Второго июля 1919 года в Бердяуш, близ Златоуста, где находился полевой штаб Западной армии, прибыл поезд верховного правителя и верховного главнокомандующего Колчака.
На перроне адмирала встречали новый командзап Сахаров, командиры корпусов Каппель и Войцеховский, генералы штаба.
С Колчаком приехали бывший командарм Западной Ханжин, переведенный в Омск, начальник ставки Лебедев и управляющий военным министерством барон Будберг.
Все были приглашены на завтрак в салон верховного и теперь сидели в желтых кожаных креслах вкруг стола и тяжело молчали.
Еду подавали матросы из батальона охраны, безгласные и вышколенные, и это тоже, казалось генералам, усугубляло беду.
Все думали о своем, адмирал злобился на корпусных командиров, те, в свою очередь, нелестно мыслили о главковерхе, и никто не хотел брать на себя в этой обстановке непосильный груз решения.
Ханжин мрачно смотрел в тарелочку с царскими вензелями, на которой угольно чернела икра, и морщился, как от зубной боли.
Способный артиллерийский офицер, прошедший долгую школу русско-японской и мировой войн, он вполне понимал обстановку, сложившуюся на фронте, и смотрел на нее без оптимизма.
Восторги и надежды весны девятнадцатого года, когда Западная и Сибирская армии Колчака душили Совдепию , давно иссякли и развеялись в прах. Теперь красные гнули белых в бараний рог, выдавливали с Урала, то и дело нанося удары, которые ни ставка, ни штабы армий не в силах были предусмотреть.
Но главное, возможно, заключалось даже не в этом. На войне как на войне, она без неудач и мертвых не бывает, и временный урон не страшен, коли впереди, по расчету, успех. Но беда была в том, что надежды на него исчерпались совсем.
У Колчака было еще много золота; от него пока не отвернулись союзники; до Тихого океана простирались тысячи и тысячи верст, — и все же генералы подальновидней ощущали наползающий холодок угасания и смерти. Армия красных росла, как снежный обвал, и Ханжину мерещилось, что эта лавина скоро задавит весь мир.
Казалось бы, силы адмирала незначительно уступали красным дивизиям, но генералы уже не верили своим — серой шинельной массе, для которой офицер и богач всегда были тайным или явным недругом. Они еще могли, эти рядовые, тащить телегу верховного, когда ему сопутствовали фортуна и натиск, но первые же победы красных вызвали у солдат волну дезертирства и паники.
Мрачное молчание в салоне поезда объяснялось раньше всего недальновидностью адмирала. Две недели назад верховный провел в Челябинске совет, коему надлежало решить если не проблемы стратегии, то, во всяком случае, тактику ближних боев. Надо было угадать наступательные планы красных и разбить неприятеля на скалах Аши и перевалах через Уральский хребет.
Ведь были же у белой армии и опыт, и знания, и порыв в счастливейшем для нее марте 1919 года, когда иные дивизии большевиков дышали на ладан!
Ханжин тогда имел колоссальный численный перевес над 5-й красной армией и был убежден, что не позволит противнику вырваться на запад, удавит его в нещадной петле окружения.
Генерал почти добился цели, разгромив всего за десять дней марта весь левый фланг Блюмберга, захватил немалые трофеи и взял Уфу.
Так же отменно шли дела у командующего Сибирской армией Гайды. Генералы и войска ликовали, полагая, что это начало конца красных и требуются лишь последние усилия для завершения войны.
Шестого марта Колчак приказал ему, Ханжину, заготовить в верховьях речек, впадающих в Каму и Белую, тысячу саженей плавучих мостов для переброски их к Волге. Днем и ночью приводился в исправность речной флот, захваченный в Уфе; адмирал Смирнов спешно формировал специальные войска: им предстояло совершить прыжок за великую реку. Короче говоря, была почти исступленная вера в триумфальный марш к Москве, к кремлевским колоколам.
Восторг директив Ханжина и Гайды, кажется, переполнял войска, опьяненные успехом.
Приказ командующего Западной армией, распубликованный через месяц после первых атак, нес на себе следы этого — увы! — гимназического восторга и был высокопарен и велеречив. Он, Ханжин, рассуждал о доблестных войсках, «оросивших горы и долины Башкирии своей кровью», о героях, о страданиях и стуже, оставшихся позади. Приказ гнал солдат без остановок вперед, чтобы скорее «водрузить победный стяг Российской армии на берегах освобожденной Волги».
И командзап, и начштаверх Лебедев твердили, что с Красной Армией на Восточном фронте покончено, во всяком случае — в центре и на правом фланге.
Двенадцатого апреля генерал получил директиву адмирала № 1085/оп, такую же восторженную и недальновидную, как и его собственный приказ. Главковерх начинал ее словами: «Противник на всем фронте разбит, деморализован и отступает».
В тот же день адмирал послал командармам депеши, полные парадных слов и фимиама. Затем оба генерала получили повеление правителя поголовно истреблять коммунистов, комиссаров и добровольцев.
Все упивались словами, как провинциальный адвокат, решивший, что он уже выиграл процесс, и состязались в употреблении превосходных степеней и восклицательных знаков.
Говоря о войсках Колчака и собственной армии, Ханжин торжествовал: «Не знаешь, чему больше удивляться, — искусству ли вождей, или геройству командуемых ими войск».
Вплетал свой голос в общий хор командующий Южноармейской группой генерал Белов: «Уже ясно обозначился полный разгром 5-й советской армии…»
В столицах Европы и в Вашингтоне тоже ликовали и молнировали Колчаку эпистолы, полные непритворной услады.
Но именно тогда, в дни «бега к Волге», Ханжин, впрочем, не он один, заметил первые признаки беды. Войска растянулись на огромном фронте, тылы отстали, постоянно нарушалась связь.
Красные могли ударить по левому оголенному его, Ханжина, флангу и переломить ход событий в свою пользу.
Генерал пытался убедить главковерха остановиться, подтянуть тылы, дать отдых солдатам. Однако адмирал решительно запретил даже думать о стоянке.
Тогда же, двенадцатого апреля, командующий Южной группой генерал Белов, только что сообщивший Колчаку о разгроме 5-й красной армии, докладывал более чем конфиденциально: «Дороги таковы стали, что ни на санях, ни на колесах ездить нельзя. На реках поверх льда местами вода до двух аршин. Спасают только ночные заморозки и полнолуние. Двигаемся главным образом ночью и в утренние часы».
Колчак отмахнулся и от этого доклада. Верный своим привычкам, адмирал тут же придумал себе оправдание: Белов — курляндский немец (его настоящая фамилия Виттенкопф), и он ничего не понимает в России. Хотя, впрочем, поправил себя главковерх, генерал далеко не дурак.
И снова телеграфные аппараты выстукивали приказ: форсировать наступление!
В середине апреля в руки Ханжина попал приказ командующего Южной группой красных. Фрунзе объявлял о переходе своих дивизий в общее контрнаступление. В приказе значилась дата начала — двадцать восьмое апреля текущего, девятнадцатого года. Не было никаких оснований подозревать в приказе фальшивку: его подлинность подтвердил комбриг неприятеля Авалов, перебежавший к Ханжину.
Памятуя о настоянии адмирала как можно скорее очутиться на берегах Волги, Ханжин ограничился тем, что переслал приказ Михаила Фрунзе Колчаку. Однако ничто не изменилось ни в диспозиции, ни в планах войск. Возможно, адмирал не верил в наступательные возможности «разбитых» и «деморализованных» красных дивизий.
Теперь Ханжин едва ли может хоть как-то существенно объяснить свою апатию, хотя он меньше других генералов страдал недугом шапкозакидательства, столь распространенным в белых верхах. Так, еще седьмого марта, в самом начале броска на большевиков, он сообщил офицерам своей армии: «Красной нитью во всех действиях нашего противника проводится активность во что бы то ни стало и при всякой обстановке, доходящая до дерзости…»
И не постеснялся требовать: «Такую же дерзость нужно и нам…»
Фрунзе нанес Колчаку удар, от которого Ханжин, прежде всего Ханжин, уже, пожалуй, не оправится. Три последовательных наступления: Бугурусланское, Белебеевское и Уфимское — вырвали стратегическую инициативу из рук Колчака. Девятого июня Тухачевский, заменивший Блюмберга, взял Уфу, а спустя десять дней вышел к предгорьям Урала. Прыжок красных через реку Уфу в совершенно непредусмотренных местах вызвал уныние в войсках обороны. Да к тому же появились вчера, в конце дня, некие туманные сведения о фантастическом рейде красных по Юрюзани. Об этом нынче утром, лишь только генералы вошли в салон, Сахаров доложил Колчаку. Но главковерх лишь саркастически скривился в ответ. И генералы могли сколько угодно и без толку гадать, по какому поводу насмешка.
И он, Ханжин, и его комкоры уведомляли адмирала еще в Челябинске: надо прикрыть Юрюзань и Ай, ибо сам бог сотворил этот черный ход на Уфимское плато. Но надо признаться, что все они доказывали необходимость заслона весьма вяло, на всякий случай, сами не веря в рейд неприятеля по Юрюзани.
Тогда, в Челябинске, Александр Васильевич мрачно посмеивался над генералами, предполагавшими воинские таланты у фельдшерского сына Фрунзе и вчерашнего поручика Тухачевского. И вот худшие предположения Западной, отвергнутые Колчаком, оправдались, и все здесь, в салон-вагоне, чувствовали себя глупцами, которых обвели вокруг пальца.
Ханжин тряхнул поседевшей шевелюрой, будто избавлялся от неприятной памяти, и покосился на Колчака.
Главковерх механически жевал какую-то еду, веко его левого глаза непрерывно дергалось, и кадык судорожно шевелился над воротом черного адмиральского френча.
Колчака терзали сомнения, впрочем, они терзали его всегда, с того самого дня, когда он, хоть и веря в победу, взвалил на свои плечи управление сухопутной армией. Он худо знал войну на суше и оттого легко поддавался всяким советам, наитию, даже посулам попов и гадалок. Вспыльчивый, властный, самолюбивый, он нередко падал духом в пору, когда, напротив того, требовалась крайняя мобилизация душевных и физических сил. Кто-то внушил Колчаку мысль, что его вояжи на фронт и в прифронтовые города огромно воодушевят армию и граждан, и адмирал мотался по рокадам, с одного фланга на другой, и произносил унылые речи, полные призывов обезглавить красную гидру. Он по сути дела свалил все руководство на генерала Лебедева, в глубине души понимая, что мальчишка не справится с делами и окончательно запутает их. Поезд верховного и его автомобили то и дело оказывались в Челябинске, Екатеринбурге, Троицке, Нижнем Тагиле, Перми, Мотовилихе, Златоусте и прочих городах Урала, и цена этим наездам была медный грош, а порой и того хуже: Колчак достигал результатов прямо противных задуманным.
Так, однажды, прибыв в Канск и найдя тамошние дела в скверном состоянии, адмирал страшно раскричался и велел тотчас повесить городского голову Степанова. И потом две недели труп болтался на станционном телеграфном столбе, вызывая озлобление обывателей.
В Троицке, куда верховный правитель приехал семнадцатого февраля, его пытались встретить с надлежащей помпезностью торговцы и представители духовенства. Купцы Мулла-Галей Яушев и Ибрагим Ирисов, муллы Абдурахман Рахманкулов и Абдурахман Расулев, испытывая надлежащее почтение и волнуясь, шли от центра к станции по коридору из войск. Дутов велел казакам образовать этот коридор в несколько верст, опасаясь, как бы кто-нибудь из троицких граждан не швырнул в обожаемого правителя самодельную бомбу.
На перрон депутацию не пустили. Колчак, выйдя из вагона и заметив эту нелепицу, весьма громко закричал: «Дураки!», и никто, кажется, не понял, кому адресован вопль: депутатам или дутовцам. Кто-то из адъютантов Колчака бросился к калитке, где топтались купцы и муллы, что-то сказал казакам, и в тот же миг депутация бегом направилась к своему верховному правителю, и за ней мчались вооруженные казаки.
Мулла-Галей Яушев сунул адмиралу адрес и хлеб-соль, и все прибежавшие снова кинулись к калитке, чтобы исчезнуть за ней навсегда.
Впрочем, Колчак погрешил бы против истины, если бы стал утверждать, что вояжи на фронт и в города, парады, приемы, богослужения и молебны, — вся эта атмосфера поклонения — противны его духу и вызывают тошноту. Совсем напротив. Он с наслаждением, правда, вполне закамуфлированным, устраивал смотры, посещал званые обеды, земские собрания и городские думы.
Молоденький адъютант адмирала лейтенант Трубчанинов, относившийся к своему патрону с обожанием, ежедневно оставлял на столе Александра Васильевича стопу газет, где красным карандашом подчеркивал нужные фразы: «Все газеты наполнены восторженными статьями и подробными описаниями пребывания Верховного Правителя в Перми» («Уральская жизнь», г. Екатеринбург, двадцать пятого февраля 1919 года), «Банкет в честь Верховного Правителя» («Наш Урал», г. Екатеринбург, восемнадцатого февраля 1919 года) и прочее, прочее, прочее.
С особым тщанием помечал юный моряк мелкие газетные мелодрамы, которые потом — это он хорошо знал — оживленно прочитывал адмирал:
Верховный Правитель приносит благодарность неизвестной женщине, передавшей на параде войск, 19 февраля 1919 года, в его распоряжение два золотых пятирублевого достоинства.
Эта заметка, набранная самым жирным шрифтом, красовалась на первой странице пермской газеты «Освобождение России» двадцать первого февраля сего года. С ней вполне перекликалось сообщение «Ирбитских уездных ведомостей», усердно живописавших визит хлеботорговцев, вручивших Колчаку двадцать тысяч рублей.
— Мы дорого заплатим за этот просчет, и я решительно настаиваю… — внезапно донесся до Колчака голос Войцеховского, и главковерх с удивлением взглянул на энергичного комкора, совершенно не понимая, о каком просчете он говорит и на чем настаивает.
«Ах, да, — уныло сообразил Александр Васильевич, — я, кажется, отвлекся — и в самую неподходящую минуту…»
И он стал с подчеркнутым вниманием вслушиваться в доводы генерала, который напоминал присутствующим, что в свое время никто не внял голосу разума и не прикрыл войсками Ай и Юрюзань, и вот теперь приходится расхлебывать кашу, которую вряд ли удастся расхлебать.
Внимая своему генералу, верховный заметно бледнел, и веко на левом глазу дергалось все чаще, ибо всем было ясно, кто «не внял» и кто «не прикрыл». И это было совсем худо: его, Колчака, власть над командирами армий и корпусов становилась все слабее и призрачней.
«Конечно, теперь, когда большевики прошли по Юрюзани, легко давать советы, как следовало упредить их поход! — подумал он с озлоблением. — Задним умом мы крепки!»
Казалось бы, он сделал все верно и все необходимое предусмотрел. В свое время Уфимский корпус Войцеховского вывели в глубокий тыл, на плато, чтобы при нужде бросить его под главный удар красных и остановить их. И адмирал, и его штаб были совершенно убеждены: у армии Тухачевского лишь два пути для наступления — Бирский тракт и каньоны Самаро-Златоустовской железной дороги.
Да, да, и тогда раздавались голоса, что большевики могут хлынуть по Юрюзани, но это были голоса так — на всякий случай, для оправданий, обелений, то есть стелилась заранее соломка, если все же придется свалиться в грязь.
«Нет, черт подери, совершенно невозможно угадать, что может прийти этим большевикам в голову! — пытался он снова взвинтить и оправдать себя. — Ни один искусный командарм не потащит свои войска в глушь и мрак бездорожья. Но это мужичье!..»
Колчак опять не слушал Войцеховского и все убеждал себя, что в его последних планах не было никаких трагических пробелов и ошибок. Каппель, согласно диспозиции ставки, зарылся на восточных берегах Уфы, оседлал высоты, подготовил к обороне немногие перевалы через Уральский хребет. И, кажется, можно было не испытывать беспокойства за прочность горной обороны.
Однако адмирал, пожалуй, лжет себе. Если говорить совершенную правду, его днем и ночью холодила тревога, он вспыхивал, кричал на генералов и адъютантов, снимал и назначал командиров. А все дело было в том, что Колчак мало верил в собственную проницательность, тем паче — в проницательность Лебедева, Сахарова, братьев Пепеляевых, Иванова-Ринова, проницательность, которую и в подзорную трубу не разглядишь.
Еще в середине июня, когда стал очевиден крах надежд и белые армии пятились к Аша-Балаше, он, адмирал, пытался изменить ход событий и двое суток, почти без перерывов, обсуждал меры противодействия большевикам. Именно тогда в его поезде, стоявшем в Челябинске, с утра до вечера и с вечера до утра длилась «беспощадная говорилка», как называл подобные совещания язвительный Будберг.
Генералы Лебедев и Сахаров, «вчерашние поручики», которых он сам возвысил почти до себя, сравнительно просто убедили Колчака, что следует укрепиться на скалах Аша-Балаши, прикрыть небольшими силами Бирский тракт, и красные захлебнутся собственной кровью, пытаясь пробить брешь в неодолимых глыбах Урала и в частоколе его, Колчака, штыков.
Но если даже случится дьявольское наваждение и Тухачевскому удастся, ценой великих жертв и потерь, прорваться вдоль железной дороги или по тракту на Дуван — Месягутово — Верхние Киги, красных встретит отдохнувший и пополненный Уфимский корпус, и Войцеховскому не останется ничего другого, как раздавить большевиков, измотанных наступлением.
Два генерала на том, июньском совещании устало морщились, чуть заметно пожимали плечами, и Колчак наконец заметил эти знаки неодобрения.
— Вы желаете взять слово? — обратился он к Будбергу, укоры и скрипение которого выносил с трудом. — Хорошо, говорите.
Генерал-лейтенант Будберг появился в Омске месяц назад и за эти тридцать дней успел снискать в главном штабе весьма сомнительную славу хулителя и маловера. Однако его опасения обычно сбывались, и Колчак вынужден был считаться со стариком.
— Вы полагаете, ваше высокопревосходительство, что Тухачевский не пойдет ни по Аю, ни по Юрюзани? — спросил барон, поднимаясь с места. — Откуда же такое убеждение?
Вопрос прозвучал в почтительной форме, но по сути дела, как показалось адмиралу, был весь пронизан желчью и издевкой.
— Не понимаю вас, — раздраженно отозвался Колчак. — Красные по Юрюзани? Без дорог, без связи, без тыла? Полноте, Алексей Павлович, вы слишком высокого мнения о талантах красных товарищей.
— Эти товарищи, смею заметить, совсем недавно больно накостыляли нам шею. Смотрите, чтоб мы не обожглись.
— Право, вы несносны, генерал… Сколько человек может пройти по Аю и Юрюзани? Сто, двести, триста? В каньонах нет дорог, нет мостов и переправ, — так не бойтесь же неприятеля без кавалерии и пушек! Не дуйте на воду, чтоб нас не обвинили в трусости!
Колчак подождал, когда успокоится веко на левом глазу, и заключил устало:
— У нас слишком мало сил, чтобы ставить их на все реки и ручьи Урала. И держите свои нервы в кулаке, господин генерал-лейтенант.
— Я поступаю так всегда, — проворчал Будберг, и Колчак снова почувствовал в его словах насмешку.
Барону тогда, в Челябинске, явно сочувствовал командующий Западной армией Ханжин. Казак и выпускник военной академии, долгое время преподававший в артиллерийской школе, генерал скептически смотрел на мальчишек Лебедева и Сахарова, управлявших ставкой и умевших убедить верховного в чем угодно.
Ханжин, которому исполнилось пятьдесят лет, был старше Колчака, и это давало ему некоторое право на собственное мнение. Да и то следовало взять в расчет, что он долго командовал Западной армией и хорошо знал театр ее военных действий.
— Ваше высокопревосходительство, — сказал Ханжин, — я разделяю мнение барона Будберга и полагаю: мы обязаны прикрыть долины названных рек. Краскомы уже не раз доказывали нам, что мыслят свежо и дельно, и я не хотел бы еще раз испытать ловушки Байсаровой и Айдоса.
Лебедев и Сахаров не слушали генерала. Напротив того, весело перешептывались и посмеивались, всем своим видом демонстрируя презрение к этим старым развалинам Будбергу и Ханжину. И Колчак, не терпевший обычно никаких отклонений от канонов, благосклонно поглядывал теперь на своих «стратегических младенцев», почти поощрял их.
Однако Будберга нелегко было выбить из седла. Он подчеркнуто подождал, когда Лебедев и Сахаров умолкнут, и вновь вклинился в разговор:
— Совершенно ясно, что в обычных условиях никто не полезет в бездорожье ущелья и не станет подвергать себя немалому риску. Но ведь такой рейд и такой риск вполне объяснимы в нынешнем положении красных. Прорыв по Юрюзани выводит неприятеля на плато, в обход немыслимых скал Аша-Балаши. Если большевикам удастся этот марш и они выскочат на возвышенность, а потом кинутся на юг, на перехват железной дороги, то корпус Каппеля окажется в мышеловке. И тогда…
— Перестаньте, право…
— На крайний случай надлежит послать один-два аэроплана и просмотреть долины Ая и Юрюзани, — проворчал Ханжин.
— И это ни к чему! Так мы начнем бояться собственной тени, господин генерал!
— Слушаюсь, — вяло отозвался Ханжин.
И вот теперь здесь, в Бердяуше, выяснилось: старики были совершенно правы, а Колчак и его «вундеркинды», как называл Лебедева и Сахарова Будберг, опростоволосились в какой уж раз! И, тем не менее, оба «младенца» вели себя так, будто беды не случилось и дела на фронте идут, как по маслу. Хотя все обитатели салона уж знали, что вышел ужасный просчет и один бог ведает, как надо поправляться в этих трагических обстоятельствах.
Наконец со своего места поднялся Лебедев. Начальник ставки желчно скривил тонкие губы, в упор посмотрел на Будберга и Ханжина, покосился на Каппеля и Войцеховского и, повернувшись к Колчаку, сказал:
— На трусливого — много собак, господин Верховный Главнокомандующий! А я так мыслю: отлично сложилось, что красные зарвались и к нам в тыл угодили! Тут мы их и ухватим за глотку. Они теперь еле живые, большевички-то! После трех пеших-то суток.
В одном невозможно было отказать наштаверху — в наглости, подкрепленной самообладанием или глупостью. Уже не впервые случалось: самые трагические ошибки, самые кровавые просчеты Лебедев изображал такой розовой краской, что всех следовало не корить, а награждать, почтительно сгибая выю.
Не испытывая никакого стеснения, Лебедев долго разглагольствовал об истощении неприятеля, отсутствии у него боеприпасов и продовольствия («не на себе же они волокли харч и снаряды!»), о несомненной слабости духа красных, очутившихся на плато «в стальных клещах» резервного корпуса Колчака.
И хотя он не привел ни одного факта, ни одного свидетельства в пользу этих домыслов, адмирал с облегчением внимал речи начальника своего штаба, чьи уверенность и оптимизм, вероятно, что-нибудь означали. И все же в этом мареве слов было нечто шаткое, нечто тревожное, отчего Колчак постоянно глотал слюну, заполнявшую рот, и кадык его дергался.
Лица Будберга, Ханжина, даже Войцеховского и Каппеля были мрачны, раздражены; боевые генералы вполне понимали всю опасность, нависшую над войсками, и болтовня Лебедева угнетала их. Но эта трещотка был начальник ставки, креатура Колчака, у него сложилась сильная опора в казачьих войсках, его любили Сахаров, Иванов-Ринов и еще многие недалекие, главным образом молодые, люди, питавшие надежду, что Лебедев свалит всякое старье и пустит своих к жирному штабному пирогу.
Колчак отчетливо видел следы неудовольствия на лицах «стариков» и наконец счел за благо прервать генерала.
— Господа! Задача проста, как репа, — пытался он примирить свое окружение, — сам бог дал нам в помощь Уральский хребет, и у нас все выгоды обороны. Совсем немного усилий — и мы затянем бои здесь до глубокой осени. Да-да… А там — подойдут резервы.
«Боже мой, о чем он говорит! — покрылся пятнами Ханжин. — Эйхе прорвался на плато, с часа на час здесь будет и 27-я дивизия красных, она пробивается по Бирскому тракту. А этот неглупый моряк толкует бог знает о чем!»
Почтительно-наглые физиономии Лебедева и Сахарова теперь не только сердили, но ожесточали Ханжина. Внезапно генерал убедил себя, что это именно они, Лебедев и Сахаров, купно со старшим Пепеляевым, Дутовым и прочими недорослями и выскочками, испортили, заболтали, загубили удачу, которую с таким нечеловеческим трудом, с такими жертвами и лишениями добыл он, Ханжин, в бытность свою командующим Западной армией. Впрочем, вместе с командсибом Гайдой, поправился он тут же.
Обе армии нанесли тогда, весной, тяжкие удары красным, а кроме того, беспощадно корчевали их подполье, их тайную корневую систему, пронизавшую всю почву Урала. Это тоже было непросто, и поимка иных большевиков равнялась выигранному сражению. Разве малую услугу оказал он, Ханжин, российской армии, выловив преступное подполье стрелочников в Челябе? В приказе, которым он увековечил эту поимку, значилась цифра «пятьсот подпольщиков», хотя, как выяснилось впоследствии, она была преувеличена в двадцать раз. Впрочем, речь не об арифметике и суть не только в ней.
Позже его контрразведка провела впечатляющую операцию, заслав в Челябинский партийный центр своих людей — отца и сына Образцовых и еще кого-то, Госпинаса, кажется. Схваченных большевиков судили без всякой проволочки и затем посекли саблями и постреляли во дворе уфимской тюрьмы.
Это лишь чистоплюи, может быть, полагают, что такие дела делаются сами собой, без крайних напряжений ума и мускулов, без мучительных бессонных ночей и риска! Как бы не так!
Он, Ханжин, направлял усилия фронта и тыла железной рукой, не щадя здоровья и возраста, — все для нее, для России, устроенной по лучшим образцам западных демократий!
Через месяц после приказа о предании суду стрелочников, двадцать восьмого марта нынешнего, девятнадцатого года, он опубликовал приказ, подводивший в известной мере итоги его непрерывных каторжных трудов. Текст этой небольшой директивы врезался ему в память, кажется, навек:
«Отдав вчера приказ о нанесении противнику второго смертоносного удара, имеющего целью разбить 1-ю красную армию и рассеять остатки 5-й красной армии, я убежден, что все, от рядового до генерала, исполнят свой долг перед Возрождающейся Родиной и, не щадя жизни, проявят полную энергию, помня, что победа отдаст нам в руки все Заволжье и откроет доступ к сердцу России — Москве…»
И вот эти шаркуны и балаболки испортили все, профукали, загубили победу, это они лезли в армии со своими требованиями, предписаниями, командами, с наказами и повелениями этого неврастеника, вообразившего себя и Бонапартом и Вашингтоном сразу.
Теперь же, когда требуется работать и работать, когда на карту поставлено почти все, они продолжают сотрясать воздух словесами, жалкие позеры и недоучки!
Колчак, кажется, догадался по лицу Ханжина о ругательствах, теснивших душу генерала, и, не поднимаясь с места, постучал вилкой о стакан.
— Господа, я надеюсь на ваше спокойствие и осмотрительность. Я не забыл о рейде 26-й дивизии красных. Это не пустяк, но все же далеко не крах. Не забудем: одна бригада Эйхе, купно с конницей Каширина, пока лишь прошла скалы у Аша-Балаши. Значит, по Юрюзани двигались лишь шесть полков пехоты. 27-я дивизия неприятеля спешит по Бирскому тракту, но мы готовы встретить ее. Итак — всего пятнадцать стрелковых полков против резервного корпуса генерала Войцеховского. Господа, красные не вырвутся из нашей удавки!
Будберг и Ханжин вновь обменялись взглядами. Это было поразительно! В речи Колчака, как и в болтовне Лебедева, не было и намека на самый приблизительный, пусть черновой план; опять весь разговор сводился к призывам, к взаимному воодушевлению и демонстрации показного мужества.
Барон Будберг не выдержал. Он резко поднялся, хмуро пожевал впалыми серыми губами, и глаза его сузились от гнева.
— Господин адмирал, — прохрипел он и закашлялся, — извольте выслушать… Я с трудом разумею, о чем речь. Позиция у нас — хуже не бывает. Неприятель — в тылу. В корпусах Войцеховского и Каппеля, не дай бог, вспыхнет паника. Люди начнут перебегать к противнику. Не забудьте: наши солдаты — это мужик и это рабочий, и нам не к чему обманывать себя.
Генерал-лейтенант помолчал несколько секунд, и в его глазах загорелся жесткий синий огонь.
— Вместо дела — опять витийство. Неужто так трудно уразуметь, как поступать! Если генерал Лебедев не понимает, я готов изложить азбуку боя.
Начальник ставки, которому в эти минуты изменила его обычная невозмутимость, побагровел и зло покосился на Колчака, позволяющего этой старой калоше разговаривать столь нагло. Но адмирал хранил молчание, и Лебедев выдавил из себя, усмехаясь со злобой:
— Гм-м… любопытно… И что же это за азбука?
Будберг не обратил внимания на желчные интонации начальника штаба.
— Надо задушить прорыв красных. Во что бы то ни стало. Любой ценой. С любыми жертвами. Для этого немедля бросить весь резервный корпус Войцеховского, всех генералов, всех писарей, всех кашеваров на рейдовые полки Эйхе. Взять из корпуса Каппеля почти все и тоже кинуть навстречу 26-й и 27-й дивизиям. У Аша-Балаши оставить тонкую цепь обороны. Она справится с пехотой и конницей у железной дороги. Во всяком случае — задержит их на тот короткий срок, какой понадобится нам, чтоб ликвидировать прорыв. Я не вижу иных путей к успеху. Никто еще не разбивал неприятеля речами, господин адмирал!
— Хорошо… хорошо… — пытаясь утихомирить Будберга, вяло заметил Колчак. — Мы все обдумаем как следует — и тотчас будут даны директивы… А пока все — на свои места. Вас пригласят ко мне снова, когда в том будет необходимость.
Генералов вызвали в вагон главковерха уже вскоре. Положение резервного корпуса за это время весьма ухудшилось, и все в салоне снова не глядели друг на друга, злобились и с трудом подыскивали объяснения того, что происходило. А происходило необъяснимое: красные полки, измотанные непрерывным трехсуточным маршем, теснили и терзали корпус Войцеховского, не проявляя никаких признаков усталости.
— Это бог знает… — начал было Колчак, когда генералы замерли за столом. — Вы отдаете себе отчет…
В эту минуту тяжелая дверь салона открылась, и в проеме вырос флотский лейтенант Трубчанинов. Он нерешительно топтался на месте, поглядывал смущенно на адмирала и не знал, как сообщить ему о донесении, только что полученном из штаба 12-й пехотной дивизии.
— Ну, что там еще?! — хмуро спросил Колчак. — Говорите. Здесь нет посторонних!
Видя, что Трубчанинов в замешательстве, адмирал прикрикнул:
— Я жду, черт вас возьми!
— Господин Верховный Главнокомандующий, — упавшим голосом промямлил молодой человек. — Только что получено донесение из двенадцатой пехотной. Красные в пятидесяти верстах от Бердяуша. Они заняли станцию Яхино и таким образом перерезали железную дорогу. Разъезды неприятеля замечены…
— О разъездах надо докладывать не мне, а ротным командирам, лейтенант. Идите! Однако, что еще у вас там такое?
— Еще? — совершенно растерялся Трубчанинов. — Еще есть сведения: разбит полевой штаб генерала Войцеховского. Это пока все.
— С меня вполне достаточно, — нашел в себе силы усмехнуться Колчак. И тут же прикрыл рукой веко левого глаза, которое всегда дергалось и подмигивало в самый неподходящий момент.
Тотчас приняли план ближних боев (это был полностью план Будберга) и закрыли совещание. Адмирала сравнительно легко уговорили не искушать судьбу и отправиться в Златоуст и далее, в Екатеринбург.
В тот же день, третьего июля, поезд верховного прибыл в столицу Урала, а через сутки появился в Омске.
На перроне суетились свита, начальник военного округа, дамы, и уныло гремел сводный казачий оркестр.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления