КНИГА ВОСЬМАЯ

Онлайн чтение книги Годы учения Вильгельма Мейстера
КНИГА ВОСЬМАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Феликс побежал в сад, Вильгельм с великой радостью поспешил за ним, все кругом казалось по-новому пленительным в свете сияющего утра, и Вильгельм переживал блаженнейшие минуты. Феликс был новичок в этом прекрасном и вольном мире, а его отец сам не очень-то смыслил в предметах, о которых настойчиво по нескольку раз спрашивал малыш. Под конец они прибегли к помощи садовника, чтобы тот объяснил им, как называются и для чего употребляются разные растения; Вильгельм смотрел на природу новым взглядом — любопытство и любознательность ребенка впервые показали ему, как был он безразличен ко всему, что находилось вне его, как мало по-настоящему видел и знал. Этот день, самый отрадный в его жизни, как будто положил начало его собственному образованию; он чувствовал необходимость учиться, меж тем как призван был учить.

Ярно и аббат больше не показывались; они появились лишь к вечеру и привели с собой какого-то гостя. Вильгельм поспешил ему навстречу в изумлении, не веря своим глазам, — это был Вернер, который тоже на миг остолбенел при виде его. Они обнялись очень нежно, и оба не могли скрыть, что нашли друг в друге немалые перемены. Вернер утверждал, что Вильгельм вырос, окреп, выровнялся, приобрел лоск и приветливость в обхождении.

— Правда, я не чувствую прежнего твоего простосердечия, — добавил он.

— Оно, конечно, вернется, как только мы опомнимся от неожиданности, — ответил Вильгельм.

Однако сам Вернер произвел на Вильгельма куда менее выгодное впечатление. Бедняга явно был не на подъеме, а в упадке. Он сильно исхудал, острые черты лица еще истончились, нос стал длиннее, лоб и темя облысели, голос звучал резче, пронзительнее и крикливее; впалая грудь, выступающие вперед плечи и бескровные щеки выдавали в нем работящего ипохондрика.

У Вильгельма достало деликатности весьма сдержанно отозваться о столь разительной перемене, тем паче что Вернер дал волю дружеским восторгам.

— Право же, — восклицал он, — пускай ты попусту растратил время и, как я подозреваю, ничем не разжился, все же такой молодчик, каким ты стал, может и должен устроить свое счастье. Только, смотри, не промотай и не потеряй его снова; с эдакой наружностью как не высватать богатую и красивую наследницу!

— Ты верен себе! — заметил Вильгельм. — Не успел после долгой разлуки встретить друга, как уже видишь в нем товар, предмет торговли, на котором можно нажиться.

Ярно и аббат как будто совсем не удивились этой встрече и предоставили друзьям вволю распространяться о прошлом и настоящем. Вернер со всех сторон оглядывал друга, поворачивал его туда и сюда, так что тот даже засмущался.

— Нет, нет! — восклицал он. — Такого мне еще не доводилось видеть, и все же я уверен, что не ошибаюсь. Глаза у тебя стали глубже, лоб шире, нос тоньше, а рот привлекательнее. Гляньте-ка, какая у него стать! Как все ладно и складно! До чего же полезно бить баклуши! А я-то, горемыка, — он посмотрел на себя в зеркало, — не наживи я за это время изрядную сумму денег, вовсе ничем бы не был хорош.

Вернер не получил последнего письма Вильгельма: их контора и была тем торговым домом, совместно с коим Лотарио намеревался купить земельные угодья. Именно это дело и привело Вернера сюда. Он никак не ожидал столкнуться здесь с Вильгельмом. Явился судейский чиновник, были показаны бумаги, и Вернер счел условия сходными.

— По всей видимости, вы желаете добра этому молодому человеку, — заявил он, — так постарайтесь, чтобы наша доля не была урезана. От моего друга зависит стать владельцем имения и вложить в него часть своего состояния.

Ярно и аббат заверили, что нет нужды напоминать им об Этом. Едва все было оговорено в общих чертах* как Вернер пожелал сыграть в ломбер, и Ярно с аббатом не замедлили составить ему партию; он, видите ли, так пристрастился к картам, что вечер был ему не в радость без игры.

Оказавшись после ужина наедине, друзья наперебой выспрашивали друг у друга обо всем, что им хотелось узнать.

Вильгельм не уставал твердить, как он доволен своим положением и какое для него счастье вступить в круг столь замечательных людей. А Вернер на это только качал головой и говорил:

— Верить следует только лишь тому, что видишь собственными глазами! Не один угодливый приятель заверял меня, что ты живешь с неким молодым распутником из дворян, водишь к нему актерок, помогаешь транжирить денежки и портишь ему отношения со всей роднен.

— Мне было бы обидно за себя и за этих славных людей, что о нас судят так превратно, — отвечал Вильгельм. — Но на своем актерском поприще я привык к любым кривотолкам. В самом деле, как могут люди составить себе правильное мнение о наших поступках, когда те предстают перед ними без связи, урывками, в самой небольшой своей доле, ибо добро и зло творится втайне и наружу выходит лишь самое несущественное. Актеров и актрис — тех ставят на подмостки, со всех сторон зажигают свет, все действие проворачивается в считанные часы, однако даже тут мало кто способен разобраться в происходящем.

Дальше пошли расспросы о семье, о «друзьях юности, о родном городе. Вернер спешил сообщить, какие произошли перемены, что осталось по-прежнему, что случилось нового.

— Женщины в доме живут, весело и беспечно, — говорил он, — в деньгах нехватки нет. Половину времени они наряжаются, вторую половину — щеголяют своими нарядами перед другими. Хозяйством занимаются не больше, чем надобно. Малыши мои растут смышлеными ребятишками. Я уж мысленно вижу, как они сидят, строчат и считают, бегают, хлопочут, промышляют; когда приспеет время, каждый получит самостоятельное дело, а что до нашего состояния — тут тебе только глядеть да радоваться. Когда все будет улажено с земельными угодьями, мы сразу же поедем вместе домой, — по всей видимости, ты способен не без толка заняться обычными человеческими делами. Спасибо твоим новым друзьям, что они натолкнули тебя на верный путь. Право же, я, дурак, сейчас только понимаю, как люблю тебя, — гляжу и не могу наглядеться, до чего же у тебя здоровый и хороший вид. Совсем не то, что на портрете, который ты как — то прислал своей сестре. Из-за него дома разгорелся настоящий спор. Мамаша и дочка находили, что молодой кавалер очень даже мил — открытая шея, грудь наполовину обнажена, сборчатый воротник, волосы по плечи, круглая шляпа, короткий камзольчик, длинные панталоны болтаются на ногах. А я доказывал, что такой наряд впору Гансвурсту. Вот сейчас ты на человека похож, не хватает только косы, в которую не мешает заплести волосы, иначе тебя, чего доброго, примут в дороге за еврея[73]…иначе тебя, чего доброго, примут… за еврея и потребуют уплатить пошлины и подорожную. — В XVIII в. в Германии евреи, которым было запрещено носить общепринятые тогда парики и косички, должны были платить особые дорожные пошлины при переезде из одного немецкого государства в другое. Эти пошлины были отменены в Австрии в 1781 г., в Пруссии — в 1787 г. и потребуют уплатить пошлины и подорожную.

Тем временем в комнату проник Феликс и, видя, что на него не обращают внимания, улегся на софу и уснул.

— Что это за козявка? — спросил Вернер.

У Вильгельма в ту минуту не хватило духу сказать правду да и не хотелось поведать эту все же двусмысленную историю человеку, донельзя недоверчивому от природы.

Вся компания отправилась обозреть угодья, прежде чем заключить сделку. Вильгельм не отпускал от себя Феликса и ради мальчика чистосердечно радовался будущим владениям. Мальчик бросал алчные взгляды на созревавшие вишни и ягоды, напоминая ему о поре собственного отрочества и о многообразной отцовской обязанности заблаговременно готовить, добывать и сберегать для своих детей источники довольства. С каким вниманием осматривал он питомники и постройки, как горячо желал восстановить заброшенное и обновить разрушенное! Отныне он не смотрел на мир глазами перелетной птицы, в жилище уже не видел наскоро сложенный из веток шалаш, который засохнет, прежде чем его покинут. Все, что он замыслил насадить, должно произрасти для мальчика, а все, что он восстановит, должно быть рассчитано на много поколений. В этом смысле годы его учения пришли к концу, с чувством отцовства он обрел и все добродетели гражданина. Он сознавал это, и радость его не знала себе равных.

— О, сколь излишни строгости морали, — восклицал оп, — раз природа любовно воспитывает нас такими, как нам надлежит быть. И сколь же нелепы требования бюргерского общества, которое сперва сбивает нас с толку и направляет по ложному пути, а затем требует от нас больше, нежели сама природа! Плохо то воспитание, которое разрушает действеннейшие средства воспитания подлинного и напоминает нам о конце, вместо того чтобы одарять нас счастьем еще на пути к нему!

Хотя он в жизни на многое насмотрелся, — лишь наблюдая ребенка, он вполне уяснил себе человеческую природу. Театр, как и мир, представлялся ему кучкой высыпанных игральных костей, где каждая кость показывает на верхней грани раз больше, раз меньше очков, но вместе они так или иначе составляют значительный итог. А здесь, в ребенке, он, можно сказать, видел отдельную игральную кость, на разных гранях которой глубоко врезаны достоинства и недостатки человеческой натуры.

В мальчике день ото дня росла потребность различать предметы между собой. Узнав однажды, что у каждого из них есть название, он желал услышать, как называются они все; считая, что отец знает все на свете, он донимал его вопросами, тем самым принуждая знакомиться с такими предметами, каким обычно тот уделял мало внимания. Так же рано обнаружилось в малыше врожденное стремление познать начало и конец всего сущего. Когда он спрашивал, откуда берется ветер и куда девается огонь, отец впервые живо ощутил свое невежество; ему захотелось узнать, до каких пределов дозволено проникать человеческой мысли и в чем есть у него надежда дать со временем отчет себе и другим. Наблюдая, как мальчик вспыхивает от ярости, когда при нем обижают какое-нибудь живое существо, отец искренне радовался, ибо видел в этом признак отзывчивой души. Мальчуган яростно набросился на кухарку, зарезавшую нескольких голубей. Впрочем, восторженное умиление Вильгельма поблекло, когда он увидел, как мальчик безжалостно убивает лягушек и обрывает крылья у бабочек. Эта черта напомнила ему многих людей, которые представляются крайне справедливыми, когда их не обуревают страсти и они спокойно наблюдают чужие поступки.

Приятное сознание, что мальчик оказывает неподдельно благотворное воздействие на его жизнь, чуть было не поколебалось, когда Вильгельм заметил, что на самом деле скорее мальчик воспитывает его, нежели он мальчика. Он не мог порицать сына, не будучи способен что-то указывать ему, и после смерти Аврелии тот сам был себе указчик и успел вернуться к тем дурным привычкам, которые она так старалась искоренить. Мальчуган опять уже не закрывал за собой дверей, опять не желал есть из своей тарелки и был в восторге, когда ему не запрещали брать кушанье прямо с блюда, оставлять нетронутым полный стакан и пить из бутылки. Зато он бывал очень мил, когда усаживался с книжкой в уголок и пресерьезно заявлял:

— Посмотрим, что тут за ученрсть! — хотя совсем еще не умел и не желал разбирать буквы.

А стоило Вильгельму вспомнить, как мало он до сих пор сделал для ребенка и как мало способен сделать, в нем поднималась щемящая тревога, грозившая перевесить все его счастье.

«Неужто мы, мужчины, родились такими себялюбцами, что не можем заботиться ни о ком, кроме собственной персоны? — мысленно вопрошал он себя. — Ведь я сейчас так поступаю с мальчиком, как раньше поступал с Миньоной. Я привязал к себе милую малютку, услаждался ее присутствием и при этом был к ней непростительнейшим образом невнимателен. Что сделал я для ее образования, к которому она страстно рвалась? Ровно ничего. Я предоставил ее самой себе и всем случайностям, каким она могла подвергнуться в обществе необразованных людей. А неужто сердце ни разу не приказало тебе хоть немножко подумать о мальчике, который запал тебе в душу, прежде чем стать таким для тебя дорогим? Теперь уже не время расточительно тратить и свои и чужие годы; соберись с силами и подумай-ка, что обязан ты сделать для себя и для милых созданий, которых так прочно спаяли с тобой природа и привязанность».

Этот монолог был, собственно, предисловием к признанию, что он уже подумал, позаботился, поискал и принял решение; дольше он не мог таиться от себя. После частых и бесплодных приступов тоски по Мариане ему стало ясно, что мальчику нужна мать и лучше, чем в Терезе, ее ни в ком не обрести. Он успел хорошо узнать эту превосходную женщину. Такой супруге и помощнице можно без колебаний вверить себя и своих близких. Ее возвышенная любовь к Лотарио не смущала его. По прихоти судьбы они были разлучены навеки. Тереза считала себя свободной и о замужестве говорила, правда, равнодушно, но как о чем-то вполне естественном.

После длительных размышлений он решил рассказать ей о себе все, что знал сам. Пускай поймет его, как он понимает ее. И вот он начал продумывать свою собственную историю: она показалась ему так бедна событиями, и каждое признание, в общем, так мало говорило в его пользу, что у него не раз было поползновение отступиться от своего намерения. Наконец он надумал потребовать, чтобы Ярно добыл ему из башни свиток его годов учения.

— Просьба ко времени. — сказал Ярно; и Вильгельм получил свиток.

Страшная минута наступает для человека благородного, когда он доходит до убеждения, что ему надо познать самого себя. Перелом в жизни — тот же кризис, а разве кризис не болезнь? С какой неохотой подходим мы после болезни к Зеркалу! Мы чувствуем себя лучше, а видим только следы миновавшего недуга. Однако Вильгельм был достаточно к тому подготовлен, сами обстоятельства красноречиво взывали к нему, друзья не слишком его щадили, и, хотя развернул он свиток с лихорадочной торопливостью, по мере чтения он успокаивался. Летопись его жизни была составлена в крупных и резких чертах; ни отдельные события, ни преходящие впечатления не отвлекали его, дружелюбные замечания общего характера служили указующим перстом, не унижая его; впервые перед ним предстал его образ, увиденный извне, но не второе «я», как в зеркале, а другое «я», как на портрете; правда, некоторых своих черт мы не узнаем, зато радуемся, что мыслящий ум постарался так нас постичь, а большой талант — так запечатлеть, что сохранился образ того, каким мы были, и ему суждено пережить нас самих.

Воскресив в памяти с помощью манускрипта все обстоятельства своей жизни, Вильгельм начал писать свою биографию для Терезы и чуть ли не стыдился, что ее высоким добродетелям не может противопоставить ничего такого, что бы свидетельствовало о полезной деятельности. Насколько пространно было его сочинение, настолько кратким постарался он быть в письме к ней: он просил ее дружбы и, если возможно, ее любви. Он предлагал ей свою руку и просил не медлить с решением.

После некоторых внутренних колебаний, не обсудить ли сперва столь важное дело с друзьями, с Ярно и с аббатом, он предпочел промолчать. Решимость его была слишком тверда, а дело слишком важно, чтобы подвергать их суждению даже самого мудрого, самого хорошего человека; мало того, он самолично доставил письмо на ближайшую почту. Быть может, ему неприятно было думать, что во многих обстоятельствах жизни, когда он полагал, что поступает скрытно и свободно, на самом деле за ним наблюдали, его даже направляли, как недвусмысленно было написано в свитке, и он желал хотя бы в этом случае прямо говорить от сердца сердцу Терезы и своей участью быть обязанным ее решению и приговору, а потому не счел зазорным обойтись без своих стражей и соглядатаев, хотя бы в таком важном вопросе,


ГЛАВА ВТОРАЯ

Едва было отправлено письмо, как воротился Лотарио. Все радовались, что подготовка важных сделок окончена и вскоре они будут заключены, а Вильгельм с нетерпением ждал, как же многие нити частью завяжутся заново, частью порвутся вовсе и как определятся его виды на будущее. Лотарио приветливо поздоровался со всеми, он вполне оправился, был добр и весел, как и положено человеку, который знает, что делать, и беспрепятственно может делать то, что хочет.

Вильгельм не в силах был ответить ему столь же сердечным приветом.

«Ведь это друг, возлюбленный, жених Терезы, а ты пытаешься занять его место, — невольно думал он. — Уж не надеешься ли ты когда-нибудь избыть, изгнать из памяти это сознание?»

Не будь письмо отправлено, он, пожалуй, не осмелился бы послать его. По счастью, жребий был уже брошен, Тереза, может статься, уже решилась, и счастливая развязка скрывалась только за дымкой расстояния. Скоро решится, выиграл он или проиграл. Он пытался успокоить себя такими рассуждениями, однако сердце у него билось лихорадочно. Ему трудно было сосредоточиться на важной сделке, от которой в известной мере зависела судьба всего его состояния. Ах! сколь ничтожным представляется человеку в минуты страстного волнения все, что его окружает, все, что ему принадлежит!

К его счастью, у Лотарио был широкий взгляд на дело, а у Вернера легкомысленный. При всей своей жажде наживы он простодушно радовался прекрасному поместью, которое достанется ему, или, скорее, его другу. У Лотарио же были совсем иные соображения.

— Меня не столько радовало бы само приобретение, — сказал он, — сколько его законность.

— Боже правый! — вскричал Вернер. — Уж мы ли не действовали по закону!

— Не вполне! — возразил Лотарио.

— Да ведь мы же выложили наличные денежки.

— Да, конечно, — признал Лотарио. — Быть может, вы сочтете излишней щепетильностью то, что я вам сейчас скажу. Мне приобретение представляется вполне законным и чистым, лишь когда с него вносится положенная доля государству.

— Как? Вы предпочли бы, чтобы свободно приобретенные угодья подлежали обложению? — изумился Вернер.

— В известном смысле — да! — пояснил Лотарио. — Ибо уравнение со всеми прочими владениями само собой обеспечивает надежность приобретения. В наше время, когда многие понятия становятся шаткими, что главным образом побуждает крестьянина считать владения дворянина менее законными, нежели его собственные? Лишь то, что сам дворянин не обременен налогами, которые лежат бременем на нем, па крестьянине.

— А как же будет с процентами на наш капитал? — спросил Вернер.

— Никак не хуже, если против небольшой регулярной подати государство избавит нас от мудрований ленного права и позволит нам по своей воле распоряжаться нашими поместьями, чтобы мы не обязаны были сохранять их такими громаг дами, а могли бы более равными долями делить их между нашими детьми и таким образом вовлекать всех в живую, независимую деятельность, вместо того чтобы оставлять в наследство ограниченные и ограничивающие привилегии, для пользования коими нам вечно приходится взывать к теням предков. Насколько счастливее были бы и мужчины и женщины, если бы могли независимым взглядом осмотреться вокруг и по собственному выбору возвысить достойную девушку или хорошего юношу, не считаясь ни с какими другими соображениями. Государство имело бы больше граждан, может быть, даже лучших, чем ныне, и не терпело бы столь часто недостатка в хороших головах и руках.

— Уверяю вас, я в жизни не думал о государстве, — сказал Вернер, — все подати, пошлины и налоги я уплачивал потому, что так уж заведено.

— Ну, я еще рассчитываю сделать из вас хорошего патриота, — заявил Лотарио. — Как хорош лишь тот отец, который за столом сперва раздает кушанье детям, так хорош лишь тот гражданин, что прежде всех других расходов уделяет положенную долю государству.

Эти общие соображения были отнюдь не в ущерб, а даже на пользу личным их делам. Когда они почти совсем уже столковались, Лотарио сказал Вильгельму:

— А теперь я должен послать вас в такое место, где вы будете нужнее, чем здесь: моя сестра просит вас не мешкая* приехать к ней; бедняжка Миньона чахнет на глазах, и вся надежда, что ваше присутствие еще может приостановить педуг. Сестра послала это письмецо мне вдогонку, из чего видно, какое значение она этому придает.

Лотарио протянул записку Вильгельму, который слушал его с большим замешательством, а теперь, узнав по беглым карандашным строкам, руку графини, совсем растерялся и не знал, что отвечать.

— Возьмите с собой Феликса, — посоветовал Лотарио, — детям будет веселее вместе. Отправляться вам надо завтра поутру; экипаж сестры, в котором приехали мои люди, задержался здесь, лошадей я вам дам до полдороги, а дальше возьмете почтовых. Счастливого вам пути, очень кланяйтесь от меня моей сестре. Скажите, что я скоро ее навещу и пускай готовится принять еще гостей. Друг нашего дядюшки, маркиз Чиприани, направляется сюда. Он надеялся застать старика в живых, они хотели вместе повспоминать старину и усладить себя общей им любовью к искусству. Маркиз много моложе дяди и преимущественно ему обязан своим образованием; мы должны всячески постараться хотя бы отчасти восполнить пустоту, которую он почувствует, а успешнее всего Это сделать, собрав большое общество.

Лотарио удалился с аббатом в свой кабинет, Ярно еще раньше уехал верхом. Вильгельм поспешил к себе в комнату, — у него не было никого, кому бы довериться, никого, кто помог бы ему уклониться от шага, который так его страшил. Явился юный слуга и поторопил его со сборами; им надо было еще ночью погрузить и увязать поклажу, с тем чтобы на рассвете тронуться в путь. Вильгельм не знал, что ему делать.

«Только бы выбраться из этого дома, — решил он наконец, — дорогой можно обдумать, как быть, во всяком случае, надо остановиться на полпути и послать сюда гонца, написавши то, что трудйо высказать, а там будь что будет!»

Невзирая на такое решение, он провел бессонную ночь; только вид сладко спавшего Феликса несколько ободрял его.

«Ах, кому ведомо, какие испытания ждут меня впереди, сому ведомо, долго ли не перестанут меня мучить содеянные ошибки, часто ли будут терпеть крах мои добрые и разумные намерения! Но вот это мое сокровище сохрани мне, жалостливая или безжалостная судьба! Если же этой лучшей части коего «я» суждено погибнуть раньше меня, этому сердцу быть оторзану от моего сердца, тогда прощай разум и рассудок, прощай всякая бережность и осторожность, исчезни инстинкт самосохранения! Пропади все, чем мы разнимся от животного. И ежели не дозволено добровольно кончать печальный свой век, тогда пусть преждевременное слабоумие помрачит сознание раньше, чем смерть, навсегда разрушив его, нашлет нескончаемую ночь!»

Он схватил мальчика в объятия, целовал его, прижимал к себе и орошал обильными слезами. Ребенок проснулся; его ясные глаза и ласковый взгляд тронули отца до глубины души.

«Что предстоит мне испытать, когда я представлю тебя несчастной красавице графине, когда она прижмет тебя к своей груди, жестоко раненной твоим отцом! — восклицал он. — Как страшно мне, что бедняжка с криком оттолкнет тебя, едва твое прикосновение пробудит ее подлинную или мнимую боль!»

Кучер не дал ему времени размышлять и решать далее, принудив до рассвета сесть в экипаж; он потеплее укутал своего Феликса, потому что утро было холодное, но ясное, и ребенок впервые в своей жизни увидел, как восходит солнце. Его изумление при виде первого огненного луча и все нарастающей мощи света, его восторги и забавные возгласы восхитили отца и помогли заглянуть в детскую душу, над которой солнце встает и плывет, как над чистым тихим озером.

В небольшом городке кучер выпряг лошадей и поскакал обратно. Вильгельм тотчас взял комнату и стал обдумывать, оставаться ли здесь или ехать дальше. В таких колебаниях он отважился достать записочку, которую не дерзал развернуть вторично; она содержала следующие слова: «Пришли мне своего молодого друга, да смотри, поскорее. За последние два дня Миньоне стало еще хуже. Хоть и по грустному поводу, я буду рада познакомиться с ним».

В первый раз Вильгельм не заметил последних слов. Они испугали его, и он сразу же решил не ехать дальше. «Как? — мысленно восклицал он. — Лотарио знал все обстоятельства и не пожелал открыть ей мое имя? Она не ждет скрепя сердце знакомца, с которым предпочла бы не встречаться, она ждет кого-то незнакомого, и вдруг вхожу я! Отсюда вижу, как она отшатнется, как покраснеет! Нет, я не в силах пережить рту сцену».

Тут как раз вывели и впрягли лошадей, Вильгельм твердо решил распаковать вещи и остаться здесь, Он был вне себя от волнения. Услыхав, как поднимается по лестнице служанка сказать ему, что все готово, он стал наскоро придумывать причину, вынуждавшую его задержаться, и рассеянным взглядом остановился на записке, которую держал в руке.

— Господи! Что это? — вскричал он. — Это вовсе не рука графини, это рука амазонки!

Вошла служанка, позвала его вниз и увела с собой Феликса.

— Неужели это возможно? — восклицал он. — Неужели Это правда? Что мне делать? Остаться, выждать и выяснить? Или мчаться туда? Мчаться навстречу развязке? Как! Быть на пути к ней и медлить? Нынче вечером ты можешь ее увидеть и по доброй воле заточишь себя в темницу? Это ее рука, да, да, ее! Бе рука зовет тебя, ее экипаж запряжен, чтобы везти тебя к ней. Вот она, разгадка: у Лотарио две сестры. Он знает о моих отношениях с одной, а чем я обязан второй, ему неизвестно. Не знает и она, что раненый бродяга, обязанный ей если не жизнью, то здоровьем, с таким незаслуженным радушием был принят в доме ее брата.

Феликс уже качался на подушках экипажа и кричал снизу:

— Папенька, иди! Ну, иди же! Посмотри, какие красивые облака! И какие они яркие!

— Иду, иду! — крикнул Вильгельм, сбегая с лестницы. — Все чудеса небес, каким ты, милое дитя, не успел надивиться, ничего не стоят рядом с видением, которого я жду.

Сидя в экипаже, он мысленно сопоставлял все обстоятельства. «Итак, эта Наталия — еще и подруга Терезы! Какое открытие, какие надежды, какие возможности! Удивительное дело — боязнь услышать что-нибудь об одной сестре едва не скрыла от меня существования другой!» С великой радостью смотрел он на своего Феликса, надеясь, что они вместе будут встречены наилучшим образом.

Надвинулся вечер, солнце зашло, дорога была не из лучших, возница ехал медленно, Феликс уснул, а в душе нашего друга вставали новые сомнения и заботы.

«Какие безумные мечты владеют тобой, — одергивал он себя, — спорное сходство почерков сразу же успокаивает тебя и дает повод сочинять самые что ни на есть фантастические сказки!»

Он снова достал записочку, и в свете сумерек ему померещилось, что это почерк графини; глаза отказывались в отдельных чертах усмотреть то, что сердце открыло ему в целом.

«Значит, лошади влекут тебя навстречу ужасающей сцене! Может статься, через несколько часов они уже повезут тебя обратно. Хоть бы застать ее одну! Вдруг там окажется и ее супруг, а чего доброго, и баронесса!

Какую я найду в ней перемену? Устою ли я на ногах при виде ее?»

Лишь слабый луч надежды, что его ждет встреча с прекрасной амазонкой, временами пробивался сквозь пелену мрачных дум. Наступила ночь, когда экипаж прогрохотал по дворовым плитам и остановился. Слуга с восковым факелом вышел из пышного портала и по широким ступеням спустился к самому экипажу.

— Вас давно уже дожидаются, — заявил он, откидывая фартук.

Выйдя из экипажа, Вильгельм взял на руки спящего Феликса, а первый слуга крикнул второму, стоявшему со светильником в дверях:

— Проводи барина прямо к баронессе!

Молнией мелькнула в голове Вильгельма мысль:

— Какое счастье! Случайно или намеренно баронесса Здесь! Первой я увижу ее! Графиня, должно быть, легла уже спать. Духи благие, помогите, чтобы эти тяжкие мгновений миновали без позора.

Он вошел в дом и очутился в таком торжественном, по его восприятию, в таком священном месте, в какое никогда еще не вступал. Прямо перед ним висячий фонарь ярко освещал широкую, пологую лестницу, наверху у поворота разделявшуюся на два крыла. Мраморные статуи и бюсты стояли на пьедесталах и в нишах; некоторые из них показались ему знакомыми. Впечатления юности не изглаживаются вплоть до мельчайших штрихов. Он узнал музу из дедовской коллекции, но не по ее облику и художественной ценности, а по реставрированной руке и восстановленным частям одеяния. Казалось, он попал в сказочный мир. Ему стало тяжело нести Феликса; он замешкался на лестнице и опустился на колени, будто для того, чтобы поудобнее держать ребенка. На самом деле ему нужно было перевести Дух. Он едва мог подняться. Освещавший дорогу слуга хотел взять у него мальчика, но Вильгельм не решался расстатьдя с сыном.

Затем он вошел в аванзалу и, к вящему своему удивлению, увидел на стене хорошо знакомую картину, изображавшую больного царского сына. Он едва успел взглянуть на нее, как лакей провел его через две комнаты в кабинет. Там за абажуром, бросавшим тень на ее лицо, сидела женщина и читала.

«Ах, хоть бы это была она!» — подумал оп в этот решительный миг. Он опустил на пол ребенка, который как будто проснулся, а сам собрался приблизиться к даме, но мальчик повалился наземь, еще не очнувшись, тогда дама встала и пошла навстречу Вильгельму. То была амазонка. В неудержимом порыве он бросился перед ней на колени, восклицая: «Это она!» С беспредельным восторгом схватил он и поцеловал ее руку. Мальчик лежал между ними обоими на ковре и сладко спал.

Феликса положили на софу, Наталия села около него, а Вильгельму указала на кресло, стоявшее рядом. Она предложила ему подкрепиться, от чего оп отказался, все еще стараясь увериться, что это она, и вновь вглядеться в ее затененные абажуром черты и вновь их узнать. Она обрисовала ему общие симптомы болезни Миньоны: девочку постоянно снедают какие-то глубокие переживания, а при ее крайней возбудимости, которую она скрывает, как может, с ней случаются такие жестокие и опасные спазмы в сердце, что этот наиважнейший жизненный орган при неожиданных потрясениях вдруг останавливается и в груди бедняжки совсем не чувствуется целительного биения жизни. Как только грозный припадок проходит, сила природы дает о себе знать частым пульсом и угрожает теперь избыточностью в работе сердца, как раньше пугала ее недостаточностью.

Вильгельм припомнил, что был свидетелем такого припадка, а Наталия сослалась на врача, который подробнее поговорит с ним об этом и обстоятельнее изложит причину, по которой решено было вызвать друга и благодетеля девочки.

— Вы найдете в ней разительную перемену, — продолжала Наталия, — она носит теперь женское платье, которое раньше внушало ей такое отвращение.

— Как вы этого добились? — спросил Вильгельм.

— Хотя это и было желательно, добились мы этого по чистой случайности. Послушайте, как обстояло дело. Быть может, вам известно, что у меня постоянно живет несколько девочек-подростков; они растут при мне, и я стараюсь направить их помыслы на путь истины и добра. Из моих уст они слышат лишь то, что сама я почитаю правильным, однако я пе могу и не хочу препятствовать тому, чтобы другие внушили им понятия, которые слывут заблуждениями и предрассудками. Когда девочки приступают ко мне за объяснениями, я по силе возможности пытаюсь в каком-то пункте связать эти чуждые, неуместные понятия с понятиями правильными и тем самым сделать их если не полезными, то, на худой конец, безвредными. За последнее время мои девочки наслушались от крестьянских ребят рассказов про ангелов, про рождественского деда, про младенца Христа, которые в свой срок являются во плоти, награждают хороших деток, а плохих наказывают. Девочки заподозрили, что это, верно, переодетые люди, я не стала их разуверять и, не пускаясь в долгие объяснения, при первом же случае решила устроить для них подобное представление. Оказалось, что близится день рождения двух сестер-двойняшек, которые всегда вели себя примерно; я пообещала, что на сей раз придет ангел и принесет им подарочки, которые они заслужили. Они с нетерпением ждали такого гостя. Для этой роли я выбрала Миньону, и в назначенный день ее премило нарядили в длинное легкое белое одеяние. Грудь была перехвачена золотым поясом, в волосах сияла такая же диадема. Сперва я думала обойтись без крыльев, но наряжавшие ее женщины настаивали на двух золотых крылах, на которых хотели показать свое искусство. Так, с лилией в одной руке и корзиночкой в другой, чудесное видение вступило в круг девочек, поразив даже меня.

— Это явцлся ангел, — сказала я.

Дети сперва даже отшатнулись, потом закричали хором: «Да это Миньона!» — однако не решились подойти ближе к чудесному явлению.

— Вот вам подарки, — сказала Миньона и протянула корзиночку. Ее окружили, ее оглядывали, ощупывали, расспрашивали:

— Ты ангел? — спросил один ребенок.

— Я бы хотела им быть, — отвечала Миньона.

— Почему ты держишь лилию?

— Будь мое сердце так же чисто и открыто, я была бы счастлива.

— А откуда у тебя крылья? Дай-ка взглянуть!

— Они покамест заменяют другие, более прекрасные, еще не расправленные крылья.

Так многозначительно отвечала она на каждый пустой, простодушный вопрос.

Когда любопытство малолетнего общества было удовлетворено, а впечатление от чудесного образа понемножку притупилось, с Миньоны хотели снять воздушный наряд. Она воспротивилась, взяла в руки лютню, уселась вот на этот высокий секретер и с несказанным очарованием пропела песню:

Я покрасуюсь в платье белом,

Покамест сроки не пришли,

Покамест я к другим пределам

Под землю не ушла с земли.

Свою недолгую отсрочку

Я там спокойно пролежу

И сброшу эту оболочку,

 Венок и пояс развяжу.

И, встав, глазами мир окину,

Где силам неба все равно,

Ты женщина или мужчина,

Но тело все просветлено.

Беспечно дни мои бежали,

Но оставлял следы их бег.

Теперь, состарясь от печали,

Хочу помолодеть навек. [74]Перевод Б. Пастернака

— Я сразу же положила оставить ей это одеяние, — закончила Наталия, — и сшить еще несколько в таком же роде. В них она теперь и ходит, отчего, как мне кажется, весь ее облик приобрел совсем другое выражение.

Час был поздний, и Наталия отпустила своего гостя, который не без опасения расстался с ней. «Замужем она или нет?» — думал он. От малейшего шороха он поминутно пугался, что сейчас отворится дверь и пожалует ее супруг. Слуга, проводивший его в отведенную ему комнату, удалился скорее, чем он собрался с духом задать такой вопрос. Тревога долго пе давала ему заснуть, и он без конца сопоставлял образ амазонки с образом этой новой своей приятельницы. Ему пока что не удавалось слить их воедино; тот образ был, в сущности, рожден им, а этот как будто намеревался переродить его самого.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

На другое утро, пока все кругом было тихо и спокойно, он отправился осмотреться в доме. Это был совершеннейший, прекраснейший, благороднейший образец архитектурного искусства, какой ему когда-либо доводилось видеть.

«Право же, истинное искусство подобно хорошему обществу, — мысленно восклицал он, — оно наиприятнейшим образом дает нам познать ту меру, по которой и для которой построен наш внутренний мир». Неизъяснимо приятное впечатление произвели на него статуи и бюсты из собрания его деда. В нетерпении поспешил он к той картине, что изображала больного царского сына, и она, как и в детстве, пленила и умилила его. Слуга отворил перед ним двери ряда других покоев: оп увидел и библиотеку, и естественно-историческую коллекцию, и физический кабинет и ощутил себя совершенно несведущим во всех этих предметах. Тем временем проснулся Феликс и побежал за ним следом, а он был озабочен мыслью, как и когда дойдет до него письмо Терезы; он боялся увидеть Миньону, а отчасти и Наталию. Как непохоже было нынешнее состояние его духа на те мгновения, когда он запечатывал письмо к Терезе и радостно, всей душой, отдавался столь благородному созданию.

Наталия послала пригласить его к завтраку. Он вошел в комнату, где несколько опрятно одетых девочек, на вид не старше десяти лет, накрывали на стол, а особа пожилого возраста расставляла всевозможные напитки.

Вильгельм внимательно вгляделся в картину, висевшую над диваном; он вынужден был признать в ней портрет Наталии, нимало его не удовлетворивший. Вошла Наталия, и сходство исчезло окончательно. Несколько примирил его лишь орденский крест на груди портрета и такой же точно на груди Наталии.

— Я разглядывал этот портрет, — обратился он к ней, — и диву давался, до какой степени живописец может быть правдивым и лживым одновременно. В целом портрет весьма схож с вами, но ни черты, ни выражение совсем не ваши.

— Скорее нужно дивиться большому сходству, — возразила Наталия. — Портрет-то вовсе не мой, а тетушки, которая напоминала меня даже в преклонных летах, когда я была еще ребенком. Она изображена примерно в моем возрасте, и по первому взгляду ее всегда принимают за меня. Вам надо бы знать эту превосходную женщину, Я многим обязана ей. Слабое здоровье, пожалуй, чрезмерная сосредоточенность на себе самой и при этом болезненно развитое нравственное и религиозное чувство помешали ей стать для мира тем, чем она могла стать при иных обстоятельствах. Она была светочем, который светил лишь немногим близким, а мне в особенности.

— Может ли быть, — начал Вильгельм, задумавшись на миг и сопоставив многие пришедшие ему на ум обстоятельства, — может ли быть, чтобы та прекрасная, высокая душа, чьи заветные признания стали известны и мне, оказалась вашей тетушкой?

— Вы читали ее рукопись? — спросила Наталия.

— Да, — ответил Вильгельм, — читал с величайшим волнением и не без влияния на всю мою жизнь. В этом манускрипте особенно поразила меня, я бы сказал, безупречная чистота бытия не только ее самой, но и всех, кто $е окружал, самостоятельность ее натуры и неприятие всего, что не было созвучно ее благородному, любвеобильному душевному строю.

— Значит, вы относитесь к этой прекрасной душе правильнее и, смею сказать, справедливее, нежели многие другие, тоже имевшие случай познакомиться с ее рукописью. Каждый образованный человек знает, как трудно ему бороться с некоторого рода грубостью в себе и в других, как дорого ему дается его образование и как много он в иных случаях думает о себе, забывая, чем обязан другим. Нередко хороший человек упрекает себя в неделикатности поведения; однако если прекрасная душа развивает в себе чрезмерную деликатность, чрезмерную совестливость, если, скажем так, она себя переразвивает, свет не знает к ней ни снисхождения, ни пощады. Тем не менее люди такого рода во внешней жизни для нас то же, что идеалы в жизни внутренней, — образцы, которым мы должны бы не подражать, а следовать. Над чистоплотностью голландок принято смеяться, но была бы моя подруга Тереза тем, что она есть, если бы подобный идеал домоводства не стоял перед ее взором?

— Значит, в подруге Терезы я вижу ту самую Наталию, которой дарила свою привязанность ее достойнейшая родственница, ту Наталию, что с юных лет была так сострадательна, так полна любви и участия! Только такая кровь могла породить такую натуру! Что за картина открывается передо мной, когда я единым взглядом охватываю ваших предков и весь круг, к которому вы принадлежите!

— Да! — подтвердила Наталия. — В известном смысле вы не могли узнать нас лучше, как через рукопись нашей тетушки. Правда, будучи привязана ко мне, она слишком расхваливала меня ребенком. Когда говорят о ребенке, обычно имеют в виду не его, а возложенные на него надежды.

Тем временем Вильгельм успел сообразить, что теперь он осведомлен о происхождении и о ранней юности Лотарио; красавица графиня предстала перед ним девочкой с тетушкиными жемчугами вокруг шеи; в свое время и он касался Этих жемчугов, когда ее нежные прелестные уста склонились к его устам; он попытался другими мыслями вытеснить эти сладостные воспоминания, стал перебирать знакомства, которые доставила ему та рукопись.

— Так я нахожусь в доме почтеннейшего дядюшки! — вскричал он. — Это не дом, это храм, и вы его достойная жрица, а то и само божество; у меня до конца дней не изгладится впечатление вчерашнего вечера, когда передо мной предстали произведения искусства, знакомые с самого детства. Мне припомнились скорбящие мраморные изваяния из песни Миньоны; но этим изваяниям нечего было горевать обо мне, они с величайшей строгостью взирали на меня, смыкая детские мои годы непосредственно с этим мгновением. Эти старинные наши семейные сокровища, усладу жизни моего деда, я нахожу здесь среди других столь многих отменных творений искусства, и я, кого природа сделала любимцем этого доброго старика, я, недостойный, тоже обретаюсь здесь, боже правый, в какой связи и в каком обществе!

Девочки одна за другой покинули комнату, чтобы приняться за свои мелкие обязанности. Вильгельм, оставшись наедине с Наталией, должен был подробнее объяснить ей свои последние слова. Открытие, что значительная часть собранных здесь творений искусства принадлежала его деду, настроило обоих на веселый, общительный лад. Благодаря манускрипту Вильгельм освоился в этом доме, а теперь он как бы вновь обрел свою наследственную долю. Он выразил желание увидеть Миньону; новая приятельница просила его hq? терпеть, пока воротится врач, которого вызвали к соседям. Нетрудно было догадаться, что это был тот самый деятельный человечек, уже знакомый нам и упоминавшийся также в «Признаниях прекрасной души».

— Коль скоро я нахожусь в кругу вашей семьи, — предположил Вильгельм, — значит, и аббат, упомянутый в манускрипте, — одно лицо с тем странным загадочным челове-» ком, которого по ходу удивительнейших событий я повстречал в доме вашего брата? Не откажите подробнее поведать мне о нем.

— О нем можно рассказать многое; лучше всего я осведомлена о его воздействии на наше воспитание. Он был убежден, по крайней мере, некоторое время, что воспитывать надо с оглядкой на природные склонности. Как он мыслит сейчас, мне неизвестно. Он утверждал: деятельность — первое и главное для человека, и без склонности, без врожденного тяготения к ней делать ничего нельзя. «Люди признают, — имел он обыкновение говорить, — что поэтом рождаются, Это же признается и для других видов искусства, потому что иначе нельзя и потому что таким проявлениям человеческой натуры трудновато подражать с мало-мальски заметным успехом, но если приглядеться внимательнее, окажется, что всякая, даже скромная, способность нам врождена, а неопределенных способностей не бывает вовсе. Но наше непоследовательное, беспорядочное воспитание порождает в человеке неуверенность, возбуждает желания, вместо того чтобы поощрять склонности и вместо того чтобы развивать врожденные способности, направляет старания на предметы, зачастую несогласные с нашей природой, которая силится освоить их. Подросток, юноша, которому случается плутать на своем собственном пути, более мне по душе, нежели люди, твердо шагающие по пути, чуждому им. Если первые самостоятельно или под чьим-то водительством отыщут верный, то есть согласный с их природой путь, они уже больше не сойдут с него, меж тем как вторым грозит ежеминутная опасность сбросить чуждое иго и предаться безудержному своевольству».

— Как странно, что этот удивительный человек принял участие и во мне и, как видно, если не направлял меня по — своему, то некоторое время укреплял в моих заблуждениях, — сказал Вильгельм. — Теперь мне остается лишь терпеливо ждать, чем он оправдается в том, что совместно с другими лицами, прямо сказать, дурачил меня.

— Я-то не вправе жаловаться на его причуды, если можно назвать их таковыми, — сказала Наталия, — мне они принесли больше пользы, чем остальным детям. Да и не знаю, мог ли мой брат Лотарио получить лучшее образование; пожалуй, только такую натуру, как милая моя сестрица графиня, следовало воспитать по-иному, внушить ей больше серьезности и силы воли. А что получится из брата Фридриха, далее вообразить себе трудно; боюсь, как бы не пал он жертвой подобных педагогических экспериментов.

— У вас есть еще один брат? — спросил Вильгельм.

— Да, — ответила Наталия, — и притом очень веселый и ветреный по натуре; а так как никто не мешал ему слоняться по свету, не знаю, что выйдет из этого вертопраха. Я давно уже его не видела. Меня успокаивает только одно: аббат и члены их общества всегда знают, где он находится и чем занимается.

Вильгельм собрался было расспросить Наталию, каково ее отношение к столь парадоксальным взглядам, и получить от нее сведения о таинственном сообществе, но тут явился лекарь и, поздоровавшись, сразу же заговорил о состояния Миньоны.

Наталия взяла за руку Феликса, сказав, что хочет отвести его к Миньоне и подготовить девочку к встрече с ее другом.

Когда Вильгельм и врач остались наедине, последний продолжал свой рассказ:

— Я должен сообщить вам нечто неожиданное, чего вы даже не подозреваете. Наталия дала нам возможность откровенно поговорить о том, что я, правда, узнал от нее же, но столь открыто обсуждать в ее присутствии счел бы неуместным. Странности характера бедной девочки, о которой идет речь, почти полностью проистекают от глубокой тоски — страстное яселание увидеть свою родину и видеть вас, мой друг, рискну сказать, пожалуй, единственное, что есть в ней Земного; то и другое брезжит ей где-то в неоглядной дали, то и другое представляется недосягаемым этой удивительной душе. Родилась она, по-видимому, в окрестностях Милана и в самом раннем детстве была уведена от родителей труппой канатных плясунов. Поточнее узнать у нее ничего не удается, отчасти потому, что она была слишком мала и не могла запомнить ни имена, ни местность, а главное, потому, что она дала себе клятву никому на свете не говорить, кто она и откуда родом. Тем людям, которые нашли ее, когда она заблудилась, она подробнейшим образом описала, где живет, умедляя проводить ее домой, но они тем поспешней увели ее* с собой, а ночью, на постоялом дворе, думая, что ребенок уснул, шутили по поводу удачной добычи и уверяли, что она не найдет дороги домой. На бедняжку напало страшное отчаяние, и тут ей явилась божья матерь и обещала взять ее под свою защиту. Тогда девочка дала себе нерушимую клят* ву впредь никому не верить, не рассказывать о себе, жить и умереть, уповая на неусыпное божественное попечение. Даже то, что я вам рассказываю, она поведала Наталии не так вразумительно, наша достойная приятельница вывела все это из обрывочных фраз, из песен и детски опрометчивых обмолвок, которые выдают то, что им надлежало бы утаить.

Теперь для Вильгельма стали понятны многие песни и слова бедной девочки. Он настойчиво просил своего друга лекаря ничего не скрывать от него из услышанных им песен и признаний этого удивительного существа.

— Тогда приготовьтесь услышать неояшданнейшее признание, — отвечал врач, — рассказ о событии, к которому, сами того не помня, в большой мере причастны вы. Боюсь я, что это событие оказалось решающим для жизни и смерти бедного создания.

— Говорите же, — воскликнул Вильгельм. — Я сгораю от нетерпения.

— Помните, в ночь после премьеры «Гамлета» вас посетила таинственная незнакомка? — спросил врач.

— Еще бы, конечно, помню, — смущенно произнес Вильгельм. — Но я не ожидал, что мне именно сейчас напомнят об этом.

— А вы знаете, кто это был?

— Нет! Вы пугаете меня! Не Миньона же? Так кто? Говорите!

— Мне это неизвестно.

— Значит, не Миньона?

— Нет, конечно, не она. Но Миньона тоже пробиралась к вам и, забившись в угол, с ужасом наблюдала, что се опередила соперница.

— Соперница! — вскричал Вильгельм. — Договаривайте же! Вы окончательно сводите меня с ума!

— Благодарите судьбу, что можете сразу узнать об этом от меня, — сказал врач. — Мы с Наталией, хоть и причастны к этому весьма отдаленно, и то совсем извелись, пока дознались, откуда проистекает смятение бедной девочки, которой мы хотели помочь. Легкомысленная болтовня Филины и других девиц и вдобавок игривая песенка той же Филины натолкнули ее на соблазнительную мысль провести ночь у воз* любленного в блаженном состоянии душевной близости, — больше ничего она, разумеется, и представить себе не умела. Чувство к вам уже прочно завладело ее сердцем, у вас в объятиях бедная девочка уже не раз отдыхала от разных своих горестей и лишь такое счастье мечтала испытать во всей его полноте. Она все собиралась по-дружески попросить вас об этом, но затаенный трепет удерживал ее. Наконец от веселого ужина и выпитого в избытке вина у нее прибыло мужества, и она отважилась прокрасться к вам в ту ночь. Она побежала вперед, чтобы спрятаться в незапертой комнате, но, поднявшись по лестнице, услышала какой-то шорох; она спряталась и увидела, что к вам в комнату шмыгнула белая женская фигура. Вскоре пришли вы, и она услышала, как задвигают засов. Миньона терпела невыразимую муку* жестокие терзания страстной ревности смешивались с неведомыми ей дотоле порывами неосознанного вожделения, беспощадно сотрясая незрелый организм подростка. Сперва сердце у нее колотилось от нетерпеливого ожидания, теперь же оно вдруг стало замирать и свинцовой тяжестью навалилось на грудь; она не могла вздохнуть, не знала, что делать;% услышав звуки арфы, она бросилась на чердак к старику и всю ночь корчилась в судорогах у его ног.

Врач сделал паузу, по Вильгельм не проронил пи слова, и он продолжал:

— Наталия уверяла меня, что ничем в жизни не была так испугана и потрясена, как состоянием девочки во время ее рассказа; наша благородная приятельница не могла себе даже простить, что наводящими вопросами выманила эти признания и, напомнив бедной девочке прошедшее, с такой жестокостью дала новый толчок ее мучениям. «Дойдя до этого места в своем рассказе, — так говорила мне Наталия, — или, вернее, в своих ответах на мои вопросы, все более настойчивые, бедняжка у меня на глазах вдруг упала на пол и, прижав руку к груди, стала жаловаться, что боли той ужасной ночи возвратились снова. Она, как червь, извивалась по земле, и мне пришлось собрать все свое самообладание, чтобы припомнить и применить те средства, какие, по моему опыту, приносят в подобных случаях облегчение духу и телу».

— Вы ставите меня в ужасное положение! — вскричал Вильгельм. — Именно в ту минуту, когда мне предстоит увидеть милую мою девочку, вы так живо даете мне почувствовать, сколь много я перед нею виноват. Раз я скоро ее увижу, зачем вы отнимаете у меня мужество спокойно встретиться с ней? И, признаться, я не понимаю, чем при таком состоянии ее духа может помочь мое присутствие? Вы, как врач, полагаете, что эта двойная тоска настолько подорвала ее организм, чтобы стать угрозой для жизни. Тогда зачем же мне своим присутствием возобновлять ее страдания и, быть может, ускорить ее конец?

— Друг мой, — отвечал врач, — в тех случаях, когда мы бессильны помочь, долг наш — облегчить страдания, а насколько присутствие любимого предмета способно ослабить губительную силу воображения и обратить тоску в безмятежное созерцание, тому я могу привести разительнейшие примеры. Главное — помнить меру и цель! Ибо присутствие возлюбленного может и наново разжечь гаснущую страсть. Повидайте бедную девочку, будьте с ней ласковы, а дальше мы выждем и поглядим, что из этого получится.

Тут воротилась Наталия и потребовала, чтобы Вильгельм пошел с ней к Миньоне.

— По-моему, она вполне счастлива, что Феликс с нею, и, надеюсь, хорошо встретит своего друга.

Вильгельм послушался не без внутреннего сопротивления; он был потрясен тем, что услышал, и опасался драматической сцены. Когда он вошел, случилось совсем обратное.

Миньона в длинном белом женском платье, с кудрявой копной частью подвязанных темных волос сидела, держа на коленях Феликса, и прижимала его к груди; она была точно бесплотный дух, а мальчик — воплощенная жизнь, — казалось, это земля в объятиях небес.

Миньона с улыбкой протянула руку Вильгельму и сказала:

— Спасибо тебе, что ты вернул мне ребенка. Его бог весть как похитили у меня, и я с тех пор не жила. Пока душе моей что-то надобно на земле, пускай он заполняет пустоту.

Спокойствие, с каким Миньона приняла своего друга, порадовало всех.

Врач потребовал, чтобы Вильгельм навещал ее как можно чаще, дабы поддержать в ней телесное и душевное равновесие. Сам он уехал, обещав скоро вернуться.

Теперь Вильгельм мог наблюдать Наталию в ее привычном кругу: ничего лучше нельзя было желать, как жить подле нее. Своим присутствием она оказывала благотворнейшее действие на девушек и женщин различного возраста, которые либо жили у нее в доме, либо наведывались к ней по — соседски.

— Не правда ли, жизнь ваша всегда текла очень равномерно? — однажды спросил ее Вильгельм. — То, как ваша тетушка описывает вас ребенком, если я не ошибаюсь, можно отнести к вам и теперь. Чувствуется, что вы никогда не заблуждались, никогда не бывали вынуждены отступить хотя бы на шаг.

— Этим я обязана дяде и аббату, — ответила Наталия, — они правильно понимали мои особенности. Не помню, чтобы с детских лет какое-либо чувство владело мною сильнее, нежели живой отклик на людские нужды, которые я видела повсюду, и непреодолимая потребность их удовлетворять.

Глаза мои как бы самой природой назначены были обнаруживать повсюду и дитя, еще не стоящее на ножках, и старца, уже неспособного держаться на ногах, и желание богатой семьи иметь детей, и невозможность для бедняков прокормить своих ребятишек, и затаенную потребность иметь в руках ремесло, и мечту о таланте, и задатки к сотне мелких полезных способностей. Я видела то, к чему никто не привлекал моего внимания, а я словно затем и была рождена, чтобы это видеть. Многие люди крайне восприимчивы к красотам неодушевленной природы, на меня же они не оказывали действия, еще меньше, пожалуй, пленяли меня красоты искусства. Приятней всего мне было и остается по сей день, встретив в мире утрату или нужду, тотчас мысленно найти облегчение, замену, помощь.

При виде нищего в лохмотьях, я вспоминала, сколько лишней одежды висит в шкафах моих домашних, и при виде детей, что чахли без присмотра и заботы, мне приходила на ум та или иная женщина, которая томится от скуки, живя в холе и богатстве; при виде того, как большая семья ютится в тесной каморке, я думала, что их следовало бы переселить в огромные хоромы богатых домов и дворцов. Этот взгляд на жизнь сложился у меня вполне естественно, а не в итоге всяких умствований, недаром я еще ребенком придумывала невесть что и своими несуразными требованиями не расставила людей в затруднительное положение. Была у меня еще одна особенность: очень нескоро и с большим трудом согласилась я признать деньги средством удовлетворения всяких нужд; все свои благодеяния я оказывала натурой и знаю, что частенько становилась предметом насмешек. Один только аббат как будто понимал меня, он во всем шел мне навстречу. Он открыл мне глаза на самое себя, на мои желания и стремления и учил меня разумно осуществлять их.

— Значит, воспитывая свой маленький женский мирок, вы руководствуетесь принципами этих странных людей? — спросил Вильгельм. — Вы тоже предоставляете каждой натуре развиваться самостоятельно? Позволяете своим питомицам искать и заблуждаться, совершать ошибки, счастливо достигать цели или, на свое несчастье, сбиваться с пути?

— Нет, такой способ поведения с людьми в корне противоречил бы моему образу мыслей, — возразила Наталия. — Кто не помогает в нужде сразу* тот, на мой взгляд, не помогает вовсе, кто не подает совета сразу, тот не советует вовсе. Столь же насущным представляется мне преподавать и внушать детям известные правила. Я даже готова утверждать, что лучше заблуждаться по правилам, нежели кидаться из стороны в сторону по прихоти своей натуры; и как я погляжу на людей, мне кажется, в каждом из них всегда остает* ся пробел, который может быть заполнен только лишь стро* го выраженным правилом.

— Итак, ваш образ действий решительно отличен от того, какого придерживаются наши друзья? — спросил Вильгельм.

— Да, — отвечала Наталия. — Отсюда лишний раз можете судить о необычайной терпимости этих людей — они не только ничем не хотят мешать мне на моем пути, именно потому, что это мой путь, но даже наоборот, идут мне навстречу во всем, чего бы я ни пожелала.

Обстоятельный рассказ о том, как обращалась Наталия со своими питомицами, мы отложим до другого случая.

Миньона часто желала быть в обществе со всеми, и ей уступали тем охотнее, что она постепенно вновь привыкала к Вильгельму, открывала для него свое сердце и вообще становилась веселее и жизнерадостнее. Быстро уставая на прогулках, она любила опираться на его руку.

— Миньона уже больше не прыгает и не лазает, — говаривала она, — и все же ей хочется разгуливать по горним высям, шагать с крыши на крышу, с дерева на дерево. Как мне завидно смотреть на птиц, особливо когда они вьют себе такие складные и уютные гнезда!

Вскоре у Миньоны вошло в привычку звать своего друга в сад. А когда он бывал занят или куда-то пропадал, Феликсу приходилось его заменять, и если в иные минуты девочка как будто отрешалась от всего земного, то в другие она особенно крепко держалась за отца и сына, словно превыше всего боялась разлуки с ними.

Наталия была явно озабочена.

— Мы надеялись, что от вашего присутствия вновь от — кроется ее доверчивое сердечко, — сказала она, — а теперь не знаю, правильно ли мы поступили.

Она замолчала, как будто выжидая, что ответит Вильгельм. А ему вдруг пришло в голову, что при существующих обстоятельствах Миньону глубоко оскорбит его союз с Терезой; но в своей неуверенности он не решался заговорить об Этом намерении, не думая, что Наталии оно известно.

Также недостало ему душевного равновесия, чтобы поддержать беседу, когда его благородная приятельница, заговорив о своей сестре, принялась хвалить ее отменные качества и сожалеть о ее плачевном состоянии. Он был немало смущен, когда Наталия ему объявила, что вскоре графиня приедет сюда.

— У ее супруга одна мечта, — пояснила она, — заменить в общине скончавшегося графа, своими заботами и трудами укрепляя и развивая это замечательное начинание. Он едет сюда вместе с женой, чтобы проститься с нами; затем он посетит различные места, где обосновалась община; по всему видимому, он встречает к себе такое отношение, как ему желательно, и чуть ли не отваживается предпринять с моей бедной сестрицей путешествие в Америку, дабы вполне уподобиться своему предшественнику, а поскольку он почти уверен, что может почитаться святым, его, чего доброго, манит снискать в конце концов ореол мученика.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Часто за это время разговор заходил о фрейлейн Терезе, часто ее поминали мимоходом, и почти всякий раз Вильгельм собирался признаться своей новой приятельнице, что он предложил этой превосходной женщине свою руку и сердце. Какое-то безотчетное чувство удерживало его; он колебался до тех пор, пока Наталия не сказала ему с обычной своей пленительной скромной и светлой улыбкой:

— Итак, приходится мне в конце концов нарушить молчание и насильно вторгнуться в ваше доверие! Почему вы, друг мой, скрываете от меня столь важное для вас обстоятельство, которое и мне далеко не безразлично? Вы сделали предложение моей подруге; мне дано право вмешаться в это дело. Вот мое полномочие! Вот письмо, которое она шлет вам через меня!

— Письмо от Терезы! — вскричал он.

— Да, сударь! И судьба ваша решилась счастливо. Позвольте мне поздравить вас и мою подругу.

Вильгельм замолчал и уставился в одну точку. Наталия посмотрела на него и увидела, как он побледнел.

— Ваша радость так велика, что она принимает обличив страха и отнимает у вас дар речи, — продолжала она. — В моем участии не менее сердечности оттого, что я еще способна говорить. Надеюсь, вы будете мне благодарны, ибо, смею признаться, я оказала немалое влияние на решение Терезы; она спросила моего совета, а вы, точно по волшебству, оказались как раз здесь, и мне удалось счастливо разрешить те немногие сомнения, что еще оставались у моей подруги. Нарочные носились от нее ко мне и обратно. И вот оно — решение! Вот она — развязка. А теперь прочитайте все ее письма, ясным, открытым взором загляните в прекрасную душу своей невесты.

Вильгельм развернул письмо, которое она протянула ему незапечатанным, и прочел следующие ласковые слова:

«Я ваша, такая, как я есть, какой вы меня знаете. Я зову вас своим, таким, как вы есть и каким я вас знаю. С тем, что супружество изменит в нас самих и в наших отношениях, нам помогут справиться разум, бодрость духа и добрая воля. Нас с вами соединяет не страсть, а склонность и доверие, а посему мы рискуем меньше, нежели тысячи других. Вы, конечно, простите меня, если я с душевной теплотой вспомню своего старого друга; я же, в свой черед, по-матерински прижму к груди вашего сына. Пожелаете вы сейчас же разделить со мной мое маленькое жилище, так считайте себя в нем господином и повелителем, а тем временем будет совершена купчая на поместье. Мне бы хотелось, чтобы никакие новшества не вводились там без меня, дабы я сразу могла показать, что заслуживаю вашего доверия. Будьте благополучны, милый, милый мой друг, возлюбленный жених, дорогой мой муж! Тереза с радостным упованием прижимает вас к своей груди. Моя подруга скажет вам больше, скажет вам все».

От этого письмеца Вильгельму так живо представилась вновь Тереза, что он вполне овладел собой. Во время чтения различные чувства стремительно сменялись в его душе. С ужасом уловил он в сердце следы увлечения Наталией; он бранил себя, клеймил всякую подобную мысль как безрассудство, рисовал себе Терезу во всем ее совершенстве, вновь перечитывал ее послание и повеселел или, вернее, настолько взял себя в руки, что мог казаться веселым. Наталия отдала ему письма, которыми обменивалась с Терезой. Приводим кое-какие выдержки из них.

По-своему изобразив своего жениха, Тереза писала далее:

«Таким я представляю себе человека, который предлагает мне свою руку. Как он сам думает о себе, ты узнаешь со временем из тех записей, в коих он вполне откровенно характеризует себя; я не сомневаюсь, что буду счастлива».

«Что до звания, то тебе известно, какого я всегда была мнения на этот предмет. Некоторые люди крайне чувствительны к несоответствию внешнего положения и не желают с ним мириться. Я никого не хочу убеждать, равно как и сама хочу поступать по собственному убеждению. Я не собираюсь подавать пример, ибо сама следую чужому примеру. Меня пугают лишь внутренние несоответствия, когда сосуд не отвечает своему содержанию. Много блеска и мало радости, богатство и скаредность, знатность и грубость, молодость и педантство, чувство и притворство — вот несоответствия, которые способны меня доконать, как бы ни обзывал и ни оценивал их свет».

«В своей надежде, что мы подойдем друг другу, я опираюсь преимущественно на его сходство, милая Наталия, с тобой, кого я безмерно ценю и почитаю. Вас роднит благородное влечение и стремление к совершенству, в силу коего мы сами творим добро, полагая, что обретаем его извне. Сколько раз я порицала тебя втайне за то, что ты иначе, чем я, отнеслась к тому или другому человеку, иначе поступила в том или другом случае, а в итоге по большей части оказывалось, что права была ты. Ты говорила: «Принимая людей такими, как они есть, мы делаем их только хуже; относясь к ним так, будто они таковы, какими им надлежит быть, — мы приводим их к тому, к чему их следует привести». Я прекрасно знаю, что не способна так думать и поступать. Разумение, порядок, послушание, приказ — это мое дело. Я хорошо запомнила слова Ярно: «Тереза муштрует своих питомиц, а Наталия своих воспитывает». Однажды он даже дошел до того, что отказался признать за мной три прекраснейших качества: веру, надежду и любовь. «Взамен веры, — говорил он, — она обладает разумением, взамен любви — постоянством, а взамен надежды — уверенностью». Сама я должна сознаться, прежде чем узнать тебя, выше всего ставила зоркость и проницательность, лишь твое присутствие переубедило, возродило и победило меня, и твоей прекрасной, возвышенной душе я охотно уступаю первенство. И друг мой мне дорог по той же причине. Его биография — это вечное и безуспешное искание, но движет им не искание как таковое, а искание на диво простодушное, он надеется получить извне то, что может исходить лишь от него самого. Итак, дорогая, мне и на сей раз одна только польза от моей зоркости — я знаю своего супруга лучше, нежели он знает самого себя, и тем более его уважаю. Я вижу его, но при всем своем разумении не могу провидеть, что он способен сделать. Когда я думаю о нем, его образ неизменно сливается с твоим, и я не знаю, чем заслужила близость таких двух людей. Но я заслужу ее тем, что буду исполнять свой долг и осуществлять возлагаемые на меня надежды».

«Вспоминаю ли я о Лотарио? Очень живо и ежедневно. В том обществе, которым я мысленно себя окружаю, я пи на миг не могу обойтись без него. О, как я жалею, что этот превосходный человек, которого со мной породнило прегрешение юности, узами крови связан с тобой! Такая женщина, как ты, воистину была бы достойнее его, нежели я. Тебе я могла бы и должна бы уступить его. Будем же для него всем, чем только возможно, пока он не найдет достойной су «пруги, но и тогда позволь нам быть и остаться вместе».

— Что же мы скажем теперь нашим друзьям? — заговорила Наталия.

— Ваш брат ничего об этом не знает?

— Нет, так же, как и ваши близкие! На сей раз все слажено нами, женщинами. Не знаю, какими вздорными выдумками напичкала ее Лидия, но Тереза, как видно, не доверяет аббату и Ярно. Лидия успела насторожить ее против неких секретных связей и прожектов, о которых я осведомлена в общих чертах, но глубже вникать в них не имела поползновения. И вот перед решительным шагом в своей жизни Тереза пожелала услышать только мое мнение. С братом моим они давно договорились лишь известить друг друга о своем браке, не прося никакого совета.

Теперь Наталия написала брату и попросила Вильгельма присовокупить к письму несколько слов. Таково было желание Терезы.

Они уже собрались запечатать конверт, как вдруг им доложили о приезде Ярно. Его приняли как нельзя приветливее, он был в самом игривом и веселом расположении духа и, не утерпев, сразу же объявил:

— Собственно говоря, я приехал затем, чтобы сообщить вам весьма неожиданное, но приятное известие — оно касается нашей Терезы. Вы, прекрасная Наталия, не раз попрекали нас, что нам до всего дело; но сейчас вы увидите, как полезно иметь повсюду своих соглядатаев. Ну-ка, догадайтесь, покажите свою проницательность!

Самодовольный тон, каким он произнес эти слова, лукавый взгляд, каким окинул Вильгельма и Наталию, убедили обоих, что тайна их раскрыта.

Наталия ответила с улыбкой:

— Мы гораздо хитрее, чем вы думаете, и закрепили на бумаге решение загадки еще раньше, чем нам ее задали.

С этими словами она протянула ему письмо к Лотарио, радуясь, что может достойно парировать приготовленный для их посрамления сюрприз. Несколько удивившись, Ярно взял листок, едва пробежал его, остолбенел, выронил письмо из рук, вытаращив глаза, воззрился на обоих с выражением растерянности и даже ужаса, столь непривычным на его лице, и при этом не произнес ни слова.

Вильгельм и Наталия были совсем озадачены. Ярно шагал по комнате взад и вперед.

— Что мне сказать? — вскричал он наконец. — И надо ли сказать? Нет, это не может остаться тайной. Все равно смятения не избежать. Значит, тайна против тайны! Неожиданность против неожиданности! Тереза вовсе не дочь своей матери! Запрет снят; я приехал просить вас, чтобы вы приготовили эту благородную девушку к замужеству с Лотарио.

Ярно увидел изумление обоих друзей, увидел, как они стоят, потупив взоры.

— Такого рода события очень трудно переносить на людях, — начал он. — То, что каждому нужно при этом обдумать, лучше всего обдумывается наедине; я, во всяком случае, прошу часовой передышки.

Он устремился в сад, Вильгельм машинально последовал за ним, но на расстоянии.

По истечении часа они сошлись опять. Первым заговорил Вильгельм:

— Раньше, когда я жил без цели и плана, вел легкую, даже легкомысленную жизнь, дружба, любовь, увлечение и доверие шли мне навстречу с распростертыми объятиями, даже стремились ко мне; теперь же, когда пора принимать жизнь всерьез, фортуна, как видно, намерена отнестись ко мне по-иному. Решение предложить руку Терезе, пожалуй, было первым, что в чистом виде исходило от меня самого. Продуманно строил я свой план с полного одобрения разума, а согласие этой превосходной девушки увенчало все мои надежды. Ныне же волей причудливой судьбы я вынужден опустить протянутую руку. Тереза издалека подает мне свою, а я, как во сне, не могу взять ее, и прекрасный образ покидает меня навеки. Так прощай же, прекрасный образ! Прощайте и вы, образы щедрого блаженства, обступившие его!

Он замолчал на миг, глядя в пространство. Ярно хотел что-то сказать, но Вильгельм перебил его:

— Позвольте мне договорить, ибо сейчас на карту поставлена вся моя судьба. В этот миг мне на помощь приходит впечатление от первой встречи с Лотарио, оставшееся у меня неизменным. Этот человек заслуживает всемерной привязанности и дружбы, а разве мыслима дружба без жертв? Ради него мне нетрудно было обманывать незадачливую девушку, так пусть же ради него у меня хватит силы отказаться от достойнейшей невесты. Ступайте к нему, расскажите эту необычайную историю и передайте ему, на что я готов.

Ярно ответил:

— В подобных случаях я считаю, что главное — не торопиться, и все сладится само собой. Нам не следует ничего предпринимать без согласия Лотарио! Я поеду к нему, а вы спокойно дожидайтесь моего возвращения или его писем.

Он ускакал прочь, оставив обоих друзей в превеликом унынии. У них было вдоволь времени, чтобы со всех сто-«рон обсудить происшедшее и высказать свои мнения. Тут только они спохватились, что приняли на веру удивительное сообщение Ярно, не осведомившись у него о подробностях* Вильгельм чуть было не усомнился во всем; но их растерян* ность и даже смятение достигли высших пределов, когда на «завтра явился гонец от Терезы с нижеследующим неожидан* ным письмом к Наталии:

«Как это ни странно, я вынуждена отправить вдогонку первому моему письму второе с просьбой срочно прислать ко мне моего жениха. Он должен стать моим супругом, какие бы ни затевались козни с целью отнять его у меня. Передай ему прилагаемое письмо! Только без свидетелей, кто бы они ни были».

Письмо к Вильгельму заключало следующее:

«Что подумаете вы о своей Терезе, если она будет горячо ратовать за союз, казалось бы, решенный лишь по спокойном размышлении? Не задерживаясь, отправляйтесь в пугь тотчас по получении письма. Приезжайте же, милый, милый друг, втройне любимый ныне, когда мне грозит потерять вас или хотя бы встретить преграды к обладанию вами».

— Что же делать? — воскликнул Вильгельм, прочитав письмо.

— Никогда еще не случалось, чтобы сердце мое и разум так безмолвствовали, как сейчас, — после раздумия откликнулась Наталия. — Я не знаю, что делать, что вам посоветовать.

— Может ли быть, чтобы сам Лотарио ничего об этом не знал, — гневно воскликнул Вильгельм, — а зная, был, как и мы, игралищем потаенных козней? Что, если Ярно придумал эту басню экспромтом, как только прочел наше письмо? Не сказал бы он нам нечто иное, если бы мы не опередили его? Чего же хотят эти люди? Какие таят намерения? Что за угрозы подразумевает Тереза? Да, нельзя отрицать, Лотарио находится в кругу скрытых влияний и связей, я на себе испытал, сколь деятельны те люди, как в определенном смысле озабочены поведением и судьбой своих избранников, как умеют управлять ими. Конечная цель этих тайных замыслов мне непонятна, но последняя их затея — отнять у меня Терезу — слишком для меня очевидна. С одной стороны, мне, быть может, лишь для видимости рисуют вновь забрезжившее счастье Лотарио, с другой — я вижу, как моя возлюбленная, моя обожаемая невеста призывает меня в свои объятия. Как мне быть? От чего отступиться?

— Потерпите немного, дайте подумать! — сказала Наталия. — В этом странном сплетении событий мне ясно одно: нельзя торопиться, нельзя делать непоправимые шаги. Нелепой басне, хитроумному замыслу надо противопоставить выдержку и рассудительность; скоро мы узнаем — сказали нам правду или ложь. Ежели у моего брата вновь явилась надежда соединиться с Терезой, тогда будет жестокостью отнять у него счастье в ту минуту, когда оно поманило его.

Давайте повременим, пока не выяснится, знает ли сам он об Этом, верит ли, надеется ли.

К счастью, в подкрепление ее доводов пришло письмо от Лотарио.

«Я не посылаю Ярно назад, — писал он, — одна строка, написанная мною, для тебя убедительнее пространной речи посланца. Я твердо знаю, что Тереза не дочь своей матери, и не могу отказаться от надежды обладать ею, пока она сама не уверится во всем вполне и тогда уже, спокойно поразмыслив, сделает выбор между мною и нашим другом. Исполни мою просьбу, ни на шаг не отпускай его от себя! От этого зависит счастье и даже жизнь твоего брата. Обещаю тебе, что эта неопределенность долго не продлится».

— Видите, как обстоит дело! — ласково обратилась она к Вильгельму. — Дайте мне честное слово, что не вздумаете покинуть этот дом!

— Даю! — вскричал он, протягивая ей руку. — Против вашей воли я из этого дома не уйду. Благодарю господа и моего доброго гения, что на сей раз у меня есть руководитель, и притом такой, как вы.

Наталия описала Терезе весь ход событий, заявила, что пе отпустит их друга от себя, и заодно переслала ей письмо Лотарио.

Тереза отвечала:

«Меня крайне удивляет твердая уверенность самого Лотарио, — ведь не стал бы он до такой степени притворствовать перед собственной сестрой. Я огорчена, до крайности огорчена. Лучше мне ничего не говорить. А лучше всего приехать к тебе, только сперва мне нужно пристроить бедняжку Лидию, с которой обходятся так беспощадно. Боюсь, что всех нас обманывают и будут обманывать, пока не запутают окончательно. Будь у нашего друга мое умонастроение, он, невзирая ни на что, улизнул бы от тебя и бросился в объятия своей Терезы, которую тогда никто не отнял бы у пего; по боюсь, что его я потеряю, а Лотарио не обрету снова. У Лотарио отнимают Лидию, маня его отдаленной надеждой обладать мною. Не стану распространяться дальше, чтобы не усугубить путаницу. Время покажет, не будут ли пока что настолько расстроены, расшатаны, извращены самые прекрасные отношения, что и после того, как все придет в ясность, ничего не удастся поправить. Если мой друг пе ухитрится вырваться, я в ближайшие дни приеду к тебе за ним, чтобы удержать его при себе. Ты удивляешься, каким образом столь пылкая страсть завладела твоей Терезой. Это не страсть, а уверенность, что, коль скоро Лотарио не мог стать моим, этот новый друг составит счастье моей жизни. Скажи ему об этом от имени малыша, который сидел с ним под дубом и радовался его попечению. Скажи от имени Терезы, которая с открытой душой пошла навстречу его предложению. Да, прежняя моя мечта о совместной жизни с Лотарио отодвинулась куда-то далеко, а мечта о том, как я располагала жить с моим новым другом, поныне стоит передо мной. Неужто меня так мало уважают, если думают, что мне легко мигом опять переметнуться от одного к другому?»

— Я полагаюсь на вас, — сказала Наталия, протягивая Вильгельму письмо Терезы. — Вы от меня не сбежите. Подумайте, что счастье моей жизни у вас в руках! Наши существования — мое и брата — так тесно связаны и сплетены между собой, что всякая его боль отзывается у меня, всякая радость составляет мое счастье. Скажу по совести, лишь через него я узнала, что сердце может испытать умиление и восторг, что на свете бывает радость и любовь и такое чувство, которое дает удовлетворение выше всякой меры.

Она остановилась, Вильгельм схватил ее руку и воскликнул:

— Договаривайте же! Настал час полной взаимной доверенности; никогда еще нам не было так нужно по-настоящему узнать друг друга.

— Да, друг мой! — ответила она, улыбнувшись с присущей ей спокойной, ласковой, неподражаемой величавостью. — Пожалуй, с моей стороны ко времени будет вам признаться: все, что книги и люди называют любовью, представлялось мне только лишь сказкой.

— Вы не любили? — воскликнул Вильгельм.

— Никогда или всегда, — отвечала Наталия.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Во время этого разговора они бродили взад и вперед по саду, и Наталия срывала необыкновенного вида цветы, которые были совершенно незнакомы Вильгельму, и он спрашивал их названия.

— Вы, верно, не подозреваете, для кого я собираю букет? — сказала Наталия. — Он предназначен моему дядюшке, которого мы сейчас проведаем. Солнце как раз ярко светит в Залу Прошедшего, вот я и спешу повести вас туда, а я никогда не бываю там без тех цветов, которые особенно нравились дяде. Это был удивительный человек, весьма своеобразный в своих восприятиях. К определенным растениям и животным, людям и местностям и даже к некоторым породам камней он питал особое тяготение, иногда трудно объяснимое. «Ежели бы я смолоду не старался побороть себя самого, пе стремился к широкому всестороннему развитию своего ума, из меня вышел бы самый ограниченный и пренесносный человек, ибо ничего нет отвратительнее узкой своеобычности интересов у того, от кого следует требовать честной, достойной деятельности». Тем пе менее сам он сознавался, что не мог бы жить и дышать, если бы время от времени не давал себе поблажки и не наслаждался вволю тем, что не всегда сам счел бы извинительным и похвальным. «Моя ли вина, — говаривал он, — если мне так и не удалось вполне согласовать свои склонности и свой разум». В подобных случаях он обычно подтрунивал надо мной, говоря: «Наталию можно при жизни причислить к праведникам, ибо природа ее требует лишь того, что желательно и потребно свету».

Тут они как раз вернулись к главному зданию. Широким коридором она провела его к двери, перед которой лежали два гранитных сфинкса. Сама дверь, на египетский лад, слегка суживалась кверху, и ее медные створки приуготовляли к строгому и даже страшному зрелищу. Как же приятна была неожиданность, когда опасение разрешалось чистейшей радостью, ибо посетитель вступал в залу, где искусство и жизнь вытесняли всякую мысль о смерти и могиле. В стенах были сделаны углубления для стоявших там саркофагов, в колоннах между ними имелись ниши, украшенные погребальными урнами и вазами, остальные поверхности стен и свода сплошь были поделены на поля различных размеров, где в обрамлении веселых и пестрых гирлянд, венков и орнаментов помещались веселые и глубокомысленные картины. Отдельные архитектурные детали были облицованы прекрасным мрамором, желтым с красноватым оттенком, голубые полосы удачного химического состава под лазурный камень, радуя глаз в силу контраста, сообщали всему вкупе цельность и связность. Роскошь этого убранства была выдержана в безупречных архитектонических соотношениях, и каждый входящий как бы возносился над самим собой, через гармоническую стройность искусства впервые познавая, что такое человек и чем он может быть.

Напротив двери была изваяна из мрамора статуя почтенного мужа, который покоился на великолепном саркофаге, опершись на подушку. Перед собой он держал свиток и как бы углубился в него с безмолвным вниманием. Свиток был расположен таким образом, чтобы каждый свободно мог прочитать начертанные на нем слова, они гласили: «Помни о жизни!»[75]«Помни о жизни!» — девиз, противопоставленный Гете монашескому девизу «Помни о смерти!» («Memento mo- ri!»).

Убрав увядший букет, Наталия положила свежий перед изваянием дяди; ибо статуя изображала его, и Вильгельму показалось, что он узнает черты старого вельможи, которого видел тогда в лесу.

— Мы провели здесь немало часов, покуда длилось сооружение залы, — пояснила Наталия. — В последние годы своей жизни дядя привлек к работе искусных живописцев и не знал лучше удовольствия, чем придумывать и подбирать рисунки и картоны для этой росписи.

Вильгельм не мог наглядеться на окружающие его предметы.

— Сколько жизни в этой Зале Прошедшего, — вскричал он, — с тем же основанием можно назвать ее Злой Настоящего и Грядущего. Так все было и так все будет! Преходящи лишь те, что наслаждаются и созерцают. Вот этот образ матери, прижимающей к груди свое дитя, переживет много поколений счастливых матерей. Быть может, через ряд столетий какой-нибудь отец порадуется, глядя на бородатого мужчину, который, откинув степенность, резвится со своим малышом. Во все века в такой же стыдливой позе будет сидеть невеста и, затаив свои желания, будет ждать, чтобы ее утешили и ободрили; так же нетерпеливо будет томиться на пороге жених, прислушиваясь, можно ли ему войти.

Взгляд Вильгельма блуждал по бесчисленным картинам. От присущего ребенку первого радостного стремления не оставлять праздной и упражнять в игре каждую мышцу своего тельца — до спокойной и строгой отрешенности мудреца здесь можно было в стройной и живой последовательности наблюдать, как ни одного своего врожденного влечения и дарования человек не оставляет праздным, из каждого извлекает пользу.

От первого робкого самопознания, когда девушка медлит вынуть кувшин из прозрачной воды, любуясь своим отражением, до тех высоких торжеств, когда короли и народы у алтаря призывают богов в свидетели своих союзов, все здесь было показано убедительно и ярко. Вся твердь земная и весь небесный свод окружали здесь созерцателя, и, помимо мыслей, что внушали эти рукотворные образы, помимо ощущений, которые они вызывали, тут присутствовало еще нечто иное, захватывавшее всего человека целиком. Вильгельм тоже это почувствовал, хоть и безотчетно.

— Что же это такое, что независимо от внутреннего смысла, вне всякого сочувствия к человеческим делам и судьбам так сильно и вместе с тем отрадно действует на меня? — восклицал он. — Оно исходит от всего в целом, оно исходит от каждой частицы, и мне непостижимо первое, и мне не вполне доступно второе! Какое волшебство чудится мне в этих плоскостях, в этих линиях, этой высоте и широте, в этих камнях и красках. Почему даже при поверхностном взгляде так радуют эти образы, просто как украшения? Да, я чувствую, здесь можно пробыть долго, отдохнуть, все охватить взором и ощутить счастье, чувствуя и думая нечто совсем иное, чем го, что видно взору.

Конечно, если бы нам удалось описать, как счастливо было все расположено, как через подобие или противопоставление, однотонность или пестроту все оказывалось на своем месте, все было именно таким, как ему быть определено, все производило вполне отчетливое впечатление совершенства, тогда мы перенесли бы читателя в такое место, которое оп не скоро пожелал бы покинуть.

Четыре больших мраморных канделябра стояли в углах залы, четыре поменьше были поставлены посередине вокруг саркофага превосходной работы, по величине могущего вместить юное существо среднего роста.

Наталия остановилась возле этой гробницы и, положив ча нее руку, промолвила:

— Мой дорогой дядя питал большое пристрастие к этому творению древности. Он говаривал иногда: «Опадает не только первый цвет, который вы можете схоронить там, наверху, в тесных вместилищах, но и плоды, что висят на ветках и долгое время подают нам радужные надежды, а между тем червь исподтишка готовит им раннюю зрелость и погибель». Боюсь я, — заключила она, — дядино прорицание относилось к милой девочке, которая мало-помалу ускользает от нас и тянется к этому мирному обиталищу.

Когда они собрались уходить, Наталия сказала:

— Вот на что я еще хочу обратить ваше внимание. Посмотрите наверх, на полукруглые отверстия по обе стороны залы! Здесь могут скрытно помещаться хоры певчих, а на медных украшениях под карнизом укрепляются ковры, которые дядя завещал развешивать при каждом погребении. Он не мог жить без музыки. Особливо без пения, но у него была одна странность — он не любил видеть певчих. «Нас развращает театр, где музыка прежде всего споспешествует утехе для глаз, — говаривал он, — она сопровождает движение, а не чувствования. При ораториях и концертах нам всегда мешает вид музыкантов; истинная музыка назначена только для слуха. Хороший голос обобщеннее всего, что можно себе представить, и когда ограниченная особь, от которой он исходит, маячит перед глазами, разрушается непосредственное впечатление от этой обобщенности. Я желаю видеть каждого, с кем говорю, ибо это отдельный человек, чей облик и натура придают разговору цену или обесценивают его; но кто поет, для меня должен быть невидим, его облик не должен ни подкупать, ни обманывать меня. Здесь голос говорит слуху, не душа душе, не многообразный мир глазу, не небо человеку». При исполнении инструментальной музыки он тоже предпочитал, чтобы оркестр был по возможности скрыт, ибо механические усилия и вызванные необходимостью странные ужимки музыкантов рассеивают и смущают слушателя. Поэтому он имел обыкновение внимать музыке, закрыв глаза, дабы все свое существо сосредоточить на чистом наслаждении слуха.

Они уже выходили из залы, когда услыхали стремительный детский топот по коридору и выкрики Феликса:

— Нет, я! Нет, я!

Миньона первая ворвалась в дверь; она запыхалась так, что не могла слова вымолвить, а Феликс еще издалека кричал:

— Маменька Тереза тут!

Как видно, дети бежали взапуски, поспорив, кто первый принесет новость. Миньона лежала в объятиях Наталии, сердце у нее бешено колотилось.

— Гадкая девочка! Ты забыла, что тебе запрещены быстрые движения? — выговаривала ей Наталия. — Видишь, как у тебя бьется сердце!

— Пускай оно разорвется! — с глубоким вздохом произнесла Миньона. — Оно бьется слишком долго.


Не успели все опомниться от растерянности и даже смятения, когда появилась Тереза. Бросившись к Наталии, она обняла и ее, и бедную девочку. Затем обернулась к Вильгельму, посмотрела на него своим ясным взглядом и спросила:

— Как дела, друг мой? Вы не дали сбить себя с толку?

Он сделал шаг по направлению к ней, она кинулась к нему и повисла у него на шее.

— О, моя Тереза! — воскликнул он.

— Мой друг, мой возлюбленный! Мой супруг! Да, я навек твоя! — восклицала она, осыпая его горячими поцелуями.

Феликс теребил ее за платье и кричал:

— Маменька Тереза, я тоже здесь!

Наталия стояла, глядя в пространство; Миньона внезапно схватилась левой рукой за сердце, порывисто вытянула правую руку и с криком замертво упала к ногам Наталии.

Велик был общий испуг: ни биение сердца, ни пульс не прощупывались. Вильгельм взял девочку на руки и поспешно понес наверх. Безжизненное тело свисало у него с плеча. Приход лекаря дал мало утешения: и он, и уже знакомый нам молодой хирург старались тщетно. Вернуть милое создание к жизни не удалось.

Наталия сделала знак Терезе. Та взяла своего друга за руку и увела его из комнаты. Он не произносил ни слова и боялся встретиться с ней взглядом. Так сидели они рядом на той самой софе, где первый раз он застал Наталию. С быстротой молнии проносились у него в мыслях превратности судеб, вернее, он не мыслил, а терпел, как душу ему терзало то, что он не в силах был отогнать. Бывают в жизни минуты, когда события, подобно ткацким челнокам-самолетам, снуют перед нами взад и вперед, неудержимо завершая ту ткань, которой в той или иной степени сами мы заложили и укрепили основу.

— Друг мой! Возлюбленный! — промолвила Тереза, прерывая молчание и беря его за руку. — Нам надо в эту минуту крепко держаться друг друга, как, без сомнения, еще не раз придется в подобных случаях. Такие события в жизни нужно переносить вдвоем. Подумай, друг мой, почувствуй, что ты не одинок, докажи, что ты любишь свою Терезу, для начала приобщив ее своему горю.

Она обняла его и нежно привлекла к себе на грудь; он Крепко стиснул ее в объятиях.

— Бедная девочка в тяжелые минуты искала защиты и прибежища у моего непостоянного сердца, — воскликнул Вильгельм. — Так пусть же постоянство твоего сердца будет мне поддержкой в этот страшный час.

Они сидели, крепко обнявшись, он чувствовал, как у его груди бьется ее сердце, но на душе у него было пусто и мертво; лишь образы Миньоны и Наталии, точно тени, витали перед его мысленным взором.

Вошла Наталия.

— Благослови и соедини нас в эту скорбную минуту! — воскликнула Тереза.

Вильгельм спрятал лицо на плече Терезы. На свое счастье, он мог плакать. Он не слышал, как вошла Наталия, не видел ее, лишь при звуке ее голоса слезы сильнее полились у него из глаз.

— Я не стану разобщать то, что связал господь, — с улыбкой промолвила Наталия, — но и соединить вас я не могу, как не могу назвать похвальным, что горе и взаимное влечение, как видно, совсем вытеснили из ваших сердец память о моем брате.

При этих словах Вильгельм вырвался из объятий Терезы.

— Куда вы? — в один голос воскликнули обе женщины.

— Я хочу видеть убитое мною дитя! — выкрикнул он. — Зрелище несчастья менее мучительно, чем мысль о нем, которая впивается в душу. Пойдемте посмотрим на отлетевшего ангела. Ясный лик его покажет нам, что он умиротворен!

Будучи не в силах удержать потрясенного юношу, обе подруги поспешили следом, но добрый врач вышел им навстречу вместе с хирургом и, не позволив приблизиться к опочившей, сказал:

— Воздержитесь от этого горестного созерцания и дозвольте мне в меру моего искусства продлить век останкам Этого удивительного существа. На этом дорогом нам создании я хочу немедля применить прекрасное искусство не только бальзамировать тело, но и придать ему видимость жизни. Предвидя ее кончину, я все подготовил и надеюсь преуспеть при содействии моего помощника. Дайте мне jee- сколько дней срока и не пытайтесь вновь увидеть милое дитя, доколе мы не перенесем его в Залу Прошедшего.

В руках у молодого хирурга была та же диковинная сумка с инструментами.

— От кого она досталась ему? — спросил Вильгельм у врача.

— Мне она хорошо знакома, — вставила Наталия. — Он получил ее от своего отца, который перевязывал вас тогда, в лесу.

— Так, значит, я не ошибся, — вскричав Вильгельм, — я сразу же признал ленту! Уступите мне ее! Она первая навела меня на след моей благодетельницы. Сколько радостей и горестей перевидал такой вот неодушевленный предмет. Скольким страданиям была свидетельницей эта лента, а нити ее все еще крепки. Скольких людей провожала она в последний путь, а краски ее еще не поблекли. Она причастна к прекраснейшим мгновениям моей жизни, когда я, израненный, лежал на земле и ваш сердобольный образ явился передо мной, а девочка с окровавленными волосами была полна нежнейшей заботы о моей жизни, мы же оплакиваем ныне ее безвременную смерть.

Друзьям не дали времени поговорить об этих печальных событиях и рассказать фрейлейн Терезе о бедной девочке и вероятной причине ее внезапной смерти, — лакей доложил о приезде посторонних лиц, которые на поверку оказались отнюдь не посторонними.

В комнату вошли Лотарио, Ярно и аббат.

Наталия поспешила навстречу брату; остальные мгновенно смолкли.

Тереза с улыбкой обратилась к Лотарио:

— Вряд ли вы ожидали увидеть меня здесь. Как бы то ни было, нам не стоило встречаться в такую минуту, тем не менее я от души говорю вам — добро пожаловать после столь долгой разлуки.

Протянув ей руку, Лотарио ответил:

— Раз уж нам судьба страдать и отказаться от счастья, пусть хоть это будет в присутствии того, кто нам всего желанней и дороже. Я не смею воздействовать на ваш выбор, а мое мнение о вашем сердце, вашем разуме и здравом смысле по-прежнему настолько высоко, что я охотно вверяю вам судьбу мою и моего друга.

Разговор тотчас же перешел на общие, можно сказать, даже незначительные предметы. Вскоре общество собралось совершить прогулку, разбившись на пары. Наталия пошла с Лотарио, Тереза с аббатом, а Вильгельм остался в замке с Ярно.

Появление трех приятелей в ту минуту, когда тяжкое горе легло на сердце Вильгельма, вместо того чтобы его рассеять, только вызвало в нем раздражение и усугубило гнетущее состояние его духа; он был полон досады и недоверия и не мог, не желал это скрыть, когда Ярно спросил у него, почему он так угрюмо молчалив.

— Мудрено ли? — возмутился Вильгельм, — Лотарио является сюда со своими приспешниками, и трудно поверить, чтобы таинственные силы башни, и без того столь неуемные, не воздействовали на нас именно теперь для достижения через наше посредство невесть какой непонятной цели, связанной с нами же: насколько я успел узнать этих благочестивых мужей, они неизменно питают похвальное намерение разъединять связанное и связывать разъединенное. Что за хитросплетения получаются из этого, навеки остается загадкой для нашего нечестивого взора.

— Вы язвительны с досады, это неплохо, — заметил Ярно, — когда вы окончательно выйдете из себя, будет еще лучше.

— Этого ждать недолго, — заявил Вильгельм, — боюсь, что природное и привитое мне терпение на сей раз решено раздразнить до крайности.

— Покуда станет ясно, к чему приведут наши замыслы, мне, пожалуй, не мешает рассказать вам кое-что о башне, которая, как видно, внушает вам большое недоверие, — сказал Ярно.

— Дело ваше, — ответил Вильгельм, — если вы думаете отвлечь меня этим, но душа моя полна стольких забот, что навряд ли мне удастся уделить должное внимание сим назидательным историям.

— Ваше приятное расположение духа не отпугнет меня от намерения просветить вас на этот предмет. Вы считаете, что я малый смышленый, мне же хочется быть в ваших глазах и честным малым, а главное, на сей раз я только исполняю поручение.

— Лучше бы вы по собственному почину и по доброй воле решили меня просветить, — заявил Вильгельм. — И раз я не могу слушать вас без недоверия, зачем мне вообще выслушивать вас?

— Коль скоро у меня сейчас нет дела важнее, нежели тешить вас сказками, так и у вас, надо думать, найдется время приклонить к ним слух; чтобы вы слушали внимательнее, скажу вам сразу: все виденное вами в башне, собственно, лишь наследие юношеского увлечения, которое поначалу почти всем посвященным внушало самые уважительные чувства, а ныне обычно вызывает лишь усмешку.

— Значит, этими высокими символами и словами попросту играют, — вскричал Вильгельм, — нас торжественно вводят в помещение, вселяющее благоговейный трепет, поражают нас загадочными видениями, вручают нам свитки с премудрыми, замысловатыми изречениями, в которых мы, правда, мало что можем уразуметь, сообщают нам, что доселе мы были только учениками, выдают нам аттестат, хотя мы не стали ни на волос умнее…

— Пергамент при вас? — спросил Ярно. — Он содержит много ценного, ибо те изречения общего характера взяты не с потолка; конечно, они представляются пустыми и темными тому, кто не может связать их с личным опытом. Дайте же мне так называемое Наставление, ежели оно у вас недалеко.

— Еще бы, совсем близко, — отвечал Вильгельм, — такой талисман надо постоянно носить на груди.

— Ну, кто знает, не придет ли время, когда для его содержания найдется место у вас в сердце и в голове, — с улыбкой заметил Ярно.

Ярно заглянул в свиток и пробежал глазами первую его половину.

— Здесь речь идет о развитии художественного вкуса, Это пускай обсуждают другие; во второй части говорится о жизни, и тут я более сведущ.

Он начал читать отдельные места, перемежая их соответствующими замечаниями и рассказами.

— Склонность молодежи к тайне, к торжественным действиям и к громким словам чрезвычайно велика и нередко служит признаком незаурядной натуры. В эти годы человека, хоть смутно и неясно, тянет к чему-то, что затронуло и потрясло бы все его существо. Юноша, предчувствуя многое, думает много обрести, познав тайну, и, много вкладывая в тайну, считает, что действовать нужно через тайну. Такое умонастроение аббат поддерживал в одном молодом обществе, частью исходя из своих принципов, частью по склонности и привычке, ибо в свое время был связан с неким обществом, которое многое вершило втайне. Мне такой образ действий был не по душе. Я был старше других, смолоду смотрел окрест ясным взглядом и во всем добивался ясности; превыше всего желал я познать мир, каков он есть, и заразил Этой страстью лучших из своих собратьев, так что все наше образование чуть было не пошло по неверному пути — мы подмечали теперь только пороки и ограниченность ближних, а себя мнили безупречными созданиями. Аббат пришел пам па помощь, объяснив, что не следует наблюдать людей, ие думая об их развитии. Да и самих себя мы, пожалуй, способны наблюдать и познавать только лишь в деятельности. Он советовал нам сохранить первоначальные формы нашего Общества, вследствие чего в наших собраниях оставались теперь следы прежнего устава, первоначальные мистические веяния сказывались на структуре целого, в дальнейшем символически уподобившегося ремеслу, которое возвысилось до искусства. Отсюда и появились названия учеников, подмастерьев и мастеров. Мы желали смотреть на все своими глазами и создать собственный архив познавания мира; отсюда возникли многочисленные исповеди, которые мы частично писали сами, частично побуждали писать других, из чего затем составлялись «Годы учения». Отнюдь не все люди пекутся о своем развитии; многим требуется лишь своего рода домашнее средство для укрепления здоровья, рецепты, как достичь богатства и всяческого благополучия. Всех, кто не научился мыслить самостоятельно, мы либо дурачили разными мистификациями и фокусами, либо попросту отстраняли. Лишь тех напутствовали мы на свой лад, кто живо чувствовал и ясно сознавал, к чему он рожден, и кто достаточно был искушен, чтобы легко и радостно идти своей дорогой.

— Значит, со мной вы зря поторопились, — заметил Вильгельм, — именно с той минуты мне уже совсем непонятно, что я могу, чего хочу и в чем мой долг!

— Мы неповинны в этом замешательстве, дай бог, чтобы счастливый случай помог нам выйти из него; а пока слушайте: «Тот, в ком многое еще надо развивать, с опозданием познает себя и мир. Мало таких, что богаты умом и способны к действию. Ум расширяет кругозор человека, но парализует волю, действие животворит, но ограничивает».

— Прошу вас, перестаньте читать эти загадочные речения, — перебил Вильгельм. — Они и без того уже совсем запутали меня.

— Тогда я ограничусь рассказом, — согласился Ярно, наполовину скатав свиток и лишь время от времени заглядвпшя в него. — Лично я меньше всего принес пользы и обществу и людям; я очень плохой учитель, мне невмоготу смотреть на чьи-то беспомощные попытки, я непременно окликну заблудшего, будь он даже лунатик, и тем поставлю его под угрозу тут же сломать шею. В этом вопросе я никак не мог поладить с аббатом; он утверждает, что от ошибок можно излечиться, только ошибаясь. По поводу вас мы тоже часто спорили: вы очень полюбились ему, а привлечь его особое внимание — дело непростое. Вы должны признать, что, где бы мы с вами ни встречались, я всегда говорил вам чистую правду.

— Вы не слишком меня щадили, — ответил Вильгельм, — и, как видно, остались верны своим принципам.

— Что же тут щадить, если разносторонне одаренный молодой человек явно идет по неверному пути? — возразил Ярно.

— Простите, но вы слишком уж сурово отказали мпе в каких бы то ни было актерских способностях, — сказал Вильгельм, — однако сознаюсь вам, хоть я и окончательно поставил крест на театре, про себя мне невозможно признать свою полную бездарность.

— А я про себя вывел такое заключение, — подхватил Ярно, — кто умеет играть лишь самого себя, тот не актер. Кто и внутренне и внешне не может перевоплощаться во множество образов, не заслуживает этого звания. Вы, к призеру, превосходно сыграли Гамлета и еще несколько ролей, где ваша натура, ваш облик и настроение минуты благоприятствовали вам. Этого было бы, на худой конец, достаточно для любительского театра и для каждого актера, который не видит для себя иного пути. «Следует опасаться такого таланта, в котором не имеешь надежды достичь совершенства, — продолжал Ярно, заглянув в свиток. — Сколько пи старайся, но в конце концов, полностью осознав все значение мастерства, горько пожалеешь о времени и силах, загубленных на жалкие потуги».

— Бога ради, не читайте! — взмолился Вильгельм. — Говорите, рассказывайте, вразумляйте меня! Значит* аббат помог мне сыграть Гамлета, прислав актера на роль призрака?

— Да, он утверждал, что это единственный способ излечить вас, ежели вы излечимы.

— И потому оставил мне покрывало и заклинал меня бежать?

— Да, он даже надеялся, что представлением «Гамлета» исчерпается весь ваш пыл. После этого вы не пожелаете переступить порог театра — утверждал он; я полагал противное и оказался прав. Мы поспорили с ним в самый вечер представления.

— Вы видели мою игру?

— Ну, разумеется!

— А кто же исполнял роль призрака?

— Этого я не знаю доподлинно, не то сам аббат, не то его брат-близнец, скорее всего последний, он повыше ростом.

— Значит, у вас друг от друга тоже есть тайны?

— У друзей могут и должны быть тайны друг от друга, но один для другого они не составляют тайны.

— У меня полный разброд в мыслях от одного только воспоминания об этой неразберихе. Скажите, что же представляет собой человек, коему я стольким обязан и могу предъявить столько упреков?

— Вот за что мы так ценим его и что дало ему некую власть над всеми нами, — начал Ярно, — за независимый и зоркий взгляд, дарованный ему природой, которым он улавливает все силы, присущие человеку и способные развиваться каждая по-своему. Люди, даже самые лучшие, всегда ограниченны; каждый ценит в себе и в другом лишь определенные качества, и лишь их поощряет, и лишь их развитию способствует. Аббат действует прямо противоположным образом, все его интересует, все радует, все он желает понять, всему помочь.

Но тут мне надо снова заглянуть в свиток! — вставил Ярно. — «Только вся совокупность людей составляет человечество, только все силы, взятые вместе, составляют мир. Между собой они часто приходят в столкновение и стремятся уничтожить друг друга, но природа связует их и воссоздает снова. От неосмысленной животной тяги к ремеслу до высшего проявления одухотворенного искусства, от лепета и радостных возгласов ребенка до великолепного мастерства певца и оратора, от мальчишеских драк до чудовищных средств обороны и захвата государств, от мелкого благоволения и мимолетной влюбленности до пылкой страсти и крепчайших уз, от простейшего ощущения чувственного бытия до тончайшего предчувствия и чаяния духовного существования в отдаленном будущем, — все это и еще немало другого заложено в человеке и ждет своего совершенствования, но не в одном, а и во многих. Каждый задаток важен и требует развития. Если кто-то способствует только прекрасному, а другой — только полезному, они лишь вместе составят человека. Полезное помогает само себе, ибо оно зарождается в гуще народа и никто без него не обходится, прекрасное же требует помощи, ибо немногие творят его, а нуждаются в нем многие».

— Перестаньте! — вскричал Вильгельм. — Я все это уже читал.

— Еще несколько строк, — возразил Ярно, — в них сказывается весь аббат: «Одна сила господствует над другой, но ни одна из них не может создать другую; в каждом задатке заложена только своя сила совершенствования, а понимают это очень немногие из тех людей, что берутся учить и действовать».

— Я тоже этого не понимаю, — признался Вильгельм.

— Обо всем здесь изложенном вы еще не раз услышите от аббата. Итак, постараемся всегда ясно видеть и запоминать, чем мы одарены и что можем в себе развить; постараемся быть справедливыми к людям, ибо мы заслуживаем уважения лишь в той мере, в какой сами способны отдавать должное другим.

— Бога ради, довольно сентенций! Я чувствую по себе — это негодное лекарство для раненого сердца. Лучше скажите мне со всей своей жестокой откровенностью, чего вы от меня ждете и как, каким образом хотите пожертвовать мною?

— Смею вас уверить, что впредь вам придется избавить нас от всяческих подозрений. Ваше дело — обдумывать и выбирать, а наше — быть вам в помощь. Человек не может быть счастлив, доколе его неограниченные стремления сами пе поставят себе предела. Опирайтесь не на меня, а на аббата; думайте не о себе, а о том, что вас окружает. Так, например, научитесь видеть превосходные качества Лотарио, видеть, сколь нераздельны между собой его воззрения и труды, сколь упорно он идет вперед, расширяя поле своей деятельности и каждого увлекая за собой. Где бы он ни был, всюду с ним входит целый мир, его присутствие воодушевляет и живит. А взгляните на нашего почтенного лекаря. Это натура прямо противоположная. Если Лотарио своей деятельностью охватывает целое и дальнее, то доктор обращает свой проницательный взор лишь на ближайшие предметы, он скорее способствует деятельности, нежели действует сам; его следует уподобить хорошему хозяину, чьи труды незаметны и кто радеет об одном: чтобы каждый действовал исправно в кругу своих обязанностей. Его знание — это постоянное накопление и расходование. Он получает и раздает по мелочам. Лотарио мог бы, пожалуй, в один день разрушить все, над чем тот трудился годами, но Лотарио также способен, пожалуй, за один день наделить других достаточной силой, чтобы стократно восстановить разрушенное.

— Невеселое занятие думать об очевидных чужих преимуществах в ту минуту, когда никак не поладишь сам с собой, — заметил Вильгельм, — такие размышления подходят человеку спокойному, а не тому, кто обуреваем страстью и сомнениями.

— Спокойно и разумно размышлять нехудо в любое время, и, привыкая думать о чужих преимуществах, мы неприметно ставим на должное место собственные преимущества и тем самым без труда отказываемся от неподходящей нам деятельности, к которой влечет нас фантазия. Постарайтесь очистить душу от всяческих подозрений и опасений! Вот идет аббат, будьте приветливы с ним; скоро вы узнаете, сколь многим еще обязаны ему. Эдакий хитрец! Глядите, как он выступает между Наталией и Терезой; бьюсь об заклад, у него наготове какой-то хитроумный замысел. Он охотно играет роль провидения и любит при случае устраивать свадьбы.

Мудрые и добрые речи Ярно не могли смягчить возбужденно-раздраженное состояние Вильгельма, который счел весьма нетактичным и несвоевременным намек приятеля на такого рода обстоятельства, и хотя с улыбкой, но не без досады ответил:

— Лучше бы любитель устраивать свадьбы предоставил Это дело самим любящим,

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Все общество сошлось снова, и наши приятели были вынуждены прервать разговор. Вскоре доложили о курьере, желавшем вручить письмо в собственные руки Лотарио; его ввели; это был мужчина крепкий и ловкий на вид, одетый в богатую и красивую ливрею. Вильгельм подумал, что видел его раньше, и не ошибся, — этого самого человека он когда — то посылал вдогонку Филине и мнимой Марнане, но тот так и не воротился. Только было Вильгельм собрался с ним заговорить, как Лотарио, прочитав письмо, строго и даже сердито спросил:

— Как звать твоего господина?

— На этот вопрос я никак не могу ответить, — почтительно произнес курьер, — смею надеяться, в письме сказано все, что потребно; устно мне ничего не велено передавать.

— Допустим, — улыбаясь, заметил Лотарио, — и раз твой господин не побоялся прислать мне такое дурашливое письмо — что ж, прошу его пожаловать.

— Он не преминет прибыть, — с поклоном заявил курьер и удалился.

•- Выслушайте это бестолковое и глупое послание, — указал Лотарио. «Поелику изо всех гостей, — пишет незнакомец, — дух веселья — гость наиприятнейший, а поелику при мне он состоит постоянным попутчиком, то для меня нет сомнения, что визит, который я намерен нанести вашей милости, не будет принят неблагожелательно. Напротив того, я лелею надежду доставить полное удовольствие всему сиятельному семейству, а засим вновь удалиться, с чем имею быть, и прочее и прочее, граф Улитконог».

— Фамилия незнакомая, — заметил аббат.

— Возможно, это какой-то викариатный граф,[76]Викариатный граф. — В избирательной Германо-римской империи власть главы государства во время междуцарствий переходила к «викариям», то есть к курфюрстам-избирателям, каковые нередко злоупотребляли своим временным положением, возводя в графское достоинство нетитулованных дворян и баронов. Эти новые носители графского титула пренебрежительно назывались «викарными» или «викариатными» графами.- предположил Ярно.

— Разгадка проста, — вставила Наталия, — готова поспорить, это братец Фридрих; после смерти дядюшки он все грозится навестить нас.

— Угадала, прекрасная и мудрая сестричка, — послышался голос, и в ту же минуту из ближних кустов появился резвый юнец приятной наружности.

Вильгельм так и ахнул.

— Как! — вскричал он. — Наш белокурый плутишка и здесь настиг меня?

Фридрих насторожился, взглянул на Вильгельма и воскликнул в свой черед:

— Право же, я не так бы удивился, если бы знаменитые пирамиды, что столь прочно стоят на земле Египта, или гробница царя Мавзола,[77]Гробница царя Мавзола — одно из семи чудес света, усыпальница Мавзола, царя Карии, в Галикарнасе (середина IV в. до н. э«). Отсюда происходит слово «мавзолей». которой, по слухам, больше не существует, вдруг очутились бы здесь, в дядюшкином саду, вместо вас, моего старинного друга и многократного благодетеля. Вас я приветствую с особой почтительностью и сердечностью.

Поздоровавшись и перецеловавшись со всеми подряд, он вновь кинулся к Вильгельму, восклицая:

— Смотрите мне, держите в холе этого героя, этого полководца и театрального философа. При первом нашем Знакомстве я прескверно причесал его, сознаюсь честно, орудуя железным гребнем, а он потом уберег меня от свирепой порки. Он великодушен, как Сципион, щедр, как Александр; случается, бывает влюблен, но не питает ненависти к соперникам. Он не только благотворил своим врагам, а это считается самой плохой услугой, какую лишь можно придумать, — нет, приятелям, увозящим его возлюбленную, он посылает вслед хороших и верных слуг, дабы не преткнулись они пятой о камень.

В таком роде он молол без остановки, и никто не мог бы пресечь его болтовню, отвечать ему в тон тоже никто не был способен, а потому говорил почти что он один.

— Не удивляйтесь моей необычайной начитанности в творениях духовных и светских сочинителей, скоро вы узнаете, как я постиг всю эту премудрость.

Его пытались расспросить, как он живет, откуда явился; но он так увлекся назидательными изречениями, стародавними сказаниями, что не спешил с вразумительным ответом.

Наталия шепнула Терезе:

— От его балагурства у меня сжимается сердце; готова поклясться, что ему самому совсем не весело.

Не встречая, кроме отдельных ответных шуток Ярно, подобающего отклика своему паясничанью, Фридрих заявил:

— В таком серьезном семействе мне ничего не остается, как посерьезнеть самому, а ввиду того, что при столь затруднительных обстоятельствах бремя моих грехов тяжким гнетом ложится мне на душу, я немедля готов в оных покаяться по совокупности, однако вы, милостивые мои государи и государыни, из сего ни единого слова не узнаете. Исповедь мою услышит один лишь этот вот благородный мой друг, более или менее осведомленный о перипетиях моей жизни, тем паче что он один имеет некоторое право на спрос. Неужто вам не любопытно узнать, как и где? Кто? Когда и почему? — обратился он к Вильгельму. — Как обстоит дело со спряжением греческого глагола phileo, philo[78]Люблю, любил (греч.). и с производными этого прельстительнейшего из глаголов.

С тем он схватил Вильгельма под руку и повлек за собой, обнимая и целуя его на все лады.

Едва придя в комнату Вильгельма, Фридрих обнаружил на подоконнике ножичек с надписью «Помни обо мне».

— Хорошо же вы сберегаете свои сокровища, — заметил он. — Ведь это ножик Филины, который она подарила вам в тот день, когда я так драл вам волосы. Надеюсь, беря его в руки, вы прилежно поминали нашу красавицу, и смею вас заверить, она тоже вас не забыла, и, не вытрави я давно уже из сердца малейший след ревности, меня брала бы зависть при виде вас.

— Не упоминайте больше эту тварь! — отрезал Вильгельм. — Не скрою, я долго не мог избавиться от воспоминания о приятностях ее общества, только и всего.

— Фу! Постыдитесь! — вскричал Фридрих. — Можно ли отрекаться от возлюбленной, а ваша любовь была столь полновластна, что лучше и не пожелаешь. Дня не проходило, чтобы вы не делали ей подарка, а уж если немец дарит, значит, любит. Мне ничего не оставалось, как утащить ее у вас, и красному офицерику это в конце концов удалось.

— Вы были тот офицер, которого мы застали у Филины и с кем она уехала?

— Тот самый, кого вы приняли за Мариану. Мы немало смеялись этой ошибке, — ответил Фридрих.

— Какая жестокость оставить меня при таких подозрениях! — воскликнул Вильгельм.

— И вдобавок тут же взять в услужение курьера, которого вы послали догнать нас, — подхватил Фридрих, — он дельный малый и все это время неотступно находился при нас. А Филину я по-прежнему люблю до безумия. Она меня совершенно околдовала, так что я, можно сказать, уподобился мифологическим персонажам и каждый день боюсь превращения.

— Объясните мне одно — откуда у вас такая обширная ученость? — спросил Вильгельм. — Я не могу надивиться усвоенной вами странной привычке то и дело ссылаться на старинные легенды и сказания.

— Учился я и стал не на шутку учен самым веселым манером, — сказал Фридрих. — Филина ныне со мной, мы сняли у арендатора старинный замок в дворянском поместье, где и ведем превеселую жизнь шаловливых кобальдов. Там мы нашли библиотеку малого объема, но отменного содержания, куда входит Библия in folio,[79]Библия in folio — Библия большого формата с иллюстрациями, изданная франкфуртским книготорговцем Мериапом. Хроника Готфрида — «Историческая хроника, или Описание всемирной истории с начала мира до 1619 года» Иоганна Людвига Готфрида, вышла в том же издательстве в 1619 г.; седьмая часть Этого труда написана страсбургским историком Иоганном Филиппом Абеле. Позднее Абеле издал у Мериана и продолжение «Хроники» с 1633 до 1718 г. в двадцати одном томе, под заглавием «Theatrum Europaeum». Сборник nAcerra philologica» — хрестоматия, состоящая из двухсот лучших образцов латинских и греческих авторов, под редакцией Петера Лауремберга (1633). хроника Готфрида, два тома «Theatrum Europaeum», «Асеrrа philologica»[80]"Европейский театр", "Филологическая кадильница" (лат.)., Грифиусовы[81]Грифиус Андреас (1616–1664) — немецкий поэт, один из виднейших представителей литературы позднего барокко. творения и еще несколько менее фундаментальных трудов. Перебесившись, мы стали временами скучать, взялись за чтение, но не успели оглянуться, как заскучали еще пуще. Наконец Филину осенила блестящая идея разложить все книги на большом столе; усевшись друг против друга, мы стали попеременно читать друг другу только отдельные места из разных книг. Вот это было веселье! Мы будто попали в настоящее хорошее общество, где считается неприличным подолгу задерживаться на одном предмете беседы или чересчур углубляться в него; мы будто очутились в очень оживленном обществе, где один перебивает другого. Так мы развлекаемся регулярно каждый день и мало-помалу становимся до того учены, что сами себе дивимся. Для нас уже нет ничего нового под солнцем, наша премудрость ко всему способна подобрать примеры. Мы всячески разнообразим свою методу обучения. Иногда мы читаем по старым неисправным песочным часам, где песок высыпается в несколько минут. Быстро переворачивает их второй чтец и начинает новую книгу, а едва песок очутится в нижней склянке, как другой принимается бубнить свое, так мы и обучаемся на самый что ни на есть академический лад, с той разницей, что часы занятий у нас короче, а предмет их куда разнообразней.

— Такое ребячество мне вполне понятно, особливо когда сойдется столь игривая парочка, — сказал Вильгельм, — но чтобы эта ветреная парочка так долго была неразлучна — вот чего я никак не могу понять.

— В этом-то все наше счастье и несчастье, — вскричал Фридрих. — Филина не может показываться на люди, да и сама на себя глядеть не может — она в положении. Смешней и уродливей ее никого на свете не сыщешь. Незадолго до моего отъезда она невзначай подошла к зеркалу. «Тьфу ты, черт! — воскликнула она, отворачиваясь. — Вылитая госпожа Мелина! Гаже некуда! Вот уж мерзкая образина!»

— Должен сознаться, что вы оба вместе в качестве отца и матери должны представлять довольно комическое зрелище, — улыбаясь, промолвил Вильгельм.

— Мне как-то уж очень глупо оказаться отцом, — изрек Фридрих. — Она это утверждает, да и по времени как будто сходится. Поначалу меня сильно смущал пресловутый визит, который она нанесла вам после «Гамлета»…

— Какой визит?

— Неужто вы окончательно проспали воспоминание о нем? Обольстительным и осязаемым призраком той ночи, коли вам это еще неизвестно, была Филина. Конечно, эта история для меня не слишком сладкое приданое, но кто не хочет мириться с такими делами, тому нельзя и любить. Отцовство вообще основывается только на убеждении; я убежден, значит — я отец. Как видите, я умею, где надобно, пользоваться логикой. И ежели ребенок, едва появившись на свет, не умрет со смеху, из него выйдет пускай не полезный, зато приятный гражданин мира.

Пока приятели весело болтали о легкомысленных предметах, остальное общество завело серьезный разговор. Не успели Фридрих и Вильгельм удалиться, как аббат, будто невзначай, увел друзей в садовый павильон и, когда все расселись, начал свой доклад.

— Ранее мы кратко заявили, что фрейлейн Тереза не дочь своей матери, — сказал он, — ныне же приспела необходимость объясниться подробно. Вот та история, которую я обязуюсь затем всесторонне доказать и подтвердить.

Первые годы своего супружества госпожа фон ** прожила с мужем в добром согласии; одно лишь удручало супругов: всякий раз, как появлялась надежда на потомство, дети рождались мертвыми; при третьих родах врачи даже пророчили матери смерть, решительно заявив, что четвертых она не переживет. Поневоле пришлось искать какой-то выход; расторгнуть брачный союз они не желали, ибо с точки зрения общепринятых понятий все у них было ладно. Госпожа фон ** стала искать возмещения материнского счастья, которого была лишена, поощряя свои таланты, блистая в свете и теша свое тщеславие. Она спокойно относилась к увлечению мужа особой, которая ведала их хозяйством и обладала красивой наружностью, а также положительным нравом. Госпожа фон ** не замедлила поспособствовать тому, что славная девушка отдалась отцу Терезы, продолжая вести хозяйство и, пожалуй, больше прежнего показывая хозяйке дома услужливость и почтительность.

Некоторое время спустя она забеременела, что навело обоих супругов на одинаковые мысли, хоть и по совершенно разным побуждениям. Господин фон ** желал по закону признать своим дитя своей возлюбленной, а госпожа фон **, досадуя, что по нескромности врача состояние ее здоровья было разглашено среди соседей, рассчитывала через подставного младенца рассеять унизительные толки и своей уступчивостью сохранить главенство в доме, которое, в силу обстоятельств, боялась утратить. Она была более скрытной, нежели ее супруг, и, угадав, о чем он мечтает, не опередила его, но облегчила ему признание. Поставив свои условия, она добилась почти всего, чего требовала; так возникло завещание, где почти не было проявлено заботы о ребенке; старик врач успел умереть, взамен его был приглашен другой — человек молодой, деятельный и сметливый. Его щедро наградили, и он даже мог поставить себе в заслугу старание оспорить и исправить неуместный, поспешный диагноз покойного коллеги. Настоящая мать отнюдь не противилась, все на славу разыграли комедию: Тереза появилась на свет, была признана дочерью своей мачехи, меж тем как настоящая мать пала жертвой подтасовки — она слишком рано поднялась с постели и умерла, оставив неутешным своего почтенного друга.

А госпожа фон ** вполне достигла своей цели — она имела в глазах света премилое дитя, которым кичилась сверх меры, а заодно была избавлена от соперницы, чье положение все же внушало ей зависть и чьего влияния, по меньшей мере в будущем, она втайне опасалась; она осыпала ребенка нежностями, а в интимные минуты умела так расположить к себе супруга живейшим участием к его утрате, что он, можно сказать, всецело, подчинился ей, отдал в ее руки судьбу свою и своего ребенка и лишь незадолго до кончины, и то главным образом через посредство подросшей дочери, стал снова хозяином дома. Вот, прекрасная Тереза, какова тайна, которую отец ваш, заболев, должно быть, жаждал вам открыть. Я же хотел обстоятельно изложить вам все это, пользуясь отсутствием среди нас молодого человека, который, в силу удивительнейшего стечения обстоятельств, стал вашим женихом. Вот бумаги, неопровержимо доказывающие правоту моих слов. Из них вы узнаете также, что я уже давно напал на след этого открытия и лишь теперь мог добиться полной уверенности, а другу моему не смел даже намекнуть на возможность счастья, ибо ему слишком тяжело было бы перенести вторичную утрату надежды. Поймете вы и раздражение Лидии: признаюсь откровенно, я отнюдь не поощрял склонности нашего друга к этой милой девице с тех пор, как вновь мог помышлять о его союзе с Терезой.

Выслушав этот рассказ, никто не промолвил ни слова. Спустя несколько дней женщины возвратили бумаги и более о них не упоминали.

В доме и без того было достаточно способов занять общество, когда все собирались вместе; да и окружающая местность была достаточно привлекательна, чтобы обозревать ее то поодиночке, то в компании, пешком ли, верхом ли или в коляске. При одном из таких случаев Ярно выполнил взятое на себя поручение, показал Вильгельму бумаги, но прямо не потребовал от него никакого решения.

— В тех крайне сложных обстоятельствах, в какие я попал, — заявил Вильгельм, — мне остается лишь повторить вам то, что я сразу же и, конечно, от чистого сердца сказал в присутствии Наталии: Лотарио и его друзья вправе потребовать от меня любых жертв, следственно, я отдаю в ваши руки свои притязания па Терезу, а вы взамен сделаете так, чтобы я получил отставку по всей форме. О, друг мой, чтобы решиться, мне не о чем долго думать, за эти дни я успел почувствовать, что Терезе трудно проявлять хотя бы проблеск той горячности, с какой она сперва встретила меня здесь. Я лишился ее благоволения или, вернее, никогда пе пользовался им.

— Столь запутанные случаи надо разрешать без спешки, молча и терпеливо, — заметил Ярно, — а многословие только порождает неловкость и смущение.

— На мой взгляд, именно в этом случае возможно самое спокойное и прямое решение, — возразил Вильгельм. — Меня частенько упрекали за то, что я не в меру склонен к сомнениям и колебаниям; почему же ныне, когда я полон решимости, против меня грешат тем же, что прежде вменяли мне в вину? Уж не потому ли мир так усердно нас воспитывает, чтобы мы почувствовали, сколь мало сам он поддается воспитанию? Так порадуйте меня поскорее, помогите найти выход из щекотливого положения, в которое я угодил с самыми благими намерениями.

Невзирая на его просьбу, он несколько дней ничего се слышал об этом деле, не замечал новых перемен в своих друзьях; разговоры обычно касались общих и безразличных предметов.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Однажды, когда Наталия, Ярно и Вильгельм сидели втроем, Наталия обратилась к Ярно:

— Вы чем-то озабочены — я уже который день это замечаю.

— Я и вправду озабочен, — отвечал ей друг. — Мне предстоит важное дело, оио давно подготовлялось нами, а теперь нужно без отлагательств приступить к нему. Вы в основном осведомлены об ртом деле, а при пашем друге я, конечно, могу говорить открыто, ибо он сам волен принять в нем участие или нет. Меня вы уже недолго будете видеть — я намереваюсь плыть в Америку.[82]..я намереваюсь плыть в Америку… — Мотив, в «Годах учения…» упомянутый мимоходом, был позднее шире затронут в «Годах странствий Вильгельма Мейстера».

— В Америку? — с улыбкой переспросил Вильгельм. — Я не считал, что вы способны на такую авантюру, а тем паче, что вы пожелаете взять меня в спутники!

— Когда вы вполне познакомитесь с нашим замыслом, вы будете отзываться о нем менее пренебрежительно, и, может статься, он увлечет и вас. Выслушайте меня! Надо хоть мало-мальски быть осведомленным в делах политических, дабы приметить, что нас ждут большие перемены: собственность почти нигде не надежна.

— Я не составил себе ясного понятия о делах политических, — вставил Вильгельм, — а недавно всерьез занялся своей собственностью. Пожалуй, мне следовало бы подольше не думать о ней, нбо, как видно, заботы об ее сохранности настраивают человека на ипохондрический лад.

— Дослушайте меня до конца! — потребовал Ярно. — Заботы пристали пожилым, дабы молодежь некоторый срок могла жить беспечно. Равновесие в человеческих делах устанавливается, увы, лишь посредством контрастов. По нынешним временам никак не рекомендуется иметь владения только лишь в одном месте, одним людям доверять свои деньги, а с другой стороны — трудно будет повсеместно надзирать за ними; по этой причине мы нашли иной выход: паша старая башня положит начало компании, которая распространится по всем частям света, и вступить в нее могут представители любой части света. Мы страхуем существование друг друга на тот случай, ежели революция в какой-нибудь стране лишит кого-либо из нас его владений. С этой целью я и направляюсь в Америку, дабы воспользоваться добрыми отношениями, кои завязал там наш друг. Аббат собирается поехать в Россию. А вам, коли вы согласны примкнуть к нашему Обществу, предоставляется выбор либо помогать Лотарио в Германии, либо отправиться со мной. Я полагаю, вам следует выбрать второе, ибо совершить большое путешествие весьма полезно для молодого человека.

Вильгельм собрался с духом и ответил:

— Подобное предложение стоит всемерно обдумать, ибо моим девизом вскоре будет: чем дальше прочь, тем лучше. Надеюсь, вы подробнее познакомите меня со своим прожектом. Быть может, тому виной мое незнание света, но мне кажется, такой союз встретит непреодолимые трудности.

— Трудности в большинстве своем облегчаются тем, что доселе еще нас мало, людей честных, разумных и решительных, связанных неким общим духом, из коего только и может вырасти дух общественный, — ответил Ярно.

Фридрих все время молча слушал, а теперь подал голос:

— Ежели вы меня попросите по-хорошему, я тоже примкну к вам.

Ярно покачал головой.

— Что, собственно, вы имеете против меня? — не сдавался Фридрих. — В новой колонии потребуются молодые колонисты, а их я приведу с собой, и притом превеселых, смею вас уверить. Кроме того, я знаю славную молодую девицу, которая здесь больше не к месту, — милую, прелестную Лидию. Куда бедной крошке деваться со своим горем и злосчастием, коли ей не удастся бросить их в пучину вод и коли хороший человек не пожалеет ее? Я думаю, что вы, друг моей юности, привыкнув утешать покинутых, решитесь я на этот шаг; каждый возьмет под руки свою красотку, и мы последуем за старым приятелем.

Это предложение разозлило Вильгельма. Он ответил с напускным спокойствием:

— Я даже и не знаю, свободна ли она. И будучи вообще незадачлив в сватовстве, я не собираюсь делать новую попытку.

— Братец Фридрих, — вставила Наталия. — Сам поступая легкомысленно, ты склонен считать, что и другие разделяют твое умонастроение. Друг наш достоин женского сердца, которое всецело принадлежало бы ему, а не билось бы подле него чуждыми ему воспоминаниями; только ради столь разумной и чистой натуры, как Тереза, можно присоветовать ему пойти на такой риск!

— Что там риск! — вскричал Фридрих. — В любви всё риск. В беседке ли или перед алтарем, с объятиями или с обручальными кольцами, под стрекот сверчка или под трубы и литавры — риск один, а решает все случай.

— Я всегда замечала, что наши принципы — лишь дополнение к нашему бытию, — заявила Наталия. — Мы куда как охотно облекаем свои недостатки в тогу обязательного закона. Смотри только, на какой путь увлечет тебя красотка, которая так неотразимо тебя пленила и привязала к себе.

— Она сама сейчас на очень хорошем пути, — ответил Фридрих, — на пути к святости. Правда, путь этот окольный, но тем он веселее и вернее; им прошла и Мария Магдалина, и бог весть сколько еще других! Кстати, сестрица, когда речь заходит о любви, тебе бы лучше помолчать. По-моему, ты выйдешь замуж не раньше, чем где-то будет недоставать невесты, и ты с присущим добросердечием поспешишь стать дополнением к чьему-то бытию. А пока что дай нам сторговаться с этим продавцом душ и договориться, каков будет состав путешественников.

— Вы опоздали со своими планами, — заявил Ярно, — » судьба Лидии обеспечена.

— Каким образом? — спросил Фридрих.

— Я сам сделал ей предложение, — отвечал Ярно.

— Ну, дружище, и выкинули же вы штуку! — воскликнул Фридрих. — Ежели рассматривать ее как существительное, можно подобрать к ней разные прилагательные, а следственно, ежели рассматривать ее как подлежащее, можно подобрать к ней разные сказуемые.

— Признаться откровенно, — вставила Наталия, — опасное предприятие — завладеть девушкой, когда она доведена до отчаяния любовью к другому.

— Я на это отважился, — ответил Ярно, — при известных условиях она будет моей. И, верьте мне, в мире нет ничего ценнее сердца, способного на любовь и страсть. Неважно, любило ли оно, любит ли еще. Та любовь, которой любят другого, для меня, пожалуй, привлекательнее той, которой мог быть любим я сам. Я вижу силу и мощь прекрасного сердца, и себялюбие не омрачает мне чистоту созерцания.

— Вы уже говорили с Лидией в последние дни? — спросила Наталия.

Ярно кивнул, улыбнувшись. Наталия покачала головой и промолвила, вставая:

— Я, право, отказываюсь руководить вами. Но меня-то вы уж не проведете.

Она собралась удалиться, когда вошел аббат с письмом в руке и сказал, обращаясь к ней:

— Останьтесь! Я получил одно предложение, и ваш совет будет тут весьма кстати. Друг вашего покойного дядюшки, маркиз, которого мы ожидали с некоторых пор, прибудет, на этих днях. Он пишет мне, что оказался менее силен в немецком языке, чем полагал, а посему ему необходим компаньон, в совершенстве владеющий этим языком и наделенный рядом других познаний; намереваясь завязать по преимуществу научные, а не политические знакомства, он крайне нуждается в такого рода переводчике. Я не вижу никого более подходящего для этой роли, нежели наш молодой друг. Он знает язык, обладает обширными сведениями и сам почерпнет немалую пользу из поездки по Германии в таком хорошем обществе и при таких благоприятных обстоятельствах. Кто не знает своего отечества, у того нет мерила для чужих стран. Что вы скажете на это, друзья? Что скажете вы, Наталия?

Никто не нашел, что возразить против этого предложения. Ярно, как видно, не считал помехой даже свой план совместного путешествия в Америку, ибо все равно не собирался ехать немедленно. Наталия промолчала, а Фридрих привел много различных поговорок о пользе путешествий.

Вильгельм был в душе до того возмущен новым предложением, что едва мог скрыть свою досаду. Он с полной очевидностью усмотрел тут сговор возможно скорее избавиться от него, и, что всего обиднее, делалось это вполне открыто, без малейшего старания пощадить его. Вместе с тем подозрения, которые разбудила в нем Лидия, да и собственные впечатления наново ожили в его душе, а естественный тон, каким все было изложено устами Ярно, представился ему искусной игрой.

Он сдержался и ответил:

— Во всяком случае, это приглашение следует трезво продумать.

— Но здесь нужно быстро решиться, — заметил аббат.

— К этому я пока что не готов, — ответил Вильгельм. — Нам лучше дождаться гостя и посмотреть, подойдем ли мы с ним друг другу. Но главное мое условие должно быть оговорено заранее — я хочу повсюду возить с собой моего Феликса.

— Такое условие вряд ли будет принято, — возразил аббат.

— А я не вижу, почему кто бы то ни было имеет право диктовать мне условия! — воскликнул Вильгельм. — И почему я нуждаюсь в обществе какого-то итальянца, чтобы узнать свое отечество?

— Потому что молодому человеку всегда есть* смысл состоять при ком-то, — промолвил аббат веско и внушительно.

Почувствовав, что далее он не в силах владеть собой, ибо только присутствие Наталии несколько умиротворяло его, Вильгельм проговорил торопливо:

— Прошу дать мне еще короткий срок на размышление, и смею надеяться,' что вскоре станет очевидно, есть ли мне смысл и впредь состоять при ком-то или же сердце и ум безоговорочно повелевают мне вырваться из всяческих пут, грозящих навеки обречь меня на унизительное рабство.

Так говорил он в сильнейшем возбуждении. Только встретив взгляд Наталии, он несколько успокоился, ибо в эту критическую минуту ее прекрасный образ, ее нравственная высота с особой силой поразили его душу.

«Да, — мысленно твердил он, оставшись один, — сознайся, ты любишь ее и чувствуешь вновь, что значит любить всеми силами души. Так я любил Мариану и жестоко в ней ошибался; я любил Филину и поневоле ее презирал. Аврелию я уважал, но не мог ее полюбить; я чтил Терезу, и отеческая любовь приняла облик склонности к ней; а сейчас, когда в твоем сердце все чувствования соединились в единое чувство, долженствующее дать человеку счастье, сейчас ты вынужден бежать! Ах, почему от этого чувства, от этого убеждения неотделима властная жажда обладания? И почему без обладания именно это чувство и эта уверенность убивают всякую иную возможность счастья? Будешь ли ты впредь радоваться солнцу и миру, людям и любым сокровищам? Не будешь ли ты постоянно повторять: «Наталии нет здесь!» И все же, увы, Наталия будет неотступно с тобой. Закроешь ты глаза, и она явится тебе, откроешь их — и она будет парить перед тобой, заслоняя все предметы, подобно видению, что оставляет в глазах ослепительная картина. Разве мимолетный образ амазонки еще прежде не стоял неотступно перед твоим мысленным взором, а ведь ты тогда ее только видел, ты не знал ее. Ныне же, когда ты узнал ее и был так близок к ней, когда она показала тебе столько участия, ныне ее достоинства еще глубже запечатлелись в твоей душе, чем некогда ее образ в твоем сознании. Страшно всегда искать, но куда страшнее найти и быть вынуждену расстаться. Чего мне ждать отныне? Чего доискиваться? В каком краю, в каком городе хранится сокровище, равное этому? Стоит ли странствовать, чтобы всегда находить худшее? Неужто жизнь подобна ристалищу, где надо тот же час поворачивать вспять, едва достигнув предела? Неужто добро и совершенство высится подобно твердой неподвижной цели, от которой надо столь же стремительно скакать прочь на быстрых конях, едва нам покажется, что она достигнута. А между тем всякий, кто льстится на мирские блага, может приобрести их в разных странах света, а то и попросту па базаре или на ярмарке).

— Иди сюда, милый малыш! — крикнул он сыну, прибежавшему в эту минуту. — Будь и навеки останься всем для меня! Ты был мне дан взамен твоей возлюбленной матери, теперь ты должен заменить вторую мать, которую я предназначал тебе, — тебе надлежит восполнить еще больший пробел. Займи мое сердце, займи мой ум своей красотой, своей ласковостью, своей любознательностью и своими дарованиями.

Мальчик был занят новой игрушкой, отец помог ему лучше, правильнее, целесообразнее приспособить ее, но мальчик сразу же потерял к ней интерес.

— Ты истинный человек! Идем, сын мой! Идем, брат мой! Давай вместе, бродя по свету, играть без цели, как умеем!

Решение удалиться, взять с собой ребенка и отвлечься мирскими делами прочно утвердилось в нем. Он написал Вернеру с просьбой о деньгах и кредитных письмах и отправш Фридрихова курьера, строго наказав ему воротиться как можно скорее. Как ни был он раздражен против остальных друзей, отношение его к Наталии сохранилось во всей чистоте. Он поверил ей свое намерение. Она подтвердила, что он может и должен ехать, и хотя наружное равнодушие с ее стороны огорчило его, он был вполне утешен ее приветливостью и ее присутствием. Она назвала города, где ему следовало побывать и где он мог познакомиться кое с кем из ее приятелей и приятельниц. Курьер воротился и привез все, чего требовал Вильгельм, хотя Вернер явно не был доволен его новой авантюрой.

«Мои надежды, что ты образумишься, снова отсрочены на неопределенное время, — писал он, — где это все вы там витаете? И куда девалась та женщина, на чью хозяйственную помощь ты мне подал надежду? Да и прочих друзей что-то не видно; вся деловая канитель свалена на меня и на судейского чиновника. Счастье еще, что он такой же хороший юрист, как я финансист, и что обоим нам не привыкать с чем-то возиться. Прощай, надо простить тебе твои сумасбродства — без них наши дела так бы не процветали в этих краях».

По внешним обстоятельствам ему теперь смело можно было уехать, но душевно он был связан двумя препятствиями. Ему решительно не желали показать тело Миньоны до погребального обряда, который собирался совершить аббат, но к торжеству этому еще не все было готово. Кроме того, врача загадочным письмом вызвал сельский священник. Речь шла о старом арфисте, об участи которого Вильгельм хотел получить более точные сведения.

В таком состоянии он и ночью и днем не знал ни душевного, ни телесного покоя. Когда все погружалось в сон, он без устали бродил по дому. Присутствие знакомых с детства произведений искусства и влекло и отталкивало его. Ни за что из окружающего он не мог ухватиться, ни от чего отвлечься: все напоминало ему обо всем; он обозревал кольцо своей жизни, но, увы, оно лежало перед ним разломанное и, казалось, не сомкнётся уже вовек. Произведения искусства, проданные его отцом, как будто служили знамением того, что и он частью отторгнут от спокойного и надежного владения заманчивыми благами мира, частью лишен их по своей или чужой вине. Он так глубоко погружался в эти странные и печальные думы, что порой самому себе начинал казаться призраком, и хотя воспринимал на ощупь окружающее предметы, все же не мог отрешиться от сомнения, жив ли он, тут ли он.

Лишь жгучая боль, которая пронизывала его минутами при мысли, что он должен кощунственно, но неизбежно бросить все обретенное и вновь дарованное ему, лишь застилавшие глаза слезы возвращали его к сознанию своего бытия. Тщетно приводил он себе на память, сколь счастливо, в сущности, нынешнее его положение.

«Значит, все ни к чему, раз нет того единственного, что челе веку дороже всего!» — мысленно восклицал он.

Аббат сообщил присутствующим о прибытии маркиза.

— Хоть вы, очевидно, намерены уехать вдвоем с сыном, — обратился он к Вильгельму, — все же познакомьтесь с этим человеком: где бы вы с ним ни встретились, в случае чего он может быть вам полезен.

Появился маркиз; это был человек средних лет, статный и привлекательный ломбардец. Юношей он в армии свел знакомство с дядюшкой, который был много старше годами, а затем их связывали деловые интересы; они вместе объездили пол-Италии, и большая часть тех произведений, которые маркиз вновь увидел здесь, были найдены и куплены в его присутствии при памятных ему счастливых обстоятельствах.

Итальянцам, более нежели другим народам, свойственно благоговение перед высотой искусства; каждый из них, чем бы он ни занимался, желает, чтобы его величали художником, мастером, профессором, и уж одна эта претензия на звание показывает, что ему недостаточно быть подражателем или приобретать ремесленные навыки; по его разумению, каждый должен быть способен размышлять над тем, что делает, устанавливать свои правила и уметь разъяснить себе и другим, почему надо действовать так, а не иначе.

Маркиз был растроган созерцанием этой драгоценной коллекции без самого коллекционера и обрадован, что дух друга говорит ему устами его достойных наследников. Они вместе осмотрели все многообразное собрание и с большим удовлетворением убедились, что вполне понимают друг друга. Говорили преимущественно маркиз и аббат; Наталия будго вновь была перенесена в общество дяди и с легкостью воспринимала их мнения и понятия; Вильгельму приходилось все переводить на театральный язык, дабы понять хоть что — либо. Острословие Фридриха удавалось обуздать с великим трудом. Ярно редко присоединялся к остальным.

В ответ на замечание, что прекрасные творения стали редки в нынешний век, маркиз сказал:

— Нелегко в полной мере понять, как воздействуют на художника обстоятельства, да и при величайшей гениальности, при неоспоримом таланте по-прежнему безграничны требования, которые он должен себе ставить, невообразимо усердие, потребное для его развития. Если же обстоятельства оказывают на него мало действия, если он понимает, что угодить миру не так уж трудно, и сам добивается лишь легкой, приятной и покойной видимости, так было бы только удивительно, если бы себялюбие и тяготение к удобствам жизни не удержали его на уровне посредственности; странно было бы, если бы он не предпочел обменивать свой ходкий товар на деньги и похвалы, а избрал правильный путь, который с большей или меньшей вероятностью обрек бы его на мученическое прозябание. Оттого-то художники нашего времени вечно обещают, никогда не исполняя. Они стремятся соблазнить, никогда не удовлетворяя; все у них лишь намечено, а нигде не найдешь ни основы, ни осуществления. Но стоит некоторое время спокойно побродить по художественной галерее и понаблюдать, какие произведения привлекают толпу, какие ее восхищают, какие оставляют равнодушной, — и вы мало радости почерпнете в настоящем и мало надежды на будущее.

— Да, — подтвердил аббат, — таким образом любители искусства и художники воспитывают друг друга; любитель ищет лишь общего неопределенного наслаждения; он хочет, чтобы творение искусства нравилось ему примерно так же, как нравится творение природы; люди полагают, что органы, посредством коих мы наслаждаемся творениями искусства, развились сами собой, как язык и нёбо, и судят о творении искусства, как о кушанье. Им непонятно, что возвыситься до истинного наслаждения искусством можно, лишь обладая совсем особой культурой. Самое трудное, на мой взгляд, это умение обособляться, которому должен научиться человек, если он вообще помышляет о своем развитии; оттого мы так часто сталкиваемся с однобокой культурой, притязающей судить о целом.

— Мне не очень понятен смысл ваших слов, — вставил Ярно, подходя к собеседникам.

— Нелегкое дело вразумительно истолковать их вкратце, — ответил аббат. — Скажу одно, ежели человек претендует на разнообразную деятельность или на разнообразие наслаждений, он должен развить в себе разнообразные органы, как бы независимые друг от друга. Кто хочет творить или наслаждаться во всю полноту человеческой природы, кто хочет включить в такого рода наслаждение все, что находится вне его, тот будет тратить свое время на вечно не удовлетворенное стремление. Трудное дело, хоть и естественное с виду, созерцать прекрасную статую, превосходную картину как таковую, слушать пение ради пепия, восторгаться актером в актере, ценить здание его соразмерности и долговечности ради. А вместо этого мы видим, что люди в большинстве своем смотрят на признанные создания искусства, как на мягкую глину. В угоду их вкусам, мнениям и капризам изваянный мрамор должен мигом менять свою форму, крепко сбитое здание должно расшириться или сжаться, картина обязана поучать, спектакль исправлять, и из всего нужно сделать все. На самом же деле люди по большей части аморфны и бессильны придать образ себе и своему существу, вот они и стараются отнять образ у предметов, дабы все обратить в рыхлую, расплывчатую массу, к которой принадлежат они сами. В конце концов они сводят все к пресловутому эффекту, все у них относительно, все и становится относительным, исключая глупость и пошлость, которые забирают абсолютную власть.

— Я понимаю вас, вернее, вижу, как все вами сказанное совпадает с теми принципами, коих вы так крепко держитесь, — заметил Ярно, — однако я не способен так сурово судить горемычное человечество. Правда, я знаю немало таких людей, которые при виде величайших творений искусства и природы первым делом вспоминают свои жалкие нужды и, отправляясь в оперу, берут с собой свою совесть и мораль, созерцая стройную колоннаду, не отрешаются от любви и ненависти, а все прекрасное и великое, что может быть привнесено им извне, умаляют по мере сил, дабы хоть как-то связать его со своей убогой сущностью.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Вечером аббат пригласил обитателей замка на погребение Миньоны. Все общество направилось в Залу Прошедшего,[83]Все общество направилось в Залу Прошедшего. — В Зале Прошедшего происходит отпевание Миньоны аббатом. Хор мальчиков, чередующийся здесь с «невидимым хором» (символизирующим хор ангелов), написан ритмической прозой. Отпевание во многом отступает от ритуала католической церкви, да и сам аббат в своей надгробной речи произвольно вводит образы, заимствованные из античной мифологии. Этот своеобразный язык нового гуманизма напоминает язык гуманистов позднего средневековья, называвших богоматерь «Jovis alma parens» (мать-корми. ш- ца Юпитера, лат.). ныне удивительным образом освещенную и украшенную. Стены были почти сверху донизу завешены небесно-голубыми коврами, так что виднелись лишь цоколи и фризы. В четырех канделябрах по углам горели огромные восковые факелы и соответственно меньшие — в четырех малых, окружавших саркофаг посреди залы. Возле него стояли четыре мальг чика в небесно-голубых с серебром одеждах и большими опахалами из страусовых перьев словно овевали фигуру, которая покоилась на саркофаге. Все уселись, и два незримых хора сладкозвучно вопросили:

«Кого принесли вы в наш мирный приют?»

А четверо детей неясными голосами отвечали:

«Мы принесли усталую подругу детских игр, пусть среди вас покоится она, доколе не воскресит ее ликующий призыв сестер небесных».

Хор

Привет тебе, первенец юности в нашем кругу! Скорбный тебе наш привет! Ни отрок, ни девушка пусть не стремятся вслед за тобой. Старцам одним подобает охотно, без грусти, вступать в этот тихий покой, и строгий их круг пусть лелеет милое, милое наше дитя!

Мальчики

Увы, как горестно нести ее сюда! Увы, рок ей судил остаться здесь навеки! И мы хотим остаться с нею и плакать, плакать у ее гробницы!

Хор

Взгляните на эти могучие крылья! Взгляните на легкий и светлый покров! Вокруг молодого чела блестит золотая повязка. Взгляните, как ясен и величав ее лик!

Мальчики

Увы, крылья уже не поднимут ее! Легкими волнами не будут струиться покровы! Когда мы венчали розами ее головку, она приветно и нежно смотрела на нас.

Хор

Воззрите ввысь духовными очами! Пускай живет в вас творческая сила, что жизнь над звездами возносит, ибо жизнь и выше и прекраснее всего!

Мальчики

Увы! Мы здесь утратили подругу, она не бродит боле по садам, цветов не собирает на лугу. Плачьте, мы оставляем ее здесь! Плачьте, мы хотим остаться с нею!

Хор

Дети! Воротитесь к жизни! Слезы вам осушит свежий ветер, что играет над извивами ручья. Бегите мрака ночи! День, радость, бытие — удел живых.

Мальчики

Воспрянем и вернемся к жизни! Пусть день дарует радость и работу, а вечер принесет покой и сон ночной вселит в нас силы.

Хор

Дети, к жизни торопитесь воспарить! В светлом одеянии красоты да встретит вас любовь с небесным взором, с венцом бессмертия вокруг главы!

Мальчики удалились, аббат поднялся с кресла и встал позади гроба.

— Волеизъявлением человека, соорудившего это тихое жилище, каждому новому пришельцу должен быть оказан торжественный прием, — начал он. — После него, строителя Этого дома, создателя этого пристанища, мы принесли сюда молодой чужеземный цветок, и, следовательно, это тесное пространство вмещает ныне две совсем различных жертвы суровой, самовластной и неумолимой богини смерти. Согласно строгим законам вступаем мы в жизнь, сосчитаны дни, кои дают нам созреть для созерцания света, но для продолжительности жизни законов нет. Слабенькая жизненная нить растягивается в непредвиденную длину, а крепчайшую насильственно перерезают поясницы Парки, которая, как видно, любит забавляться противоречиями. Мы мало чем можем помянуть дитя, которое погребаем сейчас. Родителей ее мы не знаем, а годы ее жизни можем определить лишь наугад. Столь глубоко и замкнуто было сердце бедняжки, что нам дано только догадываться об ее сокровенных чувствованиях; все в ней было облечепо туманом, все лишено ясности, кроме любви к человеку, который вырвал ее из рук жестокого варвара. Эта нежная привязанность, эта горячая благодарность, казалось, были пламенем, снедавшим соки ее жизни; умение врача не могло спасти эту прекрасную жизнь, дружеская забота оказалась бессильна ее продлить. Но искусство, бессильное удержать отлетающий дух, применило все средства, дабы сохранить тело, оградить его от тления. Бальзамический состав пропитал все сосуды и ныне, заменив кровь, окрашивает преждевременно поблекшие щеки. Подойдите ближе, друзья, и посмотрите на чудо искусства и старания!

Он поднял покров: девочка в своих ангельских одеждах точно почивала, приняв грациозную позу. Все подошли я дивились этому подобию жизни. Только Вильгельм не встал с кресла, не в силах овладеть собой; он не смел осмыслить, что ощущал, каждая мысль грозила разрушить его ощущения.

Из внимания к маркизу речь была произнесена по-французски. Гость подошел вместе с остальными и пристально вглядывался в усопшую. Аббат продолжал:

— Но это замкнутое для людей чуткое сердце было неизменно с благоговением обращено к своему богу. Казалось, в ее натуре заложено смирение и даже склонность к самоуничижению! Свято придерживалась она католической веры, в которой была рождена и воспитана. Часто она кротко выражала желание покоиться в освященной земле, и мы, следуя церковным правилам, освятили это мраморное вместилище и горсть земли, положенную в ее изголовье. Как истово лобызала она в последние свои мгновения образ распятого, множеством точек умело наколотый на ее нежной руке!

Говоря это, аббат обнажил правую руку покойницы, и на белой коже обнаружилось голубоватое распятье, окруженное различными письменами и знаками.

Маркиз низко наклонился над телом и разглядывал эту новую неожиданность.

— О, боже! — воскликнул он и, выпрямившись, воздел руки к небу. — Бедное дитя! Несчастная племянница! Вот где я вновь нашел тебя! Какая горькая отрада, давно уже утратив надежду свидеться с тобой, обрести твое милое возлюбленное тело, которое мы почитали добычей озерных рыб, обрести тебя хотя и мертвой, но неприкосновенной. Я оказался свидетелем твоих похорон, которые прекрасны внешним великолепием и еще прекраснее присутствием хороших людей, кои провожают тебя к месту вечного упокоения. Когда я буду в силах говорить, я выражу им свою благодарность, — добавил он срывающимся голосом.

Слезы помешали ему вымолвить еще хоть слово.

Нажав скрытую пружину, аббат опустил тело в недра мрамора. Четверо юношей, одетых, как были одеты мальчики, выступили из-за ковров и, покрывая гроб массивной, богато украшенной крышкой, запели:

Юноши

Ныне надежно укрыто сокровище наше, образ прекрасный минувшего! В мраморе этом оно почиет нетленным, таким да пребудет оно в ваших сердцах! В жизнь воротитесь скорее, несите с собой святую и строгую правду, ибо лишь правда святая — залог вечной жизни.

Незримый хор подхватил последние слова, но никто из присутствующих не внял утешительным словам, каждый был слишком поглощен удивительными открытиями и собственными переживаниями. Аббат и Наталия сопровождали маркиза, а Вильгельма — Тереза и Лотарио; и лишь когда отзвучали песнопения — печали и думы, размышления и любопытство с такой силой вновь обрушились на них, что им страстно захотелось вернуться в ту, другую стихию,

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Маркиз избегал говорить о происшедшем, но втайне вел долгие беседы с аббатом. Когда общество собиралось вместе, он часто просил музыки. Его желание спешили исполнить, ибо каждый рад был уклониться от разговоров. Так прошло несколько дней, пока не стало очевидно, что маркиз собирается в дорогу. Однажды он сказал Вильгельму:

— Я не хочу тревожить прах бедной девочки, пускай покоится в том краю, где она любила и страдала, но от друзей ее я требую обещания посетить меня в ее отчизне, там, где бедняжка родилась и росла; они должны увидеть те изваяния и колонны, о которых у нее сохранилось смутное представление.

Я повезу вас в те бухты, где она любила сбирать камушки. Надеюсь, вы, милый юноша, не посмеете уклониться от признательности семейства, столь многим вам обязанного. Завтра я уезжаю. Всю историю я поверил аббату, оп передаст ее вам; он был ко мне снисходителен, когда скорбь прерывала мой рассказ, и, как третье лицо, он более связно изложит цепь событий. Ежели вы захотите принять предложение аббата и сопутствовать мне в поездке по Германии — милости прошу! И мальчика своего вам незачем оставлять тут. Стоит ему причинить нам малейшее беспокойство, как мы приведем себе на память ваше попечение о моей бедной племяннице.

В тот же вечер неожиданно пожаловала графиня. Когда она появилась, Вильгельм затрепетал всем телом, а ей, хоть она и была предупреждена, пришлось опереться на сестру, которая поспешила подать ей стул. Как непривычно прост был ее наряд, как изменился ее облик! Вильгельм не смел на нее взглянуть; она приветливо с ним поздоровалась, и несколько общих фраз не могли скрыть ее мысли и ощущения. Маркиз рано отправился спать, остальному же обществу не хотелось расставаться. Аббат достал какую-то рукопись.

— Я сразу же закрепил на бумаге доверенную мне удивительную историю, — сказал он, — меньше всего следует жалеть чернила и перо, записывая подробности примечательных событий.

Графине объяснили, о чем идет речь, и аббат приступил к чтению:

«Хоть я и вдоволь повидал свет, но мало встречал людей, достоинствами могущих сравниться с моим отцом, — так говорил маркиз, — характер у него был благородный и прямой, круг понятий широк и, можно сказать, возвышен; к себе он был строг, во всех его замыслах чувствовалась неуклонная последовательность, во всех действиях — постоянная размеренность. С одной стороны, это помогало общаться с ним и вести дела, с другой же — именно эти качества мешали ему ужиться в мире, ибо он требовал и от государства и от соседей, от детей и челяди соблюдения тех же законов, которые предписал сам себе. Самые умеренные его требования отягчались его строгостью, и никогда не бывал он вполне удовлетворен, потому что все получалось не так, как он задумал. Я наблюдал его в те минуты, когда он сооружал дворец, разбивал сад, приобретал превосходио расположенное новое большое поместье и при этом неизбежно пребывал в мрачной уверенности, что рок судил ему обуздывать себя и терпеть. В поведении своем он проявлял величайшее достоинство, в шутках показывал превосходство своего ума; ему было несносно малейшее порицание; лишь раз за всю мою жизнь видел я, как он потерял над собой власть, — это было, когда он услышал насмешку над каким-то своим начинанием. В таком же духе распоряжался он своими детьми и своим имуществом. Старшего моего брата воспитывали как будущего наследника больших владений; мне было определено духовное поприще, а младшему из нас — военная карьера. Я был живой, пылкой, деятельной, подвижной натурой, ловкой во всякого рода телесных упражнениях. Младший скорее тяготел к мечтательному покою, к наукам, к музыке и поэзии. Лишь после жестокой борьбы, окончательно убедившись, что иной выход невозможен, отец неохотно дозволил нам обменяться призваниями, и хотя видел, сколь довольны мы оба, никак не мог успокоиться и не переставал твердить, что не будет от этого проку. С годами он все более устранялся от людей и под конец жил почти совсем один. Единственное его общество составлял старый приятель, который служил в немецких войсках, потерял в походах жену и привез с собой дочку лет десяти. Он приобрел по соседству приличное имение, навещал моего отца в определенные дни и часы недели, а иногда привозил с собой и дочку. Он ни в чем не прекословил отцу, который под конец вполне свыихя с ним и терпел его как единственного сносного собеседника. Правда, после смерти отца мы обнаружили, что наш старик отменно обеспечил своего знакомца, не терявшего даром времени; тот расширил свои владения, а дочь его могла рассчитывать на хорошее приданое. Девушка выросла редкостной красавицей, старший брат часто подтрунивал надо мной, советуя к ней присвататься.

Тем временем брат Августин, проводя жизнь в монастыре, впал в очень странное состояние; он услаждал себя благочестивой мечтательностью, теми полудуховными, полуфизическими ощущениями, которые то возносили его на небеса, то низвергали в бездну бессилия и бесплодной тоски. При жизни отца ни о каких переменах нельзя было даже помыслить, да и что могли мы пожелать или предложить? После смерти отца брат усердно навещал нас; состояние его духа, вначале столь сильно нас огорчавшее, мало-помалу менялось к лучшему. Как видно, разум одержал верх. Однако, чем крепче уповал он добиться полного исцеления и умиротворения на прямом пути природы, тем настойчивее требовал от нас, чтобы мы разрешили его от обета; он дал нам понять, что имеет виды на соседку нашу, Сперату.

Старший брат, столько выстрадав от суровости отца, не мог остаться равнодушен к душевному состоянию младшего. Мы поговорили с духовником нашей семьи, почтенным старцем, открыли ему двоякие намерения нашего брата и попросили подготовить и ускорить это дело. Против своего обыкновения, он колебался, и, когда брат стал торопить нас, а мы принялись настойчиво упрашивать патера, — он наконец поневоле решился поведать нам необычайную историю.

Оказалось, что Сперата нам сестра, как по отцу, так и по матери; чувственное влечение вновь обуяло старика в те преклонные годы, когда супружеские права обычно сами собой упраздняются; над подобным случаем незадолго до того потешалась вся округа, и отец, не желая, в свой черед, выставлять себя на осмеяние, решил столь же тщательно утаить поздний плод законной любви, как обычно скрываюг ранние случайные плоды увлечения. Наша мать тайно разрешилась от бремени. Ребенка отослали в деревню, и старинный друг дома, один только вместе с духовником посвященный в тайну, без долгих уговоров согласился выдать девочку за свою дочь. Духовник только выговорил себе право в случае крайности открыть тайну. Отец умер, хрупкая девочка жила под присмотром одной старухи; мы знали, что пение и музыка уже открыли доступ к ней нашему брату, и он упорно настаивал, чтобы мы разрешили его прежние узы и помогли заключить новые. Нужно было не медля осведомить его, в каком опасном положении он находится. Он посмотрел на нас безумным и презрительным взглядом.

— Приберегите свои нелепые сказки для детей и легковерных глупцов! — вскричал он. — Вам не вырвать из моего сердца Сперату — она моя. Сейчас же отрекитесь от этой дикой фантасмагории, ею меня не запугать. Сперата не сестра мне, а жена!

И он с восторгом описал нам, как эта чудесная девушка вывела его из противоестественного отчуждения от людей и вернула в настоящую жизнь, как, подобно двум голосам, созвучны две их души и как благословляет он свои муки и заблуждения за то, что они доселе держали его вдалеке от всех женщин и теперь он может безраздельно принадлежать пленительнейшей девушке в мире.

Мы ужаснулись этому открытию и, оплакивая его положение, не знали, как нам быть. А он с горячностью твердил, что Сперата носит под сердцем его дитя. Духовник наш сделал все, что повелевал ему долг, и тем только усугубил беду. Брат яростно восстал против отношений природы и религии, нравственных нрав и гражданских законов. Для него не было ничего священнее, чем его отношение к Сперате, ничего достойнее, чем зваться отцом и супругом.

— Это одно согласно с природой! — восклицал он. — Все прочее — предрассудки и домыслы. Разве не было благородных пародов, допускавших брачный союз с сестрой? Не называйте мне ваших богов, — восклицал он, — вы поминаете их лишь для того, чтобы дурачить нас, совращать с пути, начертанного природой, и постыдным насилием возводить в преступление благороднейшие порывы. К величайшему смятению ума, к постыдному надругательству над телом вынуждаете вы ведомую на заклание жертву, которую хороните заживо.

Я вправе поднять голос, ибо выстрадал все — от высочайшей, сладчайшей полноты блаженства до страшных, выжженных пустынь бессилия, одиночества, отрешения и отчаяния, от высочайших предчувствий неземного бытия до полнейшего неверия, неверия в самого себя. Я испил весь этот ужасный осадок на дне кубка, с краев ласкающего вкус, и душа моя была отравлена до самых своих глубин. Ныне, когда милосердная природа исцелила меня величайшим своим даром — любовью, когда на груди пленительной девушки я вновь ощутил, что я существую, что существует она, что мы с пей едины и что из этой живой связи возникнет третья жизнь и улыбнется нам, — тут-то вы выпускаете на волю пламень ваших преисподних, ваших чистилищ, могущий опалить лишь больное воображение, — и противопоставляете его живому, истинному, несокрушимому блаженству чистой любви! Придите к нам, под сень тех кипарисов, что возносят свои строгие вершины к небу. Найдите нас в той роще, где вокруг цветут лимоны и померанцы, где стройный мирт протягивает к нам нежные лепестки, а потом попытайтесь запугать нас своими темными, серыми сетями, сплетенными человеком.

Так он долгое время упрямо отказывался верить нашему рассказу, а под конец, когда мы поклялись, что говорим истинную правду, и сам духовник поддержал нас, брат, не поколебавшись и тут, воскликнул:

— Не спрашивайте эхо ваших монастырских сводов, ваши замшелые пергаменты, ваши путаные измышления и предписания, спросите свое сердце и природу — она вас научит, чего вам страшиться, строжайше перстом своим укажет, что ею навеки и нерушимо предано проклятию. Взгляните на лилии — не из одного ли стебля вырастает супруг и супруга? Не соединяет ли их цветок, породивший обоих, а разве ли* лия не символ невинности и союз брата и сестры у нее неплоден? Природа открыто отринет то, что ей противно; творение, коему быть не должно, не может возникнуть, творение, которое живет не по праву, обречено рано погибнуть. Бесплодие, жалкое прозябание, довременное разрушение — вот недобрые приметы ее суровости. Она карает сразу и прямо* Вот! Оглядитесь и вы тут же увидите, на чем лежит ее запрет и проклятие. И в монастырской тиши, и в шуме света освящены и почтены тысячи поступков, проклятых ею. На вольготную праздность, как и на чрезмерный труд, на избыток и произвол, как и на стеснение и скудость, она взирает ниц печальными очами, она зовет к умеренности, правильны все ее побуждения и спокойны ее действия. Кто страдал, как я, — тот вправе быть свободен. Сперата — моя. Одна лишь смерть отнимет ее у меня. Как мне сохранить ее, как стать счастливым — это уж не ваша забота. А я сейчас же еду к ней, чтобы больше с ней не разлучаться.

Он хотел сесть в лодку, чтобы переправиться к ней; мы удержали его, умоляя не совершать шага, который повлечет за собой ужасные последствия. Пускай подумает, что живет он не в свободном мире своих мыслей и понятий, а в государстве, чьи законы и установления обрели непреложность законов природы. Мы вынуждены были обещать духовнику, что не выпустим брата из глаз, а тем паче из замка, после чего тот удалился, обещав возвратиться через несколько дней. Случилось то, чего мы ожидали; брат наш был силен разумом, но слаб сердцем; в нем ожили прежние религиозные чувства, и мучительные сомнения овладели им. Он провел ужасные два дня и две ночи; духовник снова пришел ему на помощь, но тщетно. Не связанный путами свободный разум оправдывал его, а чувство, вера, все привычные понятия говорили ему, что он преступник.

Однажды утром мы нашли его комнату пустой, на столе лежала записка, в которой он заявлял, что считает себя вправе вырваться на свободу, раз мы насильно держим его в плену; он уходит, он спешит к Сперате и надеется бежать вместе с ней; ежели их попытаются разлучить, он решится на все.

Мы немало испугались, однако духовник просил нас успокоиться. За бедным нашим братом следили зорко; вместо того чтобы переправить его на другой берег, гребцы отвезли его в монастырь. Утомившись сорокачасовым бдением, он заснул, как только челнок принялся качать его при лунном свете, а проснулся, лишь увидев, что находится в руках своих духовных братьев, и опомнился, лишь услышав, как захлопнулась за ним монастырская дверь.

Мы были глубоко потрясены участью брата и приступили с горькими упреками к духовнику; но почтенный старец постарался успокоить нас, пользуясь доводами хирурга, что наша жалость погубила бы несчастного страдальца. Он же, священнослужитель, действовал не по собственному почину, а по приказу епископа и высокого Совета. Их намерения были — избежать публичного соблазна, замять этот прискорбный случай, прикрыв его негласной епитимьей. Сперату решено было пощадить, утаив от нее, что возлюбленный ее приходится ей братом. Ее поручили заботам священника, которому она еще раньше открыла свое положение. Ее беременность и роды удалось скрыть. Она по-матерински радовалась своему младенцу. Как и большинство девушек у нас, она не умела ни писать, ни разбирать писаное и потому внушала патеру, что говорить от нее возлюбленному. А патер, считая, что обязан щадить кормящую мать благочестивой ложью, приносил ей вести от нашего брата, которого не видал в глаза, его именем заклинал быть спокойной, просил думать* о себе и о ребенке и вручить в руки божии попечение о будущем.

Сперата была набожна от природы. А положение ее и одиночество усугубляли эту черту, чему способствовал и священник, дабы мало-помалу приготовить ее к вечной разлуке. Едва только дитя отлучили от груди, едва патер почел Сперату достаточно окрепшей телесно, чтобы терпеть душевные муки, как начал устрашающими красками рисовать ей любовную связь с духовным лицом, которую изображал как грех против природы, все равно что кровосмешение, ибо у него явилась странная мысль приравнять силу ее раскаяния к тому, что она испытала бы, узнав истинную суть своего прегрешения. Он наполнил ее душу таким сокрушением и смятением, так возвеличил в ее глазах идею церкви и ее владыки, показал, как страшно для спасения душ человеческих потворствовать провинившимся в подобных случаях и, чего доброго, награждать их законным союзом; он показал ей, сколь целительно во благовремении искупить покаянием подобный грех и стяжать венец блаженства, так что она как бедная грешница добровольно подставила голову под топор и теперь уже слезно молила навеки разлучить ее с возлюбленным. Добившись от нее столь многого, ей дозволили свободно, хоть и под надзором, проживать либо дома, либо в монастыре, по собственному усмотрению.

Девочка ее подрастала и вскоре обнаружила необыкновенное свойство натуры. Она рано стала бегать и двигаться с большим проворством и ловкостью, вскоре начала премило петь и самостоятельно научилась играть на лютне. Только речь давалась ей нелегко, но затруднение происходило не столько от неисправности голосового аппарата, сколько от особенности ее мышления. Несчастная мать с тягостным чувством смотрела на свое дитя; уговоры патера внесли такой сумбур в ее представления, что, не будучи безумной, она находилась в крайне неуравновешенном состоянии. Проступок ее казался ей чем дальше, тем отвратительнее и достойнее кары. Оттого что священник часто уподоблял его кровосмешению, эта мысль так глубоко засела в ней и вызвала такой ужас, словно ей была известна истина. А духовник очень гордился своей выдумкой, хоть и терзал ею сердце бедной женщины. Горестно было смотреть, как мать в любви своей всей душой стремилась радоваться бытию ребенка и при этом боролась со страшной мыслью, что ему не следовало быть. Иногда эти два чувства боролись между собой, иногда ужас побеждал любовь.

Ребенка давно уже взяли у нее и отдали на воспитание хорошим людям, жившим близ озера. Тут-то, пользуясь большей свободой, девочка обнаружила особое пристрастие к лазанию. Ее неудержимо влекло взбираться на верхушки высоких деревьев, бегать по бортам кораблей и подражать самым головоломным фокусам канатных плясунов, изредка навещавших эти места.

Чтобы легче было упражняться, она любила меняться платьем с мальчиками, и, хотя приемные родители считали Это крайне неприличным и непозволительным, мы старались, в чем можно, потворствовать ей.

Увлекшись своими необычайными похождениями и кунштюками, она порой забиралась очень далеко, плутала где — то, подолгу отсутствовала, но всегда возвращалась назад. Воротившись, она обычно усаживалась под колоннами одной из соседних вилл; ее теперь уже не искали, ее поджидали. Она, как видно, отдыхала на ступенях портала, потом забегала в большую залу, рассматривала статуи, и, если ее ие упрашивали остаться, спешила домой.

В конце концов наши ожидания были обмануты и поблажки наказаны. Девочка однажды не вернулась, и только шляпка ее плавала по воде неподалеку от того места, где горный поток впадает в озеро. По общему мнению, девочка сорвалась, прыгая между скалами, но, сколько ни искали, тела ее не нашли.

Из неосторожной болтовни подруг Сперата скоро узнала о смерти своего ребенка; с виду она оставалась спокойной и веселой и недвусмысленно давала понять, какое это благо, что господь прибрал бедное создание, не попустив ему то ли претерпеть, то ли посеять вокруг еще более жестокие беды.

По этому случаю пошли всякие россказни о наших водах. Толковали, что озеро каждый год требует себе невинное дитя; мертвых тел оно не терпит и рано или поздно выбрасывает их на берег; пусть даже самая мелкая косточка опустилась на дно — все равно она выплывет наверх. Рассказывали, будто одна неутешная мать, чье дитя утонуло в озере, молила господа и его угодников даровать ей хотя бы кости для погребения; и что же, с первой бурей на берег выбросило череп, со второй — скелет, а когда все кости были собраны, она увязала их в платок и понесла в церковь. Но, — о, чудо! — когда она вошла в храм, узел стал делаться все тяжелее, а под конец, когда она положила его на ступени алтаря, ребенок закричал и, всем на диво, выбрался из платка; недоставало только косточки мизинца с правой руки, впрочем, мать, усердно все обыскав, нашла ее под конец, и косточка эта хранится в церкви, как память, среди других реликвий.

Такого рода рассказы западали в душу несчастной матери, поощряя полет ее воображения и усугубляя сердечную тревогу. Она уверила себя, что дитя искупило свою и родительскую вину, что проклятие и кара, тяготевшие на них, отныне окончательно сняты; теперь остается лишь пайти кости ребенка, дабы отвезти их в Рим, и тогда дитя, вновь облекшись своей цветущей плотью, восстанет перед всем народом на ступенях большого алтаря в соборе святого Петра. Собственными глазами узрит оно отца и мать, и, убедившись в благоволении господа и святых угодников, папа под громкие клики народа отпустит родителям их грех, простит их и сочетает брачными узами.

Отныне ее взор и внимание были неотступно обращены на озеро и на берег. Когда вочью волны плескались в свете луны, ей чудилось, что каждый искристый гребень выносит на поверхность ее дитя, и кому-нибудь для вида приходилось бежать за ним на берег.

Днем она, не зная устали, бродила по тем местам, где отлогий песчаный берег спускается к озеру, и собирала в корзинку все кости, какие находила; никто не смел сказать ей, что это кости животных; крупные она зарывала в песок, мелкие брала с собой. В этом занятии проходила ее жизнь. Священник, неуклонным исполнением своего долга доведший ее до такого состояния, оберегал теперь ее, как умел. Его стараниями она слыла в округе не блажной, а блаженной; при виде нее люди молитвенно складывали руки, а дети целовали ей руку.

Старой ее приятельнице и провожатой духовник согласился отпустить грех пособничества злополучному союзу лишь на одном условии: чтобы она неотступно сопровождала бедняжку всю дальнейшую жизнь, и та на редкость терпеливо и старательно до конца исполнила свой долг.

Мы между тем не выпускали из виду своего брата; ни врачи, ни духовенство его монастыря не позволяли нам показываться ему, однако, желая убедить нас в том, что живет он на свой лад хорошо, нам дали разрешение когда угодно наблюдать за ним в саду, в монастырских переходах и даже сквозь окошко в потолке его кельи.

После периодов отчаяния и смятения, которые я опускаю, брат впал в странное состояние душевного покоя и телесного беспокойства. Он присаживался, только когда, взяв в руки арфу, играл на ней, чаще всего сопровождая игру пением. Впрочем, он больше находился в движении и всегда был сговорчив и уступчив, ибо все его страсти как бы растворились во всеобъемлющем страхе смерти, Его моягио было подвигнуть на что угодно, напугав опасной болезнью или смертью.

Помимо той странности, что он без устали ходил взад и вперед по монастырю и недвусмысленно намекал, насколько приятнее было бы бродить по горам и долам, он еще говорил о видении, которое Есегда его пугало. По его словам, когда бы он ни проснулся в ночи, в ногах его кровати неизменно стоит красивый мальчик и грозит ему блестящим ножом. Его переселили в другую келью, однако от твердил, что и там, и в любом закоулке монастыря мальчик подстерегает его. Это непрерывное блуждание становилось все беспокойнее, а потом уж монахи припомнили, что в ту пору он чаще обычного стоял у окна и смотрел на другой берег озера.

Тем временем бедную нашу сестру совсем извела единственная ее забота и одно неизменное занятие, и врач порекомендовал постепенно подмешивать к собранным ею костям косточки детского скелета и тем укрепить ее надежду. Попытка была рискованная, но обещала, по крайней мере, что после того, как все части скелета будут собраны, бедняжку можно будет отвлечь от вечных поисков, посулив ей путешествие в Рим.

Так и сделали; верная спутница неприметно подмешала данные ей кости к найденным, и несказанный восторг охватил бедную страдалицу, когда кости были постепенно собраны и оставалось только определить, каких недостает. С великим тщанием лентами и нитками прикрепила она каяедую кость, куда положено, а промежутки заполнила шелками и вышивками, как украшают мощи святых.

Так были соединены все части скелета, не хватало лишь нескольких косточек от конечностей. Однажды утром, когда она еще спала, доктор пришел осведомиться о ее самочувствии, старуха достала священные останки из ларца, стоявшего в спальне, желая показать, чем столь усердно занимается больная. Вскоре оба услышали, как она спрыгнула с постели; подняв платок, она увидела, что ларец пуст. Она бросилась на колени, и вошедшие услышали ее жаркую благодарственную молитву.

— Да! Это правда, — восклицала она, — это был не сон, а явь! Радуйтесь со мной, друзья мои! Я снова видела живой милую, славную мою крошку! Она встала, сбросила покрывало с лица и светом своим озарила горницу; красота ее воссияла, и как ни хотела она, но не могла ступить на землю. Ее, словно пушинку, вознесло ввысь! Она не успела даже протянуть мне руку. Тогда она позвала меня за собой и указала путь, каким мне идти. Я последую за ней, последую скоро, я это чувствую, и мне от этого легко на душе. Скорби как не бывало, и одно лишь созерцание воскресшей из мертвых было мне предвкушением небесного блаженства.

С того часа вся душа ее преисполнилась радостных чаяний, ничто земное не привлекало ее внимания, она почти не вкушала пищи, и дух ее мало-помалу отрешался от телесных уз. В конце концов ее однажды нашли без сознания и без кровинки в лице; она не открывала глаз, она была то, что мы называем мертва.

Молва об ее видении быстро распространилась в народе, а благоговейное чувство, которое она внушала при жизни, по смерти ее не замедлило превратиться в убеждение, что ее должно почитать праведницей и даже святой.

Когда ее собрались хоронить, люди толпами с невообразимым одушевлением стекались ко гробу; каждый хотел коснуться ее руки или, по крайней мере, одежды. В этом страстном порыве многие недужные переставали ощущать терзавшую их боль и, почитая себя исцеленными, во всеуслышание объявляли об этом, славили господа и новую его угодницу.

Духовенству пришлось выставить тело в часовне, люди требовали, чтобы их допустили поклониться усопшей, приток народа был невообразимый. У жителей горных краев и без того особо развито религиозное чувство, а тут они дружно прихлынули из своих долин; молитвы, чудеса и поклонение множились день ото дня. Епископские указы, имевшие целью ограничить, а затем и упразднить этот новый культ, так и не могли быть выполнены; при каждой попытке пресечения народ возмущался и готов был употребить силу против каждого маловера.

— Ведь обитал же святой Боромео[84]Святой Боромео (1538–1584) — родился в Ароне, на западном берегу южной части Лаго-Маджоре, канонизирован» 1610 г.; в 1697 г. во славу этого святого была воздвигнута близ Ароны колоссальная статуя. среди наших предков, и матери его дано было счастье дожить до того, как он был причислен к лику святых. Ведь воздвигнуто на скале близ Ароны гигантское его изображение, дабы воочию показать нам его духовное величие. Ведь живут еще среди нас его потомки. И ведь обещал господь вновь и вновь творить чудеса среди верующих.

Когда по прошествии нескольких дней тело не обнаружило признаков разложения, а скорее даже побелело и стало как был прозрачным, вера в народе еще окрепла, и среди толпы участились случаи исцеления, которые самый придирчивый наблюдатель не мог ни объяснить, ни счесть прямым обманом. Весь округ волновался, и кто не приходил сам, тот долгое время ни о чем другом не слышал.

В монастыре, где обитал мой брат, как и повсюду, шли толки об этих чудесах, и никто не остерегался говорить о них в его присутствии, ибо обычно ничто его не трогало, а история его жизни никому не была известна. На сей раз он, как видно, расслышал все очень точно и бегство свое скрыл столь искусно, что никто так и не узнал, каким способом он выбрался из монастыря. Впоследствии стало известно, что он переправился на тот берег с несколькими паломниками, а гребцов, не заметивших в нем ничего странного, просил только быть как можно осторожнее, чтобы лодка, чего доброго, не перевернулась. Глубокой ночью добрался он до часовни, где его злосчастная возлюбленная вкушала отдых от своих страданий; малочисленные богомольцы преклоняли колени по углам; в головах гроба сидела старая приятельница усопшей; он подошел к ней, поклонился и спросил, как поживает ее госпожа.

— Вы сами видите, — отвечала та не без смущения.

Он искоса посмотрел на покойницу. После минутного колебания взял ее руку, испугавшись холодного прикосновения, тотчас выпустил ее, тревожно огляделся и сказал старухе:

— Я не могу сейчас остаться при ней, мне предстоит еще очень долгий путь. Но я ворочусь вовремя; скажи ей это* когда она проснется.

Так он ушел; мы не сразу узнали об этом событии, начали доискиваться, куда он девался, но тщетно! Непостижимо, как мог он одолеть горы и долины. Наконец много времени спустя в Граубюндене мы напали на его след, но с большим опозданием, след вновь затерялся.

Мы подозревали, что он направился в Германию, однако война совершенно стерла столь слабые приметы»,

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Аббат окончил чтение, все слушали его со слезами. Графиня не отрывала платка от глаз, под конец она встала и вместе с Наталией покинула комнату. Все остальные молчали; тогда заговорил аббат:

— Теперь встает вопрос, допустить ли, чтобы добрейший маркиз уехал, не узнав нашей тайны. Ибо кто может усом- виться в том, что Августин и наш арфист — одно лицо? Надо обдумать, как нам поступить, памятуя о несчастном страдальце и обо всей семье. Мой совет не действовать сгоряча, а подождать, какие вести привезет нам врач, возвращение которого мы ожидаем нынче.

Все согласились с аббатом, и он продолжал:

— При этом возникает еще один вопрос, его, пожалуй, следует решить скорее: маркиз безмерно растроган радушием, которое его бедная племянница встретила у нас и особливо у нашего молодого друга. Мне пришлось обстоятельно дважды рассказать ему всю историю, и он выразил живейшую признательность. «Молодой человек отказался ехать со мной, еще не зная, какие отношения нас связывают, — заявил он. — Теперь я уже не чужой ему, чьи привычки и причуды могут его коробить, а свой и даже родной, и ежели раньше сын его, которого он не хотел оставить, был помехой для нашего совместного путешествия, пускай отныне Этот мальчуган станет чудесным звеном, еще крепче соединяющим нас. Помимо благодарности, коей я обязан вашему другу, он может быть мне полезен в пути; ежели я привезу его с собой на родину, мой старший брат с радостью примет его. И не должно ему пренебрегать наследством своей питомицы, ибо, по тайному уговору нашего отца с его другом, состояние, завещанное им дочери, переходило к нам, а мы, конечно, не станем отнимать у благодетеля нашей племянницы то, что он заслужил.

Взяв руку Вильгельма, Тереза промолвила:

— Вот мы и вновь убеждаемся на прекрасном примере, что бескорыстное благодеяние влечет за собой наивысшую, прекраснейшую награду. Последуйте нежданному призыву и, оказывая маркизу двойную услугу, спешите посетить ту прекрасную страну, которая не раз влекла к себе ваше воображение и ваше сердце.

— Я всецело предаюсь руководству моих друзей, — ответил Вильгельм, — в нашем мире тщетно отстаивать собственную волю. Я упускаю то, что хотел удержать, а неожиданная награда сама идет ко мне.

Пожав руку Терезы, Вильгельм высвободился от ее пожатия.

— Я всецело предоставляю вам решать мою участь, — обратился он к аббату, — раз мне не надобно расставаться с моим Феликсом, я рад буду ехать куда угодно и делать все, что друзья почтут правильпым.

В ответ на это заявление аббат тотчас начертал свой план.

— Пускай маркиз уезжает, — сказал он, — а Вильгельм должен дождаться известия от врача и, после того как мы решим, что делать, пусть едет следом вместе с Феликсом.

Маркизу же он рекомендовал осмотреть покамест достопримечательности города, дабы не задерживаться сборами в путь молодого друга. Маркиз отбыл, многократно повторив свою признательность, веским доказательством коей явились оставленные им дары, украшения, резные камни и расшитые ткани.

Вильгельм совсем уже собрался в дорогу, и теперь никто не знал, как поступить дальше, потому что от врача не было никаких известий и приходилось опасаться, что несчастного арфиста постигла беда, как раз в то время, когда явилась надежда решительно улучшить его положение. Был послан курьер, но едва он уехал, как под вечер прибыл врач с незнакомцем внушительного, строгого и примечательного вида. Никто его не знал. Новоприбывшие некоторое время молчали, наконец незнакомец приблизился к Вильгельму и, протянув ему руку, спросил:

— Неужто вы не узнаете старого друга?

Это был голос арфиста, но от прежнего его облика не осталось ни следа. Он был в обычном дорожном платье, опрятном и пристойном, кудри старательно причесаны, борода исчезла, но более всего изменился он от того, что выразительные его черты утратили отпечаток старости.

Вильгельм обнял его с величайшей радостью; он был представлен всем остальным и вел себя вполне разумно, не подозревая, сколь многое узнали о нем присутствующие незадолго до того.

— Надеюсь, вы будете снисходительны к человеку, с виду взрослому, но после длительного недуга вступающему в мир несмышленым младенцем, — непринужденно заявил он. — Вот этому доброму другу я обязан тем, что вновь могу явиться в человеческом обществе.

Все приветствовали его, а врач сразу же предложил пойти погулять, чтобы пресечь этот разговор, переведя его на безразличные темы.

Когда друзья остались одни, врач сообщил следующее:

— Исцелить этого человека нам помог удивительнейший случай. Мы долго пользовали его нравственно и физически по нашей методе; все шло до известной степени успешно, однако страх смерти не оставлял его, а внять нашим просьбам — * пожертвовать бородой и длинной хламидой — он никак не соглашался. Впрочем, он стал принимать больше участия в мирских делах, а понятия его и даже песни заметно приблизились к жизни. Вам известно, каким неожиданным письмом вызвал меня отсюда священник. Я приехал и застал в нашем больном большую перемену: он добровольно расстался с бородой, позволил подстричь свои кудри на общепринятый манер, потребовал себе обычную одежду и как будто сразу стал другим человеком. Нам не терпелось узнать причину такого превращения, но приступить с расспросами к нему самому мы не решались, пока случайно не обнаружилось одно странное обстоятельство. Из домашней аптеки священника исчезла склянка жидкого опия. Мы нашли нужным произвести строжайшее дознание, каждый старался обелить себя, между домочадцами вспыхивали бурные перебранки. Наконец явился этот человек с признанием, что склянка находится у него. Его спросили, не пил ли он из нее, он сказал: «Нет! — И продолжал: — Ей я обязан возвращением разума. В вашей власти отнять у меня этот пузырек и вернуть меня навеки в прежнее состояние. Сознание того, как хорошо, когда смерть кончает земные муки, впервые толкнуло меня на путь исцеления; отсюда выросла мысль окончить их добровольной смертью, и с этим намерением я взял склянку. Возможность вмиг прекратить мои великие страдания придала мне силы терпеть их; и вот с тех пор, как у меня есть этот талисман, близость смерти влечет меня назад к жизни. Не бойтесь, — добавил он, — я не воспользуюсь ядом. Лучше возьмите на себя смелость вы, знатоки человеческого сердца, позвольте мне быть независимым от жизни и тем самым укрепить мою зависимость от жизни».

По зрелом размышлении мы решили более не настаивать, и теперь сн носит при себе в закупоренном флакончике этот яд как своеобразное противоядие.

Врачу рассказали обо всем, что обнаружилось за это время, сговорившись хранить глубокое молчание при Августине. Аббат дал себе слово не отпускать его пи на шаг и вести далее по благому пути, на который он вступил.

Между тем Вильгельм должен был вместе с маркизом совершить путешествие по Германии. Если удастся вновь внушить Августину любовь к отечеству, тогда близким его откроют все обстоятельства и Вильгельм привезет его в родной дом.

Вильгельм закончил приготовления к путешествию, и хотя поначалу казалось непонятным, почему Августин обрадовался, услышав о скором отъезде своего старого друга и благодетеля, аббат вскоре обнаружил причину столь странного душевного движения. Августин не мог преодолеть давшш страх перед Феликсом и желал, чтобы мальчика поскорое увезли.

Постепенно съехалось такое множество гостей, что их едва удавалось разместить в самом замке и во флигелях, тем более что заблаговременно не были сделаны приготовления к приему такого большого общества. Завтракали и обедали все вместе и старались себя уверить, что живут в приятнейшем согласии, однако же втайне не прочь были оказаться врозь. Тереза выезжала верхом — иногда с Лотарио, но чаще одна; успев свести знакомство со всеми помещиками и помещицами в округе, она придерживалась, надо думать не без основания, того хозяйственного принципа, что с соседями и с соседками надо быть в добром согласии и постоянно оказывать взаимные одолжения. О союзе ее с Лотарио даже и речь не заходила, обеим сестрам было о чем потолковать друг с другом; аббат искал общества арфиста, Фридрих не отходил от Вильгельма, а Феликс сновал всюду, где ему было хорошо.

Во время прогулок общество обычно разбивалось на пары, а когда приходилось быть вместе, все тотчас искали прибежища в музыке, всех связующей, обособляя каждого.

Неожиданно общество увеличилось прибытием графа, который хотел увезти супругу и сказать торжественное прости своей мирской родне. Ярно поспешил встретить его у самой кареты, и когда новоприбывший спросил, что за общество застанет он здесь, на Ярно, как всякий раз при виде графа, напал озорной стих.

— Вы застанете здесь всю знать мира, — ответил он, — итальянских и французских маркизов, лордов и баронов, недоставало только графа.

С тем они поднялись по лестнице, и Вильгельм первым встретился им в аванзале.

— Милорд, я весьма рад столь неожиданно возобновить даше знакомство, — обратился к нему граф на французском языке, вглядевшись в него. — Если я не ошибаюсь, мне случалось видеть вас в свите припца.

— Я имел тогда счастье свидетельствовать свое почтение вашему превосходительству, — отвечал Вильгельм, — однако вы оказываете мне чрезмерную честь, принимая меня за англичанина, и притом высокопоставленного, я немец и…

— …притом весьма достойный молодой человек, — вставил Ярно.

Граф с улыбкой посмотрел на Вильгельма и собрался было что-то ответить, но тут подоспели остальные и радушно приветствовали его. Пришлось извиниться, что нет возможности сразу отвести ему приличную комнату, обещав без промедления приготовить таковую.

— Так, так! — заметил он с улыбкой. — Я вижу, квартирмейстерские обязанности отданы на волю случая. А чего не добьешься предусмотрительностью и распорядительностью! Но, прошу вас, не вздумайте для меня хоть туфель стронуть с места, иначе, я вижу, не оберешься беспорядка. Всем будет неудобно, а ради меня никто не должен терпеть даже час неудобства. Вы были свидетелем, — обратился он к Ярно, — и вы также, мистер, — повернулся он к Вильгельму, — сколько людей я тогда с удобством разместил у себя в замке. Дайте мне список господ и слуг, укажите, как все сейчас расквартированы, я составлю план дислокации, и каждый без особых хлопот получит просторное жилище, да еще останется место для случайно завернувшего к нам гостя.

Ярно тотчас напросился к графу в адъютанты, доставил ему все нужные сведения и, по своему обычаю, потешался над стариком, норовя сбить его с толку. Но граф не замедлил добиться полного торжества. Все гости были размещены, он приказал в его присутствии надписать имена на всех дверях, и, надо признаться, цель была достигнута без особых хлопот и перемен.

Кстати, Ярно изловчился поселить вместе людей, связанных в то время взаимным интересом.

После того как все утряслось, граф сказал Ярно:

— Помогите мне разобраться, кто этот молодой человек, — вы зовете его Мейстер, и он как будто немец.

Ярно промолчал, отлично понимая, что граф принадлежит к тём людям, которые спрашивают, чтобы показать собственную осведомленность. И правда, тот, не дожидаясь ответа, продолжал:

— Вы давеча представили мне его, отменно аттестовав от имени принца. Допустим, его мать была немкой, но поручусь, что отец у него англичанин, и притом знатного рода. Кто подсчитает, сколько английской крови за последние тридцать лет примешалось к немецкой! Я не буду настаивать, мало ли у всех у вас таких семенных тайн, но меня-то уж не проведешь.

Он тут же стал вспоминать множество событий, якобы происшедших с Вильгельмом у него в замке; Ярно снова промолчал, хотя граф совсем запутался, то и дело смешивая Вильгельма с молодым англичанином из свиты принца. Когда-то у бедного старика была превосходная память, и он по сей день хвастался, что может вспомнить мельчайшие события своей юности, и с тем же апломбом выдавал за достоверность нелепицу, смесь былей с небылицами, состряпанную его воображением по вине заметно слабеющей памяти. Впрочем, он стал очень кроток и приветлив, своим присутствием благотворно влияя на общество. Он любил, когда вслух читали назидательные книги, даже затевал салонные игры; сам в них не принимал участия, но усердно ими командовал, а когда люди удивлялись, как он снисходит до этого, объяснял, что человека, удалившегося от важных мирских дел, меньше всего унижает обращение к делам ничтожным.

Во время этих игр Вильгельму не раз случалось пережить минуты смущения и досады: легкомысленный Фридрих пользовался любым случаем, чтобы намекнуть на чувства Вильгельма к Наталии. Как он доискался до этого? Что дало ему Это право? Ведь остальные могли подумать, что, проводя с ним много времени, Вильгельм сделал ему столь неосторожное и неуместное признание.

Однажды за игрой царило особо бурное веселье, как вдруг дверь распахнулась и вбежал Августин. Вид его был страшен — лицо бледное, взгляд дикий, он пытался говорить, но язык ему не повиновался. Лотарио и Ярно, заподозрив возврат безумия, бросились к нему, чтобы удержать его.

Сперва глухо и прерывисто, а потом громко и надрывно он принялся выкрикивать:

— Не меня держите! Бегите! Помогите! Спасите ребенка! Феликс отравлен!

Его отпустили, он ринулся в дверь, и все общество в ужасе бросилось вслед за ним. Позвали врача, Августин устремился в комнату аббата, ребенок был там, он испугался и смутился, когда ему еще издали закричали:

— Что ты натворил?

— Папенька, милый! — крикнул Феликс. — Я не пил из бутылки, я пил из стакана, мне очень хотелось пить!

Августин всплеснул реками и с криком: «Он погиб!» — протиснулся сквозь толпу и бросился прочь.


На столе оказался стакан миндального молока, а рядом наполовину пустой графин; явился врач, узнал то, что другим было известно, и с ужасом обнаружил лежащую на столе хорошо знакомую пустую склянку от жидкого опия; он велел принести уксуса и пустил в ход все свое искусство.

Наталия приказала перенести мальчика в другую комнату и с тревогой хлопотала около него. Аббат побежал разыскивать Августина, чтобы добиться от него объяснения. Так же тщетно искал его несчастный отец, а когда воротился, увидел на всех лицах тревогу и озабоченность.

Врач тем временем исследовал миндальное молоко в стакане, где оказалась огромная примесь опия; ребенок лежал в постели, вид у него был совсем больной. Он просил отца, чтобы ему только ничего больше не давали глотать, чтобы его перестали мучить. Лотарио разослал своих слуг и сам ускакал на розыски Августина. Наталия сидела с ребенком, он нашел прибежище у нее на коленях и трогательно просил ее заступничества, просил дать ему кусочек сахара, потому что уксус очень кислый! Врач разрешил дать; ребенок ужасающе возбужден, пусть хоть немного успокоится, сказал он, все, что нужно, сделано, он постарается сделать все, что возможно. Граф как будто нехотя приблизился к ребенку, со строгой и даже торжественной миной возложил на него руки, поднял взор горе и на несколько мгновений замер в этой позе. Лежавший в кресле безутешный Вильгельм вскочил, бросил Наталии исполненный отчаяния взгляд и вышел из комнаты.

Вскоре после него удалился и граф.

— Мне непонятно, как это у ребенка не видно ни малейших признаков тяжелого состояния, — помолчав, промолвил врач. — В каждом выпитом глотке содержалась чудовищная доза опия, а между тем я не нахожу у него более частого пульса, чем можно приписать моим снадобьям и страху, какой вы нагнали на ребенка.

Вскоре явился Ярно с известием, что Августина нашли на чердаке в луже собственной крови, рядом валялась бритва, по-видимому, он перерезал себе горло. Врач бросился туда и столкнулся с людьми, несшими тело вниз по лестнице. Его положили на кровать и тщательно обследовали: разрез затронул дыхательное горло, сильная потеря крови привела к обмороку, однако вскоре стало очевидно, что жизнь в нем не погасла и есть еще надежда. Врач привел тело в надлежащее положение, соединил разрезанные ткани и наложил повязку. Ночь для всех прошла без сна и в тревоге. Ребенок не же* лал расставаться с Наталией.

Вильгельм сидел перед ней на скамеечке, ноги мальчика покоились у него на коленях, голова и грудь — у нее, — так делили они отрадную ношу и горестные заботы, до рассвета пребывая в неудобной и печальной позе: Наталия протянула руку Вильгельму, они не произносили ни слова, только глядели на ребенка и друг на друга. Лотарио и Ярно сидели на другом конце комнаты и вели между собой очень важный разговор, который мы гут же охотно пересказали бы нашим читателям, не будь мы так озабочены происходящими событиями. Мальчик сладко спал, рано утром проснулся очень веселый, вскочил и потребовал хлеба с маслом.

Едва только Августин несколько оправился, от него попытались добиться хоть каких-нибудь объяснений. Не без труда и лишь постепенно удалось у него выведать, что вследствие пресловутой графской дислокации он попал в одну комнату с аббатом и нашел рукопись, а в ней историю своей жизни; ужас его не знал границ, и тут он окончательно убедился, что дальше жить не может: тотчас же решил он, как всегда, прибегнуть к опию, вылил его в стакан с миндальным молоком и все же, поднося к губам, содрогнулся, отставил стакан, чтобы еще раз пробежаться по саду и посмотреть на божий свет, а воротясь, увидел мальчика, который заново наполнял выпитый им стакан.

Несчастного умоляли успокоиться, он судорожно схватил руку Вильгельма.

— Увы! — говорил он. — Почему я раньше не покинул тебя! Ведь знал же я, что погублю мальчика, а он погубит меня.

— Мальчик жив! — перебил его Вильгельм.

Врач, внимательно слушавший, спросил Августина, весь ли напиток был отравлен.

— Нет — только стакан! — отвечал тот.

— Значит, по счастливому случаю ребенок пил из графина! — воскликнул врач. — Добрый гений отвел его руку от смерти, бывшей наготове.

— Нет, нет! — выкрикнул Вильгельм, закрыв глаза руками. — Как страшно это слушать! Мальчик сказал определенно, что пил не из бутылки, а из стакана. Здоровый вид его обманчив. Он умрет у нас на глазах.

Вильгельм бросился прочь, врач сошел вниз и, лаская мальчика, спросил его:

— Правда ведь, Феликс, ты пил из бутылки, а не из стакана?

Ребенок расплакался.

Доктор шепотом объяснил Наталии, как обстоит дело; она тоже напрасно пыталась выведать у ребенка правду, он только плакал еще пуще, пока не заснул в слезах.

Вильгельм бодрствовал при нем, ночь прошла спокойно. Наутро Августина нашли в постели мертвым; он обманул внимание своих стражей притворным покоем, но, потихоньку распустив повязку, истек кровью. Наталия пошла гулять с ребенком; он был весел, как в самые свои счастливые дни.

— Вот ты добрая! — говорил ей Феликс. — Ты не бранишься, не бьешь меня! Я только тебе скажу, я пил из бутылки! Маменька Аврелия всегда била меня по пальцам, когда я хватался за графин. Папа был такой сердитый, я думал, он меня побьет.

Как на крыльях, летела Наталия к замку. Вильгельм, все еще озабоченный, шел ей навстречу.

— Счастливый отец! — громко крикнула она, подняла ребенка и бросила ему на руки. — Вот тебе твой сын! Он пил из бутылки, непослушание спасло его!

О счастливом исходе рассказали графу, тот слушал с улыбкой затаенной и скромной уверенности, с какой терпят заблуждения хороших людей. Обычно столь догадливый Ярно на сей раз не понимал, чем объяснить такое непоколебимое самодовольство, пока окольными путями не дознался вот до чего: граф убежден, что мальчик в самом деле принял яд, но он молитвой и наложением рук чудесно спас ему жизнь.

Затем оп решил тут же уехать и, как всегда, собрался в один миг. При прощании красавица графиня, держа руку сестры, схватила руку Вильгельма, крепким пожатием соединила все четыре руки, быстро повернулась и вспрыгнула в карету.

Такое нагромождение страшных и необычайных событий поневоле изменило общий строй жизни, привело его в полное расстройство, сообщив всему дому какую-то лихорадочную суету. Часы сна и бодрствования, еды, питья и совместного времяпрепровождения сдвинулись и перемешались. Кроме Терезы, все были выбиты из колеи. Мужчины пытались восстановить бодрость духа спиртными напитками и, поднимая себе настроение искусственным путем, лишали себя настоящей веселости и жизнерадостности.

Вильгельм был сам не свой, разнородные чувства раздирали его душу. После всех ужасных неожиданностей, пережитых им, у него не стало сил побороть страсть, всецело завладевшую его сердцем. Феликс был ему возвращен, а он чувствовал себя обездоленным. Кредитные письма от Вернера пришли в срок, все было готово для путешествия, недоставало лишь решимости уехать. Все понуждало его к этому путешествию, он мог предполагать, что Лотарио и Тереза только и ждут его отъезда, чтобы обвенчаться. Ярно, против своего обыкновения, как-то присмирел, словно бы утратил привычную веселость. По счастью, врач в известной степени вывел нашего друга из затруднения, объявив его больным и прописав ему лекарство.

Общество постоянно собиралось по вечерам; Фридрих, присяжный балагур, по своему обычаю, выпив лишнего и овладев разговором, смешил остальных сотнями цитат и проказливых намеков, а нередко и смущал их, позволяя себе думать вслух.

В болезнь своего друга он, как видно, не слишком верил. Однажды, когда все были в сборе, он громко спросил:

— Доктор, как вы называете недуг, который напал на доброго нашего друга? Неужто к нему не подходит ни одно из трех тысяч названий, которыми вы прикрываете свое невежество? Однако в» подобных примерах как будто недостатка не было! Такого рода казус имел место не то в египетской, не то в вавилонской истории! — выспренним тоном закончил он.

Присутствующие переглядывались и улыбались.

— Как же звали того царя? — выкрикнул шалун и помедлил одно мгновение. — Если вы не желаете мне помочь, — продолжал он, — я сам приду себе на помощь.

Распахнув дверь, он показал на большую картину, висевшую в аванзале. — Как зовут того козлобородого в короне, который сокрушается о больном сыне в ногах кровати? Как зовут красотку, которая входит в покой, неся в своем целомудренно-лукавом взоре яд вместе с противоядием! Как зовется тот горе-лекарь, которого осенило лишь в этот миг и он впервые в жизни прописывает дельный рецепт, дает лекарство, излечивающее радикально, притом столь же вкусное, сколь и целительное?

Он еще долго пустословил в том же роде. Остальные по мере сил старались скрыть смущение под принужденной улыбкой. Легкая краска проступила на щеках Наталии, выдавая волнение сердца. На ее счастье, она прогуливалась по комнате вместе с Ярно; приблизясь к двери, она ловко вы* Скользнула вон, несколько раз прошлась по аванзале и удалилась к себе в комнату.

Все молчали. Фридрих принялся приплясывать, напевая:

Будет чудо вам дано!

Что свершилось — свершено,

Что сказалось — верен сказ,

Близок час:

Чудо — вот оно! [85]Перевод С. Заяицкого

Тереза последовала за Наталией, Фридрих подвел врача к картине в аванзале, произнес шутовской дифирамб врачебному искусству и улизнул прочь.

Лотарио все время стоял в оконной амбразуре и, не шевелясь, смотрел в сад. Вильгельм был в ужасающем состоянии. Даже оказавшись наедине с другом, он некоторое время не произносил ни слова: беглым взглядом окидывал он свою жизнь; всмотревшись под конец в нынешнее свое положение, он содрогнулся, вскочил с места и воскликнул:

— Ежели я повинен в том, что творится, что происходит со мной и с вами, тогда покарайте меня! В довершение всех моих бед, лишите меня своей дружбы и пустите безутешным мыкаться по свету, где мне давно бы пора сгинуть. Но ежели вы увидите во мне жертву случайного и жестокого сплетения обстоятельств, из которого я не мог выпутаться, тогда благословите меня в дорогу вашей любовью и дружбой, — долее я не могу мешкать. Настанет час, когда я осмелюсь вам сказать, что произошло во мне за последние дни. Быть может, я потому и наказан, что раньше не разоблачил себя перед вами, потому что я колебался показать себя вам, каков я есть; вы бы мне помогли, вовремя вызволили бы меня. Вновь и вновь открываются у меня глаза на себя самого, но всякий раз слишком поздно, всякий раз понапрасну. Как заслужил я обличительные слова Ярно! Как был уверен, что проникся ими, как надеялся, что они мне помогут завоевать себе новую жизнь. А имел ли я на это силы и право? Напрасно мы, люди, клянем самих себя, клянем свою судьбу. Мы жалки и обречены на жалкое прозябание, и не все ли равно, собственная ли вина, веление ли свыше или случай, добродетель или порок, мудрость или безумие ввергают нас в погибель? Прощайте, больше минуты не пробуду я в доме, где не по своей вине так чудовищно нарушил закон гостеприимства. Болтливость вашего брата непростительна, она доводит мое горе до высшего предела, до отчаяния.

— А что, если, — промолвил Лотарио, беря его руку, — ваш союз с моей сестрой был тем тайным условием, на котором Тереза решила отдать мне свою руку? Вот какое возмещение придумала для вас эта благородная девушка: она поклялась, что только двойной четой, в один день, пойдем мы к алтарю. «Он разумом избрал меня, — сказала она, — а сердцем тянется к Наталии, и мой разум придет на помощь его сердцу». Мы договорились наблюдать за Наталией и за вами, и после того, как мы доверились аббату, он взял с нас слово ни шагу не сделать, чтобы способствовать этому союзу, — пускай все идет своим ходом. Так мы и поступали. Природа взяла свое, а озорник-братец лишь стряхнул созревший плод. Раз уж мы неисповедимыми путями сошлись вместе, не будем вести заурядную жизнь; будем вместе деятельны на достойный лад! Трудно даже вообразить, что может образованный человек сделать для себя и для других, коль скоро не власти ради почувствует потребность опекать многих, побудит их вовремя делать то, что они сами рады бы сделать, и поведет к целям, которые они чаще всего ясно видят перед собой, только идут к ним неверными путями. Заключим же на этом союз! Это не пустая мечта, это мысль вполне осуществимая, и хорошие люди нередко осуществляют ее, хоть и не до конца отдавая себе в том отчет. Живой тому пример — моя сестра Наталия. Навсегда останется недосягаемым образ действий, внушенный природой этой прекрасной душе. Да, она заслуживает чести быть названа так преимущественно перед многими другими, смею сказать, даже перед нашей благородной тетушкой, которая в ту пору, когда наш славный доктор так озаглавил ее рукопись, была прекраснейшей натурой, какую мы только знали в нашем кругу. Тем временем подросла Наталия, и человечество радуется такому явлению.

Он собрался продолжать, но в комнату с громкими воз* гласами вбежал Фридрих.

— Каких венцов я достоин? Чем вы меня наградите? — восклицал он. — Сплетайте мирты и лавры, плющ, дубовые листья, самые свежие, какие найдете, — столько заслуг вам нужпо увенчать в моем лице. Наталия твоя! Я чародей, открывший этот клад!

— Он бредит, и я ухожу, — вымолвил Вильгельм.

— Ты говоришь то, что тебе поручено? — спросил барон, удерживая Вильгельма.

— Я говорю своею волею и властью, — ответил Фридрих, — и божьей милостью, если угодно; такой я был сват, такой я теперь посланец; я подслушивал под дверью, она без утайки открылась аббату.

— Бесстыдник! — произнес Лотарио. — Кто велел тебе подслушивать?

— А кто велит ей запираться? — возразил Фридрих. — Я слышал все в точности. Наталия очень волновалась. В ту ночь, когда, казалось, ребенок так болен, когда он покоился наполовину у нее на коленях, а ты делил с ней милую ношу, в полном отчаянии сидя перед ней, — она дала себе обет, ежели ребенок умрет, признаться тебе в любви и самой предложить свою руку; ныне, когда ребенок жив, зачем ей менять свои намерения? Что обещано в такую минуту, от того потом не отрекаются при любых условиях. Сейчас явится поп, полагая, что принес невесть какую новость.

В комнату вошел аббат.

— Нам все известно! — крикнул ему навстречу Фридрих. — Будьте кратки, ваш приход — чистая формальность, ни для чего другого такие господа и не требуются.

— Он подслушивал, — пояснил барон.

— Какое неприличие! — вскричал аббат.

— Не тяните! — перебил Фридрих. — Какие предстоят церемонии? Их можно перечесть по пальцам. Вы отправитесь путешествовать, приглашение маркиза пришлось всем очень кстати. Как только вы перевалите через Альпы, все уладится наилучшим образом; какую бы причуду вы себе ни позволили, люди будут вам только признательны, вы доставляте им развлечение, за которое не надобно платить. Это будет как бы всенародный карнавал; все сословия могут принимать в нем участие.

— Вы успели снискать себе огромную популярность такими народными праздниками, — заметил аббат, — а мне, как видно, нынче не придется вставить слово.

— Если я привираю, так вразумите меня! — заявил Фридрих. — Идемте, идемте живее! Нам не терпится посмотреть на нее и порадоваться.

Лотарио обнял друга и повел его к сестре, она вышла им навстречу вместе с Терезой. Все молчали.

— Медлить ни к чему! — вскричал Фридрих. — За дна дня вы можете собраться в дорогу. Что скажете, мой друг? — * обратился он к Вильгельму. — Когда мы с вами свели знакомство, я выпросил у вас пышный букет. Кто бы ожидал, что пройдет время и вы получите из моих рук такой цветок!

— В минуту высочайшего счастья я не хочу вспоминать о тех временах!

— Вам не следует их стыдиться, как людям не надобно стыдиться своего происхождения. Неплохие то были времена, и меня разбирает смех, как я погляжу на тебя; ты напоминаешь мне Саула, сына Кисова, который пошел искать ослиц отца своего и нашел царство.

— Я не знаю цены царству, — ответил Вильгельм, — знаю только, что обрел такое счастье, которого не заслуживаю и которое не променяю ни на что в мире.


Читать далее

КНИГА ВОСЬМАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть