Часть одиннадцатая. Корабельная чаща

Онлайн чтение книги Глаза земли. Корабельная чаща
Часть одиннадцатая. Корабельная чаща

Глава тридцать шестая

Бывают ли еще где-нибудь в мире такие разливы весной, как у нас? И что главное в таких огромных переменах — это, что каждое живое существо, даже крот какой-нибудь, даже мышь, вдруг становится вплотную перед своей судьбой. Казалось каждому раньше, что шел по жизни с песенкой, и вдруг все кончено, песенка спета. Теперь хватайся за ум и спасай свою жизнь!

Так было в ту ночь, когда вдруг из лесов бросились реки и вся присухонская низина сделалась морям. Тогда из Сокола в Котлас на всех парах мчался буксирный пароходик с начальниками, хорошо знавшими Мануйлу по прежним сплавам.

Какой тут мог быть разговор о каких-то своих маленьких частных делах, когда реки поднимают и выпирают лес в глубинных заломах, когда даже все служащие в той же Верхней Тойме, бывало, и сам прокурор с баграми в руках спешат на помощь бурлакам.

Поняв общее положение, Мануйло быстро стащил ялики товарищей охотников в свой незатопляемый шалаш, и начальники без всяких разговоров увезли Мануйлу на Верхнюю Тойму спасать запонь от нажима глубинного залома.

А дети остались на широком разливе, как сироты, на милость народа. Когда же они на своем плоту с потоком круглого леса попали в прорыв запони на Двине, ночью их подобрал пароход «Быстров» и передал в контору лесной биржи на Тойме Нижней, а не на Верхней, где был Мануйло. Тут-то и раскрылось, что месяц тому назад их отец, Василий Веселкин, сержант с подвязанной, рукой, с особыми полномочиями по части выбора леса для авиационной фанеры, направился в немеряные леса вблизи Мезени, в заповедную Корабельную Чащу.

И сошлось дальше, что в то самое время, когда Мануйло шагал по сузему к своему путику за Пинегой, Митраша и Настя ехали туда же на Пинегу, на одной лошадке-«ледяночке». Их хорошо снабдили продовольствием, дали указания с точными приметами, как им найти заповедный лес. В верховьях Пинеги они сдали куда следует свою «ледяночку» и пошли вперед, в Коми, где по общей тропе, где охотничьми — лутиками, оставляя в чутком суземе загадки своими следами.

Поначалу казалось им просто идти по общей тропе: лес и лес: в лесу же они выросли. Но вдруг оказалось, сузем совсем не то, что у нас называется лесом.

Взять каждое дерево, каждую птицу — и оказывается: в суземе все живет по-своему, все растет и поет не как где-то еще в детстве мы слышали и по-детски как бы раз навсегда поняли.

Кукушка в нашей природе печальная птица, и особенно это чувствуют люди, когда прилетает кукушка на неодетый лес.

Кажется, ей у нас не хватает чего-то самого дорогого, из-за чего, может быть, и существуют на свете кукушки.

У нас «ку-ку!» звучит безответно, и оттого сам вникаешь в эту птичью печаль и, когда песня кукушки кончается, думаешь: «Улетела кукушка туда, — где все кукушки живут».

А теперь тут вот она и есть, та самая страна, где все кукушки живут.

Каждая кукушка заманивает куда-то и тут же обманывает: идешь, идешь, а там нет ничего — все те же елки страшные, колючие, и нога утопает в долгом мху.

Идешь, идешь, и вот засветилось окошечко, подумаешь: сейчас отдохну на поляне. А это, оказывается, с бугорка показался на небе просвет. Не удается даже и поглядеть с бугорка на море лесов, темными лесами, ничего не видя, так и спустишься в низину, и там опять другая кукушка заманивает, обещает и все обманывает и обманывает.

Вот отчего скорей всего и дивились прохожие загадочным детским следам в долгомошнике: каждого, наверно, хватала за сердце мысль о том, что вот бы так свой собственный ребенок да попал бы тоже в сузем и ходил бы в нем в поисках выхода.

Может быть, и так повертывалась мысль человека военного времени, что иным детям и выйти-то некуда, если отец был убит, а мать умерла с горя.

Но уж, конечно, никому в голову не могло прийти, разглядывая следы, где на песочке у ручья, а где в моховых примятинах, что это следы детей, идущих действительно в суземе к своему родному отцу.

Было раз, кто-то из пешеходов захотел напиться в стороне от общей тропы в «Незакрытом колодце» и крикнул оттуда:

— Подите, подите сюда!

Прохожие завернули к колодцу и сами тоже удивились: «Незакрытый колодец» теперь был закрыт.

А внизу, на размытой водою земле, были отпечатки маленьких ног.

— Хорошие дети! — согласились между собой все прохожие.

И еще было раз тоже, тропа шла тропой вперед, а ножки детей свертывали. Этому никто не подивился: мало ли зачем по нужде надо бывает свернуты человеку с общей тропы. Но когда потом те же следы опять вместе вышли на тропу, кому-то захотелось понять, зачем это нужно было свернуть детям с общей тропы.

И вот что, разобрав жизнь в лесу, понял следопыт.

У каждой тропы общей в суземе есть своя особенная жизнь. Конечно, если густо кругом и видишь тропу только у себя под ногами, то ничего не заметишь. Но бывает, давно на веках сбежала вода, лес как бы разорвался, заболоченная низина осохла, и на ней осталась на далекое видимое пространство тропа человеческая.

Какая же это красивая, сухая, белая тропа, сколько на ней чудесных изгибов. И вот что всего удивительнее: тысячи людей, может быть, в тысячах лет шли среди них, может быть, не раз проходили и я и ты, мой друг дорогой, но не я и не ты один являемся творцами этой тропы. Один шел, другой обсекал этот след с носка или с пятки. То удивительно, что весь прошедший человек не вывел общую свою тропу, как рельсу, прямо. Но у общей тропы, извилисто красивой и гибкой, сохранился особый характер, и это не мой характер и не твой, мой друг дорогой, а нового какого-то, созданного нами всеми человека.

Мы все, кто ходил по еловому лесу, знают — корни у елки в землю не погружаются, а прямо плоско, как бы на блюде, лежат. От ветровала обороняются рогатые елки только тем, что одна оберегает другую. Но как ни оберегай, ветер свой путь знает и валит деревья без счету. Часто падают деревья и на тропу. Перелезать дерево трудно, мешают сучья, обходить не хочется: дерево долгое. Чаще всего прохожие вырубают то самое в дереве, что мешает прямо идти всем по тропе. Но был случай, дерево легло слишком большое, и возиться с ним никому не захотелось. Тропа завернула и обошла кругом дерево. Так это и осталось на сто лет: люди привыкли делать необходимый крюк.

Теперь скорей всего вышло так: кто-нибудь из детей шел впереди и сделал этот крюк, а другой увидел его прямо перед собой на другой стороне и спросил себя: «Зачем же люди делают крюк?» Поглядев вперед, он увидел: след на земле пересекает тропу, как тень огромного дерева, хотя вокруг нигде не было таких великанов. Когда же он подошел к этой тени, то увидел, что это не тень, а труха от сгнившего дерева. А люди ходят по привычке: сто лет ходили по тени и труху принимали за преграду. Ребята теперь перешли через труху и своими-следами вернули всех на прямой путь.

— Ребята не простые, — сказали прохожие, — это умственные ребята идут.

Загадка, о детях, идущих куда-то далеко в суземе, росла еще и потому, что все, кто шел и вперед и назад, следы детские видели, но никто из идущих ни с той стороны, из Коми, ни отсюда, с Пинеги, самих детей не видал, не встречал.

А все было оттого, что Митраша и Настя внимали совету добрых людей: всяких встреч избегали, и, чуть заслышат шаги или голоса, уходят с тропы, и, невидимые, затихают.

Так они все и шли и шли потихоньку, ночуя, когда доведется, в лесной избушке, а то и у нудьи, как здесь говорят: «На сендухе».

Раз было пришли они к речке какой-то, и очень ей обрадовались, и решили тут ночевать, у нудьи.

По эту сторону реки на берегу высоко был какой-то старый огромный лес, переспелый, там с табачными суками, там полугрудник, и в трещинах. Небольшое строение, почти разваленное и с большими нездешними окнами, показывало, что тут начиналась лесорубка когда-то и даже устроена была эта контора. Но лес оказался порочным, и рубка была брошена. Так он и, остался цел, этот девственный лес, из-за того, что был испорчен трещинами мороза и расклеван птицами в поисках червей.

На той же стороне реки была бесконечно светлая рада с мелкой сосной по болоту, и оттуда доносились первые чуфыканья и бормотанья вечереющих тетеревов.

Митраша сказал Насте:

— Давай, Настя, не будем заводить нудью: мы сегодня очень устали, не хочется что-то возиться. Погляди, везде тут перья: утром сюда прилетят тетерева, тут скорей всего ток. Давай нарубим лапнику и сделаем себе шалаш. Может быть, утром я убью черныша, и мы себе сварим обед.

— Только, лапнику нарубим, — ответила Настя, — на подстилку, и не нужно нам шалаша: переночуем в домишке.

Так и решили.

К тому же в домике оказалось много прошлогоднего сена, а в сене можно спать и в мороз.

Как раз против окошка пришелся закат, и красное солнце садилось в сурадья, а внизу все перенимала по-своему река, и отвечала на все перемены цветущего неба вода….

Как и думал Митраша, перед закатом прилетел стой стороны токовик сел на ветку против самой избушки и, сделав свое обычное приветствие природе по-тетеревиному, пригнул голову в красном платочке к самой ветке и надолго забормотал.

Можно было понять, что токовик звал с той стороны сюда весь тетеревиный народ, но, вероятно, они чуяли возможность мороза, не хотели тревожить самок, сидящих на яйцах.

Весь тетеревиный народ вразброд по великому сурадью оставался на местах. Но каждый косач с места ответил токовику, и от этого началась в суземе своя особенная для всех прекрасная колыбельная песнь.

Тысяча людей в тысячах лет слушали эту колыбельную песнь природы, и все понимали, к чему эта песнь, но никто о ней не сказал твердого слова.

Но вот пришла война такая ужасная, каких не бывало от начала века, и теперь, на войне, умирая Или радуясь тому, что жив остался на свете, многие поняли колыбельную природы и в ней ее вечный и главный закон.

Мы все знаем этот великий закон всей жизни: жить всем хочется, и жизнь хороша, и надо, непременно надо жить хорошо, жизнь стоит того, чтобы жить и даже страдать за нее.

Песня эта не новая, но, чтобы по-новому принять ее в себя и об этом подумать, нужно послушать, как в северных лесах на заре красивые птицы, увенчанные красным огоньком на голове, на утренней заре встречаются с солнцем.

В этой колыбельной песне суземных сурадий есть для человека намек на то время, когда в молчании растительной жизни шумел только ветер, но еще не было никаких живых голосов.

Время проходило в молчании живых существ. Стихая, ветер иногда передавал свой безобразный шум задумчивому журчанию бесчисленных родников и ручьев. И совсем незаметно когда-то и мало-помалу родники и ручьи передали свои звуки живым существам, и они сотворили из этого звука колыбельную песнь.

Кто хоть раз в своей жизни слышал, ночуя на воздухе, эту колыбельную песнь, тот и спать будет так, будто и спит, и все слышит, и сам тоже поет.

Так было и с Митрашей. Устроив Насте из сена и елового лапника хороший ночлег, он сел на что-то у окна. Когда прилетел токовик, он, конечно, не стал его стрелять: если не сегодня, то завтра непременно этот токовик созовет сюда множество птиц из сурадий.

Солнце, небо, заря, река, синее, красное, зеленое — все по-своему принимали участие в колыбельной песне всего горизонта бесконечных сурадий. А кукушка вела свой счет времени, но не мешала и оставалась неслышной, как маятник в комнате.

Это была светлая северная ночь, когда солнце не садится, а только на время затаивается, чтобы только переодеться в утренний наряд.

Солнце долго щурилось, как бы не решаясь оставить даже на короткое время этот мир без себя. Даже когда оно и совсем скрылось само, на небе от него остался свидетель жизни: большое малиновое пятно. Река небу ответила таким же малиновым пятном.

Небольшая заревая птичка на Самом верху высокого дерева пересвистнула нам о том, что солнце там, где она видит, переодевается и просит всех помолчать.

— Прощайте!

И все кукушки, и все сурадья замолчали, и от всех звуков на воде осталось только малиновое пятно, соединяющее вечер и утро.

Сколько времени так прошло в молчании, с одним только малиновым пятном на реке, никто бы не мог сказать: все, наверно, немного вздремнули.

И вдруг Митраша услышал с той стороны, со всех сурадий, великий, торжествующий крик журавлей:

— Победа!

Сорвался с оживающего солнца первый золотой луч.

— Здравствуйте! — чуфыкнул токовик..

Со всех сурадий в ответ токовику чуфыкнули черныши, захлопали крылья, и, появляясь каждую минуту, все новые и новые птицы представлялись токовику и всем подпрыгивали и выговаривали по-своему одно и то же свое:

— Здравствуйте!

Холодней всего во всей ночи и дне бывает, когда солнце восходит, и, наверно, это бывает просто от холода; но нам кажется, будто тетерева из особого трепета птичьего перед царем природы склоняют свои головы, украшенные красным цветком до самой земли. Они не прыгают, не чуфыкают, а ту же самую вечером баюкающую песнь теперь повторяют, как почтительное приветствие солнцу.

Встреча солнца кончается сигналом токовика, призывающего к бою:

— Крэке!

Тогда сотни красных огней на головах, белых хвостовых и черных, лирами, — радужно отливающих в свете восходящего солнца перьев, соединились в живом радостном трепете.

«Разбудить бы Настю, — подумал Митраша, — у нас таких токов не бывает».

И, прошептав ей что-то на ухо, приподнял и показал.

Настя никогда не видала токов и тихонько спросила:

— Что они делают?

Митраша, усмехнувшись девочке, ответил:

— Кашу варят.

И как мы, бывает, чуть подумав, сказал про себя: «Ничего особенного».

Тетерева мало испугались Митрашиного выстрела и принялись опять не то солнцу, как богу молиться, не то кашу варить.

Трудно было оторваться от зрелища боя, но время пришло, и в солнечном тепле у своего костра брат и сестра начали хозяйствовать: щипали птиц, потрошили, жарили и кашу варили из своего пшена.

Глава тридцать седьмая

Когда долго в суземе идешь, о чем-то своем думаешь, и вдруг захочется выйти из себя и поглядеть, что же делается на свете без меня. Тогда первое, чему подивишься, это что не ты, а деревья идут мимо тебя.

Да и как идут-то бойко!

— Настя! — сказал Митраша, когда завечерело, — тебе не кажется так, будто не мы идем, а деревья сами идут мимо нас.

— А как же, — ответила Настя, — это всегда кажется. — Да и как еще кажется, — сказал Митраша, — эти деревья, что к нам поближе, скоро идут, а подальше от нас — потише, и чем дальше от нас, все тише и тише.

— А вон звезда, и я смотрю на нее, она все на месте, и, сколько мы ни пройдем, она все останется на своем месте.

— Кажется, — она впереди нас идет и путь нам показывает.

Подумав немного, Митраша еще сказал:

— Как это может быть, чтобы сейчас показалась звезда: здесь, на севере, небо всю ночь остается светлое. Это скорей всего не звезда. Где она, покажи!

Насте показывать было нечего: звезды больше не было, звезда потерялась.

— Это ты выдумала, — сказал Митраша.

И в то же самое время вдруг сильный порыв ветра зашумел по деревьям, и в лесу стало темно.

Тогда все стало понятным: тучи кругом закрыли небо, стало настолько темно, что в какое-то окошечко на небе показалась звезда. А пока о ней разговаривали, окошечко закрылось и зашумел ветер.

И как еще зашумел!

Никто не знает в наших обыкновенных лесах, как шумит ветер в суземе.

Но почему же так вышло, что наши маленькие странники вздумали выйти на ночь глядя куда-то еще дальше в дремучем суземе?

Это несчастье случилось оттого, что по плану, начертанному еще в Нижней Тойме, последняя россошина реки Коды должна была уйти под лето.

Так оно и было. Пришла последняя россошина, ее проводили под лето, через это странники уверились в близком достижении цели и поспешили идти на северо-восток.

В пятистах шагах по общей тропе стоит белый столб, и черным по белому на нем начертан крест. Это означает, что с этого места начинается область Коми, — область немеряных лесов, и все реки отсюда текут не в Двину, а в Мезень.

Так оно и пришлось: был белый столб, и родники струились из-под ног в ту сторону. Общая тропа отсюда уходила влево, и надо было дойти до зарубки на дереве, изображающей знамя старинного путика — Воронья пята.

Пришли к Вороньей пяте в пять рубышей и свернули на путик.

Теперь по плану надо было идти по путику до тех пор, как не послышится голос речки, текущей в Мезень, речки Порбыш.

Вот тогда-то завечерело, и начался спор о звезде: была она или это так показалось.

Сказано еще было в плане, что как послышится говор речки, то не надо больше держаться тропы — зачем она? Надо бросить путик, идти прямо на говор к реке и берегом до кладочек, перейти их, и тут близко от берега будет тот самый прудик, где живут народные любимцы — вьюн и карась. У прудика этого чистого лежит даже плиця, чтобы зачерпнуть воды напиться или сварить себе что-нибудь. На горе стоит избушка, и в ней всегда прохожий оставляет сухие дрова, лучинку и спички. И эта избушка — последняя на пути в Корабельную Чащу. С этого места надо подняться на три горы (три речные террасы), и наверху будет заповедная Корабельная Чаща.

Когда стало вечереть, Митраша и Настя шли и силились слушать тишину: не услышат ли они звуки редки.

Правда, не ночевать же на сендухе, когда остается только чуть-чуть пройти. Вот отчего в напряженном ожидании говора речки и стало показываться, будто деревья навстречу идут и звезда где-то вдали указывает путь.

Еще бы совсем немного, только бы услыхать говор реки, направленный к нашей душе, но ветер перехватил голос воды и разбросал мирные звуки в шуме лесном.

Тогда-то вот в лесу наступила тьма кромешная, из-под ног исчезла тропа и хлынул дождь.

А что это северный лес, если нет у тебя под ногой тропы человеческой? Эти огромные выворотни, замшелые от времени, обращаются в медведей, и каждый ревет.

Попробуй крикнуть, друга позвать чудесным нашим родным словечком: «Ау!»

И словечко сейчас же вернется к тебе, бессильное, ничтожное и смешное.

Мало того, что вернется, оно раскроет тебе, что в ту сторону, куда ты позвал, на двести верст тундра, и на ней разберешь только какие-то кустики, самородные грядочки, и на грядочках этих морошка, и больше нет ничего. А в другую сторону будет еще глуше.

Только, только упусти из-под ног тропу человеческую, и ты пропал.

И дети ее упустили…

Глава тридцать восьмая

Высокий берег реки был везде высокий и поднимался над водой и лесами тремя речными террасами. Но там, где заканчивался путик Воронья пята, над охотничьей избушкой берег выделялся особенной высотой перед всеми горами реки, и вся эта местность вокруг называлась всегда у полесников Три горы.

Первая ступень террасы, или первая гора, называется Теплой. Можно подумать, она из-за того называлась Теплой, что росли по ней больше все березы и отсюда полесники брали себе дрова и обогревались. Но скорей всего не за это гора была названа Теплой, а что самой роще на этой горе было тепло: тут ветер северный, ударяясь в стену, останавливался, деревья росли в теплом угреве.

Вторая гора речной террасы называлась Глухой — все из-за того же самого, что ветер у той стены замирал. Неплохая тут, в заветрии, поднималась роща, но несравнима она была с дивной Корабельной Чащей на широком открытом плоскогорье Третьей горы. Тут-то вот старики полесники наставляли сыновей и внуков примером из жизни природы: в теплом заветрии вырастали деревья кое-какие, а на Третьей горе, на свободных ветрах, выросла неслыханной мощи Корабельная Чаща.

— Так вот, детки, — говорили старики, — не гонитесь поодиночке за теплым счастьем: эта погоня за теплой жизнью не всегда приводит к добру.

Ребята из-за резвости своих лет плохо слушали стариков, делали, однако, вид — соглашаются. И, только чтобы голос подать, от себя говорили:

— А ежели не гоняться за теплой жизнью, то чего же нам еще достигать?

Старики и этому вниманию радовались, им бы только за что-нибудь ухватиться и выложить перед молодыми правила их жизненного опыта.

И показывали опять на Три горы, где в теплом заветрии выросли хилые рощи, а на большой горе, на свободных ветрах, поднялась первая в мире Корабельная Чаща.

— Глядите, — говорили старые люди, — такая тесная Чаща стоит, в ней стяга не вырубишь, и дереву тут даже и упасть нельзя: прислонится и стоит. Такая Чаща выстоит против всякого ветра и сама себя обороняет.

— Дерево нам не пример, — защищались молодые, — дерево стоит, а мы достигаем.

— Ну да, — отвечали старшие, — достигаете! дерево тоже достигает: растет. И мы, люди, не только гоняемся, а тоже за что-то стоим.

И, подумав немного, так еще говорили:

— Мы тоже не против хорошей жизни, только мы стоим за то, чтобы жить хорошо и трудиться, а не гоняться в одиночку за счастьем: вон глядите, одинокое дерево продувает и в заветрии за Теплой горой, а в Корабельной Чаще каждое дерево стоит за всех, и все деревья стоят за каждое. Поняли?

— Поняли, — отвечали молодые, скрывая улыбку.

Конечно, молодые люди тоже понемногу старели, и многие вспоминали потом слова отцов и дедов своих, но вспоминали все реже и реже.

И так, мало-помалу все задремало в суземе. Вот отчего, может быть, и чудится в каждом великом суземе при первом взгляде на море лесов: кажется, будто когда-то сам тоже вышел отсюда и здесь где-то свое самое дорогое и задушевное забыл.

И тянет туда снова пойти, поискать забытое.

Приходит новый человек в Корабельную Чащу — и все ему дивно кругом и кажется: вот он когда-то давно тут был и что-то забыл, а теперь все нашел и будет жить по-новому. Даже и слова вспомнит старинные: «Не гонитесь поодиночке за счастьем, а стойте дружно за правду».

Вспомнит, обрадуется и тут же, в тепле своего огонька, забывается и дремлет.

А Корабельная Чаща стоит и стоит.

И каждый новый, кто приходит сюда, непременно, взглянув на нее, что-то вспомнит свое прекрасное и через короткое время тут же все забывает.

Об этом поет тетерев на заре, ручьи — все об этом: чудесно в природе!

У Мануйлы были в памяти такие тропочки, пробитые оленями, и такие особенные свои затесы на деревьях, что он мог ходить по сузему много скорей, чем все ходят в суземе до общей тропе. Ему бы только хлеб за спиной в мешке, а ветер, и холод, и зверь ему были не страшны.

Теперь ему казалось, будто идет он совсем каким-то новым путем и к чему-то еще небывалому, а когда встречал свои же собственные затесы и замеченные оленьи тропочки, то сам себя спрашивал:

— Как же это я тогда, еще глупый, не видя ничего впереди, мог верно замечать свой будущий путь?

И, очнувшись, сам себе улыбался, как маленькому, и повторял сам себе, как ребенку:

— Вот оно что!

В том смысле скорей всего он повторял эти слова, что, как бывало, на своем путике, дедовские приметы складывались с чем-нибудь своим, замеченным только сейчас и небывалым. Так радостно было себя самого новым человеком находить в заветах отцов, что он всегда дивился и говорил сам себе, как ребенку:

— Вот оно что!

Теперь было тоже так: шел он к чему-то совсем новому и небывалому, а свои же заметки были все старые, о чем-то очень далеком, и как будто в прошлом он был совсем другим человеком.

Как бы там ни было, но этими своими заметками, затесами и оленьими тропками под сильным дождем и в буре он пришел к реке в то самое время, когда дети потеряли свою звезду и с ней выпустили из-под ног тропу человеческую.

По знакомым кладочкам он перешел речку, поднялся к прудику, где жили вьюн и карась, поднялся еще повыше, к избушке, окруженной березками.

В темноте, даже не высекая огня, он нашел в печном челе лучинки и спички, оставленные, как полагается на севере, последним, кто здесь ночевал, для того неизвестного, кто придет после него.

Тут были и сухие дрова заготовлены все для неизвестного, и теперь он, сам неизвестный, пришел и зажигает дрова, и добро того человека обращается в огонь для другого, и он, голый, развесив мокрую одежду, обогревается.

Хорошо на душе! И кажется, откуда-то слышится голос другого хорошего человека:

— Это я оставил тебе после себя пучок сухих лучинок и спички. Я же там, возле прудика, срубил тебе беседку. Теперь возле лавочки выросли березки.

Черный дым валит из чела, поднимается вверх и там останавливается, и мало-помалу избушка наполняется плотным дымом сверху все ниже и ниже.

Когда дым спускается так низко, что черное небо его висит над самой головой голого человека и еще бы немного — и он в нем задохнется, голый человек с распаренным телом снимает одежду и, укрываясь ею, ложится на лавку против печного чела.

Черное небо теперь больше не низится, нет больше и пламени, но раскаленный камень глядит на человека большим красным глазом, и от него дышит тепло, и человек тепло этого камня принимает себе, как добро.

Тогда кажется на земле все так просто.

Никакого другого и нет добра на земле, как что один человек сделал для неизвестного друга, и этот, благодарный, принимает и завтра тем же самым отблагодарит какого-то другого, ему не известного.

Человеку пожилому трудно сразу заснуть, да и не хочется. Черным теплым одеялом висит над собой дым, а глазам никак не хочется сомкнуться, — до того привлекает темно-красное пятно в темноте и великое дыхание добра.

Может быть, и покажется иному человеку из большого города, что он там где-то, в большом городе, блуждал и тут, спасенный рукою другого у этого огня, нашел свой дом, и ему бы захотелось вернуть человека к этому добру первоначальному…

Мануйло не закидывался такими мыслями, он глядел на огонь, и жизнь в большом городе глядела на него тем же огнем добра человеческого: этот огонь ему представлялся огромным костром, и на нем, как в большой кузнице, железо от руки человека переходило в добро.

И если бы ему показать то, от чего мы страдаем в большом городе и от чего нас иногда тянет к огню первобытному, он бы очень удивился, но, скоро вспомнив, как он радовался сухим лучинкам и спичкам в курной избе, сказал бы: «Вон оно еще когда началось!»

Спать в охотничьей избушке — это почти что спать на воздухе: все слышно, и сон, конечно, сном идет, а что слышится — рядом идет, и понятно: то сон, а то жизнь.

Были крики, были стоны в лесу, и одно время было совершенно так, будто ребеночек звал маму, а в ответ ревели медведи. И до того было явственно, что, ночуй человек впервые в суземе, он бы неминуемо подумал — ему скорей надо вставать, искать младенца в лесу и биться с медведями.

Но все это, как привычное для Мануйлы, проходило рядом с чем-то другим. Когда же буря начала стихать, Мануйло и этого не упускал в своем сне. После полуночи и ближе к рассвету лес передал свой голос реке.

Этот переход от голоса леса к голосу реки для спящего человека был все равно, как спал бы он на колючих и подвижных вершинах темного леса и вдруг улегся на светлое, покойно-ленивое летнее облако. И слышно оттуда, как в тихом лесу люди перекликаются своими голосами и как река внизу с кем-то переговаривается на стороне человека.

До того явственно отделялись слова человека, что Мануйло вскочил, оделся, взял ружье, вышел.

Заря занималась, река отвечала заре, а по черным кладочкам реку переходили знакомые Мануйле мальчик с длинным ружьем и за ним девочка со складной палаткой.

Но возврата нам нету, и дом наш не у костра в заповедном лесу, не позади, а весь — впереди.

Глава тридцать девятая

Земля под Корабельной Чащей не стояла плоским — полом, а катилась зеленовато-белыми, похожими на лунный свет увалами. На ходу эти увалы оленьего моха для ног были почти незаметны, но глазам казалось, будто перед тобой одна в одну переходят волны лунного света. Смотришь на эти увалы, и тебя тоже тянет, идти, куда они сами катятся. Оттого каждый незнакомый с местностью приходит этими увалами непременно к Звонкой сече по открытой на всю даль Третьей горе.

Тут кто-то жил в незапамятные времена, и, наверно, это он для своей избушки срубил какой-нибудь десяток деревьев.

Как это постоянно бывает в суземе, на месте срубленных деревьев-пионеров выросли березы и своим березовым шепотом о делах человеческих стали привлекать сюда новых гостей, вольных сторожей Корабельной Чащи.

Так повелось в области Коми, что кто-нибудь очень пожилой, потерявший силу работать в семье, уходил на Звонкую сечу и там жил. Та первоначальная избушка на Звонкой сече, конечно, с тех далеких времен истлела, но каждый новый сторож подновлял ее для себя, и она оставалась и дожила до нашего времени, сохраняя свою обычную форму курной охотничьей избы.

Ни одного прежнего дерева, наверно, не оставалось в этой избе, но после нового сторожа прибывало на смену истлевшим несколько новых деревьев, а на поляне вырастало несколько новых берез.

Лавочка была возле избушки, и если сесть на нее, то как раз перед глазами то окошко с Третьей горы, откуда синими грядами, голубея, переходит лесная даль в голубой туман.

Вся поляна между огромными соснами была похожа на донышко лесного ведра, открытого к небу.

Свет великий, могучий, огромный, непереносимый для растений, выросших в тени, охватывал всю Сечу и вызывал к жизни светолюбивые травы.

Только одна-единственная из теневыносливых растений елка стояла на середине поляны.

Сколько же вынесла борьбы сама с собой эта елка, чтобы все свои клеточки, приготовленные для борьбы с тенью, перестроить на клеточки, способные принять новый великий свет.

Помогал ли этой елочке сколько-нибудь человек в борьбе ее за правильную форму, или она-то как раз и пробудила в древнем человеке создать свое стремление к нравственной форме, называемое у нас правдой?

Кто знает?

Теми ли словами, как мы, но каждый простой человек, сидевший на лавочке у избушки, против елки необычайно правильной формы, как-нибудь доходил же до таких слов: «Не гонитесь, деточки, за счастьем в одиночку, а гонитесь дружно за правдой».

Сеча, наверно, и названа Звонкой за то, что весной на заре все песни болотных птиц врываются через окошко сюда и в неопределенном урчании разносятся колыбельной песнью по всем лунным увалам. Ты идешь по сухому, хрусткому белому мху, и с тобой идет эта песнь — самая древняя и забытая.

А уж если сесть на лавочку и слушать, то тут-то вот и случается одно и тоже со всеми. Сначала каждый бывает уверен в том, что в этих нетронутых рукой человека лесах сохраняется какое-то наше великое добро, великое счастье, забытое нами, манящее.

Силу в себе чувствует каждый, будто только вот взяться, и все вокруг поднимется к новой, чудесной, небывалой жизни. Но проходит малое время, и каждый свое первое чувство при встрече с лесами забывает и сам остается со всеми, как все: замирает, не вспомнив чего-то, и так оно остается до прихода кого-нибудь нового: вспыхнет при встрече с «природой» в новом, как что-то прекрасное, забытое, и опять замирает.

Последним сторожем Корабельной Чащи пришел в эту Звонкую сечу Онисим, тот самый, кому досталось стеречь Чащу в наше новое время.

Сюда же, к Онисиму, по самой ранней весне пришел солдат с перевязанной рукой и назвался Василием Веселкиным из города Переславля-Залесского.

Он не скрывал, зачем он пришел: для того, чтобы Корабельную Чащу сделать полезной для человека.

И подробно рассказал, какая нужда сейчас в авиационной фанере.

Выходило из рассказа: Чащу непременно надо срубить.

Была у Онисима любимая не одна только лесная Чаща, он проводил на своем веку и всех своих любимых людей: все ушли.

Но мысль у него своя оставалась, спокойная и сердечная. Скорей всего Веселкин ему даже чем-то понравился.

— Сделать Чащу полезной для человека, — сказал он спокойно, — из каждого дерева сделать дубинку и хлестать ею по головам?

— Затем и хотим срубить Чащу, — ответил Веселкин, — чтобы взять самим в свои руки дубинку и не допустить нашего врага.

— Хорошее дело, — ответил Онисим, — только неужели же негде фанеры достать, как только из нашего леса? Так, пожалуй, и нас с тобой на дубинки возьмут.

— Лес этот, — ответил Веселкин, — перестоялся, он должен без пользы для человека пропасть от червя или пожара.

— От пожара мы стережем, — сказал Онисим, — а червя в этом лесу нет.

— Все равно, какое же добро в том, что такой лес готовый и стоит без пользы?

— А он не так стоит, — ответил Онисим, — он у нас вроде школы для молодых людей. Нынче так повелось между молодыми, чтобы в одиночку дерзкими путями достигать своего счастья. Вот мы им указываем: одинокое дерево валится даже и от легкого ветра, а в Чаще даже какому дереву упасть надо, и то падать некуда. И на веках уже так у нас было, что показываем на Корабельную Чащу и учим: «Одинокое дерево продувает и в заветрии за Теплой горой, а в Корабельной Чаще дерево стоит за всех и все деревья стоят за каждое. Не гонитесь же в одиночку за счастьем, — а стойте дружно за правду».

На эти слова Веселкин ничего не ответил.

Утром, на заре, он услыхал пение птиц и, вспомнив свое детство в лесах, вышел.

Он хорошо знал, как чудесно поют тетерева на заре, — но того, что было на Звонкой сече, он не знал никогда. Каждая голова красивой птицы, похожая на красный цветок, склоняется перед восходящим солнцем к земле.

Так и Веселкин, слушая колыбельную песню лесной пустыни, начал склоняться, и еще, бы немного, может быть, и он бы стал и замер, как все. Но взгляд его упал на одну елку среди березовой сечи, всю покрытую красными маленькими шишками, и на них летела уже золотая пыльца.

Тут ему вспомнилась своя далекая елочка, когда свет великий, могучий упал на нее и по-своему она зацвела. Веселкин вдруг вскочил со хвоей лавочки и увидел, что Онисим с порога, с палкой в руке и сумкой с продовольствием за спиной, смотрит на него и, будто насквозь понимая, улыбается.

— Ты думаешь, дедушка, — сказал он, — мне легче твоего расставаться с лесом?

Старик еще больше улыбнулся, как будто слова Beселкина подтвердили его догадку.

Онисим подошел к Веселкину, поласкал его плечо и ответил:

— Тебе, дружок, много легче: ты еще молод. Но кто знает, может быть, мы с Корабельной Чащей еще и не расстанемся.

Так они и разошлись своими путями: Веселкин — в село набирать рабочих, а Онисим надумал себе в эту ночь, как многие в таких трудных случаях, пойти к Калинину и просить его постоять за Корабельную Чащу.

Глава сороковая

Перед тем как рубить и пилить спелый сосновый бор, лесорубы на высоте своего собственного роста вырубают на каждом дереве канавки, как они называют, усы . По этим усам из дерева течет ароматный сок и с усов попадает в особый, подвязанный к дереву стаканчик.

Вскоре после вырубки усов для стока густой ароматной смолы порезанные на дереве участки коры начинают краснеть, и кажется, будто из дерева не смола вытекает, а кровь.

Такая подготовка леса, перед тем, как его рубить, называется подсочкой на смерть .

Так было и в Корабельной Чаще, когда Веселкин добился своего и привел на Звонкую сечу десятки мальчиков для подготовки Корабельной Чащи на сруб.

Под наблюдением Веселкина мальчики устроили себе тут же, на Звонкой сече, в соседстве с избою сторожа, легкие бараки, а потом приступили по молодости без всякого колебания к подсочке на смерть.

Не сразу из-под ножа вытекает смола у сосны. Ничего бы Мануйло снизу и не заметил, не попадись ему на глаза один мальчишка на дереве. Было это рано поутру, когда, уложив детей, Мануйло вышел к прудику захватить воды, одуматься после бури, в чем согласиться с природой, на что попенять, увериться тоже, все ли еще по-прежнему живут в прудике дружные рыбы — вьюн и карась.

Хорошо после бурь и дождей согреться под черным пологом курной избушки, но хорошо тоже, выспавшись, выйти из-под черного тепла на белый свет.

Утро после весенней бури задалось самое мирное, и только-только бы человеку порадоваться, как вдруг, потянувшись кругом, Мануйло что-то необычное заметил, встревожился и пригляделся к деревьям Корабельной Чащи на Третьей горе.

Тут-то вот и оказалось, что на Третьей горе возились какие-то мальчишки с блестящими на солнце ножами в руках.

Приглядевшись получше, пораздумав, Мануйло весь потемнел в лице и сказал сам себе вслух:

— Это подсочка на смерть.

Оставалось только надеяться, что подсочка только что началась и ее еще можно остановить.

Откуда ни возьмись, к этому времени подоспел и Онисим со своей запоздалой вестью о конце войны. Упираясь в кладочки на реке россошинкой своего твердого посоха, старик перешел мостик, пригляделся к Мануйле…

Сколько лет прошло! и вдруг все-таки почему-то вспомнилось что-то.

— Ушкало помнишь? — спросил Онисим.

— Онисим! — узнал тоже Мануйло и тоже вспомнил разговор о палочке, найденной когда-то возле прудика, где исстари жили вьюн и карась.

И вот какой был Мануйло, что шестьдесят лет человеку минуло, все на свете видел, даже Москву и Калинина, а как вспомнил ушкало и о том, как он в простоте своей указал товарищу в лазарете Корабельную Чащу, и теперь встретился с ясными глазами старого Онисима, то не мог глядеть, как на солнце, потупился, смешался.

— Видишь ли ты? — спросил он, указывая на мальчиков со сверкающими ножами в руках.

— Я это знаю, — ответил Онисим, — они только начали подсочку, я спешу: война кончилась, и это дело надо бросать.

— Нет, — ответил Мануйло, — ты не понимаешь всей беды с вашей Корабельной Чащей…

— Не знаю? — повторил Онисим. — Как же так не знаю, что ты говоришь?

И сел на ту самую лавочку-беседку, где и сто и больше лет присаживались люди, и сами собой, не спрашиваясь, выросли четыре березки.

Мануйло, конечно, тут же подсел к старику.

Все рассказал Онисим о том, как пришел к ним солдат с подвязанной рукой и уговорил пожертвовать на войну с врагами Корабельную Чащу. И что он собрался было идти к Калинину, но на дороге, в первой же от сузема деревне, узнал большую радость для всех и тут же вернулся: если кончилась война, то зачем же рубить Корабельную Чащу?

Выслушав Онисима, Мануйло сказал ему только одно:

— Не понимаешь ты, дед, в чем тут наша сказка.

Онисим улыбнулся и поглядел прямо в глаза Мануйлы и ласково сказал ему:

— Могу, конечно, и не понять, друг мой, а ты не гордись и сказку свою обрати в правду.

— Правда, — ответил Мануйло, — дедушка, как была правдой, так и теперь она остается.

— А я про что же сам говорю постоянно молодым? Правда! Да и не я один, а и все деды и прадеды наши учили: «Не гонитесь, деточки, за счастьем в одиночку, гонитесь дружно за правдой».

— Вот так точно мне и Калинин сказал: мало ли найдется у нас лесов для войны, чтобы сделать дубинку из дерева и хлестать ею врага. А есть такие леса, откуда вытекает великая река. Начало такой реки вот и надо хранить. Во всем мире так ведется, что сначала все леса изведут, а потом хватятся, да уж поздно: леса извели, а без лесов на солнце вся правда наша и высохла.

— Тебе это Калинин сказал? — спросил Онисим. И сразу весь помолодел.

— Калинин это сказал, — ответил Мануйло, — и велел мне скорее идти сюда и спасти Корабельную Чащу: есть и бумага от него. Он сказал еще, что по таким заповедным лесам мы будем учиться выращивать новые небывалые леса на защиту мира во всем мире.

— И как же ты понимаешь, — спросил Онисим, — войн теперь на земле вовсе не будет?

— Вот и я тоже так спросил Калинина, и он мне ответил: войн будет еще довольно, да мысль наша будет не туда устремляться: пусть война, если нужно, да люди будут сближаться между собой не для войны, а для мира.

— Это правда истинная, — ответил Онисим. — Пойдем теперь на гору.

И, оставив детей в избушке досыпать свое время, Онисим с Мануйлой поднялись, на Третью гору. Лунными увалами оленьего моха они прошли на Звонкую сечу.

Сказать, чтобы так уж очень-то обрадовался Веселкин своему другу, нельзя: он был весь чем-то занят и видно было: эту подсочку на смерть делать было ему — нелегко.

Слушая Мануйлу и все, что сказал Калинин, Веселкин долго молчал и, выслушав, крепко задумался.

А тут-то прибежали сюда Митраша с Настей и остановились, как дикие зверьки, на поляне под елочкой необыкновенно правильной формы.

Они узнали отца, и он догадался, спросил:

— А мать?

Ему ничего не сказали.

И он вдруг все понял, и весь изменился.

Еще пели тетерева утреннюю свою колыбельную песнь — едва ли сейчас слышал песню Веселкин. Он сел на лавочку и крепко задумался. Несколько коротких мгновений прошло, а как показалось долго!

Вдруг он вздрогнул, очнулся, оглянулся вокруг на поляне, встретился глазами с елкой необычайно правильной формы в красных шишках, осыпаемых золотой пыльцой. Увидев елочку, Веселкин видимо сделал над собою усилие.

В эту минуту солнце вышло из облаков, и свет великий, могучий, огромный бросился на поляну.

— Ну, герои, здравствуйте! — сказал отец, и дети бросились к нему.

За это время все мальчики, работавшие на опушке Корабельной Чащи, собрались на Звонкой сече.

Увидав их, Веселкин приказал им закончить подсочку на смерть и положить пластыри на все раны.

Так и была Спасена Корабельная Чаща, хорошими простыми людьми она была спасена.


Читать далее

Часть одиннадцатая. Корабельная чаща

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть