ПОБЕДА

Онлайн чтение книги Голос блокадного Ленинграда
ПОБЕДА

Накануне

Запомни эти дни.

                Прислушайся немного,

и ты — душой — услышишь  в тот же час:

она пришла и встала у порога,

она готова в двери постучать.

Она стоит на лестничной площадке,

на темной,

          на знакомой без конца,

в солдатской, рваной, дымной

                            плащ-палатке,

кровавый пот не вытерла с лица.

Она к тебе спешила из похода

столь тяжкого,

              что слов не обрести.

Она ведь знала: все четыре года

ты ждал ее,

           ты знал ее пути.

Ты отдал все, что мог, ее дерзанью:

всю жизнь свою,

               всю душу,

                        радость,

                                плач.

Ты в ней не усомнился

                     в дни страданья,

не возгордился праздно в дни удач.

Ты с этой самой лестничной площадки

подряд четыре года провожал

тех — самых лучших,

                   тех, кто без оглядки

ушел к ее бессмертным рубежам.

И вот — она у твоего порога.

Дыханье переводит и молчит.

Ну, день, ну, два, еще совсем немного,

ну, через час — возьмет и постучит.

И в тот же миг серебряным звучаньем

столицы позывные запоют.

Знакомый голос вымолвит:

                        «Вниманье…» —

а после трубы грянут, и салют,

и хлынет свет,

зальет твою квартиру,

подобный свету радуг и зари,

и всею правдой,

               всей отрадой мира

твое существованье озарит.

Запомни ж все.

              Пускай навеки память

до мелочи, до капли сохранит

все, чем ты жил,

                что говорил с друзьями,

все, что видал,

               что думал в эти дни.

Запомни даже небо и погоду,

все впитывай в себя,

                    всему внемли:

ведь ты живешь весной такого года,

который назовут — Весной Земли.

Запомни ж все!  И в будничных тревогах

на всем чистейший отблеск отмечай.

Стоит Победа на твоем пороге.

Сейчас она войдет к тебе.

                         Встречай!

3 мая 1945

Встреча с Победой

— Здравствуй…

               Сердцем, совестью, дыханьем,

всею жизнью говорю тебе:

— Здравствуй, здравствуй.

                         Пробил час свиданья,

светозарный час в людской судьбе.

Я четыре года самой гордой —

русской верой — верила, любя,

что дождусь —

             живою или мертвой,

все равно,—

           но я дождусь тебя.

Вот я дождалась тебя — живою…

— Здравствуй…

               Что еще тебе сказать?

Губы мне свело священным зноем,

слезы опаляют мне глаза.

Ты   прекраснее,  чем   нам   мечталось,—

свет безмерный,

               слава,

                     сила сил.

Ты — как день, когда Земля рождалась,

вся в заре, в сверкании светил.

Ты цветеньем яблоневым белым

осыпаешь землю с высоты.

Ты отрадней песни колыбельной,

полная надежды и мечты.

Ты — такая… Ты пришла такая…

Ты дохнула в мир таким теплом…

Нет, я слова для тебя не знаю.

Ты— Победа. Ты превыше слов.

Счастье грозное твое изведав,

зная тернии твоих путей,

я клянусь тебе, клянусь,  Победа,

за себя и всех своих друзей,—

я клянусь, что в жизни нашей новой

мы  не позабудем  ничего:

ни народной драгоценной крови,

пролитой за это торжество,

ни твоих бессмертных ратных будем,

ни суровых праздников твоих,

ни твоих приказов не забудем,

но во всем достойны будем их.

Я клянусь так жить и так трудиться,

чтобы Родине цвести, цвести…

Чтоб вовек теперь ее границы

никаким врагам не перейти.

Пусть же твой огонь неугасимый

в каждом сердце светит и живет

ради счастья Родины любимой,

ради гордости твоей, Народ.

10 мая 1945

Из цикла

«Приход гвардейцев»

1

…Прости, но я сегодня не с тобой.

Я с тем, кого увидеть не надеюсь.

Я услыхала шаг его глухой

среди шагов вернувшихся гвардейцев.

Его последний в этом мире шаг.

Они пройдут. Потом наступит вечер.

Все кончено. Уже не будет встречи.

Не увидать нигде его, никак…

А после жизнь пойдет своей чредою,

и я такой же буду, как была…

Но нынче в город Гвардия вошла.

Прости, но я сегодня не с тобою.

1945

2

Полковник ехал на гнедом коне,

на тонконогом, взмыленном, атласном.

Вся грудь бойца горела, как в огне,—

была в нашивках, золотых и красных.

На темной меди строгого лица

белел рубец, как след жестокой боли,

а впереди, держась за грудь отца,

сидела дочка — лет пяти, не боле.

Пестрей, чем вешний полевой светок,

с огромным бантом цвета голубого,

нарядная, как легкий мотылек,

и на отца похожа до смешного.

Мы слишком долго видели детей

седых, блуждающих среди углей,

не детски мудрых и не детски гневных.

А эта — и румяна и бела,

полна ребячьей прелести была,

как русских сказок милая царевна.

Мы так рукоплескали!

                    Мы цветы

бросали перед всадником отважным.

И девочка народу с высоты

кивала гордо, ласково и важно.

Ну да, конечно, думала она,

что ей — цветы, и музыка, и клики,

ей — не тому, кто, в шрамах, в орденах,

везет ее,

         свершив поход великий.

И вот, глазами синими блестя,

одарено какой-то светлой властью, —

за всех гвардейцев приняло дитя

восторг людской, и слезы их, и счастье.

И я слыхала — мудрые слова

сказала женщина одна соседу:

— Народная наследница права,—

все — для нее. Ее зовут Победа.

8 июля 1945

«…Так вот она какая

Вот какой…»

… Так вот она какая. Вот какой

мой город, воскресающий весной.

Трава — зеленая. А неба купол

не черный и не серо-голубой.

Какой же я бесцветный мир нащупал

незрячею, неверною рукой.

Прозревший недоверчив: он испуган,

он так обжился в сумраке своем.

Он опознать не сразу может друга,

того, кто был его поводырем.

Он быстро утомляется на пире

цветов и света, правды и щедрот.

Он долго одиночествует в мире

и все на ощупь пробует вперед…

1945

«…О да, — простые,

бедные слова…»

…О да, — простые, бедные слова

мы точно в первый раз произносили,

мы говорили: солнце, свет, трава,

как произносят: жизнь, любовь и сила.

А помнишь ли, как с города ледник

сдирали мы, четырежды проклятый,

как бил в панель ногой один старик

и все кричал: «Асфальт, асфальт, ребята!..»

Так, милый берег видя с корабля,

кричали в старину: «Земля, земля!..»

1945

«Мне не поведать

о моей утрате…»

Н.М.

Мне не поведать о моей утрате…

Едва начну — и сразу на уста

в замену слов любви, тоски, проклятий

холодная ложится немота.

Мне легче незнакомых, неизвестных,

мне легче мир оплакать, чем тебя.

И все, что говорю, — одни подобья,

над песней неродившейся надгробье…

1945

«Я знала мир без

красок и без цвета…»

Я знала мир без красок и без цвета.

Рукой, протянутой из темноты,

нащупала случайные приметы,

невиданные, зыбкие черты.

Так, значит, я слепой была от роду,

или взаправду стоило прийти

ко мне такой зиме, такому году,

чтоб даже небо снова обрести…

1945

«…Не потому ли

сплавила печаль я…»

…Не потому ли сплавила печаль я

с подспудной жаждой счастья и любви

и песнь моя над кладбищем звучала

призывом к жизни,

                 клятвой на крови?

Не потому ли горечь, как усталость,

доныне на губах моих осталась…

Но кто солдат посмеет обвинить

за то, что искалечены они?..

1945

Пусть голосуют дети

Я в госпитале мальчика видала.

При нем снаряд убил сестру и мать.

Ему ж по локоть руки оторвало.

А мальчику в то время было пять.

Он музыке учился, он старался.

Любил ловить зеленый круглый мяч…

И вот лежал — и застонать боялся.

Он знал уже: в бою постыден плач.

Лежал тихонько на солдатской койке,

обрубки рук вдоль тела протянув…

О, детская немыслимая стойкость!

Проклятье разжигающим войну!

Проклятье тем, кто там, за океаном,

за бомбовозом строит бомбовоз,

и ждет невыплаканных детских слез,

и детям мира вновь готовит раны.

О, сколько их, безногих и безруких!

Как гулко в черствую кору земли,

не походя на все земные звуки,

стучат коротенькие костыли.

И я хочу, чтоб, не простив обиды,

везде, где люди защищают мир,

являлись маленькие инвалиды,

как равные с храбрейшими людьми.

Пусть ветеран, которому от роду

двенадцать лет,

               когда замрут вокруг,

за прочный мир,

               за счастие народов

подымет ввысь обрубки детских рук.

Пусть уличит истерзанное детство

тех, кто войну готовит, — навсегда,

чтоб некуда им больше было деться

от нашего грядущего суда.

1945

«Как я жажду

обновленья…»

Как я жажду обновленья,

оправданья этих дней,

этой крови искупленья

счастьем будущим детей!

Но душа мне отвечает,

темно-ржавая от ран:

искупленья не бывает,

искупление — обман.

……..

И когда меня зароют

возле милых сердцу мест,—

крест поставьте надо мною,

деревянный русский крест!

P.S…А было все не так, как мне

                                  казалось.

Еще страшнее было, не похоже.

Потом Победа нам сполна досталась,

ее священно-жаркий свет…

                          И все же —

так мало в мире нас, л ю д е й,  осталось,

что можно шепотом произнести

забытое людское слово «ж а л о с т ь»,

чтобы опять друг друга обрести.

1940–1946

Твой путь

I

…И все осталось там — за белым-белым,

за тем январским ледовитым днем.

О, как я жить решилась, как я смела!

Ведь мы давно условились: вдвоем.

………..

А тот, который с августа запомнил

сквозь рупора звеневший голос мой,—

зачем-то вдруг нашел меня и поднял,

со снега поднял и привел домой.

Как в притчах позабытых и священных,

пред путником, который изнемог,

ты встал передо мною на колено

и обувь снял с моих отекших ног;

высокое сложил мне изголовье,

чтоб легче сердцу было по ночам,

и лег в ногах, окоченевший сам,

и ничего не называл любовью…

II

Я знаю, слишком знаю это зданье.

И каждый раз, когда иду сюда,

все кажется, что вышла на свиданье

сама с собой, такой же, как тогда.

Но это больше, чем воспоминанье.

Я не боюсь самой себя — вчерашней.

На все отвечу, если уж пришла,—

вот этой серой, беспощадной, страшной,

глядящей из блокадного угла.

Я той боюсь, которая однажды

на Мамисоне "

           искрящимся днем

глядела в мир с неукротимой жаждой

и верила во всем ему, во всем…

Но это больше, чем воспоминанье.

Я не о ней.

           Я о гранитном зданье.

Здесь, как в бреду, все было смещено:

здесь умирали, стряпали и ели,

а те, кто мог еще

                 вставать с постелей,

пораньше утром,

               растемнив окно,

в кружок усевшись,

                  перьями скрипели.

Отсюда передачи шли на город —

стихи, и сводки,

                и о хлебе весть.

Здесь жили дикторы и репортеры,

поэт, артистки…

                 Всех не перечесть.

Они давно покинули жилища

там, где-то в недрах города,

                            вдали;

они одни из первых на кладбища

последних родственников отвезли

и, спаяны сильней, чем кровью рода,

родней, чем дети одного отца,

сюда зимой сорок второго года

сошлись — сопротивляться до конца.

Здесь, на походной койке-раскладушке,

у каменки, блокадного божка,

я новую почувствовала душу,

самой мне непонятную пока.

Я здесь стихи горчайшие писала,

спеша, чтоб  свет использовать  дневной…

Сюда, в тот день,

                 когда я в снег упала,

ты и привел бездомную — д о м о й.

--- —

" Мамисонский перевал — один из самых высоких и кра —

сивых перевалов на Кавказе.

III

…По сумрачным утрам

ты за водой  ходил  на льдистый  Невский,

где выл норд-вест,

                  седой, косматый, резкий,

и запах гари стлался по дворам.

Стоял, пылая, город.

                    В семь утра

темнел скелет

             Гостиного двора.

………..

И на Литейном был один источник.

Трубу прорвав, подземная вода

однажды с воплем вырвалась из почвы

и поплыла, смерзаясь в глыбы льда.

Вода плыла, гремя и коченея,

и люди к стенам жались перед нею,

но вдруг один, устав пережидать,—

наперерез пошел

               по корке льда,

ожесточась пошел,

                 но не прорвался,

а, сбит волной,

               свалился на ходу,

и вмерз в поток,

                и так лежать остался

здесь,

      на Литейном,

                  видный всем,—

                               во льду.

А люди утром прорубь продолбили

невдалеке

         и длинною чредой

к его прозрачной ледяной могиле

до марта приходили за водой.

Тому, кому пришлось когда-нибудь

ходить сюда, — не говори: «Забудь».

Я знаю все. Я тоже там была,

я ту же воду жгучую брала

на улице, меж темными домами,

где человек, судьбы моей собрат,

как мамонт, павший сто веков назад,

лежал, затертый городскими льдами.

…Вот так настал,

                  одетый в кровь и лед,

сорок второй, необоримый год.

О, год ожесточенья и упорства!

Лишь насмерть,

              насмерть всюду встали мы.

Год Ленинграда,

               год его зимы,

год Сталинградского

                   единоборства.

IV

В те дни исчез, отхлынул б ы т.

                               И смело

в права свои вступило б ы т и е.

А я жила.

         Изнемогало тело,

и то сияло, то бессильно тлело

сознание смятенное мое.

Сжималась жизнь во мне…

                         Совсем похоже,

как древняя шагреневая кожа

с неистовой сжималась быстротою,

едва владелец — бедный раб ее —

любое, незапретное, простое

осуществлял желание свое.

Сжималась жизнь…

Так вот что значит — смерть:

не сметь желать.

                С а м о й — совсем не сметь.

Ну что же, пусть.

Я все равно устала,

я все равно не этого ждала

на тех далеких горных перевалах,

под небосводом синего стекла,

там, где цветок глядел из-за сугроба,

где в облаках, на кромке крутизны,

мы так тогда прекрасны были оба,

так молоды, бесстрашны и сильны…

…Все превратилось вдруг в воспоминанье:

вся жизнь,

          все чувства,

                      даже я сама,

пока вокруг в свирепом ожиданье

стоят враги, безумствует зима,

и надо всем —

             сквозь лед, и бред, и ночи,

не погасить его, не отойти —

рублевский лик и стынущие очи

того, кому не сказано:

                      «Прости!»

Того, кто был со мной на перевале,

на одиноком блещущем пути,

и умер здесь, от голода, в подвале,

а я —

     я не могла его спасти…

…Еще хотелось повидать сестру.

Я думала о ней с такой любовью,

что стало ясно мне: на днях — умру.

То кровь тоскует по родимой крови.

Но незнакомый, чей-то, не родной,

ты ближе всех, ты рядом был со мной.

И ты не утешал меня.

Ночами,

когда, как все, утратив радость слез,

от горя корчась, я почти мычала,

ни рук моих не гладил, ни волос.

Ты сам, без просьб,

                   как будто б стал на страже

глухого отчужденья моего;

ты не коснулся ревностью его

и не нарушил нежностию даже.

Ты просто мне глоток воды горячей

давал с утра,

             и хлеба,

                     и тетрадь

и заставлял писать для передачи:

ты просто не давал мне умирать…

Не знаю — как, но я на дне страданья,

о мертвом счастье бредя, о тепле,

открыла вдруг, что ты — мое желанье,

последнее желанье на земле.

Я так хочу.

Я так хочу сама.

Пускай, озлясь, грозится мне зима,

что радости вместить уже не сможет

остаток жизни —

               мстительная кожа,—

я так хочу.

           Пускай сойдет на нет:

мне мерзок своеволия запрет.

Я даже пела что-то в этот вечер,

почти забытое, у огонька,

цветным платком плотней укрыла плечи

и темный рот подкрасила слегка.

В тот самый день сказал ты мне смущаясь:

— А все считают, ты — моя жена…—

И люди нас не попрекнули счастьем

в том городе,

             где бредила война.

V

Мы жили высоко — седьмой этаж.

Отсюда был далёко виден город.

Он обгоревший, тихий был и гордый,

пустынный был

             и весь, до пепла, — наш.

А мы ходили в Летний по грибы,

где, как в бору, кукушка куковала.

Возили реже мертвых.

                    Но гробы

не появлялись: сил недоставало

на этот древний горестный обряд.

О нем забыл блокадный Ленинград.

И первый гроб, обитый кумачом,

проехавший на катафалке красном,

обрадовал людей: нам стало ясно,

что к жизни возвращаемся и мы

из недр нечеловеческой зимы.

О нет, я не кощунствую!

Так было!

Нам все о жизни яростно твердило,

и, точно дар торжественный, — для нас

все на земле

            явилось

                   в первый раз.

И солнце мы впервые увидали,

и с наших крыш,

               постов сторожевых,—

Большой Земли мерцающие дали

в румяных зорях,

                в дымке синевы.

До стона,

         до озноба,

                   до восторга

мы вглядывались в эту синеву…

Прекрасная!

Нельзя тебя отторгнуть.

Ты — это жизнь.

Ты есть — и я живу.

…Я помню час, когда, толкнув рукой

окошко, перекрещенное слепо,

я в одичавший зимний угол свой

впустила полднем дышащее небо.

Я отойти не смела от окна!

Слепорожденный

              в первый день прозренья

глядел бы так,

              с таким же изумленьем

на все, что знал под именем «весна»!

VI

…А в темноте, почти касаясь кровли,

всю ночь снаряды бешеные шли,

так метров семь над сонной нашей кровью,

и, рушились то близко, то вдали.

Ты рядом спал, как спал весь город — камнем,

сменясь с дежурства.

Мы с утра в бою…

Как страшно мне.

Услышав свист, руками

я прикрываю голову твою.

Невольный жест, напрасный — знаю, знаю…

А ночь светла.

И над лицом твоим

с тысячелетней нежностью склоняясь,

я тороплюсь налюбоваться им.

Я тороплюсь, я знаю, что сосчитан

свиданья срок.

              Разлука настает.

Но ты не знай…

                Спи под моей защитой,

солдат уставший,

                муж,

                    дитя мое…

Три выстрела — три грохота подряд.

Поблизости… Пока не в наш квадрат…

…А рядом, в изголовье надо мною,

охапка веток, полная весною,—

ты с фронта, из Рыбацкого, принес…

Как пахнут листья, господи, — до слез!

Так ты вернулась, встала в изголовье,

о молодость… твой запах узнаю.

Сплети ж с моей сегодняшней любовью

всю чистоту и трепетность твою,

верни мне все…

                Свистит. Опять фугас!

Сюда идет… Враг обнаружил нас,

засек,

      нашел,

            сюда кладет снаряды,

невидимый,

          нацелился в упор

откуда-то из гатчинского сада,

от царскосельских дремлющих озер,—

сюда идет…

            В ночной молочной дымке

я узнаю, безносый невидимка,

тебя.

     Ты приходил ко мне зимой.

Свистишь?

         Свисти.

                Я принимаю бой.

Ты утопить хотел меня в отеке.

Ты до костей обтягивал мне щеки.

Ты мне глаза мои вдавил в глазницы,

ты зубы мне расшатывал во рту,

ты гнал меня в подвалы,

                       в темноту,

под свод психиатрической больницы…

Но меж развалин горестных и дымных,

в ожогах вся,

             в рубцах, в крови, в золе,

я поднялась,

            как все, — неистребима,

с неистребимой верностью Земле,

и здесь, под этой обреченной крышей,

нашла возлюбленного своего.

Он рядом спит.

              Он жив.

                     Он мирно дышит.

Я ни за что не разбужу его.

Что может враг? Разрушить и убить.

И только-то?

            А я могу любить,

а мне не счесть души моей богатства,

а я затем хочу и буду жить,

чтоб всю ее,

            как дань людскому братству,

на жертвенник всемирный положить.

Грозишь?

        Грози.

Свисти со всех сторон.

Мы победили.

            Ты приговорен.

Обстрел затих.

Зарею полон город,

сменяются усталые дозоры,

на улицах пустынно и светло.

Сметают в кучи дворники стекло,

и неустанным эхом повторен

щемящий, тонкий, шаркающий звон,

и радуги бегут по тротуарам

в стеклянных брызгах.

В городе весна,

разбитым камнем пахнет и пожаром,

в гранитный берег плещется волна,

как сотни лет плескалась. Тишина.

…О девочка с вершины Мамисона,

что знала ты о счастии?

                       Оно

неласково,

          сурово и бессонно

и с гибелью порой сопряжено.

Пред ним ничто — веселье.

                         Радость — прах.

Пред ним бессилен враг,

                       и тлен,

                              и страх.

Оно несет на крыльях лебединых

к таким неугасающим вершинам,

к столь одиноким, нежным и нагим,

что боги позавидовали б им.

Я счастлива.

            И все яснее мне,

что я всегда жила для этих дней,

для этого жестокого расцвета.

И гордости своей не утаю,

что рядовым вошла

                 в судьбу твою,

мой город,

          в званье твоего поэта.

Не ты ли сам зимой библейски грозной

меня к траншеям братским подозвал

и, весь окостеневший и бесслезный,

своих детей оплакать приказал.

И там, где памятников ты не ставил,

где счесть не мог,

                  где никого не славил,

где снег лежал

              от зарев розоватый,

где выгрызал траншеи экскаватор

и динамит на помощь нам, без силы,

пришел,

       чтоб землю вздыбить под могилы,

там я приказ твой гордый выполняла…

Неся избранье трудное свое,

из недр души

            я стих свой выдирала,

не пощадив живую ткань ее…

И ясно мне судьбы моей веленье:

своим стихом на много лет вперед

я к твоему пригвождена виденью,

я вмерзла

         в твой неповторимый лед.

…А тот,

         над кем светло и неустанно

мне горевать, печалиться, жалеть,

кого прославлю славой безымянной —

немою славой, высшей на земле,—

ты слит со всем, что больше жизни было

мечта,

      душа,

           отчизна,

                   бытие,—

и для меня везде твоя могила

и всюду — воскресение твое.

Твердит об этом

               трубный глас Москвы,

когда она,

          колебля своды ночи,

как равных — славит павших и живых

и Смерти — смертный приговор пророчит.

Апрель 1945


Читать далее

ПОБЕДА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть