XV. В ХРАМЕ ОРАТОРИИ

Онлайн чтение книги Евангелистка
XV. В ХРАМЕ ОРАТОРИИ

В ризнице Оратории, где облачаются проповедники, двух тесных комнатах с огромными шкафами, с соломенными стульями, некрашеным столом и фаянсовой печкой, как на таможенной заставе, Оссандон, окруженный пасторами, коллегами по факультету, вполголоса беседует, пожимает протянутые к нему руки. С улицы доносится шум экипажей; слышно, как они останавливаются у двух папертей храма, и рокот этот, подобный шуму прибоя, несется через все двери и разливается по коридорам с темными, потрескавшимися стенами.

На старом декане, готовом взойти на кафедру, черная мантия, белые брыжи; это строгое одеяние уместнее в суде, чем в церкви, но оно вполне подходит протестантскому пастору, которого Реформация считает не кем иным, как адвокатом на службе у господа. Именно такова сегодня роль Оссандона — он адвокат и даже прокурор, ибо заметки, которые он листает, примостившись у столика, представляют собою грозную обвинительную речь против Отманов. Пять месяцев он обдумывал ее и колебался, предвидя неприятные последствия для себя, для своих близких; к тому же Голубка неотступно следила за ним.

Наконец старушку вызвали в Коммантри по случаю рождения внука, а декан, усматривая в этом милость господа к нему, бедному слабому человеку, и уповая на то, что совесть его теперь успокоится, немедленно принялся за дело. Проповедь свою он написал и отделал за два вечера — все эти мысли уже давно роились в его голове, притом столь бурно, что чуть не свели его с ума. Он попросил другого пастора, о предстоящей проповеди которого было уже объявлено, уступить ему очередь, и вот уже неделя, как весь протестантский Париж ждет проповеди знаменитого декана; голос его должен прозвучать в последний раз, как некогда, после многолетнего перерыва, на пострижении мадемуазель де Лавальер[22]Луиза-Франсуаза Лавальер (1644–1710), первая фаворитка Людовика XIV, после охлаждения к ней короля ушла в 1674 году в монастырь кармелиток и черев год приняла постриг. прозвучал голос Боссюэ.

Один за другим подъезжают экипажи, хлопают дверцы, кони бьют копытами землю, сверкают роскошные ливреи, а в коридорах стоит неумолчный гул толпы и дверь ризницы поминутно растворяется, чтобы впустить дьякона, пастора на покое или члена консистории.

— Здравствуйте!.. Мы тоже пришли.

• — Здравствуйте, здравствуйте, господин Арлес!

Я не читал объявления… Какая у вас тема?

— Из Евангелия, текст на сегодняшний день… Нагорная проповедь.

— Вы, вероятно, будете чувствовать себя так, словно вы в Мондардье, среди своих дровосеков?

— Нет, нет… Проповедь рассчитана именно на п. — риж… Мне еще надо сказать кое-что, прежде чем умереть…

Один из коллег Оссандона по богословскому факультету прошептал, уходя:. — Будьте осторожны, Оссандон!..

Декан молча покачал головой; он и так уж слишком долго прислушивался к таким советам. Ведь он еще раз побывал в особняке Отманов и просил эту безжалостную женщину только об одном: чтобы она сказала, где находится Лина. Он вызвался сам съездить за несчастной, сбитой с толку девушкой, чтобы вернуть ее нежно любящей матери. Г-жа Отман неизменно отвечала: «Я не знаю, где она… Господь призвал ее…» А когда пастор пригрозил, что в проповеди всенародно обличит ее, она сказала: «Что ж, господин декан, мы придем вас послушать…»

Так ты меня услышишь, подлая! В порыве гнева он ощупью поднимается по темной винтовой лестнице, ведущей на кафедру, отворяет дверцу и появляется среди моря света и воздуха, наполняющего огромный неф.

Старинная церковь Оратории, уступленная протестантам по Конкордату,[23]Конкордат — соглашение о положении церкви во Франции, заключенное Наполеоном I с папой Пием VII в 1801 году. — самый просторный, самый величественный из парижских храмов. Остальные, в особенности построенные недавно, недостаточно выражают религиозную идею. Аристократический храм на улице Рокепин, весь круглый, с белыми стенами, освещенными сверху, скорее похож на хлебный рынок. Храм св. Андрея — церковь либералов, своими широкими трибунами, поднимающимися амфитеатром, больше напоминает мюзик-холл. Между тем Оратория воплощает и символизирует всю догму Реформации и чистого христианства: здесь не горят свечи, нет икон, на высоких голых стенах одни только мраморные доски с изречениями из псалмов и стихами из Евангелия. Под сводами приделов, почти совершенно закрытых, стоят скамьи, хор упразднен, на месте алтаря высится орган. Вся жизнь храма сосредоточена у кафедры, вокруг длинного стола, который в будни накрыт скатертью, а по воскресеньям, когда бывают причастники, уставлен золочеными корзинами и чашами.

Этим и ограничивается вся церковная утварь. Такая простота, подчеркнутая высотой сводов и таинственностью цветных витражей, становится особенно торжественной, когда храм Оратории, как сегодня, полон народу, когда он черен от толпы, разместившейся на скамьях, переполняющей хоры и неровные ступени лестниц. Над главным входом сияет витраж с изображением ордена Почетного легиона на широкой пурпурной ленте — память о первом пасторе, награжденном после подписания Конкордата; отсветы витража торжественно расцвечивают весь храм, румянят стены, трубы органа и причастные чаши у подножия кафедры, к которой прикованы все взоры.

Стоя в темном углу, еще не видный прихожанам, Ос сан дон старается умерить волнение, от которого тяжело стучит его сердце всякий раз, когда он вступает на кафедру, чтобы отстаивать истину Христову. Как все ораторы и актеры, он наделен способностью различать лица сидящих в зале, поэтому он сразу замечает отсутствие Отмана на скамье членов приходского совета, зато видит прямо перед собою, как живую мишень для его речи, прямую фигуру жены банкира, ее тонкое бледное лицо с властным, магнетическим взглядом, которым она хочет испепелить его. А там, на хорах, согбенная фигура в тяжелой черной вуали — это мать, не преминувшая отозваться на его приглашение и взволнованная, очень, очень взволнованная…

Она знает, что час справедливости наконец пробил, что знаменитый проповедник взошел на кафедру ради нее. Ради нее вся эта толпа богачей, гордецов, эти бесчисленные экипажи, эта величавая музыка, при звуках которой она не может сдержать слезы. Ради нее причетник читает Евангелие, и прекрасные слова касаются ее воспаленных век, словно дуновение свежего ветра… «Блаженны плачущие, ибо они утешатся… Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся…»

О та, та, плачущие!.. О та, алчущие и жаждущие прафты!..

После каждой фразы она пожимает руку Лори — тот сидит рядом с нею, не менее взволнованный. Потом женский хор в сопровождении органа начинает псалом Маро:[24]Маро, Клеман (1496–1544) — французский поэт, один из создателей французского литературного языка. В 1541 году перевел в стихах тридцать псалмов из Псалтыря.

Услышь, господь, мою мольбу,

К тебе взывает голос мои!..

К высоким сводам поднимается скорбный зов таких же свежих, молодых голосов, как голос ее Элины.

Но вот из сумрака выступил Оссандон; бодро неся свои семьдесят пять лет, осанистый, с могучей головой, освещенной отсветом белых брыжей судейской мантии, он громким голосом чеканит стих из Евангелия, который он собирается развить в своей проповеди:

— «Господи, господи, разве не проповедовали мы именем твоим, не изгоняли бесов именем твоим, не творили чудеса именем твоим?..»

Затем очень просто, понизив тон, как подобает человеку, говорящему вслед за самим богом, начинает свою проповедь:

— Братья! Триста лет тому назад адвокат парижского Парламента, ученый и мудрец Пьер Эро[25]Пьер Эро (1536–1601) — французский юрист. Доде точно передает его историю. лишился своего единственного сына, совращенного иезуитами; они заманили его в свой орден и спрятали так далеко, что он уже больше никогда не увидел своих близких. Отчаяние отца было столь глубоко и красноречиво, что король, Парламент, даже сам папа вмешались в дело, чтобы вернуть отцу его сына, однако юношу так и не нашли. Тогда Пьер Эро написал превосходный трактат «Об отцовской власти», но вскоре слег и умер, ибо сердце его было истерзано горем… Три столетия спустя, в наши дни, протестанты, христиане реформатской церкви, совершили столь же гнусное злодеяние…

Тут Оссандон в общих чертах изобразил случившееся: похищение девушки, безысходную скорбь матери Разумеется, мать не сочинила трактата, не докучала ни королям, ни парламентам. Это одна из тех смиренных, о которых говорится в Евангелии; у нее нет ничего, кроме слез, и она проливает их ручьями, без конца, без конца…

Пока что — ни одного намека насчет виновных, ни одного имени. Все пытаются догадаться, все еще сомневаются. Но когда он начинает говорить о бессердечной женщине, которая укрывается за почтенным именем, за колоссальным состоянием, всякому становится ясно, что это прямой выпад против г-жи Отман, а она по-прежнему пристально смотрит на оратора, причем на ее восковом лице не появляется даже краски стыда. А мощный голос Оссандона продолжает греметь и разносится бурными раскатами, как гроза в горах, грохоту которой вторит эхо. Давно уже этот храм, привыкший к закругленным, отшлифованным оборотам обычной церковной речи, не слышал таких смелых и простых слов, не видел перед собою образов природы, наполняющих воздух бальзамическим благоуханием, шорохом нарождающейся листвы, не слышал всего того, что возвращает Священное писание, книгу кочевой жизни и безбрежных просторов, к ее изначальной прелести и великолепию.

Каким уничтожающим презрением клеймит проповедник, не называя ее. Общину дам-евангелисток и прочие подобные учреждения! Он объявляет их наростами на христианском древе, паразитами, которые снедают и душат его! Чтобы древо сохранило свои соки и мощь, надо начисто обрубить эти наросты, и он, престарелый священник, рубит, он со страшной силой нападает на публичные исповеди, мистические и экстатические представления секты Айсса-уа,[26]Айсса-уа — мусульманская секта, возникшая в конце XVI века и распространенная в Северной Африке; сектанты доводят себя до исступления бешеными танцами и прыжками. не менее нелепые, но еще более неистовые, чем выходки «Армии спасения», усеявшей Париж огромными плакатами, расставившей по нашим тротуарам одетых в брюки-гольф девушек, которые раздают листовки, ратующие за Христа.

И вдруг, сделав широкий, величественный жест, как бы стремясь выйти за пределы кафедры и самого храма, преодолеть каменные своды и завесу облаков, он восклицает:

— Боже всеблагий! Боже милосердный, праведный, любвеобильный, пастырь человеков и небесных светил, посмотри, как искажают они божественный твой облик! Хотя в своей проповеди с высоты горы ты осудил и проклял лжепророков и торговцев чудесами, они в своей гордыне продолжают именем твоим творить злодеяния. Их ложь окутывает, как марево, свет твоего учения. Вот почему твой старый служитель, обремененный годами и уже отошедший в тень, где подобает сосредоточиться и молчать, сегодня вновь поднялся на кафедру, дабы изобличить эти злодеяния перед христианской совестью и вновь повторить твое проклятие: «Я никогда не знал вас; отойдите от меня, делающие беззаконие».

Слова пастора раздаются в напряженной, сосредоточенной тишине, которая в молитвенном собрании выражает то же, что в другом месте выражают аплодисменты. Всюду влажные взоры, прерывистое дыхание, а там, на хорах, в уголке, закрыв лицо руками, рыдает несчастная мать. На этот раз это слезы умиротворяющие, они # без горечи, они не жгут. Теперь она отомщена, теперь ее не будет мучить мысль, что бог, может быть, на стороне этих злых людей. Нет, нет, праведный бог за нее, он негодует, он повелевает. Элине придется послушаться его и вернуться к матери.

И вот декан, спустившись с кафедры, стоит возле длинного стола, где расставлены чаши с вином и четыре корзинки, полные хлеба. Но, произнося прекрасные и простые слова, предшествующие принятию святых тайн: «Внемлите, братья, тому, как господь наш Иисус Христос установил таинство причащения…», — пастор содрогается: оы замечает, что жена банкира по-прежнему неподвижно сидит на скамье. Что ей здесь надо, гордячке, после всего, что она только что услышала? Почему она не ушла вместе со всеми, когда пастор благословил молящихся и предложил тем, кто не причащается, идти с миром? Неужели у нее достанет дерзости?.. Нарочно для нее подчеркивая слова литургии, он особенно громко произносит:

— «Пусть каждый проверит себя, прежде чем испить от этого вина и вкусить от этого хлеба, ибо кто недостоин вкусить и испить, тот вкусит и изопьет свое осуждение…»

Она не шелохнулась. Среди длинной вереницы голов, тянущейся до самого входа, Оссандон видит только эту голову, этот загадочный взгляд светлых глаз, настойчиво обращенный на него. В соответствии с литургическим чином он во второй раз медленно, торжественно возглашает:

— «Если есть среди вас такие, которые не прониклись раскаянием и не готовы исправить зло, причиненное ближним, объявляю им, что они должны удалиться от этой трапезы, дабы не осквернить ее».

Все собравшиеся здесь христиане уверены в себе; ни один не дрогнул и не нарушил чинной неподвижности толпы, застывшей в ожидании. Тогда пастор торжественно говорит:

— «Теперь, братья, подходите к трапезе Спасителя».

При могучих, широких звуках органа первые ряды приходят в движение, отделяются от остальных и полукругом становятся около стола. Никакой иерархии — слуга стоит рядом с хозяином, скромные шляпки гувернанток мелькают среди пышных аристократических уборов. Величественное и суровое зрелище, соответствующее голым стенам храма, хлебы, сложенные в корзины, — вся эта простота гораздо ближе к христианской церкви первых веков, чем католические пиршества, которые развертываются на скатертях с вышитыми на них символами.

После краткой мысленной молитвы пастор поднимает голову и видит около себя, справа, г-жу Отман. Ее первую он должен причастить, а между тем ее сжатые губы и бледность ее надменного лица достаточно красноречиво говорят о том, что, подойдя сюда, она не раскаялась, что она бунтует и бросает вызов тому, кто не побоялся всенародно обличить ее. Оссандон тоже очень бледен. Он надломил хлеб и держит его над корзиной, а в это время звуки затихающего органа удаляются, словно волны в час отлива, и дают возможность ясно расслышать священные слова, которые он произносит шепотом:

— «Хлеб, который я надламываю, есть истинное тело господа нашего Иисуса Христа…»

К пастору протягивается чуть дрожащая, тонкая рука без перчатки. Как бы не замечая подошедшую и не взглянув на нее, он тихо-тихо, не шелохнувшись, спрашивает:

— Где Лина?

Молчание.

— Где Лина?.. — повторяет он свой вопрос.

— Не знаю… Господь призвал ее…

Тогда он резко бросает ей:

— Отойдите… Вы не достойны… За трапезой господней вам ничего не уготовано…

Все слышали это восклицание, все поняли его жест. Корзина переходит из рук в руки вокруг стола, а Жанна Отман, слегка растерянная, но гордая и непоколебимая перед лицом этого оскорбления, скользит между рядами и исчезает. И она, конечно, далеко не так удручена, как сам пастор, потрясенный небывалым волнением. У старца едва достает сил поднять дрожащими руками чашу, а по окончании таинства, когда со стола уже убрано священное яство, он произносит благодарственную молитву с трудом, прерывающимся голосом, и, давая благословение, его старые руки трепещут.

Обычно после богослужения ризница наполняется друзьями пастора — молодыми людьми, готовящимися к принятию первого причастия, всеми, кто хочет выразить проповеднику свой восторг. Но сегодня в просторном помещении, украшенном портретами и бюстами великих реформаторов церкви, Оссандон одинок. Пробираясь сквозь толпу, он не мог не заметить смущение и укоризну, написанные на всех лицах, и это придавало его одиночеству вполне определенный смысл. Отказ в причастии — дело чрезвычайно важное. Он злоупотребил своим пасторским правом, и такое превышение власти обойдется ему очень дорого. Несколько лет назад, в Лионе, это повлекло за собою закрытие церкви, а пастор был лишен сана… С грустью вспоминая этот случай, декан смотрит на старинную наивную гравюру, висящую на стене ризницы. Художник изобразил пастора в пустыне во времена гонений; вот большая коленопреклоненная толпа — горожане, крестьяне, дети, старики, а сам пастор, в черной мантии, стоит в маленькой крытой тележке, а в глубине ее виднеется стража.

Горный ландшафт, базальтовые утесы среди широколиственных каштанов напоминают ему о том времени, когда он был в Мезенке пастором нищих духом… Ну что ж, пусть его лишат сана, пусть откажут ему даже в скромном приходе в Мондардье — он будет ютиться в хижинах угольщиков, будет совершать богослужение под открытым небом для стад и пастухов…

Да, но Голубка!..

Он еще не подумал о ней. Голубка вернется через два дня. Какая сцена ему предстоит!.. И вот он, служитель церкви, декан, поборник божьей правды, не устрашившийся ответственности за свой поступок и мести Отманов, уже трепещет, представляя себе гнев этой маленькой женщины, и заранее сочиняет письмо, которое пошлет ей, чтобы смягчить ее негодование при встрече.

Вокруг него в ризнице кто-то ходит. Церковный сторож с женой убирают священную утварь, наводят порядок в божьем хозяйстве, но с пастором не заговаривают, словно и они боятся себя скомпрометировать. Немилость легче всего почувствовать в обращении нижестоящих… Ну что ж… Он с трудом поднимается, чтобы перейти в гардеробную и перердеться. В пустом храме еще реет гул, оставленный толпой, — так продолжает покачиваться пароход после того, как машина уже остановилась и винт перестал вращаться. Становится сумрачнее, хоры вырисовываются черной полосой; тяжелые ковры, лежавшие между священным столом и скамьей дьяконов, скатаны и уложены. В этой уборке опустевшего храма есть что-то мрачное, как на сцене при опущенном занавесе.

Оссандон быстрым шагом входит в гардеробную и в ужасе останавливается на пороге. Перед ним его жена. Она все видела, все слышала. При звуке отворяющейся двери она устремляется к нему навстречу, выпятив нижнюю губу; шляпка еле держится на ее седеющей голове.

— Голубка!.. — лепечет ошеломленный декан.

Она не дает ему договорить:

— Друг мой!.. Дорогой ты мой!.. Праведник!..

И она со слезами бросается в его объятия.

— Как?.. Ты уже все знаешь?

Знает, знает, и он поступил отлично! Злодейка, ворующая детей, получила по заслугам.

Какою волшебною силой обладают слова и голос! Не чем иным, как своей речью, преобразил он это маленькое существо, всецело занятое материальными заботами, Но с любящим материнским сердцем. Пастору удалось затронуть в ней самые чувствительные струны.

— Голубка!.. Голубка!..

От волнения он не в силах говорить — он окутывает ее складками своей черной мантии и прижимает к сердцу.

Раз Голубка довольна, пускай его лишают сана, пусть ссылают куда хотят. Они с Голубкой снова станут рука об руку взбираться на вершину холма, по-стариковски тяжело, медленно, маленькими шажками, но они будут служить друг другу опорой и обретут силу и удовлетворение в сознании исполненного долга.


Читать далее

XV. В ХРАМЕ ОРАТОРИИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть