Онлайн чтение книги Меня создала Англия England Made Me
5

Выслушав от соседа новость, молодой Андерссон снял руку с рычага, а ногу с педали кроговского резака. Хлопая кожаным ремнем, машина остановилась; питающий ее подвижный лоток сразу же до краев забило деревом. Что-то прокричал сосед, но молодой Андерссон не слышал его. Он был туповат и медленно реагировал на окружающее. Повернувшись спиной к резаку, он вдоль стаканов направился в раздевалку. На верхнем этаже переполнилась одна из сушильных камер, застопорился ее лоток; работавшая в соседнем помещении электропила навалила на лоток гору планок, и они стали сыпаться на пол. Однако пильщик продолжал совать дерево под пилу – в этом состояла его работа, остальное его не касалось, и поэтому в разгрузочной еще не знали, что где-то образовалась пробка. Рабочие продолжали разбирать бревна, поступавшие со двора, где длинной вереницей выстроились грузовики. Молодой Андерссон снял грубые рабочие брюки. С выходом из строя одного станка шума в цеху не убавилось, но, привыкнув к своему резаку, молодой Андерссон умел различать легкое покашливание в его жалобном стоне, и теперь он его не слышал. На его бледном худом лице сразу выразилось беспокойство: как странно не слышать знакомый звук каждые шесть секунд. Он не мог осмыслить размера учиненного им беспорядка; сушильню он видел, на электропиле работал его приятель, но что там дальше – он совершенно не представлял: ни того, что где-то бревна разгружают, ни того, что их откуда-то привозят грузовики. Через раздевалку в уборную прошел рабочий из его смены. Молодой Андерссон проводил его взглядом: опустив голову, рабочий шел быстрым шагом. Он поднял руку, его подменили у станка; в его распоряжении четыре минуты; если он задержится, его оштрафуют. Молодой Андерссон снял с вешалки свою куртку, вышел из раздевалки и краем цеха направился к выходу. Вдоль прохода шел смазчик с масленкой; он пускал каплю густого темного масла в специальное отверстие на станке в левом ряду; навстречу с такой же масленкой шел другой смазчик и занимался правым" рядом. Оба настолько хорошо знали свои дырки, что даже не трудились помогать себе глазами: просто шли и сгибали руку в запястье. Левый смазчик поднял глаза на Андерссона; от изумления он замешкался с масленкой, и на блестящем металлическом полу, точно след лапки, осталось несколько темных пятен; он так и смотрел на Андерссона, пока тот не скрылся за дверью. Андерссон спустился во двор по крутой аварийной лестнице, чтобы не ждать лифта на виду у всех. Ему запомнилось выражение усталости, изумления и зависти, на лице того смазчика. Андерссон пересек двор, направляясь к воротам, где утром и вечером он отмечал свой табель. Вахтер не хотел открывать. – Заболел, – объяснил молодой Андерссон, – заболел. – Не было необходимости притворяться: бледность, привычная сутулость и встревоженный вид говорили в его пользу. Ворота открылись и выпустили его.

Он не узнал длинной асфальтированной дороги между высокими деревянными заборами: она была безлюдна. Одну сторону улицы накрывала тень; далеко впереди забор кончался, там, облитые солнцем, стояли серебристые березы. Молодой Андерссон бежал по кромке тени. Это несправедливо, изумлялся он, несправедливо. Прежде такие мысли не приходили ему в голову. Молодой Андерссон был человек консервативный. Он читал газеты; верил в великое дело Крога. Отцовский социализм казался ему устаревшим, скучным, сухим; в нем был привкус вечерних школ, он вроде стариковских поучений – так же далек от жизни. «Справедливая оплата труда», «пролетарская солидарность» – и пошел бубнить, как с церковной кафедры. Для молодого Андерссона это были такие же недоступные разумению истины, как «троичность Бога», «ипостаси святой Троицы».

– Ты что же, ни во что не веришь? – недоумевал отец. – Я верю в свою работу, – отвечал молодой Андерссон. – Дела идут прилично. Платят хорошо. Можно немного откладывать. Когда-нибудь выбьюсь. Задыхаясь, он бежал вдоль забора, бросавшего на дорогу тень.

– Крог тоже начинал, как мы. Чем мы хуже его? Запахи битума, машинного масла, до деревьев еще далеко, завистливый взгляд смазчика. Это несправедливо, думал молодой Андерссон, несправедливо. Отец писал, что он сам пришел, шутил, угостил сигарой, он даже мной интересовался, обещал, что все наладится. Всего-навсего пару дней назад. Он, конечно, ничего не знает, нужно ему сказать. Он справедливый человек. Молодой Андерссон верил в справедливость. Он видел ее торжество: лодыря увольняют, работягу награждают. Два года назад ему самому повысили заработную плату.

Он больше не мог бежать, отвык; насколько полезнее для здоровья работа смазчика – тот всю смену только и делает, что ходит. Не видно конца этим заборам. Они длиной почти в полторы мили. Рабочему нужно двадцать минут, чтобы покинуть территорию фабрики. Некоторые доказывали, что это время должны оплачивать. Ведь не их вина, что они не могут жить ближе, и так их дома стоят у самого начала дороги.

Рабочий поселок молодой Андерссон проходил не сбавляя шага. Крепкие, ярко раскрашенные домики, перед каждым палисадник; некоторые хозяйки разводили цыплят. Молодой Андерссон был холост; он квартировал у рабочего из ночной смены. Жена хозяина как раз ковырялась в грядках, когда он проходил улицей. Она выпрямилась и крикнула ему:

– Что случилось? Куда вы идете? – Он засмущался и встал посреди дороги, ковыряя носком землю. – Не ждите к ужину.

– Неприятности на работе? Куда вы?

Молодой Андерссон покраснел и ковырнул дорогу носком ботинка. Он избегал ее взгляда. В разговоре с ней он всегда краснел и отводил глаза. Он спал в соседней комнате, а перегородка была тонкая. Он слышал, как она чистит зубы, моется, как ложится к мужу; ему было бы безразлично все это, будь она старая и дурнушка. Но она была молодая и очень хорошенькая. И оттого, что он так много знает про нее, он при ней робел и смущался. – Никаких неприятностей. Просто нужно съездить в Стокгольм. Я вернусь поздно ночью.

Любопытством она не отличалась, а уж его дела ее совсем не интересовали. Она считала его никудышным парнем, обожала мужа, и молодой Андерссон знал это слишком хорошо. Он покраснел, ковырнул носком дорогу и сказал:

– Мне пора.

– Поосторожней там, – безразлично отозвалась женщина и снова принялась копаться в земле.

На станции выяснилось, что денег у него только на билет до Стокгольма. Ждать оставалось целых полтора часа. Напрасно, выходит, спешил. Слоняйся теперь по платформе взад и вперед, заняться нечем. Он тряхнул автомат – иногда там застревала монета. Постучал по другому. Он перетряс все автоматы, какие были. С последним повезло. Монета стукнула, и молодой Андерссон вытянул ящичек: бумажная салфетка. Задаром и это хорошо, подумал он, кладя салфетку в карман. По запасному пути тянулся длинный товарный состав с лесом для фабрики. Она хорошенькая, думал он, несправедливо слышать такие вещи, и снова задумался об отце. В его ум закрадывалось предчувствие несправедливости. Он убеждал себя, что герру Крогу ничего не сказали, он все сразу исправит. Шутка, сигара, спросил обо мне. На платформе появился один из управляющих, пришел проводить жену с дочерью. Молодой Андерссон знал его, но тот, понятно, его не знал. В руках он держал коробку шоколадных конфет для жены и букетик цветов для дочери. Молодой Андерссон подошел ближе: интересно, о чем говорят такие люди, когда они не на работе. Сам он в часы отдыха говорил о деньгах, выпивке и о работе.

– Да, – говорил управляющий, – это будет превосходно. К субботе я освобожусь. Соберемся вчетвером.

– Меня не считайте, – сказала девушка, – я иду на танцы. – Она была очень красивая, с аккуратными ушками, мочки ушей слегка подрумянены.

Молодой Андерссон вспомнил тонкую перегородку и покраснел. Несправедливо. Она шла по платформе, словно на спортивной разминке. Она так легко ступала, точно под шубкой на ней ничего не было. Казалось, ей решительно безразлично, что она женщина, но за этим безразличием чувствовался надрыв, готовые сорваться нервы. Может быть, она перетренировалась. – Ты слишком увлекаешься танцами, – сказал управляющий. Он спешил и, нервничая, то и дело смотрел на часы. Было видно, что шоколад и цветы ровным счетом ничего не значат, что дочь и жена ему давно безразличны, что он давно играет этот спектакль.

Когда подошел поезд, молодому Андерссону пришлось пройти мимо семейства, направляясь к вагонам третьего класса. Управляющий поцеловал жену в щеку, с дочерью обменялся рукопожатием. Молодой Андерссон тронул пальцем кепку. Управляющий даже не взглянул в его сторону. Он говорил жене:

– Закажи еще вина. Пригласи их к восьми. Раньше я не доберусь. – Девушка видела жест Андерссона и коротко кивнула в ответ, причем не обидно, не снисходительно, а словно сопернику на гаревой дорожке. Молодой Андерссон устроился в своем скудно обставленном вагоне; поползли назад и пропали станция; управляющий, фабрика, домики рабочих. Окаймленное узкой полоской серебряных берез, разглаженное лучами позднего солнца, лежало озеро. Зажав руки между колен, молодой Андерссон дергался на каждый рывок и толчок неторопливого пригородного поезда. Он думал: о чем можно говорить с такой?… танцы… слишком увлекается… зимой санки, скрип полозьев, режущих снег на повороте, волшебный свет фонарей, дружеская болтовня в деревенском кабачке, оба озябли, счастливы – весело; он сонно кивнул головой: сколько прекрасного еще будет в жизни. Под спускавшимся серым небом потемнели деревья, в разрывах между ними свинцово поблескивало озеро; кто-то зашел проверить ручки отопления; протяжный свисток паровоза перед входом в тоннель и уже совсем сумерки за окном, когда тоннель кончился; несколько искр ударилось в стекло. Молодой Андерссон открыл глаза и увидел группу велосипедистов, возвращавшихся с работы домой; на машинах были зажжены фары, а когда поезд обогнал велосипедистов, в темноте рассыпались рубиновые огоньки задних лампочек. Поезд отодвинул озеро с деревьями в сторону, и сумерки разлились вширь и вдаль над полями.

– Вы в город? – спросила пожилая женщина, доставая из корзинки булочку с маслом. Лампы на потолке разгорелись ярче, темнота за окнами была точно спущенные перед ужином шторы. Общительное, доверчивое чувство овладело пассажирами: хорошо быть вместе, когда снаружи ночь. – В город, – ответил молодой Андерссон.

– А вы работаете? – спросила она, вкладывая ломтик ветчины между половинками булочки.

– Само собой, – с достоинством ответил он. – Я работаю в «Кроге», – и оба посмотрели в окно, радуясь за себя и гордясь: он – «Крогом», она – булочкой. Поезд останавливался на каждом полустанке, и в размякшем вагоне еще прибавлялось теплоты и душевности: огни жилья, женщина хлопочет на кухне, из постельки тянется посмотреть на поезд малыш. – Повезло вам, что работаете в «Кроге», – сказала попутчица. – Эта работа с будущим.

– С будущим, – согласился молодой Андерссон и осекся. Он вспомнил, что ушел, не доработав смены. На его бледном невыразительном лице появилось упрямое выражение: он поступил правильно. Упрямство держало его все эти годы привязанным к своему станку, раз в несколько лет вознаграждая маленьким повышением заработной платы, и это же упрямство заставило его все бросить, как только он услышал такую новость об отце. Упрямство сделало его консерватором, упрямство питало его веру в справедливость; упрямство остановило станок, забило лоток заготовками, переполнило деревом сушильню. Все будет хорошо, думал он, когда я сам им все расскажу. Если бы я остался разбираться, я бы, чего доброго, опоздал на поезд. – Поосторожней там, – сказала женщина, стряхивая с себя крошки прямо ему на колени. Что они все советуют ему быть осторожным? Как сговорились. Он грустно пояснил:

– Я еду по делу.

– Знаем мы ваши дела, – отозвалась женщина, доставая из корзинки бутылку молока, и сказанные просто, душевным тоном «поосторожней» и «ваши дела» повернулись к молодому Андерссону неожиданной стороной, за которую не приходится краснеть – она светлая, простая и беззаботная; сегодня – одно, завтра – что-нибудь другое. Он сказал:

– Времена меняются. Не вечно так…

– А молодым бываешь только раз, – задорно тряхнув седой головой, сказала его спутница.

Было уже около семи, когда поезд прибыл на Центральный вокзал. Молодой Андерссон не знал, до какого часа работают в «Кроге». Он даже не знал, где это. Пришлось спросить у полицейского, и тот долго провожал его подозрительным взглядом, ставя ему в вину рабочий костюм, рубашку без воротника, тяжелые ботинки и решительное выражение лица. Вахтер в «Кроге» был непреклонен. – Да кто ты такой? – допытывался он через прутья ворот. – Даже будь он здесь, он тебя не примет.

– Я работаю на фабрике.

– Ну и что? – возмутился вахтер.

– Мне насчет отца, – сказал молодой Андерссон. – Герр Крог знает моего отца.

– Точнее, твою мать, – заржал вахтер, обхватив длинными обезьяньими пальцами железные прутья. Потом сурово пролаял:

– Нечего тебе тут делать. Сюда таких не пускают. Твое место на фабрике.

– Мне нужно видеть герра Крога.

– Даже премьер-министр приходит к герру Крогу, когда ему назначат.

– Мне тоже назначат.

– А для этого надо попасть к секретарю, – сказал вахтер.

– Пойду к секретарю.

– А секретарь, – хихикнул вахтер, – принимает только тех, кому назначено.

– Мне назначат, – повторил молодой Андерссон. – Зато меня можешь видеть сколько угодно, – разрешил вахтер, – я принимаю в любой час.

– Герр Крог знает обо мне. Отец мне писал. Он писал, что герр Крог спрашивал про меня.

– Брешет твой отец.

Молодой Андерссон опустил голову. Сжав пальцы, он подошел к воротам ближе. Упрямство, решимость еще не покинули его. – Протри глаза, – учил вахтер. – Все это принадлежит герру Крогу. Сам подумай: какие у него могут быть дела с твоим драгоценным папашей? Оглядись, – повторил вахтер, и Андерссон обвел взглядом горевшие в небе инициалы, стеклянные стены, зеленую каменную глыбу, по которой шумно струилась вода.

– Этот фонтан, – показал вахтер, – сделал величайший шведский скульптор. Ты не представляешь, во что все это обошлось. Тут на таких тарелках едят – ты за весь год на одну не заработаешь. Он носит брильянтовые запонки.

– Брильянтовые?

– С каждой сорочкой другие.

Старший Андерссон часто заводил разговор о заработной плате, только сын не прислушивался – старые песни. Но сейчас он почувствовал беспокойство; он посмотрел на свои темные от масла руки, потом на зубоскала вахтера. Он вспомнил рабочего из ночной смены, который сошел с ума и убил жену и себя, потому что та ждала еще одного ребенка. – Какая у вас красивая форма, – сказал молодой Андерссон. – «Дорогая Анна, – написал тот на клочке туалетной бумаги, – прости меня. Я извелся от страха. Ничего не поделаешь. Я был счастлив с тобой. Поблагодари от меня свою сестру за помощь». Убить жену он, видно, надумал позже – чтобы не мучилась без него. Всему этому должно быть какое-то объяснение, думал молодой Андерссон, уводя глаза под самую крышу стеклянного здания.

– У меня, видишь ли, ответственная работа, – пояснил вахтер. – Я должен знать, что говорить посетителям. Мне каждые полгода выдают новую пару обуви. В «Кроге» нужно иметь приличный вид.

– Дома у меня есть новый костюм, – сказал молодой Андерссон. – Только я спешил. Мне нужно сказать герру Крогу об отце. – Тогда тебе нужно отправляться в Салтшебаден, – сказал вахтер. – Они все укатили туда ужинать. – Вахтер, видно, решил разделаться с молодым Андерссоном, как с кровным врагом. – Тебе нужен смокинг. – Это далеко?

– Километров двадцать.

– Тогда я пошел, – сказал молодой Андерссон. – Не спеши, – сказал вахтер. – Вполне успеешь переодеться. Поезда идут каждые полчаса.

– У меня нет денег на поезд, – сказал молодой Андерссон. – Я пойду пешком.

– Тогда ты явишься только к полуночи.

– Попрошу кого-нибудь подвезти, – пробормотал он, отходя. Он слышал, как за воротами веселится вахтер, и вера в мужское товарищество заколебалась в нем.


***


Они не взяли шофера, за руль сел Энтони. Ему и принадлежала эти идея. По шоферу, сказал он, машину сразу опознают. Крог не возражал. Он вообще вел себя образцово во время всей поездки. Когда Энтони останавливал машину около ресторана, Крог пил наравне с ним. Кейт с тревогой следила за ним. Крог с важным видом сидел перед своим стаканом и не произносил ни единого слова.

В третьем ресторане Крог разбил стакан. Энтони только что сказал:

– Завтра мы с Эриком отправимся по магазинам, Надо его одеть. В конце концов, мы теперь почти братья.

До этого она не задумывалась, что Крог уже много выпил. Ведь он ничего не ел днем, все утро ушло на междугородные разговоры. – Походим по магазинам, Эрик? – не отставал Энтони. В ответ Крог высказал пожелание, чтобы их вечер удался. Он благодарен Энтони за вчерашнее. – Еще по одной? – спросил Энтони. Но Крог не кончил свою мысль. – Все утро, – продолжал он, – я работал с удивительно ясной головой, потому что не тревожился за вечер. Порвал билеты на концерт. Я думал: сегодня нам будет так же хорошо, как вчера в Тиволи. – Он вскинул руку: «Skal!» – стакан выскользнул, рука упала на осколки. – Я думал: пошлем все к черту. – Едем дальше, – скомандовал Энтони, и все трое вернулись в автомобиль. Было уже совсем темно, но сильные фары струили перед собой бледно-зеленый рассвет. Получалась зримая картина времени: день и по обе стороны от него – ночь. В день выскочил из ночи кролик и опять вернулся в ночь, метнувшись вверх по склону холма. И сами они, выходя из ресторана, после навеса с яркими гирляндами лампочек окунулись в ночь и пустились вдогонку за днем по ровной голубой дороге, отливавшей металлическим блеском. – Ты порезался, – сказала Кейт, но Крог спал, кровь сочилась на сиденье между ним и Энтони.

– Слава богу, – воскликнул Энтони, – хоть раз в жизни повезло вести приличную машину! – Он нажал педаль газа. Чувства скорости у него не было, и автомобиль стремительно разминулся с каменным забором, скользнул мимо освещенного домика, на мгновение залив его зеленым подводным светом, и удивительно было это тускло-призрачное видение, а свет фар уже сунулся под занавески, обшарил сад.

– Эрик порезался.

– Пустяки, – отозвался Энтони. – Кровь уже не идет. Зачем ты его будишь, Кейт? Так мы будто одни. – Стрелка спидометра дрожала на 170. Энтони напевал:

– Я с тобой, и ты со мной, – они были одни в огромном сером автомобиле.

– Может, оставим его у кого-нибудь? – сказал Энтони. – Пусть наконец проведет интересную ночку. – Он насвистывал меланхолический мотив; из автомобильного чрева тонкий звук струился на дорогу, словно шелковая паучья нить.

– Тогда ты не получишь своих комиссионных.

– Верно.

Некоторое время они ехали рядом с железнодорожным полотном; навстречу бесшумно вылетела электричка, вильнула в сторону, полыхнув по рельсам голубой молнией; впереди помигивал красный свет фонаря. За возвышением светлело небо, хотя для их фар это было далеко, и действительно: когда дорога свернула, они увидели два подъемных крана по обе стороны полотна и огромную ферму трехпролетного моста через пути. Рабочую площадку освещали дуговые лампы; на перекрытиях, свесив ноги, сидели рабочие и затягивали гайки. В тридцати футах под ними на земле валялись ломы, винты, ржавые кронштейны. Энтони притормозил, и Крог проснулся. – Остановитесь, – сказал он. – Это новый мост. Хочу посмотреть.

Среди наваленного железа осторожно пробирался коренастый человек в потрепанном коричневом костюме и с перебитым носом. – Кронштейны 145, 141 и 137, – крикнул он; рабочий бросил сверху конец веревки и, перебирая руками, спустился вниз.

Подъемный кран качнулся, в клубах пара повис захват, и рабочий стал грузить заржавленные металлические прямоугольники. Раскачиваясь, связка повисла над автомобилем Крога.

– Они еще пользуются английскими кронштейнами, – сказал Крог. – Видите марку? Чепстоу.

Люди работали спокойно, без спешки, тихо переговариваясь. Их связывали веревки, стальные перекладины, общая задача; за шеренгой дуговых прожекторов тускло светились фары серого автомобиля. Энтони выключил двигатель, и в машине сразу похолодало. Их не замечали, их присутствие никому не мешало. – Подойди на минутку, Эрик, – позвал мастер; рабочий в рваных штанах шагнул с ним в темноту за прожекторами, и, перебирая болты, они принялись что-то разыскивать в железной свалке. – Какие, ты сказал, кронштейны? – крикнул рабочий с дальней перекладины. – 145, 141 и 137, – ответил мастер. – Подними зад, там же написано, – и все добродушно рассмеялись, празднуя свою сплоченность против холода, темноты и смерти, которая таилась в упавшем болте, в ржавом металле, в перетершейся веревке.

– Я когда-то сам работал на мосту, – сказал Крог и открыл дверцу. – Хочу поговорить с мастером. – И неуклюже застыл у автомобиля – в вечернем костюме, с меховым пальто на руке. – Мой мост был побольше этого, – обронил он.

– Помоги мне тут, Эрик, – проходя перед машиной, сказал мастер; карманы его жилета распухли от бумаг. Он сдвинул назад мягкую шляпу, открыв запачканный лоб, и высморкался. – Куда ты девал пятьдесят седьмые болты? – Не пятьдесят седьмые. Сорок третьи, ты хочешь сказать, – возразил рабочий.

Мастер вынул из нагрудного кармана бумажку.

– Ошибаешься. Как раз пятьдесят седьмые.

– Так эти там.

Шагая по шпалам, мастер направился в сторону Крога. Во рту у него была сигарета. Он шарил глазами по сторонам и в ярком свете ламп казался маленьким и щуплым. За ним неотступно следовал рабочий в рваных серых штанах, а с фермы подсказывали, что болты не там, а подальше, еще немного пройти.

– Дай спичку, друг. – Крог переложил пальто на другую руку и ощупал карманы белого жилета. – Простите, – сказал он, – кажется, я… – Возьми, – сказал задний рабочий. – Лови. – Мастер поймал коробку, зажег спичку, оберегая огонь в сложенных ладонях. В ночной темноте яркие прожекторы крупным планом выхватили его руки: тупые, искривленные ревматизмом пальцы, на левой руке одного недостает. К таким рукам полагалось иметь не моложавую замызганную физиономию с перебитым носом, а что-нибудь жестче, старше и суше.

– Добрый вечер, – сказал Крог.

– Добрый вечер, – обронил мастер, продолжая с напарником искать пятьдесят седьмые болты.

Крог вернулся к машине, вошел и сел. – Я содрал руку, – сказал он. – Поедем дальше. Маленький все-таки мост. – Топыря белый галстук, он глубоко уселся рядом с Энтони. – Они работают ночью из-за поездов, – объяснил он. – Кронштейны у них те же, из Чепстоу. Как мало все меняется. – Но сам он переменился, думала Кейт. Ее расстроила эта сцена: и как его захватила работа, и как не оказалось спичек, когда попросили, и как не нашлось слов объясниться. Они медленно объехали рабочую площадку, но Крог не оглянулся: там все по-старому, а он давно другой.

– Продолжим семейный вечер, – объявил Энтони.

Кейт рассмеялась. – Совершенно верно, – сказала она, – семейный вечер. Такая же зеленая скука. – Она думала: он наш, он вроде нас ищет для себя прочного положения, он никакое не будущее и сам по себе ничего особенного, он в точности, как все мы, и тоже не на своем месте. – Ну, держись! – выжав до предела газ, Энтони чуть не вскинул автомобиль на дымы. – Гулять так гулять. Скучный вечер, говоришь? Ты еще не знаешь, какой я заказал ужин.

– Это, наверное, когда я стакан разбил, – сказал Крог, осторожно трогая ладонь.

Кейт склонилась над его плечом (у нас семейный вечер, он такой же, как все мы, я им пользовалась, теперь он мною пользуется, а вообще он наш, тоже из последних сил цепляется) и попросила:

– Милый, покажи мне руку. – Она разорвала носовой платок, вымазала его кольд-кремом. Потом бережно подняла его руку, приложила к ней платок – бедный, как долго он шел, как он устал, а они его не замечали, не желали признать своим, унизили. Она крепко перевязала ему руку и обняла за шею: семейный вечер, не грех побыть и доброй, теперь мы все трое связаны одной веревочкой, свой своего не выдаст.


***


Подминая под себя воздух, самолет датской королевской компании оторвался от земли; в окошко было видно, как огромное резиновое колесо дважды подскочило на косматой траве и неподвижно повисло над ярким, сверкающим зданием аэровокзала, над белыми крышами; словно пуговицы на светло-зеленом пиджаке, выстроились неподалеку от моря нефтяные цистерны. Фред Холл запихал в уши вату, летчик сменил фуражку с золотым шитьем на маленькую черную пилотку. Все это напоминало приготовления к какому-то важному делу. Дверь в летную кабину была открыта. На уровне глаз пассажира виднелись ноги пилота, еще выше – голубая полусфера безоблачного неба. Воздушные потоки разом поднимали самолет на пятьдесят футов, словно толчком гигантского кулака. Фред Холл раскрыл «Bagatelle» «"Мелочи" (фр.)». Внизу неторопливым червяком уползал Зюдер-Зее; скорости не чувствовалось; залив казался серой лужей в чернильных пятнах, и только какой-то островок сиротливо белел в этом унылом киселе. Самолет набирал высоту. С подъемом теплело, солнце лезло в окна, Фред Холл снял пальто, аккуратно сложил его. Пальто было коричневое, с бархатными лацканами. Узкое загорелое лицо, часовая цепочка с брелком, серебряные браслеты, подбиравшие рукава сорочки, делали Фреда похожим на преуспевающего маклера.

Самолет вошел в облака; море пропало, только изредка проглядывало внизу что-то похожее на озеро в Альпах. «Pilules Orientates» «"Восточные пилюли" (фр.)», прочел Фред Холл, просматривая рекламы. На высоте 1200 метров они попали в грозу, струи дождя, точно стрелы, протянулись параллельно самолету; через полминуты буря отстала, облака расступились, и, внизу почти плашмя легла радуга; она долго провожала самолет, скрывая под своими блеклыми красками целую деревню. «La Timidite est vaincue en quelques jours» «"За несколько дней преодолеваем застенчивость" (фр.)», – бесконечно поражаясь, читал Холл. Просто не верилось, что целые отрасли промышленности работают исключительно на баб – художественная фотография, эти восточные пилюли, стимулирующие средства. Опять вокруг сгустились облака; самолет словно попал в плотный снегопад. Сверкающий, искристый свет лег на страницы «Bagatelle», но самолет поднялся на высоту 1800 метров, и облака остались внизу; их слепящая белизна разлилась до самого горизонта, и ощущение полета пропало; огромное резиновое колесо и тяжелое крыло чуть Подрагивали над бескрайней застывшей равниной. Фред Холл расстегнул жилет – очень донимало солнце; под жилетом была полосатая сорочка. «L'Amour au Zoo», «L'Amour au Djcbel-Drusc», «Amours et hantises d'Edgar Рое», «La Dame de Coeur» ["Любовь в зоопарке", «Любовь в Джэбсл-Дрю», «Любовь и наваждение в жизни Эдгара По», «Дама сердца» (фр.)]. Сколько шуму из-за баб, подумал Фред Холл, жестом загрустившего моралиста опуская журнал на колени. 2700 метров, машинально отметил он, ощупал правый карман, вспомнил, что он в пальто, и только тогда успокоился. Надо быть ко всему готовым. В Амстердаме пронесло, осталось подготовить отчет, и все-таки спокойнее, когда с тобой кастет. Если из тебя не вышел хороший боксер, то умей устраиваться иначе.

Самолет накренился, колени Холла уперлись в спинку переднего кресла: трясясь, как на ухабах, самолет наискось рассекал толщу облаков, пока не показалась земля. До самого горизонта протянулись клеточки полей, точно окна лежащего навзничь небоскреба. Самолет несся прямо на какую-то тонкую мачту, торчавшую вертикально, и вот она упала: это была дорога. Радист, определяя направление ветра, спускал через отверстие в полу нагруженный шнур. Казалось, они застыли на месте: чуть не целую минуту мозолил глаза хуторок, строгий квадрат белых строений под соломенными крышами. Уточнив курс, самолет набрал высоту и снова потерялся в облаках. Фред Холл заснул. Раскрылся рот, показав черный сломанный зуб; вздрагивал никелированный клубный медальон, когда встречный ветер ударял в самолет, – вид Фреда Холла воскрешал обстановку пульмановского третьего класса: воскресная поездка в Брайтон, виски с содовой, крашеная блондинка. Мягкая коричневая шляпа соскользнула на лоб, и во сне Фреду Холлу показалось, что его гладят по голове. Он кашлянул и громко сказал:

– Элси. – Ему снилось, что Крог хочет ему что-то сказать, но тут встревает Элси, отвлекает, гонит в ванну. А Крог стоит под окном и что-то кричит. – Ты забыл мочалку, – "говорит Элси и добавляет, что «Лайфбой» плохо мылится. Она никак не могла понять, что ему не хочется лезть в ванну, а хочется поговорить с Крогом. Раскачиваясь в лад с бурей, свирепствовавшей над Данией, Фред Холл крикнул вслух:

– Я не люблю ароматические ванны! – Самолет скандинавской авиалинии забирался все выше, уходя от грозы. 3200 метров. – Бабы, – выругался Фред Холл и проснулся. Спросонья он не сразу понял, откуда эта болтанка и рев моторов. Сзади клубился ливень. И снова чистое небо и месиво облаков между самолетом и землей. Он снова закрыл глаза. Перелет из Амстердама потерял для него всякий интерес. Европейские аэропорты он знал так же хорошо, как в свое время знал все станции на брайтонском направлении. Неопрятный Ле-Бурже; алый прямоугольник Темпльхофа, когда в сумерках едешь из Лондона, поливая светом фар асфальтированное шоссе; вихри белого песка вокруг ангара в Таллинне; аэропорт в Риге, где делает посадку самолет «Берлин – Ленинград» и в здании под жестяной крышей продают ярко-розовую газировку; громадный аэродром в Москве, на котором машины стоят гуськом и, ища, где приткнуться, летчики по указке регулировщика в лихо заломленной фуражке крутятся по полю, вылезая вперед и пятясь; аэродром на краю обрыва в Копенгагене. Удобное и скучное средство передвижения – временами Фред Холл тосковал по брайтонскому пульману, где случайный попутчик может сообщить дельные сведения о предстоящих бегах.

Проснувшись во второй раз, он пробрался в уборную и тайком выкурил сигарету (в самолетах скандинавской авиалинии курить не разрешалось); примостившись на судне, он пускал кольца едкого дыма. Смешная поза придавала ему выражение полнейшего наплевательства; повиноваться человеку, который ему платил, хранить верность тому, кого он обожал, и удовлетворять известные слабости, как-то: выкурить сигарету, раз в месяц напиться и, наконец, по его собственному выражению, «разрядиться» – вот все, что умещалось в его плоском и узком черепе. Как раз сейчас ему хотелось «разрядиться»; ему было страшно вспомнить, какими деньгами он ворочал в Амстердаме. А ведь они начинали вместе, он и Крог. Пожалуй, он был единственным человеком, который мог оценить путь Крога от тесной квартирки в Барселоне до дворца в Стокгольме. Покуривая на стульчике, Фред Холл не удивлялся такой карьере, но с любовью, подобно любви к женщине, выражавшейся в безвкусных подарках (в заднем кармане у него лежали брильянтовые запонки), думал: «Я всегда знал, что у парня есть голова на плечах». Он поболтал ногами и одно за другим выпустил несколько идеальных колечек, поставив на карту жизнь двенадцати пассажиров, пилота, радиста и несколько тысяч фунтов багажа. Впрочем, такие мелочи не тревожили Фреда Холла.

А тревожил его Лаурин и то, что Лаурин директор. Он с ним встречался и составил о нем самое невыгодное мнение; сам того не подозревая, он судил о людях по внешности (еще вопрос, стал бы он думать, что у Крога есть голова на плечах, будь эти плечи чуть поуже) – а Лаурин вечно болел. И первое время Фред Холл просто сходил с ума от зависти: как-никак он старый приятель Крога, он ни разу его не подвел, но директор кто-то другой, а он только человек, на которого Крог может положиться как на самого себя. Платили ему не меньше, чем Лаурину или другим директорам, но иногда Фреду Холлу до смерти хотелось увидеть свое имя в печати. Он не замахивался ни на что особенное, не помышлял, к примеру, сидеть директором в ИГС, но можно бы ввести его в правление какого-нибудь филиала вроде амстердамского.

Он растер ногами окурок и встал. Нет, он не доверял Лаурину и никому из окружения Крога, исключая себя самого, и сейчас ему хотелось «разрядиться», хорошенько вздуть кого-нибудь. С пронзительной нежностью он вспомнил утренний телефонный разговор с Крогом. – Фред, – сказал тот, совсем как в добрые старые времена, когда они еще не были друг для друга хозяином и подчиненным; велел возвращаться, как только уладятся дела, потому что он может понадобиться. Расставив ноги, Фред Холл раскачивался в уборной; в ноги ему передавались толчки воздушных потоков и дрожь напряженно работающего двигателя. Ну погоди, думал Фред Холл, если кто-то в самом деле портит кровь мистеру Крогу, то я устрою себе такую разрядку, что не приведи Господь. Он не доверял Лаурину, он даже Кейт не доверял. Не нашей она породы, думал он. Баба, и живет с Крогом только из-за денег, в этом он совершенно не сомневался. Его не смущало, что сам он получает три тысячи фунтов в год: деньги не главное, он, например, не задумываясь истратил двухнедельный заработок на вещицу для Крога, которую будет дарить в ужасном замешательстве; буквально навязывать, если Крог откажется, будет объяснять, что вообще-то он купил ее для одного человека, а тому она не нужна, и надо куда-то девать вещь. Такие приличные запонки, не выбрасывать же.

Он вразвалку направился к своему креслу; кривоватые ноги увеличивали его сходство с завсегдатаем скачек. Его разбирали тревога и нетерпение. Из Амстердама он вылетел в 12:30. Продажу акций удалось остановить, цена даже немного подскочила, и из своих источников он узнал, что закулисных сделок не ожидается. Он рассчитывал попасть на ночной поезд из Мальме в Стокгольм. Но сейчас ему уже хотелось застать Крога на ногах. В Копенгаген самолет прилетает в 5:25, в Мальме – в 5:40. Он решил, что раз Крог велел возвращаться сразу по окончании дел в Амстердаме, то стоимость авиатакси можно будет поставить в счет компании.

Радист нацепил наушники, пилот надел фуражку с золотым шитьем, моторы замолкли, и через вату в ушах тишина сдавила барабанные перепонки. Прорезая толстый слой облаков, самолет спускался к темно-зеленому морю, к сверканию вечерних огней на водной ряби, к желтому пятну посадочного поля на плоской вершине утеса. Дания была похожа на искромсанную и в беспорядке перетасованную картинку. Опустив нос, самолет описал широкий круг над морем, утесом, опять над морем, потом выровнялся, сбрасывая сопротивление ветра, включил двигатели и поднялся чуть выше, пошел на посадку, коснулся блеклой травы и подскочил, дал «козла» и замер. Десять минут в Копенгагене показались Фреду Холлу целым часом, он буквально рвал и метал, вразвалку вышагивая по летному полю.

В Мальме снова задержка – в порту ни одного свободного гидросамолета; сказали, что вызовут из Стокгольма, надо ждать. Он прошел в буфет и взял несколько пирожных с кремом и чашку крепкого кофе с каплей коньяку. Море потемнело, на стеньгах зажглись фонари. От нечего делать Фред Холл стал писать матери в Доркинг. Он достал химический карандаш, вырвал листок из блокнота.

«Дорогая мама, – писал он, – я возвращаюсь на пару дней в Стокгольм. В Амстердаме видел Джека, но поговорить не удалось. Как наша кошка – еще не окотилась? Не мучайся приучать ее к этому ящику: если ей хочется котиться в уборной, она все равно сделает по-своему. На Рождество надеюсь выбраться к тебе на несколько дней. Дела идут превосходно. На твоем месте я бы попридержал акции еще неделю-другую. Когда нужно, я тебе телеграфирую. Ты поставила пять фунтов на Серую Леди, как я советовал? Не слушай священника, я с ним сам переговорю на Рождество, долго будет помнить. Я таких людей не выношу. Будь я посвободнее, я бы сейчас приехал и как следует разрядился». Поверх изуродованных пирожных (он съедал только крем) Холл бросил беспокойный взгляд на пустое синее небо, посмотрел на часы и продолжал писать, свирепея от мысли, что время уходит даром; зажгли свет, он заиграл на стеклах буфетной стойки, раскололся в зеркалах. «Не понимаю, кто тянул священника за язык. Лихорадка на бирже – дело обычное». Он отложил карандаш в сторону. С неба упал свет, по воде скользнула тень. Он взял чемодан и направился к выходу. – Как же вы говорили, что в порту нет ни одного гидроплана? – спросил он дежурного в мундире с галунами (внизу хлюпала вода). – А это? – Он ткнул рукой в сторону зеленого фонаря, который приближался, прыгая на волнах как поплавок. – Ваш будет позже, – ответил чиновник. Отвернувшись, он что-то прокричал, но Фред Холл схватил его за локоть и повернул к себе. – Я полечу на этом, – сказал Холл. – Понятно? На этом. Я спешу. – Это невозможно. Его заказал «Крог». Летит какой-то директор. – И Фред Холл увидел степенную процессию, подходившую к лестнице: двух лакеев в черных пальто с чемоданами в руках, худощавую пожилую даму с густо накрашенным морщинистым лицом, зябко кутающуюся в меха, администратора станции гидросамолетов, повторявшего на ходу:

– Герр Бергстен… герр Бергстен, – и, наконец, самого директора с усталым скучающим взглядом, замотавшего шелковым кашне сморщенную шею. – Благодарю, благодарю, – бубнил он, опираясь на руку администратора и нащупывая ступеньки блестящими лакированными туфлями; дежурный приложил пальцы к козырьку, Фред Холл отступил, распаляемый завистью; старое чучело, как с королем обращаются, директор Бергстен, он обо мне даже не слышал, не знает про вечера в Барселоне, когда я платил за выпивку; обижаясь и обожая, он думал: Эрик не может на них положиться, он им платит, дает известность, но когда нужно что-то сделать – он доверяет только Фреду Холлу. – Ваш самолет будет через полчаса, – сказал дежурный, обернулся, не получив ответа, и поразился, с какой стремительностью метнулся от него в темноту этот злющий скелет.


***


За широкими окнами отеля лежала темная полоска моря, она плавно скользила, переливая огни маленького частного катера, на котором спешили к домашнему очагу какие-то бизнесмены.

– Все-таки это его праздник, а не твой, – говорила Кейт, танцуя с Энтони. Прошли годы с того времени, как они последний раз танцевали вместе. Слаженная точность движений была, как общее детство; они несли в объятьях Морнингтон-Креснт, отцовское порицание, тесную прихожую с цветными стеклами.

– Не важно, раз он все равно на тебе женится, – и, слившись под приглушенные пьянящие звуки, они возвращались друг к другу издалека. Кейт возразила:

– Это ничего не изменит, – коснулась его щеки, услышала:

– Он тебя не стоит, – уловила в голосе ревнивые нотки; ясно, у него это несерьезно – с Лу.

– Господи, твоя воля, – воскликнул Энтони, – да это наш профессор! – Музыка смолкла. Она захлопала в ладоши, требуя продолжения, от него пахло вином, руки его были влажны, он весь дышал такой свободой, какая ей и не снилась: он ничем не чувствовал себя связанным – за него всегда похлопочут другие. Они вернулись к столику, Энтони был навеселе и насвистывал фронтовую песенку о девушке, которую когда-то где-то пел отставникам хриплый граммофон; как и его жаргон, любимые песенки у него не отличались новизной; он жил жизнью старшего поколения, на скорую руку, по-отпускному устраивая свои романы. «Если я люблю, если любишь ты…» – Эх, сюда бы Лу, – вздохнул он.

– Неужели это Хаммарстен? – спросил Эрик.

У третьего от них зеркала, за корзинами цветов восседал профессор с миниатюрной и очень светлой блондинкой на коленях; он уронил очки ей на платье и сейчас был занят их поисками; блондинка ерзала и смеялась. Высокая красивая брюнетка с белым трагическим лицом стучала бокалом по столу, твердила, что ей противно и эту роль она не возьмет; упав грудью на стол и уткнувшись лицом в тарелку, спал бледный, заморенный, мужчина. Для него праздник кончился на супе.

– Он подбирает актеров, – сказала Кейт.

Эрик Крог захохотал. Все взгляды обратились к нему. Из-за пальм вышел администратор и, повернувшись к оркестру, облегченно захлопал в ладоши; он добрых полчаса гадал в своем укрытии, удался вечер или нет; засуетились официанты, подливая в бокалы; скованность пропала. Хаммарстен их тоже заметил; он нашел свои очки и, словно бокал рейнвейна выплеснув на пол блондинку в бледно-желтом платье, неверной походкой направился к ним, осовелый и какой-то жеваный в своих тесных черных брюках и фраке. За ним потянулись обе его дамы, оставив бледнолицего плавать в супе. – Присаживайтесь, профессор, – пригласила Кейт. – Вы подбираете труппу? – Странная затея, – сказала трагическая брюнетка. – Там есть сцена в публичном доме. – Похоже, она прибегла к английскому языку только затем, чтобы не оскорблять шведского.

– Потрясающе, – заметил Энтони.

– Если тебе не подходит роль, тогда я возьму, – сказала миниатюрная блондинка. – Правда, профессор?

– Твое место в кордебалете.

– Правильно, у меня красивые ноги. А ты только испортишь сцену в публичном доме.

– Леди, – произнес профессор, – леди, – и уронил очки на колени брюнетки.

– А вы нашли этого… как его… друида? – спросил Энтони.

– Гауэр, – подсказал профессор. – Где Гауэр?

– Он спит в супе, – ответила блондинка. – Не тревожьте его, дорогой.

– Мне кажется, вы отлично справитесь, – сказал Энтони. – Что значит – справлюсь? – спросила блондинка по-английски с американским акцентом.

– С этой сценой в публичном доме.

Совершенно неожиданно заговорила по-французски брюнетка; собрание приобрело вид переругавшейся международной конференции по разоружению. – Давайте пройдемся, – предложил Энтони. – Душно. – Что значит – душно? – оскорбилась блондинка. Она что-то сказала профессору по-шведски, тот из вежливости перед англичанами ответил по-английски. Стал превозносить заслуги Крога, говорил о памятнике рядом с памятником Густаву и тоже лицом в сторону России. – В сторону России, – повторил он со значением, заговорщицки кивнув Крогу. Всех будоражила доступность Крога, вокруг него шла возбужденная суета, его присутствие сообщило вечеру привкус опасности – так дети суют палец в клетку, где дремлет свирепая птица. Их опьяняла головокружительная смелость, они ждали, когда он цапнет их за палец.

Но Крог безмятежно улыбался. Столько лет следить за каждым шагом, думал он, таскаться на концерты, в оперу, на приемы. – Еще коньяку, – бросил он официанту.

– Une bouteille! – машинально повторил Энтони, и Трагическая брюнетка тотчас наказала его потоком французской речи. Он разобрал только несколько раз повторенные «Academic Francaise» и «cochons» «"Французская Академия", „свиньи“ (фр.)».

– Вы француженка? – спросил он.

– Это она-то? – встряла блондинка. – Не смешите меня.

– А вы – американка?

– Американка! – не осталась в долгу брюнетка. – Она дальше острова Эллис не выбиралась никуда.

– Здесь душно. Давайте пройдемся.

– Выпейте коньяку.

– Завтра мы начинаем репетировать. Где Гауэр?

– Между прочим, они собираются пожениться.

– Не смешите меня.

– Сцена в публичном доме. Немыслимо.

– А я согласна взять роль.

– Жалкая статистка.

– Здесь душно.

– Что значит – душно?

– Вам нужна профессиональная драматическая актриса, дорогой профессор.

– Тоже мне – профессионалка.

– Где мои очки?

– Где Гауэр?

– Где коньяк?

– Не щекотите, профессор.

– Там должен стоять памятник. И он будет стоять.

– Это секрет. Никому не говорите. Они хотят пожениться.

– Энтони, не трепи языком. Ты пьян.

– Лицом в сторону России.

– Это лучшая пьеса величайшего драматурга.

– В дивном переводе, дорогой профессор.

– Смех ее слушать.

– Возьмите ваши очки.

Из рощи старый Гауэр сам,

Плоть обретя, явился к вам.


***


– Профессор, зачем вам эта пьяная свинья, почему вам самому не сыграть эту роль?

– Давайте пройдемся.

– Где коньяк?

– Великим рвением горя.

– Вы ее приглашайте. Это ей жарко. Вон как потеет.

– Я не хочу ее. Я хочу вас.

– Спасибо, учту. Отпустите меня. Я хочу поговорить с герром Крогом.

– Слушай, Кейт, у меня приличная работа, как ты считаешь?

– Энтони, уймись.

– Позвольте, я вам погадаю, герр Крог. О, какая длинная и четкая линия жизни. Вы женитесь, у вас будет трое, четверо, пятеро детишек. – Черта с два.

– Энтони, уймись.

– Ах, боже, я совсем забыла, вы должны посеребрить руку. Правда, серебряных денег сейчас уже нет, но, я думаю, сойдет никелевая монетка или бумажка. На счастье. Я потом верну, если хотите.

Царь-отец, греховный пыл

К ней ощутив, ее склонил

На мерзкий грех кровосмешенья.


***


– Честно говоря, я не понимаю, чем она прельстила профессора. По-моему, вульгарная пьеса.

– Смотрите, смотрите, что мне дал герр Крог! Правда, здорово? – Вульгарная девчонка. Только чтобы спасти от нее пьесу профессора, я возьмусь играть Марину. Ах, профессор, вы опять уронили очки. Нет-нет, дайте уж я сама найду.

– А еще меня называет вульгарной.

– Давайте пройдемся. Жарко.

– Действительно, самое время уйти. Нахалка.

– Что худшее нам может угрожать?

– Всю пьесу на память!

– Официант, еще бутылку коньяку.

– Я ненадолго, Кейт.

– Не болтай лишнего, Энтони. Придержи язык, я тебя очень прошу.

– Я буду нем как рыба.

Без отпеванья гроб твой опущу я

В пучину.


***


– Там что, кто-то тонет?

И накопленье праздное сокровищ – Глупцам на радость, смерти на забаву.


***


– Он такой умница, с ним будет одно удовольствие работать.

– Идемте. Ненавижу, когда говорят про утопленников.

– Я слышала, это самая хорошая смерть.

– Какая же здесь духота! Пошли.

– Будто бы вся жизнь проходит перед глазами. В один миг. Они шли под залитыми светом безжизненными деревьями; высокие каблуки скользили по листьям, и это металлическое царапанье звучало жалобой на ветер и темноту; Энтони поцеловал готовно подставленные губы; где-то далеко внизу билось море в неровный берег. – Смотрите, как свежа она, – доносился из широких окон пьяный и прерывающийся от волнения голос профессора. – Ужасно, что в море бросили ее!

– Какая у вас мокрая пьеса, – сказал Энтони. – Море. Пучина.

– Я люблю море, – объявила блондинка голосом Гарбо. – Хотите, возьмем лодку, – неохотно предложил Энтони: «спит на дне морском», вся жизнь проносится перед глазами, самая легкая смерть. – У меня неподходящие туфли, дорогой. Как вас зовут, милый?

– Энтони.

Нагнувшись поцеловать ее, он испытал такое ощущение, словно погрузил лицо в связку шпагата; она запустила ему в волосы пальцы, пахнущие леденцами; у нее был душистый, эластичный, ухоженный рот. – Это ваша сестра? – спросила она.

– Да.

– Не правда. Вы в нее влюблены.

– Да.

– Гадкий мальчик. – Она лизнула его подбородок. – Милый, надо бриться, – лизнула еще и еще раз, словно машинально чиркая спичкой по наждачной бумаге. «На мерзкий грех», подумал он, профессор пугает смертью в морской пучине, ллойдовский регистр, фотография матери, которой он не знал, на чердаке в чемодане, лицом книзу; Кейт. Он вытянул руку, нащупывая в темноте блондинку; на крутой тропинке она стояла чуть выше его; рука коснулась шелка и поползла вверх, где кончалось платье. Что это – пьяная грусть или трезвая тоска? – Там кто-то стоит на дороге, – сказал он. Блондинка дернулась вперед, вскрикнула, Энтони поскользнулся, поймал ее, опять поскользнулся и, удерживая равновесие, ушел пятками в землю. – Тут обрыв, – сказал он, – вы меня чуть не сбросили вниз. – Кто там?

– Откуда я знаю?

Они выбрались наверх к освещенным окнам на противоположной стороне отеля, где в беспорядке громоздились столы, тянулась балюстрада, сухо шуршали листья.

– Никого нет.

– Он идет впереди нас. Вон.

Блондинка снова вскрикнула, на этот раз ради эффекта; она играла драматическую сцену; застывшая в ужасе женщина, раскинутые руки, запрокинутое блестящее лицо; в воздухе запахло леденцами и сладкой парфюмерией. – Спрошу, что ему нужно, – сказал Энтони. – Farval, – переходя на шведский язык, хриплым от волнения голосом произнесла блондинка и вынула губную помаду. Обойдя отель кругом, Энтони вышел на дорогу. – Что вам нужно? – Сейчас человек стоял на свету. Он обратил к Энтони растерянное перепачканное лицо и остановился. Он был моложе Энтони, в рубашке без воротника, на ногах тяжелые ботинки, держался он застенчиво. – Что вам нужно? – повторил Энтони. Пока они сидели в ресторане, на улице прошел дождь. Энтони не стал подходить ближе. Человек промок до нитки; на одном ботинке отстала и хлюпала при ходьбе подошва.

– Forlat mig, – сказал молодой человек. Он перевел взгляд на влажно блестевшие туфли Энтони, потом на его белый галстук. Казалось, окружающее окончательно сбило его с толку – эта залитая светом дорога, целующаяся в темноте пара, блондинка у балюстрады, эти вечерние туфли и крахмальная сорочка; он как будто ожидал чего-то другого, он словно забрел в чужую компанию.

– Вы говорите по-английски? – Тот затряс головой и принялся объяснять по-шведски что-то важное и срочное. – Нючепинг, – уловил Энтони, – герр Крог.

Из темноты появилось бледно-желтое платье. – Что он говорит? – Но молодой человек уже замолчал.

– Милый, у тебя здесь есть автомобиль?

– Крога.

– Давай его найдем и немного посидим.

Увидев, что они уходят, молодой человек снова заговорил о чем-то своем.

– Послушайте, в чем дело? – спросил Энтони.

– Он хочет видеть герра Крога. Что-то насчет отца. Его уволили. Но отец знает герра Крога. Только при чем здесь мы? – Словно дорожные знаки, в ее речи мелькали акценты – американский, английский, вот возник обаятельный шведский:

– Милый Энтони, он просто зануда. – Освещенная прожекторами, отражаясь в лужах, она являла интернациональное воплощение; плохонькие столичные труппы наградили ее великим множеством акцентов, не оставив ни единого следа национальной принадлежности. – Говорит, что его фамилия Андерссон.

– Неприятности? – Зато Андерссон был вполне национален – тяжелый, открытый, не знающий других языков, кроме родного, и что-то вроде симпатии возникло между мужчинами, словно каждый признал в другом неудачника в чуждом мире.

– Так пусть войдет и сам ему все расскажет.

– С ума сошел! – ахнула блондинка. – Герр Крог близко не подпускает к себе такую публику.

– По-моему, он выглядит вполне прилично.

– Пойдем в машину, дорогой, а то скучно. – Как и полагается шикарной шлюхе, она презирала рабочих, была реакционна в самом точном смысле: у нее все устроилось, и она не желала оглядываться назад. Молодой человек терпеливо ждал окончания их переговоров.

– Иди и жди в машине, – сказал Энтони, – а я сбегаю и скажу Крогу.

– Что тебе дался этот урод?

– Я знаю, что значит вылететь с работы, – ответил Энтони.

– Он не вылетел. Он говорит, что работает в «Кроге». – В общем, ничего страшного, если Крог в кои-то веки поговорит со своим рабочим, – взорвался Энтони. – Парень насквозь промок. Нельзя же его здесь бросить! – И сделав Андерссону знак рукой, он заспешил к стеклянной двери. Тот пошел за ним, еле волоча ноги от усталости. Столб света в центре вестибюля, стены мягкого тона, глубокие квадратные кресла, звуки музыки из ресторана – все это безжалостно обступило замызганного усталого человека в тяжелых ботинках, выставляя его странным экспонатом, пугалом, попавшим сюда по прихоти злого шутника.

– Теперь ваша очередь рассказать нам что-нибудь, герр Крог, – попросила трагическая женщина. Кроме Кейт, внимательно следившей за Крогом, все ели сырные крекеры из банки.

Крог рассмеялся, погладил лысый пергаментный череп. – Мне… нечего рассказать.

– Чтобы в такой романтической жизни, как ваша…

– Я расскажу, – объявил Хаммарстен.

Трагическая женщина разрывалась на части, желая удержать обоих. – Дорогой профессор, потерпите минутку… Ваша Марина будет в восторге от рассказа, но сначала…

– Я знаю рассказ о трех мужчинах из Чикаго, которые ходили в публичный дом, – сказал Крог. – Постойте. Надо вспомнить. Столько лет… – Эрик, – окликнул его Энтони, – вас хочет видеть один человек. Его зовут Андерссон. Говорит, что работает у вас. – Как пустили сюда этого старика? – возмутился Крог. – Я не желаю, чтобы мне мешали. Велите ему сейчас же уйти.

– Он не старик. Он говорит, что вы знаете его отца. Что отца уволили. – Это не тот человек, к которому ты на днях ездил, Эрик? – спросила Кейт. – Которому ты обещал…

– Согрей и накорми людей несчастных… – пронзительным голосом возгласил Хаммарстен, уронив очки в банку с крекерами. – Ночь выдалась жестокая для них.

– Я ничего не подписывал.

– Ты уволил его?

– Пришлось. За какое-то трудовое нарушение. Союз не смог опротестовать.

А я должен был покончить с угрозой забастовки. – Попросту говоря, старика надули, – заметил Энтони. – Его сын ни о чем не догадывается. Он думает, вы поможете.

– Скажите, чтобы он уходил, – повторил Крог. – Ему здесь нечего делать.

– Сомневаюсь, что он уйдет.

– Тоща гоните его в шею, – распорядился Крог. – Вам за это платят. Ступайте.

– И не подумаю, – ответил Энтони.

– О боже, – вздохнула Кейт, – надо кончать этот вечер. Веселья не получается. И коньяк мы весь вылили. Профессор, за каким чертом вы тащили сюда эти крекеры с сыром?

– Старый автомобиль, – объяснил тот. – Я не надеялся, что мы доползем, а девочкам надо питаться.

– Давайте собираться домой, – сказала Кейт. – Энтони, отпусти этого человека.

– Даже не подумаю, – повторил Энтони.

– Тогда я сама пойду. Ты сошел с ума, Энтони. – Холл! – неожиданно оповестил Крог. – Холл! – Он первым заметил его: там, под люстрами, в дальнем конце освещенного зала он разглядел вихлявую походку, твидовый костюм, узкое коричневое пальто с бархатным воротником («Это Холл», – пояснил он собранию), узкую обтекаемую шляпу, худую плоскую физиономию кокни.

– В конторе сказали, что вы здесь, мистер Крог.

– Все благополучно, разумеется…

С выражением глубочайшего недоверия Холл обвел взглядом застолье – профессор, трагическая дама, Энтони, Кейт. – Разумеется, мистер Крог. – Садитесь, Холл, и возьмите бокал. Вы летели самолетом?

– Я два часа проторчал в Мальме.

– Хотите крекер, Холл? – предложила Кейт, но Холл брезговал взять из ее рук – вообще брать из чужих рук. Даже принесенный официантом бокал он тайком протер под столом краешком скатерти. Его подозрительность и слепая преданность положили конец застольному разговору. – Смотри, как воет ветер, как разъярилось море, – возобновил свою декламацию Хаммарстен, но под взглядом Холла осекся и захрустел крекером. – Снимите пальто. Холл, – сказала Кейт.

– Я ненадолго. Просто зашел узнать, не нужно ли чего.

– Слушайте, мы не можем держать этого парня всю ночь, – сказал Энтони.

– Он промок до нитки.

– Кто такой? – спросил Холл. Он никого не удостоил взглядом, его юркие глазки буравили Крога; эти глазки приводили на память не привязчивую комнатную собачонку, а скорее поджарого каштанового терьера – из тех, что околачиваются под дверьми пивнушек, трусят за букмекером, с азартом травят кошек, в подвалах душат крыс.

– Это молодой Андерссон, – ответил Крог. – Его отец подстрекал к забастовке. Я с ним переговорил. Никаких письменных обещаний – шутка, сигара. Их, видите ли, волновал вопрос о заработной плате в Америке. Со стороны оркестра, путаясь в желто-лимонном платье, появилась блондинка: обиженно поджатые накрашенные губы, молящий взгляд – сорванный, смятый цветок, всеми забытый в ночном разгуле. – Ты не должен так обращаться со мной, Энтони. – И я его уволил. Нашли какое-то трудовое нарушение. Другого выхода не было. А этот малый напрашивается на скандал.

– Я совсем окоченела в этом автомобиле.

– По крайней мере, предложите ему выпить, – сказал Энтони.

– Поедем домой, Эрик, – сказала Кейт.

– Все равно вы его увидите. Я провел его в вестибюль. – Вы не хотите его видеть, мистер Крог? – спросил Холл. – Вы хотите, чтобы он отсюда убрался?

– Я же сказал: гоните его отсюда, – сказал Крог, обращаясь к Энтони. Холл молчал. Он даже не взглянул на Энтони – и без того ясно, что ни на кого из них мистер Крог не может положиться. Он встал – руки в карманах пальто, шляпа чуть сдвинута на лоб – и вразвалку прошел мимо оркестра, серебристых пальм, толкнул стеклянную дверь в просторный пустой вестибюль и мимо конторки направился прямо к пушистому ковру под центральной люстрой, где растерянно переминался молодой Андерссон. Из ресторана хлынули звуки оркестра: «Я жду, дорогая».

Я жду, дорогая.

Не надо сердиться.

Пора помириться.

Я так одинок.

***


– Ты Андерссон? – спросил Холл. Его знание шведского языка составляли, в основном, имена существительные, попавшие в разговорник. – Да, – ответил Андерссон, – да. – Он быстро подошел к Холлу.

– Домой, – сказал Холл. – Домой.

С любовью не шутят – Пойми, дорогая.

Меня не пугает…


***


– Домой, – повторил Холл. – Домой.

– Мне только повидать мистера Крога, – сказал Андерссон, пытаясь задобрить Холла улыбкой. Холл свалил его ударом в челюсть и, убедившись, что одного раза достаточно, снял кастет и приказал портье:

– На улицу! – Возвращаясь, он с горечью думал: расселись, дармоеды, пьют вино за его счет, а чтобы сделать для него что-нибудь – на это их нет. В зеркале около ресторанной двери он видел, как Андерссон с трудом поднялся на колени; его лицо было опущено, кровь капала на бежевый ковер. Холл не испытывал к нему ни злобы, ни сочувствия, поскольку все его существо поглотила та бездонная самоотверженная любовь, которую не измеришь никаким жалованьем. Он вспомнил о запонках. Коричневый кожаный футляр лежал в кармане рядом с кастетом, сейчас он потемнел от пропитавшей его крови. Закипая гневом. Холл грустно вертел футляр в пальцах. Как заботливо он его выбирал! Это не какая-нибудь дешевка – стильная вещь. Холл решительными шагами пересек вестибюль и потряс футляром перед лицом Андерссона.

– Ублюдок, – сказал он по-английски. – Жалкий ублюдок. У молодого Андерссона был полный рот крови, глаза заволокла красная пелена, он ничего не видел.

– Я не понимаю, – проговорил он, раздувая на губах пузыри. – Не понимаю.

Холл еще раз взмахнул футляром перед его лицом, потом поднял ногу и ударил в живот.


Читать далее

Грэм Грин. Меня создала Англия
1 24.11.16
2 24.11.16
3 24.11.16
4 24.11.16
5 24.11.16
6 24.11.16
7 24.11.16

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть