6. Берлинский дневник (Зима 1932–1933)

Онлайн чтение книги Прощай, Берлин Goodbye to Berlin
6. Берлинский дневник (Зима 1932–1933)

Сегодня впервые за зиму ударил настоящий мороз. Окоченевший город застыл в молчании, как в знойный летний полдень. Кажется, от холода он сжимается, превращаясь в черную точку, не больше, чем сотни других, тех, что с трудом отыщешь на огромной карте Европы. За городом, где кончаются бетонные новостройки, а улицы упираются в замерзшие частные сады, начинается прусская равнина. Вечером вы чувствуете, как она обступает вас и наползает на город, как пустыня огромного враждебного океана, пестрящего нагими рощами, замерзшими озерами и маленькими деревеньками, которые запоминаются благодаря иностранным названиям сражений в полузабытых войнах. Берлин — это скелет, ноющий от холода, как и мой собственный. Я чувствую, как ломит в костях от мороза, веющего от прогонов железной дороги, железных конструкций, балконов, мостов, трамвайных путей, фонарных столбов, отхожих мест. Железо пульсирует и съеживается, камень и кирпич туго ноют от боли, штукатурка молчит.

Берлин — город с двумя центрами; один — скопление дорогих отелей, баров, кинотеатров, магазинов вокруг Мемориальной церкви, сияющее пятно света, как фальшивый бриллиант в тусклых сумерках города, другой — чопорный городской центр, с тщательно спланированным архитектурным ансамблем вокруг Унтер-ден-Линден. Построенные по высшему классу международных стандартов, эти здания — слепки со слепков, они утверждают достоинство столицы — парламент, пара музеев, Государственный банк, опера, десяток посольств, Триумфальная арка, ничто не забыто. И все они так помпезны, так чопорны — все, кроме собора, который своей архитектурой выдает вспышку истерии, таящуюся за каждым мрачным серым прусским фасадом. Задавленный нелепым куполом, он на первый взгляд настолько смешон, что невольно ищешь для него достаточно нелепое название — например, Церковь Непорочного Потребления.

Но настоящее сердце Берлина — маленький сырой черный парк Тиргартен. В это время года холод гонит крестьянских парней в город в поисках пищи и работы. Но город, который так ярко и приветливо сиял своими огнями в ночном небе над равниной, — нынче холоден, жесток и мертв. Его тепло — иллюзия, мираж в зимней пустыне. Он не примет этих мальчишек. Ему нечего дать им. Холод гонит их с улиц в парк — это жестокое сердце города. И там они жмутся на скамейках, голодные и холодные, мечтая о своих далеких деревенских печках.

Фрейлейн Шредер ненавидит холод. Кутаясь в бархатный жакет на меху, она сидит в углу, положив ноги в чулках на печку. Иногда она выкуривает сигарету, иногда выпивает стакан чая, но в основном просто сидит, тупо уставясь на печные изразцы, будто впадая в спячку. Сейчас она одна. Фрейлейн Мейер отправилась в турне в Голландию вместе с кабаре. Поэтому фрейлейн Шредер не с кем поговорить, кроме Бобби и меня.

Но Бобби сейчас в глубокой опале. Он не только не работает и вот уже три месяца как задолжал с оплатой, но фрейлейн Шредер даже имеет основания подозревать его в краже — у нее из сумки пропали деньги.

— Вы знаете, герр Исиву, — говорит она мне, — я не удивлюсь, если это он стащил те злополучные пятьдесят марок у фрейлейн Кост… Он вполне способен на это, свинья эдакая! Подумать только, как я ошиблась в нем! Вы не поверите, герр Исиву, я отнеслась к нему как к родному сыну — и вот благодарность! Он говорит, что заплатит мне все до пфеннинга, если устроится барменом в «Леди Уиндермир»… Если бы да кабы… — Фрейлейн Шредер презрительно хмыкает. — Если бы! Если бы у моей бабушки были колеса, она бы стала омнибусом.

Бобби изгнан из прежней комнаты и сослан в «шведский павильон». Там, должно быть, ужасные сквозняки. Иногда бедный Бобби ходит совсем синий от холода. За последний год он очень изменился — волосы поредели, одежда истрепалась, дерзость выглядит демонстративной и довольно жалкой. Такие люди, как Бобби, не могут жить без своей профессии, отнимите ее, и они перестают существовать. Иногда он прокрадывается в гостиную, небритый, руки в карманах, и вызывающе прохаживается без дела, насвистывая себе под нос танцевальные мотивчики, которые давно уже вышли из моды. Фрейлейн Шредер порой бросит ему фразу-другую, точно корку хлеба, но никогда не взглядывает на него и не подпускает его к печке. Может быть, она так и не простила ему интрижки с фрейлейн Кост. Время, когда они щекотали и хлопали друг друга по заду, осталось позади.

Вчера нас навестила сама фрейлейн Кост. Меня не было дома; когда я вернулся, то обнаружил, что фрейлейн Шредер ужасно взвинчена.

— Вы только подумайте, герр Исиву, ее не узнать! Настоящая леди! Японский друг купил ей шубу из натурального меха, даже не представляю, сколько он заплатил за нее. А туфли — настоящая змеиная кожа! Да, да, клянусь, она заработала их! Этот вид деятельности еще котируется в нынешнее время. Надо бы мне самой этим заняться.

Но сколько бы сарказма не вкладывала она в свои замечания, я видел, что она находится под огромным впечатлением. И произвели его не меховая шуба или туфли: фрейлейн Кост добилась значительно большего — высшей ступени в иерархии ценностей фрейлейн Шредер: ей сделали операцию в частной лечебнице.

— Совсем не то, что вы думаете, герр Исиву! Что-то с горлом. Платить, конечно, пришлось ее другу. Подумать только — доктора вырезали ей что-то в носу, и теперь она набирает в рот воду и выпускает ее через ноздри, как из шприца! Сначала я не поверила — но она показала. Клянусь честью, герр Исиву, она может разбрызгивать воду по всей кухне! Спору нет, она стала лучше с тех пор, как жила здесь… Не удивлюсь, если она вот-вот выйдет замуж за директора банка. Да, да, помяните мое слово, эта девушка далеко пойдет.


Герр Крампф, молодой инженер, один из моих учеников, рассказывает о своем детстве во время войны и инфляции. В последние дни войны с окон железнодорожных вагонов исчезли кожаные петли, люди сдирали их, чтобы продать кожу. Можно было встретить мужчин и женщин, расхаживающих в одежде, сшитой из обивки вагона. Группа школьных товарищей Крампфа однажды ворвалась на фабрику и украла все кожаные приводные ремни. Все крали. Продавали все что могли — в том числе и себя. Четырнадцатилетний одноклассник Крампфа во время переменок торговал на улице кокаином.

Фермеры и мясники были всемогущими. Если вам нужны были овощи или мясо, вы были вынуждены исполнять их прихоти.

У семьи Крампфов был знакомый мясник в маленькой деревне, у которого всегда имелось мясо на продажу. Но мясник страдал редким сексуальным извращением. Величайшим эротическим наслаждением для него было ущипнуть или потрепать по щеке стыдливую, благовоспитанную девушку или женщину. Возможность унизить такую женщину, как фрау Крампф, ужасно его возбуждала: он наотрез отказывался приступить к делу, пока не исполнит свой каприз. Итак, каждое воскресенье мать Крампфа вместе со своими детьми совершала путешествие в деревню и кротко терпела щипки и хлопки по щекам в обмен на несколько котлет или кусок мяса.


В дальнем конце Потсдамерштрассе расположена ярмарка с каруселями, качелями и кинетоскопами. Главная ее достопримечательность — балаган, где происходят состязания по боксу и борьбе. Вы платите деньги и входите внутрь, борцы проводят три-четыре раунда, и рефери объявляет, что если вы хотите посмотреть еще, то должны заплатить еще десять пфеннингов. Один борец — лысый, с огромным животом, в холщовых брюках, закатанных до колен, будто он шлепал по воде. Его противник одет в черное трико и кожаные наколенники, кажется, что они сняты со старой извозчичьей клячи. Борцы кидают друг друга изо всех сил, крутят сальто в воздухе к вящему удовольствию публики. Толстяк, исполняющий роль проигравшего, притворяется рассерженным, когда его побивают, и грозит сразиться с рефери.

Один из боксеров — негр. Он неизменно побеждает. Боксеры бьют друг друга открытой перчаткой, издавая чудовищный рев. Его противник — высокий, хорошо сложенный молодой человек, лет на двадцать моложе и явно сильней негра, который нокаутирует его с удивительной легкостью. Он корчится на полу, изо всех сил пытаясь встать на счет десять, потом опять со стоном падает. После этого рефери собирает еще по десять пфеннингов и вызывает смельчаков из зала. Прежде чем находится желающий, еще один молодой человек, который совершенно открыто болтал и шутил с борцами, поспешно выпрыгивает на ринг, сбрасывая на ходу одежду, и оказывается уже в шортах и боксерских ботинках. Рефери объявляет сбор по пяти марок: на сей раз негр повержен.

Публика воспринимала борьбу всерьез, громко подбадривая борцов, ссорясь и заключая пари. Большинство присутствующих пробыли в балагане все то время, что я там был, и остались в нем после моего ухода. Вывод, конечно, удручающий: этих людей можно заставить поверить в кого угодно и во что угодно.


Прогуливаясь вечером по Клейстштрассе, я заметил толпу, окружившую частную машину. В ней сидели две девушки: на тротуаре два молодых еврея отчаянно спорили со светловолосым гигантом, очевидно, изрядно выпившим. По-видимому, евреи медленно ехали по улице, подыскивая себе попутчиков, и предложили подвезти двух девушек. Девушки согласились и сели в машину. Но тут встрял блондин. Он заявил, что он нацист и поэтому считает своим долгом защищать честь всех немецких женщин от вредной антинордической опасности. Два еврея, казалось, нисколько не испугались, они решительно предложили нацисту не лезть не в свое дело. Тем временем девушки, воспользовавшись скандалом, выскользнули из машины и побежали по улице. Тогда нацист схватил одного еврея за руку, чтобы вести его в полицию, но тот угостил его таким апперкотом, что блондин упал навзничь. Прежде чем нацист успел подняться, молодые люди вскочили в машину и умчались. Продолжая обсуждать случившееся, толпа медленно рассеялась. Немногие открыто приняли сторону нациста, другие поддержали евреев, но большинство скептически качали головами и бормотали: «Allerhand!»[25]Здорово! (нем.).

Когда часа через три я проходил мимо этого же места, нацист все еще топтался там, хищно выискивая, кого бы спасти из немецких женщин.

Мы только что получили письмо от фрейлейн Мейер. Фрейлейн Шредер позвала меня послушать его. Фрейлейн Мейер не нравится Голландия. Приходится петь во второсортных кафе третьеразрядных городов, а постель у нее часто очень холодная. Голландцы, по ее словам, совершенно бескультурные, она встретила лишь одного по-настоящему изысканного и благородного господина, вдовца. Вдовец находит ее истинно женственной — он не привык к молоденьким девчушкам. А в знак восхищения перед ее искусством он преподнес ей полный комплект нижнего белья.

Не обходится и без неприятностей с коллегами. В одном городе актриса-конкурентка, завидуя ее вокальным данным, чуть было не ткнула ей в глаз шляпной булавкой. Я не мог скрыть восхищения перед смелостью этой актрисы. Ей так досталось от фрейлейн Мейер, что целую неделю она не могла появиться на сцене.

Вчера вечером Фриц Вендель предложил прогуляться по «злачным местам» города. Это был своего рода прощальный визит, так как им заинтересовалась полиция. Полицейские часто наведывались туда, и имена постоянных клиентов были на учете. Поговаривали даже о генеральной чистке Берлина.

Я расстроил планы Фрица, настояв на посещении «Саломеи», где я никогда не был. Фриц, знаток ночной жизни города, презирал это заведение.

— Дешевка, — сказал он. — Его держат только ради провинциалов.

Бар «Саломея» оказался более дорогим, а обстановка более гнетущей, чем я предполагал. Несколько актрис, изображавших лесбиянок, и молодых людей с выщипанными бровями слонялись у стойки, время от времени разражаясь хриплым гоготом или пронзительными выкриками, — очевидно, предполагалось, что так смеются пропащие души. Все помещение было раскрашено в золотые и инфернально-красные цвета: алый плюш толщиной в несколько дюймов и огромные позолоченные зеркала. Бар был полон. Главным образом он был заполнен почтенными торговцами средних лет и их домочадцами, которые восклицали в добродушном изумлении: «А они и правда…» и «Я — да никогда!». В середине представления, после того, как молодой человек в блестящем кринолине и в бюстгальтере, украшенном драгоценностями, успешно сделал три шпагата, мы стали двигаться по направлению к выходу.

У входа мы столкнулись с группой молодых американцев, сильно пьяных и не решавшихся войти. Верховодил ими маленький коренастый человек в пенсне с неприятно выдававшейся вперед челюстью.

— Эй, — спросил он Фрица, — что тут показывают?

— Мужчины, переодетые женщинами, — ухмыльнулся Фриц.

Маленький американец не поверил.

— Мужчины, переодетые женщинами? В женщин, да? Они что же, голубые?

— В конечном счете все мы голубые, — скорбно и торжественно объявил Фриц.

Молодой человек недоверчиво оглядел нас. Он еще не отдышался после бега. Остальные неуклюже толпились за ним, готовые к чему угодно — хотя их наивные молодые лица с широко раскрытыми ртами, глотающими воздух, в зеленоватом свете лампы казались слегка испуганными.

— Ты тоже голубой, да? — спросил приземистый американец, внезапно повернувшись ко мне.

— Да, — сказал я, — очень голубой.

С минуту он стоял передо мной, прерывисто дыша, с отвисшей челюстью, и, казалось, взвешивал: а не дать ли мне по физиономии. Потом отвернулся от меня и с диким боевым студенческим кличем в сопровождении всей компании вломился в здание.


— Ты когда-нибудь был в коммунистическом кабаке возле Зоологического сада? — спросил меня Фриц, когда мы вышли из «Саломеи». — Под занавес стоит заглянуть туда. Через полгодика, может быть, все мы наденем красные рубашки.

Я согласился. Мне было любопытно, что скрывалось под определением «коммунистический кабак».

Оказалось, это — выкрашенный в белый цвет подвальчик. На длинных деревянных лавках за большим голым столом сидело человек десять — как в школьной столовой. На стенах пестрела экспрессионистская мазня, коллажи из газетных вырезок, игральных карт, пивных подставок, спичечных коробков, сигаретных пачек и голов, вырезанных из фотографий. В кафе набились студенты, почти все одетые с вызывающей небрежностью. Молодые люди в матросских свитерах и замусоленных мешковатых брюках, девушки в растянутых джемперах, в юбках, кое-как заколотых английскими булавками, и небрежно завязанных цветастых цыганских платках. Владелица курила сигару. Парень, изображавший официанта, слонялся с сигаретой в зубах и, принимая заказы, похлопывал посетителей по спине.

В подвальчике царили притворное веселье и легкость, я сразу же почувствовал себя как дома. Фриц как обычно встретил много знакомых. Троим он меня представил — студенту живописи Мартину, Вернеру и его подружке Инге, полненькой и живой. На Инге была маленькая шляпка с пером, которая придавала ей комическое сходство с Генрихом VIII. Пока Вернер болтал с Инге, Мартин сидел молча — тонкий, смуглый, с продолговатым лицом, резко выступающими скулами, тонко очерченным носом и сардонической улыбкой заядлого конспиратора. Позже, когда Фриц, Вернер и Инге подсели к другой компании, Мартин заговорил о грядущей гражданской войне. «Когда разразится война, — разъяснил Мартин, — коммунисты, у которых очень мало оружия, будут контролировать ситуацию. Полицию они задержат в гавани при помощи ручных гранат. Необходимо будет продержаться три дня, потому что советский флот стремительно подойдет к Свинемюнде и высадит десант».

— Я целыми днями изготавливаю бомбы, — добавил Мартин.

Я кивнул и смущенно ухмыльнулся — не понимая, то ли он разыгрывает меня, то ли сознательно ведет себя столь неблагоразумно. Он явно был трезв и не производил впечатления чокнутого.

В кафе вошел на редкость красивый юноша лет шестнадцати. Его звали Руди. Он был одет в косоворотку, кожаные шорты и ботинки мотоциклиста связи. Он прошествовал к нашему столу с видом героя-связиста, успешно вернувшегося после смертельно опасного задания. Однако отчета не последовало. После эффектного появления он по-военному резко пожал всем руку, спокойно уселся рядом с нами и заказал стакан чая.


Сегодня вечером я вновь посетил коммунистическое кафе. Это действительно прелестный мирок, со своими интригами и контринтригами. Здесь есть свой Наполеон — зловещий бомбоизготовитель Мартин; Вернер — местный Дантон; Руди — Жанна Д’Арк. Каждый подозревает каждого. Мартин уже предупредил меня, чтобы я был осторожен с Вернером — он политически неблагонадежен: прошлым летом украл все деньги молодежной коммунистической организации. А Вернер предостерег меня против Мартина: он нацистский или полицейский шпион, или состоит на службе у французского правительства. Вдобавок ко всему и Мартин, и Вернер серьезно советуют мне держаться подальше от Руди и наотрез отказываются объяснять, почему.

Но это совершенно неисполнимо. Руди уселся рядом и тотчас заговорил со мной — на меня обрушился ураган эмоций. Его любимое слово — «knorke» — потрясающе! Он — следопыт. Хочет знать, что такое английские бойскауты. Любят ли они приключения? Все немецкие юноши — любители приключений. Приключения — это потрясающе. Наш тренер — потрясающий человек. В прошлом году он поехал в Лапландию и все лето прожил в хижине один…

— Вы коммунист?

— Нет, а вы?

Руди оскорбился.

— Конечно! Мы все здесь… Я дам вам несколько книг, если хотите. Вам нужно прийти к нам в клуб. Это потрясающе. Мы поем «Роте фане» и другие запрещенные песни. Вы меня научите английскому? Я хочу изучать языки.

Я спросил, есть ли в их группе девушки. Руди был так возмущен, словно я допустил какую-то непристойность.

— Женщины ни к черту не годятся, — сказал он горько. — Они все портят. В них нет духа приключений. Мужчины скорее понимают друг друга, когда они одни. Дядя Петер (это наш тренер) говорит, что женщина должна сидеть дома и штопать чулки. Единственное, к чему они пригодны!

— Дядя Петер тоже коммунист?

— Конечно! — Руди внимательно поглядел на меня.

— Почему вы спрашиваете?

— Просто так, — поспешил я ответить. — Кажется, я его путаю с кем-то…

В тот день я побывал в исправительном заведении, навестил одного из моих учеников, герра Бринка, который там преподает. Это приземистый широкоплечий человек, с тусклыми светлыми волосами, мягкими глазами и выпуклым, слишком тяжелым лбом немецкого интеллектуала-вегетарианца. Он носит сандалии и рубашки с открытым воротом. Я нашел его в гимнастическом зале, где он проводил урок с умственно отсталыми детьми; в исправительном заведении умственно отсталые живут вместе с малолетними преступниками. С меланхолической гордостью он поведал мне несколько историй: про маленького мальчика, страдающего наследственным сифилисом, — у него сильное косоглазие, про сына хронических алкоголиков, который безостановочно хохочет. Они карабкались по стенам, как обезьяны, смеясь и болтая, с виду вполне счастливые.

Потом мы прошли в мастерскую, где мальчики постарше в голубых халатах (все беспризорники и хулиганы) шили обувь. При виде Бринка они заулыбались. Лишь несколько человек оставались угрюмыми. Но я не мог смотреть им в глаза. Чувствовал страшную вину и стыд: ведь в этот момент я являлся единственным представителем их тюремщиков из капиталистического общества. Интересно, не арестовали ли кого-нибудь из них в Александр Казино, и если так, они могли бы меня узнать.

Завтракали мы в комнате сестры-хозяйки. Герр Бринк извинился за то, что кормит меня тем же, что и мальчиков — картофельным супом с двумя сосисками и блюдом из яблок и вареных груш. Я возразил, как от меня и ожидали: все очень вкусно. И все же при мысли о том, что мальчики должны это есть, кусок застревал у меня в горле. Казенная пища имеет специфический привкус, хотя, возможно, это плод воображения. (Одно из самых ярких и страшных воспоминаний моей собственной школьной жизни — запах обычного белого хлеба.)

— У вас здесь нет засовов или запирающихся ворот, — сказал я. — Я думал, они имеются во всех исправительных заведениях. Ваши питомцы часто убегают?

— Почти никогда, — сказал Бринк. Мое предположение, казалось, навело его на грустные размышления. Он уронил голову в ладони. — Куда они побегут? Здесь им плохо. Дома — еще хуже. Большинство это знает.

— Но разве не существует естественного стремления к свободе?

— Да, вы правы. Но мальчики скоро утрачивают его. Система способствует этому. Думаю, у немцев этот инстинкт никогда не бывает сильным.

— Значит, у вас не часто случаются неприятности?

— Иногда бывают… Три месяца назад произошло нечто ужасное. Один мальчик украл у другого пальто. Он отправился в город — это разрешается, — очевидно, хотел продать его. Но владелец пальто кинулся за ним, они подрались. Владелец пальто бросил в воришку камнем, а тот специально замазал рану грязью, надеясь, что ему станет хуже и он сможет избежать наказания. Рана нагноилась. Через три дня мальчик умер от заражения крови. Когда его обидчик узнал об этом, он зарезался кухонным ножом.

— Бринк глубоко вздохнул. — Иногда я дохожу почти до полного отчаяния, — добавил он. — У меня такое впечатление, что в мире сегодня свирепствует какое-то зло, какая-то зараза, поражающая всех подряд.

— Но что вы можете сделать для этих мальчиков? — спросил я.

— Очень немного. Мы обучаем их торговать. Потом пытаемся устроить их на работу, что почти невозможно. Если они работают по соседству, они могут здесь ночевать. Директор считает, что они способны измениться, если их воспитывать в духе веры. Боюсь что нет. Вопрос не так прост. Большинство становится преступниками, если не находит работу. В конце концов, людей нельзя морить голодом.

— И у них нет никакого выбора?

Бринк встал и подвел меня к окну.

— Видите вон те два здания? Одно — инженерные мастерские, другое — тюрьма. У мальчиков было два пути. Но сейчас мастерские обанкротились, на следующей неделе они закрываются.


Сегодня утром я пошел в клуб, где расположена редакция журнала следопытов. Редактор и тренер скаутов, дядя Петер, — тощий моложавый мужчина с пергаментным лицом и глубоко посаженными глазами, одетый в вельветовый пиджак и шорты. Руди просто боготворит его. Он умолкает только в тех случаях, когда дядя Петер хочет что-то сказать. Они показали мне с десяток фотографий скаутов, снятых снизу вверх, так, что из них получились мифические гиганты, стоящие в профиль, на фоне огромных облаков. В журнале помещены статьи об охоте, ориентации на местности и кулинарии, написанные с каким-то неуместным пафосом и даже признаком истерии, словно описываемые действа составляют часть религиозного или эротического ритуала. С нами в комнате сидело полдюжины мальчишек, все — по-спартански полуобнаженные, в коротких шортах и легких рубашках или майках, хотя на улице было очень холодно.

Когда я просмотрел фотографии, Руди отвел меня в конференц-зал. На стенах висели длинные цветные знамена с вышитыми инициалами и таинственными тотемными эмблемами. В дальнем конце комнаты стоял низкий стол, покрытый алой вышитой скатертью, — своего рода алтарь. На столе стояли свечи в бронзовых подсвечниках.

— Мы зажигаем свечи по четвергам, — объяснил Руди, — когда у нас сборы у огня. Тогда мы садимся в кружок, распеваем песни и рассказываем разные истории.

Над столом и подсвечниками висело нечто вроде иконы — окантованный портрет молодого следопыта неземной красоты со знаменем в руках, сурово вглядывающегося вдаль. Мне стало не по себе. Я извинился и поспешил уйти.


Из разговора, подслушанного в кафе: молодой нацист со своей девушкой обсуждают будущее партии. Нацист пьян.

— Ну, я-то знаю, что мы победим, — нетерпеливо восклицает он, — но этого недостаточно! — И бьет кулаком по столу. — Должна пролиться кровь!

Девушка поощрительно гладит его по руке. Она пытается уговорить его пойти домой.

— Ну конечно, прольется, дорогой, — воркующим голосом поддакивает она. — Фюрер обещал в нашей программе.


Сегодня «Серебряное воскресенье». На улицах толпятся покупатели. По всей Таузенштрассе мужчины, женщины и мальчишки торгуют вразнос почтовыми открытками, цветами, песенниками, маслом для волос, браслетами. Между трамвайными путями сложены для продажи рождественские елки. Одетые в форму эсэсовцы гремят копилками. В боковых переулках дежурят грузовики с полицией, так как любое скопление народа сегодня грозит превратиться в политическую демонстрацию. Армия Спасения установила огромную, украшенную огнями елку на Виттенбергплатц с голубой электрической звездой на макушке. Вокруг нее стоит студенческая компания, отпуская саркастические замечания. Среди них я узнал Вернера из коммунистического кафе.

— В следующем году в это время, — сказал Вернер, — звезда будет другого цвета!

И громко расхохотался — он был в приподнятом, слегка истерическом настроении.

— Вчера, — сказал он мне, — со мной произошла невероятная история. Мы с тремя товарищами решили провести демонстрацию на бирже труда в Нейкельне. Я должен был выступать, а остальные — следить за тем, чтобы меня не перебивали. Мы пришли около половины одиннадцатого, когда там собирается народ. Конечно, все было спланировано заранее — товарищи должны были держать двери, чтобы ни один клерк не мог выйти. Они сидели взаперти, как кролики… Естественно, мы не могли им запретить вызвать полицию, мы это прекрасно понимали. У нас было шесть-семь минут. Как только закрылись двери, я вспрыгнул на стол. Я просто выкрикивал все, что приходило в голову — не помню, что я там наговорил. Но всем понравилось. Через минуту народ уже был в таком экстазе, что я попросту испугался, боялся, что они ворвутся в контору и станут кого-нибудь линчевать. Началась такая заваруха, поверь мне! Но в разгар оживления к нам подошел товарищ с улицы и сказал, что подоспели полицейские — уже выгружаются из машины. Пора было смываться… Наверное, они замели бы нас, но толпа была на нашей стороне и не пускала их внутрь, пока мы не выбрались через другую дверь… — Вернер задохнулся и замолчал. — Уверяю тебя, Кристофер, — добавил он, — капиталистическая система долго не продержится. Рабочие восстают.


Ранним вечером я пришел на Бюловштрассе. Во Дворце Спорта нацисты проводили митинг. Оттуда группами выходили мужчины и мальчики в черных и коричневых рубашках. Впереди меня по тротуару шли три эсэсовца. На плечах они несли свернутые знамена — точно ружья; древки заканчивались острыми металлическими наконечниками.

Вдруг они подошли вплотную к юноше семнадцати-восемнадцати лет в штатском, спешащему в противоположном направлении. Я слышал, как один нацист закричал: «Это он!» — и тотчас все трое бросились на молодого человека. Он закричал и попытался увернуться, но его опередили. Через минуту они оттеснили его к парадному и стали пинать его и тыкать острыми металлическими древками. Не успел я оглянуться, как эсэсовцы уже бросили свою жертву и стали проталкиваться сквозь толпу к лестнице, ведущей на железнодорожную станцию.

Вместе с одним прохожим мы первыми бросились к дверям, где лежал молодой человек. Он валялся в углу, как брошенный мешок. Когда его подняли, мне стало дурно — я увидел месиво, в которое превратилось его лицо. Один глаз наполовину вытек, из раны лилась кровь. Он был жив. Кто-то вызвался отвезти его на такси в больницу.

Вокруг нас собралось довольно много народу. Люди были удивлены, но не особенно потрясены происшедшим — сейчас подобное случается сплошь и рядом. «Allerhand», — бормотали они. В двадцати метрах, на углу Потсдамерштрассе, стояли хорошо вооруженные полицейские: грудь колесом, руки на рукоятках револьверов, они невозмутимо и величаво взирали на происходящее.


Вернер попал в герои. Несколько дней назад его фотография появилась в «Роте Фане» с подписью: «Еще одна жертва кровавых злодеяний полиции». Вчера, в Новый год, я навестил его в больнице.

Сразу после Рождества произошла стычка около банка Штеттинер. Вернер был с краю и не знал, в чем дело. На всякий случай решив, что это может быть что-то политическое, он закричал: «Рот фронт!» Полицейский попытался арестовать его. Вернер ударил полицейского в живот. Полицейский вытащил револьвер и трижды выстрелил Вернеру в ногу. Потом он подозвал другого полицейского, и они оттащили Вернера в такси. По пути в участок полицейские били его дубинками по голове, пока он не потерял сознание. Когда он поправится, его, скорее всего, будут судить.

Он рассказывал об этом с величайшим удовольствием, сидя в постели в окружении восхищенных друзей, в числе которых были Руди и Инге в шляпе à la Генрих VIII. На простыне лежали газетные вырезки. Кто-то аккуратно подчеркнул красным карандашом его имя.


Сегодня, 22 января, нацисты провели демонстрацию на Бюловштрассе перед домом Карла Либкнехта. Всю прошлую неделю коммунисты пытались воспрепятствовать ей. Говорили, что это намеренная провокация — так оно и было. Я пришел посмотреть вместе с Франком — корреспондентом одной газеты.

Как Франк потом говорил, это была вовсе не нацистская, а полицейская демонстрация — на каждого нациста приходилось, по крайней мере, по два полицейских. Возможно, генерал Шлейхер разрешил провести парад с единственной целью — показать, кто истинные хозяева Берлина. Все говорят, что он собирается провозгласить военную диктатуру.

Но истинные хозяева Берлина не полицейские; не армия и, конечно же, не нацисты. Хозяева Берлина — рабочие, несмотря на всю пропаганду, которую я слышал или читал, несмотря на все демонстрации, в которых участвовал; впервые я понял это только сегодня. Среди стянувшихся к Бюловплатц людей коммунистов было сравнительно немного, и все же я чувствовал, что они объединились против демонстрации. Кто-то запел «Интернационал», через минуту песню подхватили — даже женщины с детьми, выглядывающие из высоко расположенных окон. Нацисты поспешили как можно быстрее промаршировать мимо между двойными рядами своих защитников. Большинство шли уставясь в землю или стеклянным взглядом смотрели вдаль: мелькнуло несколько тошнотворных, вороватых улыбок. Когда процессия прошла, пожилой тучный маленький эсэсовец, который отстал, запыхавшись от быстрой ходьбы, тщетно пытался пристроиться в конец колонны в смертельном испуге от того, что он остался один. Вся толпа покатилась со смеху.

Во время демонстрации на Бюловплатц никого не пускали. Толпа волновалась, и обстановка накалилась. Полицейские, угрожающе размахивая оружием, приказали толпе отступить; менее опытные со страху, похоже, были готовы стрелять. Потом появилась бронированная машина и медленно начала наводить на нас стволы орудий. Толпа бросилась врассыпную в парадные домов и двери кафе, но как только машина отъехала, все снова высыпали на улицу с криками и песнями. Зрелище слишком напоминало шумную детскую игру, чтобы внушать настоящую тревогу. Франк бурно радовался, улыбаясь во весь рот и подпрыгивая в своем развевающемся пальто и огромных очках, напоминая смешную неуклюжую птицу.

Прошла неделя. Шлейхер ушел в отставку. Партия «моноклей» сделала свое дело. Гитлер сформировал кабинет вместе с Гутенбергом. Все считают, что это продлится не дольше, чем до весны.


Газеты все больше походят на журналы для школьников. В них нет ничего, кроме новых указов, приговоров и списков арестованных. Сегодня утром Геринг ввел три новые разновидности государственной измены.

Каждый вечер я сижу в большом полупустом артистическом кафе возле Мемориальной церкви, где евреи и левые интеллектуалы, склонив головы над мраморными столами, испуганно шепчутся. Многие из них знают, что их наверняка арестуют — если не сегодня-завтра, то на следующей неделе. Поэтому они вежливы и обходительны друг с другом, приподнимают шляпы и справляются о здоровье членов семьи. Нашумевшие литературные ссоры, продолжавшиеся несколько лет, забыты.

Почти каждый вечер в кафе заходят эсэсовцы. Иногда они просто собирают деньги, каждый вынужден что-то дать. Иногда кого-нибудь арестовывают. Однажды вечером еврейский писатель закрылся в телефонной будке, чтобы позвонить в полицию. Нацисты выволокли его оттуда и забрали с собой. Никто и бровью не повел. Пока они не ушли, стояла такая тишина, что слышен был каждый шорох.

Иностранные журналисты обедают в одном и том же итальянском ресторанчике за большим круглым столом в углу. Остальная публика глазеет на них и пытается подслушать их разговоры. Если у вас есть для них известия — подробности ареста или адрес пострадавшего, у чьих родственников можно взять интервью, — кто-нибудь из журналистов встает из-за стола и прогуливается с вами по улице.

Молодой коммунист был арестован эсэсовцами, отвезен в нацистские бараки и жестоко избит. Через три-четыре дня его отпустили. На следующее утро раздался стук в дверь. Коммунист с завязанной рукой заковылял к дверям — там стоял нацист с кружкой для пожертвований. Увидев его, коммунист совершенно вышел из себя.

— Разве недостаточно, что вы избили меня? И вы смеете являться сюда и требовать денег?

Но нацист только усмехнулся.

— Ну-ну, товарищ! Никаких политических споров! Помните, мы живем в Третьем рейхе! Все мы братья! Ты должен постараться и выкинуть из головы эту глупую политическую ненависть!


Сегодня вечером я пошел в русский чайный магазин на Клейстштрассе, там был Д. На мгновение мне показалось, что это сон. Он приветствовал меня как обычно, лицо его сияло.

— Боже мой! — прошептал я. — Что вы тут делаете?

Д. просиял.

— Вы думали, я уехал за границу?

— Да, конечно.

— Сейчас такая интересная ситуация.

Я засмеялся.

— Да, но это лишь одна сторона медали. Вам не грозит опасность?

Д. только улыбнулся. Потом, повернувшись к своей девушке, сказал:

— Это мистер Ишервуд. Можешь с ним быть совершенно откровенной. Он так же ненавидит нацистов, как и мы. О да! Мистер Ишервуд — убежденный антифашист.

Рассмеявшись, он похлопал меня по плечу. Его слова услышали люди, сидевшие поблизости. Реакция была странной. То ли они просто не поверили своим ушам, то ли были так напуганы, что притворились, будто ничего не слышали, и продолжали попивать чай, оглушенные ужасом. Никогда в жизни я не чувствовал себя так неловко.

(Но приемы Д. имеют свои преимущества. Его ни разу не арестовывали. Через два месяца он успешно пересек границу с Голландией.)


Сегодня утром я шел по Бюловштрассе. Фашисты громили дом мелкого либерального издателя-пацифиста. Подогнали грузовик и нагрузили его доверху книгами. Водитель насмешливо зачитывал толпе их названия.

— «Nie Wieder Krieg!»[26]Нет — войне! (нем.). — выкрикивал он, поднимая одну из них за уголок обложки с таким отвращением, будто в руках у него омерзительная рептилия. Раздался взрыв хохота.

— Нет — войне! — отозвалась толстая хорошо одетая женщина с издевательским смешком. — Надо же!


Один из моих постоянных учеников, герр N., служил комиссаром полиции во время Веймарской республики. Он приходит ко мне каждый день. Хочет усовершенствовать свой английский, собирается работать в Соединенных Штатах. Курьез состоит в том, что я даю уроки, разъезжая по улицам с герром N. в его закрытой машине. Сам N. никогда не приходит ко мне домой, посылает за мной шофера, и мы тотчас же трогаемся в путь. Иногда мы останавливаемся на несколько минут у Тиргартена и прогуливаемся по дорожкам — шофер все время следует за нами на почтительном расстоянии.

Герр N. в основном рассказывает о своей семье. Он волнуется за сына — у молодого человека очень хрупкое здоровье. Он вынужден оставить его в Германии, где ему будут делать операцию. Жена тоже хрупкая женщина. Он надеется, что путешествие не утомит ее. Он описывает симптомы ее болезни и лекарства, которые она принимает. Рассказывает о детстве сына. Наши вежливые, спокойные беседы все более сближают нас. Герр N. всегда очаровательно любезен, он серьезно и внимательно выслушивает мои объяснения по грамматике. В его словах неизменно звучит глубокая грусть.

Мы никогда не разговариваем о политике, но я знаю, что герр N. враждебно настроен к нацизму, а возможно, над ним висит угроза ареста. Однажды утром, проезжая по Унтер-ден-Линден, мы увидели группу самодовольных, о чем-то болтающих штурмовиков, загородивших тротуар. Прохожим приходилось идти по сточной канаве. Герр N. улыбался слабой улыбкой:

— Сегодня много странного можно увидеть на улице. — Это было его единственное замечание.

Иногда он наклоняется к окну и в мрачном оцепенении печально вглядывается в здание или сквер, словно желая запечатлеть их в своей памяти, сказать им «прощайте».


Завтра я уезжаю в Англию. Через несколько недель я вернусь, но лишь затем, чтобы забрать вещи и покинуть Берлин уже навсегда.

Бедная фрейлейн Шредер безутешна.

— Никогда я больше не встречу такого джентльмена, как вы, герр Исиву — в том, что касается оплаты. Совершенно не понимаю, что вас понуждает так внезапно уехать из Берлина.

Нет смысла что-либо объяснять ей или говорить о политике. Она уже сумела приспособиться, как будет приспосабливаться к любому новому режиму. Сегодня утром я даже слышал, как она в разговоре со швейцаром почтительно отзывалась о фюрере. Если бы кто-нибудь напомнил ей, что прошлой осенью на выборах она голосовала за коммунистов, она бы горячо отрицала это, и притом совершенно искренне. Она попросту вписывается в обстановку по законам природы, как зверь, зимой меняющий шерсть. Тысячи таких, как фрейлейн Шредер, сейчас приноравливаются к новым обстоятельствам. В конце концов правительства приходят и уходят, а они обречены жить в этом городе.


Солнце сегодня ослепительно яркое, но мягкое и теплое. Я выхожу на последнюю утреннюю прогулку без пальто и шляпы. Светит солнце, а Гитлер — хозяин города. Светит солнце, а десятки моих друзей — мои ученики из рабочей школы, мужчины и женщины, которых я встречал в организации, в тюрьмах; возможно, их уже нет в живых. Но думаю я сейчас не о них — чистые духом, самоотверженные герои, они знали о риске и шли на него. Я думаю о бедном Руди в этой нелепой косоворотке. Его смешная детская игра в приключения обернулась серьезным делом. Нацисты сыграют с ним эту партию. Они не будут смеяться над ним, они примут за чистую монету ту роль, которую он себе придумал. Может быть, в эту самую минуту его пытают.

Я ловлю взглядом свое отражение в витрине магазина и ужасаюсь тому, что улыбаюсь. Трудно удержаться от улыбки в такой чудесный день. Как обычно грохочут трамваи. И у них, и у людей на тротуаре, и у купола вокзала Ноллендорфплатц, похожего на стеганый чехольчик на чайнике, знакомый до боли вид, они поразительно похожи на самое обыкновенное и приятное воспоминание — как хорошая фотография.

Но нет. Даже теперь не могу до конца поверить, что все это действительно было…


Читать далее

6. Берлинский дневник (Зима 1932–1933)

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть