временщики и куртизаны, сделали в нём, яко в безгласном и никакого образа государственного не имеющем месте, гнездо всем своим прихотям, чем оно претворилось в самый вредный источник не токмо государству, но и самому государю. Вредное государству, потому что стали из него выходить все сюрпризы и обманы, развращающие государственное правосудие, его уставы, его порядок и его пользу под формою именных указов и повелений во все места».

«В таком положении государство оставалось подлинно без общего государского попечения с течением только обыкновенных дел по одним указам всякого сорта. Государь был отдалён от правительства. Прихотливые и «припадочные» люди пользовались кабинетом, развращали форму и порядок и хватали отовсюду в него дела на бесконечную нерешимость пристрастными из него указами и повелениями».

«Между тем большие и случайные господа пределов не имели своим стремлениям и дальним видам, государственные оставались без призрения; всё было смешано; все наиважнейшие должности и службы претворены были в ранги и в награждения любимцев и угодников; везде «фовер» и старшинство людей определяло; не было выбору способности и достоинству. Каждый по произволу и по кредиту дворских интриг хватал и присваивал себе государственные дела, как кто которыми думал удобнее своего завистника истребить или с другим против третьего соединиться»…

XVII

– Ну прямо было царство Шемяки, а не Лизавет Петровны!– воскликнул князь, прерывая чтение.

– Да. Что вы скажете? – вымолвил граф, опуская на колени бумагу. – Ну а словечко «припадочные люди»?

– Это не всё? – спросил князь.

– Нет. Дозвольте ещё чуточку прочесть. А вы мне теперь скажите, вот это как вам кажется?

– Трудно отвечать, Алексей Григорьевич. По-моему, совсем что-то такое невозможное… Слушаешь – и ушам не веришь!

– Вот и я так-то говорю, Александр Алексеевич. А государыня мне вчера сказывала, что некоторые лица говорили ей, что удивляются этому писанию. А другие лица докладывали ей, что сие писание прямо продерзостное и что от этакого, если бы оно состоялось, будет истинный переполох во всей Российской империи. А одна особа, которую государыня не пожелала мне пока назвать, прочитавши это писание, так выразилась, что это-де, ваше императорское величество, хитроумнейшее, злокозненное сочинительство и писатель оного прожекта тщится всё сие оборотом представить.

– Не совсем я понимаю! – отозвался князь.

– А вот слушайте! Эта особа выразилась, что писатель, а вам известно, кто он, под видом облегчения трудов монарха, желает, собственно, учреждения того, что в древности у греческого народа прозывалось олигархией. Слово сие государыня мне повторила два раза, я его записал, а поэтому не ошибаюсь, а значит оное – главенство нескольких человек над самим монархом. И вот сие, воочию видимое, ясное в сём описании, граф Панин отрицает. Он всё повторяет одно – облегчение трудов монарха и облегчение текущих государских дел от «припадочных людей». Вы заметили, сколько раз повторяется сие выражение «припадочные люди»?

Князь покачал головой.

– Слово глупое! – сказал он.

– Как же не глупое? – вдруг взволновался Разумовский и встал с кресла. – Позвольте спросить вас, человека прямодушного, кто, к примеру сказать, припадочный человек?

Князь улыбнулся и невольно опустил глаза.

– Да ну, полно, прямая душа, говорите!

– Понятно, вы, граф!

– Ну вот! И что же сказать? За всё то царствование блаженной памяти в Бозе почившей государыни… – и Разумовский перекрестился, – за всё то время сделал ли я хоть что-либо такое, как сей писатель тут размазывает? А помимо меня, кто же что такого особливого, лихого и худого натворил? Граф Шувалов, правда, нажил косвенным путём, откупами, страшные деньги, но разве от этого империя Российская пошатнулась? Да и не в том дело. А не говори так, не пиши в прожекте, подаваемом самой царице, этакого слова касательно её покойной тётушки и благодетельницы. Государыня, передав мне это писание, собственноручно изволила пометить и якобы указать:погляди, мол, какое словечко: «припадочные люди».

– Да, слово худое! – улыбнулся князь. – И при этом скажу – счастливое слово…

– Как счастливое?! – ахнул Разумовский.

– Да, Алексей Григорьевич, слово счастливое, потому что оно немало испортило весь прожект, разгневав государыню.

И он рассмеялся.

– Да, это точно! – улыбнулся Разумовский. – В этом смысле слово счастливое, что оно прожекту несчастие приносит. Теперь послушайте далее, дорогой князь, и подивитесь. Вы спрашивали, почему государыня передаёт сие писание на чтение и обсуждение, прося сохранения тайны? Ну вот сейчас вы узнаете почему. Наш господин сочинитель, Никита Иванович, прямо сказывает… Государыня, которой надо такой прожект монаршей властью превратить в учреждение всероссийское, не должна о нём ни с кем советоваться. Чтобы никому не было известно. А то, изволите видеть, произойдёт смятение. Но и этого мало… Сейчас услышите! Тут ещё такой один сладкий пирожок на закуску, что удивляться надо продерзости господина Панина. Он кончает своё сочинение прямо-таки угрозой.

– Тоже угрозой?! – вскрикнул князь.

– Да-с! Как ни верти, прямо грозительство; что если государыня не подпишет и не узаконит учреждения Верховного совета, то будет возмущение и заговор нескольких сильных придворных лиц. Да что болтать, послушайте далее.

И граф снова начал читать:

«Нужно было тогда собрать в одно раскиданные части, составляющие государство и его правление. Сделали конференцию, монстр ни на что не похожий. Не было в ней уже ничего учреждённого, следовательно, всё безответственное, и, схватя у государя закон, чтоб по рескриптам, за подписанием конференции, везде исполняли, отлучили государя от всех дел, следовательно, и от сведения всего их производства. Фаворит остался душою, животворящею и умертвляющею государство; он, ветром и непостоянством погружён, не трудясь тут, производил одни свои прихоти; работу же и попечение отдал в другие руки.

Сей под видом управления канцелярского порядка, которого тут не было, исполнял существительную роль первого министра, был правителем самих министров, избирал и сочинял дела по самохотению, заставлял министров оные подписывать, употребляя к тому или имя государево, или под маскою его воли желания фаворитов.

Таково истинное существо формы или, лучше сказать, её недостатки в нашем правительстве. Наш сапожный мастер не мешает подмастерью с работником и нанимает каждого к своему званию. А мне, напротив того, случилося слышать у престола государева от людей, его окружающих, пословицу льстивую за штатское правило: «была бы милость, всякова на всё станет.

Спасительно нашему претерпевшему отечеству материнское намерение В. И. В-ства, чтобы Богом и народом вручённое вам право самодержавства употребить с полною властию к основанию и утверждению формы и порядка в правительстве. Во исполнение всевысочайшего В. И. В-ства повеления я всеподданнейше здесь подношу о том прожект в форме акта на подписанье Вашему Величеству.

Осмелюсь себя ласкать надеждой, что в сём прожекте установляемое формою государственною верховное место лежисляции или законодания, из которого, яко от единого государя и из единого места, истекать будет собственное монаршее изволение – оградить самодержавную власть от скрытых иногда похитителей оной. Впрочем, я должен с подобострастием приметить, что есть, как вам известно, между нами такие особы, которым, для известных и им особливых видов и резонов, противно такое новое распоряжение в правительстве. И потому невозможно В. И. В-ству почесть совсем оконченным к пользе народной единое ваше всевысочайшее соизволение на сей ли предложенный прожект или на что другое, но требует ещё оно вашего монаршего попечения её целомудренной твёрдости, чтоб совет В. И. В-ства взял тотчас свою форму и приведён бы был в течение, ибо почти невозможно сомневаться, чтобы при самом начале те особы не старались изыскивать трудностей к остановке всего или, по последней мере, к обращению в ту форму, каковую они могут желать. В таком случае несравненно полезнее теперь по ней сделать установление, нежели допустить так, как прежде бывало, развращать единожды установленное!..»

Граф Разумовский бросил тетрадь на стол и раздражительно выговорил:

– Будет! Не могу! Десятый раз читаю и озлобляюсь. Ещё пугает… Поскорее-де… Поскорее… Те особы тормоз наложат! Кто? Какие это особы? Мы, что ли, с братом-гетманом? Воронцов, Михаил Ларивоныч? Шуваловы, что ли? Да всем, кого ни возьми, лучше, чтобы царицей была Екатерина Алексеевна, нежели укрытый личиной верховного советника самодержец Никита.

– Да. Так бы уж открыто и именоваться ему – Никита I! – рассмеялся князь.

XVIII

Молодой князь Козельский, столь же добрый и честный, сколько ограниченный, не сразу, а лишь постепенно понял, какой перелом приключился в его жизни с того дня, что он поселился у дяди.

И когда понял, то стал счастлив, оценил значение происшедшего. До тех пор он ходил как бы во сне или в чаду, в угаре.

Князь не только советовал, чтобы племянник больше бывал в обществе и веселился, но даже требовал… И вместе он чуть не требовал, чтобы Сашок тратил деньги, говоря полушутя, полусерьёзно:

– Швыряй червончики и лобанчики[226]Лобанчик (лобанец) – название золотых монет (первоначально французских) с изображением головы., а не рублёвики и гривны! Ты моё имя носишь. Князю Козельскому, что большой галере, нужно большое плавание. В море-океане шествовать на всех парусах, а не в пруду с карасями полоскаться.

Но вдруг, через некоторое время, состояние духа и отношение князя к молодому человеку изменились. Князь бывал сумрачен, подчас раздражителен и груб с племянником, потом становился бодрее, веселее и любезнее, а затем без всякой видимой причины снова делался таким, «что подступу нету». Он даже начинал иногда «привязываться» к племяннику.

«Повернулся – виноват, и не довернулся – виноват», – соображал Сашок, недоумевая.

Узнав однажды от Сашка, вызванного им на откровенность, что ему нравится девица Квощинская, но ещё более нравится княжна Баскакова, с которой он познакомился накануне, князь стал вдруг снова относиться к племяннику по-прежнему: просто и добродушно.

Однако через несколько дней Сашок был снова озадачен. Придя к дяде, он нашёл его сильно не в духе. Разговор зашёл о Москве, всеобщем движении и ликовании, о всеобщем волнении в среде дворян и ещё больше в среде петербургских сановников, в предвидении будущих наград к коронации. Сашок ни с того ни с сего заметил философски, что он не желал бы быть генералом-аншефом или вообще сановным лицом, равно не желал бы быть и богачом. А лишь бы прожить на свете счастливо.

Сказанное молодым человеком было скромным и по мысли, и по выражению, но князь Александр Алексеевич вдруг заговорил таким голосом, которого Сашок ещё не слыхал. Он стал говорить, что не главное быть счастливым в жизни, а главное – быть честным, прямодушным и не себе на уме. Тогда и счастье приложится. А у кого на душе нечисто вследствие бесчестных поступков, тому вряд ли посчастливится на свете.

Сашок слушал и не столько удивлялся словам, так как соглашался вполне с правильностью мнения дяди, сколько удивлялся голосу князя, в котором звучали досада и раздражение. Кроме того, Сашку смутно казалось, что всё сказанное дядей было положительно в «его огород».

«Что же это? – думалось ему. – Стало быть, я, выходит, нечестный человек, у меня на душе нечисто, поэтому и мне не посчастливится. Чудно!»

На другой день после этого разговора случилось опять то же. Князь без всякого видимого повода стал придираться к племяннику и вдруг выразился:

– Да что же, скажу. Дело понятное. Всю мою жизнь я говорил, что мальчишки – народ такой, на который полагаться нельзя! Оттого я – не будь глуп – от таковых всегда в стороне держался.

Это было уже прямо насчёт Сашка, однако он всё-таки промолчал.

Но одновременно Сашка стесняло «вольное» обращение с ним Земфиры. И так как он всё передавал Кузьмичу, то Кузьмич задумывался, отзываясь только одним словом:

– Вот ракалия так ракалия! Держись от неё подальше. Коли лезет шалая молдашка, так ты стерегись! Ведь дяденьке может, пожалуй, не понравиться.

– Да что же я могу сделать? – отзывался Сашок.

– Уж там как знаешь! Сторонись.

И молодой человек держал себя с молдашкой крайне осторожно, действительно стараясь, по совету дядьки, удаляться, стараясь прерывать и сокращать беседы, стараясь даже как можно меньше встречаться с ней в доме.

Земфира давно уже звала его к себе в гости в её комнаты, но он под разными предлогами отказывался. Наконец однажды она встретила его в доме уже вечером, взяла под руку и повела к себе почти насильно. Посидев с полчаса, Сашок сразу встал и ушёл, так как Земфира вдруг поцеловала его.

Наутро рано лакей позвал его к князю.

Сашок явился к дяде и был встречен словами, сказанными с улыбкой, но всё-таки сухо:

– Я за тобой послал, племянничек, чтобы переговорить. Хочешь ты, чтобы я тебя прогнал от себя и снова никогда на глаза не пускал?

Сашок удивлённо поглядел на дядю.

– Понял? – спросил князь.

– Никак нет-с! – добродушно отозвался Сашок.

– Ты слышал, однако, что я сказал?

– Слышал-с.

– И не понял?

– Понял, собственно… Но не понимаю, за что вы на меня гневаетесь.

– Если я позабуду на столе кошелёк с деньгами, а тебе даже не будет в деньгах особой нужды, ты этот кошелёк и скрадёшь?

– Что вы, дядюшка? – воскликнул Сашок, зарумянившись.

– Что я… Я спрашиваю… Мне потерять кошелёк, хотя бы с тыщей червонцев, невелика потеря. Но знать, что у меня в доме вор, да ещё родной племянник и крестник, это… Это, знаешь ли, не очень приятно.

– Я, дядюшка, как есть ничего уразуметь из ваших слов не могу! – вспылив, воскликнул Сашок. – Поясните более толково и без обиняков. И я буду отвечать. Обличать – так обличать понятными словами, а не турусами на колёсах.

– Что дороже: деньги или привязанность, любовь?.. Как понимаешь ты?

– По-моему, привязанность, конечно…

– Ну, вот у меня есть женщина, к которой я привязался давно сердцем, хотя она, себялюбица, этого и не стоит. Ты знаешь, про кого я говорю… Ну а ты у меня собираешься эту женщину подспудно оттягать и, стало быть, своровать.

– Что вы, дядюшка!.. – воскликнул Сашок.

– Ничего я дядюшка!.. – уже резко выговорил князь. – Не финти! Ты подмазываешься к моей Земфире.

– Никогда-с! – закричал молодой человек.

– Как никогда? Я ведь не слепой. Да она мне, наконец, сама сказала, что ей от тебя проходу нет… Что ты, в самом деле, казанскую-то сироту представляешь?.. Сама она сказала… Просила от тебя её защитить! Да.

– Вот так уж прямо она… извините, ракалия! Бесчестная, подлая женщина! Лгунья! – крикнул Сашок вне себя. – И что же ей нужно? Зачем она так лжёт? Понятно. Ей желательно, чтобы вы меня прогнали. Так спросите Кузьмича, как мы с ним всякий день толкуем, как мне от Земфиры избавиться. От её вольного обращения.

Князь глядел на племянника удивлённо, затем вдруг, хлопнув себя по лбу, крикнул:

– Ах я, телятина!

Он сразу поверил молодому человеку и не понимал, как мог поверить Земфире.

И, улыбаясь уже, он спросил:

– Ты вчера силком влез к ней в комнаты?

– Да-с. Силком! Именно силком она меня из гостиной к себе увела, держа вот за обшлаг. Что же? Драться было с ней?

Князь встал, быстро подошёл к Сашку и, поцеловав его, произнёс:

– Прости меня, Александр Никитич. Прости дурака дядю… Впредь увижу тебя целующим её и глазам своим не поверю.

– И это правильно будет, дядюшка. Бывает, что иная баба насильно целует тебя… Что же? Бить её?.. Только и можно, что осторониться…

Князь начал ходить молча по комнате и, размышляя, изредка качал головой. Он глубоко задумался…

– Ну, хорош я гусь! – вымолвил он наконец.

Между тем успокоившийся Сашок заговорил тихо, толково и как-то рассудительно, что он скучает не в меру и давно, скучает даже и теперь, у дяди в доме, и поэтому хочет, наконец, объясниться, сказать дяде про одно важное дело.

– О чём или о ком? – спросил князь.

– О себе-с.

– О себе?.. Ну, говори.

– Я рассудил бракосочетаться! – выпалил Сашок сразу.

Князь вытаращил глаза. Заявленье его огорошило.

– Ой-ой-ой… – жалостливо протянул он с соболезнованием, как если бы племянник заявил ему о какой приключившейся с ним беде.

Сашок даже удивлённо поглядел на дядю.

– Ой-ой-ой… Вишь как!.. Не ожидал… Ну, что делать! Жаль мне тебя, а горю пособить не могу, потому что ты же мешать будешь мне… Скажи, как это с тобой стряслось…

Сашок не знал, что отвечать.

– Говори. Когда и как это приключилось?.. В кого ты, собственно, втюрился?

– Да вот недавно… Прежде на ум не приходило, а теперь в двух, дядюшка. Их две. Мне больше по душе Баскакова, а Кузьмичу больше полюбилась Квощинская.

– Да. Вот что… Ну, так дело, стало быть, ещё не горит, терпит, – усмехнулся князь. – Ну и что же? Обе эти девицы – красавицы писаные? Ангелы?

– Точно так-с. Вы, стало быть, знаете?..

– Ещё бы. Как же не знать! – воскликнул князь. – Всё знаю. Знаю, что ты девицу обожаешь и будешь обожать до конца твоих дней…

– Да-с. Только я ещё не знаю… которую…

– И если тебе нельзя будет на которой-либо жениться, то ты будешь самый несчастный человек… Хоть руки на себя наложить… Так ведь?

– Так-с. Воистину. Кто же вам это сказал? Кузьмич сказал?

– Нет. Не Кузьмич. Глупость людская мне это сказала. Всякий день вижу, всю жизнь мою, таких дураков, как ты… Пора всё это мне знать. Ну вот что, Александр. Отговаривать тебя жениться я не хочу. Советовать инако поступить мне, как дяде твоему, неблагоприлично. Хорошему на мой толк, но худому на людской толк, мне тебя учить грех. Стало быть, я могу тебя только жалеть.

– Я вас, дядюшка, не понимаю, – сказал Сашок.

– То-то… То-то… И не можешь понять. Когда бы ты мог мои рассужденья понимать, то и был бы ты неспособен на такое дурачество, как женитьба. Ай, батюшки, сколько вас, дураков, эдак пропадает, – насмешливо и жалостливо прибавил князь. – Что ни день – свадьба! Что ни день – пропал молодец. Кроме постов и суббот! Ну, что же делать! Спасибо ещё, что не сейчас собрался, не знаешь ещё, на которой… Когда порешишь, которая тебе больше «ангел» и без которой жить не можешь, тогда скажи. Я всё сделаю, чтобы было богато и хорошо на твоём погребении… Тьфу! На венчании.

Князь рассмеялся, а затем снова глубоко задумался.

XIX

Около полудня князь вышел от себя и направился наверх в комнаты Земфиры. В эту пору дня он бывал крайне редко и разве только по особо важному поводу. Много за это утро передумал он.

– Здравствуйте, моя прелесть! – сказал он, входя и улыбаясь насмешливо.

«Сердит на что-нибудь», – подумала про себя Земфира, хорошо знавшая своего сожителя и видевшая его насквозь.

– Здравствуйте, – ответила она небрежно.

– Потолковать я пришёл с тобой об одной довольно важной материи.

– Ну…

– Что ну?..

– Ну, говорю…

– Напрасно нукаешь. Я не лошадь.

– Опять поехали! Стало быть, начинается канитель.

– Удивительное дело, – проговорил князь как бы сам себе. – Нерусская. Басурманка. По-русски говорит, как учёный скворец. А все невежливые и холопские российские способы речи подхватила. Нукает. Или норовит: заладила Маланья! Или: поехали! Удивительно… Ну, вот что, моя прелесть. Ты мне с твоими грубостями и с твоим чёртовым нравом начинаешь наскучивать. Ты говоришь: «Поехали». Да. Правда. Мы с тобой вот уже годика с два, как поехали врозь. И далеко уехали. Вернее выразиться: разъехались… Да не в этом дело… А дело вот в чём. С каких пор ты начала врать, лгать и клеветать… Ну-ка?

– Что?

– Ну, говорю я. В свой черёд нукаю. Ну?

– Что вы говорите?

– Говорю: ну, говорю: отвечай. С каких пор ты начала клеветничеством заниматься? Уже давным-давно, да я не замечал? Или недавно? Ты вот объяснила, что тебе проходу нет от племянника, который якобы в тебя по уши влюбился и тащит тебя… В свои объятия, что ли? А он мне сейчас объяснил, что такая старая девица, как ты, да ещё нахальная, да ещё, говорит, чем-то затхлым отдающая, будто псиной, не могла и не может ему полюбиться. Это, говорит, дядюшка, для вас, старика, такая чернавка прелестна, а меня от эдакой нудить бы стало…

– Что-о? – изумилась Земфира, но затем догадалась, что всё выдумки князя, рассмеялась.

Однако разговор и объяснения не привели ни к чему. Слишком искусна была женщина, играя комедию. Она объяснила, что сочинила всё потому, что, очевидно, ошиблась и ей показалось, что Сашок в неё влюблён.

– Ну так впредь знай, – сказал князь, – что он влюблён сильно, да только не в тебя.

И князь передал Земфире намерение Сашка жениться.

Вместе с тем разговор и объяснения с племянником и с сожительницей человека умного, самолюбивого, справедливого и решительного в поступках привели его к одному из важнейших деяний всей его жизни. Через два дня после уличения Земфиры в клевете явился вдобавок «доклад» Кузьмича о поцелуе… про который не обмолвился Сашок по своей доброте и честности… И князь снова тем утром вызвал к себе племянника по делу.

Когда Сашок вошёл в кабинет дяди, князь сидел в кресле и держал в руках большой сложенный лист бумаги; улыбаясь, он хлопал себя листом по коленке.

– Ну, воробей, как тебя зовёт княгиня Трубецкая, присядь! – сказал он. – Сюда… Поближе!.. Скажи, ты в грамоте не очень силён?

Сашок улыбнулся, не зная, как ответить.

– Писаное можешь читать?

– Могу-с!

– Ну а мою записку всё-таки не понял, где стояло: «любрабезканый пледамянбраник»?

– Да ведь это, дядюшка, было на вашем чудном языке, а не по-российски! – рассмеялся Сашок.

– Ну, стало быть, вот это можешь прочесть! – Князь развернул лист и подставил ему к носу. – Это ведь, кажется, попросту, по-российски. Ну а написано хорошо, чисто?

– Да-с! Я эдакое могу прочесть.

– Ну, так читай!

Сашок взял лист и начал читать вслух.

– Нет, ты себе читай. Я-то наизусть знаю!

Несмотря на то, что бумага была красиво и чётко написана, Сашок читал её медленно, стараясь вникнуть в суть изложения, и только через десять или пятнадцать строк вполне сообразил, что у него в руках, и начал понимать. Бумага была – завещание по форме.

И, дочитав его до конца, он узнал, что половина состояния дяди жертвуется им в пользу двух монастырей на помин души. Другая половина состояния должна быть душеприказчиком обращена продажей вотчин в капитал. Капитал же этот – крупная сумма, которую Сашок сразу и не сообразил, должен быть передан Земфире в награду за её «сердечное попечение, любовь и преданность».

– Понял? – спросил князь, усмехаясь, когда племянник кончил, и взглянул уже ему в лицо.

– Понял-с!

– Что это такое?

– Духовная ваша.

– Стало быть, половину в монастыри Господу Богу, а половину Земфире Турковне. А тебе, единственному родственнику и крестнику, – вот что!..

И князь подставил палец под самый нос Сашка.

– Тебе не обидно? – спросил он.

– Нет, дядюшка! – добродушно ответил Сашок.

– Почему же?

– Ведь всё оное ваше и воля ваша! Да и как же вы мне что оставите, когда вы меня с рождения и не знавали? А в монастырь отдать – дело богоугодное. А особе завещать, которая при вас давно состоит и вас, полагательно, любила и теперь всё-таки любит, тоже совсем справедливо, – так как же мне обижаться-то?

– Ах ты, воробей, воробей! – вздохнул князь; он протянул руку, погладил Сашка по голове, затем взял у него лист из рук и выговорил; – Ну а вот это ты поймёшь или не поймёшь?

И князь, держа лист обеими руками у самого лица племянника, медленно и как бы аккуратно разорвал его на четыре части, потом на мелкие кусочки, а затем бросил на пол.

– Вот тебе! Какие Александр Алексеевич Козельский умеет колена отмачивать и фокусы показывать. Коли теперь я вдруг возьму да помру, что будет? Как, по-твоему?

– Не знаю, дядюшка!

– Как не знаешь? Да что же ты, совсем малый ребёнок? Ведь ты мой единственный родственник и к тому же родной племянник… Ну?

– Что ну-с?

– Да ведь всё же твоё будет!

Сашок глядел дяде в лицо и молчал.

– Чего же ты не радуешься?

– Да что же, дядюшка? Ведь это когда ещё будет! – спокойно произнёс Сашок.

– А-а, вон как! Так ты бы желал, чтобы я сейчас околел? Ай да крестник!

– Что вы? Бог с вами! – воскликнул тот.

– Потерпи, брат! Ещё лет десять проживу, а больше-то и трудно. Мы, Козельские, недолговечны. По крайности, теперь знай, что ты – мой единственный наследник. Ну а состояния-то у меня побольше того, что думают и толкуют люди. А если это всё так приключилось, то спасибо скажи Земфире… Это всё она…

– Как же Земфира? – тихо протянул молодой человек, совершенно поражённый.

– Так. Уж очень она постаралась, чтобы ты моим наследником оказался.

– Вот никогда не думал! – воскликнул Сашок. – Ей-Богу, не думал! А я, дядюшка, грешен, совсем не так думал. И уж если на правду пошло, то я вам доложу, что я совсем, как дурак какой, судил её. Я ещё вчера думал и с Кузьмичом толковал, что она меня хотела хитро так из вашего дома выжить. Не враждой и не таким поведением, как бы вот эта княгиня Трубецкая. А напротив, соблазнить хотела всячески, а затем так ласково да тихо обнести пред вами, свалить всё на меня и выкурить отсюда! А она вот что! Это я, выходит, пред ней виноват. Кругом виноват!

Князь, выслушав, стал смеяться звонким, добродушным смехом.

– Да ведь кто со стороны тебя послушает, – произнёс он наконец, – то прямо подумает, что ты дурак, отпетый дурак! А это будет неправда. Ты совсем не то… Ты доверчивый по честности своей. И простомыслие твоё – на честности зиждется… Ну а теперь слушай: никому ни слова о том, что читал здесь, и о том, что потом вышло. И Кузьмичу ни слова. Ну, ступай.

Когда Сашок уже выходил, князь крикнул:

– Стой! Забыл сказать. У нас в воскресенье здесь гости. Покажу тебе, что обещал. Картёж и игорных мерзавцев.

XX

– Как ни верти, всё одно выходит!– думал и говорил сам себе вслух Кузьмич по десяти раз за час времени. А длилось это целый день. – Как ни верти – или умница, каких мало на свете… или совсем пень, чурбан… Или совсем благополучие, или всё вверх пятками… Да, умник или пень?!

И старик всё не мог решить этой задачи. А называл он так себя же. Себя он спрашивал: умно ли он решил поступить и будет ли полный успех. Или он, поспешив, глупость сделает, и всё пропадёт от спешки.

Дело в том, что старик решался на отчаянное средство, на нечто неслыханное и невиданное. Причин для такого удивительного поступка было много. Прежде всего было позднее соображение, что мир питомца с дядей принесёт, пожалуй, несчастие. Большое знакомство, разъезды по Москве и при этом «аграматные» деньги, полученные от дяди, почти преобразили питомца его, и он окончательно «отбился от рук»!

Как старик ни просил своё «дитё» ездить к Квощинским, где барышня «помирает от любви», Сашок только два раза заехал к ним, и один раз, правда, провёл целый вечер. Так как было много гостей, играли в жмурки и горелки, то было очень весело… Но Таню всё-таки он находил: «Ничего. Что же? Девица как девица».

А это отношение питомца к избраннице старика бесило его, так как он надеялся, что Сашок скоро будет без ума от «ангела и херувима».

Наконец, Кузьмич вдруг узнал, что «дитё» было уже три раза в семействе какого-то князя Баскакова, и, справившись, узнал, что князь этот картёжник, разорившийся кутила и запивающий, жена его чистая ведьма, а дочь их, привлекающая Сашка, на прошлых святках одевалась форейтором, ездила по комнатам верхом на стуле и, наконец, подвыпила, веселясь с своими горничными. «Вот тебе и княжна?!» И Кузьмич, перекрестясь, решил спасти «Сашунчика» от барышни-форейтора и от всяких иных бед, которые грозят теперь благодаря примирению с дядей.

Он знал своего питомца с самых первых мгновений его появления на свет Божий, знал лучше, и судил вернее, чем, казалось, самого себя. И на этом знании нрава Сашка старик и основал своё «редкостное», как сам он мысленно соглашался, предприятие. «Надо так подстроить, чтобы вышло, как поленом по голове!» – решил он.

Старик зашёл опять в Кремль помолиться мощам святых угодников. Затем прямо направился к Квощинским и, посидев с Марфой Фоминишной, объяснил, что желал бы повидать барина Петра Максимовича, чтобы «словечко закинуть», крайне важное.

Разумеется, он был тотчас позван к барину и, конечно, сам не подозревал, какого искусного лицедея изобразил собой.

Кузьмич объяснил Квощинскому, что надо решить простое дело, которое становится всё мудрёнее. Его питомец «помирает от любви», из-за Татьяны Петровны «сна и пищи лишился», и если пойдёт дело эдак, то он может и «свихнуться».

Квощинский, конечно, при таком известии просиял, но, однако, стал допрашивать и советоваться.

– Что же тут делать?

– Помогите, Пётр Максимович. Разрешите всё, – взмолился старик. – Мой молодец захворать смертельно может.

– Как же я-то… Что же я-то… – заявил Квощинский. – Обычай такой, Иван Кузьмич, с миром зачался, что молодец первое слово сказывает или его родители и родственники. А девица через своих ответствует. Либо «всей душой»… либо «спасибо за честь, извините». Вам, стало быть, надо заговорить, а нам только ответ держать.

– Вот я вам, батюшка, Пётр Максимович, сказываю, что мой князинька прямо помирает, а сказать вам или Анне Ивановне не смеет. И никогда, как есть, не скажет.

– Так как же? Что же тут делать? – беспомощно и озабоченно развёл Квощинский руками.

– Одно спасенье, Пётр Максимович! – заявил Кузьмич отважно и решительно, как бы своё последнее слово. – Вам надо заговорить. А он, мой князинька, умрёт – не заговорит.

– Что же мне сказать, Иван Кузьмич? Не могу же я…

– Прямо сказать… Кузьмич, мол, был, всё мне поведал про ваши чувства, и я могу только, мол, обнять вас и вам душевно ответить, что я счастлив. И всё такое-эдакое… Вы уж лучше меня знаете, что…

– Так? Прямо?..-спросил Квощинский. – Прямо?.. Как если бы сватовство было от вас?

– Именно-с!..– решительно воскликнул Кузьмич. – Начистоту! Прямо поцелуйтесь и скажите, что мы-де душой, если ты к нам всей душой. А я вот вам прямо, что сват какой, сказываю. Мой молодец помирает от любви. Он меня не отрядил к вам, потому что я всё ж таки его крепостной холоп, но знает, что я за него пошёл говорить, потому что он сам не может. Храбрости этой нет и никогда не будет. Ну вот я вам и сказываю.

– Что же, Иван Кузьмич… Пускай приезжает князь! Я ему слова не дам сказать, коли ему зазорно и робостно. Как приедет, обойму и к жене поведу, и дочь позову.

Кузьмич ушёл и, вернувшись домой, снова волновался, спрашивая себя, «умница я или пень».

Разумеется, в доме Квощинских от восторга всё заходило ходуном. Все были счастливы и нетерпеливо ждали завтрашнего дня.

К обеду вернулся и летающий всегда по Москве младший Квощинский. Ему тоже сообщили важное известие, и он тоже обрадовался, хотя и без того был радостно настроен. После обеда Павел Максимович не вытерпел и позвал брата переговорить в кабинет.

Он таинственно заявил, заперев двери:

– Дело моё ладится. Был я, братец, у Алексея Петровича и откровенно с ним беседовал. По всей видимости, граф будет непременно назначен после коронации опять канцлером, и я уж решил не просто просить заграничную посылку, а должность резидента российского в каком-либо малом государстве немецком. Для начала. А посижу эдак годика три и получу должность важнеющую, посланника к французскому королю или аглицкому.

– Не верится мне, братец, – мотнул головой Пётр Максимович.

– Почему же это, братец? Граф Алексей Петрович обещал.

– Не верится. Гляжу я, гляжу и вижу чтой-то чудесное… Все захотели в Москве в государственные мужи выходить. На что наш Макар Иваныч… Голубей разводил, турманов, всю жизнь… А тот раз мне говорит, что хочет в губернаторские товарищи проситься. По мне вот что: если всех желающих царице удовлетворить, то и мест у неё не хватит. А если таковые должности на всех учредить новые, то тогда будут управители, а управляемых не останется ни единого…

Павел Максимович ничего не ответил. Замечание брата, которого он привык считать, как «изрядного рассудителя» всяких важных дел, его озадачило.

Действительно, за последнее время, когда он носился со своим планом сделаться чиновником иностранной коллегии, он замечал, что все его знакомые, положительно каждый, тоже имели свои служебные планы и «прожекты». Только один из приятелей, лейб-кампанец Идошкин, хотел подать царице просьбу простую и краткую: пожаловать ему сто душ крестьян. А на вопрос друзей, как и за что, отвечал: «Да так… Новая царица. Милостивая. Да потом все собираются просить, а другие уж просят. Всяк о своём! Ну вот и я…»

Помолчав, Павел Максимович вымолвил:

– Это ты, батюшка братец, прав! Весьма даже прав. Но моё дело – иное. Тут все зря просят. А я поведу это дело через будущего канцлера…

– Ну что ж! Дай Господи! – ответил Пётр Максимович и подумал: «Коли ты в резиденты, то мне уж в кригс-комиссары, что ли?..»

XXI

Между тем Кузьмич в тот же день вечером заявил питомцу, что был у Квощинских, и сознался Сашку, что якобы проболтался насчёт него. Проболтался в том смысле, что объяснил Петру Максимовичу, как сильно захватила Сашка Татьяна Петровна. А Пётр Максимович просит его приехать завтра утром в гости. Неведомо зачем. Побеседовать.

– Если он тебе будет что эдакое насчёт дочки обиняком сказывать, – кончил Кузьмич, – то уж ты там как знаешь, поблагоприличнее ответствуй.

А про себя Кузьмич думал: «Да. Как поленом по голове!» И выражение Кузьмича оказалось буквально верным.

Сашок, поехав к Квощинским, вошёл в дом, спокойный, довольный, намереваясь посидеть часок в гостях, побеседовать о том о сём… с Петром Максимовичем и с Анной Ивановной. Но когда он вошёл и переходил залу, к нему навстречу уже вышел Квощинский, и лицо его поразило Сашка оживлением и радостью. Сашок хотел почтительно поклониться, но Квощинский остановил его движением руки.

– Поцелуемся, Александр Никитич. Объясняться вам не нужно. Верьте, что и я, и жена счастливы и польщены, а про Таню я и не говорю. Она от счастья разума лишилась. Пойдёмте к жене!

И Квощинский, повернувшись и ведя за собой за руку молодого человека, не мог видеть, что Сашок несколько разинул рот и особенно странно раскрыл глаза.

Он спрашивал себя мысленно: «Про что он такое?..» Введя молодого человека в особую комнату Анны Ивановны, где он ещё ни разу не бывал, старик вымолвил:

– Ну вот, запросто поцелуйтесь!

И Анна Ивановна подошла и обняла Сашка. На лице её были слёзы.

Сашок, ещё ничего, собственно, не понимая, уже думал: «Батюшки! Да что же это такое?»

Собственно говоря, в нём уже копошилось подозрение, но то, что он начал подозревать, казалось ему таким невероятным, что он боялся убедиться в своей догадке.

– Будьте уверены, Александр Никитич, – сказала Квощинская, – что мы будем любить вас, как родного сына, да инако и быть не может.

Сашок понял, что ему следует скорее, немедленно сказать что-нибудь или спросить что-нибудь, чтобы дело сейчас же разъяснилось. Но как же сказать и что спросить? Нельзя же сказать: «Коли о браке вы, собственно, говорите, то я не собираюсь и не хочу».

И как луч блеснула мысль в голове: «Это Кузьмич!.. Да, это Кузьмич!.. Он просватал!»

И Сашок сразу растерялся совершенно и онемел.

В ту же минуту в комнату вошла молодая девушка, сильно румяная, с сияющим лицом, несмотря даже на то, что глаза её были опущены.

– Ну-с, Господи благослови. Поцелуйтесь и вы! – сказал Пётр Максимович.

Сашок, как потерянный, двинулся, чувствуя себя в чаду, в полном угаре. Но через мгновение он вздрогнул, встрепенулся, как-то ожил…

Поцелуй молодой девушки произвёл на него неизъяснимое, никогда в жизни ещё не испытанное впечатление… Ударил ли гром и раскатился кругом или сверкнула ослепительная молния и прожгла насквозь?..

Он этого не знал! Но он знал и чувствовал одно: «И слава Богу!.. Так хорошо! Так и нужно!»

И взглянув снова на Таню, уже сидевшую около матери, Сашок почувствовал, что он счастлив. И странно как? Он не один, каким был до сей минуты. С ним трое близких, будто родных, людей. И эти трое родных как будто стали сразу, чудом каким-то, ближе ему, чем даже Кузьмич. И слёзы восторга навернулись у него на глазах. Казалось, от всего совершившегося разум покинул его. Он вполне очнулся, как бы ото сна, когда уже был в швейцарской дома дяди.

Через полуоткрытые двери в свои апартаменты он увидел старика дядьку. Кузьмич стоял, крайне смущённый и точно испуганный. Сашок сбросил плащ не на руки швейцара, а на пол и, стремглав кинувшись к старику, обнял его и повис у него на шее. Дядька затрясся всем телом и начал всхлипывать, а затем рыдать…

«Я!.. Я всё сделал! Господь помог… а сделал я!» – думалось ему или, вернее, застучало у него на сердце и в голове.

Успокоив Кузьмича и объяснившись с ним, Сашок спросил: говорить ли дяде и что говорить, как сказать? Кузьмич замахал руками. Положение было мудрёное. Правду сказать нельзя. Надо сказать, что Сашок сам сделал формальное предложение. Но дядя спросит тогда, как же он эдакое совершил, не спросясь его разрешения, совета, благословения. И дядька с питомцем решили отложить всё на день или на два и начать князя «помаленечку готовить и располаживать».

XXII

На другой день вечером дом князя засиял, весь осветился огнями, наполнился гостями. Но если бы кто-нибудь подумал, что у князя Козельского такое же вторичное пирование, какое было недавно, то очень бы ошибся. Не было ничего общего между тогдашним обедом и теперешним вечером. Из тех, кто был тогда, теперь не было ни единого человека, кроме Романова. Некоторые, бывшие тогда, если бы заглянули теперь в дом князя, то смутились бы.

Теперешние гости были люди совершенно другого круга. Главной отличительной чертой вечера было то, что человек на сто гостей не было ни одной дамы.

В двух гостиных было расставлено несколько столов для игры в карты. В главной гостиной, посредине, стоял большой круглый стол, покрытый зелёным сукном. Это был «первый» стол, на котором должна была происходить самая крупная игра, новая, именуемая «банк».

Особенность этого «банка» в доме князя Козельского заключалась в том, что его держал сам хозяин и что он был ответствен. За этим столом всякий желающий мог поставить какой угодно куш. Князь заявил, что желательно бы было не переходить в ставках суммы ста тысяч, так как он в случае проигрыша не мог бы уплатить в тот же вечер и пришлось бы отложить уплату до утра. Разумеется, это была шутка, так как ни один из гостей князя, конечно, не мог бы поставить более десяти тысяч наличными деньгами.

Об этом картёжном вечере уже дня за три пошли толки в Москве в некоторых кружках как о событии, потому что у князя можно было проиграть и выиграть огромные деньги.

Картёжная игра в обеих столицах и в провинции, начавшаяся в последние годы царствования императрицы Анны, за всё царствование Елизаветы Петровны всё усиливалась неведомо почему. В последние годы её царствования правительство обратило внимание на многое, что прежде, казалось, не входило в сферу ведения и влияния его.

Так, правительство обратило внимание на расточительность дворянства, на жизнь сверх средств, чрезмерную роскошь, известного рода соперничество в безумных тратах и приняло меры регламентировать дворянское житьё-бытьё.

Конечно, с успехом совершить это было мудрено. Меры возбуждали неудовольствие и ропот, а настоящей пользы принести не могли.

Но зато года за три до смерти императрицы приняли строгие меры против страшно развившейся картёжной игры разных именований, игры, конечно, азартной, или, как говорилось, «газартной», от французского слова «hasard». И только в Петербурге временно стихла новая страсть, или болезнь, почти эпидемия. Но в Москве и в больших городах всей России «газарт» продолжался.

В обществе и во всех полках были записные картёжники. Народился и новый тип людей – мастеров, играющих во все игры, всегда выигрывающих и живущих игрой. Образовались даже кружки и кучки лиц, игравших вместе на общие средства, в складчину. Принадлежность к кружку бывала тайной, и лица, принадлежавшие к одному и тому же кружку, встречались в иных домах, не кланяясь и не разговаривая, как если бы они были незнакомы. Разумеется, это явилось подкладкой для мошеннических проделок, тем более что у некоторых кружков был свой способ объясняться знаками.

Князь Александр Алексеевич когда-то в Петербурге, увлечённый общим потоком, тоже стал играть в азартные игры, но любви к картам у него, собственно, не было. Играл он сдержанно и благоразумно, проигрывая, не зарывался, а умел, холодно выждав, отыграться. Он делал, сравнительно со средствами своими, небольшие ставки и всегда, имея возможность поставить в двадцать раз более, легко отыгрывался. Но самая игра, именно поэтому, его и не волновала и не интересовала.

Зато было нечто, что он любил по оригинальности характера и от скуки. Он любил картёжные вечера как зрелища. Его забавляли счастливые лица выигравших и угрюмые, мрачные лица проигравшихся. И он не столько любил участвовать сам в игре, сколько присутствовать для того, чтобы «спасать и наказывать».

Каждый раз, что случалось ему на картёжном вечере увидать человека ему по душе, который играл несчастливо и кончал сильным проигрышем, а затем отчаянием, князю доставляло наслаждение начать играть с ним якобы пополам. Он присаживался и огромными смелыми ставками, в которых была маленькая доля проигравшегося, он тотчас же выигрывал. Проигрыш возвращался несчастливцу, а деньги, выигранные лично князем, снова умышленно им проигрывались, чтобы они вернулись обратно к их владельцу.

Вместе с тем каждый раз, что князь встречал человека, ему почему-либо неприятного, он выжидал, не будет ли он выигрывать. И если это случалось, то он вызывал его потягаться и всячески старался, чтобы тот в конце концов проигрался в пух и прах.

Таким образом, картёжная игра не была для князя страстью, а просто забавой или такой же шалостью, как и многие другие. Когда-то, овдовев и покинув Петербург, он бросил многие свои прихоти, в том числе и карты, но затем, в своих скитаниях по России и за границей, снова иногда возвращался к той же забаве – «спасать и наказывать».

Он сделал теперь картёжный вечер с особой целью. Разговорившись с племянником и узнав, что Сашок, благодаря, конечно, Кузьмичу, всячески удалился от всех игроков и от всяких картёжных вечеринок в Петербурге, он предложил племяннику показать ему, что такое азартная игра. И разумеется, не для того, чтобы приучить его к этой опасной и худой забаве, а, напротив, раз и навсегда показать и доказать, почему надо от этого удаляться.

Князь дал племяннику сто червонцев для того, чтобы он попробовал счастия на разных столах в разные игры. И если выиграет – тем лучше, а если проиграет, чтобы далее последнего рубля не шёл. Но вместе с тем князь взял слово с племянника, что это будет его первая и последняя проба.

Гости князя съехались довольно поздно. Было обычаем, что картёжная игра должна происходить в позднее время и ночью, а не средь бела дня. Играть при солнечном свете считалось совершенно неприличным. Почему, собственно, никто этим вопросом не задавался и никто не знал. Вместе с тем многие записные игроки переставали играть, когда благовестили к заутрене, одни – считая это грехом, другие – боясь худой приметы.

XXIII

В этот день картёжного сборища, задуманного исключительно для Сашка, князь заметил, что племянник особенно радостно настроен, но на его вопрос о причине такого настроения Сашок ничего не объяснил, хотя успел снова побывать у Квощинских в качестве жениха.

Разумеется, чтобы вечер был вполне забавен и чтобы для племянника зрелище было вполне любопытное и поучительное, князь просил к себе гостей без разбора, кто только желает. И когда у него просили дозволения привести с собой и представить кого-либо из хороших благоприятелей, то князь, глядя в лицо говорящего, думал:

«Хороши, должно быть, твои благоприятели! Вроде тебя самого. Того и гляди, что вы, голубчики, за ужином ложку или вилку в карман спрячете…»

И затем он прибавлял:

– Сделайте такое одолжение. И одного приятеля, и хоть десять. Лишь бы только был играющий!

Когда гости собрались, князь, конечно, отлично знал, что в числе прочих есть и «настоящие» игроки, или, как он их называл, «подтасовочных дел мастера».

Один гость тотчас же привлёк к себе внимание хозяина. Человек этот познакомился с князем особенно, а именно через племянника, и был, таким образом, не с улицы.

Это был капитан Кострицкий, с которым Сашок давно встречался в доме Маловой, но который на него не обращал прежде никакого внимания, а с той минуты, как Сашок поселился у богача дяди, Кострицкий сразу переменил с ним обращение. Он стал предупредительнее и любезнее и в несколько дней, ежедневно заезжая к Сашку в гости, якобы случайно и по дороге, постарался сблизиться с молодым человеком, а затем попросил себя представить и князю.

Князь, опытный и проницательный человек, познакомясь с Кострицким, тотчас же объяснил племяннику:

– Ну, милый мой, остерегайся этого! Это гусь!

Сашок, не считая Кострицкого дурным человеком, а просто весёлым и болтливым, вместе с тем очень любезным, спросил у дяди объяснения этого слова.

– Я тебе говорю, что это, наверное, гусь.

– Да что же это значит, дядюшка? – спросил Сашок.

– Не знаю, дорогой! Так по-русски сказывается, даже восклицается: вот так гусь! Хотя птица гусь никогда не бывала замечена в предосудительных каких поступках, а, напротив того, прославилась в истории человечества тем, что спасла от неприятельского нашествия знаменитый город Рим. Ты об этом не слыхал, потому что о многом никогда не слыхивал.

В этот вечер Кострицкий в числе приглашённых почему-то особенно не понравился князю. У него была черта, которую князь Козельский не прощал никому. Кострицкий заявил ему, что он – древнейший дворянин Киевской губернии, что его предки ещё при Владимире Святом существовали.

Затем тот же капитан хвалился своими родственниками, приятелями и связями в Петербурге, говорил, что всё, что есть сановного в Москве, – его хорошие знакомые, и очень жаль, что из них никого нет у князя на вечере.

Затем Кострицкий успел похвастать и своими победами над прекрасным полом, говоря, что нет такой женщины на свете, которой бы он не сумел, если захочет, понравиться. Одним словом, в какие-нибудь полчаса беседы с князем Кострицкий так себя отрекомендовал, что гостеприимный хозяин решил непременно, во что бы то ни стало, проучить поздоровее нахального капитана.

И князь Александр Алексеевич всё своё исключительное внимание обратил на Кострицкого.

«Заставлю я тебя, так ли, сяк ли, продуться в пух и прах! Голого отпущу от себя! Мундир, саблю и кивер – и те заставлю поставить и проиграть!»

И около полуночи за отдельным столом сели играть в «фараон» князь, его племянник, Кострицкий и Романов. Последний, явившийся поневоле, вследствие усиленных просьб князя, собирался тотчас же уехать, говоря, что ему, как должностному лицу, не подобает быть на противозаконных вечерах. Князь всячески упрашивал друга остаться хотя бы только до ужина, а после ужина, когда начнётся настоящий «газарт», он будет им отпущен.

Князь предупредил Романова, а равно объяснил и племяннику, что они должны понемножку отстать от игры и он уже будет один продолжать с капитаном. Они так и поступили. «Фараон», который затем продолжал князь с капитаном, был уже, собственно, не настоящим, а совершенно изменённым. Благодаря некоторым условиям, предложенным князем и принятым Кострицким, «фараон» превратился в «Агафью», то есть в одну из самых отчаянных азартных игр.

Самоуверенный капитан почему-то считал князя Козельского человеком недалёким, наивным и был глубоко уверен, что он в этот вечер, играя с богачом, выиграет у него страшную сумму. Подозревать, что сам хозяин сел за стол именно с той же целью, хотя по другим побуждениям, он, конечно, никак не мог.

Разумеется, жадность и погубила Кострицкого. Он соглашался на всякие ставки, шибко выигрывал и проигрывал. Иногда он выигрывал сразу такую сумму, что мог бы благополучно прожить на неё беспечно года два, но не останавливался, продолжал и проигрывал снова. Если бы князь в иную минуту потребовал расчёта немедленно, то, конечно, у Кострицкого не нашлось бы нужных денег не только в кармане, но и дома в столе или сундуке.

Однако часов в одиннадцать вечера весёлый и бойкий пред тем капитан сидел за столом уже сильно бледный… Его собственная жадность и «наивность» хозяина дома, позволившего ему делать ставки на веру очень крупные, его подвели… Он зарвался далеко через край и совсем «зарезался». Отыграться уже не было возможности. Он «сидел» в семнадцати тысячах. А съездить и привезти ещё можно было не более полутора. Оставалось одно спасение. У него был дом в Москве, на Дмитровке. И этот дом был им заявлен после проигрыша семнадцатой тысячи и предложен князю на словах, вместо наличных якобы денег…

Александр Алексеевич «наивно» согласился считать дом в пятнадцать тысяч, и «Агафья» продолжалась… И через час дом остаётся за князем плюс наличные семнадцать тысяч, которых, однако, налицо не было.

Когда наступило время садиться ужинать, Кострицкий, уже мертвенно-бледный, собрался домой, но князь его не пустил.

– Что вы! Что вы! Разве можно… После ужина я вам дам отыграться! – сказал он весело.

– Не могу, князь… У меня больше ничего нет… И достать негде… – произнёс капитан сдавленным от волнения голосом.

– Пустое. Надумаем… Да стойте… Вот! Надумал… – И князь сказал капитану несколько слов на ухо… Кострицкий изумился и стоял как вкопанный.

– Разве нету? Вы же говорили, что у вас этого добра много…

– Есть… Но… Есть… Но, право, я не знаю…

– Подумайте. Обсудите всё. За ужином, – рассмеялся князь. – А там, если заблагорассудится, поезжайте и привозите… Согласен считать в сорока тысячах. И если проиграю, то доплачу вам восемь… А если выиграю, то… зависит, как и что… Может быть, удовольствуюсь этим выигрышем, а долг наличными и дом останутся за вами… Прощу.

– Как простите? – вскрикнул капитан, преобразясь.

– Да так… Что же мне вас грабить.

– Вы благородный человек, князь, – вскрикнул снова Кострицкий. – Я решаюсь и еду сейчас. Вы не успеете поужинать, как я буду здесь.

XXIV

Уже около полуночи, когда Настасья Григорьевна спала сладким сном, в её небольшом доме раздался стук и шум. Кто-то стучал отчаянно в подъезд, потом и в ворота, а затем уже начал стучать и в окошки. Услыхавшая первою и поднявшаяся горничная приотворила окно и от страшной темноты на улице не могла увидать и различить никого, но по голосу узнала капитана Кострицкого.

– Отпирай скорей! – крикнул он.

Горничная разбудила лакея, послала отворять дверь подъезда, а сама побежала в спальню барыни.

Настасья Григорьевна, уже разбуженная шумом, сидела на постели и спросонья имела вид совершенно перепуганный.

– Пожар?! – воскликнула она при виде горничной.

– Никак нет! Митрий Михалыч стучится. Андрей уже отворяет им.

– Да что такое? Что ему нужно?

– Не знаю-с… Только в окно мне закричали: «Отпирай!» И голос такой у них отчаянный… Должно, приключилось что-нибудь.

В ту же минуту раздались по квартире скорые шаги капитана. Он вошёл в спальню, крикнул на горничную: «Пошла вон!» – и опустился в кресло около постели женщины, как если бы пробежал десять вёрст без передышки.

– Что такое?! – ахнула Настасья Григорьевна. Капитану случалось оставаться у неё ночью, но не являться так, вдруг…

Кострицкий закрыл лицо руками, потом провёл ими по голове, а потом замахал ими на женщину. Жест говорил такое, что сразу и сказать нельзя. Целое происшествие! Событие внезапное и страшное.

– Господи Иисусе Христе! – перекрестилась Малова. – Да что же это ты? Говори скорей!

– Слушай, Настенька, слушай в оба! Дело важнейшее. Дело смертельное.

– Ох, что ты!

– Смертельное, тебе говорю. Либо мне сейчас помирать, либо нет! И всё от тебя зависит.

– О, Господи!

– Да. Слушай! Был я у князя Козельского вечером! И вот по сю пору мы всё в карты дулись. Я был в страшнейшем выигрыше. До семи тысяч хватил. А там всё спустил, что было с собой и что в столе найдётся, и не удовольствовался. Дом свой предложил… И дом проиграл!

– Как дом?! – вскрикнула Малова.

– Да так!

– Да нешто это можно! Ведь на деньги играют, сам ты всегда сказывал. А нешто на дома играют?

– Ничего ты не понимаешь, глупая женщина! – воскликнул капитан. – Толком тебе говорю: всё спустил, ничего у меня нет. Часы – и те, почитай, князевы, если платить ему. И теперь мне остаётся одно – руки на себя наложить, застрелиться. Я вот так и порешил.

– С ума ты спятил?

– Нет, дело решённое! Вот сюда и приехал к тебе. И тут же вот около тебя и застрелюсь!

Кострицкий вынул из большого кармана камзола пистолет и показал его. Малова ахнула и замахала руками:

– Стой! Стой! Выстрелит! Убьёшь!

– Не бойся, тебя не убью. А сам вот сейчас тут же застрелюсь, если ты не будешь согласна меня спасти.

– Да как же?! Что я могу? У меня денег всего…

– Многое можешь! Слушай!

И Кострицкий, перебиваемый удивлёнными вопросами женщины, подробно рассказал ей, что не только можно играть на вещи и на дома, но можно ставить на карту и собак, и лошадей, и даже крепостных целыми деревнями.

– Всё нынче прошло! – прибавил капитан. – Чего-чего нынче у князя не выиграли и не проиграли.

Наконец, постепенно, чтобы сразу не перепугать чересчур Малову, капитан дошёл и до главного: солгав, конечно, он объяснил женщине, что у князя на вечере сегодня была поставлена на карту одним офицером его собственная законная жена и он отыгрался. Но так как он, Кострицкий, не женат, то отыграться на этот лад не мог. У него никого нет, даже крепостных холопов нет. И для него одно спасение. Он просил князя позволить отыграть всё проигранное, поставя на карту женщину, хотя ему и чужую, но любящую его и готовую его спасти.

И Кострицкий прибавил:

– Спаси меня, Настенька! Дозволь отыграться на тебе.

Женщина слушала и глядела, выпуча глаза, и хотя сон её от перепуга совершенно прошёл, тем не менее она чувствовала, что сидит в каком-то сне наяву. Она не сразу поняла и заставила Кострицкого снова повторить то же и снова объяснить всё. Наконец она поняла и заплакала.

– Чего же ты?

– Как чего? Страшно, Митенька.

– Да чего же страшно-то?

– Не знаю…

– Ну, как хочешь! Это одно спасение! Коли тебе меня не жаль, то Бог с тобой! Стало быть, больше ничего не остаётся…

Капитан снова взял пистолет в руки и стал осматривать его.

– Стой! Стой! – закричала Настасья Григорьевна.

И она выскочила из постели и ухватила его со всей силой за руки.

– Говори, Как быть? Что надо делать?

– Одеваться и ехать.

– Как одеваться?!

– Да так! И ехать со мной!

– Куда? – с ужасом вскрикнула женщина.

– К князю!

– Как к князю? Когда?

– Сейчас вот! Одевайся, и поедем!

– Да зачем?

– А затем, чтобы он тебя видел. Он без этого не согласен. Но я знаю, что, повидав тебя, он согласится. Ведь это только, конечно, к примеру, Настенька. Пойми! Проиграть я не могу. Приедешь, князь на тебя посмотрит… Ну, посидишь в гостиной… А я поставлю тебя на карту и отыграю свои тридцать тысяч.

– Как же то есть на карту? На стол лезть?

– Да нет, глупая! Уж ты одевайся, и поедем.

Настасья Григорьевна, не только перепуганная, но совершенно как бы очумелая, начала одеваться. Изредка она останавливалась, всхлипывала и говорила покорно:

– Митенька! Помилуй! Что же это такое?

Но Кострицкий в ответ брал в руки пистолет и поднимал его к виску.

XXV

Через четверть часа капитан и Малова сидели уже в его карете и среди ночи быстро двигались по переулкам. Когда они въехали во двор дома князя и Малова увидела длинный ряд ярко освещённых окон, на неё напал такой страх, что она готова была выскочить из экипажа и броситься бежать. Кострицкий предвидел это и был настороже.

– Ничего, ничего, не бойся! Всё это пустое! Ты и не увидишь никого. Только, говорю, посидишь в гостиной.

Капитан и его подруга поднялись по парадной лестнице. Люди в швейцарской не обратили на женщину никакого внимания. Не то видали они, служа у чудодея-князя. И теперь даже они отлично знали, зачем является среди ночи незнакомая им барынька.

Капитан провёл женщину в гостиную, усадил, а сам пошёл в залу, откуда доносились десятки весёлых голосов. Малова настолько оробела, что сидела, как кукла, как бы ничего не сознавая и не понимая. Долго ли она просидела, ей было даже невозможно сообразить, настолько всё путалось в голове. Но, наконец, двери отворились, появился её «Митенька», а за ним высокая фигура пожилого человека.

Малова догадалась, что это сам князь, и невольно поднялась с кресла.

– Здравствуйте! Очень рад с вами познакомиться! – выговорил князь любезно. – Вы решаетесь помочь капитану в беде?

Малова молчала.

– Отвечайте же, сударыня!

– Отвечай, Настенька! Князю нужно это знать. Скажи, добровольно ли ты согласна.

– Добровольно! – через силу и еле слышно произнесла женщина.

– Вам известно, что убудет, если капитан проиграет?

– Нет-с…

– Как нет?! – воскликнул Кострицкий. – Я же тебе два часа пояснял! Но ведь это не наверно… Вот и князь скажет! По всей видимости, я выиграю. Говори, что тебе всё известно и что ты согласна.

Наступило молчание.

– Говори же, Настенька. А то я сейчас же, вот тут, исполню то, о чём я тебе сказывал. Знаешь, что тут у меня в камзоле… Говори, согласна?

– Согласна! – пролепетала Малова.

– Ну-с, в таком случае позвольте мне получше вас разглядеть! Хоть я вижу, что вы очень привлекательны, но всё-таки это дело серьёзное и зря поступать нельзя! – усмехаясь, выговорил князь серьёзным голосом, но видно было, что он сдерживает смех при виде перепуганной женщины.

Князь взял канделябр о четырёх свечах и приблизился к Маловой, которая, хотя и глядела дикими глазами, была всё-таки красива.

– Вы прелестны, сударыня! – сказал князь. – По справедливости, вы могли идти за пятьдесят тысяч… Но вот что неладно…

Князь подумал немного и выговорил, сдерживаясь от смеха:

– Вот что, любезный мой Дмитрий Михайлович. Я опасаюсь всё-таки, нет ли недоразумения. Хорошо ли вы объяснили госпоже Маловой, в чём дело заключается.

– Совершенно, князь, совершенно.

– Я должен вам заметить, что если бы сия дама была вашей законной супругой, то и речи бы не было о вашем праве играть на неё… Но ведь она вам чужая и ваша только сердечная подруга…

-Да-с. Но она согласна спасти меня, – горячо заявил Кострицкий. – Это наше обоюдное согласие…

В эту минуту в доме раздались крики десятков голосов и хлопанье в ладоши. Малова прислушалась и стояла уже совсем перепуганная.

– Успокойтесь, сударыня. В зале некая красавица восхищает моих гостей своими танцами, – объяснил князь и продолжал, обратясь к капитану: – Знает ли хорошо госпожа Малова, что именно с нею приключится в случае вашего нового проигрыша?

– Конечно-с. Конечно-с! – воскликнул Кострицкий.

Но князь подозрительно поглядел на него и обратился прямо к Настасье Григорьевне:

– Известно ли вам, сударыня, что в случае проигрыша капитана вы станете… Как бы это вам выразить поделикатнее… Его права перейдут ко мне, и ваши добровольные обязательства к нему станут обязанностями ко мне. Поняли?

– Поняла, – бессмысленно произнесла Малова.

– Боюсь, что нет, – отозвался князь.

И он прибавил вразумительно:

– Если я выиграю, то вы останетесь здесь, в моём доме, и будете моей подругой, пока я того пожелаю или пока я вас не проиграю кому другому. Понятно это вам вполне?

Настасья Григорьевна достала платок из кармана, высморкалась и начала утирать слёзы на глазах.

Князь развёл руками и, обратясь к Кострицкому, проговорил нерешительно:

– Уж я, право, не знаю, капитан…

– Так ты моей смерти хочешь! – вскрикнул этот, обращаясь к женщине. – Хорошо. Поезжай домой и реви там. А завтра приезжай ко мне служить по мне панихиду…

– Что вы! Что вы! Я же согласна. На всё согласна! – отчаянно отозвалась Малова, и, обратясь к князю, она уже выговорила громко и твёрдо: – Я всё понимаю, князь, как должно… И я согласна. Авось, Бог даст, я вам не достанусь.

– Чувствительно вас благодарю за любезные ваши слова! – ответил князь, кланяясь и добродушно смеясь. – Ну-с, обождите здесь судьбу свою. Мы пойдём с капитаном тягаться, чья возьмёт.

Между тем, пока капитан чудил, а гости ужинали, князь решил угостить всех на особый лад. Показать всем свою молдашку и заставить её протанцевать.

Теперь Земфира была уже в зале, в фантазийном костюме, и уже протанцевала два танца, приводя в восторг всех присутствующих и красотой своей, и грацией движений. Даже Сашок, глядя на танцующего врага своего, сознавался, что эта злюка красивее его Танечки.

Протанцевав второй танец, Земфира вдруг подошла к Сашку и выговорила ему тихо, почти на ухо:

– Александр Никитич, у меня к вам большая просьба. Сделайте одолжение!

– Что прикажете?

– Дело простое, но я никому из людей не могу его препоручить. И надо тайком. Сюрпризом. С ними даже ничего не выйдет. А вы можете всё сделать. А одолжение большое! Удовольствие и князю, и всем гостям. Мне хочется протанцевать ещё один гишпанский танец. Для него нужен особый такой шарф. А я третьего дня отдала его Клавдии Оттоновне, моей приятельнице. На углу вот, первый же переулок… Так вот, будьте добры, пойдите к ней сию же минуту, разбудите её, коли спит, возьмите его и принесите. Но именно бегом, так сказать, добежите. А коли будете приказывать закладывать экипаж, так когда же это будет? Да и не стоит того! Ведь тут рукой подать.

– С большим удовольствием! – отозвался Сашок. – Я сию минуту!

– Её крыльцо на углу…

– Да я знаю… Знаю. Я же видел вас ещё вчера, проезжая, как вы входили туда.

XXVI

Сашок действительно знал, как и все в доме, что недавно по соседству поселилась новая приятельница Земфиры, с которой она постоянно виделась и сносилась.

Он быстро спустился вниз, взял кивер, накинул плащ и уже двинулся на подъезд.

– Разве пешком, ваше сиятельство? – сказал швейцар, удивляясь.

– Пешком! Тут близёхонько.

В ту же минуту раздался в швейцарской голос Кузьмича:

– Куда?! Что?! Ума решился никак? Куда летишь?!

– Тут за два шага, Кузьмич! Дельце есть! Оттого и пешком, что рукой подать… Да и спешное!..

– Дельце?.. Спешное?.. Одному?.. В этакую темь?.. Да что ты, с ума, что ли, сошёл?

Кузьмич подошёл вплотную к Сашку, схватил его за шинель и подозрительно приглядывался к лицу питомца.

– Говори, какое дельце?

– Нельзя сказать, Кузьмич! Просили не говорить! – улыбнулся Сашок. – Но за два шага! Сейчас назад!

– Хоть бы на вершочек от дома, не то что за два шага, не пущу! Этакая темь на дворе, ни зги не видно, а ты пойдёшь, как простой какой мужик, пехтурой один-одинёшенек. Совсем с ума сошёл!

– Полно, Кузьмич, глупить! Пусти! – уже начал обижаться Сашок, так как кругом стояли дворовые люди и были свидетелями обращения дядьки с питомцем, как с дитём. – Пусти, Кузьмич, я тебе говорю! Ну. Я пойду! Хоть что хочешь, пойду! Перестань! Вон гляди, они все смеются!..

И действительно, кое-кто из лакеев улыбался происшествию. Сашок почти вытащил из рук старика полу своего плаща и двинулся на подъезд.

Кузьмич заметался, потом выскочил вслед за ним во двор и решил, хоть был без шапки, идти следом за питомцем, чтобы узнать, какое может быть у него спешное и тайное дельце среди ночи.

Сашок, перейдя двор, был уже в воротах, и в темноте Кузьмич смутно различал его. Но в самых воротах старик налетел на какую-то фигуру.

– Что такое? – произнёс встреченный.

И по голосу Кузьмич узнал ражего молодца, кучера, любимца князя.

Мысль мелькнула в голове дядьки.

– Семён, голубчик, гляди вон… Видишь вон. Зашагал. Это мой князинька… В эту темь один пошёл куда-то. А у нас, слышал, недавно душегубы напали на прохожего дьяка… Сделай милость, пойди за ним. Куда пойдёт – и ты! Сказывает – недалеко! Опасаюсь я. Ведь ночь!

– Извольте, Иван Кузьмич, с удовольствием! – ответил кучер и, тотчас повернув, зашагал и быстро стал настигать Сашка; однако же, чтобы не быть признанным и чтобы молодой князь не обиделся, Семён держался шагах в десяти от него. Но вдруг, когда молодой князь был уже на углу переулка, Семён услышал крик, и ему почудилось, что это голос князя… Не отдавая себе отчёта, в чём дело, он со всех ног бросился вперёд, но на углу не нашёл ни души… Но далее слышалась топотня ног, и казалось, что убегают два человека. Семён, ничего не сообразив, снова бросился и пустился во всю прыть.

Через несколько мгновений он уже догонял фигуру, которая шибко бежала. Но перед ней, шагах не более как в пяти, бежал ещё другой кто-то. Один гнался за другим… И вдруг раздался голос переднего:

– Помогите!.. Помогите…

Семён ясно различил голос молодого князя, да и мелькавшая впереди фигура походила на него, а бежавший пред ним был выше и крупнее. Кучер, малый умный, сразу всё понял. Утроив силы, настиг он ближайшего бегущего и со всего маху на бегу хватил его кулаком по голове.

Удар ли ражего кучера был силён или неожиданность велика, но бегущий полетел наземь и закувыркался… Семён накинулся и ловко с маху сел на него верхом… В ту же минуту он почувствовал сильный удар в грудь около плеча и сообразил, что его хватили ножом. Он пригнулся, схватил одной рукой душегуба за руку с ножом, а другой – за горло и стал душить…

– Бросай!.. Брось!.. Или конец тебе!.. – крикнул он вне себя.

Незнакомец забился, но тотчас же выпустил нож из руки и уже хрипел. Семён, продолжая сидеть верхом и держать его за горло так, чтобы только не придушить совсем, начал кричать со всей мочи:

– Караул! Помогите! Режут!

По всей вероятности, пришлось бы всё-таки выпустить из рук пойманного, так как на улице, среди поздней ночи, было совершенно темно, пустынно и помощи быть не могло, но Кузьмич, отрядивший охрану питомцу, всё-таки не вернулся домой, а оставался в воротах ждать его возвращения. И, конечно, крик Сашка был им услышан и узнан, и он надеялся только, что ему почудилось. Но зычный крик Семёна объяснил всё. Кузьмич бросился в швейцарскую и мигом всполошил всех людей. Минуты через две уже целая ватага на рысях, со стариком Кузьмичом чуть не впереди, была уже кругом Семёна, сидящего верхом на хрипящем человеке.

Но одновременно около прибежавших людей как из-под земли вырос и сам Сашок.

– Что такое? Что такое? – повторяло несколько голосов.

– А вот что, – вскрикнул Сашок всё ещё неровным, прерывающимся голосом. – Он меня ударить хотел, да промахнулся, а потом бросился догонять, а потом не знаю что… Кажись, это Семён. Я дядюшке сейчас пожалуюсь.

– Полно путать! – взвизгнул вне себя Кузьмич. – То да не то! Вот тебе и дельце, ночью за два шага! То-то вот! Дитё и есть!

Пойманного схватили за руки, за ворот, а один из людей даже вцепился ему в кудрявые густые волосы… И душегуба с шумом повели в дом. Навстречу уже бежало ещё несколько человек дворовых. На большом дворе и на подъезде толпились и громко говорили многие из гостей, вышедших из-за происшествия, о котором доложили князю. Через несколько мгновений пойманный был введён в швейцарскую, Началось дознание всего, кто что знал… Семён оказался ранен около плеча, и рубаха на нём была вся окровавлена. Ночной душегуб оказался совершенно никому, конечно, не знакомым, и только по типу его лица можно было безошибочно утверждать, что он цыган.

Князь тоже спустился в швейцарскую поглядеть на разбойника, который ради грабежа чуть не убил его племянника. Он узнал, что Земфира послала Сашка среди ночи пешком за шарфом, когда именитым дворянам и днём не полагается ходить по городу пешком без ливрейных лакеев позади. И князь рассердился и на сожительницу, и на племянника.

– Дура и дурак! Вот что! – сказал он при всех, а затем приказал связать и запереть душегуба и утром отправить на съезжую или в кордегардию.

Между тем Земфира танцевала, и пока Сашок ходил по поручению и подвергался большой опасности, в доме князя совершилось тоже своего рода диковинное дело, о котором все гости знали, толковали и смеялись. Князь выиграл в карты семнадцать тысяч деньгами, дом на Дмитровке и красавицу даму, родственницу офицера, проигравшегося в пух и прах. И теперь в гостиной сидела красивая блондинка и горько плакала. А рядом, в зале, сидела другая красавица, «чернавка», и отчаянно плакала… Почему? Кто говорил, что от перепуга ввиду приключившегося по её милости. А кто догадывался, что из ревности… А правду мог знать только один цыган-душегуб!

XXVII

В тот же вечер в кружке воспитателя цесаревича было тоже происшествие, но о нём знали только исключительно близкие ему люди. Все были чрезвычайно взволнованы, узнав от Панина, что государыня, снисходя к учреждению верховного, при своей особе, тайного совета, уже назвала ему имена лиц, которых желает облечь этим почётным и важным званием. Это были граф Бестужев, канцлер граф Воронцов, гетман Разумовский, граф Чернышёв, князь Волконский, князь Шаховской и сам Никита Иванович Панин, автор «прожекта»… А между тем он, Панин, и многие его друзья были взволнованы от неудовольствия, так как был заявлен ещё восьмой член совета, «оскорбительный» для всех остальных… Они были все сановники, старики или пожилые, а этот был тридцатилетний гвардеец.

Восьмым членом Верховного совета долженствовал быть генерал-адъютант Орлов. Панин поутру тщетно объяснял государыне, что такое назначение молодого Орлова – невозможно. Государыня стояла на своём.

Вообще за последние дни царица выказывала больше твёрдости и меньше уступчивости во всех делах, и важных и мелких. Работала же она без устали от зари до зари. Кроме того, императрица изумляла положительно всех и своим государственным, или, как говорилось, «статским» разумом, и своей замечательной способностью быстрого усвоения и верного решения всякого дела, всякой специальности. Празднества не мешали ей поднимать и разрешать самые трудные вопросы. Это была не Елизавета, нерешительная и отчасти ленивая, не Анна, робкая и бесхарактерная.

Каждый день приносил окружающим монархиню новый, неожиданный сюрприз.

Но одновременно Екатерина была явно неспокойна, озабочена…

Однажды на одном из небольших вечеров государыня обратилась полушутя к канцлеру Воронцову:

– Пожелаете ли вы, граф, – спросила она, – заняться делом одной бедной вдовы – делом, которое не имеет никакого отношения к заботам, обременяющим канцлера Российской империи? – Императрица очень часто называла себя «бедной вдовой», и Воронцов понял тотчас, что она говорит о себе. Но так как государыня шутила, то и он ответил так же:

– Если хорошие люди мне эту вдову рекомендуют и за неё попросят, то возьмусь с удовольствием за её дело.

– Ну так будьте у меня завтра утром. Дел никаких не привозите. Мы побеседуем только о вдове.

– Слушаю, ваше величество.

Наутро граф Воронцов, всё-таки несколько озадаченный, не имея возможности догадаться, в чём дело, был в десять часов в Петровском, в приёмной государыни, и ждал, пока она окончит свой утренний туалет и кофе.

Когда наконец его позвали в кабинет, государыня, более весёлая, довольная, как всегда любезная, попросила его сесть и внимательно её выслушать, а затем, конечно, сохранить всё сказанное в тайне. Они заговорили, как всегда, по-французски, так как граф до тонкостей знал и любил этот язык.

– Я выбрала именно вас, граф, как человека, вполне снискавшего моё доверие ещё в прошлое великое царствование, а равно и за время краткого правленья моего покойного мужа. И вы, быть может, единственный человек при дворе и, следовательно, во всей империи, который может мне помочь в этом деле первой важности… В деле, – усмехнулась государыня, – этой бедной вдовы, не имеющей защитников никого! Кроме меня одной…

– Этого с неё более чем довольно, ваше величество. Надеюсь, что защита русской императрицы…

– Нет. Этого, оказывается, не только не довольно, но даже слишком мало. Императрица помочь не может, если такой человек, как граф Воронцов, не вступится за неё и не поможет.

– Вы меня удивляете, ваше величество.

– Вы сейчас ещё более удивитесь, граф. Дело вот в чём. Эту вдову норовят насильно выдать замуж за человека, которого она очень уважает и любит, но за которого выходить замуж не хочет по многим важнейшим причинам… Желаете ли вы ей помочь вместе со мной?

– Но как, государыня? – произнёс Воронцов, изумляясь и боясь сказать лишнее слово.

– Противодействовать хитро и тонко тем, кто хочет замужества этой вдовы. A roue – roue et demie[227]Против мошенника – мошенник с половиной (фр.)..

– Да вам, однако, ваше величество, стоит только приказать, и полагаю, что…

– Кому?

– Этим людям, которые…

– Которые неволят к браку? Я этого не могу.

– Почему же?

– Потому что не хочу. Я не хочу в частном деле приказывать.

– Попросите.

– И не хочу просить!

– Тогда извините… государыня…

Воронцов замялся и прибавил тише и улыбаясь:

– Извините. Но тогда что же я-то могу.. Приказать я не могу. А просить – меня не послушают.

– Подумайте, как быть. Я вам даю сроку день. Ну, три дня. Подумайте.

Воронцов изумлялся, государыня улыбалась. Они посмотрели друг другу в глаза.

– Ваше величество. Моё положение очень трудно, – заговорил канцлер. – Есть персидская пословица, которая говорит: коли идёшь тёмной ночью с фонарём, освещай кругом, а не себя самого, а то упадёшь. Вы изволили как бы осветить меня одного и только ослепили… Я прежде кой-что сам видел в темноте; теперь, освещённый, я ничего не вижу, кроме пламени. Осветите мне путь, по которому я должен идти.

– Я этого не могу… – тихо отозвалась Екатерина.

– Ваше величество!.. – воскликнул Воронцов, и голос его говорил: «Тогда что ж я-то могу?» Наступило молчанье.

– Знаете что, граф, поезжайте к Алексею Григорьевичу Разумовскому. Вы это можете?

– Извольте.

– Вы с ним в очень добрых отношениях. А он человек такой же скромный и хороший, как вы. На его слова можно положиться вполне. И он мне душою предан. Поезжайте к нему и посоветуйтесь в этом деле. Я бы поехала сама, послала бы к нему эту вдову, но это будет неловко. Через третье лицо действовать легче.

– Слушаюсь, – вымолвил Воронцов, но продолжал глядеть в лицо государыни озабоченно и вопросительно, будто ожидая дальнейшей беседы.

– Вы с графом Разумовским посоветуйтесь… Он делец! Так, например: представьте себе такой случай, может быть, есть какие-нибудь бумаги… Документы. Надо знать, где они и у кого они. Если их уничтожить и затем отрицать, что они существовали когда-либо на свете, то дело будет нами тотчас выиграно… Без приказаний и без просьбы!..

Государыня произнесла эти слова уже совершенно серьёзно, даже холодно.

Воронцов переменился в лице и просиял.

– Спасибо, ваше величество. Вы сразу мне путь осветили. Да, граф Разумовский может, я знаю, дать мне хороший совет.

Государыня подала руку и вымолвила полушутя:

– Вручаю вам судьбу этой вдовы, обладающей хорошей, даже лучшей чертой в человеческом характере, особенно редкой в наше время и редкой в женщинах. Она благодарное существо. Elle a la bosse de la reconnaissance tres developpee[228]У неё очень развита черта признательности (фр.).. И уверяю вас, что Лафатер остался бы её черепом очень доволен в этом отношении. Он ведь находит эту особенность очень развитою только у собак, к стыду всего рода человеческого.

Государыня улыбнулась милостиво и прибавила:

– До свиданья – и bonne chance![229]Удачи! (фр.)

– Завтра буду иметь честь привезти ответ, – сказал Воронцов и вышел довольный, но немного озабоченный.

«Всё в его руках, – думал он,-А хохлы упрямы. Приказывать нельзя. Пугать – напрасно и недостойно. Просить… Да просить! Ей нельзя. А мне можно!»

– Долго беседовали! Я думал, конца не будет! – произнёс над ним довольный и громкий голос.

Генерал-адъютант Орлов заступил Воронцову дорогу. Канцлер поневоле остановился и поздоровался с фаворитом.

– С такой собеседницей, как царица, часы летят быстро! – отозвался он.

– И коварные беседы вели, вероятно, граф?

Воронцов удивлённо взглянул на Орлова.

– Дипломатия и коварство одно и то же, – объяснил тот. – А вы, вероятно, беседуя с государыней, обсуждали вопрос, как составить новый союз против кого-нибудь.

– Что ж… Это дело житейское во внешней политике. Война хитрости с умыслом. Дипломатией зато избегается часто настоящая война, губительная для людей, – усмехнулся Воронцов.

– А часто составители политических планов и союзов именно и вызывают неожиданную и губительную войну, – усмехнулся и Орлов.

– И это бывает! Тогда надо постараться выйти победителем. Расхлебать заваренную кашу, как говорит русская пословица.

– При Елизавете Петровне действовали прямо, открыто. И бывало лучше. Хитрость не добродетель! – резче вымолвил Орлов.

– Но и не порок, когда она служит орудием в добром деле и ради благой цели.

– Но ведь ваша благая цель и доброе дело для вашего неприятеля есть обратно дурная цель и злое дело! – отозвался Орлов быстро и смеясь несколько принуждённо.

– На том свет стоит! – тоже усмехаясь, ответил Воронцов. – Всяк за себя, а Бог за всех.

И смеясь, по-видимому, добродушно, канцлер империи и генерал-адъютант императрицы разошлись, любезно пожав друг другу руки.

«Un fin matois![230]Лукавый хитрец! (фр.)», – подумал Воронцов.

«Да, рыльце в пуху», – подумал Орлов.

«Он догадывается? Как будто она окружена шпионами…» – думал канцлер.

«Да. Они были правы, предвидев, что будет выбран именно Воронцов. И выбран тайно», – думал генерал-адъютант.

XXVIII

Наутро рано после картёжного вечера у князя Козельского по Москве уже бежала молва, что на молодого князя было покушение на убийство с целью грабежа. Подобное в Москве ночью было постоянно и никого не удивило. Но второе, разнесённое молвой, хотя и бывало, но нечасто. Князь Козельский выиграл в карты у гостя-офицера красавицу, его подругу. Слух об обоих происшествиях достиг и Павла Максимовича. Приехав среди дня, как всегда, на квартиру Маловой, он не нашёл её дома и, узнав от горничной, что она уехала ещё в полночь и с тех пор сгинула, перепугался насмерть. Первой его мыслью было, конечно, что женщина где-нибудь ночью тоже подверглась нападению с целью грабежа, но, однако, сведение, что она выехала со своим знакомым, капитаном Кострицким, противоречило этой догадке.

Разумеется, тотчас и прежде всего Квощинский навёл справки, где живёт Кострицкий, и поехал к нему. Кострицкий сидел у себя почти счастливый после всего пережитого за ночь, так как князь простил ему его проигрыш. Узнав, что его спрашивает Квощинский, он, разумеется, не сказался дома. Объясняться им обоим было крайне мудрено. Объяснять Квощинскому, по какому праву и на каком основании он мог ставить на карту Настасью Григорьевну, значило выдать женщину головой. А кто знает, как ещё повернётся дело. Квощинский после полудня ещё раз поехал к капитану и снова не застал его дома. Он собирался снова приехать вечером, но случайно встретился у брата с Сашком. Будучи слишком занят происшествием, он невольно передал молодому человеку, что случилось: их общая хорошая знакомая, госпожа Малова, таинственно исчезла из дому и пропадает уже скоро сутки.

Сашок наивно выпучил глаза на Квощинского и ещё более наивно выговорил:

– Да ведь её же дядюшка выиграл!

– Дядюшка? – повторил Квощинский. – Выиграл? Что вы хотите сказать?

– Вчера вечером у дядюшки игра была и Настасью Григорьевну проиграл капитан Кострицкий.

Квощинский как-то присел, как если бы у него подкосились ноги, двинул языком, чтобы сказать что-то, но произнёс только, как параличный:

– Ва-ва-ва!..

Затем он опустился на ближайший стул и понемногу, не сразу, отдышался.

– Говорите! Что вы? Как? Что такое? Ради Создателя! Не пойму ничего! – взмолился он.

Сашок сообразил, что, должно быть, сделал неосторожность, но было уже поздно, и он несколько подробнее объяснил Павлу Максимовичу, что госпожа Малова находится теперь в доме дяди и принадлежит ему по праву.

– По праву? По какому праву? – заорал Квощинский. – По закону это безобразие, насилие, издевательство…

Сашок, никогда не видавший Квощинского в таком азарте, смутился и подумал:

«Чёрт меня дёрнул не в своё дело вмешиваться!..»

– Слушайте, Александр Никитич, если вы благородный молодой человек, если вы нас любите, если питаете чувство к моей племяннице, вы должны в этом деле мне помочь, урезонить князя. Это злодейское дело! Прежде всего мне нужно видеться с госпожой Маловой, чтобы она сама объяснила мне всё происхождение этого небывалого приключения.

Сашок посоветовал Квощинскому ехать лично объясниться с князем, а сам вызвался предупредить его о визите. Павел Максимович обрадовался.

– Спасибо. Поеду. И главное, мне надо узнать, что капитан Кострицкий во всём этом? Он при чём тут? Если уж кто мог проигрывать в карты Настасью Григорьевну, то уж, конечно, не капитан, а скорей…

И Квощинский запнулся. Сказать Сашку то, что он считал скрытым от всей Москвы, было, конечно, бессмысленно.

На другой день Квощинский решился и поехал к князю, собираясь действовать отважно.

Он был любезно принят князем. Сразу заметив, что нечто особенное творится с Павлом Максимовичем, князь тотчас сам же прибавил:

– У вас, очевидно, до меня дело есть?

– Да-с, дело! Очень серьёзное! – волнуясь, заговорил Квощинский. – С вами я буду, князь, объясняться совершенно откровенно. Я слышал, что близкая моя приятельница, даже большой друг, госпожа Малова находится у вас в доме.

– Точно так-с…

-И держится вами как бы насильно?

– Никоим образом, государь мой! Это было бы преступлением закона. Свободных людей нельзя держать под арестом. Госпожа Малова живёт у меня свободно в своих апартаментах. А почему, собственно, вам, вероятно, известно?

– Слышал, князь, но не верю! Вы якобы выиграли её в карты.

– Точно так-с!

– Да помилуйте, это дело неслыханное. Ещё крепостную семью проиграть или выиграть слыхано, а этакого спокон веку не слыхано. Ведь Малова столбовая дворянка, а не холопка. А второе – кто же мог из неё ставку делать? У неё ни мужа, ни отца, ни брата…

– Капитан Кострицкий.

– Слышал я это и утверждаю, что прав на это он не имел никаких.

– Извините, Павел Максимович, – усмехнулся князь, – коль скоро она дала своё согласие, то капитан право это имел. А я имею право её держать у себя, как нечто мною выигранное.

– Какие же это права, князь? Это всё права придуманные, каких ни в каком уложении не сыщешь. Законов таких нет!

– Вы правы, Павел Максимович. Но есть законы общежития, кои тоже нигде не прописаны. Например, есть закон быть учтивым, уважать старших, относиться с почтением к людям, высоко стоящим. Всё это ни в каком уложении не прописано, а исполняется. Есть, наконец, законы добропорядочности среди людей, играющих в карты. Человек, поставив что-нибудь на карту и проиграв, не может говорить, что он пошутил. Тогда его назовут подлецом, выгонят и нигде принимать не станут. И вот-с на основании именно этого права я выиграл госпожу Малову у капитана и держу её у себя.

– Он не имел никакого права… – воскликнул Павел Максимович. – Я буду совсем откровенным с вами. Я… Я один такие права имею, якобы муж её…

– Однако капитан её ночью привёз. И по взаимному нашему уговору она шла в сорок тысяч. Цена для вдовы за тридцать лет, согласитесь, большая. Но мне жаль было капитана, и я согласился. Он снова играл несчастливо, и дама вашего и его сердца мне досталась. Какие права капитана на госпожу Малову – это вы разузнайте у него самого, если уж сами не догадываетесь.

И князь усмехнулся насмешливо.

– Полагательно, что у капитана были на госпожу Малову такие же права, как и у вас, только с той разницей, что капитан про ваши права знал, а вы про его права ничего не знали. И теперь для вас вышел некоторый сюрприз и афронт. Я сожалею, но ничего сделать не могу.

– Вы должны мне, как благородный человек, возвратить женщину, к которой я питаю чувство давнишнее и сердечное! – заговорил Квощинский хрипло, так как слёзы были готовы выступить у него на глазах.

– Не могу, государь мой! При всём моём уважении к вам, при всём желании быть вам слугою и быть хотя бы приятелем не могу! Госпожа Малова, даже не скажу, чтобы меня прельстила чрезвычайно. Женщина она уже не первой молодости, чересчур, знаете, пораспухла, тяжеловата, да и мыслями, нельзя сказать, чтобы была быстра. Просидел я с ней часок и так начал позёвывать, что чуть себе скулу не свернул. Но всё же не могу вам её возвратить. Это будет нарушение закона карточной игры. Это дурной пример показать. После этого, что бы я ни выиграл, домик ли какой, карету, цуг лошадей, серебро столовое, всякий будет приходить требовать назад. Вы не забудьте, что капитан Кострицкий хотел отыграть госпожой Маловой всё то, что он уже проиграл. Коль скоро я согласился, чтобы сию даму считали в сорок тысяч, то я рисковал проиграть всё то, что было уже мною у капитана выиграно. Да, впрочем, что же вам всё разъяснять, вы это лучше меня всё понимаете!

И князь замолчал, как бы считая беседу оконченной.

– Как же, князь? – выговорил Квощинский, совершенно потерянный.

– Да так уж, господин Квощинский!

– Помилуйте, посудите, вы не хотите понять, что госпожа Малова для меня… Я не могу без неё существовать. Привычка, князь! Поймите!

– Всё это прекрасно, уважаемый Павел Максимович, – нетерпеливо заговорил князь, – но я тут ни при чём. Выиграл – и конец! А отдать её вам я бы и рад, да не могу… Дурной пример! После этого, повторяю вам, что бы я ни выиграл, у меня будут назад просить. Что же это будет? Комедия и разбой!

– Ну так я вам скажу, что вы поступаете подло и мерзко! Не по-княжески, а по-мошеннически! – закричал вдруг Квощинский.

Князь переменился в лице, встал и тихо произнёс:

– Пожалуйте вон отсюда. Не пойдёте тотчас, я людей кликну…

XXIX

Настасья Григорьевна, хотя понемногу, не сразу, но всё-таки за ночь вполне, по её выражению, «очухалась».

Стать формальной сожительницей богатого князя она, быть может, и согласилась бы. Он был не хуже, а гораздо виднее и на вид моложавее Павла Максимовича. Но быть в доме князя в виде простой наложницы рядом с какой-то турчанкой или молдавашкой и быть таковою на время мимолётной прихотью, Малова положительно не хотела. Поступок капитана она называла теперь «обманным», она была уверена вполне, что всё «пример» один, что он выиграет и отыграется… А вышло, что она ему не помогла, а сама в ловушке. Да и срам. «На карту ставленная!» – думалось ей.

Разумеется, приключенье огласилось на всю Москву, и все, зная хорошо чудодея князя Козельского, только смеялись и понимали, что Малова ни на что ему не нужна, а что это новое «колено» ради потехи…

Между тем Сашок и Кузьмич сообразили, что их «сердечное дело» ещё хуже запуталось. Князь был гневен… В доме все знали, что барин выгнал гостя Квощинского за дерзостное поведение… Он вышел за гостем на лестницу и кричал швейцару:

– Гони болвана… Гони!

Вот тут и иди теперь объяснять, что хочешь жениться на племяннице этого же нагрубившего человека. Кузьмич и Сашок равно потерялись, не зная, что делать. Равно боялись оба, что и Квощинские будут поражены и оскорблены заявлением Павла Максимовича о поступке князя, обругавшего и выгнавшего его. И как они дело рассудят – неизвестно.

Пред сумерками дело повернулось ещё хуже. Во двор въехала большая карета шестернёй с ливрейными лакеями, и Сашок, глянув в окно, увидел в карете даму, ахнул и схватился за голову.

– Что ты? – заорал Кузьмич, перепугавшись.

– Беда. Беда будет. Невесть что будет!

И он бросился бежать наверх к дяде.

Между тем приезжая заявила вышедшему швейцару:

– Князь?

Швейцар понял, но переспросил:

– Кого прикажете?..

– Князь?

– Вам угодно князя Александра Алексеевича или князя Александра Никитича?

– Видно, вы тут все – неотёсанные пни. Нешто поедет важная барыня к щенку в гости. Спрашиваю тебя: князь?

– Дома ли-с? Дома-с.

– Слава Создателю. Отпечатал уста.

И барыня при помощи своих лакеев полезла из кареты.

– Как прикажете доложить? – спросил швейцар.

– Генерал-аншефиха, княгиня Серафима Григорьевна Трубецкая. Понял, идол? Удержишь в башке? Аль нет?

Лакей побежал докладывать, Княгиня, не дожидаясь, сбросила летний салоп и стала подниматься по лестнице. Но на верхней площадке у дверей залы она встретила уже князя, предупреждённого Сашком.

– Вы князь Козельский? – спросила княгиня сурово.

– Я-с. Чему обязан, что имею честь вас…

– У вас моя дура, сестра Настасья, задержана. Я за ней.

– Как то есть за ней? К ней? Повидаться? – сухо сказал князь.

– За ней! За… за… за… По-русски понимаешь, господин князь?

– Вы желаете, стало быть, её взять и увезти? – спросил князь гневно и сдержанно.

– Да.

– Я не могу этого дозволить.

– А я и дозволенья не прошу.

– Напрасно, княгиня, беспокоились. Я её не отпущу.

– Это твоё последнее слово?

– Да-с.

– Ладно. Пенять будешь.

Князь улыбнулся.

– Тогда я останусь здесь. Обеих сестёр содержи.

И княгиня крикнула вниз своим людям:

– Ступайте домой. Приказать доставить мне сюда Анфису, капот и бельё. А князю доложить, что я здесь останусь на жительство. Насколько – не ведомо. Коли захочет он повидаться, то чтобы сюда ко мне в гости приезжал.

Затем княгиня обернулась к князю и прибавила:

– А жить с сестрой я не стану. Поставь мне кровать здесь в зале. Для срама. Чтобы все гости твои видели меня и слышали, что я говорить буду.

– Вы уже решились, княгиня? – воскликнул князь.

– Нет. Ты, старый хрыч, уже решился. В карты живых людей выигрываешь. Да ещё дворянок. Да ещё дам молодых. Ну вот ты чудеса откалывать умеешь, так погляди теперь чудеса княгини Серафимы Григорьевны. Посмотрим, чьи будут почудеснее!! Вели принести кровать и поставить тут в зале… Ведро воды тоже. Да корыто побольше. Я пред сном полощусь для здоровья.

Княгиня вошла в двери залы, села на ближайший стул и заговорила:

– Старый хрыч. Бесстыдник. Идол истуканный. То с одной туркой жил, срамился… А то уж целый султанский бабий вертеп заводить собрался. Да ещё картами их добывать, якобы гончих или борзых. Бесстыжий хрыч!

– Княгиня! Вы у меня в доме, и если вы знаете благоприличия, то должны знать, что хозяина гости не поносят… – отозвался князь, сердясь, но сдерживаясь.

– Старая образина. Шестьдесят лет, а ещё, гляди, не напрыгался. Греховодник. Погоди. Я тебя вот научу по-своему.

– Но позвольте, княгиня. Ведь я могу, наконец, позвать людей и вас попросить вон отсюда.

– Зови. Пусть тащат. Срамись. А как вытащат на двор силком – вот тебе Господь Бог – я опять войду. Так и будем прохлаждаться до вечера. А завтра с утра опять то же будет. Ворота закроешь, я с холопами своими прибуду, и выломаем. Так ли, сяк ли, а я тебе, старому хрычу, бесстыжему Кощею, мою дуру Настасью не покину на срамное наложничество.

Князь стоял пред женщиной, не зная, что делать. Через минуту он повернулся и пошёл из залы.

Прошёл час… Князь был у себя в кабинете и ходил из угла в угол.

Княгиня сидела на том же месте в зале и всем, кто проходил мимо, говорила:

– Срамники. Идолы. Погоди. Я вас проберу.

Через час, по приказанию князя, запрягли карету и подали.

Малова явилась в залу… И обе сестры выехали из дома Козельского.

XXX

Через полчаса Сашок был позван «немедля нимало» к князю и, войдя, нашёл его шагающим взволнованно по комнате. Он ещё ни разу не видал дядю с таким лицом и взглядом.

– Я за тобой послал по важному делу, Александр, – заявил он сухо. – Очень важное для меня, да надеюсь поэтому, что и для тебя. Я оскорблён. С дамы взятки гладки! А мужчине можно отплатить, чтобы душу отвести и не оставаться в долгу. Ну, отвечай на мои вопросы толково, не переспрашивай и не молчи, разинув рот.

Князь сел и показал племяннику место против себя.

– Говори… Я тебе дядя? Родной дядя?

Сашок приглядывался, соображал и медлил с ответом.

– Ну вот и готово! – воскликнул князь.

– Что-с? – оробел молодой человек.

– Я тебя просил и опять прошу, – громко и мерно произнёс князь. – Про-о-шу!.. Сде-е-лай ми-и-лость. Отвечай! Отве-е-ча-ай на вопро-о-сы!

– Слушаюсь. Буду отвечать, – едва слышно и скороговоркой сказал Сашок.

– Я тебе дядя? И родной дядя?

– Точно так-с.

– Любишь ты меня?

– Да-с. Я вас…

– И меня за грош не продашь?

– Что вы, дядюшка. Я готов, если…

– Коли меня начнут бить, заступишься или будешь глядеть?

– Что вы, дядюшка? Я за вас…

– Если меня человек, дурак оголтелый или из ума выживший, оскорбил, будешь ты с этим человеком якшаться и дружество водить? Ну-ка, отвечай.

– Ни за что, дяденька. Я эдакому человеку при случае тоже…

– Ну, ну…

– При случае тоже не спущу.

– Ну вот спасибо. Поцелуемся.

И оба, поднявшись с места, расцеловались и опять сели.

– Ну вот, Александр. Стало быть, ты так и поступи! Как только где встретишь Павла Максимовича Квощинского, так его тотчас хлоп в морду.

– Что вы, дядюшка! – ахнул Сашок.

– Не желаешь?

– Дядюшка!

– Знаю, что дядюшка. Не желаешь?

– Я… Я… Я должен вам доложить… – начал молодой человек отчаянным голосом.

– Что?

– Должен доложить, что я на его племяннице собрался жениться… Как же мне…

– Ты сказывал, у тебя две… Баскакова и Квощинская. Женись на Баскаковой, если уж эта дурь у тебя в голове застряла.

– Нельзя, дядюшка. Кузьмич тоже говорит, что нельзя. Она верхом на стуле ездит… В форейторском платье… Да потом я, дядюшка, уже… Я Квощинской уже… Я женихом уже состою… Я хотел вам доложить, да не смел.

– Же-ни-хом?! – протянул князь.

– Я не смел вам доложить.

– Женихом!! Ай да молодец. Живя у меня в доме, и эдак…

– Дядюшка! Так вдруг потрафилось само. Я не виноват. Ей-Богу.

– Выйди вон!

– Дядюшка. Простите. Позвольте разъяснить.

– Вон! Вон! Видно, так и буду всех вон гнать, и чужих и своих. Не попросить моего разрешения и благословения и действовать самому, подспудно… По-татарски это, что ли? А второе и главное: я с Квощинским кланяться не могу, не только родниться. Убирайся отсюда. Пока вниз к себе… А завтра… Увидим… Пошёл…

Сашок сбежал к себе как сумасшедший.

– Всё пропало, Кузьмич! – вскрикнул он.

– Как пропало?

– Дядюшка сказывает – с Квощинским никакого дела иметь не станет. И выгнал меня. И всё это из-за Павла Максимовича, который дурашно нагрубил… Поразмысли, что теперь делать. Дядюшка даже приказывал было мне побить Павла Максимовича.

Кузьмич не ответил ни слова.. Тотчас собрался и через час был уже в гостях у друга, Марфы Фоминишны.

– Всё прахом пошло, – заявил он, не войдя, а вкатившись к нянюшке.

– Что прахом? Как прахом?

– Всё! Ваш Павел Максимович из-за своей вдовы треклятой…

И Кузьмич объяснился.

– Посиди, мой родной. Посиди. Я сейчас всё узнаю и ответ тебе дам.

И Марфа Фоминишна пошла к барыне.

– Павел Максимович начудил, – заявила она. – Из-за Маловой. Был у князя Александра Алексеевича у самого. Начудил.

– Что же такое? – оробела Анна Ивановна.

Марфа Фоминишна объяснила, что знала.

Анна Ивановна взволновалась и, вскочив с места, выговорила:

– Погоди здесь. Я сейчас пойду всё расскажу Петру Максимовичу. Так нельзя.

Квощинская вышла быстрой походкой из комнаты и через минуту была в кабинете мужа.

– Вот что ваш братец проделывает! – воскликнула она, ворвавшись к мужу. И затем женщина объяснила мужу всё то же.

– Да, безобразно. Совсем неблаговидно. Из-за поганой бабы расстраивать свадьбу племянницы! – заявил Пётр Максимович, тоже взволновавшись.

– Конечно, нехорошо. Грех и срам. А нам, почитай, несчастие. Из-за прихоти старого кота… пострадает наша Танюша.

– Кота? Что вы, Анна Ивановна? – укоризненно произнёс Квощинский, – Обождите, Я сейчас пойду и с ним переговорю.

И через минуту Пётр Максимович был у брата во флигеле, объясняя ему последствия всего, что произошло. Павел Максимович выслушал всё и смутился.

– Я не потерплю, чтобы племянница из-за меня пострадала! – выговорил он решительно.

Однако Квощинские не знали, что делать и что, собственно, предпринять, решили только не говорить дочери.

– Обождём, увидим, – решили они. – А Тане ни слова.

В тот же день, в сумерки, Сашок, не спросясь Кузьмича, поехал тоже переговорить и потолковать о беде. И произвёл переполох в доме.

И мать, и отец, и нянюшка тщательно скрыли всё от молодой девушки. Таня продолжала прыгать от счастья.

Когда Сашок немедленно приехал и без доклада лакея вошёл в гостиную, то через мгновенье к нему вышла не Анна Ивановна, а Таня. Девушка как бы выпорхнула из своей комнаты и прилетела на встречу к возлюбленному улыбающаяся, сияющая и, как всегда, румяная от смущения.

– Мама сейчас придёт. Я вас в окно увидела и послала ей сказать, – вымолвила она уже строго, как бы заранее объясняя свой нескромный поступок: являться одной к молодому человеку и жениху.

Сашок стоял среди комнаты, совсем по выражению: «как ошпаренный цыплёнок», расставив ноги, опустив голову, растопырив руки.

– Что вы? – воскликнула Таня. – Что вы, Александр Никитич?

– Татьяна Петровна! Мы несчастные.

– Мы? Несчастные? Мы?

– Да мы с вами несчастные. Всё повернулось кверх ногами. Нам только умирать остаётся.

– Почему? Что вы?

– Да разве вы не знаете?

– Что такое? Говорите, ради Господа!

– Дядюшка согласия не даёт!

– Дядюшка? Не даёт? Что же такое?

Сашок не ответил и, стоя в такой же беспомощной позе, вдруг полез в карман камзола. Вынув платок, он поднёс его к лицу и стал утирать глаза.

– Александр Никитич, – тихо и пугливо произнесла Таня.

Сашок только фыркнул в ответ и заплакал ещё шибче.

Таня начала тоже плакать, пошарила в кармане, не нашла платка и стала утирать слёзы рукавом…

– Говорит… Говорит… – начал Сашок, всхлипывая. – Говорит, что ни за что, никогда…

Но вдруг раздался страшный, пронзительный крик на весь дом.

Вскрикнула Таня… И замертво повалилась на пол… Отец и мать бросились в залу…

И весь дом заходил ходуном. Горя уже не было, а был один общий перепуг…

Все, сбежавшись, прежде всего унесли лишившуюся чувств девушку к ней в спальню, а затем послали за доктором.

Пётр Максимович вернулся к себе, не позвав Сашка.

Анна Ивановна, конечно, не отходила от дочери и говорила: «Бедная ты моя, бедная».

И Сашок, совершив переполох, поехал домой. «За делом приезжал!»

XXXI

Ввечеру Сашок сидел у себя в спальне, грустный, с красными глазами, с тяжёлой головой. Кузьмича не было дома. Он опять куда-то пропал. Среди тишины в комнатах послышался шорох. Конюх Тит появился на пороге спальни и остановился, видимо, смущённый своей дерзостью.

– Что ты? – бесстрастно, как человек, которому от горя не до мелочей обыденной жизни, произнёс Сашок.

– Я к вам… По делу к твоему сиятельству. Прости, Александр Никитич, – заговорил Тит. – Я из любви. Ей-Богу. Сейчас умереть, коли лгу. Жалостно мне смотреть. Ну вот я по любви и положил прийти.

– Ну что же тебе! – воскликнул Сашок. – Ты совсем чурбан! Нешто можешь ты меня утешить, что ли?

– Могу.

– Что-о?! – протянул Сашок, удивлённый глупостью малого и рассерженный.

– Могу. Прямо обещать не могу. А всё-таки испробовать могу. Дозволишь?

– Что? Олух! Что тебе дозволить!

– А вот чтобы выгорело дело, стало быть, желание твоего сиятельства на лад пошло. Может быть, у меня через бабусю и выгорит дело. Только разреши.

– Пошёл вон! – вспыхнул Сашок.

– Ты не серчай. Ей-же-ей! Пред Господом Богом божусь, что бабуся барыньке одной скажет всё, пояснит. А барынька своей приятельнице, а энта у самой служит у царицы. А потому может князю Александру Алексеевичу всё сказать, попросить. Барыня бабусе сказывала: какое, сказывала, у тебя дело, старуха, ни будет, ты мне говори, а я для тебя всё сделаю. Ей-Богу, Александр Микитич, не вру.

Сашок помолчал, глядя в лицо своего конюха, и вдруг ему показалось, что молодой малый не дурак и не безумный, а только не умеет объясняться толково. Он встал и, подойдя к Титу, засыпал его вопросами. Тит отвечал толково. Выведал что-то удивительное.

– А приятельница этой самой барыни при царице состоит? – спросил наконец Сашок в третий раз.

– То-то, да!

– И обещала твоей бабушке через эту приятельницу всё, что ни спроси, сделать?

– Ну да. Вот я и говорю твоему сиятельству, – начал Тит, но Сашок перебил его:

– И выходит толк из того, что твоя бабушка эту барыню просила?

– Завсегда! – оживился Тит. – Как по щучьему веленью. Раз было про огород… А там Матюшка на волю вышел, хоть господа его, Орловы, не хотели.

– Погоди болтать, – сказал Сашок и стал снова расспрашивать конюха. Наконец, поразмыслив, молодой человек вспомнил пословицу: «утопающий за соломинку хватается», и соломинка, бывает, помогает. И Сашок решил, чтобы наутро Тит шёл к своей старой прабабушке, всё ей рассказал и просил помочь. «А там будь что будет!»

Наутро парень был уже в Петровском и, расцеловавшись со старухой и с сестрой, тотчас же заявил:

– Ну, бабуся, я к тебе с поклоном! Что хошь делай, а помоги! Коли поможешь, то моё тебе будет вечное спасибо.

– Что такое? – удивилась Параскева.

– А вот, слушай!

И Тит подробно рассказал всё, что произошло в доме: как князь баловался, барыньку в карты выиграл, как за этой барынькой приезжал её благодетель, клянчил, просил князя отпустить её, а князь упёрся: выиграл – и шабаш! А там слово за слово они шибко разругались. Затем Тит описал подробно и даже картинно, со слов дворовых людей князя, как приезжала важная барыня в карете – тоже княгиня да ещё и генеральша и как она не только криком кричала в доме, всех ругала и поносила, а чуть не дралась и чуть самого князя не треснула. Собиралась тоже зачем-то ворота ломать.

Параскева таращила свои старые глаза и головой качала.

Затем Тит ещё подробнее передал, что приключилось вследствие ссоры князя с княгиней, как ему пришлось уступить и у него чуть не силком выигранную барыньку увезли. Оказалась она сестрицей генеральши.

– А в конце концов, – прибавил Тит, – мой Александр Мититич чуть не разливается, плачет. Благодетель-то, выходит, который князю всяких продерзостей наговорил, – родной дядя его невесты. Князь теперь на дыбы: не хочу, чтобы женился! Квощинские господа всё разливаются, а коли не разливаются, то так горюют, что смотреть жалко. А Александр Микитич ничего не может. Дядюшка приказывает – плюнь на них и женись на другой. А эта другая верхом на стуле катается! Ну, ради Создателя, помоги! Я вот тебе в ножки поклонюсь!

И Тит, привстав, действительно согнулся, тронул пальцем пол. Лицо его было не только серьёзно, но неподдельно грустно.

– Помоги, бабуся!

– Да что ты, дурак! Белены там в Москве объелся, что ли? Как же я помогу?

– Можешь, бабуся! Помнишь ты, что мы рассуждали про Матюшкину волю, что всё это твоя барыня московская состряпала, потому что недалече от царицы состоит. Ну вот ты опять помоги!

– Да как, глупый?

– Повидаешь её, скажи ей! Когда ты её повидаешь?

– Да, должно, скоро опять повидаю.

– Ну вот и скажи! Всё, что я тебе расписал, ты и ей распиши. Да и проси. Хоть в ноги кланяйся!

– Да о чём, дурак?

– Да о том, бабуся, чтобы она своей важной-то приятельнице сказала, а чтобы та князя уломала, чтобы он разрешил Александру Микитичу жениться на барышне Квощинской.

– Глупый. Ничего не будет.

– А я вот, ей-Богу, смекаю, что коли опять барыня твоя захочет словечко замолвить, то уж её-то барыня энта, что при царице, энта уж непременно князя знает и с князем поговорит. И князь послушается. Вот ей-Богу, мне всё это так сдаётся.

Параскева молчала и, наконец, покачала головой.

– Ничего не будет! Глупы вы! То Матюшка – самоварник орловский, мудрено ли было барыне иной, при царице состоящей, Ивану Григорьевичу словечко замолвить, а тот отпустил. А теперь, видишь, ступай она просить богача князя Козельского в его семейном деле. Тот – сам князь, сам важный, скажет: сударыня, не в своё дело не мешайтесь!

– Да ты только попроси, бабуся. Повидаешь ты её?

– Думаю, завтра же повидаю! Сказала – придёт посидеть к огороду.

– Ну, так скажи только, – молил Тит нежно. – А там что Бог даст. Ты сказать-то скажешь?

– Скажу, что же мне? А только ничего не будет.

– Ну и пущай не будет, а ты всё-таки скажи!.. Родимая! Бабуся!

– Ладно. Ладно. Скажу… Чего же тебе. Не божиться же зря мне, старой, как вы, зеленя… Что ни слово – всуе Господа призываете. Ох, грех с вами один.

И Тит, вернувшись в Москву, принёс радостную весть, что бабуся обещалась…

Старик дядька, узнав всё, страшно рассердился и обругал и конюха и питомца – дурнями.

XXXII

Граф Воронцов обдумал и понял огромное значение данного ему поручения. Вечером, около восьми часов, уже при свечах канцлер входил в дом фельдмаршала Разумовского. Именитый хозяин дружески радушно встретил канцлера, с которым был давно коротко знаком и которого всегда во дни своей силы отличал среди многих и многих петербургских вельмож.

Теперь Разумовский имел основание ещё более уважать Воронцова за его поведение во время царствования Петра III, когда его родная племянница, графиня Елизавета Романовна Воронцова, была всесильной фавориткой.

Воронцов не мог предвидеть, как кратко будет царствование нового государя, а между тем не переходил на сторону фаворитки. С другой же племянницей, княгиней Дашковой, был в холодных отношениях, считая её взбалмошной женщиной, пустой, и звал «учёной трещоткой».

Заслышав стук экипажа, граф вышел и встретил канцлера наверху парадной лестницы.

– Чему обязан я, что вы, несмотря на важные заботы, посетили эрмита или схимника? – сказал он.

– По делу, Алексей Григорьевич. Не хочу лукавить. Собирался я давно, да всё откладывал за статскими делами. Но явился казус мудрёный и собрал меня в один день. Не взыщи за откровенную речь.

– Как всегда искренен, друг. За это и уважаю, – сказал Разумовский. – Всё-таки благодарен и рад. Милости прошу.

Они прошли несколько тёмных комнат. Люди шли впереди с канделябрами и светили им. Освещать пустые горницы без гостей считалось у здравомыслящих вельмож несообразным с разумом.

Когда оба сановника уселись в больших креслах около ярко горящего камина – заморского нововведения, а двери затворились за ушедшими людьми, Воронцов вздохнул, провёл рукой по лицу и заговорил:

– Не было у меня никогда и не будет более никогда к вам, друг мой, такого дела, как нынешнее. Не знаю сразу, как и приступить к нему, хотя много его обдумывал. Я от государыни.

– Надеюсь, что не ущерб мне… – произнёс Разумовский тихо и тревожно и подумал: «Конфискация».

– О нет! – воскликнул Воронцов. – Бог с вами! Государыня любит и уважает вас. Хотя дело прямо до вас касающееся, но ни заботы, ни чего-либо худого от него вам не будет. Чувства государыни к вам хорошо вам известны.

Воронцов смолк на мгновение, как бы обдумывая, с чего начать, и бессознательно оглядывался кругом себя. Наконец он вымолвил:

– Не смущайтесь вопросу моему, граф. Ведомо вам, чем стоустая, как сказывается, молва ставит вас по отношению к покойной государыне, за кого все привыкли вас почитать.

– Нет, граф. Я не знаю даже, что вы хотите сказать.

– Многие, Алексей Григорьевич, почитают вас за… По утверждению молвы всё российское дворянство почитает, что вы были обвенчаны… были в тайном браке.

– И в этом заключается ваше дело, ваше порученье? – спросил Разумовский глухо и тревожно.

– И да и нет.

– Позвольте, Михаил Ларивоныч. Либо да, либо нет. А иначе как же я отвечу. Пожалуй, отвечу, как всегда и прежде случалось отвечать, а однажды даже самому покойному государю Петру Фёдоровичу, спросившему меня о сём, среди вахтпарада, при сотне посторонних лиц, не только генералов, но субалтерн-офицеров и сержантов. Отвечу, что есть шутки и прибаутки смешные, есть умные, есть глупые, есть опасные, есть смертельные. Человек сих последних боится, какой бы он ни был охотник шутить. А люди или общество, толпа, что ли, – их не боится. Толпа не ответчик, потому что её и не называют. Говорят: молва гласит. А кто молва, где молва? Как молву к вопросу потянуть да проучить, чтобы не болтала пустяков и опасных шуток не шутила? Итак, Михаил Ларивоныч, поручила ли вам государыня спросить про эту молву и не приказала ли вам привезти ей мой ответ, правдивый и точный?

– Нет, Алексей Григорьевич. Этого поручения я не имею.

– От себя вы, стало быть, спрашиваете?

-Да.

– Но позвольте. В чём же тогда заключается поручение государыни?

– Моё поручение есть просьба её к вам: помочь советом через меня в одном деле.

– Вот и перейдём, граф, прямо к поручению и к делу государыни. Её просьба мне закон.

Воронцов молчал и, наконец, выговорил совершенно иным голосом, оттенок которого был неопределим.

Голос этот как будто говорил: «Моё дело – первой важности. Не упускай ни одного слова из моей речи. Старайся понять, что неясно. Яснее я не скажу».

– Помогите нам в устроении судьбы одной вдовы, на которой чуть не силком желают жениться. Так что, выходит, грозит ей, как народ сказывает – самокрутка. Но самокрутка особая. Без её собственного согласия.

Разумовский с изумлением поглядел в лицо собеседника и хотел уже выговорить: «Как? Что?»

Но Воронцов сам повторил:

– Молодую вдову, одинокую, без друзей и покровителей, хотят окрутить по-своему смелые люди и повенчать. Вот государыня и просит моей и через меня вашей помощи.

– Помощи?! Но какой?

– Всё дело в том, есть ли где и есть ли у кого, по вашему мнению, такие документы, которые смелые люди могут огласить, хотя бы даже силком. И на них потом сослаться, чтобы оправдать своё поведение и якобы узаконить его.

– Стало быть, моё дело указать, где эти документы, для того, чтобы их уничтожили. Это ли желание государыни?

– Нет. Её величество этого не сказала. Её величество совета просит, как поступить… Но я думаю, что ваше дело указать на документы… И тогда… Я не знаю, что делать… А государыня тоже не знает. Оттого она и просит вашего, граф, содействия.

– Совета, а не содействия.

– Если же вы скажете и докажете, – тонко добавил Воронцов, – что подобных документов нет и никогда не было… Это будет драгоценным советом! Вашего слова будет вполне достаточно… то есть вашей клятвы.

– Я в священном для меня деле, ради памяти обожаемого мною лица – лгать не хочу! – глухо проговорил Разумовский.

Наступило долгое молчание.

– Какой же исход, граф? – выговорил, наконец, Воронцов.

Разумовский вздрогнул при голосе канцлера, настолько глубоко задумался он, настолько далеко унеслись его мысли от окружающего.

Он протяжно вздохнул, медленным движением достал платок и отёр слёзы на глазах. Затем он молча встал, отворил потайной ящик в столе и вынул небольшую шкатулку. Открыв её ключиком, который был у него на шее с образками, он вынул свёрток бумаг, обвязанный розовой лентой. Затем он снова запер шкатулку и поставил её на место. Со свёртком в руке тихо вернулся он и снова сел у камина.

В свёртке, который фельдмаршал развязал, оказались две бумага. Утирая набегавшие слёзы, он начал читать их про себя.

Воронцов молча ждал.

Медленно прочитав всё и дочитав вторую бумагу, Разумовский поцеловал её внизу, где видны были подписи… И лёгким движением он бросил бумаги на уголья тлеющего камина.

– Алексей Григорьевич! – тихо вскрикнул Воронцов и невольно привстал.

Разумовский не ответил и даже головы не повернул на восклицание.

Бумажные листы тотчас вспыхнули, свёртываясь в чёрную трубочку, и пламя ярко осветило горницу и двух сидящих. Но тотчас же всё исчезло вновь, только серые пылинки потянуло жаром вверх и унесло в трубу.

– Гражданский подвиг, Алексей Григорьевич. Слава тебе! Царица не ошиблась в вас. Но что я отвечу?

– Доложите государыне, дорогой Михаил Ларивоныч, что если бы молва народа была истинною, то были бы документы. А я, граф Алексей Разумовский, верный её раб, свято чтущий память моей покойной благодетельницы и верноподданный государыни Екатерины II, даю моё честное слово, коим никогда кривде не послужил, что никаких документов, могущих подтвердить молву народную, нет на свете.

– Нет, нет, скажу я. Пусть знает она. Оценит.

– Зачем. Нет, друг. Я этого не хочу. Спасибо мне за это мало, а награда будет обидой. Иное не продаётся, а только жертвуется. Скажи ей: была бы правда, были бы документы. А их нет. И я, мол, сам могу присягой подтвердить, что их нет.

– Зачем лишать себя благодарности, признательности монарха, – воскликнул Воронцов, – если заслужил…

– Поневоле… – ухмыльнулся горько малоросс.

Воронцов поднялся, протянул обе руки Разумовскому и молча крепко поцеловался с ним три раза.

Через несколько минут канцлер уже уехал, а фельдмаршал был снова в той же горнице у потухшего и похолодевшего камина. И положив на руки голову, сидел он неподвижно. Спустя час он поднялся и прошептал:

– По греху – наказание!.. За гордость и тщеславие – Господь наказал. Пред современниками робел похвастать. Желалось пред начальством после смерти безопасно побахвалиться. И вот сгинуло всё!

XXXIII

На другой день канцлер Воронцов был в Петровском и входил к императрице с бодрым видом и оживлённо-довольным лицом.

Государыня принимая его, пытливо поглядела ему в лицо и улыбнулась:

– Ну-с. Как дело вдовы?

– Ваше величество. Всё дело заключалось в глупой молве, как оно зачастую бывает. Доказательств этой молвы нет никаких. И граф Алексей Григорьевич приказал доложить вашему императорскому величеству, что он даёт честное слово, что документов не существует.

Воронцов с ударением и оттягивая речь произнёс последние слова.

– Нет ничего?

– Нет, ваше величество. Граф даёт честное слово и готов клятву принести.

Государыня задумалась, но потом, встрепенувшись, прибавила:

– И не было никогда? Неужели?

Воронцов молчал и потупился.

– Как вы сами предполагаете, Михаил Ларивоныч? Скажите ваше мнение о сём?

Государыня оттенила умышленно слова: «предполагаете» и «ваше».

– Предполагаю, ваше величество, что были и вдруг сгорели в камине в одну секунду. Но это ведь моё личное соображение.

– Соображение… Вам это подсказал ваш разум, ваша догадка?.. Или… Или ваши глаза?

– И глаза, и догадка, ваше величество. Комедиантства в графе я допустить не могу.

– Стало быть, вдова моя может быть спокойна?..

– Вполне, ваше величество.

– Благодарю вас! Я не забуду, чем я вам обязана! – с чувством произнесла Екатерина.

– Мне? Но я здесь ни при чём. Граф Алексей Григорьевич сам…

– Нет. Вы всё сделали. Я одна, без вас, никогда бы не решилась… просить этого. Просить такой огромной жертвы, такого доказательства преданности подданного – нельзя, А приказывать? Избави, Боже. Наши повеленья не должны гнётом падать на чувства, на души и сердца подданных. И вот вы помогли. Это ваше деяние важнее по своим последствиям наших с вами хитросплетений по отношению к европейским кабинетам. Благодарю вас и повторяю – никогда не забуду.

Воронцов вышел, государыня весело улыбнулась. Лицо её засияло радостью. Она тихонько хлопнула в ладоши и почти шаловливо вымолвила вслух пред собой, мысленно к кому-то обращаясь:

– Да. Oui, mon cher ami[231]Да, мой дорогой друг (фр.).. Есть такая французская пословица: «A roue-roue et demie!»

XXXIV

Прошло пять дней, и с чудодеем князем Козельским было два приключения. Своего рода чудеса, но не им совершённые, а с ним совершившиеся.

В дом явился посланный из Петровского от имени Марьи Саввишны Перекусихиной, потребовавшей к себе молодого князя Козельского. Сашок смутился и оробел.

Князь решил, что дело касается, очевидно, его, а не племянника. Перекусихина только не хочет его тревожить. И он поехал сам. Он смущался тоже… История с Маловой слишком нашумела в Москве. Неужели ему, старику, будет «передано» замечание?!

Через два часа князь вернулся домой, тотчас позвал Сашка к себе и объявил:

– На твой брак с девицей Квощинской даю тебе моё согласие… Почему так вдруг – не твоё дело.

Сашок вскрикнул и бросился целовать дядю.

– Только скажу… – продолжал князь. – Чудеса в решете… Должно быть, у Квощинских есть «рука», чтобы высочайшие персоны могли снисходить к их семейным обстоятельствам. Завтра поеду самолично знакомиться с Петром и мириться с Павлом, чтобы оба Максимыча были довольны. И рад бы наплевать на обоих, да не могу. Возбраняется. Чудеса!

На другой день, действительно, князь съездил к Квощинским в качестве дяди жениха и, конечно, оба брата, польщённые посещением, были в восторге. Пётр Максимович всплакнул от счастья, что брак дочери сладился. Павел Максимович, ввиду Настасьи Григорьевны освобождения и своего примиренья с ней, на радостях примирился и с князем охотно.

Но затем чудеса в доме продолжались…

В сумерки князю доложили, что смотритель острога покорнейше просит его принять. Князь догадался, что дело идёт, вероятно, о цыгане. Действительно, худенький старичок, по наружности типичный подьячий, явившись, передал князю, что заключённый цыган, Бальчук, уже три дня всячески молит, чтобы ему разрешили явиться под стражей к князю и доложить о крайне важном деле, касающемся князя. Но было бы много лучше, если бы князь приехал сам и принял его в квартире смотрителя, чтобы не было огласки.

– Смею доложить вашему сиятельству, – объяснил смотритель, – что на мой толк, извините меня за совет, вам бы следовало Бальчука допустить до себя. Он мне не открылся ни в чём, но у меня большой навык к острожникам за двадцать пять лет моего смотрительства. Этот цыган совсем человек на особый лад. Как он попался в смертоубийстве, мне непонятно, но предполагаю, что не ради простого разбоя. На нём в тот же раз при обыске найдено десять рублей.

– Что же вы хотите этим сказать? – спросил князь.

– Было бы нелишне вашему сиятельству выслушать его. Он, очевидно, хочет вам доложить что-то очень важное.

– Ну что же, пожалуй! – решил князь. – Ведь не зарежет же он меня у вас на глазах. Какой прок?

И было решено, что сам князь приедет на квартиру смотрителя, чтобы в доме ничего не знали.

На следующий день утром князь, удивляясь и недоумевая, выехал в тележке и очутился в остроге, в комнате смотрителя. Туда же к нему впустили и цыгана. Князь мысленно подшучивал над собой, что согласился на это таинственное нелепое свидание. У вошедшего молодца и красавца цыгана был вид совершенно иной. В ту ночь, когда он был схвачен, князь помнил хорошо, что у него был дикий, озлобленный вид тигра, попавшего в клетку. Теперь у цыгана лицо было спокойное, взгляд пытливый, ещё спокойнее.

С первых же слов князь убедился, что перед ним очень умный малый и даже незаурядно умный. Войдя и став у дверей перед сидящим в кресле князем, цыган, по имени Бальчук, не поклонился, а лишь зорко глянул и присмотрелся к князю. И, не дав ему времени сделать какой-либо вопрос, сам заговорил:

– Я хотел повидать вас не ради своего дела, а ради вашего дела! Вам оно важно, а мне наплевать! Но прежде чем я стану говорить, вы должны дать ваше княжье слово, что вы исполните наш уговор.

– Вот как! – воскликнул князь. – Боек ты, я вижу! Бой-молодец! Так у нас уговор должен быть?

– Да-с, уговор! Я вас от смерти избавлю, коя у вас за спиной. А вы меня из этого острога избавите и на все четыре стороны отпустите.

Князь рассмеялся.

– Умный вы человек, князь, все сказывают. А вот ин бывает, разума-то у вас не хватает. Хоть бы вот теперь!

Князь ещё пуще рассмеялся.

– Вас должны вскорости, не нынче-завтра покончить, в землю зарыть, а вы вот посмеиваетесь!

– Живого, что ли, в землю-то зароют?

– Нет, не живого, а как следует – мёртвого… И ничего не пояснившего… Людям-то! Приказал, мол, долго жить, а почему помер – никто не знает… Хитёр был, а нашлись, что и его перехитрили.

Бальчук говорил так самоуверенно и твёрдо, что князь поневоле прислушался внимательнее.

– Ну, говори! Сказывай всё! Может, и в самом деле не врёшь.

– Нет, сказывать я не буду… Прежде вы сказывайте… Согласны ли, коли узнаете, что я вас упасу от смерти, меня из острога освободить? На волю! Вы человек властный, вам только слово сказать! Сказать, что простили и молодой князь простил. Меня и выпустят.

– Изволь!

– Ваше княжье слово?

– Моё княжеское слово! Если то, что ты скажешь, не чепуха и не враньё.

– А вот сами посудите! Начну с самого начала, чтобы оно вам было совсем понятно.

И цыган толково, подробно объяснил князю, почему он решился на верное убийство молодого князя и попался лишь благодаря простой случайности. Не случись здоровенного холопа среди тьмы ночи и полной глуши на улицах, то, конечно, он догнал бы князя и зарезал.

И когда цыган прибавил ещё несколько слов, князь, внимательно прислушивавшийся к его словам, вдруг побледнел… Цыган сказал, что он был подкуплен Земфирой. Ему было обещано двести, а то и триста рублей, а то и больше, смотря по тому, какие обстоятельства произойдут после убийства молодого князя.

– Но дело не выгорело! – продолжал Бальчук. – И вот теперь зарезать молодого князя нельзя – некому… Когда ещё Земфира найдёт другого такого дурака, как я. В России наёмных душегубов совсем нет. Это не то что в Молдавии или в Турции. Стало быть, теперь надо начинать дело с другого конца. Надо похерить самого старого князя.

– Что?! – невольно вскрикнул князь.

– Старого, говорю, князя надо теперь похерить. Ну, вот его и похерят.

– Меня, то есть?

– Вестимо, вас!

Наступило молчание, после которого князь спросил:

– Кто же? Ты, что ли? Какой прок, коли ты в остроге… Сейчас, коли вот думаешь, так тогда я тебя предупреждаю…

– Полно, князь! – перебил Бальчук. – Сейчас? Здесь? Чем? Кулаками, что ли? Да и какой же толк, если бы даже я тут где нож нашёл? Ведь я же сказал уже, что не мне нужно – Земфире нужно. Вы лучше слушайте! Земфира опасается, что не нынче-завтра вы её можете от себя прогнать и уничтожить завещание, которое давно сделали в её пользу. Захотите, чтобы всё пошло молодому князю. Вот, боясь, что не нынче-завтра вы это завещание похерите, она и спешит как можно скорей вас самих похерить. И благодаря завещанию молодой князь останется на бобах.

Князь сидел с сильно изменившимся лицом, потому что вполне верил каждому слову Бальчука, а верил потому, что глаза, лицо, голос этого цыгана дышали силой правды.

– Ну, как же меня-то она задумала?.. – произнёс он несколько упавшим голосом, как бы не решаясь выговорить слово «похерить», которое всё повторял цыган..

– Вот это мудрено пояснить! Боюсь, князь, что не поверите. Обещайте мне послушаться меня, что я вам скажу сделать. И в точности так сделать, как я сказал. Тогда поверите и всё узнаете. А не послушаетесь меня, ничего не будет. Прогнать вам Земфиру немудрено, да как же дело такое делать, полагаясь на слова острожного… Это негоже! А вы сами своими глазами поглядите да своими ушами что-либо послушайте. Тогда будете верно знать и можете без охулки поступать.

– Говори. Сделаю всё по-твоему! Я тебе верю! – глухо произнёс князь, сильно взволнованный.

– Извольте! Скажите, есть у вас такая привычка, что Земфира иногда ввечеру сидит у вас в кабинете?

– Да. И очень часто!

– И есть у вас такая привычка, что вы какое-то питьё стряпаете и пьёте с лимоном, что ли, или с чем…

– Правда твоя! Почти каждый вечер.

– Вот видите ли. Я вот у вас в доме не живал, а это знаю. И знаю, стало, от Земфиры. Так вот, не нынче-завтра вас этим самым питьём на тот свет и отправят.

– Что?! – воскликнул князь.

– Да-с! Да погодите. Я не всё сказал! Просьба моя такая: с нынешнего, с завтрашнего ли дня, когда будет Земфира у вас и будете вы попивать ваше питьё, то прежде всего… Ведь ваша спальня рядом, так?

Князь кивнул головой.

– Вот пообещайтесь мне… Сейчас же прикажите кому, человеку верному, просверлить дырочку в стене из спальни в кабинет.

– Зачем? – выпрямился князь.

– Чтобы в эту дырочку хорошо было видно! И вот пущай, когда вы сделаете ваше это питьё, то, отпив малость, выйдите за каким делом на минуточку в спальню и прямо глаз к дырочке! Ничего не увидите особливого, на другой день то же сделайте, а то и на третий. Но полагаю, что и по первому разу кое-что увидите, потому что она спешит. Хотите знать, что увидите вы в щель?

– Ну… Ну… Что?!

– А когда вы выйдете в спальню, то Земфира кое-что достанет из кармана или из-за пазухи и бросит в стакан. Коли вы этот стакан выкушаете, то через час уже будете криком кричать, а к ночи и на том свете будете. Отрава – отравой, опоить – опоили. А кто? Что? Как? Будет неизвестно, потому что пуще всех будет кричать и плакать сама Земфира. Она тотчас же заподозрит в этом деле молодого князя. А там через день и пузырёк с какой-то дрянью окажется у князя или у его дядьки в их квартире. Всё подлажено, князь, давно, и только я теперь всё это разрушил. А вы сдержите княжье слово, не забудьте главного… для меня. Когда вы увидите, что я не врал, вас упас от злодейки, прикажите меня выпустить. Вот и всё! Позвольте уйти?

Князь ничего не ответил, задумался, сидел понурясь и был бледен. Наконец он выговорил чуть слышно:

– Вот что значит быть проданной на базаре, купленной и перекупленной.

Цыган снова попросил позволения выйти и как бы разбудил князя.

– Ступай! Я своё слово сдержу!

Но когда цыган двинулся к дверям, князь вдруг вскрикнул:

– Стой! Почему ты знаешь про яд? Откуда яд? Где она могла добыть его?

– От полюбовника!..

– Что?! – хрипло произнёс князь совершенно упавшим голосом.

– Да-с! А полюбовник этот либо знахарь, либо настоящий дохтур и возится со всякими снадобьями и лекарствами. Сам их стряпает. И зелье смертельное он давно дал ей, и оно всегда при ней.

– Кто же этот знахарь?! Где он?

– Этого я не знаю! Она не дура, чтобы одного Каина другому Каину выдавать. Он обо мне, поди, никогда не слыхал от неё, а я о нём ничего не знаю.

Вернувшись из острога домой, князь был настолько странен лицом, что не только Сашок, но и люди заметили это. Спустя некоторое время, Александр Алексеевич приказал позвать к себе раненого Семёна и, к удивлению всех, приказал привести прямо в кабинет. Прежде всего он спросил, как себя чувствует Семён, слаб ли? Ражий детина объяснил, смеясь:

– Помилуйте, он меня только царапнул! А что крови много вытекло – важность какая! Будто без крови человек жить не может! Это всё враки! Я даже себя много лучше чувствую. Вот он меня ковырнул – и спасибо ему. Может, от какой болезни избавил.

– А что же? Может быть, и правда? – через силу улыбнулся князь, вспомнив, что ражий детина всегда был чрезмерно красен лицом, с красной шеей, а теперь стал совсем благообразен, как и все другие.

Князь спросил Семёна, сумеет ли он, будучи кучером, заняться столярным делом. Семён замотал головой…

– Погоди! Можешь ты достать сейчас в лавке, а не дома, скрытно ото всех, а не явно, эдакий нужный инструмент, чтобы затем просверлить мне вот эту стену?

– Немудрёное дело!

– Ну так сейчас же берись! Съезди на извозчике в город и купи. Коловорот, что ли…

Через два часа Семён снова был в кабинете князя, к величайшему изумлению всей дворни, хотя, по приказанию князя, он объяснил, что дело идёт о его поранении, что князь посылал его к знахарю и приказал явиться и доложить, что знахарь сказал.

Семён достал из-за пазухи спрятанный большой инструмент и принялся за работу. Князь вызвал его предпочтительно перед всеми дворовыми и даже не счёл нужным предупредить его, чтобы никому ничего не говорил. Когда подобное предупреждение случалось, то Семён обидчиво качал головой, морщил брови и только раз ответил грубо:

– И как не надоест обижать человека? Проболтался ли я когда в чём?

С тех пор князь уже никогда не говорил Семёну промолчать о чём-нибудь.

XXXV

По вечерам, когда князь бывал дома один, Земфира всегда приходила в кабинет.

На этот раз, когда она явилась к князю, он, несмотря на всё своё желание быть спокойным, казаться даже весёлым, никак не мог овладеть собой. Он начал шутить, но чувствовал сам, что и шутки, и смех – всё выходит фальшиво и может выдать его.

Кончилось тем, что князь решился прямо сказать, что он взволнован.

– Что с вами такое сегодня? – тотчас заметила Земфира.

– А то, голубушка, – придумал солгать князь, – что у меня некий московский сановник просит сейчас ни больше ни меньше, как сто тысяч взаймы и безо всякого документа. И эти деньги, конечно, пропадут. А если я не дам, то он мне много худого наделает. Вот меня это и обозлило. Так что даже руки трясутся по сию пору со злости.

И, по пословице «на всякого мудреца довольно простоты» и на всякого хитреца найдётся «протохитрец», Земфира поверила. Ей казалось только странным, что князь, соривший всегда деньгами, вдруг жалеет ста тысяч.

– Что же вам? Не Бог весть уж какие деньги для вас.

– Верно! – спохватился князь. – Наплевать бы. Не в том дело! Дело в том, что он попроси, покланяйся. А он с меня горделиво берёт их. Точно я у него по оброку хожу холопом.

Объяснению этому Земфира уже совершенно поверила. Она знала, что главное оружие против князя была просьба. Его надо было и можно было взять во всем добром, лаской.

Главное было сделано, и князь уже не боялся, что выдаст себя и лицом, и голосом. Нравственное его состояние было таково, что он чувствовал себя начеку, насторожившись, ввиду каждую минуту ожидаемого, а всё-таки как бы неожиданного удара: докажет ли Земфира, что цыган не солгал?

И чем ближе подходила роковая минута – убедиться в том, что эта женщина способна быть отравительницей в награду за многолетнюю привязанность, заботу и ласки, – тем более князь был взволнован. Он начал умышленно болтать, заговорил о вечере, от которого отказался и который теперь, вероятно, в полном разгаре в палатах графа Разумовского, куда ждут и императрицу.

И вместе с этим князь принялся за своё стряпанье, налил горячей воды, рому, накрошил лимона. Но всё то, что он делал ежедневно, теперь делалось как-то иначе. Или, быть может, ему лишь казалось, что во всех его движениях есть что-то нервное, порывистое и подозрительное.

Отпив несколько глотков, князь стал прохаживаться по кабинету… И сердце начало сильно биться в нём, даже в висках отстукивало. Приближалось это роковое мгновение… Сейчас он выйдет вдруг за дверь спальни и тотчас станет глядеть в отверстие, проделанное в стене. И князь, шагая, думал:

«Чего же волноваться?.. Может быть, не сегодня?.. И почти наверное не сегодня! А если она своё зелье постоянно носит при себе?..»

И вдруг он вспомнил нечто, что его смутило ещё более. Он вспомнил, что за последние пять дней благодаря разъездам по вечерам он не оставался так наедине с Земфирой. Она, может, думает, что с завтрашнего дня опять пойдёт так на несколько дней. Поэтому ей надо пользоваться случаем, если она спешит. И князь выговорил мысленно:

«Да, наверное… Непременно!.. Сейчас!..»

И вместе с тем, тихо шагая по комнате, он чувствовал, что не имеет силы выйти за дверь и подставить свою голову под топор. Да. Это была ведь действительно нравственная казнь! Веря словам цыгана, уже как бы веря, что Земфира способна на такое дело, он будто всё-таки на что-то надеялся. Ему всё-таки не хотелось верить.

«Да, хочется, чтобы не верилось!» – повторял он про себя.

И вдруг, сломив в себе нерешительность, он вышел в спальню и, притворив гулко дверь за собой, тотчас же припал глазом к просверленной стене…

И он увидел два луча, синих, сверкающих, направленных на него… Так показалось ему. Он увидел взгляд двух чёрных глаз, устремлённых на столик, где стояло питьё.

Земфира быстро поднялась, отстёгивая ворот платья, потом рванула, спеша, что-то оторвала… Что-то мелькнуло в её пальцах… Она остановилась на мгновение и прислушалась, приглядываясь к двери…

Князь так сильно дышал, почти задыхаясь, что испугался, не услышит ли она это дыхание и остановится. А уж стук сердца, наверно, слышен в той комнате. Сердце стало будто большущее, захватило всю грудь и отбивало молотом…

Но, остановившись и замерев на месте на мгновение, Земфира протянула руку к питью. В пальцах её была белая бумажка… Ещё через мгновение она отошла от столика и села в то же кресло, в той же позе.

И опять показалось князю, что два сверкающих луча направлены на него и освещают комнату сильнее свечей… Взор злодейки действительно горел и вспыхивал. И произошло странное, быть может, даже редкое явление… Князь выпрямился, перестав глядеть в щель, и сразу стал спокоен. Вопрос был решён… Сомнения не было никакого. И поэтому всё казалось уже совершенно просто, ясно и будто даже именно так, как и быть следует…

Войдя в кабинет, князь Александр Алексеевич был совершенно спокоен, холодно спокоен, и только… Только горло сдавило и слёзы будто просятся на глаза. Ведь он вмиг похоронил единственную в жизни долгую и глубокую привязанность. Князь чувствовал, однако, что его спокойствие ужасное, смертельное…

Впервые случилось нечто, впервые в жизни… А что случилось, он даже незнает как назвать. «Разочарование?»

Да. Всё, что было, оказывается, не было. Как же так? Сразу трудно и разобраться. Сколько лет он был глубоко убеждён в известном сочетании обстоятельств, делавших его довольным… Многое дорогое, близкое стало постепенно менее дорогим… Правда. Но она всё-таки была дорога и близка сердцу… Всё-таки «было»! И вдруг оказывается, что этого и вовсе не было… Он верил в химеру. «Злюка», его любящая, к нему привязанная всем сердцем, оказывается не злюкой, а преступной женщиной, злодейкой, способной не только обманывать его и иметь любовника, но способной и на смертоубийство, на отравление.

Пока князь, вернувшись в комнату, бродил, а не ходил по ней, Земфира, забившись в угол у окна, сидела, как на угольях, ждала и в то же время начала холодеть от ужаса. Ей чудилось, что в спальню уходил один князь Александр Алексеевич, а вернулся другой, какого она никогда ещё не видала. Горделивый и бледный, со сверкающим взглядом.

«Неужели он догадался? Или он видел? Но как видел? А если он перехитрил?.. Какой вздор!»

Князь вдруг сел на кресло и произнёс глухо:

– Земфира. У меня к тебе просьба.

– Ну. Что же?..

Князь показал на своё питьё и молчал.

– Говорите. Что вам? – уже неровным голосом произнесла Земфира.

– Выпей.

И в комнате наступило гробовое молчанье. Длилось оно долго.

Князь не смотрел на женщину, а, понурясь, глядел себе на руки без смысла. Земфира сидела мертвенно-бледная, не шелохнувшись, тяжело переводила дыхание, но тоже не глядела на князя, воображая, что он смотрит на неё, и чувствуя, что она этого взгляда не выдержит… Не от раскаяния или совести… а от злобы, душившей её… Встретив этот взгляд судии – она крикнет то, что у неё на уме.

«Ты судья?! Нет. Ты бездушный себялюбец… Ты всё взял! А что ты дал?»

Придя несколько в себя, князь взглянул искоса на женщину и увидел, что она снежно-бела, несмотря на свою смуглоту.

– Что же? Ничего не скажешь? – тихо проговорил он, наконец, почти прошептал через всю комнату.

– Ничего! – отчаянно выкрикнула Земфира, заложив руки над головой.

– Оправдаться не можешь?

– Не хочу! Поделом! Умей! А дура – то и пропадай. Ничего. Ничего не сумела. И пропадай.

– Говори. Любила ли ты меня?.. Прежде?..

– Никогда! Вот никогда-то…

И женщина как-то затряслась и начала вдруг хохотать диким, судорожным смехом. Смехом сумасшедших и бредящих.

– Оставь меня. Выйди, – глухо, чуть слышно, произнёс князь. – Завтра утром получишь свои пятьдесят тысяч, и немедленно уезжай… И… И будь проклята!

– Не буду! – расхохоталась Земфира.

И она поднялась с места и, пошатываясь, пошла к дверям.

– Сатана! – воскликнул князь.

– Да. Осатанела с вами. В мучительстве с отвратительной, мерзкой старой гадиной! – прошипела она и вышла.

XXXVI

На другой день князь будто переломил себя – был другой человек, бодрый, весёлый, довольный… с грустным взглядом тусклых глаз.

Весь день прошёл деятельно. Он будто старался занять себя, чтобы не думать, не вспоминать.

Земфира получила пятьдесят тысяч. Давно обещанные, как бы поэтому данные поневоле… И ни гроша более. Ввечеру она уже выехала из дому навсегда… Зато цыган был освобождён из острога и взят в дом князя на службу. Он горячо клялся, что за такую доброту и за такую честь отплатит князю, заслужит…

Затем князь осмотрел свою домовую церковь и тотчас распорядился, чтобы она была вся отделана заново…

Выехав из дому, князь занялся «концами», как он называл разные свои дела… Несколько человек, спасённых им из нищеты, и в том числе вдова Леухина с детьми, ещё не были вполне пристроены и обеспечены. В суде у Романова было ещё три тяжбы у людей, которых он взял под своё покровительство, и надо было добиться их справедливого решения.

Вместе с тем князь заехал к лучшему ювелиру, выбрал на несколько тысяч бриллиантов и самоцветных камней и заказал свадебный подарок будущей племяннице.

И время за день – тяжёлый день – было убито…

XXXVII

В селе Петровском было большое оживление… Правнучка старухи Параскевы венчалась с вольноотпущенным дворовым человеком господина Орлова. Старуха позвала многих на свадьбу, от радости и счастия помолодела лет на двадцать и всё-таки была старая-престарая…

– Потому она, – шутили петровцы, – что и двадцать ей лет сбавь – и всё-таки столетняя будет!

Гостей набралось в доме Параскевы куча – и молодых, и старых. Но угощения хватало на всех. Старуха доказала, что у неё из-за огорода денежки водились.

Трудно было бы когда-либо, где-либо увидеть два лица, более радостных, чем были лица красивой Алёнки и тоже красивого Матюшки.

В самый разгар пира всех ожидало неожиданное происшествие…

Из лесу вышел, перешёл полянку и вошёл в домик лакей в придворной ливрее, высокий, с красивыми голубыми глазами и такой на вид рослый, плечистый, важный, что прямо не лакей, а генерал. Да и кафтан был такой, каких петровцы прежде никогда не видали и к которым только теперь пригляделись и привыкли, так как палаты графа были полны этих питерских слуг.

Важный придворный служитель мягко и вежливо спросил, хотя и видел сам – которая молодая. Среди всеобщего молчания и смущения Параскева отозвалась:

– Вот, золотой мой, вот она!

При её словах многие усмехнулись, а какой-то старик даже сказал:

– Вот уж воистину золотой! Вишь, и по кафтану, и по штанам, всё одно золото.

Лакей приблизился к Алёнке и передал ей свёрток.

– Тут, милая моя, тебе, молодой, сто рублей. Прислала барыня.

– Какая барыня? – произнесла Параскева.

– А вот та самая, которую ты знаешь. А я, по правде, и не знаю. Указано мне отдать и сказать: от барыни, которая у старухи Параскевы на огороде была не раз.

– Ах, она моя сердешная, голубушка! – всхлипнула Параскева и начала утирать свои без слёз плачущие глаза.

XXXVIII

Княгиня генерал-аншефиха, водворив сестру на место жительства, тотчас вызвала к себе Павла Максимовича и переговорила с ним «по-своему».

Последствием этого объяснения было важное решение. Через десять дней после этого в доме и семье Квощинских началось особенное волнение… Но все лица были странно оживлены. У всех чудно смеялись глаза, начиная от Петра Максимовича и Анны Ивановны и до Марфы Фоминишны, до людей, девчонок в доме. Все ухмылялись, будто подшучивали или подсмеивались, и подмигивали друг дружке.

В доме была свадьба, но такая, что при известии о ней знакомые и приятели головами качали, ахали и смеялись. Старый холостяк Павел Максимович долженствовал венчаться с Настасьей Григорьевной Маловой.

Если бы не знали всего предыдущего, случившегося между ними, а главное, не знали бы, как Малову какой-то капитан в карты проиграл, то, может быть, никто бы и не подсмеивался. А теперь, с лёгкой руки нянюшки Марфы Фоминишны, все повторяли:

– Потому барин хочет бракосочетаться, чтобы её опять кто не проиграл в карты либо не продал на толкучке!

Венчание происходило в ближайшем храме, у Спаса-на-Песках, но в церкви, несмотря на тучу налезшего народу, почти никто не заглядывал в лица жениха и невесты и не интересовался ими. Зато все глаза были устремлены на молодого офицера, стоявшего недалеко от брачующихся и на молодую девушку, стоявшую около своей матери. Все знали, что это – жених и невеста.

– Вот их бы свадьбу поглядеть! – говорилось в толпе. – Да обида – нельзя! В своей домовой церкви будут венчаться…

Таким образом, Павел Максимович и Настасья Григорьевна обвенчались, не возбуждая ничьего любопытства и внимания. Малова в подвенечном платье была, бесспорно, красива, ею можно было полюбоваться. Павел Максимович тоже приободрился, будто помолодев малость, и выглядывал фертом. Но всё-таки, в виду молодого князя-офицера и молоденькой Квощинской, на них нельзя было обратить особого внимания.

– Куда же им до этих? – говорили в толпе. – Он прямо Бова-королевич, а она вот тебе, ни дать ни взять, Миликтриса Кирбитьевна.

XXXIX

Князь Александр Алексеевич, будто стараясь самого себя развлечь, особенно деятельно взялся за приготовление к свадьбе племянника, решив не откладывать, а ускорить бракосочетание.

И однажды большой дом князя Козельского переполнился гостями, а двор и соседние улицы запрудились экипажами. Князь определил на свадьбу племянника такие страшные деньги, о которых прошёл слух по Москве, что из всех приглашённых ни один не отказался, всякий приехал. Всем было любопытно поглядеть, как и на что «ухлопает богач-чудодей эдакие деньжищи»…

И если было когда-то много гостей на торжественном обеде у князя, были первые люди государства, то теперь многие из них тоже приехали ради дружбы к князю, но, помимо них, было и всё московское дворянство, которое дружило или было в родственных отношениях с семьёй Квощинских, были и приезжие из Калуги, Тулы и Владимира.

Жениха уже называли громко звучащим именем, говорили «адъютант генерал-адъютанта», и уху казалось, что это ещё больше, чем просто генерал-адъютант.

«Рука» князя сделала это! Марья Саввишна…

Разумеется, сам Григорий Орлов, которого уже начинали заглазно называть графом, хотя получение титула должно было совершиться лишь через несколько дней, счёл долгом приехать на свадьбу своего нового ординарца, рекомендованного ему царицей.

Венчание состоялось в домовой церкви и было настолько блестяще благодаря гостям, мундирам и дамским туалетам, что можно было подумать, что происходит во дворце императорском. После венца тотчас состоялся обед – свадебный пир – и длился до сумерек.

Уже солнце садилось, когда гости разъехались, а молодые остались в своих собственных комнатах, занимая весь главный этаж.

Князь Александр Алексеевич переселился на жительство в комнаты, которые прежде занимал Сашок.

– Мы поменяемся, – сказал он племяннику, – и не одной квартирой, а и всем прочим. Ты будешь на моём месте и в доме, и в вотчинах, а я буду на твоём месте! И Кузьмича к себе приставлю. И буду я делать то, что он тебе всегда наказывал: «Уберегайся женского пола, чтобы не загубиться!»


Читать далее

1 - 1 16.04.13
Вс. Н. Иванов. ИМПЕРАТРИЦА ФИКЕ. ИСТОРИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ
Глава первая. ФЛЕЙТА КОРОЛЯ 16.04.13
Глава вторая. ЭСТАФЕТА КОРОЛЯ 16.04.13
Глава третья. ИНСТРУКЦИЯ КОРОЛЯ 16.04.13
Глава четвёртая. ЭКСПЕДИЦИЯ К ВОЛШЕБНОЙ ГОРЕ СЕЗАМ 16.04.13
Глава пятая. МОСКВА – ЗОЛОТЫЕ МАКОВКИ 16.04.13
Глава шестая. ПОБЕДА ПРИ ГРОСС-ЕГЕРСДОРФЕ 16.04.13
Глава седьмая. ПОРАЖЕНИЕ БЕСТУЖЕВА 16.04.13
Глава восьмая. БЕРЛИН ВЗЯТ! 16.04.13
Глава девятая. ИМПЕРАТОР ПЁТР ТРЕТИЙ 16.04.13
Глава десятая. ХЛОПОТЫ КОРОЛЯ 16.04.13
Глава одиннадцатая. АРХАНГЕЛОГОРОДСКОГО ПОЛКУ УНТЕР-ОФИЦЕР КУРОПТЕВ ФЕОФАН 16.04.13
Глава двенадцатая. ИМПЕРАТРИЦА ЕКАТЕРИНА ВТОРАЯ 16.04.13
П. Н. Краснов. ЕКАТЕРИНА ВЕЛИКАЯ. РОМАН
От автора 16.04.13
I 16.04.13
II 16.04.13
III 16.04.13
Часть первая. ПРИНЦЕССА СОФИЯ-ФРЕДЕРИКА 16.04.13
Часть вторая. ВЕЛИКАЯ КНЯГИНЯ ЕКАТЕРИНА АЛЕКСЕЕВНА 16.04.13
Часть третья. ПРИЗРАКИ ИЗ МОГИЛ ВСТАЮТ 16.04.13
Е. А. Салиас. ПЕТРОВСКИЕ ДНИ. ИСТОРИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ
Часть первая 16.04.13
Часть вторая 16.04.13
ОБ АВТОРАХ 16.04.13
ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА 16.04.13
Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть