Онлайн чтение книги Голос блокадного Ленинграда
БОЙ

«К сердцу Родины руку тянет…»

Шестнадцатое октября 1941 года. Враг рвется к Москве. «Линия обороны Москвы проходит через сердце каждого ленинградца», — говорили в Ленинграде.

К сердцу Родины руку тянет

трижды прбклятый миром враг.

На огромнейшем поле брани

кровь отметила каждый шаг.

О, любовь моя, жизнь и радость,

дорогая моя земля!

Из отрезанного Ленинграда

вижу свет твоего Кремля.

Пятикрылые вижу звезды,

точно стали еще алей.

Сквозь дремучий, кровавый воздух

вижу Ленинский Мавзолей.

И зарю над стеною старой,

и зубцы ее, как мечи.

И нетленный прах коммунаров

снова в сердце мое стучит.

Наше прошлое, наше дерзанье,

все, что свято нам навсегда,—

на разгром и на поруганье

мы не смеем врагу отдать.

Если это придется взять им,

опозорить свистом плетей,

пусть ложится на нас проклятье

наших внуков и их детей!

Даже клятвы сегодня мало.

Мы во всем земле поклялись.

Время смертных боев настало —

будь неистов. Будь молчалив.

Всем, что есть у тебя живого,

чем страшна и прекрасна жизнь

кровью, пламенем, сталью,

                        словом,—

задержи врага. Задержи!

16 октября 1941

«…Я буду сегодня с тобой говорить…»

Фашистам не удалось взять Ленинград штурмом. Они замкнули вокруг него кольцо блокады.

…Я буду сегодня с тобой говорить,

товарищ и друг ленинградец,

о свете, который над нами горит,

о нашей последней отраде.

Товарищ, нам горькие выпали дни,

грозят небывалые беды,

но   мы   не   забыты   с   тобой,   не   одни, —

и это уже победа.

Смотри — материнской тоскою полна,

за дымной грядою осады,

не сводит очей воспаленных страна

с защитников Ленинграда.

Так некогда, друга отправив в поход,

на подвиг тяжелый и славный,

рыдая, глядела века напролет

со стен городских Ярославна.

Молила, чтоб ветер хоть голос домчал

до друга сквозь дебри и выси…

А письма летят к Ленинграду сейчас,

как в песне, десятками тысяч.

Сквозь пламя и ветер летят и летят,

их строки размыты слезами.

На ста языках об одном говорят:

«Мы с вами, товарищи, с вами!»

А сколько посылок приходит с утра

сюда, в ленинградские части!

Как пахнут и варежки и свитера

забытым покоем и счастьем…

И нам самолеты послала страна,—

да будем еще неустанней! —

их мерная, гулкая песня слышна,

и видно их крыльев блистанье.

Товарищ,  прислушайся,   встань,  улыбнись

и с вызовом миру поведай:

— За   город   сражаемся   мы   не   одни,—

и это уже победа.

Спасибо. Спасибо, родная страна,

за помощь любовью и силой.

Спасибо за письма, за крылья для нас,

за варежки тоже спасибо.

Спасибо тебе за тревогу твою —

она нам дороже награды.

О ней не забудут в осаде, в бою

защитники Ленинграда.

Мы знаем — нам горькие выпали дни,

грозят небывалые беды.

Но Родина с нами, и мы не одни,

и нашею будет победа.

16 октября 1941

«Покуда небо сумрачное меркнет…»

Покуда небо сумрачное меркнет,

мой дальний друг, прислушайся, поверь.

Клянусь тебе, клянусь, что мы бессмертны,

мы, смертью попирающие смерть.

Мы защищаем город наш любимый,

все испытанья поровну деля.

Клянусь тебе, что мы неистребимы,

за нами — наша русская земля.

Она могучая, она у нас большая.

Припомни-ка простор ее сплошной.

Клянусь тебе, мы подвиг совершаем

во имя всей земли своей родной.

Мы, ленинградцы, ныне держим знамя,

мы — Родины передовой отряд.

Весь шар земной сейчас следит за нами,

пароль и отзыв мира: «Ленинград».

Клянусь тебе, у нас не будет трусов.

Мы закричим бегущему вослед:

— Ты предал нас фашистам. Ты не русский.—

И не оставим труса на земле.

Клянусь тебе, мы страшно будем биться,

клянусь тебе — мы скоро победим,

и даже смерть отступит, устрашится

и рухнет наземь остовом своим.

1941. Осень

Разговор с соседкой

Пятое декабря 1941 года.

Идет четвертый месяц блока-

ды. До пятого декабря воз-

душные тревоги длились по

десять — двенадцать часов.

Ленинградцы получали от 125

до 250 граммов хлеба.

Дарья Власьевна, соседка по квартире,

сядем, побеседуем вдвоем.

Знаешь, будем говорить о мире,

о желанном мире, о своем.

Вот мы прожили почти полгода,

полтораста суток длится бой.

Тяжелы страдания народа —

наши, Дарья Власьевна, с тобой.

О, ночное воющее небо,

дрожь земли, обвал невдалеке,

бедный ленинградский ломтик хлеба —

он почти не весит на руке…

Для того чтоб жить в кольце блокады,

ежедневно смертный слышать свист —

сколько силы нам, соседка, надо,

сколько ненависти и любви…

Столько, что минутами в смятенье

ты сама себя не узнаешь:

— Вынесу ли? Хватит ли терпенья?

— Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь.

Дарья Власьевна, еще немного,

день придет — над нашей головой

пролетит последняя тревога

и последний прозвучит отбой.

И какой далекой, давней-давней

нам с тобой покажется война

в миг, когда толкнем рукою ставни,

сдернем шторы черные с окна.

Пусть жилище светится и дышит,

полнится покоем и весной…

Плачьте тише, смейтесь тише, тише,

будем наслаждаться тишиной.

Будем свежий хлеб ломать руками,

темно-золотистый и ржаной.

Медленными, крупными глотками

будем пить румяное вино.

А тебе — да ведь тебе ж поставят

памятник на площади большой.

Нержавеющей, бессмертной сталью

облик твой запечатлят простой.

Вот такой же: исхудавшей, смелой,

в наскоро повязанном платке,

вот такой, когда под артобстрелом

ты идешь с кошелкою в руке.

Дарья Власьевна, твоею силой

будет вся земля обновлена.

Этой силе имя есть — Россия.

Стой же и мужайся, как она!

5 декабря 1941

Второе письмо

на Каму

…Вот я снова пишу на далекую Каму.

Ставлю дату: двадцатое декабря.

Как я счастлива,

               что горячо и упрямо

штемпеля Ленинграда

                   на конверте горят.

Штемпеля Ленинграда! Это надо понять.

Все защитники города

                    понимают меня.

Ленинградец, товарищ, оглянись-ка назад,

в полугодье войны, изумляясь себе:

мы ведь смерти самой поглядели в глаза.

Мы готовились к самой последней борьбе.

Ленинград в сентябре, Ленинград

                               в сентябре…

Златосумрачный, царственный листопад,

скрежет первых бомбежек, рыданье сирен,

темно-ржавые контуры баррикад.

Только все, что тогда я на Каму писала,

все, о чем я так скупо теперь говорю,—

ленинградец, ты знаешь, — было только

                                    началом,

было только вступленьем

                       к твоему декабрю.

Ленинград в декабре, Ленинград

                              в декабре!

О, как ставенки стонут на темной заре,

как угрюмо твое ледяное жилье,

как врагами изранено тело твое…

Мама, Родина  светлая, из-за кольца

ты твердишь:

           «Ежечасно гордимся тобой».

Да, мы вновь не отводим от смерти лица,

принимаем голодный и медленный бой.

Ленинградец, мой спутник,

                        мой испытанный друг,

нам декабрьские дни сентября тяжелей.

Все равно не разнимем

                     слабеющих рук:

мы и это, и это должны одолеть.

Он придет, ленинградский торжественный

                                      полдень,

тишины, и покоя, и хлеба душистого

                                  полный.

О, какая отрада,

               какая великая гордость

знать, что в будущем каждому скажешь

                                    в ответ:

— Я жила в Ленинграде

                     в декабре сорок первого года,

вместе с ним принимала

                      известия первых побед.

…Нет, не вышло второе письмо

                              на далекую  Каму.

Это гимн ленинградцам — опухшим,

                               упрямым,  родным.

Я отправлю от имени их

                      за кольцо телеграмму:

«Живы. Выдержим. Победим!»

29 декабря 1941

Старая гвардия

В дни, когда на фронт пошли полки,

чтоб    воздать   злодеям   полной   мерой,—

на завод вернулись старики,

персональные пенсионеры.

Их вернулось двадцать, как один,

к агрегатам старого завода,

все — в суровой красоте седин,

верная рабочая порода.

Кавалеры многих орденов,

выправку хранящие поныне,

бившие сегодняшних врагов

в восемнадцатом на Украине.

— Разве, — говорят они, — сейчас

можем отдыхать мы без заботы?

В этот славный и опасный час

руки наши требуют работы.

У тисков, вагранок и станков,

там, где только это будет нужно,—

мы заменим воинов-сынов,

мы дадим сынам своим оружье.

И на приумолкшие станки,

не забытые за дни разлуки,

тихо положили старики

мудрые и любящие руки.

И запели светлые резцы,

мастеров узнав прикосновенье…

Было утро. Шли на фронт бойцы,

чтоб принять и выиграть сраженье.

1941

Баллада о

младшем брате

Его ввели в германский штаб,

и офицер кричал:

—  Где старший брат? Твой старший брат!

Ты знаешь — отвечай!

А он любил ловить щеглят,

свистать и петь любил,

и знал, что пленники молчат,—

так брат его учил.

Сгорел дотла родимый дом,

в лесах с отрядом брат.

— Живи, — сказал, — а мы придем,

мы все вернем назад.

Живи, щегленок, не скучай,

пробьет победный срок…

По этой тропочке таскай

с картошкой котелок.

В свинцовых пальцах палача

безжалостны ножи.

Его терзают и кричат:

— Где старший брат? Скажи!

Молчать — нет сил. Но говорить —

нельзя… И что сказать?

И гнев бессмертный озарил

мальчишечьи глаза.

— Да, я скажу, где старший брат.

Он тут, и там, и здесь.

Везде, где вас, врагов, громят,

мой старший брат — везде.

Да, у него огромный рост,

рука его сильна.

Он достает рукой до звезд

и до морского дна.

Он водит в небе самолет,

на крыльях — по звезде,

из корабельных пушек бьет

и вражий танк гранатой рвет…

Мой брат везде, везде.

Его глаза горят во мгле

всевидящим огнем.

Когда идет он по земле,

земля дрожит кругом.

Мой старший брат меня любил.

Он все возьмет назад…—

…И штык фашист в него вонзил.

И умер младший брат.

И старший брат о том узнал.

О, горя тишина!..

— Прощай, щегленок, — он сказал,—

ты постоял за нас!

Но стисни зубы, брат Андрей,

молчи, как он молчал.

И вражьей крови не жалей,

огня и стали не жалей,—

отмщенье палачам!

За брата младшего в упор

рази врага сейчас,

за младших братьев и сестер,

не выдававших нас!

Октябрь 1941

Новогодний тост

В еще невиданном уборе

завьюженный огромный дот —

так Ленинград — гвардеец-город —

встречает этот Новый год.

Как беден стол, как меркнут свечи!

Но я клянусь — мы никогда

правдивей и теплее встречи

не знали в прежние года.

Мы, испытавшие блокаду,

все муки ратного труда,

друг другу счастья и отрады

желаем так, как никогда.

С безмерным мужеством и страстью

ведущие неравный бой,

мы знаем, что такое счастье,

что значит верность и любовь.

Так выше головы и чаши

с глотком вина — мы пьем его

за человеческое наше

незыблемое торжество!

За Армию — красу и гордость

планеты страждущей земной.

За наш угрюмый, темный город,

втройне любимый и родной.

Мы в чаянье тепла и света

глядим в грядущее в упор…

За горе, гибель и позор

врага!

За жизнь! За власть Советов!

31 декабря 1941

29 января 1942 года

Памяти друга и мужа Николая Степановича Молчанова

Отчаяния мало. Скорби мало.

О, поскорей отбыть проклятый срок!

А ты своей любовью небывалой

меня на жизнь и мужество обрек.

Зачем, зачем?

Мне даже не баюкать,

не пеленать ребенка твоего.

Мне на земле всего желанней мука

и немота понятнее всего.

Ничьих забот, ничьей любви не надо.

Теперь одно всего нужнее мне:

над братскою могилой Ленинграда

в молчании стоять, оцепенев.

И разве для меня победы будут?

В чем утешение себе найду?!

Пускай меня оставят и забудут.

Я буду жить одна — везде и всюду

в твоем последнем пасмурном бреду…

Но ты хотел, чтоб я живых любила.

Но ты хотел, чтоб я жила. Жила

всей человеческой и женской силой.

Чтоб всю ее истратила дотла.

На песни. На пустячные желанья.

На страсть и ревность — пусть придет другой.

На радость. На тягчайшие страданья

с единственною русскою землей.

Ну что ж, пусть будет так…

Январь 1942

Армия

Мне скажут — Армия…

                     Я вспомню день — зимой,

январский день сорок второго года.

Моя подруга шла с детьми домой —

они несли с реки в бутылках воду.

Их путь был страшен,

                   хоть и недалек.

И подошел к ним человек в шинели,

взглянул —

          и вынул хлебный свой паек,

трехсотграммовый, весь обледенелый.

И разломил, и детям дал чужим,

и постоял, пока они поели.

И мать рукою серою, как дым,

дотронулась до рукава шинели.

Дотронулась, не посветлев в лице…

Не ведал мир движенья благодарней!

Мы знали всё о жизни наших армий,

стоявших с нами в городе, в кольце.

…Они расстались. Мать пошла направо,

боец вперед — по снегу и по льду.

Он шел на фронт, за Нарвскую заставу,

от голода качаясь на ходу.

Он шел на фронт, мучительно палим

стыдом отца, мужчины и солдата:

огромный город умирал за ним

в седых лучах январского заката.

Он шел на фронт, одолевая бред,

все время помня — нет, не помня — зная,

что женщина глядит ему вослед,

благодаря его, не укоряя.

Он снег глотал, он чувствовал с досадой,

что слишком тяжелеет автомат,

добрел до фронта и пополз в засаду

на истребленье вражеских солдат…

…Теперь ты понимаешь — почему

нет Армии на всей земле любимей,

нет преданней ее народу своему,

великодушней и непобедимей!

Январь 1942

Февральский дневник

I

Был день как день.

Ко мне пришла подруга,

не плача, рассказала, что вчера

единственного схоронила друга,

и мы молчали с нею до утра.

Какие ж я могла найти слова,

я тоже — ленинградская вдова.

Мы съели хлеб,

             что был отложен на день,

в один платок закутались вдвоем,

и тихо-тихо стало в Ленинграде.

Один, стуча, трудился метроном…

И стыли ноги, и томилась свечка.

Вокруг ее слепого огонька

образовалось лунное колечко,

похожее на радугу слегка.

Когда немного посветлело небо,

мы вместе вышли за водой и хлебом

и услыхали дальней канонады

рыдающий, тяжелый, мерный гул:

то Армия рвала кольцо блокады,

вела огонь по нашему врагу.

II

А город был в дремучий убран иней.

Уездные сугробы, тишина…

Не отыскать в снегах трамвайных линий,

одних полозьев жалоба слышна.

Скрипят, скрипят по Невскому полозья.

На детских санках, узеньких, смешных,

в кастрюльках воду голубую возят,

дрова и скарб, умерших и больных…

Так с декабря кочуют горожане

за много верст, в густой туманной мгле,

в глуши слепых, обледеневших зданий

отыскивая угол потеплей.

Вот женщина ведет куда-то мужа.

Седая полумаска на лице,

в руках бидончик — это суп на ужин.

Свистят снаряды, свирепеет стужа…

— Товарищи, мы в огненном кольце.

А девушка с лицом заиндевелым,

упрямо стиснув почерневший рот,

завернутое в одеяло тело

на Охтинское кладбище везет.

Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…

Глаза бесстрастно смотрят в темноту.

Скинь шапку, гражданин!

                       Провозят ленинградца,

погибшего на боевом посту.

Скрипят полозья в городе, скрипят…

Как многих нам уже недосчитаться!

Но мы не плачем: правду говорят,

что слезы вымерзли у ленинградцев.

Нет, мы не плачем.  Слез для сердца мало.

Нам ненависть заплакать не дает.

Нам ненависть залогом жизни стала:

объединяет, греет и ведет.

О том, чтоб не прощала, не щадила,

чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,

ко мне взывает братская могила

на Охтинском, на правом берегу.

III

Как  мы  в ту ночь  молчали,  как молчали…

Но я должна, мне надо говорить

с тобой, сестра по гневу и печали:

прозрачны мысли и душа горит.

Уже страданьям нашим не найти

ни меры, ни названья, ни сравненья.

Но мы в конце тернистого пути

и знаем — близок день освобожденья. —

Наверно, будет грозный этот день

давно забытой радостью отмечен:

наверное, огонь дадут везде,

во все дома дадут, на целый вечер.

Двойною жизнью мы сейчас живем:

в кольце, во мраке, в голоде, в печали

мы дышим завтрашним,

                    свободным, щедрым днем,

мы этот день уже завоевали.

IV

Враги ломились в  город наш  свободный,

крошились камни городских ворот…

Но вышел на проспект Международный

вооруженный трудовой народ.

Он шел с бессмертным

                    возгласом в груди:

— Умрем, но Красный Питер

                         не сдадим!..

Красногвардейцы, вспомнив о былом,

формировали новые отряды,

и собирал бутылки каждый дом

и собственную строил баррикаду.

И вот за это долгими ночами

пытал нас враг железом и огнем…

— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам

                                  кричали,—

забьешься в землю, упадешь ничком.

Дрожа, запросят плена, как пощады,

не только люди — камни Ленинграда!

Но мы стояли на высоких крышах

с закинутою к небу головой,

не покидали хрупких наших вышек,

лопату сжав немеющей рукой.

…Настанет день,

                 и, радуясь, спеша,

еще печальных не убрав развалин,

мы будем так наш город украшать,

как люди никогда не украшали.

И вот тогда на самом стройном зданье,

лицом к восходу солнца самого,

поставим мраморное изваянье

простого труженика ПВО.

Пускай стоит, всегда зарей объятый,

так, как стоял, держа неравный бой:

с закинутою к небу головой,

с единственным оружием — лопатой.

V

О древнее орудие земное,

лопата,

       верная сестра земли!

Какой мы путь немыслимый с тобою

от баррикад до кладбища прошли.

Мне и самой порою не понять

всего, что выдержали мы с тобою…

Пройдя сквозь пытки страха и огня,

мы выдержали испытанье боем.

И каждый, защищавший Ленинград,

вложивший руку в пламенные раны,

не просто горожанин, а солдат,

по мужеству подобный ветерану.

Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,

что в сотни раз почетней и трудней

в блокаде, в окруженье палачей

не превратиться в оборотня, в зверя…

…………..

VI

Я никогда героем не была,

не жаждала ни славы, ни награды.

Дыша одним дыханьем с Ленинградом,

я не геройствовала, а жила.

И не хвалюсь я тем, что в дни блокады

не изменяла радости земной,

что как роса сияла эта радость,

угрюмо озаренная войной.

И если чем-нибудь могу гордиться,

то, как и все друзья мои вокруг,

горжусь, что до сих пор могу трудиться,

не складывая ослабевших рук.

Горжусь, что в эти дни, как никогда,

мы знали вдохновение труда.

В грязи, во мраке, в голоде, в печали,

где смерть   как тень  тащилась по пятам,

такими мы счастливыми бывали,

такой свободой бурною дышали,

что внуки позавидовали б нам.

О да, мы счастье страшное открыли —

достойно не воспетое пока,—

когда последней коркою делились,

последнею щепоткой табака;

когда вели полночные беседы

у бедного и дымного огня,

как будем жить,

               когда придет победа,

всю нашу жизнь по-новому ценя.

И ты, мой друг, ты даже в годы мира,

как полдень жизни, будешь вспоминать

дом на проспекте Красных Командиров,

где тлел огонь и дуло от окна.

Ты выпрямишься, вновь, как нынче, молод.

Ликуя, плача, сердце позовет

и эту тьму, и голос мой, и холод,

и баррикаду около ворот.

Да здравствует, да царствует всегда

простая человеческая радость,

основа обороны и труда,

бессмертие и сила Ленинграда!

Да здравствует суровый и спокойный,

глядевший смерти в самое лицо,

удушливое вынесший кольцо

как Человек,

            как Труженик,

                         как Воин!

Сестра моя, товарищ, друг и брат,

ведь это мы, крещенные блокадой!

Нас вместе называют — Ленинград,

и шар земной гордится Ленинградом.

Двойною жизнью мы сейчас живем:

в кольце и стуже, в голоде, в печали,

мы дышим завтрашним,

                    счастливым, щедрым днем,—

мы сами этот день завоевали.

И ночь ли будет, утро или вечер,

но в этот день мы встанем и пойдем

воительнице-армии навстречу

в освобожденном городе своем.

Мы выйдем без цветов,

                     в помятых касках,

в тяжелых ватниках, в промерзших

                                полумасках,

как равные, приветствуя войска.

И, крылья мечевидные расправив,

над нами встанет бронзовая Слава,

держа венок в обугленных руках.

Январь — февраль 1942

Ленинградке

Еще тебе такие песни сложат,

Так воспоют твой облик и дела,

Что ты, наверно, скажешь: — Не похоже.

Я проще, я угрюмее была.

Мне часто было страшно и тоскливо,

Меня т>эмил войны кровавый путь,

Я не мечтала даже стать счастливой,

Мне одного хотелось: отдохнуть…

Да, отдохнуть ото всего на свете —

От поисков тепла, жилья, еды.

От жалости к своим исчахшим детям,

От вечного предчувствия беды,

От страха за того, кто мне не пишет

(Увижу ли его когда-нибудь),

От свиста бомб над беззащитной крышей,

От мужества и гнева отдохнуть.

Но я в печальном городе осталась

Хозяйкой и служанкой для тою.

Чтобы сберечь огонь и жизнь его.

И я жила, преодолев усталость.

Я даже пела иногда. Трудилась.

С людьми делилась солью и водой.

Я плакала, когда могла. Бранилась

С моей соседкой. Бредила едой.

И день за днем лицо мое темнело,

Седины появились на висках.

Зато, привычная к любому делу,

Почти железной сделалась рука.

Смотри, как цепки пальцы и грубы!

Я рвы на ближних подступах копала,

Сколачивала жесткие гробы

И малым детям раны бинтовала…

И не проходят даром эти дни,

Неистребим свинцовый их осадок:

Сама печаль, сама война глядит

Познавшими глазами ленинградок.

Зачем же ты меня изобразил

Такой отважной и такой прекрасной,

Как женщину в расцвете лучших сил,

С улыбкой горделивою и ясной?

Но, не приняв суровых укоризн,

Художник скажет с гордостью, с отрадой:

— Затем, что ты — сама любовь и жизнь,

Бесстрашие и слава Ленинграда!

8 марта 1942

Дорога на фронт

…Мы  шли  на  фронт  по  улицам  знакомым,

припоминали каждую, как сон:

вот палисад отеческого дома,

здесь жил, шумя, огромный добрый клен.

Он в форточки тянулся к нам весною,

прохладный, глянцевитый поутру.

Но этой темной ледяной зимою

и ты погиб, зеленый шумный друг.

Зияют окна вымершего дома.

Гнездо мое, что сделали с тобой!

Разбиты стены старого райкома,

его крылечко с кимовской звездой.

Я шла на фронт сквозь детство — той дорогой,

которой в школу бегала давно.

Я шла сквозь юность,

                    сквозь ее тревогу,

сквозь счастие свое — перед войной.

Я шла сквозь хмурое людское горе —

пожарища,

         развалины,

                   гробы…

Сквозь новый,

             только возникавший город,

где здания прекрасны и грубы.

Я шла сквозь жизнь, сведя до боли пальцы.

Твердил мне путь давнишний и прямой:

— Иди. Не береги себя. Не сжалься,

не плачь, не умиляйся над собой.

И вот — река,

             лачуги,

                    ветер жесткий,

челны рыбачьи, дымный горизонт,

землянка у газетного киоска —

наш

   ленинградский

                неприступный фронт.

Да. Знаю.  Все, что с детства в нас горело,

все, что в душе болит, поет, живет,—

все шло к тебе,

               торжественная зрелость,

на этот фронт у городских ворот.

Ты нелегка — я это тоже знаю,

но все равно — пути другого нет.

Благодарю ж тебя, благословляю,

жестокий мой,

             короткий мой расцвет,

за то, что я сильнее, и спокойней,

и терпеливей стала во сто крат

и всею жизнью защищать достойна

великий город жизни — Ленинград.

Май 1942

«Нам от тебя теперь не оторваться…»

Нам от тебя теперь не оторваться.

Одною небывалою борьбой,

Одной неповторимою судьбой

Мы все отмечены. Мы — ленинградцы.

Нам от тебя теперь не оторваться:

Куда бы нас ни повела война —

Твоею жизнию душа полна

И мы везде и всюду — ленинградцы.

Нас по улыбке узнают: нечастой,

Но дружелюбной, ясной и простой.

По вере в жизнь. По страшной жажде

                                  счастья.

По доблестной привычке трудовой.

Мы не кичимся буднями своими:

Наш путь угрюм и ноша нелегка,

Но знаем, что завоевали имя,

Которое останется в веках.

Да будет наше сумрачное братство

Отрадой мира лучшею — навек,

Чтоб даже в будущем по ленинградцам

Равнялся самый смелый человек.

Да будет сердце счастьем озаряться

У каждого, кому проговорят:

— Ты любишь так, как любят

                          ленинградцы…

Да будет мерой чести Ленинград.

Да будет он любви бездонной мерой

И силы человеческой живой,

Чтоб в миг сомнения,

                    как символ веры,

Твердили имя верное его.

Нам от него теперь не оторваться:

Куда бы нас ни повела война —

Его величием

            душа полна,

И мы везде и всюду — ленинградцы.

Апрель 1942

Ленинградская поэма

I

Я как рубеж запомню вечер:

декабрь, безогненная мгла,

я хлеб в руке домой несла,

и вдруг соседка мне навстречу.

— Сменяй на платье, — говорит,—

менять не хочешь — дай по дружбе.

Десятый день, как дочь лежит.

Не хороню. Ей гробик нужен.

Его за хлеб сколотят нам.

Отдай. Ведь ты сама рожала…—

И я сказала: — Не отдам.—

И бедный ломоть крепче сжала.

— Отдай, — она просила, — ты

сама ребенка хоронила.

Я принесла тогда цветы,

чтоб ты украсила могилу.—

…Как будто на краю земли,

одни, во мгле, в жестокой схватке,

две женщины, мы рядом шли,

две матери, две ленинградки.

И, одержимая, она

молила долго, горько, робко.

И сил хватило у меня

не уступить мой хлеб на гробик.

И сил хватило — привести

ее к себе, шепнув угрюмо:

— На,  съешь  кусочек,  съешь…  прости!

Мне для живых не жаль — не думай.—

…Прожив декабрь, январь, февраль,

я повторяю с дрожью счастья:

мне ничего живым не жаль —

ни слез, ни радости, ни страсти.

Перед лицом твоим, Война,

я поднимаю клятву эту,

как вечной жизни эстафету,

что мне друзьями вручена.

Их множество — друзей моих,

друзей родного Ленинграда.

О, мы задохлись бы без них

в мучительном кольце блокады.

II

………..

………..

III

О да — и н а ч е   н е   м о г л и

ни  те  бойцы,  ни  те  шоферы,

когда грузовики вели

по озеру в голодный город.

Холодный ровный свет луны,

снега сияют исступленно,

и со стеклянной вышины

врагу отчетливо видны

внизу идущие колонны.

И воет, воет небосвод,

и свищет воздух, и скрежещет,

под бомбами ломаясь, лед,

и озеро в воронки плещет.

Но вражеской бомбежки хуже,

еще мучительней и злей —

сорокаградусная стужа,

владычащая на земле.

Казалось — солнце не взойдет.

Навеки ночь в застывших звездах,

навеки лунный снег, и лед,

и голубой свистящий воздух.

Казалось, что конец земли…

Но сквозь остывшую планету

на Ленинград машины шли:

он жив еще. Он рядом где-то.

На Ленинград, на Ленинград!

Там на два дня осталось хлеба,

там матери под темным небом

толпой у булочной стоят,

и дрогнут, и молчат, и ждут,

прислушиваются тревожно:

— К заре, сказали, привезут…

— Гражданочки,   держаться   можно…—

И было так: на всем ходу

машина задняя осела.

Шофер вскочил, шофер на льду.

— Ну, так и есть — мотор заело.

Ремонт на пять минут, пустяк.

Поломка эта — не угроза,

да рук не разогнуть никак:

их на руле свело морозом.

Чуть разогнешь — опять сведет.

Стоять? А хлеб? Других дождаться?

А хлеб — две тонны? Он спасет

шестнадцать тысяч ленинградцев.—

И вот — в бензине руки он

смочил, поджег их от мотора,

и быстро двинулся ремонт

в пылающих руках шофера.

Вперед! Как ноют волдыри,

примерзли к варежкам ладони.

Но он доставит хлеб, пригонит

к хлебопекарне до зари.

Шестнадцать тысяч матерей

пайки получат на заре —

сто двадцать пять блокадных грамм

с огнем и кровью пополам.

…О, мы познали в декабре —

не зря «священным даром» назван

обычный хлеб, и тяжкий грех —

хотя бы крошку бросить наземь:

таким людским страданьем он,

такой большой любовью братской

для нас отныне освящен,

наш хлеб насущный, ленинградский.

IV

Дорогой жизни шел к нам хлеб,

дорогой дружбы многих к многим.

Еще не знают на земле

страшней и радостней дороги.

И я навек тобой горда,

сестра моя, москвичка Маша,

за твой февральский путь сюда,

в блокаду к нам, дорогой нашей.

Золотоглаза и строга,

как прутик, тоненькая станом,

в огромных русских сапогах,

в чужом тулупчике, с наганом,—

и ты рвалась сквозь смерть и лед,

как все, тревогой одержима,—

моя отчизна, мой народ,

великодушный и любимый.

И ты вела машину к нам,

подарков полную до края.

Ты знала — я теперь одна,

мой муж погиб, я голодаю.

Но то же, то же, что со мной,

со всеми сделала блокада.

И для тебя слились в одно

и я и горе Ленинграда.

И, ночью плача за меня,

ты забирала на рассветах

в освобожденных деревнях

посылки, письма и приветы.

Записывала: «Не забыть:

деревня Хохрино. Петровы.

Зайти на Мойку сто один

к родным. Сказать, что все здоровы,

что Митю долго мучил враг,

но мальчик жив, хоть очень

                          слабый…»

О страшном плене до утра

тебе рассказывали бабы

и лук сбирали по дворам,

в холодных, разоренных хатах:

— На, питерцам свезешь, сестра.

Проси прощенья — чем богаты…—

И ты рвалась — вперед, вперед,

как луч, с неодолимой силой.

Моя отчизна, мой народ,

родная кровь моя, — спасибо!

V

………..

…. ……

VI

Вот так, исполнены любви,

из-за кольца, из тьмы разлуки

друзья твердили нам: «Живи!»,

друзья протягивали руки.

Оледеневшие, в огне,

в крови, пронизанные светом,

они вручили вам и мне

единой жизни эстафету.

Безмерно счастие мое.

Спокойно говорю в ответ им:

— Друзья, мы приняли ее,

мы держим вашу эстафету.

Мы с ней прошли сквозь дни зимы.

В давящей мгле ее терзаний

всей силой сердца жили мы,

всем светом творческих дерзаний.

Да, мы не скроем: в эти дни

мы ели землю, клей, ремни;

но, съев похлебку из ремней,

вставал к станку упрямый мастер,

чтобы точить орудий части,

необходимые войне.

Но он точил, пока рука

могла производить движенья.

И если падал — у станка,

как падает солдат в сраженье.

И люди слушали стихи,

как никогда, — с глубокой верой,

в квартирах черных, как пещеры,

у репродукторов глухих.

И обмерзающей рукой,

перед коптилкой, в стуже адской,

гравировал гравер седой

особый орден — ленинградский.

Колючей проволокой он,

как будто бы венцом терновым,

кругом — по краю —  обведен,

блокады символом суровым.

В кольце, плечом к плечу, втроем —

ребенок, женщина, мужчина,

под бомбами, как под дождем,

стоят, глаза к зениту вскинув.

И надпись сердцу дорога,—

она гласит не о награде,

она спокойна и строга:

«Я жил зимою в Ленинграде».

Так дрались мы за рубежи

твои, возлюбленная Жизнь!

И я, как вы, — упряма, зла,—

за них сражалась, как умела.

Душа, крепясь, превозмогла

предательскую немощь тела.

И я утрату понесла.

К ней не притронусь даже словом —

такая боль… И я смогла,

как вы, подняться к жизни снова.

Затем, чтоб вновь и вновь сражаться

за жизнь.

Носитель смерти, враг —

опять над каждым ленинградцем

заносит кованый кулак.

Но, не волнуясь, не боясь,

гляжу в глаза грядущим схваткам:

ведь ты со мной, страна моя,

и я недаром — ленинградка.

Так, с эстафетой вечной жизни,

тобой врученною, отчизна,

иду с тобой путем единым,

во имя мира твоего,

во имя будущего сына

и светлой песни для него.

Для дальней полночи счастливой

ее, заветную мою,

сложила я нетерпеливо

сейчас, в блокаде и в бою.

Не за нее ль идет война?

Не за нее ли ленинградцам

еще бороться, и мужаться,

и мстить без меры? Вот она:

— Здравствуй, крестник

красных командиров,

милый вестник,

вестник мира…

Сны тебе спокойные приснятся

битвы стихли на земле ночной.

Люди

    неба

        больше не боятся,

неба, озаренного луной.

В синей-синей глубине эфира

молодые облака плывут.

Над могилой красных командиров

мудрые терновники цветут.

Ты проснешься на земле цветущей,

вставшей не для боя — для труда.

Ты услышишь ласточек поющих:

ласточки

        вернулись в города.

Гнезда вьют они — и не боятся!

Вьют в стене пробитой, под окном:

крепче будет гнездышко держаться,

люди больше

           не покинут дом.

Так чиста теперь людская радость,

точно к миру прикоснулась вновь.

Здравствуй, сын мой,

                    жизнь моя,

                              награда,

здравствуй, победившая любовь!

Июнь — июль 1942

Севастополю

О, скорбная весть — Севастополь оставлен…

Товарищи, встать, как один, перед ним,

пред городом мужества, городом славы,

пред городом — доблестным братом твоим!

Но мы не хотим и не будем прощаться

с тобой, не смирившийся город-солдат:

ты жив,

       ты в сердцах москвичей,

                              сталинградцев,

дыханье твое бережет Ленинград.

Мы знаем, на всех пламенеющих тропах,

со всеми, кто бьет ненавистных врагов,

идет Севастополь,

                 родной Севастополь,

и кровь и огонь от его берегов…

Промчится година железа и горя,

мы кончим победою наши бои,—

у теплого моря, у синего моря

он встанет опять из развалин своих.

Нет, только не плачь, — мы не чтим его память,

и этой минуты великая тишь

затем, чтоб сказать:

                    — Севастополь, ты с нами!

Ты с нами,

          ты бьешься,

                     ты победишь.

3 июля 1942

«…Третья зона, дачный полустанок…»

…Третья зона, дачный полустанок,

у перрона — тихая сосна.

Дым, туман, струна звенит в тумане,

невидимкою звенит струна.

Здесь шумел когда-то детский лагерь

на веселых ситцевых полях…

Всю в ромашках, в пионерских флагах,

как тебя любила я, земля!

Это фронт сегодня. Сотня метров

до того, кто смерть готовит мне.

Но сегодня — тихо. Даже ветра

нет совсем. Легко звучать струне.

И звенит, звенит струна в тумане…

Светлая, невидимая, пой!

Как ты плачешь, радуешься, манишь,

кто тебе поведал, что со мной?

Мне сегодня радостно до боли,

я сама не знаю — отчего.

Дышит сердце небывалой волей,

силою расцвета своего.

Знаю, смерти нет: не подкрадется,

не задушит медленно она,—

просто жизнь сверкнет и оборвется,

точно песней полная струна.

…Как сегодня тихо здесь, на фронте.

Вот среди развалин, над трубой,

узкий месяц встал на горизонте,

деревенский месяц молодой.

И звенит, звенит струна в тумане,

о великой радости моля…

Всю в крови,

            в тяжелых, ржавых ранах,

я люблю, люблю тебя, земля!

1942

Август 1942 года

Август 1942 года. Страна

преодолевает второе фашист-

ское наступление: немцы подо-

шли к Волге, Сталинграду,

ползут по Кавказу, готовят

новый штурм Ленинграда.

Печаль войны все тяжелей, все глубже,

все горестней в моем родном краю.

Бывает, спросишь собственную душу:

— Ну, как ты, что? —

                    И слышишь:

                              — Устаю…—

Но не вини за горькое признанье

души своей и не пугайся, нет.

Она такое приняла страданье

за этот год, что хватит на сто лет.

И только вспомни, вспомни сорок первый:

неудержимо двигался фашист,

а разве — хоть на миг — ослабла вера

не на словах, а в глубине души?

Нет. Боль и стыд нежданных поражений

твоя душа сполна перенесла

и на путях печальных отступлений

невиданную твердость обрела.

…И вот — опять…

                   О, сводки с юга, утром!

Как будто бы клещами душу рвут.

Почти с молитвой смотришь в репродуктор:

— Скажи, что Грозного не отдадут!

— Скажи, скажи, что снова стала нашей

Кубань, Ростов и пламенный Донбасс.

—  Скажи, что англичане от Ламанша

рванулись на Германию сейчас! —

…Но как полынью горем сводки дышат.

Встань и скажи себе, с трудом дыша:

— Ты, может быть, еще не то услышишь,

и все должна перенести душа.

Ты устаешь? Ты вся в рубцах и ранах?

Все так. Но вот сейчас, наедине,

не  людям — мне  клянись,  что  не устанешь,

пока твое Отечество в огне.

Ты русская— дыханьем, кровью, думой.

В тебе соединились не вчера

мужицкое терпенье Аввакума

и царская неистовость Петра…

…Такая, отграненная упорством,

твоя душа нужна твоей земле…

Единоборство? — Пусть единоборство!

Мужайся, стой, крепись и — одолей.

Август — сентябрь 1942

«Я хочу говорить с тобою…»

Я хочу говорить с тобою

о тяжелой нашей вине,

так, чтоб больше не знать покоя

ни тебе, товарищ, ни мне.

Я хочу говорить недолго:

мне мерещится все больней

Ольга, русская девушка Ольга…

Ты, наверное, знаешь о ней.

На немецкой земле на проклятой

в подлом рабстве томится она.

Это наша вина, солдаты,

это наша с вами вина.

Точно образ моей отчизны,

иссеченной, усталой, больной,

вся — страдание, вся — укоризна, —

так встает она предо мной.

Ты ли пела, певучая? Ты ли

проходила, светлее луча?

Только слезы теперь застыли

в помутневших твоих очах.

Я гляжу на нее, немея,

но молчать уже не могу.

Что мы сделали? Как мы смели

пол-России отдать врагу?

Как мы смели ее оставить

на грабеж, на позор — одну?!

Нет, товарищ, молчи о славе,

если сестры твои в плену.

Я затем говорю с тобою

о тяжелой такой вине,

чтоб не знать ни минуты покоя

ни тебе, товарищ, ни мне.

Чтобы стыдно было и больно,

чтоб забыть о себе, — пока

плачет русская девушка Ольга

у германского кулака.

20 сентября 1942

«Подводная лодка

уходит в поход…»

Капитану подводной лодки

Грищенко

Подводная лодка уходит в поход

в чужие моря и заливы.

Ее провожают Кронштадт и Кроншлот

и встречи желают счастливой.

Последний привет с боевых катеров,

и вот уж нельзя разглядеть их,

и мы далеко от родных берегов

и близко от славы и смерти.

Нас мало, мы горсточка русских людей

в подводной скорлупке железной.

Мы здесь одиноки средь минных полей

в коварной и гибельной бездне.

Но вот над подлодкой идет караван,

груженный оружьем проклятым.

Ты врешь! Ни эсминцы твои,

                          ни туман

тебя не спасут от расплаты.

Пора, торпедисты! И точно в упор

вонзаются наши торпеды.

Республика, выполнен твой приговор

во имя грядущей победы!

И с берега видит расправу с врагом,

земляк наш, томящийся в рабстве.

Мужайся, товарищ, — мы скоро придем,

мы помним о долге и братстве.

Подводная лодка обратно спешит,

балтийское выдержав слово.

Ты долго ее не забудешь, фашист,

и скоро почувствуешь снова…

Заносит команда на мстительный счет

пятерку немецких пиратов.

И гордо подводная лодка идет

в любимые воды Кронштадта.

Сентябрь 1942

Кронштадт

Ленинградская осень

Блокада длится… Осенью

сорок второго года ленинград-

цы готовятся ко второй бло

кадной зиме собирают урожай

со своих огородов, сносят на

топливо деревянные построй-

ки в городе Время огромных и

тяжелых работ.

Ненастный вечер, тихий и холодный.

Мельчайший дождик сыплется впотьмах.

Прямой-прямой пустой Международный

в огромных новых нежилых домах.

Тяжелый свет артиллерийских вспышек

то озаряет контуры колонн,

то статуи, стоящие на крышах,

то барельеф из каменных знамен

и стены — сплошь в пробоинах снарядов…

А на проспекте — кучка горожан:

трамвая ждут у ржавой баррикады,

ботву и доски бережно держа.

Вот женщина стоит с доской в объятьях;

угрюмо сомкнуты ее уста,

доска в гвоздях — как будто часть распятья,

большой обломок русского креста.

Трамвая нет. Опять не дали тока,

а может быть, разрушил путь снаряд…

Опять пешком до центра — как далеко!

Пошли… Идут — и тихо говорят.

О том, что вот — попался дом проклятый,

стоит — хоть бомбой дерево ломай.

Спокойно люди жили здесь когда-то,

надолго строили себе дома.

А мы… Поежились и замолчали,

разбомбленное зданье обходя.

Прямой проспект, пустой-пустой, печальный,

и граждане под сеткою дождя.

…О, чем утешить хмурых, незнакомых,

но кровно близких и родных людей?

Им только б доски дотащить до дома

и ненадолго руки снять с гвоздей.

И я не утешаю, нет, не думай,—

я утешеньем вас не оскорблю:

я тем же каменным, сырым путем   угрюмым

тащусь, как вы, и, зубы сжав, — терплю.

Нет, утешенья только душу ранят,—

давай молчать…

                Но странно: дни придут,

и чьи-то руки пепел соберут

из наших нищих, бедственных времянок.

И с трепетом, почти смешным для нас,

снесут в музей, пронизанный огнями,

и под стекло положат, как алмаз,

невзрачный пепел, смешанный с гвоздями!

Седой хранитель будет объяснять

потомкам, приходящим изумляться:

— Вот это — след Великого Огня,

которым согревались ленинградцы.

В осадных, черных, медленных ночах,

под плач сирен и орудийный грохот,

в их самодельных временных печах

дотла сгорела целая эпоха.

Они спокойно всем пренебрегли,

что не годилось для сопротивленья,

все отдали победе, что могли,

без мысли о признанье в поколеньях.

Напротив, им казалось по-другому:

казалось им порой — всего важней

охапку досок дотащить до дома

и ненадолго руки снять с гвоздей…

…Так, день за днем, без жалобы, без стона,

невольный вздох — и тот в груди сдавив,

они творили новые законы

людского счастья и людской любви.

И вот теперь, когда земля светла,

очищена от ржавчины и смрада,—

мы чтим тебя, священная зола

из бедственных времянок Ленинграда…

…И каждый, посетивший этот прах,

смелее станет, чище и добрее,

и, может, снова душу мир согреет

у нашего блокадного костра.

Октябрь 1942

Отрывок

…Октябрьский дождь стучит в квадрат оконный,

глухие залпы слышатся вдали.

На улицах, сырых и очень темных,

одни сторожевые патрули.

Мерцает желтый слепенький фонарик,

и сердце вдруг сжимается тоской,

когда услышишь:

               — Пропуск ваш, товарищ…—

Как будто б ты нездешний и чужой.

— Вот пропуск мой. Пожалуйста, проверьте.

Я здешняя, и этот город — мой.

У нас одно дыханье, дума, сердце…

Я здешняя, товарищ постовой.

…Но я живу в квартире, где зимою

чужая чья-то вымерла семья.

Все, что кругом, — накоплено не мною.

Все — не мое, как будто б я — не я.

И точно на других широтах мира,

за целых два квартала от меня,

моя другая — прежняя квартира,

без запаха жилого, без огня.

Я редко прихожу туда, случайно.

Войду — и цепенею, не дыша:

еще не бывшей на земле печалью

без слез, без слов терзается душа…

Да, у печали этой нет названья.

Не выплачешь, не выскажешь ее,

и лишь фанерных ставенек стенанье

негромкое — похоже на нее.

А на стекле — полоски из бумаги,

дождями покороблены, желты:

неведенья беспомощные знаки,

зимы варфоломеевской кресты.

Недаром их весною отдирали

те, кто в жилье случайно уцелел,

и только в нежилых домах остались

бумажные полоски на стекле.

Моя квартира прежняя пуста,

ее окошки в траурных крестах.

Да я ли здесь жила с тобой? Да я ли

кормила здесь когда-то дочерей?

Меня ль, меня ль глаза твои встречали

у теплых, у клеенчатых дверей?

Ты вскакивал, ты выбегал к порогу,

чуть делались шаги мои слышны.

Ты восклицал — Пришла? Ну, слава богу!—

А было тихо — не было войны.

И странно: в дни обстрелов и бомбежек,

когда свистела смерть на всех углах,

ты ждал меня, ни капли не тревожась,

как будто б я погибнуть не могла;

как будто б я была заговоренной

несокрушимой верностью твоей.

И тот же взгляд — восторженный,

                               влюбленный —

встречал меня у дорогих дверей.

Я все отдам — любовь, и вдохновенье,

и славу, щедро данную войной,—

за ту одну минуту возвращенья

к тебе, под кров домашний, старый, м о й…

Как будто я ослепла и оглохла:

не услыхать тебя, не увидать.

Я слышу только дождь: он бьется в стекла,

и только дождь такой же, как тогда…

Октябрь 1942

Сталинграду

Девятнадцатого ноября

1942 года началось наше на-

ступление на Сталинградском

фронте.

Мы засыпали с думой о тебе.

Мы на заре включали репродуктор,

чтобы услышать о твоей судьбе.

Тобою начиналось наше утро.

В заботах дня десятки раз подряд,

сжимая зубы, затаив дыханье,

твердили мы:

            — Мужайся, Сталинград!—

Сквозь наше сердце шло твое страданье.

Сквозь нашу кровь струился горячо

поток твоих немыслимых пожаров.

Нам так хотелось стать к плечу плечом

и на себя принять хоть часть ударов!

…А мне все время вспоминалась ночь

в одном колхозе дальнем, небогатом,

ночь перед первой вспашкою, в тридцатом,

второю большевистскою весной.

Степенно, важно, радостно и строго

готовились колхозники к утру,

с мечтой о новой жизни,

                       новом строе,

с глубокой верой

                в новый, общий труд.

Их новизна безмерная, тревожа,

еще страшила…

               Но твердил народ:

—  Нам Сталинградский тракторный поможет…

—  Нам Сталинград коней своих пришлет.

Нет, не на стены зданий и заводов,

проклятый враг, заносишь руку ты:

ты покусился на любовь народа,

ты замахнулся на оплот мечты!

И встала, встала пахарей громада,

как воины они сюда пришли,

чтобы с рабочим классом Сталинграда

спасти любимца трудовой земли.

О  том, что  было  страшным  этим  летом,—

еще расскажут: песня ждет певца.

У нас в осаде, за чертой кольца,

все озарялось сталинградским светом.

И, глядя на развалины твои

(о, эти снимки в «Правде» и в «Известьях»!),

мы забывали тяготы свои,

мы об одном молили: — Мести, мести!

И  про'бил  час. Удар  обрушен  первый,

от Сталинграда пятится злодей.

И ахнул мир, узнав, что значит верность,

что значит ярость верящих людей.

А мы не удивились, нет! Мы знали,

что будет так: полмесяца назад

не зря солдатской клятвой обменялись

два брата: Сталинград и Ленинград.

Прекрасна и сурова наша радость.

О Сталинград,

             в час гнева твоего

прими земной поклон от Ленинграда,

от воинства и гражданства его!

24 ноября 1942

Новоселье

Осенью 1942 года из об-

щежитий при предприятиях и

учреждениях ленинградцы

возвращаются в жилые дома,

покинутые многими в первую

блокадную зиму.

…И вновь зима: летят, летят метели.

Враг все еще у городских ворот.

Но я зову тебя на новоселье:

мы новосельем

             встретим Новый год.

Еще враги свирепый и бесцельный

ведут обстрел по городу со зла —

и слышен хруст стены и плач стекла,—

но я тебя зову — на новоселье.

Смотри, вот новое мое жилище…

Где старые хозяева его?

Одни в земле,

             других нигде не сыщешь,

нет ни следа, ни вести — ничего…

И властно воцарилось запустенье

в когда-то светлом, радостном дому,

дышала смерть на городские стены,

твердя: «Быть пусту дому твоему».

Здесь холодом несло из каждой щели,

отсюда  ч е л о в е к  ушел…

                              Но вот

зову тебя сюда, на новоселье,

под этим кровом

               встретить Новый год.

Смотри, я содрала с померкших стекол

унылые бумажные кресты,

зажгла очаг, — огонь лучист и тепел.

Сюда вернулись люди: я и ты.

Вот здесь расставим мы библиотеку,

здесь будет столик, стульчик и кровать

для очень маленького человека:

он в этом доме станет подрастать.

О строгие взыскательные тени

былых хозяев дома моего,

благословите наше поселенье,

покой и долголетие его.

И мы тепло надышим в дом, который

был занят смертью, погружен во тьму…

Здесь будет жизнь!

                  Ты жив, ты бьешься, город,

не быть же пусту дому твоему!

31 декабря 1942

Песня о жене

патриота

Хорошие письма из дальнего тыла

   сержант от жены получал.

И сразу, покамест душа не остыла,

   друзьям по оружью читал.

А письма летели сквозь дымные ветры,

   сквозь горькое пламя войны,

в зеленых, как вешние листья, конвертах,

   сердечные письма жены.

Писала, что родиной стал из чужбины

   далекий сибирский колхоз.

Жалела, что муж не оставил ей сына,—

   отца б дожидался да рос…

Читали — улыбка с лица не скрывалась,

   читали — слезы'  не сдержав.

— Хорошая другу подружка досталась,

   будь счастлив, товарищ сержант!

— Пошли ей, сержант, фронтовые приветы,

   земные поклоны от нас.

Совет да любовь вам, да ласковых деток,

   когда отгрохочет война…

А ночью прорвали враги оборону,—

   отчизне грозила беда.

И пал он обычною смертью героя,

   заветный рубеж не отдав.

Друзья собрались и жене написали,

   как младшей сестре дорогой:

«Поплачь, дорогая, убудет печали,

   поплачь же над ним, над собой…»

Ответ получили в таком же конверте,

   зеленом, как листья весной.

И всем показалось, что не было смерти,

   что рядом их друг боевой.

«Спасибо за дружбу, отважная рота,

   но знайте, — писала она,—

не плачет, не плачет вдова патриота,

   покамест бушует война.

Когда же сражений умолкнут раскаты

   и каждый к жене заспешит,

в тот день я, быть может, поплачу, солдаты,

   по-женски поплачу, навзрыд…»

…Так бейся же насмерть, отважная рота,

   готовь же отмщенье свое —

за то, что не плачет вдова патриота,

   за бедное сердце ее…

Январь 1943

Третье письмо

на Каму

В ночь на восемнадцатое

января 1943 года «Последний

час» сообщил всей стране о

прорыве блокады Ленинграда.

…О дорогая, дальняя, ты слышишь?

Разорвано проклятое кольцо!

Ты сжала руки, ты глубоко дышишь,

в сияющих слезах твое лицо.

Мы тоже плачем, тоже плачем, мама,

и не стыдимся слез своих: теплей

в сердцах у нас, бесслезных и упрямых,

не плакавших в прошедшем феврале.

Да будут слезы эти как молитва.

А на врагов — расплавленным свинцом

пускай падут они в минуты битвы

за все, за всех, задушенных кольцом.

За девочек, по-старчески печальных,

у булочных стоявших, у дверей,

за трупы их в пикейных одеяльцах,

за страшное молчанье матерей…

О, наша месть — она еще в начале,—

мы длинный счет врагам приберегли:

мы отомстим за все, о чем молчали,

за все, что скрыли

                  от Большой Земли!

Нет, мама, не сейчас, но в близкий вечер

я расскажу подробно, обо всем,

когда вернемся в ленинградский дом,

когда я выбегу тебе навстречу.

О, как мы встретим наших ленинградцев,

не забывавших колыбель свою!

Нам только надо в городе прибраться:

он пострадал, он потемнел в бою.

Но мы залечим все его увечья,

следы ожогов злых, пороховых.

Мы в новых платьях выйдем к вам

                               навстречу,

к «стреле», пришедшей прямо из Москвы.

Я не мечтаю — это так и будет,

минута долгожданная близка,

но тяжкий рев разгневанных орудий

еще мы слышим: мы в бою пока.

Еще не до конца снята блокада…

Родная, до свидания!

                    Иду

к обычному и грозному труду

во имя новой жизни Ленинграда.

18—19 января 1943

«Ты слышишь ли?

Живой и влажный

ветер…»

Ты слышишь ли?  Живой и  влажный  ветер

в садах играет, ветки шевеля!

Ты помнишь ли, что есть еще на свете

земной простор, дороги и поля?

Мне в городе, годами осажденном,

в том городе, откуда нет путей,

все видится простор освобожденный

в бескрайней, дикой, русской красоте.

Мне в городе, где нет зверей домашних,

ни голубей, — хотя б в одном окне,—

мерещатся грачи на рыжих пашнях

и дед Мазай с зайчатами в челне.

Мне в городе, где нет огней вечерних,

где только в мертвой комнате окно

порою вспыхнет, не затемнено,

а окна у живых — чернее черни,—

так нужно знать, что все, как прежде, живо,

что где-то в глубине родной страны

все те же зори, журавли, разливы,

и даже города освещены;

так нужно знать, что все опять вернется

оттуда, из глубин, сюда, где тьма,—

что я, наверно, не смогла б бороться,

когда б не знала этого сама!

Март 1943

Моя медаль

Третьего июня 1943 года ты-

сячам ленинградцев были

вручены первые медали «За

оборону Ленинграда».

…Осада длится, тяжкая осада,

невиданная ни в одной войне.

Медаль за оборону Ленинграда

сегодня Родина вручает мне.

Не ради славы, почестей, награды

я здесь жила и все могла снести:

медаль «За оборону Ленинграда»

со мной   как память моего пути.

Ревнивая, безжалостная память!

И если вдруг согнет меня печаль,—

я до тебя тогда коснусь руками,

медаль моя, солдатская медаль.

Я вспомню все и выпрямлюсь, как надо,

чтоб стать еще упрямей и сильней…

Взывай же чаще к памяти моей,

медаль «За оборону Ленинграда».

…Война еще идет, еще — осада.

И, как оружье новое в войне,

сегодня Родина вручила мне

медаль «За оборону Ленинграда».

3 июня 1943

«Мой друг пришел с

Синявинских болот…»

В сентябре 1943 года вой-

ска Ленинградского фронта

заняли высоту около Синяви-

но, с которой враг вел об-

стрел единственной железной

дороги в Ленинград… Это бы-

ло в дни блистательных на-

ших побед на Украине.

Мой друг пришел с Синявинских болот

на краткий отдых, сразу после схватки,

еще не смыв с лица горячий пот,

не счистив грязь с пробитой плащ-палатки.

Пока в передней, тихий и усталый,

он плащ снимал и складывал пилотку,—

я, вместо «здравствуй», крикнула:

                                 — Полтава!

— А мы, — сказал он, — заняли высотку…

В его глазах такой хороший свет

зажегся вдруг, что стало ясно мне:

нет ни больших, ни маленьких побед,

а есть одна   победа  на войне.

Одна победа, как одна любовь,

единое народное усилье.

Где б ни лилась родная наша кровь,

она повсюду льется за Россию.

И есть один — один военный труд,

вседневный, тяжкий, страшный, невоспетый,

но в честь него Москва дает салют

и, затемненная, исходит светом.

И каждый вечер, слушая приказ

иль торжество пророчащую сводку,

я радуюсь, товарищи, за вас,

еще не перечисленных сейчас,

занявших безымянную высотку…

22 сентября 1943

Твоя молодость

Ленинградским комсомольцам

Будет вечер — тихо и сурово

О военной юности своей

Ты расскажешь комсомольцам новым —

Сыновьям и детям сьжовей.

С жадностью засмотрятся ребята

На твое солдатское лицо,

Так же, как и ты смотрел когда-то

На седых буденновских бойцов.

И с прекрасной завистью, с порывом

Тем, которым юные живут,

Назовут они тебя счастливым,

Сотни раз героем назовут.

И, окинув памятью ревнивой

Не часы, а весь поток борьбы,

Ты ответишь:

            — Да, я был счастливым.

Я героем в молодости был.

Наша молодость была не длинной,

Покрывалась ранней сединой.

Нашу молодость рвало на минах,

Заливало таллинской водой.

Наша молодость неслась тараном —

Сокрушить германский самолет.

Чтоб огонь ослабить ураганный —

Падала на вражий пулемет.

Прямо сердцем дуло прикрывая,

Падала, чтоб Армия прошла…

Страшная, неистовая, злая —

Вот какая молодость была.

А любовь — любовь зимою адской,

Той зимой, в осаде, на Неве,

Где невесты наши ленинградские

Были не похожи на невест —

Лица их — темней свинцовой пыли,

Руки — тоньше, суше тростника…

Как мы их жалели,

                 как любили.

Как молились им издалека.

Это их сердца неугасимые

Нам светили в холоде, во мгле.

Не было невест еще любимее,

Не было красивей на земле.

…И под старость, юность вспоминая,

— Возвратись ко мне, — проговорю.—

Возвратись ко мне опять такая,

Я такую трижды повторю.

Повторю со всем страданьем нашим,

С той любовью, с тою сединой,

Яростную, горькую, бесстрашную

Молодость, крещенную войной.

29 октября 1943

Стихи о друге

Вечер. Воет, веет ветер,

   в городе темно.

Ты идешь — тебе не светит

   ни одно окно.

Слева — вьюга, справа — вьюга,

   вьюга — в высоте…

Не пройди же мимо друга

   в этой темноте.

Если слышишь — кто-то шарит,

   сбился вдруг с пути,—

не жалей, включи фонарик,

   встань и посвети.

Если можешь, даже руку

   протяни ему.

Помоги в дороге другу,

   другу своему,

и скажи: «Спокойной ночи,

   доброй ночи вам…»

Это правильные очень,

   нужные слова.

Ведь еще в любой квартире

   может лечь снаряд,

и бушует горе в мире

   третий год подряд.

Ночь и ветер, веет вьюга,

   смерть стоит кругом.

Не пройди же мимо друга,

   не забудь о нем…

31 декабря 1943

Желание

Я давно живу с такой надеждой:

Вот вернется

            город Пушкин к нам,—

Я пешком пойду к нему, как прежде

Пилигримы шли к святым местам.

Незабытый мною, дальний-дальний,

Как бы сквозь войну обратный путь,

Путь на Пушкин, выжженный, печальный,

Путь к тому, чего нельзя вернуть.

Милый дом с крутой зеленой крышей,

Рядом липы круглые стоят…

Дочка здесь жила моя, Ириша,

Рыжеватая была, как я.

Все дорожки помню, угол всякий

В пушкинских таинственных садах:

С тем, кто мной доныне не оплакан,

Часто приходила я сюда.

Я пешком пойду в далекий Пушкин

Сразу, как узнаю — возвращен.

Я на черной парковой опушке

Положу ему земной поклон.

Кланяюсь всему, что здесь любила, —

сердце, не прощай, не позабудь!—

Кланяюсь всему, что возвратила,

Трижды — тем, кого нельзя вернуть.

31 декабря 1943

Возвращение

19 января 1944 года нашими

наступающими войсками Ле-

нинградского фронта были ос-

вобождены Петергоф, Красное

Село, Ропша. 24 января — го-

рода Пушкин, Павловск и дру-

гие…

Вошли — и сердце дрогнуло: жестоко

зияла смерть, безлюдье, пустота…

Где лебеди? Где музы? Где потоки? —

С младенчества родная красота?

Где люди наши — наши садоводы,

лелеявшие мирные сады?

Где их благословенные труды

на счастье человека и природы?

И где мы сами — прежние, простые,

доверчиво глядевшие на свет?

Как страшно здесь!

Печальней и пустынней

селения, наверно, в мире нет…

И вдруг в душе, в ее немых глубинах

опять звучит надменно и светло:

«Все  те  же  мы:  нам  целый  мир

                             чужбина,

Отечество  нам  Царское  Село».

25 января 1944

Наш сад

Ты помнишь ли сиянье Петергофа,

дремучие петровские сады

и этот влажный лепет, бред и вздохи

всегда живой, хлопочущей воды?

Так много было здесь тепла и света,

что в городе зимою, в пору вьюг,

все мнилось мне: а в Петергофе — лето,

алмазный, синий праздничный июль.

Молчи, — увы! Волшебный сад изрублен,

мертвы источники с живой водой,

и праздник человечества поруган

свирепой чужеземною ордой.

…Но  мы пришли  к тебе, земная радость,—

тебя не вытоптать, не истребить.

Но мы пришли к тебе, стоящей рядом,

тысячеверстною дорогой битв.

Пришли — и, символом свершенной мести,

в знак человеческого торжества

воздвигнем  вновь,  на том  же самом  месте,

Самсона, раздирающего льва.

И вновь из пепла черного, отсюда,

где смерть  и  прах,  восстанет прежний сад.

Да будет так! Я твердо верю в чудо:

ты дал мне эту веру, Ленинград.

26 января 1944

Ленинградский салют

27 января 1944 года Ленин-

град салютовал 24 залпами

из 324 орудий в честь полной

ликвидации вражеской блока-

ды — разгрома немцев под Ле-

нинградом.

…И снова мир с восторгом слышит

салюта русского раскат.

О, это полной грудью дышит

освобожденный Ленннград!

…Мы помним осень, сорок первый,

прозрачный воздух тех ночей,

когда, как плети, часто, мерно

свистели бомбы палачей.

Но мы, смиряя страх и плач,

твердили, диким взрывам внемля:

— Ты проиграл войну, палач,

едва вступил на нашу землю!

А та зима… Ту зиму каждый

запечатлел в душе навек —

тот голод, тьму, ту злую жажду

на берегах застывших рек.

Кто жертв не предал дорогих

земле голодной ленинградской —

без бранных почестей, нагих,

в одной большой траншее братской?!

Но, позабыв, что значит плач,

твердили мы сквозь смерть и муку:

— Ты проиграл войну, палач,

едва занес на город руку!

Какой же правдой ныне стало,

какой грозой свершилось то,

что исступленною мечтой,

что бредом гордости казалось!

Так пусть же мир сегодня слышит

салюта русского раскат.

Да, это мстит, ликует, дышит!

Победоносный Ленинград!

27 января 1944

Второй разговор

с соседкой

Дарья Власьевна,

                соседка,

                        здравствуй.

Вот мы встретились с тобой опять.

В дни весны желанной ленинградской

надо снова нам потолковать.

Тихо-тихо. Небо золотое.

В этой долгожданной тишине

мы пройдем по Невскому с тобою,

по былой «опасной стороне».

Как истерзаны повсюду стены!

Бельма в каждом выбитом окне.

Это мы тут прожили без смены

целых девятьсот ночей и дней.

Мы с тобою танков не взрывали.

Мы в чаду обыденных забот

безымянные высоты брали,—

но на карте нет таких высот.

Где помечена твоя крутая

лестница, ведущая домой,

по которой, с голоду шатаясь,

ты ходила с ведрами зимой?

Где помечена твоя дорога,

по которой десять раз прошла

и сама — в пургу, в мороз, в тревогу

пятерых на кладбище свезла?

Только мы с тобою, мы, соседка,

помним наши тяжкие пути.

Сами знаем, в картах или в сводках

их не перечислить, не найти.

А для боли нашей молчаливой,

для ранений — скрытых, не простых —

не хватило б на земле нашивок,

ни малиновых, ни золотых.

На груди, над сердцем опаленным,

за войну принявшим столько ран,

лишь медаль на ленточке зеленой,

бережно укрытой в целлофан.

Вот она — святая память наша,

сбереженная на все века…

Что ж ты плачешь,

                 что ты, тетя Даша?

Нам еще нельзя с тобой пока.

Дарья Власьевна, не мы, так кто же

отчий дом к победе приберет?

Кто ребятам-сиротам поможет,

юным вдовам слезы оботрет?

Это нам с тобой, хлебнувшим горя,

чьи-то души греть и утешать.

Нам, отдавшим все за этот город,—

поднимать его и украшать.

Нам, не позабыв о старых бедах,

сотни новых вынести забот,

чтоб сынов, когда придут с победой,

хлебом-солью встретить у ворот.

Дарья Власьевна, нам много дела,

точно под воскресный день в дому.

Ты в беде сберечь его сумела,

ты и счастие вернешь ему.

Счастие извечное людское,

что в бреду, в крови, во мгле боев

сберегло и вынесло простое

сердце материнское твое.

Апрель 1944

27 января 1945 года

…Сегодня праздник в городе.

                             Сегодня

мы до утра, пожалуй, не уснем.

Так пусть же будет как бы новогодней

и эта ночь, и тосты за столом.

Мы в эту ночь не раз поднимем чаши

за дружбу незапятнанную нашу,

за горькое блокадное родство,

за тех,

       кто не забудет ничего.

И первый гост, воинственный и братский,

до капли, до последнего глотка,—

за вас, солдаты армий ленинградских,

осадою крещенные войска,

за вас, не дрогнувших перед проклятым

сплошным потоком стали и огня…

Бойцы Сорок второй,

                   Пятьдесят пятой,

Второй Ударной,—

                слышите ль меня?

В далеких странах,

                  за родной границей,

за сотни верст сегодня вы от нас.

Чужая вьюга

           хлещет в ваши лица,

чужие звезды

            озаряют вас.

Но сердце наше — с вами. Мы едины,

мы неразрывны, как и год назад.

И вместе с вами подошел к Берлину

и властно постучался Ленинград.

Так выше эту праздничную чашу

за дружбу незапятнанную нашу,

за кровное военное родство,

за тех,

       кто не забудет ничего…

А мы теперь с намека, с полуслова

поймем друг друга и найдем всегда.

Так пусть рубец, почетный и суровый,

с души моей не сходит никогда.

Пускай душе вовеки не позволит

исполниться ничтожеством и злом,

животворящей, огненною болью

напомнит о пути ее былом.

Пускай все то же гордое терпенье

владеет нами ныне, как тогда,

когда свершаем подвиг возрожденья,

не отдохнув от ратного труда.

Мы знаем, умудренные войною:

жестоки раны — скоро не пройдут.

Не все сады распустятся весною,

не все людские души оживут.

Мы трудимся безмерно, кропотливо…

Мы так хотим, чтоб, сердце веселя,

воистину была бы ты счастливой,

обитель наша, отчая земля!

И верим: вновь

              пути укажет миру

наш небывалый,

              тяжкий,

                     дерзкий труд.

И к Сталинграду,

                к Северной Пальмире

во множестве паломники придут.

Придут из мертвых городов Европы

по неостывшим, еле стихшим тропам,

придут, как в сказке, за живой водой,

чтоб снова землю сделать молодой.

Так выше, друг, торжественную чашу

за этот день,

             за будущее наше,

за кровное народное родство,

за тех,

       кто не забудет ничего…

27 января 1945

Памяти защитников

Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!

Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе 1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.

I

В дни наступленья армий ленинградских,

в январские свирепые морозы,

ко мне явилась девушка чужая

и попросила написать стихи…

Она пришла ко мне в тот самый вечер,

когда как раз два года исполнялось

со дня жестокой гибели твоей.

Она не знала этого, конечно.

Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,

она просила написать о брате,

три дня назад убитом в Дудергофе.

Он пал, Воронью гору атакуя,

ту высоту проклятую, откуда

два года вел фашист корректировку

всего артиллерийского огня.

Стараясь быть суровой, как большие,

она портрет из сумочки достала:

— Вот мальчик наш,

мой младший брат Володя…—

И я безмолвно ахнула: с портрета

глядели на меня твои глаза.

Не те, уже обугленные смертью,

не те, безумья полные и муки,

но те, которыми глядел мне в сердце

в дни юности, тринадцать лет назад.

Она не знала этого, конечно.

Она просила только — Напишите

не для того, чтобы его прославить,

но чтоб над ним могли чужие плакать

со мной и мамой — точно о родном…

Она, чужая девочка, не знала,

какое сердцу предложила бремя,—

ведь до сих пор еще за это время

я реквием тебе — тебе! — не написала…

II

Ты в двери мои постучала,

доверчивая и прямая.

Во имя народной печали

твой тяжкий заказ принимаю.

Позволь же правдиво и прямо,

своим неукрашенным словом

поведать сегодня

                о самом

обычном,

        простом и суровом…

III

Когда прижимались солдаты, как тени,

к земле и уже не могли оторваться, —

всегда находился в такое мгновенье

один безымянный, Сумевший Подняться.

Правдива грядущая гордая повесть:

она подтвердит, не прикрасив нимало, —

один поднимался, но был он — как совесть.

И всех за такими с земли поднимало.

Не все имена поколенье запомнит.

Но в тот исступленный, клокочущий полдень

безусый   мальчишка,   гвардеец   и   школьник,

поднялся — и цепи штурмующих поднял.

Он знал, что такое Воронья гора.

Он  встал  и   шепнул,  а не  крикнул: — Пора!

Он   полз   и   бежал,   распрямлялся   и   гнулся,

он звал, и хрипел, и карабкался в гору,

он первым взлетел на нее, обернулся

и ахнул, увидев открывшийся город!

И, может быть, самый счастливый на свете,

всей  жизнью  в  тот миг торжествуя  победу, —

он смерти мгновенной своей не заметил,

ни страха, ни боли ее не изведав.

Он падал лицом к Ленинграду.

                            Он падал,

а город стремительно мчался навстречу…

…Впервые за долгие годы снаряды

на улицы к нам не ложились в тот вечер.

И звезды мерцали, как в детстве, отрадно

над  городом  темным,  уставшим  от бедствий,

— Как   тихо   сегодня   у   нас   в   Ленинграде, —

сказала сестра и уснула, как в детстве.

«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.

Так вольно давно никому не вздыхалось.

Но сердце, привыкшее к смертному гулу,

забытой земной тишины испугалось.

IV

…Как одинок убитый человек

на поле боя, стихшем и морозном.

Кто б ни пришел к нему,

                       кто ни придет,

ему теперь все будет поздно, поздно.

Еще мгновенье, может быть, назад

он ждал родных, в такое чудо веря…

Теперь лежит — всеобщий сын и брат,

пока что не опознанный солдат,

пока одной лишь Родины потеря.

Еще не плачут близкие в дому,

еще, приказу вечером внимая,

никто не слышит и не понимает,

что ведь уже о нем,

                   уже к нему

обращены от имени Державы

прощальные слова любви и вечной славы.

Судьба щадит перед ударом нас,

мудрей, наверно, не смогли бы люди…

А он —

      он  о т д а н  Родине сейчас,

она одна сегодня с ним пробудет.

Единственная мать, сестра, вдова,

единственные заявив права,—

всю ночь пробудет у сыновних ног

земля распластанная,

                    тьма ночная,

одна за всех горюя, плача, зная,

что сын —

         непоправимо одинок.

V

Мертвый, мертвый…

                   Он лежит и слышит

все, что недоступно нам, живым:

слышит — ветер облако колышет,

высоко идущее над ним.

Слышит все, что движется без шума,

что молчит и дремлет на земле;

и глубокая застыла дума

на его разглаженном челе.

Этой думы больше не нарушить…

О, не плачь над ним — не беспокой

тихо торжествующую душу,

услыхавшую земной покой.

VI

Знаю: утешеньем и отрадой

этим строчкам быть не суждено.

Павшим с честью — ничего не надо,

утешать утративших — грешно.

По своей, такой же, скорби — знаю,

что, неукротимую, ее

сильные сердца не обменяют

на забвенье и небытие.

Пусть она, чистейшая, святая,

душу нечерствеющеи хранит.

Пусть, любовь и мужество питая,

навсегда с народом породнит.

Незабвенной спаянное кровью,

лишь оно — народное родство —

обещает в будущем любому

обновление и торжество.

…Девочка, в январские морозы

прибегавшая ко мне домой,—

вот— прими печаль мою и слезы,

реквием несовершенный мой.

Все горчайшее в своей утрате,

все, душе светившее во мгле,

я вложила в плач о нашем брате,

брате всех живущих на земле…

…Неоплаканный и невоспетый,

самый дорогой из дорогих,

знаю, ты простишь меня за это,

ты, отдавший душу за других.

Апрель 1944


Читать далее

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть