ГЛАВА ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Голубой человек
ГЛАВА ВТОРАЯ

I

Кто-то тормошил его за плечо, приговаривая вполголоса:

– Что с тобой?.. Егор, а Егор?.. Да проснись же!. А это Антошину приснилось, будто его на полном ходу сшибла легковая машина. От невыносимой боли он стал кричать, но проснуться не мог, пока его не растормошили. Он раскрыл глаза. Совсем близко над ним склонилось ярко освещенное и очень бледное Галкино лицо… Галка?!..

Посреди ночи у него на квартире?! А где же Оля с мужем и Катькой?..

– Галочка? – прошептал он. – Как ты сюда попала, Галочка?..

Он вспомнил про подвал, про Степана, Ефросинью, Шурку:

– А какой мне сон приснился чудной!.. Будто бы я оказался…

Но вдруг все кругом потемнело, и при хилом свете лампадки Антошин разглядел, что склонилась над ним не Галка, а Ефросинья.

– Пригрезилось тебе что, Егор? – спросила она, поглаживая его по голове, как маленького. – Ты чего так кричал?

– Ох, ты кричал, ох, кричал! – восторженно подтвердила моментально возникшая рядом Шурка. – Я думала, тебя разбойники режут…

– Брысь в постель! – прикрикнула на нее Ефросинья.

– Вы меня, тетя Фрося, простите, – сказал Антошин. – Мне приснилось, что меня… – он… хотел сказать «машина», но вовремя поправился, – будто бы меня на всем скаку лошадь подмяла…

– Лошадь во сне – это хорошо! – обрадовалась за него Ефросинья. – Лошаьдь во сне – к богатству.

– Соль подешевеет! – фыркнула из-за полога неуемная Шурка. Послышался шлепок, и Шурка обиженно захныкала: – А я что?.. Разве я что?.. А ты меня…

– Ты, Егор, проверь. Может, спал на чем неподходящем, – послышался из темноты сонный голос Степана. – Мне раз такое приснилось, что и вспомнить страшно… Смотрю, а под боком у меня молоток…

Антошин пошарил под тюфяком и, действительно, нащупал невесть как завалившуюся сюда сапожную колодку.

Боль в боку отпустило, но он еще долго не мог заснуть. Он обдумывал свое положение с тщательностью, которая его самого смешила. Ему было смешно и немножко стыдно, что он чуть было не поверил в достоверность своего перемещения во времени вопреки всем законам науки. Чудес не бывает. Это Антошин знал твердо. Кажущееся поначалу чудом раньше или позже получает вполне научное объяснение. Путешествия во времени ни в прошлое, ни в будущее – с точки зрения науки вещь принципиально невозможная. А если это так, а это именно так, то подвал, Степан с Ефросиньей, Шурка, девушка в смешной шляпке, Сашка Терентиев – всё это ему только, снится. Присниться может всякое. «Следы ранее полученных раздражений, зафиксированных в коре полушарий мозга, вступают между собой в необычные связи» – вот тебе и сон. Начитался в свое время книжек о Москве девяностых годов, насмотрелся кинофильмов, переворошил несколько комплектов пожелтевших и ломких от времени газет; потом все эти раздражения вступили между собой в необычные связи – вот он, Антошин, и оказался в дореволюционной Москве конца прошлого века. И то, что он во сне как бы проснулся и снова оказался во сне, тоже не так уж удивительно. Бывают ведь такие многоступенчатые сны, похожие на игрушечную матрешку. Раскроешь ее, а внутри нее другая, поменьше, а внутри той – третья, еще меньше. И такие сны бывают, когда ты знаешь, что все, что ты сейчас переживаешь, тебе только снится, и тебе даже занятно, что будет дальше…

Было еще совсем темно, когда Антошин снова проснулся. На этот раз его разбудило громыханье пустых ведер. Он увидел Ефросинью в шубенке поверх нижней юбки и в валенках на босу ногу: приехал водовоз.

Вскоре она вернулась, с шумом выплеснула воду в большую деревянную кадку, все еще сонная, раскрасневшаяся с мороза, вкусно позевывающая, снова исчезла за дверью с пустыми ведрами в крепких и красивых руках.

Проснулся Степан, крикнул:

– Вставай, Егор, ставь самовар!

С таким же успехом Антошину могли приказать приготовить к полету космическую ракету. В детском доме кипяток кипятили в «титане», дома, в Москве, первые послевоенные годы – в электрическом чайнике, потом – на газовой плите.

Выходит, сон все еще продолжался. И надо было решать, какую тактику применять в дальнейшем. Можно было, конечно, сразу пойти на открытый конфликт со Степаном, сказать ему, к примеру, что командовать собой он никому не позволит, и потом посмотреть, что из этого получится. А что получится? Скандал получится. Антошин вспомнил, как Степан накануне кидался на него с ботинком в руке. Нет, он ни капельки не боялся Степана. Несколько приемов самбо, и Степану придется просить пардону. Но, по совести говоря, это было бы неоправданным свинством. Даже если все это происходит с ним во сне. Степан относился к нему в общем вполне благожелательно. И кроме того, драка неминуемо поссорила бы его и с Ефросиньей и с Шуркой. Шурка ни за что не простила бы ему, если бы он поставил ее отца в смешное положение. Ох эта Шурка! Забавно, но эта рыжая пигалица уже всерьез казалась Антошину близким и родным человечком.

– Я кому говорю! – уже с некоторым раздражением повторил между тем Степан. – Ставь, говорю, самовар! Вернулась Ефросинья и вступилась за Антошина: Окстись, Степан! Человек только третий день из деревни, а ты ему – самовар раздувай!.. Ты его спросил бы, видал ли он близко самовар-то… У вас дома самовар был ли, Егор? – спросила она Антошина со, снисходительным благодушием женщины, достигшей уже в жизни кой-какого достатка. – Ты говори, не стесняйся.

– Что вы, тетя Фрося!.. У нас самовара сроду не было! – улыбнулся Антошин.

– Можно, я ему покажу? – выскочила из-за полога Шурка, вполне одетая, деловитая, полная кипучей энергии. – Ну, маманечка, ну, родненькая!.. Я ему сейчас… Я ему все как есть!.. Ты смотри, деревня, – покровительственно продолжала она, не переводя дыхания и не дожидаясь согласия матери, – ты учись, сынок (она не удержалась, прыснула), учись самовар ставить… Вырастешь, мне же спасибо скажешь… Значит, первым делом мы что? Первым делом мы вытряхаем вчерашнюю золу… Пошли во двор, будем на первый раз сообща вытряхать!.. В помойную яму… Ты хоть понимаешь, сынок, что такое есть помойная яма?.. У вас, в деревне, небось помойных ям и не бывает вовсе…

По случаю Нового года к чаю был подан ситный с изюмом. Пили долго. Ефросинья со Степаном вели разговор. Антошин молчал. Больше всего он боялся, как бы Ефросинья не завела с ним разговора о деревенских делах. Что, мол, в Титовке, как, мол, в Титовке. Как поживают их общие с Ефросиньей родичи, соседи, знакомые, кто за кого вышел замуж, кто на ком женился, кто овдовел, у кого кто родился. Пронесло мимо. Надо думать, разговор об этом был с ним раньше. Ведь, по ее словам, он в Москве уже третий день. Очевидно, в те два дня, о которых ему ничего не известно. Потом Шурке, наверное, вспомнилось, как Егор вчера читал табличку календаря, и она назвала его скубентом. Тогда Ефросинья полюбопытствовала, откуда это он такой хорошо грамотный, неужто это его попова дочка, Зинаида Иннокентьевна, учила? Антошин с радостью подтвердил, что именно Зинаида Иннокентьевна. Ефросинья похвалила попову дочку, пожалела, что она хроменькая и что ее за это замуж не берут, а все потому, что мужчины очень глупые и счастья своего ну вот ни столечко не понимают. Младшая попова дочка уж на что и тоща, и глупа, и язва злющая, а уже который год в попадьях… А старшая… Да будь я мужиком!.. – распалилась Ефросинья и так при этом грозно глянула на мужа, что тот с притворным испугом отшатнулся и заслонился от нее ладонями:

– Да что ты, Фросечка! Да разве мне на ней можно жениться?! Ведь я же на тебе женатый!

Они оба рассмеялись. А Шурка прямо расплывалась от счастья, что у родителей такое хорошее настроение, что сегодня праздник, а завтра воскресенье и что они с отцом и матерью сегодня после обеда разрядятся в самое праздничное и пойдут в гости, потому что сегодня праздник – табельный день и на улицах флаги, а завтра тоже пойдут, потому что завтра воскресенье.

После завтрака Степану потребовалось срочно сходить куда-то в Зарядье, Ефросинья с Шуркой собрались заняться уборкой, а потом готовкой обеда, и Антошин сказал, что пойдет гулять, смотреть Москву.

Ефросинья молча окинула критическим взглядом его ситцевую рубаху и пестрядинные штаны: срам, да и только! Стыдно перед соседями. Из обитого жестью пузатого сундука она достала ему порядком выцветшую голубую косоворотку и хотя не новые, но вполне приличные штаны из чертовой кожи. К великому удивлению Антошина, они оказались ему впору, и это означало, что Степан за последние два-три года изрядно отощал.

– Вот теперь совсем другое дело! – удовлетворенно вздохнула Ефросинья. Теперь и людей не стыдно. Иди, гуляй. А то поступишь на место, не особенно тогда нагуляешься.

Незаметно от Шурки она сунула ему в руку пятак, шепнула: «На орехи!» По-родственному хлопнула по спине, лукаво улыбнулась:

– Только на барышень не очень заглядывайся.

– А то они тебя р-р-раз – и скушают! – помирая со смеху, подхватила Шурка и предусмотрительно шарахнулась подальше от карающей руки матери.

– Только ты смотри к обеду не запоздай, – сказала ему напоследок Ефросинья. – Как два часа дня, ты сразу приходи. Не серди Степана Кузьмича.

Антошин поднялся по ступенькам, открыл дверь в полутемную, вонючую подворотню и несколькими секундами позже вышел в новогоднюю Москву тысяча восемьсот девяносто четвертого года.

II

Когда Антошин впоследствии пытался восстановить в памяти подробности своего удивительного старого Нового 1959–1894 года, ему в первую очередь вспоминалась Большая Бронная улица, какой он ее впервые увидел, выйдя из мрачных ворот домовладения жены коллежского советника Екатерины Петровны Филимоновой.

Пожалуй, самым поразительным было то, что на первый взгляд она почти ничем не отличалась от той Большой Бронной, какую он знал до своей роковой ссоры с Галкой Бредихиной. Разве только, что вывешенными по поводу табельного дня трехцветными царскими флагами да вывесками с фамилиями владельцев торговых заведений. Антошин нарочно проделал так знакомый ему по вчерашнему вечеру путь – по Большой Бронной направо, до Пушкинской площади (теперь она называлась по-старому, Страстной), потом по площади направо, до внешнего проезда Тверского бульвара, и снова направо, по этому проезду, до того невзрачного здания, где вчера – в тысяча девятьсот пятьдесят девятом году – помещался кинотеатр «Новости дня», и на всем этом пути он не встретил ни одного дома, которого не видел бы вчера.

Но памятник Пушкину стоял теперь на своем первоначальном месте, в самом начале Тверского бульвара. По левую руку бронзового Пушкина, в знакомом трехэтажном доме с нелепым бельведерчиком, поблескивала большими цветными шарами знакомая ему с детства аптека. Но теперь она принадлежала не государству, а хозяину, частнику. По правую руку, на внутреннем проезде Тверского бульвара, где потом был многоэтажный дом с магазином «Армения» на углу, высилась церковь святого Дмитрия Солунского с красивыми широкими ступеньками. А там, где Антошин привык видеть новый, просторный сквер с фонтанами у памятника Пушкину, закрывала горизонт приземистая громада женского Страстного монастыря, окруженная толстой округлой крепостной стеной, из-за которой там и сям торчали голые верхушки деревьев.

На проезжей части площади, ближе к аптеке, темнел на фоне свежевыпавшего снега павильон городской конной железной дороги. Под его навесом на полированной деревянной скамье спасались от порывистого ветра несколько приезжих в лаптях, с котомками за плечами. Прогромыхала, глухо тенькая колокольчиком, двухэтажная конка с вывеской во всю ее длину: «Пейте коньяк Шустова!» На империале спиной к ветру, втянув в поднятый воротник голову в потертой мерлушковой шапке пирожком, сидел одинокий пассажир. Его унылая, скорчившаяся в три погибели фигура была как бы окантована снегом. Что заставило его забираться в такую мерзкую погоду на открытый всем четырем ветрам империал? Экономия (две копейки разницы против стоимости проезда внутри вагона)? Тяга к одиночеству? Потребность проветриться после бурно проведенной новогодней ночи?..

Улицы, бульвар, площадь были равно пустынны и тихи. Табельный, неприсутственный и нерабочий, день еще только начинался. Москвичи отсыпались. Лениво протрюхал извозчик: узенькие, похожие на игрушечные сани, покрытые облезлой полостью, невидная лошадка с ленточкой, вплетенной в жиденькую гриву по случаю праздника, – точь-в-точь такой же, как десятки извозчиков, которых Антошин перевидал в кинофильмах и в иллюстрациях к сочинениям Льва Толстого, Антона Павловича Чехова. Маячил на перекрестке, переминаясь с ноги на ногу, озябший городовой. Первый городовой, которого Антошин увидел не на экране, а в жизни, в натуральном виде. Коренастый, массивный, в черной шинели с погонами из крученого красного жгута, с красным шнуром – аксельбантом, который кончался защелкой на рукоятке торчавшего из черной кобуры револьвера. На городовом была круглая черная и низкая барашковая шапка с разлапистым позолоченным знаком.

Скамейки вокруг памятника Пушкину были покрыты пухлыми снежными перинками, чистенькими, свежими, немятыми. С тех пор как ночью перестал падать снег, на них еще никто не сидел. Кроме одной. Кто-то смёл на ней краешек и, видно, не очень давно ушел, потому что сиденье в этом месте было только слегка придушено снегом. А сбоку, возле самого края скамейки, валялась сложенная вчетверо газета… «Ведомости Московской городской полиции».

Когда-то, в далекие детдомовские годы, Александра Степановна лично сводила юного Антошина – признанного главу детдомовских «историков-марксистов» – в Старосадский переулок, в Историческую библиотеку. Они поднялись с нею на пятый этаж, в газетный отдел, и Александра Степановна сама подобрала для своего любимца несколько комплектов старых московских газет. Несколько воскресных дней Антошин с утра до вечера (с перерывом на обед у Александры Степановны) листал хрусткие газетные комплекты, огромные, громоздкие, неудобные, в дешевых и некрасивых картонных переплетах. Он прочел в них уйму «дневников происшествий» и объявлений, выписывал самое интересное, и это ему здорово помогло, когда он, пунцовый от горделивого волнения, делал на кружке сообщение «О характерных фактах московской жизни времен зарождения организованного рабочего движения».

Многого Антошин тогда в тех газетах не понимал, многое было ему хоть и понятно, но неинтересно.

Теперь Антошину предстояло читать одну из тех газет не в качестве самодеятельного историка, а как ее современнику.

По старой памяти он начал с «дневника происшествий».

Тридцатого декабря, прочитал он, застревая с непривычки на букве «ять», в доме Берга на Маросейке был усмотрен повесившийся запасный рядовой, из крестьян, Федор Владимиров, 34 лет. Покойный злоупотреблял спиртными напитками, что, вероятно, и послужило причиною к самоубийству.

В тот же день в Старо-Екатерининской больнице умерла учительница Ольга Игнатьевна Самойлова, 30 лет. Смерть последовала от отравления карболовой кислотой, которую Самойлова приняла, проходя по 3-й Мещанской улице. Покойная последнее время находилась без занятий, была очень задумчива и не раз говорила домашним о желании покончить с собой.

31 декабря проживавший в доме Зарайского по Мыльникову переулку московский мещанин Константин-Эрнст Эдуардов Мейков, 37 лет, был усмотрен в своей комнате лежащим на полу мертвым, с затянутой на шее веревкой, привязанной к стенке кушетки. На письменном столе оказалась записка, в которой Мейков просит в его смерти никого не винить. Самоубийца, по словам родственников, страдал последнее время меланхолией.

В тот же день на пустопорожней земле во владении Анановых по 1-й Мещанской улице и Камер-Коллежскому валу усмотрен труп неизвестного мужчины, лет шестидесяти, одетого в рубище и без сапог. При умершем никаких документов не найдено. К обнаружению звания его приняты меры.

В тот же день в приемный покой Мясницкой части доставлен был поднятый на улице неизвестный мужчина в болезненном состоянии, с отмороженными руками, который, успев назвать себя, крестьянином Корчевского уезда Федором Марковым, 47 лет, вскоре умер.

Того же числа в Коровьем переулке лошади поручика Э. Е. Краузе, проезжавшего со своим денщиком Яковом Семушкиным, испугавшись чего-то, понесли и, наехав на проезжавшего в санях крестьянина Кузьму Крапивина, вышибли его на мостовую. Крапивин получил значительный ушиб правого бока и правой ноги. Ему немедленно было подано медицинское пособие. Лошадей вскоре удалось остановить.

Того же числа были подкинуты младенцы: к воротам дома Бородина в Головином переулке младенец мужского пола; в коридоре при конторе смотрителя Мясницкой части – женского пола, с запискою: «Крещена, звать Татьяной»; и на парадное крыльцо квартиры мещанина Федорова, в доме Маманина на Цветном бульваре, также женского пола, с запискою: «Крещена, звать Домною». Подкинутые младенцы отправлены в Воспитательный дом.

Из Перми сообщали, что в тамошнем городском театре устроено электрическое освещение, которое предполагается распространить впоследствии и на ближайшие улицы.

Того же числа сообщили из Лондона, что Гладстон в своем выступлении в палате общин выразил сомнение в том, что настоящий момент благоприятствует для представления державам в пользу всеобщего разоружения. Он также заявил, что правительство намеревается через консулов распространить за границей предостережение против переселения в Англию, ввиду того что рабочий рынок перегружен, и ожидания неимущих переселенцев об улучшении их положения могут быть обмануты.

Из Санкт-Петербурга сообщали, что обер-прокурор Святейшего синода Победоносцев пожалован в статс-секретари. По случаю Нового года пожалованы ордена министрам: народного просвещения графу Делянову – орден Андрея Первозванного с бриллиантами; иностранных дел Гирсу – орден Андрея Первозванного (без бриллиантов); министру двора графу Воронцову-Дашкову орден Владимира первой степени; внутренних дел Дурново – Александра Невского с бриллиантами; товарищу министра народного просвещения князю Волконскому Александра Невского с бриллиантами; главноуправляющему собственной Его Величества канцелярии по учреждениям императрицы Марии Протасову-Бахметьеву Александра Невского; министру Великого княжества Финляндского Дену – орден Белого Орла; министру финансов Витте – Анны первой степени. В Императорском Болшом театре артистами Императорских театров представлено будет в 393-й раз «Жизнь за царя», опера в 4-х действиях с эпилогом (в 2-х картинах), сочинение барона Розена. Музыка соч. М. И. Глинки.

В Императорском Малом театре представлено будет «Аррия и Мессалина», трагедия в 5-ти действиях в стихах, Адольфа Вильбрандта.

В театре Корша. «Столичный воздух» – комедия в 4-х действиях Блюменталя и Кадельбурга (50-е представление). Участвуют госпожи Мартынова, Кошева, Куд-рина, Красовская, господа Сашин, Людвигов, Визовский, Светлов, Яковлев. «Школьная пара» – комедия в одном действии Бабецкого. Участвуют: госпожа Домашева, господа Орленев, Яковлев 2-й.

Театр «П а р а д и з». Труппой русско-малорусских артистов под упр. Н. К. Садовского дано будет представление. Подробности в афишах.

В Московском Экзерциргаузе (гор. манеже) большие денные и вечерние рождественские; гуляния.

В цирке Саламонского (Цветной бульвар, собственный дом) большое представление. Подробности в афишах.

III

– Газетку читаем, землячок?

Антошин оглянулся. Справа от него пристроились на скамейке двое молодых людей – гимназист и студент. Оба в форменных шинелях и фуражках, свежие, оживленные, добродушные и любопытные.

– Пытаюсь, ответил Антошин.

– Трудно небось? – посочувствовал гимназист.

– Да не так чтоб очень.

– Хорошо, значит, грамотный?

– Более или менее, – сказал Антошин. Его забавлял и чуть-чуть раздражал мальчишески-снисходительный тон гимназиста.

– Сам на эту газету подписываешься или у хозяев одолжаешься? – продолжал свои расспросы гимназист.

– А вы, господин гимназист, со всеми незнакомыми людьми на «ты» или только с простонародьем? – полюбопытствовал Антошин, не повышая голоса.

Студент глянул на Антошина с приятным удивлением. Гимназист покраснел.

– Я так для доступности, – пробормотал он, все больше краснея, – для простоты обращения…

– Я нашел ее на снегу, у скамейки, – протянул ему Антошин газету. – Если это ваша, то пожалуйста… Гимназист вспыхнул:

– Ни один приличный русский человек не читает «Ведомостей Московской городской полиции»!.. Ни один уважающий себя русский человек не опустится до того, чтобы…

Очевидно, он сел на своего любимого конька, потому, что студент бесцеремонно перебил его.

– Хотелось бы узнать, – обратился он к Антошину, какое она на вас производит впечатление, эта газета?

Студент был серьезен, благожелателен и, видимо, искренне заинтересован таким редким явлением – крестьянским парнем, читающим газету.

Тут мы считаем нужным еще раз подчеркнуть, что в тот день Антошин еще склонен был относиться ко всему, что так неожиданно и непонятно на него навалилось, не задумываясь и шутливо.

– Других газет я пока ке видал, – сказал Антошин. – Сравнивать поэтому не могу. Но… – тут он вдруг, сам того не желая, ухмыльнулся, – но информация в ней неполная, это факт.

Вряд ли во всей Московской губернии, включая стольный град Москву, можно было в тысяча восемьсот девяносто четвертом году насчитать десяток простых, только что распростившихся с деревней крестьянских парней, которые знали бы значение, а тем более свободно пользовались такими редкими и учеными заграничными словами, как «информация» и «факт». Если раньше студент заинтересовался Антошиным, то теперь он уже был явно заинтригован.

– Информация, говорите, в ней неполная? – протянул он, казня презрительным взглядом совсем присмиревшего гимназиста. – А почему вы считаете фактом, что информация в ней неполная?

– А вы судите сами, – без тени улыбки отвечал Антошин и ткнул пальцем в обширную заметку на третьей полосе «Ведомостей». – Вот сообщают, например, что вчера прибыли в Москву тайный советник Шмит, действительные статские советники Зилов, Лестушевский, Пупешников – самые что ни на есть замшелые чинуши, бюрократы, канцелярские крысы, какой-то камердинер высочайшего двора Никифоров…

– Не камердинер, а камергер, – поправил Антошина гимназист, который следил за его указательным пальцем, водившим по строкам заметки.

– Одна дрянь! – сказал Антошин. – И камердинер холуй, и камергер – холуй.

– Э-э-э, братец! – покосился на него гимназист. – С такими словечками надо, братец, поосторожней!.. За такие словечки, братец, раз-раз и быстренько туда, куда Макар телят не гонял!

– Какой русский не любит быстрой езды! – беззаботно усмехнулся Антошин.

Теперь студент смотрел на Антошина со смешанным чувством восхищения и недоумения.

Было легко догадаться по выражению его лица, что он никак не мог понять, кто этот одетый мужичком загадочный парень, который цитирует, да еще так рискованно, «Мертвые души».

– Ты, Дима, не перебивай! – остановил он гимназиста и снова обратился к Антошину: – Значит, говорите, камердинер высочайшего двора Никифоров? – Вот именно, – невозмутимо подтвердил Антошин. – И откуда они прибыли, сказано, и где остановились. А вот что в тот же самый день, тридцать первого декабря, прибыл и остановился на Большой Бронной улице, в доме Филимоновой, на квартире у своей тетки Ефросиньи Авксентьевны, такой удивительный человек, как Георгий Васильевич Антошин, об этом, представьте, ни слова.

– Действительно, получилось не совсем прилично, – в тон ему подхватил студент. – Но, может, Георгий Васильевич поздно прибыл? Тогда сообщат в следующем нумере.

– Да, вот этого я, пожалуй, не учел, – сурово согласился Антошин, Георгий Васильевич прибыл вчера в двенадцатом часу ночи.

– Ну, вот видите! – сказал студент, откровенно потешаясь над гимназистом, который поначалу слушал их разинув рот. – Значит, читайте в следующем нумере. Надеюсь, это вы и есть господин Антошин?

Антошин не привык еще к тому, что обращение «господин» в Москве, в которую он попал, лишено и тени презрительности. Но в данном случае в слове «господин» нельзя было усмотреть ничего обидного. Просто принято так говорить, и все!

– Не буду скрывать, – чуть улыбнулся он, – я и есть этот самый Антошин.

– Синельников. Тезка ваш. Тоже Георгий. Только Викторович. – Студент привстал и пожал Антошину руку.

– Воронич Дмитрий… Кирилловлч, – в свою очередь представился гимназист и снова залился краской, – Ученик седьмого класса… Мы с вами, оказывается, почти соседи… Мы проживаем на Малой Бронной, в домах Гирша… Я так и думал, что…

Но ни Антошину ни Синельникову нисколько не было интересно, что думал гимназист седьмого класса Воронич Дмитрий, к Синельников снова без церемоний перебил его.

– Впервые в Москве? – спросил он Антошина…

– Да как вам сказать, – замялся Антошин не подго-товленный к этому вопросу. – Вроде и был я здесь раньше, а вроде и не был. Во всяком случае, теперешнюю Москву я, считайте, не знаю вовсе. – Та-а-ак, – протянул студент. Та-а-ак!.. А видели вы уже наши Новые Верхние торговые ряды, на Красной площади? Я бы даже сказал, не новые, а новехонькие. – Только месяц, как их построили. Прекраснейшее, доложу я вам, здание. Такое и в Париже не стыдно было бы поставить. Длина по фасаду сто шестнадцать сажен!.. Стеклянная крыша на головокружительной высоте!.. Фонтан, представьте себе, как в сказочном дворце… И магазины, магазины, магазины! На обоих этажах сплошь магазины… И роскошь электрических ламп!.. Вы уже видели электрическое освещение? Если вы не видели, то…

– Гога! – перебил его гимназист. – Смотри, кто идет.

Со стороны Никитских ворот неторопливо, вразвалочку приближался студент лет тридцати с лишним, небритый, в потрепанной шинели и видавшей виды фуражке блином.

– Это мой друг! – обрадованно объяснил Воронич Антошину. – Вяльцев. Вечный студент… Хотите, я вас познакомлю? Он любит интеллигентных крестьян.

И они с Синельниковым замахали Вяльцеву, приглашая разделить с ними компанию на скамейке. «Вечный студент» отрицательно мотнул головой, развел руками. Дескать, рад бы, да не могу. Дела.

По-прежнему не торопясь, он вскоре поравнялся с памятником и остановился, потому что Синельников, а вслед за ним и гимназист кинулись поздравлять его с Новым годом. Потом Воронич стал что-то восторженно шептать ему, кивая на Антошина. Антошин из скромности снова уткнулся в газету, но краешком глаза заметил, как «вечный студент», очевидно не разделив восторгов своего молодого коллеги, помрачнел, насупился и стал вполголоса, но очень резко в чем-то выговаривать обоим своим знакомым. До Антошина долетело слово «провокатор», потом «Полицейские ведомости», потом что-то насчет «типичного идиотства и ребяческой доверчивости». Потом Вяльцев нарочито закашлялся, обращая тем самым внимание молодых людей на то, что Антошин прислушивается к их разговору. Они опасливо и, возможно это только показалось Антошину, с отвращением на него оглянулись. Потом Синельников из-за памятника крикнул: «До свидания! Мы очень торопимся!» И чтобы сбить с толку Антошина, если тот вздумает за ними увязаться, «вечный студент» повернул налево, к Триумфальным воротам, Синельников – назад, к Никитским, а гимназист Воронич Дмитрий махнул напрямик – к Петровским.

Чего обижаться? Во сне чего не бывает? Антошин заставил себя усмехнуться и снова углубился в газету. Но, говоря по совести, ему стало немножко не по себе. Даже во сне противно, если тебя принимают за провокатора. Он встал со скамейки, сложил газету вчетверо, не торопясь сбил ею снег, налипший на штаны, вздохнул и повернул направо, на Тверскую, которую он всю жизнь знал как улицу Горького.

Тверская хмуро поглядывала из-под вывесок на редких прохожих заспанными белесыми глазками своих невысоких витрин. Вывесок-то, вывесок сколько было понавешано на приземистых, все больше двух-, трех-, а то и одноэтажных зданиях удивительно неширокой Тверской! От коньков крыш до самых тротуаров они висели тяжко, как вериги, разнокалиберные, разноцветные, с сусального золота буквами, с ятями, твердыми знаками и фитами; с двухглавыми орлами на вывесках «поставщиков Двора Его Величества»; с красным крестом на вывеске «Депо медицинских пиявок»; с роскошными дамами в ротондах и мужчинами неземной красоты в блестящих цилиндрах – над мужскими и дамскими конфекционами; с дамами в умопомрачительных прическах и молодыми усатыми джентльменами со скульптурными эспаньолками – над парикмахерскими; с виноградными гроздьями над ренсковыми погребами; поразительные вывески с фамилиями владельцев этих торговых и промышленных заведений!.. Частников!..

Над крышами курчавились дымы из кирпичных невысоких труб: голландские и русские печи отогревали поостывшие за ночь квартиры.

На Тверской площади, в которой Антошин не сразу узнал Советскую, у подъезда тогда еще двухэтажного генерал-губернаторского дворца поблескивали лаком нарядные сани, запряженные тройкой серых в яблоках лошадей. На облучке восседал неподвижный и грузный, как памятник, кучер в щегольской шапке с павлиньим пером. Несколько казаков с молодеческими чубами из-под папах застыли на своих до блеска начищенных конях. На противоположном углу, у гостиницы «Дрезден», где во времена Антошина было кафе «Отдых», скопилось человек двадцать зевак, ожидавших появления генерал-губернатора. Антошин стоял сначала позади, потом, когда зеваки заволновались, он пробился и успел увидеть, как из подъезда вышел высокий, совсем еще молодой офицер с незначительным, но красивым лицом, младший брат царя, великий князь Сергей Александрович.

Большинство зевак смотрело на великого князя с благоговением, некоторые с любопытством, кое-кто – со скукой. Были среди них, возможно, и такие считанные люди, которые смотрели на него с хорошо скрытой неприязнью. Но только Антошин, один во всем мире, знал в этот ранний зимний час, что Сергей Александрович – брат предпоследнего и дядя последнего русского царя и что ровно через десять лет он будет убит. И он не только знал, что Сергей Александрович будет убит. Он знал место, где это произойдет, имя и фамилию того, кто его убьет, и даже улицу в Москве, которая после революции будет названа Каляевской – по имени этого революционера.

А августейший генерал-губернатор, пока у Антошина мелькали эти мысли, подошел к саням. Камер-лакей ловко отстегнул и приподнял край драгоценной меховой полости, пропустил под нее августейшего, снова ее застегнул, кучер дернул вожжи, тройка легко рванулась с места и под звон бубенцов понеслась вниз, к Моисеевской площади, что на перекрещении Моховой, Тверской и Охотного ряда, к Красной площади и дальше вниз, под гору, в Замоскворечье, прогуливать его только что опохмелявшееся императорское высочество.

А Антошин пошел вниз по крутой и узенькой Тверской пешочком, спокойным шагом, неторопливо оглядываясь по сторонам, заглядывая сквозь оттаявшие глазки в расписанных изморозью витринах внутрь лавок, магазинов, мастерских, пивных, кофейных и ресторанов. У низенькой трехэтажной гостиницы «Париж», что на углу Охотного, насупротив «Национальной» гостиницы, он повернул налево, к Параскеве Пятнице, и пошел по Охотному ряду.

Из птичьих боен тянуло смрадом гниющего мяса…

IV

Дверь в подвал была заперта: Малаховы еще не вернулись из гостей. Надо было ждать.

Антошин присел во дворе на лавочке. Ветер утих. Над белыми крышами столбом стояли в морозном сером небе белые дымы из печных труб. На дворе было по-праздничному тихо и безлюдно. Редко-редко кто выбегал по нужде, торопко похрустывая по свежему снегу. На Антошина никто внимания не обращал: примелькался, видно, за два предыдущих дня. Пробежит человек наискосок, к дощатому нужнику, пробежит обратно, поеживаясь от холода, и снова становилось совсем тихо. Только слышно было сквозь форточку на втором этаже, как кто-то из Зойкиных постояльцев терпеливо, но бесталанно разучивал на мандолине песню «Чудный месяц плывет над рекою». До колена «ничего мне на свете не надо» все шло более или менее сносно, но на этом месте он роковым образом застревал и с бычьим упорством все начинал сначала. Это унылое и беспросветное единоборство с музыкой уже порядком надоело Антошину, когда из подъезда, над которым висела вывеска «Военный, духовный и гражданский портной П. И. Молодухин», выскочил с кошелкой в руке человек лет сорока с небольшим, в синем халате, из-под которого желтели широкие бязевые исподники, завязанные ниже щиколоток тесемками, в опорках на босу ногу. Он был кривоног, тощ, небрит и счастлив. Его сразу прохватило морозом. Он остановился, запахнул потуже халат, подмигнул Антошину, как человеку знакомому и понимающему, ликуя раскрыл перед ним большую желтоватую ладонь, в которой тускло блеснуло несколько двугривенных, пятиалтынных и гривенников и порядочно медяков. Его распирало от счастья.

– Гулять будем!.. ох, паря, нагуляемся! – крикнул он Антошину и нырнул в полутьму подворотни.

Не прошло и десяти минут, как он на рысях, подгоняемый морозом, вернулся с полной кошелкой.

– Держись, Москва! – снова крикнул он, приоткрыв кошелку, чтобы были видны Антошину бутылки с водкой и пивом, баранки и соленые огурцы. – Держись, Москва, брючники гуляют!

Снова стало тихо. У Антошина изрядно озябли ноги. Он сидел, постукивая ногу об ногу, и размышлял о незавидном счастье брючников, которые умеют гулять.

Вскоре в первом этаже, где находилась мастерская Молодухина, раскрылась форточка. Из нее донесся невнятный возбужденный говор подвыпивших людей. Кто-то разудало выводил под аккомпанемент балалайки:

Вот какая моя жисть,

Хоть живая в гроб ложись.

Я б живая в гроб легла,

Только бросить жаль тебя…

Брючники гуляли.

А дверь в подвал, в котором со вчерашней ночи проживал Антошин, все еще была заперта. Антошин совеем озяб. Он решил побродить по улице, не теряя из виду ворота, чтобы не сердить Степана Кузьмича. В подворотне он носом к носу столкнулся с Сашкой Терентьевым. Бывший сыщик его сразу признал, снизошел до того, чтобы поздравить с Новым годом. Поздравив, увлек Антошина вниз по Большой Бронной для экстренного разговора.

– Ты свою пользу понимаешь? – спросил он недоумевающего Антошина, когда они наконец остановились на углу Сытинского переулка.

– Понимаю, – сказал Антошин.

– А язык держать за зубами умеешь?

– Умею, – сказал Антошин. – А что?

– А то, что ты, ежели хочешь знать, держишь свое счастье в своих собственных руках! Вот в каком смысле!..

– Да ну?

– Не «да ну», а так точно!.. Только смотри, проговоришься хоть кому, хоть даже своему дядьке или Ефросинье Авксентьевне, не жить тебе на свете, голову оторву и на помойку выброшу… И ничего мне за это не будет… Понял?..

– А ты меня не стращай, а говори дело, – отвечал Антошин. – Пугать меня не надо.

– Меблирашки Зойкины знаешь? – спросил Сашка, деловито шмыгнув носом.

– Ну знаю, – сказал Антошин.

– Может, приметил такого жильца, конопатого такого? Все у него лицо в ямках. От оспы. Сам из себя такой худой, длинновязый. Шляпа черная. Пальто, обратно, тоже черное. Шарф вокруг шеи носит зеленый. Уши острые, приплюснутые к самой голове. Голова, обратно, тоже длинная. Шатен… Мочки на ушах средние…

– Н-н-не-ет, вроде не примечал, – протянул Антошин и глянул на Сашку с особым любопытством, которое Сашка принял в выгодном для себя смысле. А это Антошин вспомнил, как утром, за чаем, Шурка стала болтать про какого-то Конопатого, который третий день проживает в Зойкиных меблирашках, а приехал в Москву будто бы аж из Сибири, с каторги. Степан и Ефросинья перепугались, накричали на Щурку, чтобы она про Конопатого не болтала, а то еще с такой болтушкой беды не оберешься.

Антошин в расспросы, конечно, не пустился, промолчал, будто это ему и вовсе не интересно. Но про себя подумал: а вдруг этот Конопатый революционер? И ему очень захотелось встретиться с этим Конопатым, поговорить с ним, с настоящим, живым и еще молодым борцом за народное дело на самой заре русского рабочего движения.

– Нет, не примечал, – повторил он после коротенькой паузы. – А кто он такой?

– Фамилие его тебе ни к чему, – перешел на шепот Сашка, то и дело оглядываясь по сторонам. – Ну, Розанов ему фамилие, и имя ему: – Сергей Абрамыч… Известно тебе, кто он такой есть?

– Нет, – сказал Антошин, – неизвестно. Я же тебе говорил, что неизвестно. А кто он такой есть?

– А есть он, – торжественно отчеканил Сашка, – государственный преступник. По отбытии срока наказания следует к месту своего рождения.

– Государственный преступник?.. А что это такое есть государственный преступник? – осведомился Антошин, с удовольствием входя в образ простоватого деревенского парня. – Вроде конокрада?

– Конокрада, конокрада! – с досадой передразнил его Сашка и уже совсем шепотом пояснил, делая круглые глаза: – Против государя нашего императора бунтовал!..

– Да ну? – в свою очередь сделал круглые глаза Антошин. – Да разве против государя императора бунтуют?! Ты меня не обманывай! Меня обманывать грех: я круглый сирота. Чего это люди против царя бунтовать будут? В каком таком смысле?

– С жиру бесятся, вот и бунтуют. И Конопатый тоже все с жиру. В бога не верует, вот и бунтовал.

– Разве такому человеку можно позволять в Москве останавливаться? – забеспокоился Антошин, вызвав снисходительную улыбку Сашки. – А вдруг он меня зарежет или тетю Фросю!..

– Значит, можно. Временно… Не наше с тобой дело такие дела решать. На это начальство поставлено. Разрешили, – значит, можно.

– Ну, разве только если начальство, – согласился Антошин. – А я тут при чем? Я человек приезжий, смирный. Мне на работу надо становиться, пропитание себе зарабатывать…

– Вот дурья голова! Как раз об этом с тобой и толкуют. Хочешь, пока на работу поступишь, подработать?.. И на хлеб хватит, и на квас, и на сало. И на воду-лимонад, и на фруктовую карамель, и на вино… И с бабами всласть погуляешь.

– А чего такого с меня требуется? – спросил Антошин.

– К этому Конопатому будут всякие люди ходить, – снова зашептал Сашка. Требуется установить, что за люди, куда от него уходят. И мне потом докладать. А уже я – по начальству… Понял?..

– А это почему за ними следить? – спросил Антошин, с трудом удерживаясь, чтобы не разбить в кровь приторно ласковую Сашкину физиономию.

– А может, они тоже государственные преступники, вот почему, – терпеливо объяснил Сашка, вздрагивая каждый раз, когда мимо них кто-нибудь проходил. Ежели они преступники, бунтуют, то надо, конечно, проследить, где кто проживает. Тогда их можно будет взять под арест… – Он заметил хорошо разыгранное недоумение на лице своего собеседника и пояснил: – Ну, посадить их в тюрьму, потом под суд и в Сибирь: на каторгу, чтобы не мутили православных христиан. Теперь тебе понятно?

– Теперь понятно, – согласился Антошин. – А я тут при чем? Тебе это еще более понятно, ты их и проследи.

– Мне нельзя! – горячо отвечал ему Сашка. – Стал бы я с тобой доходами делиться, кабы мог сам! Да мне нельзя. Уже он знает, что я в сыскном работал. Уже ему какая-то сука про меня набрехала… И потом, я из себя мужчина приметный, образованный, а ты, наоборот, неприметный, одним словом, деревенщина. Рязань косопузая… Да ты не обижайся! Я тебя деревней не со зла называю, а так, к слову…

– Я не рязанский, я московский, и обижаться мне на тебя не стоит, медленно протянул Антошин, лихорадочно обдумывая, что лучше – отказаться под благовидным предлогом или, в интересах Конопатого и революции, согласиться. А мне за это что будет? Какая награда?

– Деньги тебе будут! – жарко зашептал Терентьев, – Очень большая масса денег!.. Пять рублей!.. Даже шесть!.. Ну как?

– Боязно мне, – сказал Антошин. – Еще зарежет.

– Да не зарежет он тебя, – стал его успокаивать Сашка. – Очень ему нужно таких, как ты, резать. Ты для него будешь вроде как пар, и всё…

– Боязно мне, – повторил Антошин с сомнением. – Разве что для начала попробовать… Только ты мне как, деньги вперед дашь?

– Сейчас не дам. Не буду врать. Не при деньгах я сегодня. А придешь ко мне с первым докладом, сразу дам тебе задаток… Я тебе сразу полтинник отвалю… Даже целковый… Желательно тебе получить такую сумму денег? Ты сказывай, не стесняйся.

– Желательно, – протянул Антошин, – только боязно… Смотри, если ничего у меня не получится – не сердись…

– Получится у тебя, голову даю отсечь, получится. Ты парень толковый.

– А ты меня не обманешь? – совсем уже вошел в роль Антошин.

– Ну как ты, Егор, сомневаться можешь! Ай-яй-яй! – закачал на него головой Сашка, довольный, что дело на мази. – Разве я похож на жулика?

– Похож, – с почти клиническим простодушием промолвил Антошин, глядя прямо в глаза Сашке. – Ты ужасно хитрый.

– Что хитрый, это верно, – согласился Сашка. – Без этого в нашем деле нельзя. Хитростью кормимся. А что я на жулика похож, так это ты говоришь исключительно по своему невежеству. Вам, деревенским, всякий городской жуликом кажется… Значит, по рукам?

– Разве что попробовать, – сказал Антошин. – Только, чур, не получится у меня, не сердись.

– Не буду, не буду! Честное мое тебе благородное СЛОВО!

– Смотри не забудь, обещал для начала рубль! – напомнил ему Антошин.

– Считай, он уже у тебя в кармане… Ой! – тихо вскрикнул Сашка и потащил Антошина за угол, в Сытинский переулок. – Видишь, во-он там, со Страстной, идет этот самый Конопатый… Так ты ему пойди навстречу, поздоровайся, играй из себя дурака. Понятно?

– Понятно, – сказал Антошин. – Только мне ужас как трудно из себя дурака разыгрывать. А вдруг не получится?

– У тебя получится, – успокоил его Сашка, и на лице его мелькнула презрительная ухмылка. – Чего-чего, а это у тебя получится первый сорт. Спросит он у тебя, чего ты с ним здороваешься, отвечай – мы с вами, барин, дескать, на одном дворе проживаем, и я к вам, дескать, барин, имею самое полное благодушие. Ты с ним разговаривай с самым что ни на есть громадным уважением, будто он не каторжник, а, скажем, околоточный надзиратель или, скажем, богатеющий купец первой гильдии… Смотришь, разговоришься, познакомитесь, и дело пойдет аккурат как надобно… Да ну, иди, поторапливайся, а то как бы не упустить его…

– Боязно мне, ох боязно! – снова проговорил Антошин. – Ужасно я волнуюсь…

Он действительно очень волновался, и Сашка, поняв это волнение по-своему, был в высшей степени удовлетворен. Проследив из-за угла, как Антошин шел навстречу Конопатому и как они наконец встретились, Сашка удовлетворенно потер руки: дело было на мази.

V

Они встретились у ворот их дома. Словесный портрет Конопатого, который Сашка по всем правилам филерской техники дал Антошину, оказался довольно точным, хотя и неполным. Антошин увидел молодого человека лет двадцати пяти двадцати шести. Он был долговяз, худ, в черной поношенной шляпе, из-под которой на затылке выглядывали густые пепельного цвета волосы. Его желтоватое лицо с острыми красными скулами было щедро покрыто оспинами, а тонкие, хрящеватые и почти прозрачные уши были и на самом деле прижаты к голове. На нем просторно висело длиннополое потертое черное пальто с поднятым по случаю стужи негреющим узким плисовым воротником. Зеленый шарф, обмотанный вокруг шеи, как бы подчеркивал нездоровый цвет его лица. Но Сашка ничего не упомянул о глазах Конопатого. А глаза на его заурядном лице были необыкновенные умные, острые, решительные, добрые и очень невеселые.

– Здравствуйте! – сказал Антошин, превозмогая волнение, и снял шапку. (Он уже успел приметить, как крестьяне здороваются с господами.) – С Новым вас годом, с новым счастьем! – Антошин снова глянул на его желтое лицо и добавил: – Желаю вам доброго здоровья и долгих лет жизни!

– Спасибо. И вас также, – ответил с явным недоумением Конопатый. – …А разве мы с вами знакомы?

– Мы с вами проживаем на одном дворе, – справился наконец Антошин со своим голосом. – Только вы в меблирашках, а я в воротах, в подвале… Я у сапожника проживаю, у Степана Кузьмича… Я племянник его жены Ефросиньи Авксентьевны… Может быть, знаете?..

– Очень приятно, – равнодушно промолвил Конопатый, поклонился и вошел в ворота.

Антошин с шапкой в руке пошел за ним следом.

– Одну минуточку! – сказал он и тронул Конопатого за рукав, когда они уже вошли во двор. – Мне вам нужно сказать несколько очень важных слов.

Конопатый остановился:

– Чем могу служить?

– Вы знаете человека по имени Терентьев, Сашка Терентьев?

– Предположим. Дальше?

– Он нехороший человек. Вы его остерегайтесь.

– Я вас не понимаю, – сказал Конопатый, настороженно вглядываясь в взволнованное и раскрасневшееся лицо Антошина. – Почему это я должен опасаться некоего господина Терентьева?

– Он меня только что уговаривал установить слежку за вами и за теми, кто будет к вам сюда приходить.

– Установить слежку? – переспросил Конопатый, подчеркивая своей интонацией всю необычность этих слов в устах деревенского парня.

– Ну да, – не понял его намека Антошин и горячо продолжал: – Он мне посулил за это шесть рублей. После первого моего донесения – даст мне задаток, в размере одного рубля. А я должен за это постараться войти к вам в доверие.

– Я вас не понимаю, – ответил ему с неожиданным презрением Конопатый, следя за сложенной вчетверо газетой, которой Антошин машинально размахивал в такт своим словам. – Вы меня с кем-то путаете. Мне нечего опасаться полиций. Я ни в чем не виноват.

– Вы… вы меня подозреваете? – вдруг перехватил Антошин его взгляд и побледнел от возмущения. – Вы думаете, что это с моей стороны провокация, ловкий ход, чтобы втереться к вам в доверие?

– Вы даже не даете себе, милостивый государь, труда выражаться языком русского крестьянина! – усмехнулся Конопатый и стряхнул руку Антошина со своей. – В высшей степени топорно работаете, сударь, в высшей степени топорно!.. Кстати, если вы намерены преуспевать в вашей благоуханной деятельности, мой вам совет – в любом случае складывайте вашу любимую газету заголовком внутрь, когда собираетесь размахивать ею перед носом вашей очередной жертвы… Все! Желаю здравствовать!

– Ради бога! – умоляюще пробормотал Антошин, неизвестно зачем запихивая злосчастную газету за пазуху. – Я вам все объясню… Я честный человек…

– Не сомневаюсь, что вы стараетесь честно отработать ваше жалованье, рассвирепел Конопатый. – Вы себе представить не можете, как вы мне отвратительны!..

Он закашлялся и с такой силой захлопнул за собой дверь, что едва не прищемил Антошину пальцы.

– Ну как? – с нетерпением осведомился Сашка, выманив спустя несколько минут Антошина на улицу. – Познакомился?

– Познакомился.

– Все сказал?

– Все. Все, что хотел. Все, что надо…

– Ну, тогда дело в шляпе! – сказал Сашка и набожно осенил себя крестным знамением. – С Новым тебя годом, Егор, с новым счастьем! Выгорит у нас с тобой это дело, быть тебе тогда, Егор, на царской службе филером с окладом двадцать пять рублей в месяц, не считая наградных и суточных. Работа чистая, не пыльная, на виду у начальства, все время на свежем воздухе.

– Это что ж такая за должность – филер? – прикинулся незнающим Антошин.

– Дай срок, узнаешь! – с неожиданной задушевностью обещал ему Сашка, щелкнул его от полноты счастья по носу и отправился в чайную вспрыснуть первую свою деловую удачу нового, тысяча восемьсот девяносто четвертого года.

Вспрыснув, он потребовал у полового бумаги, чернил, вставочку с пером и написал на Большой Гнездниковский переулок прошение с предложением своих услуг по наружному наблюдению за политическим преступником, временно проживающим по Большой Бронной улице в доме жены коллежского советника Филимоновой.

VI

Договорились, что за первым сообщением Сашка придет рано утром в понедельник и будет ждать Антошина на Тверском бульваре, по ту сторону раковины, в которой играет духовой оркестр.

Сашка ушел, а Антошин снова уселся на лавочке во дворе и пытался вспомнить, почему это лицо Конопатого так ему знакомо, но так и не мог вспомнить. Что до Сашки, то, по мнению Антошина, в общем получилось более или менее благополучно. Пока Сашка будет рассчитывать только на доклады Антошина, Конопатому и его друзьям не будет грозить никакой опасности…

Ни Степана Кузьмича, ни Ефросиньи с Шуркой все еще не было. Во флигеле по-прежнему пировали брючники господина Молодухина. Слышно было, как какого-то дядю Федю, человека, видно, немолодого, упрашивали спеть, и дядя Федя поначалу отказывался, а потом гомон пьяных голосов сразу замолк, кто-то долго откашливался, отхаркивался, и вдруг по всему двору рванул звенящий, до немыслимо высокого фальцета поднятый стариковский голос:

Как у нас-то, на Томаке на реке…

Низкий, густой и чистый мальчишеский альт печально подхватил:

Там стояла нова фабричка…

Уже в два голоса они продолжали:

Нова фабричка Каулина-купца…

И полилась щемящая, широкая и горькая песня. Молча слушали ее пригорюнившиеся портные. Застыл на лавочке, во дворе, весь подавшись вперед, Антошин. А она с каждым словом все больше и больше хватала за сердце и уже крепко держала, одна из первых, почитай столетней давности, рабочая песня, песня подмосковных ткачей.

В этой фабрике работнички, Молодые шлихтовальщики, раскрасавицы проборщицы. Они пели песню новую про Ляксея, про Ивановича: «Ты, Ляксей да Иванович, Не пора ли шабашу давать, – Шабашу давать, по улице гулять? Наши ручки передергалися, И головки примоталися. Наши ножки приходилися, Наши глазки пригляделися».

Замолкли певцы, не сразу и почему-то тихо заговорили их товарищи. И вдруг снова отворились двери в их подъезде, снова возник в темном проеме дверей тот самый человек в опорках на босу ногу, но сейчас он был по случаю жары и духоты, царившей в мастерской, без халата, в одном исподнем. Он был пьян, но на ногах держался крепко и даже с большим достоинством, чем прежде. В одной руке у него был шкалик с водкой, в другой – блюдце, а на блюдце – огурец.

– Тверезый? – спросил он Антошина.

– Тверезый, – ответил Антошин.

– Ясно. Не заработал еще?

– Чего такого не заработал? – не понял его Антошин.

– На казенное вино, говорю, не заработал еще. И на закусь тоже, – пояснил свою мысль человек в опорках. – А сегодня, между прочим, Новый год. Полагается выпить, закусить.

– Я еще не поступил на работу, – сказал Антошин.

– Ясно. В таком случае с Новым тебя, Егор, годом, с новым счастьем! – сказал человек в опорках и поднес Антошину шкалик и закуску. – Пей, угощайся за-ради бога.

Вот уж не думал, не гадал Антошин, что ему так придется встречать старый Новый год!

– Да ты не сомневайся, – сказал ему человек в опорках, – всяко случается. Думаешь, у меня всегда работа бывает? Как бы не так!.. Ничего, дай срок, и ты на работу определишься. Ты только дай срок…

Он удовлетворенно смотрел, как Антошин опрокинул в рот шкалик, как закусил ледяным, до ломоты в зубах, огурцом.

– Вот так-то будет лучше, – заключил человек в опорках, и лицо его расплылось в ослепительной доброй улыбке. – Да ты бы к нам зашел. Чего тебе на морозе сидеть?..

Антошин уже шел с обнявшим его за талию брючни-ком к подъезду, когда в воротах показались сначала Шурка, а шагах в пяти Ефросинья, ведшая под руку Степана. Степан был пьян, бормотал что-то не совсем потребное, и по этой причине Ефросинья послала Шурку с ключом вперед.

Шурка отперла дверь и держала ее открытой, покуда Ефросинья вводила мужа домой. Антошин хотел ей подсобить, но Степан Кузьмич от него отмахнулся.

Кое-как добравшись до постели, он грохнулся, как был, в праздничной одежде и сапогах на одеяло и сразу захрапел.

Чтобы привести его в норму, Ефросинья послала Шурку к соседям за огуречным рассолом.


Читать далее

ГЛАВА ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть