4. Бестиарий Флобера

Онлайн чтение книги Попугай Флобера Flaubert’s Parrot
4. Бестиарий Флобера

Я привлекаю безумцев и животных.

Письмо Альфреду ле Пуатевену, 26 мая 1845 года

Медведь

Гюстав был Медведь. Его сестра Каролина была Крыса – она подписывалась «твоя дорогая крыса», «твоя верная крыса», «маленькая крыса». «Ах, крыса, добрая моя старая крыса», «старая крыса, старая шельма-крыса, добрая моя крыса, бедная моя старая крыса» обращается он к ней, – но Гюстав был Медведь. Ему было всего двадцать, когда про него говорили «забавный оригинал, медведь, молодой человек, каких немного сыщешь»; и этот образ сформировался даже до эпилептического припадка и заточения в Круассе: «Я медведь и хочу остаться медведем в своей берлоге, в своем логове, в своей шкуре, в старой медвежьей шкуре – спокойный и далекий от буржуа обоего пола». После приступа зверь опять поднимает голову: «Я живу один, как медведь». (В этом предложении слово «один» следует понимать так: «один, не считая родителей, сестры, слуг, нашей собаки, Каролининой козы и регулярных посещений Альфреда ле Пуатевена».)

Он поправился, ему разрешили путешествовать; в декабре 1850 года он писал матери из Константинополя, развивая медвежью тему. Теперь она охватывала не только его характер, но и литературную стратегию:

Участвуя в жизни, ее трудно разглядеть: ты или слишком ею тяготишься, или слишком радуешься. Художник, я считаю, – это нечто монструозное, внеприродное. Все несчастья, которые обрушивает на него Провидение, происходят от упрямого отрицания этой аксиомы. <…> Так что (вот вывод) я решил жить так, как жил, один, с толпой великих людей, которые заменяют мне круг общения, с моей медвежьей шкурой – ведь я и сам медведь.

Надо ли говорить, что «толпа великих людей» – это не гости, а те друзья, которые живут на книжных полках? А о своей медвежьей шкуре он всегда беспокоился: из восточной поездки он дважды посылал матери письма (Константинополь, апрель 1850; Бени-Суэйф, июнь 1850) с просьбой о ней позаботиться. Племянница Каролина тоже вспоминала об этой главной достопримечательности его кабинета. Ее приводили туда на занятия в час; ставни в это время были закрыты из-за жары, и затемненная комната пахла благовониями и табаком. «Одним прыжком я падала на огромную белую медвежью шкуру, которую обожала, и покрывала поцелуями ее большую голову».

«Если поймаешь медведя, он для тебя спляшет» – гласит македонская пословица. Гюстав не плясал; Флобер никого не пускал в свою берлогу. (Как бы это обыграть по-французски? Gourstave, пожалуй.)

МЕДВЕДЬ: обычно зовется Мартеном. Рассказать историю про старого солдата, который увидел упавшие в логово часы, спустился за ними и был съеден.

Лексикон прописных истин

Гюстав бывает и другими животными. В юности их целый зоопарк. Гюстав, нетерпеливо ждущий встречи с Эрнестом Шевалье, – «лев, тигр, индийский тигр, боа-констриктор!» (1841); испытывая редкий прилив сил, он – «бык, сфинкс, выпь, слон, кит» (1841). Позже он примеряет их по одному. Он – устрица в своей раковине (1845); улитка в своем домике (1851); еж, сворачивающийся для самозащиты (1853,1857). Он – литературная ящерица, что греется под солнцем Красоты (1846), и звонкий соловей, который прячется в глуши лесов так, что его звуки слышны только ему самому (тоже 1846). Он становится мягок и нежен, как корова (1867); он вымотался, как осел (1867), но все же плещется в Сене, как дельфин (1870). Он работает как мул (1852), живет жизнью, которая убила бы трех носорогов (1872), работает «как XV быков» (1878), хотя Луизе Коле советует углубиться в работу, подобно кроту (1853). Луизе он напоминает «необузданного бизона американских степей» (1846). При этом Жорж Санд кажется, что он «кроток как барашек» (1866) – он это отрицает (1869), – и они вдвоем стрекочут как сороки (1866); десять лет спустя на ее похоронах он плачет, как теленок (1876). Уединившись в кабинете, он заканчивает рассказ, который написал специально для нее, рассказ про попугая, и при этом завывает «как горилла» (1876).

Он время от времени заигрывает с образами носорога или верблюда, но в глубине души, тайно, сущностно он Медведь: упрямый медведь (1852), медведь, с каждым днем все глубже погружающийся в медвежество из-за идиотизма своего века (1853), облезлый медведь (1854) и даже чучело медведя (1869); и так – до последнего года жизни, когда он все еще издает «рев медведя в своем лежбище» (1880). Стоит заметить, что в «Иродиаде», последнем законченном труде Флобера, заточенный в темницу пророк Иоканан на приказ прекратить завывания, обличающие испорченность мира, отвечает, что он все равно продолжит реветь «как медведь».

Человеческая речь подобна разбитому котлу, и на нем мы выстукиваем мелодии, под которые впору плясать медведям, хотя нам-то хочется растрогать звезды.

Госпожа Бовари

Во времена Гюстава вокруг еще водились медведи – бурые в Альпах, рыжеватые в Савойе. У лучших торговцев можно было разжиться засоленным медвежьим окороком. В 1832 году Александру Дюма подавали медвежий стейк в Hôtel de la Poste в Мариньи; позже в своем «Большом кулинарном словаре» (1870) он отмечал, что «медвежатину едят сегодня все народы Европы». От повара Их Прусских Величеств Дюма получил рецепт медвежьих лап по-московски. Купите освежеванные лапы. Промойте, посолите, маринуйте три дня. Запекайте с беконом и овощами семь-восемь часов; слейте жидкость, оботрите, поперчите и обжарьте в расплавленном сале. Обваляйте в хлебных крошках и поджарьте на открытом огне в течение получаса. Подавайте с пикантным соусом и парой ложек желе из красной смородины.

Неизвестно, пробовал ли когда-нибудь Флобер своего тезку. В Дамаске в 1850 году он ел верблюда-дромадера. Разумно предположить, что если бы он когда-нибудь отведал медвежатины, он нашел бы что сказать о таком самоедстве.


Каким именно видом медведя был Флобер? Давайте пройдем по его следу в письмах. Сначала он просто ours без уточнения, медведь (1841). У него по-прежнему нет уточнения в 1843 году (хотя есть логово), в январе 1845-го и в мае 1845-го (теперь у него вырос тройной слой меха). В июне 1845 года он хочет купить картину с изображением медведя для своей комнаты и назвать ее «Портрет Гюстава Флобера» – «чтобы обозначить мои нравственные предпочтения и мой общественный темперамент». Пока что мы (возможно, вслед за ним самим) представляем себе животное темного цвета: американского бурого медведя, русского черного медведя, рыжеватого медведя Савойи. Но в сентябре 1845 года Гюстав твердо заявляет, что он – «белый медведь».

Почему? Потому что он медведь и одновременно белый европеец? Может быть, эта личина позаимствована у шкуры белого медведя на полу его кабинета (которую он впервые упоминает в письме к Луизе Коле в августе 1846-го, говоря ей, что любит иногда поваляться на этой шкуре днем. Может быть, он выбирает себе вид, чтобы лежать на шкуре, играя словами и мимикрируя)? Или этот окрас связан с продолжающимся отдалением от человечества, с дрейфом к дальним пределам медвежества? Бурый, черный, рыжеватый медведь не так уж далеки от людей, от людских городов, даже от людской дружбы. Цветных медведей обычно можно приручить. Но белый, полярный медведь? Он не танцует под людскую дудку; он не ест ягод; его не подловить на слабости к меду.

Других медведей можно использовать. Римляне ввозили медведей из Британии для цирковых игр. Камчадалы, восточносибирский народ, некогда делали из медвежьих кишок маски для защиты от яркого солнца, а из заточенных лопаток – серпы. Но белый медведь, Thalarctos maritimus — это аристократ среди медведей. Высокомерный, неприступный, изящно ныряющий за рыбой, коварно подстерегающий тюленей, которые поднимаются глотнуть воздуха. Морской медведь. Передвигаясь на плывущих льдинах, они путешествуют на огромные расстояния. В одну из зим XIX века двенадцать огромных белых медведей добрались таким способом до Исландии – представьте, как они едут на своих тающих тронах, представьте их наводящую ужас, богоподобную высадку. Полярный исследователь Уильям Скорсби отмечал, что печень медведя ядовита – чего нельзя сказать ни про какой другой орган никакого другого четвероногого. В зоопарках не существует способа установить беременность белого медведя. Странные факты, которые, быть может, Флоберу не показались бы странными.

Когда якуты, сибирский народ, видят медведя, они снимают шапки, приветствуют его, зовут хозяином, стариком или дедушкой и обещают не нападать на него и никогда не отзываться о нем дурно. Но если им кажется, что он на них набросится, они в него стреляют, а убив, разделывают на куски, жарят и пируют, повторяя все время: «Это русские тебя едят, а не мы».

А. Ф. Оланье. Словарь блюд и напитков

Есть ли другие причины, по которым он решил стать медведем? Метафорически ours означает примерно то же, что и по-английски: грубый, дикий человек. В жаргоне словом ours называется полицейская камера, «обезьянник». Elle a ses ours, «у нее медведи», говорят о женщине, когда у нее месячные (видимо, предполагается, что в такие дни женщина ведет себя как медведь-шатун). Этимологи считают, что это разговорное выражение появилось на рубеже веков (Флобер его не использует, он говорит «красные мундиры высадились» или еще что-нибудь в таком роде. Однажды, после долгого беспокойства о задержке у Луизы Коле, он с облегчением замечает, что лорд Пальмерстон наконец прибыл). Un ours mal léché, «дурно облизанный медведь» – так говорят о человеке неотесанном и мизантропическом. Еще больше подходит Флоберу жаргонизм XIX века: ип ours – это пьеса, которую часто и безуспешно предлагают для постановки, но в конце концов все-таки принимают.

Флобер, несомненно, знал басню Лафонтена про медведя и садовника. Жил-был медведь, уродливый и неуклюжий; он прятался от мира и проводил свои дни один-одинешенек в лесу. По прошествии времени он стал меланхоличен и беспокоен – «ибо разум не живет долго среди анахоретов». Он отправился бродить и встретил садовника, который тоже жил отшельником и тоже страдал от одиночества. Медведь вселился в каморку садовника. Садовник стал отшельником, потому что не выносил глупцов; но поскольку медведь за день едва произносил три слова, садовник мог работать без помех. Медведь ходил на охоту и приносил дичь для них обоих. Когда садовник засыпал, медведь садился рядом с ним и усердно отгонял мух, которые пытались сесть тому на лицо. Однажды человеку на кончик носа села муха, которую никак не удавалось согнать. Медведь страшно разозлился на нее и в конце концов схватил огромный валун и убил муху. К сожалению, при этом он вышиб садовнику мозги.

Может быть, Луиза Коле тоже знала эту историю.

Верблюд

Если бы Гюстав не был Медведем, он мог бы стать Верблюдом. В январе 1852 года он пишет Луизе и снова твердит про свою неисправимость: он такой, какой он есть, он не может измениться, он над этим не волен, он подвластен природному порядку вещей, «который заставляет белого медведя обитать среди льдов, а верблюда – брести по пескам». Почему верблюд? Может быть, потому, что он ярко иллюстрирует флоберовский гротеск: он одновременно страшно серьезен и страшно смешон. Флобер сообщает из Каира: «Верблюд – одно из совершенных созданий природы. Я не устаю наблюдать за этим странным животным, которое кренится, как индюк, и вытягивает шею, как лебедь. У них такой крик, которому я тщетно пытаюсь подражать. Я надеюсь, что я все-таки смогу его повторить, но это сложно из-за особого бульканья, которым сопровождается громкий хрип».

Этот вид также обладал чертой характера, знакомой Гюставу: «В своей физической и умственной деятельности я подобен дромадерам, которых очень трудно сдвинуть с места и очень трудно остановить; и в покое, и в движении мне нужна непрерывность». Эта аналогия 1853 года, сдвинувшись с места, тоже не хочет останавливаться и продолжает свой путь в письме к Жорж Санд в 1868-м.

Словом chameau, «верблюд», в жаргоне обозначалась старая куртизанка. Я не думаю, что Флобера смутила бы такая ассоциация.

Овца

Флобер любил ярмарки: акробатов, великанш, уродцев, танцующих медведей. В Марселе, на набережной, он посетил шатер с рекламой «женщин-овец», которые бегали по кругу, давая матросам подергать себя за руно – настоящее или нет? Это не было утонченным развлечением. «Трудно представить себе что-либо более глупое и грязное», – записал он. Его гораздо больше впечатлила ярмарка в Геранде, укрепленном средневековом городке к северо-западу от Сен-Назера; там он побывал во время своего пешего путешествия по Бретани с Дюканом в 1847 году. Хитрый крестьянин с пикардийским выговором сулил, что в шатре гостей ожидает «юный феномен»; феномен оказался пятиногой овцой с хвостом в форме трубы. Флобер был очарован как зверем-уродцем, так и его хозяином. Он бурно восхищался, он пригласил владельца на ужин, он сулил ему процветание и советовал написать об этом чуде королю Луи-Филиппу. К концу вечера, к явному неудовольствию Дюкана, они называли друг друга на «ты».

«Юный феномен» запал Флоберу в душу и вошел в репертуар его издевок. На всем протяжении пути он представлял Дюкана деревьям и кустам с деланой серьезностью: «Смею ли предложить вашему вниманию юный феномен?» В Бресте Гюстав снова наткнулся на хитрою пикардийца с его уродцем, отужинал с ними, запьянел и продолжил превозносить дивное животное. На него нередко находило подобное безумство; Дюкан терпеливо ждал, пока оно пройдет, как лихорадка.

Спустя год Дюкан лежал больной в своей парижской квартире. В один прекрасный день, в четыре часа пополудни, он услышал шум на лестничной площадке. Дверь распахнулась, и в комнату гордо вошел Гюстав, а за ним – пятиногая овца и карнавальщик в синей блузе. Они обнаружились возле какой-то ярмарки у Дома инвалидов или на Елисейских Полях, и Флоберу не терпелось поделиться с другом радостью от нечаянной встречи. Дюкан сухо замечает, что овца «вела себя дурно». Как, впрочем, и Гюстав – он зычно требовал вина, водил животное по комнате и провозглашал его достоинства: «Юному феномену три года, он был представлен Медицинской академии и почтен визитами нескольких коронованных особ» и т. д. Четверть часа спустя больной Дюкан решил, что с него хватит. «Я распрощался с овцой и ее хозяином и велел, чтобы в комнате прибрали».

Но овца наследила и в памяти Флобера. За год до смерти он все еще напоминал Дюкану о своем неожиданном визите с «юным феноменом» и смеялся, как в первый раз.

Обезьяна, осел, страус, другой осел и Максим Дюкан

Неделю назад я видел на улице, как обезьяна прыгнула на осла и принялась дергать его за член. Осел ревел и брыкался, хозяин обезьяны орал, сама обезьяна пищала. Кроме двух-трех смеющихся детей и меня, весьма позабавленного, никто не обращал на происходящее никакого внимания. Когда я рассказал об этом г-ну Белену, секретарю консульства, он сказал, что однажды видел, как страус пытался изнасиловать осла. Макс на днях мастурбировал в заброшенных развалинах, и ему очень понравилось.

Письмо Луи Буйе Каир, 15 января 1850 г.

Попугай

Начать с того, что попугаи принадлежат к роду человеческому – в этимологическом смысле. Французское perroquet — это уменьшительное от имени Пьеро; английское parrot происходит от «Пьер», испанское репсо — от «Педро». Для греков способность попугаев к речи была важным пунктом в философских прениях об отличиях между человеком и животными. Элиан сообщает, что «брахманы считают их священными, почитают превыше всех остальных птиц и добавляют, что делают это с достаточным основанием – ведь лишь один попугай весьма умело подражает человеческому голосу». Аристотель и Плиний отмечают, что в пьяном виде эта птица удивительно сладострастна. Бюффон говорит (и для нас это представляет особый интерес), что попугаи склонны к эпилепсии. Флобер знал об этой братской слабости; его заметки о попугаях времен работы над «Простой душой» включают список их болезней – подагру, эпилепсию, молочницу и язвы гортани.

Подведем итог. Во-первых, есть Лулу, попугай Фелисите. Затем есть два соперничающих чучела, одно в Отель-Дьё, другое в Круассе. Потом – три живых попугая, два в Трувиле и один в Венеции, плюс больной попугай в Антибе. Из числа возможных прототипов Лулу мы можем, мне кажется, исключить мать «мерзкого» английского семейства, которую Гюстав встретил на корабле по дороге из Александрии в Каир: из-за зеленого козырька на шляпке она выглядела «как старый больной попугай».

Каролина в своих Souvenirs intimes замечает, что «Фелисите и ее попугай существовали в действительности», и направляет нас в сторону первого трувильского попугая, того, что принадлежал капитану Барбею, – вот, мол, истинный предок Лулу. Но это не помогает нам ответить на более важный вопрос: каким образом и когда простая (пусть и великолепная) птица из 1830-х годов превратилась в сложного, трансцендентального попугая 1870-х? Возможно, мы никогда этого не узнаем. Но мы можем предположить, в какой момент эта трансформация началась.

Вторая, незавершенная часть «Бувара и Пекюше» должна была состоять в основном из гигантского досье странностей, глупостей и саморазоблачающих цитат под названием La Copie, которое двое клерков торжественно вели себе в назидание и которое Флобер намеревался воспроизвести с более ироническими намерениями. Среди тысяч газетных вырезок, которые он собирал с мыслью о будущем досье, нашлась следующая история, извлеченная из L’Opinion nationale за 20 июня 1863 года:

«У жителя Жерувиля, близ Арлона, был великолепный попугай, единственная его любовь. В юности он пережил несчастную страсть и стал мизантропом; он жил один со своей птицей, которую обучил имени своей возлюбленной, и птица повторяла его по сто раз на дню; это был единственный ее талант, но в глазах несчастного Анри К. он стоил всех других. Каждый раз, когда священное имя произносилось этим странным голосом, Анри дрожал, словно слышал замогильный голос, таинственный и сверхчеловеческий.

Постепенно в воображении Анри К., воспламененном одиночеством, попугай приобретал все большее величие. Он стал для него своего рода священной птицей, прикасаться к которой можно лишь с глубочайшим почтением; хозяин проводил долгие часы, восхищенно глядя на питомца. Попугай, уставив на него свой неподвижный глаз, произносил каббалистическое имя, и в душе Анри возрождалось воспоминание о былом счастье. Эта странная жизнь продолжалась несколько лет. Но вот Анри К. появился на людях еще мрачней обычного; он сильно похудел, и диковатый огонек сверкал в его глазах: попугай умер.

Анри К. продолжал жить одиноко, совершенно одиноко, без связи с внешним миром. Он все больше погружался в себя; иногда по нескольку дней он не выходил из комнаты, поедая принесенную ему пищу, но не обращая ни на кого ни малейшего внимания. Постепенно он стал считать, что сам превратился в попугая; он выкрикивал заветное имя, подражая голосу покойного; он пытался изобразить походку птицы и усаживаться на насест; он простирал руки, как будто расправляя крылья.

Иногда он впадал в ярость и начинал ломать мебель; его семья решила отправить его в Г ель, в maison de santé. Но по пути туда, ночью, он сбежал; наутро его нашли сидящим на дереве. Спустить его не представлялось возможным, пока кому-то не пришло в голову принести под дерево огромную клетку для попугая. Увидев ее, несчастный мономан слез, был схвачен и в настоящий момент находится в приюте для умалишенных в Геле».

Мы знаем, что Флобер был впечатлен этой газетной байкой. После строчки «в воображении Анри К. попугай приобретал все большее величие» он подписал: «Заменить животное: вставить собаку на место попугая». Без сомнения, это конспект какого-то будущего труда. Но когда дело дошло до написания истории про Лулу и Фелисите, неизменным остался попугай, а вот хозяин был заменен.

До «Простой души» попугаи бегло пролетали по произведениям и письмам Флобера. Объясняя Луизе притягательность дальних стран (11 декабря 1846 года), Гюстав пишет: «Детьми мы все хотим жить в стране попугаев и засахаренных фиников». Утешая грустную и расстроенную Луизу (27 марта 1853), он напоминает ей, что все мы – птицы в клетке и что жизнь давит тяжелее всего на тех, у кого крылья больше: «Все мы в той или иной степени орлы или канарейки, попугаи или коршуны». Объясняя Луизе, что он не тщеславен (9 декабря 1852), он разграничивает Гордость и Тщеславие: «Гордость – дикий зверь, который живет в пещерах и пустынях. Тщеславие – наоборот, как попугай, прыгает с ветки на ветку и болтает у всех на виду». Описывая Луизе героические поиски нужного стиля, к которому понуждает его «Госпожа Бовари» (19 апреля 1852), он объясняет: «Сколько раз мне приходилось падать навзничь, когда мне казалось, что я ухватил нужное! И все же я чувствую, что не должен умирать, пока тот стиль, что звучит у меня в голове, не зарычит, заглушая попугаев и цикад».

В «Саламбо», как я уже упомянул, у карфагенских переводчиков на груди – татуировка с изображением попугая (деталь остроумная, но вряд ли достоверная); в том же романе некоторые из варваров «шли с зонтами, а на плечах у них были попугаи», а среди мебели на террасе Саламбо есть небольшое ложе слоновой кости, с подушками из перьев попугая, потому что это «вещая птица, посвященная богам».

Попугаев нет в «Госпоже Бовари», в «Буваре и Пекюше», в «Лексиконе прописных истин» нет статьи «Perroquet», а в «Искушении святого Антония» о них упоминают лишь вскользь. В «Святом Юлиане Милостивом» немногие виды животных избегают гибели во время первой охоты Юлиана: тетеревам отрезают ноги, низко летящих журавлей выдергивают с неба ударом охотничьего кнута – но попугая не упоминают и не трогают. Однако в ходе второй охоты, когда убийственные способности Юлиана испаряются, а животные легко избегают своего спотыкающегося преследователя и угрожают ему, – тогда попугай появляется. Вспышки света в лесу, которые Юлиан принимает за звезды на низком небе, оказываются глазами наблюдающих за ним зверей – диких котов, белок, сов, попугаев и обезьян.

И давайте не забудем про попугая, которого не было на месте. В «Воспитании чувств» Фредерик бродит по парижскому кварталу, разоренному восстанием 1848 года. Он проходит мимо разобранных баррикад, видит черные – вероятно, кровавые – лужи; дома, ставни на которых висят на одном гвозде, как лохмотья. Тут и там среди хаоса случайно уцелели хрупкие вещи. Фредерик заглядывает в окно. Он видит часы, несколько литографий – и жердочку для попугая.

Не так ли и мы бродим по прошлому? Заблудившись, растерявшись, испугавшись, мы следуем немногим сохранившимся указаниям; читая названия улиц, мы не можем с уверенностью сказать, где мы. Все вокруг в руинах. Люди так и не прекратили сражаться. Потом мы видим дом – возможно, дом писателя. На фасаде мемориальная доска: «Гюстав Флобер, французский писатель (1821–1880), жил здесь в…» – но тут буквы непостижимым образом съеживаются, как на табличке у окулиста. Мы подходим ближе, заглядываем в окно. Да, в самом деле – несмотря на разорение, кое-какие хрупкие вещи уцелели. Часы все еще тикают. Литографии на стенах говорят нам, что некогда здесь ценили искусство. Наш взгляд останавливается на жердочке для попугая. Где же попугай? Мы все еще слышим его голос, но видна нам только голая деревянная жердочка. Птица улетела.

Собаки

1.  Собака романтическая. Это был огромный ньюфаундленд, принадлежавший Элизе Шлезингер. Если верить Дюкану, его звали Нерон; если верить Гонкуру, его звали Табор. Гюстав познакомился с госпожой Шлезингер в Трувиле: ему было четырнадцать с половиной, ей двадцать шесть. Она была красива, муж ее богат; она носила широкую соломенную шляпку, и сквозь муслиновое платье можно было разглядеть ее скульптурные плечи. Нерон, или Табор, следовал за ней повсюду. Гюстав часто шел следом на почтительном расстоянии. Однажды среди дюн она расстегнула платье и стала кормить грудью младенца. Гюстав был потерян, беззащитен, истерзан, погублен. С той поры он не перестает твердить, что короткое лето 1836 года запечатало его сердце. (Конечно, мы не обязаны ему верить. Как там говорили Гонкуры? «По природе он человек откровенный, но в том, что он говорит о своих чувствах, страданиях и любовях, никогда нет полной искренности».) А кому он первому признался в этой страсти? Школьным друзьям? Матери? Самой госпоже Шлезингер? Нет: он признался Нерону (или Табору). Он уводил ньюфаундленда на прогулки по пескам Трувиля и в сыпучей укромности дюн опускался на колени и обнимал пса. Он целовал его в то место, которого недавно касалась губами его возлюбленная (топография этих поцелуев до сих пор вызывает споры: одни говорят – в морду, другие – в макушку); он шептал в лохматое ухо Нерона (или Табора) тайны, которые страждал прошептать в ухо между муслиновым платьем и соломенной шляпкой; а потом заливался слезами.

Память о госпоже Шлезингер и ее тень преследовали Флобера на протяжении всей его жизни. Что случилось с собакой – неизвестно.


2.  Собака практическая. На мой взгляд, вопрос о домашних животных, которых держали в Круассе, совершенно не изучен. Они мельком появляются в свидетельствах, иногда с именем, иногда без; мы редко узнаём, когда или как они там оказались, когда и как умерли. Давайте составим подборку.


В 1840 году сестра Гюстава Каролина владеет козой по имени Суви.

В 1840 году в семье живет черный ньюфаундленд, сука по имени Нео (возможно, это имя повлияло на воспоминание Дюкана о ньюфаундленде госпожи Шлезингер).

В 1853 году Гюстав ужинает в Круассе в одиночестве, не считая неназванной по имени собаки.

В 1854 году Гюстав ужинает с собакой по имени Дакно – возможно, с той же самой, что годом раньше.

В 1856–1857 годах у его племянницы Каролины живет ручной кролик.

В 1856 году он демонстрирует на собственной лужайке чучело крокодила, привезенное с Востока; животное впервые за 3000 лет нежится на солнце.

В 1858 году в огороде поселяется дикий кролик; Гюстав не позволяет его застрелить.

В 1866 году Гюстав ужинает в компании аквариумных рыбок.

В 1867 году собака (имя и порода неизвестны) травится приманкой, предназначенной для крыс.

В 1872 году Гюстав приобретает Жюлио, борзую.

Примечание. Если список созданий, по отношению к которым Гюстав выступал в качестве хозяина, должен быть полным, мы обязаны отметить, что в октябре 1842 года он страдал от нашествия лобковых вшей.


Из всех перечисленных питомцев надежные сведения у нас есть только про Жюлио. В апреле 1872 года умерла госпожа Флобер; Гюстав остался один в большом доме, трапезничая за широким столом « tête-à-tête с самим собой». В сентябре его друг Эдмон Ла-порт предложил ему взять борзую. Флобер колебался, опасаясь бешенства, но в конце концов согласился. Он назвал собаку Жюлио (в честь Джулиет Герберт? – если вам угодно) и быстро к ней привязался. К концу месяца он писал племяннице, что его единственная отрада (через тридцать шесть лет после нежностей с ньюфаундлендом госпожи Шлезингер) – обнимать «топ pauvre chien». «Его спокойствие и красота вызывают зависть».

Борзая стала его последним компаньоном в Круассе. Странная парочка – тучный, малоподвижный литератор и поджарый гончий пес. Личная жизнь Жюлио стала проникать в переписку Флобера: он объявил, что пес вступил в «морганатическую связь с юной особой» по соседству. Хозяин и питомец даже болели одновременно: весной 1879 года Флобер страдал от ревматизма и отекшей ноги, а Жюлио – от неназванной собачьей болезни. «Он точно как человек, – писал Гюстав, – у него есть мелкие жесты удивительной человечности». Они оба поправились и протянули вместе до конца года. Зима с 1879 на 1880 год оказалась на редкость студеной. Экономка Флобера сделала для Жюлио пальто из старых штанов. Зиму они перезимовали. Флобер умер весной.

Что случилось с собакой – неизвестно.


3.  Собака фигуральная. У госпожи Бовари была собака, подаренная ей лесником, которого ее муж вылечил от воспаления легких. Это ипеpetite levrette d’Italie : маленькая сучка итальянской борзой. Набоков, не жалующий никого из переводчиков Флобера, передает это как whippet (уипет). Прав он или нет с зоологической точки зрения, но половую принадлежность животного он безусловно теряет, а мне это кажется небезразличным. Собака эта приобретает мимолетную значимость в качестве… не то чтобы символа и не вполне метафоры – назовем это фигурой речи. Эмма заводит борзую, когда они с Шарлем еще живут в Тосте: это время ранних всполохов неудовлетворенности в ее душе, время скуки и недовольства – но пока что не падения. Она берет свою борзую на прогулки, и животное – тактично и кратко, на пол-абзаца или около того – становится чем-то большим, чем просто собака: «Мысли Эммы сначала были беспредметны, цеплялись за случайное, подобно ее борзой, которая бегала кругами по полю, тявкала вслед желтым бабочкам, гонялась за землеройками или покусывала маки по краю пшеничного поля. Потом думы понемногу прояснялись, и, сидя на земле, Эмма повторяла, тихонько вороша траву зонтиком:

– Боже мой! Зачем я вышла замуж!»

Это – первое появление собаки, деликатная вставка; потом Эмма гладит и целует ее голову (как Гюстав делал с Нероном/Табором): у собаки печальные глаза, и Эмма говорит с ней, словно утешает опечаленного человека. Она говорит, иными словами (и в обоих смыслах), с самой собой. Второе появление собаки, оно же последнее, происходит, когда Шарль и Эмма переезжают из Тоста в Ионвиль – этим путешествием отмечен переход Эммы от фантазий и мечтаний к реальности и падению. Обратите внимание на попутчика, который едет в одном дилижансе с ними, – это иронично названный господин Лере, торговец заморским товаром и по совместительству ростовщик (финансовое падение не менее губительно для Эммы, чем сексуальное). По дороге борзая Эммы убегает. Битые четверть часа они свищут и зовут ее, потом сдаются. Г-н Лере уже тогда лицемерно ободряет Эмму, рассказывая ей утешительные истории о пропавших собаках, которые возвращались к хозяевам, несмотря на внушительные расстояния; известен случай, когда один пес вернулся в Париж из Константинополя! Реакция Эммы на эти россказни неизвестна.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
4. Бестиарий Флобера

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть