ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Онлайн чтение книги Город мелодичных колокольчиков
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Тревога! Как зарождается она? Каким путем утверждает свою власть над всем существом человека? В какой веселый или невеселый час опаляет его душу лихорадочным желтым огнем?

Тревога? Она беспрестанно нарастала, но не в характере Георгия было покорно мириться с беспокойством, он твердо знал: раз подкралась, то уж ни на миг не оставит, пока не разгадаешь причин ее возникновения. Задерживая свои мысли на событиях последних недель, он старался не упустить мельчайших подробностей, подобно тому, как на дорогах и тропах никогда не оставлял без внимания самый незаметный поворот.

"Может, Диван остыл к войне с Ираном? Нет, не позже чем вчера, угощаясь праздничными яствами, ибо была пятница, капудан-паша заверял: турецкого оружия Моурав-беку хватит, чтобы уничтожить два Ирана.

И все чаще Режап-паша напоминает, что султан неустанно думает о войне с шахом Аббасом и даже решил к намеченному числу прибавить Моурав-беку еще пять тысяч янычар. Клялся и Селиман-паша, что кони, верблюды, повозки, нагруженные едой и мехами с водой, будут следовать за войском до логовища бесхвостого «льва». Из каких же глубин появилась тревога? Разгадать — значит предотвратить!"

И вот Саакадзе осознал: именно со дня прибытия из Русии Фомы Кантакузина в его, Георгия, душу прокралось сомнение. Морская волна смывает след корабля, но паруса, раздуваемые враждебным ветром, открывают направление опасности. Саакадзе хорошо знал это и попросил Эракле не медля устроить ему встречу со «старцами» греческой церкви.

В воскресенье Эракле Афендули, простояв всю обедню, пригласил епископа и видных «старцев» в Белый дворец на трапезу.

Увидя Георгия Саакадзе, епископ заключил: встреча не случайная, нужна помощь, — и дотронулся до нагрудного креста. Тотчас все «старцы» едва приметно поправили на груди кресты, что означало: поняли, будем наблюдать.

В длинной «комнате еды» воздух был пропитан запахом морского бриза, а в углу, как четырехгранный маяк, светлел фонарь.

Благословляя Саакадзе и прибывших с ним «барсов», епископ выразил удовольствие от встречи с ревнителем церкови.

— Ты угадал, отец: Грузия — удел Иверской божьей матери — чтит и охраняет святую веру не только от неистовства мусульман, но и от посягательства католиков…

— Исчадия ада! — вскрикнул епископ, сверкая глазами. — Говори, великий муж!

— Мусульмане — да постигнет их проказа Гнесия! — стремятся омусульманить грузинский народ, а католики — да охватит их пляска святого Витта! — окатоличить… И неизвестно, что опаснее? От меча Магомета можно очиститься водой Иордана и вновь преклонить колено перед всепрощающим Иисусом Христом. Очиститься же от метлы папы римского невозможно, ибо его нечестивые слуги цепко держат попавшие к ним в западню души.

Епископ одобрительно вслушивался в речи ревнителей святой веры: «Сподобил господь узреть грузина, душой и мыслями праведного и ростом могучего, сражающего, яко Георгий Победоносец, своим мечом драконов христианской церкови…»

А воскресная трапеза продолжалась и уже скорее походила на лукуллов пир. После тарелей с огромными кусками рыбы подали множество ароматных яств, приправляя их задушевной беседой. Было за полдень. Умилялись епископ и «старцы», внимая речам достойным и богоугодным. И во взглядах, коими обменивался епископ со «старцами», значилось: «Помочь! Во всем помочь истинному сыну церкови!»

Уловил ли Эракле мимолетный знак друга или в самом деле настал конец пышной трапезе, но он объявил, что возлияние за яствами и дружеская беседа продлятся в «комнате теплых встреч».

Пожелав веселиться оставшимся, Эракле повел духовников, Моурави и трех «барсов» — Дато, Димитрия и Ростома — по залам, казалось, не имеющим конца. Внезапно он свернул в узкий коридор и открыл замысловатым ключом тяжелую, отделанную бронзой дверь. Гостям представилась круглая комната рядом с залом Олимпа, обитая стеганым малиновым атласом, с широким венецианским, без карниза, окном, пропускающим успокоительный матовый свет, с удобными диванами посередине, составленными в круг и манящими удобством мягких спинок и бархатно-парчовых подушек.

Окинув быстрым взглядом круглое помещение, Дато заметил, что, кроме высокой, доходящей почти до потолка двери, была здесь еще низенькая дверца, также обитая стеганым малиновым атласом с маленьким, едва видимым, колечком вместо замка.

Даже Саакадзе, привыкший в Иране к любым таинственностям, поразился такой предосторожности Эракле, впрочем, оказавшейся в дальнейшем не напрасной…

— Не удивляйтесь, гости мои и господа мои, комната без ушей — не причуда, а необходимость, подсказанная мудростью. Взгляните, — Эракле распахнул окно, — наружная стена из гранита отполирована так, что и мухе не удержаться, на конусообразной крыше под красной медью даже воробью не сесть, вдоль наружной стены посажены широкой полосой голубые цветочки с названием «не забудь», опоясанные низкорослыми игольчатыми кустами, и каждый приблизившийся может по их листьям прочесть: «Укол мой смертелен!»

— Значит, достойный Эракле, я верно понял тебя: «Не забудь! Укол мой смертелен!» — Дато засмеялся.

— Это так! Есть дела, которые предназначаются лишь для тех, кому о них говорят, и для тех, кто к ним приобщен, а не для тех, кто преступно проникает в их тайну.

Половина человечества гибнет от подслушивающих, половина дел обречена на неудачу из-за неосторожности их затевающих. Я понял это, побывав во множестве шумных и спокойных стран. Ни в лесу, ни на вершинах гор, ни на воде нельзя уподоблять язык мельничному колесу, ибо все изгороди имеют изъян — невидимую щелку, куда прислоняется ухо, проникает глаз, протягивается рука, часто вооруженная отравленным ножом… И вот, господа мои и покровители, мне пришла мысль, что безопаснее всего под стеганым одеялом.

Саакадзе шумно вздохнул:

— Смотрю я на тебя, друг мой, и недоумеваю: чего опасаешься? Дом твой населяют верные слуги — греки. Семья твоя благородная, хотя бы… — Саакадзе медленно проговорил, — к примеру, ангелу подобная Арсана.

— Друг мой и господин мой Георгий, слуг я не опасаюсь: если кто захочет украсть, пусть берет и уходит, — я и не вспомню. Семью тоже ни в чем не упрекну, — пусть не противятся своему характеру… Но ангелам… ангелам с давних пор… Да, мой господин, никогда не доверяй ангелам, ибо неизвестно, кто они: те, что низвергнуты были с небес и ухитрились остаться белыми, или те, что остались на небесах и ухитрились почернеть…

— Сын мой, — наставительно изрек епископ, — не уподобляйся хулителю. Творец наш всемогущий и всевидящий черных на небесах не держит.

— Держит, отец мой, ибо такие ухитряются казаться белыми.

«Странно, — подумал Георгий, — почти то же самое сказала Русудан про красавицу Арсану».

Епископ заспорил с Эракле, но не яростно, — ведь сытость не располагает к поучениям, да и наступило время откровенной беседы. Сидя на диванах, все выжидательно поглядывали на епископа.

— Вчера, во славу божью, — затянул епископ, — Фома Кантакузин принял благословение патриарха. Исполать! Потом архиепископ отслужил молебен по случаю благополучного возращения раба божьего Фомы…

Тут «старцы» принялись описывать торжественность благодарственного молебна.

Почувствовав нетерпение «барсов», хотя Саакадзе, казалось, весь обратился в слух, Эракле искусно заговорил о посольстве из Московского царства. Епископ для пущей важности намеревался растянуть елико возможно беседу о Кантакузине, но под напором Эракле сдался.

Изумила Саакадзе предельная осведомленность епископа и «старцев»: «Неужели Фома Кантакузин на исповеди все порассказал?»

Саакадзе еще не знал, что Фома Кантакузин был тайным доверенным лицом и вселенского патриарха Кирилла и патриарха всея Руси Филарета. Но об этом, вероятно, знал епископ и даже «старцы», ибо они, дав понять Саакадзе, сколь они осведомлены, ловко перешли на оценку разговора посла Фомы с патриархом московским, который якобы касался раньше всего «милостыни», ожидаемой по примеру прошлых лет патриархом Кириллом Лукарисом для нужд его патриарших дел в Константинополе.

Разгорячась от похвал, высказанных Саакадзе Фоме и епископу за их разумные деяния, «старцы» слегка приоткрыли завесу над тайной и скромно поведали о цели поездки Фомы в Московское царство. Он-де повез от султана Мурада IV грамоту царю Михаилу Федоровичу, полную упреков за то, что так долго не прибывали послы в Константинополь. Султан предлагал вспомнить «прежнюю любовь и ссылку и быть с нами в любви; другу нашему другом, и недругу нашему недругом». На этом «стоять крепко… по-прежнему». И в знак понимания прислать послов к султану с грамотами «без урыву». Не без удовольствия Фома-де рассказал о подарках султана: два атласа, шитых золотом по зеленому полю. Такие же два атласа преподнесены Филарету Никитичу. От себя Кантакузин поднес царю хрустальное зеркало, украшенное яхонтами и изумрудами, кисейное полотенце, окаймленное светлым золотом, и покрывало, отливающее темным золотом и серебром. На тайный разговор с патриархом Филаретом он, Фома, также прибыл с богатыми преподношениями.

Передавая государю церкови сосуды с болгарским розовым маслом, крест из ливанского кедра и египетские ткани, Кантакузин напомнил о неизменном желании султана бороться совместно с Московией против Польши. Но Филарет сослался на договор, по которому Русия не может воевать против Польши четырнадцать лет и шесть месяцев.

Огорчило Фому и то, что никакие разговоры об Иране не помогли. На все намеки о выгодности для Московии разрыва с Персией Филарет отвечал: «С шахом Аббасом ссылок у царя Михаила Федоровича нет, ибо шахова земля сильно удалена от пределов царства Московского. Помимо торговых дел, между Москвой и Исфаханом нет ни дружбы, ни вражды». Не внял Филарет и просьбе Кантакузина унять буйных донских казаков и свести их с Дона, потому что чинят большой убыток Турции частыми набегами. Казаки-де Москву не слушают, отрезал патриарх, живут воровски, а главный убыток чинит Турции не Дон, а Днепр. Запорожцы не столько сами задор кажут, сколько по науськиванию Польши. И сама Московия много зла и разорения от окаянных терпит. Так пусть султаново величество как хочет с запорожцами расправляется. Царь всея Руси и слова не проронит, не то чтобы защиту подать.

Незнакомые реки вставали перед глазами, шумели северные ветры, с чужих сабель срывались серебристые птицы, но от этих видений веяло свежестью сто раз пережитой весны.

Не выдавая чувств, охвативших его, Саакадзе пытался выведать у «старцев», с какой целью прибыли вместе с Кантакузином Семен Яковлев и подьячий Петр Евдокимов. Неужели мирить султана с шахом? Но это же гибель для Грузии!

Епископ, разведя руками, отчего зашуршал черный шелк просторных рукавов, отвечал, что послы еще не были приняты султаном в Серале. А думы послов разгадать можно лишь по их словам.

— И во славу божью, придет время — разгадаем.

Саакадзе вперил свой стреле подобный взор в черноволосого «старца»: «Нет, не хитрит, значит, за монеты все, все разведают — от луны до рыбы, как говорят персы».

Внезапно епископ разразился проклятиями:

— Да гореть этому послу франков в преисподней! Скользкий, яко уж, и не понять — где божья правда, а где сатанинская ложь. Добивается войны с Ираном… но нет ли тут подвоха? Не возжелал ли хитрец с помощью сатаны пробраться в доверие к послам Швеции и Голландии?

— С божьей помощью, не проберется… — растягивая слова, как смолу, обронил «старец». — Не проберется, ибо…

— Патриарх вселенский Кирилл Лукарис, — подхватил другой «старец», яростно взметнув бороду, — не верит французу!

— Господь бог на небесах обитает, дьявол — в преисподней! — многозначительно приподнял черные дуги бровей третий «старец». — Де Сези до неба не достал — благочестия не хватило; в преисподнюю кинулся — там Габсбурги ему бочонками золото отмерили — не меньше, из-под венского напитка.

Саакадзе насторожился: «Где золото, там и кровь». Многое из его беседы с послом франков становилось теперь понятным.

«О чем же хлопочет посол? — удивлялся Моурави. — Какое дело Франции до Ирана? Или серьезно задуман король Людовик идти войной против Габсбургов? Тогда какое дело королю до Турции?..»

Была темная ночь, когда Саакадзе и «барсы» покинули дворец Афендули. Дружинник скупо расплескивал свет фонаря, и мрак, словно нехотя, отступал от бледно-желтых бликов, падающих на неровные камни. Осторожно переступали кони, ибо улицы Галаты ночью более опасны, чем непроходимый лес.

«Нельзя допустить оттяжки войны с Ираном! — размышлял Саакадзе, привычно покачиваясь в седле. — Неужели кто-то подкупил посла? Ведь он из-за дружбы с Габсбургами ссорился с патриархом Кириллом и с послами других стран? Каким средством помочь себе? Разве Саакадзе здесь всесилен? Но что за польза Хозреву действовать во вред своей стране? Смешная мысль!.. А разве князья Грузии не во вред своей стране действуют? Золото! Власть! Алчность! — вот что пленило собачьи души наших и всех прочих князей, ханов, пашей. А если и есть честные, они теряются, как песчинки в пустыне, о них говорить не стоит…»

Внезапно Саакадзе натянул поводья. Он вспомнил приторную любезность везира Хозрева: "Значит, против меня начал замышлять. Надо удвоить осторожность… Нет, не тебе, босфорский червяк, ослабить меня войсками, не тебе задержать мой поход на шаха Аббаса! Не тебе — ибо это во вред моей Картли!

Утро началось необычно. То ли солнце на что-то обиделось, то ли звезды заспорили, только ни они не уходили, ни солнце вовремя не показывалось. А когда взошло на свой огненный престол, хмуро, как милостыню, сбросило на землю скудные лучи. Поникла прозябшая ветка, нерешительно чирикнула желтокрылая птичка, протяжно, сама не ведая причины, заскулила собака, навострив ушки, недоуменно оглядываясь, большой пушистый кот, осторожно переступая лапками, спустился в сад. Сначала тихо, едва слышно, в конюшне заржал молодой Джамбаз, потом, громче, конь Дато, а еще минуту спустя призывно забил копытами вспыльчивый мерин Димитрия.

Приподнявшись, Иорам сердито толкнул Бежана:

— Не иначе, как Гивин ослиный конь мутит воду.

— Почему он, а не твоя рыжая кобылка, больше похожая на ишачку?

— Ты что, во сне шашку нюхал? Могу наяву угостить!

— Попробуй, я ответное угощение всегда наготове держу!

Спор их прервал жалобный стон старого Джамбаза. Как подхваченные вихрем, вынеслись из комнаты полуодетые мальчики.

В конюшне уже собрались конюхи, слуги; одеваясь на ходу, спешили «барсы».

Нерано вздрагивая, молодой Джамбаз пытался приблизиться к отцу, но, грозно сверкая глазами, старый Джамбаз, высоко подняв голову и вздыбив гриву, громко, призывно ржал. Повернувшись к входу, он все настойчивее взмахивал облезлым хвостом. И все чаще кривились дрожащие, влажные губы, точно силились что-то сказать. Когда-то сильные копыта, сбивавшие вражеских коней, сейчас беспомощно ерзали на перетертой подстилке.

Вдруг Джамбаз рванулся навстречу вошедшей Русудан. Конь будто что-то выкрикнул. Русудан даже послышалось: «Наконец!» Она быстро подошла, рукой провела по вздрагивающей шее, нежно поцеловала в лоб и поднесла к губам коня сладкое тесто.

Понюхав любимое угощение, Джамбаз не заржал, а жалобно застонал. Он терся о руку Русудан и, казалось, о чем-то молил.

— Иорам! — невольно вскрикнула Русудан, — скорей беги за отцом, скорей. Джамбаз его зовет!

И, точно поняв взволнованные слова госпожи, конь затих и кротко положил голову на ее плечо.

Громко зарыдал Бежан, беспокойно задвигались кони, всхлипывали слуги.

Полумрак усиливал ощущение холода. На оконцах безжизненно повисла кисея. Кто-то из конюхов вяло стал ворошить в углу сено, но, испугавшись шума, отбросил вилы.

Неожиданно Джамбаз приподнял голову, и радостное ржание огласило конюшню. Словно не веря своим затуманившимся глазам, конь тянулся к Саакадзе, оттопырив губы. Испытывая бесконечную нежность, Саакадзе склонился к боевому другу, и тот не сводил страдальческого взора с побледневшего лица покорителя пространств.

Что хотел напомнить своему хозяину старый Джамбаз? Может, славные битвы, где они сливались в едином желании уничтожить врага? Или те поля брани, по которым мчались они подобно смерчу, обгоняя время, обгоняя судьбу. Или те часы торжества, когда Моурави, заглушая стоны, вопли, мольбу и ликующие всплески тысяч голосов, провозглашал: «Победа, друзья! Да живет Картли!», а Джамбаз громким ржанием оповещал горы и долины о беспощадном мече Великого Моурави? Или же силился напомнить те дни, когда, обуреваемый сомнениями, скакал Моурави через леса и ущелья, и он, Джамбаз, слушал громкий стук могучего сердца первого обязанного перед родиной? Или жаждал напомнить, как победоносно возвращались они из покоренных стран и он, неразлучный друг покорителя, разукрашенный парчой, бархатом и перьями, с драгоценным ожерельем на упругой шее, звенел золотыми браслетами, выбивая золотистые искры из-под смертоносных копыт, и угрожающе нес на своей спине опирающегося на тяжелый меч Непобедимого? Или припомнился ему тот страшный час, когда Моурави, спрыгнув с седла, под которым гнулась одряхлевшая спина коня, грустно сказал: «Вот, „барсы“ мои, в последний раз я утруждаю Джамбаза. Пора ему отдохнуть от бурь и волнений… Не печалься же, мой боевой друг, я стал слишком тяжел для тебя, но я возьму у тебя твоего сына, Джамбаза второго, а тебе поручаю моего сына Иорама Саакадзе…»

Прижав к своей могучей груди взмокшую голову Джамбаза, Саакадзе шептал:

— Я все помню, мой верный Джамбаз. Не печалься, друг, не таков Георгий Саакадзе, чтобы забыть то, что пережито с тобой!

Джамбаз последним усилием поднял голову, взглянул в глаза своему кумиру, лизнул щеку, благодарно вздохнул и упал к ногам Саакадзе.

Став на колено, Непобедимый, побежденный печалью, прикрыл померкшие глаза боевого друга…

Где-то высились крепостные стены Багдада, башни Кандахара. Эхо еще повторяло раскаты воинских труб… Здесь нетронутая вода отражала рассеянный свет стамбульского утра… и Саакадзе безотчетно стал следить за соломинкой, плавающей в бочонке.


Хоронили Джамбаза в саду — там, где маленькую площадку окаймляют стройные кипарисы, там, где на зеленых ветвях жасмина любят распевать свои песни пестрокрылые птички, там, где на каменной скамье часто сидит Георгий Саакадзе, погруженный в свои большие думы.

На краю вырытой ямы разостлали красный суконный чепрак с нашитыми серебряными узорчатыми бляхами, надевавшийся на Джамбаза в особых случаях, положили тут же и серебряные стремена.

Скрестив на груди руки и сжав губы, Русудан сосредоточенно следила, как Джамбаза, завернутого в парадный чепрак, «барсы» осторожно стали опускать в обложенную кирпичом яму. Сурово кинул Саакадзе вслед навсегда скрывшемуся коню серебряные стремена, и они глухо звякнули внизу. Грузины начали сбрасывать землю. Русудан чудилось, что каждая горсть земли тяжело придавливала прошлое. Вместе с боевым Джамбазом что-то ушло, оборвалось… А настоящее? Оно было покрыто мраком неизвестности. Русудан суеверно перекрестилась:

— Приведите молодого Джамбаза, пусть он почувствует тут, что по законам земли становится продолжателем славных дел своего отца. Пусть знает, что верность в бою и в испытании — лучшее качество в человеке и коне.

Но приведенный Джамбаз, взглянув на яму, неистово заржал. Из-под копыт его полетели комья земли. Грива разметалась — и вдруг, рванувшись, он понесся по саду, ломая ветви, топча цветы, пугая птиц. Долго-долго слышалось где-то вдали его протестующее ржание.

Осыпав холм зелеными листьями, собравшиеся примолкли — знали: прозвучит еще последнее слово. И Саакадзе заговорил:

— Я виноват перед тобою, мой верный Джамбаз, я похоронил тебя не в родной стране, где весной журчат молодые ручьи, просыпаются долины, бело-розовым цветом пламенеют сады, где зимою, надевая белые бурки, удовлетворенно отдыхают горы, где друг спешит к другу, а враг бежит от врага… где хлеб посыпают солью, а раны смазывают бальзамом и где меч и дела прославляют человека, а кровь и слезы позорят. А похоронил я тебя на чужой земле, где враг притворяется другом, а друг устрашается признаться в дружбе, где раны посыпают солью, а хлеб орошают слезами, где даже жаркое солнце излучает холод, где мягкая земля подобна каменной глыбе, где дружба измеряется монетами, а монеты имеют свойство перевоплощаться в змей, гиен и кротких ягнят. Я виноват перед тобою, Джамбаз, ибо прикрыл твои глаза раньше, чем ты увидел победу нашу, к которой ты устремлял свой бег… Я понял твой последний взгляд. Увы, мой Джамбаз, ты прав, я не знаю, какой дорогой вернусь на родину.

«Прав наш Георгий, — подумал Матарс. — Странно: вот солнце, а меня дрожь пробирает. Даже Гиви съежился, а Димитрий напрасно отходит в тень, будто от лучей, — борется с печалью».

— Георгий, — негромко позвала Русудан, — может, пойдем?

— Еще такое мое слово… Если не всем суждено, то… тот, кто первым вернется в Картли, пусть закажет ваятелям памятник моему Джамбазу. В черной бронзе пусть они воссоздадут прообраз молодого Джамбаза первого… Ты, Дато, на пергаменте изобрази второго Джамбаза, он такой же, каким был некогда его отец… Рисунок передай Русудан… А на гранитных плитах пусть амкары воспроизведут драгоценности и бронзируют их, на вздыбленного Джамбаза возложат бронзовое седло и прикрепят к нему мой меч… А слова выбьют такие:

«Золото топтал мой Джамбаз! Славу он нес на острие моего меча! Он скакал по дорогам судьбы, а было их три!»


— Госпожа Хорешани, надо молебен о благополучии нашего дома отслужить, — упрашивала Дареджан. — Нехорошо вспоминать бога только когда нужен. В день ангела и в праздники бог внимание к себе любит. И в будни об этом надо помнить, иначе обидится и тоже сделает вид, что о нас забыл… Вот Джамбаз погиб…

— Права ты, Дареджан, бог слишком часто притворяется, что не замечает нас.

И Матарс направился в греческую церковь заказать молебен.

В мозаичном дворце засуетились, надевали одежду попроще, чтобы умилостивить святую деву смирением. Женщины, накинув покрывала, шли пешком. Неподалеку, на скромно оседланных конях, ехали мужчины.

Вот и Фанар, скоро церковь.

Навстречу плыл колокольный звон…

Меркушка насторожился: уж не в эту ли церковь направил его священник? Да тут и впрямь медь на четыре голоса! И пятидесятник, приняв вид паломника, зашагал в ту сторону, откуда доносился звон колоколов.


А раньше того было так.

Во двор валашского господаря, куда на постой ввели посольство, явился пристав — эфенди, черный, как остывший уголь, и подвижной, как огонь.

Надобен он посольскому делу, потому и поспешил Семен Яковлев помочь эфенди развязать язык: преподнес ему богатый подарок — соболий мех.

Эфенди язык развязал, охотно поведал: каков верховный везир, как влияет он на султана, кто его друзья и самые близкие люди; каковы другие паши и диванбеки, угождающие султану, от кого будет зависеть, чтобы Мурад поскорее закрепил военный союз Турецкой империи с Московским царством, с кем для того полезнее держать особенную дружбу и с кем быть в ссылке.

Одной рукой касаясь лба и сердца в знак благодарности, а другой прижимая соболий мех к груди, эфенди вышел.

Тут же вошел Петр Евдокимов; морщась, держась за бок, кинул злой взор на померанцы и смокву, внесенные слугами эфенди, на двенадцать кубков стеклянных, на изюм и сахар, на все, чем ублажал их, послов, на первых порах верховный, везир. Взялся было за лапу барана, а есть не стал: не до яств — грыжа самого заела.

— А пошто не лежишь, живот мучишь?

— Нечистый дух глумится — кажется въявь в пустой горнице.

— Труда нет, сторона басурманская.

— Мутит! Испить бы толченой крапивы в молоке.

— Прочнее траву пить в вине… в конюшне.

— Пил. Опосля как в конюшню вшел — ажно-де на лошади сидит нечистый дух чернецом и тую лошадь разломил.

— Оторопел?

— Махнул обратью и сотворил молитву.

— А дух-то нечистый?

— Из конюшни побежал на передний двор к сеням, а в которую хоромину вошел, того не видел.

— А рожею нечистый с кем схож?

— С Меркушкой.

— Полно те. В мыльне был?

— Ох, парил в мыльне и пуп, и кости правил. А толку?

— На Русь вернемся как, подмогну: Фомка, мой холоп, людей и лошадей лечит травами, а те травы — богородицкая да юрьева трава…

— Юрьеву траву пил, — безнадежно отмахнулся подьячий.

— С квасом надо, — наставительно сказал Яковлев, берясь за смокву, — тихо и смирно.

— Учини подмогу, — глотая слюну, взмолился подьячий. — Дай бог дело посольское разом свершить — да в путь.

— Бог дай! — И Яковлев заложил в рот горсть изюма. — И еще норишная трава.

Подьячий завистливо глядел: «Ишь, как изюм уписывает!»

— А Фомка те травы дает пить от животной хвори и от грыжи?

— Грыжу заговаривает — и свечою горячею около пупа очерчивает, и зубами закусывает, — и уговаривает грыжу у старых и у младенцев.

— А как над грыжею глаголет?

— А вот как: «Не грызи, грыжа, пупа, и нутра, и сердца, и тела у…» имярек. А над травами пальцем водит: «Семьдесят суставов, семьдесят недугов и всякие недужки, праведный чудотворец, утиши те болезни и притчю».

— Господи, умилосердися! Прибавь сил и разума в делах посольских — все свершить царскому наказу да с отпускной грамотой и легким сердцем Москву златоглавую узреть.

Подьячий хотел было осенить себя крестным знамением, но столкнулся со взглядом перешагнувшего порог Меркушки и в сердцах плюнул:

— Как я из конюшни вышел, не ты в хоромину вошел?

— Я.

— Чтоб тебе!

— Вины за собой не ведаю.

— Так ли?

— Так! Потому за христианина пришел ратовать, за казака.

— Православного?

— За донского атамана Бурсака Вавилу.

— А где… ох, бок заломило… казак? Схоронился где?

— На катарге султановой, цепью прикрылся.

Семен Яковлев ощутил, как мурашки забегали у него по спине: «Слыханное ли дело! Против наказа царева встать! Рухлядь! Москве со Стамбулом дружбу крепить, ворогов заодин под меч класть! А донцы предерзки — турецкие корабли ватажут, государеву имени бесчестие творят! Струги бы сжечь да клинки обломать их!» И отрезал:

— Зря, Меркушка, тебе такое дело всчинать.

— Я не за сукна и парчу, не за корм и водку.

— Быть тебе в опале и жестоком наказанье!

— Привесть к Москве… ох, юрьеву траву б… безо всякие оположки и без поноровки.

— Заодно ставь меня в Приказе сыскных дел! — рванул себя за ворот Меркушка. — Перед окольничим!

— Поставлю! Он, Вавило, в Стамбул не шел пеш, на чайке, поди, по морю рыскал!.. О-ох, не грызи, грыжа, пупа и нутра…

— Вражья пакость! — орал Яковлев. — Пакость чинил!

— О-ох, пах горит! — кряхтел подьячий. — Вот тебе и Юрьев день!

— Сам-семь пьешь и ешь все государево! — надвигался на Меркушку посол, а очи у него округлились.

Тесно стало, тяжко. Вот-вот кулак вспорхнет, и тогда…

Меркушка глядел исподлобья, таил огни, а сам жаждал кистенем пробить большак в бору. Дух захватывало от ярости. А посол все наседал, как ястреб на селезня. «Ух, сухоногий!» — буркал Меркушка под усы и не отступал. А перед ним неотступно, из мглы катарги, всплывало лицо Бурсака, отдавался в сердце звяк цепей. Вспомнил о плети и обухе, вмиг огни погасил, ярость схоронил.

— Не гневись, — вдруг спокойно сказал пятидесятник, — за досаду. Я с Вавило Бурсаком знакомство в бою свел, оба на земле грузинской за веру бились. Побратимы.

— То на земле грузинской, а то на воде турецкой.

— Ладно, против воли государевой не шкну. Потому холоп.

— То-то! Видишь вину свою?

— У-гу, как корчит подьячего.

— И помину впредь чтоб о казаке не было. И без того патриарху нашему, святейшему Филарету, хлопот непочатый край.

— Я ж без умышленья.

— Молчи да внимай. Турецкий посол, Кантакузин, требовал в Москве казнить казаков за шкоды, а русский посол Яковлев в Царьграде задурит: милуйте ушкуйника.

— Непригожа речь, винюсь.

— Добро. Сочтем, что спьяну…


Прошло с неделю. Неустанно расспрашивал Семен Яковлев приставов и толмачей. А везир продолжал ублажать, с арапами присылал лимоны, голубей, каштаны. А мог и не ублажать — значит, Турция против Габсбургов и Сигизмунда короля ятаган точит. А где ятаган, там и удар.

Все дни эти Меркушка ходил за послом по пятам, сдувал пылинки с бархата, подносил чаши с шербетом, угождал всячески. С хованской пищалью своей охранял посла в часы сна и бодрствования. Выражение придал лицу молитвенное, богу угодное. Осенял себя крестным знамением по всякому поводу: зевнет подьячий — перекрестится, чихнет посол — перекрестится. Украдкой вздыхал и пост соблюдал, что твой архиерей; подливал масло в лампады, а свечку раньше, чем зажечь перед Спасом, — лобызал.

Дивился посол, стал допытываться у Меркушки: «Пошто так благочинен? В Девичий монастырь, что ль, собрался? Иль бо в рай прямо?»

От ответа пятидесятник увиливал, скорбно вздыхал и отходил. Услугу за услугой оказывал молча. Стал необходим послу, как тень, — с нею привычно, без нее страшно.

После полдника как-то обтерев руки краем скатерти, Семен Яковлев строго-настрого приказал Меркушке сказывать: в чем кручина?

Пятидесятник стал было отнекиваться, затем махнул рукой — эх, мол, была не была, и открыл душу: грех на нем! Какой? Да по хмельному делу. С месяц, а может, чуть поболе, до выезда посольства, перевернул он, Меркушка, на Варварке возок — так, с озорства. А в возке в том черный поп с требником — щеки раздул, борода по ветру: соборовать, знать, болящего спешил. Ну, отряхнулся бы, благословил да опять в возок. Ан нет, о святых апостолах запамятовал долгополый, о Петре и Павле и об Николе чудотворце. А заголосил на весь крестец: «Ярыги! Звони в набат! У меня великая заступа и поддержка есть!» А ярыги стараться рады, им что?! И черный поп не спешит — не он отходит без отпущения грехов. А тем часом болящий испустил дух. Женка его аж в разуме помутилась, руки сунула в чулки суконные темно-зеленые, на голову — шушун женский под крашениною лазоревою, на заячинах, пух бобровый, пуговицы оловянные, в суму оленью напхала рухлядь: доломат — сукно зеленое, снурок золотой, подклад выбойчатый, чарки медвяные, пять подзатыльников дорогильных, — и побегла. Черному попу в лапу оленью суму, а сама возроптала: «Воззри же на горькую слезную жалобу!» И воззрил: анафеме предал хулителя. Не себя, окаянца земного, а меня, раба божьего.

Посол насилу сдержал улыбку:

— А ныне чего устрашился?

— Божьей казни. Серафим во снах является, душу теребит шестикрылый. Святой Софии в сем граде храм небесный, другие церкви греческие.

— Ждешь, чтоб наказание бог отвел?

— Жду и челом бью. Замолви словечко, чтоб Кантакузин разрешил мне допуск ко святым местам. Смилуйся, пожалуй!..

Не полагалось свитским людям до окончания дел посольских расхаживать по Стамбулу, но посол, как приверженец правой веры, словечко замолвил.

Выслушав Яковлева, влиятельный Кантакузин одобрительно кивнул головой, — на корабле еще понравился ему задористый, но и скромный пятидесятник. И потом — почему не помочь христианину облегчить молитвой душу? А то как бы не уподобился тому москвичу, — взлетит еще в кущи райские без покаяния и причастия телу и крови Христовым.

На шутку грека Фомы, приближенного султана, посол Яковлев льстиво хохотал. А на всякий случая прижимал к груди ладанку с волосом преподобного Сергия.


Так Меркушка добился права в одежде богомольца возносить молитвы в церквах квартала Фанар. Правды в его сказе о возке не было: случилось все то с иным стрелецким начальником. А Меркушка лишь решил использовать чужой грех для помощи Вавиле. Полоняник казак погибал на турецкой катарге! Вот где скрыта была правда, и она огнем жгла сердце Меркушки. «Выручай побратима!» вот те святые слова, которые видел Меркушка на неведомом стяге, созданном его воображением, но который он прикрепил к древку своей совести. Пошел бы на любую хитрость, на угодливость, на безумие, ибо знал, что этим соблюдает не одну стрелецкую честь, а нечто большее: честь русского на далекой чужбине.

И начались странствования… Как отдельный городок квартал Фанар. Много улиц и закоулков, стиснутых одноцветными домами, обошел Меркушка. Куда ни кинь взор, проглядывает сквозь ветви красная черепица кровель. Наглухо закрыты калитки. Псы подымают лай. Подозрительно оглядываются прохожие. Какой здесь толк?

Стал заходить он в богатые греческие лавки. Под выкрики торговцев, не скупящихся на хвалу своих товаров, выплывали из полумглы сапфиры Индии, гольштинский янтарь, кораллы Африки. Отмахивался от чудес пятидесятник, как от мух. Ждал нужное слово, его среди редкостей не было.

Принялся рыскать по цирюльням. Пахло в них какой-то сладкой рыбой. Пар подымался над чашами, как облака, в них, как молнии, сверкали бритвы. На подставках белело женское туловище без головы… было не до смеху. Лязгали ножницы так, будто кто замки железом сбивал. Накинув на черные локоны голубые фесы с кистями, горбоносые греки снисходительно слушали Меркушку, но мало что разбирали в его ломаной татарской речи, подкрепленной жестами.

Упрямый странник, он шел дальше, сам не зная, для смеху или всерьез надеется взнуздать судьбу. Подходил к погонщикам, с жаром понукавшим ослов: «Харбадар!» Объяснял на пальцах выразительно, погонщики в ответ скалили зубы и вынимали зелень из корзин или ударяли по кувшинам, в которых плескалось молоко или вода.

Иной раз сворачивал в лавки победнее, щупал лохматые козлиные кожи, принюхивался к кофейным зернам, перебирал талисманы, пропахшие чесноком, — и вновь расспрашивал. Греки, весело блеснув чернокарими глазами, отрицательно качали головой.

Отчаявшись, Меркушка чертыхался и готов был засвистать в три пальца, да так, чтобы небеса зарделись. Небеса! Меркушка вспомнил про церковь и облегченно вздохнул. Обвел глазами уличку: кругом кипарисы… Благодать!

Переходя из церкви в церковь, обрел все же Меркушка то, что искал, а именно: священника, знающего русский язык.

Выслушав просьбу помочь выкупить казака, священник молитвенно сложил руки:

— Сердце очищаем на приятие неизреченного света Христова и не собираем себе то, что сребролюбезно и вещелюбезно. Но на все дела милосердия божия не хватает денег.

— Ради сего, видит троица живоначальная, — вскрикнул пятидесятник, — все до последней полушки отдам!

Оказалось, нужно в пять раз больше, да в придачу — сильную руку. Сильней же руки патриарха Кирилла нигде не сыскать.

Ночью Меркушка не сомкнул глаз: «Так, может, одежку продать? А может…» И задрожал аж, вскочил, схватил пищаль и прижал к груди дар княжны Хованской. До третьих петухов колебался, к первому свету ласково думал: «Знать, не зря к пищали сей льнул Бурсак, еще на Тереке предчувствовал: выручит милая».

С зарей пятидесятник, как перед боем, вымылся, надел чистую рубаху с петушками. Еще бы! С заветной пищалью расстается! Скрыв под плащом ружье, он отправился вновь просить священника, дабы оказал помощь в продаже оружия, ибо не знал турецкого языка, боялся продешевить и тем сорвать выкуп.

Старый привратник ловко зажестикулировал, показывая, что священник ушел в церковь служить молебен. Из набора слов Меркушка понял одно, что молебен заказали богатые грузины с Кавказа.

Что-то посильнее стрелы кольнуло Меркушку.

На четыре голоса гудела звонкая медь. Вошел — нет, ворвался Меркушка в церковь и… на миг остолбенел! «С нами крестная сила! Наваждение беса! Но не смеет бесчинствовать в святом месте! Тогда и впрямь Отар! А вот и одноглазый Матарс, лишь на лбу побольше морщин. А вон Пануш, лишь снегом занесло виски… и с ними еще и другие…»

Первый заметил его Матарс и обхватил железными ручищами. Оторопел Меркушка, но его уже обнимали взбудораженные «барсы», тормошили, выволакивали из храма.

— С очей на очи ставлены, а не верю! — конфузясь, лепетал Меркушка.

И вновь, как тогда, на Жинвальском мосту, едва успевал переводить Отар, а что не успевал, и так было понятно. «Барсы» уже подкидывали Меркушку.

— Вот и мне удалось выплыть из дыма кадильниц! — весело вскрикнул Дато, протискиваясь к Меркушке. — А ты, друг, откуда выплыл?

Вспомнилась им Москва, пожар, пир у боярина Хворостинина… и он, разудалый Меркушка. Сколько дымов рассеялось, сколько туманов осело, сколько туч пронеслось!..

На паперть выходили благочестивые греки с пистолетами, торчащими из-за разноцветных поясов, легкие гречанки в белых покрывалах прислушивались к веселым восклицаниям.

Узнав, что Меркушка «приплыл» с московским посольством, Дато немедля заявил, что потащит его в дом Саакадзе знакомить со всеми. И полюбопытствовал:

— Почему богомольцем нарядился?

Сначала Меркушка ощущал непомерную радость от нежданной встречи, но упоминание об его паломничестве сразу остудило, он печально махнул рукой:

— Гостить приду опосля. Друга выручать надо.

Выскочили на паперть и остальные «барсы».

— Друга?! Какого друга?! Где?!

— Постой, Гиви, раньше пусть все «барсы» обнимут побратима, который на Жинвальском мосту смешал свою кровь с нашей.

Отар торжественно перевел Меркушке слова Пануша, но Димитрий совсем не торжественно стиснул стрельца в объятиях и трижды облобызал, как близкого, ностевца. А за ним — Элизбар и Ростом.

Лишь после этой церемонии Дато потребовал, не сходя с места, рассказать: какой друг и в какую беду попал.

Выслушав историю о Вавиле Бурсаке, «барсы», словно ветром подкинутые, рванулись было к воротам. Сейчас, ни минуты позже, бежать на выручку! «Выкуп? Какой выкуп?!! И без него вытащим!..»

Но Дато и Ростом тотчас напомнили, что здесь не Картли, где отвага может решить все. Здесь необходимы политика, хитрость, монеты. И даже выкупать придется осторожно, и не самим. Это сознавал и Меркушка, потому и не скинул плаща и капюшона, сколько ни уговаривали «барсы».

Узнав, что Меркушка чуть было не продал пищаль, Гиви так разволновался, что даже закашлялся. Дато, слегка обняв Меркушку, решительно повел его в Мозаичный дворец: скоро после молебна соберется вся семья; необходим совет Моурави.


Прежде всего Меркушку поразила роскошь: «Чудно! В богатстве тонут, а держатся запросто, словно со всей голытьбой в родстве. Вот люди! А у нас бояре? И не подступись, ребра сокрушат. Шапки бархатные, кафтаны парчовые, а души — грошовые! К примеру, подьячий — то рукой за пуп, то за круп. А сам ни крупный, ни путный. Так — пуповка, пупырь!» Встряхнув копной волос, стал развязывать кожаный шнур плаща.

«Барсы» также были приятно удивлены, ибо, сбросив плащ, Меркушка предстал перед семьей Саакадзе нарядным стрелецким начальником с драгоценной пищалью через плечо.

— В круг, — закричали «барсы», — в круг!

Меркушка очутился посередине. Заиграли пандури, и с воинственными выкриками «барсы» понеслись в стремительной пляске, готовые выхватить пистолеты и разрядить их в воздух.

Веселье нарастало.

Проносили уже на подносах груды чуреков, изогнутых, как рога белых быков, узкогорлые кувшины с вином, только что перелитым из бурдючков и стремящемся в роги и чаши, мясо на остроконечных шампурах, украшенных красным перцем. Лишь ноздреватый сыр ронял слезы, но они казались росой на зелени, окружившей желтоватые головки.

О деле речь завели после обеда; дружно подымались чаши за здоровье Меркушки и его пищали. Узнав, что где-то в северной слободе живет его мать, пили за ее долголетие.

Смущенный Меркушка не знал, куда девать руки, и, как утопающий за соломинку, поминутно хватался за чашу: «Кабы свои бражники, не великое дело! Осушай себе чару! Ломтем алтынным очаровывайся! А здесь не тот пир: княгини одна другой краше, даром не совсем молоды… А улыбчивы как! Ласковы!»

Как и следовало ожидать, Саакадзе советовал быть осмотрительными.

— Монеты? О них, друг, не беспокойся, они под рукой. Разве кто из «барсов» забыл, чем обязаны атаману? Вавилу Бурсака вызволим, но не только послы Русии, и мы должны быть ни при чем!

— Почему ни при чем?! — заволновался Гиви. — Атаман…

— Будет освобожден или патриархом Кириллом, или… но об этом потом. Раньше попробуем первое средство. Ты, Ростом, и ты, Элизбар, отправитесь в Фанер и вместе с моей просьбой передадите епископу кисет с золотом для выкупа Вавилы Бурсака и отдельно жемчуг для украшения иконы божьей матери.

Непривычный к такому вниманию, Меркушка все больше смущался. Он даже пробовал протестовать: у него есть сбережения, лишняя одежда и…

— Полтора барана тебе на закуску! — вскипел Димитрий. — Где ты видел грузина, сдирающего с друга одежду? А разве дело не общее? Держи про запас свое богатство и больше не вмешивайся в дела греческой церкови.

Отар торжественно перевел и от себя добавил:

— «Барсы» не любят, когда им противоречат.

Неделю напролет шел торг за Вавилу Бурсака. Казалось, ни о чем другом теперь не мыслили «барсы». Звенели монеты, шуршали слова… Не слишком охотно соглашались турки выпустить из рук необычную добычу, — но золото есть золото!

Внезапно Саакадзе велел «барсам» прекратить хлопоты, ибо капудан-паша заявил, что без повеления Режап-паши невозможна такая милость.

— Значит, друзья мои, нужны совсем другие действия. Редкий случай в Турции, когда золото бессильно.

— Георгий! — с досадой возразил Матарс, теребя черную повязку. — Вавило с голоду помрет, пока найдем то, что сильнее золота.

— Не помрет, слишком силен духом. Подкупите начальника стражи и передавайте казаку еду. Но помните: почти все станут забирать себе жадные дозорщики.

— Придумаем такое, — засмеялся Дато, — чтобы и Вавиле досталось.

— Я уже придумал!

— Раз придумал, так…

— Наш Эракле обещал устроить мне встречу с Кантакузином, — медленно проговорил Саакадзе. — Терпение, «барсы»…

Но «барсы», вскочив с мест, троекратным «ваша!» приветствовали дорогого Георгия за гибкость ума.

Оживился и Меркушка: «Бог даст, вызволим Вавилу!»

Саакадзе не ошибся, пришлось запастись терпением. Хоть Кантакузин и обещал Эракле встретиться у него с Моурави, но все откладывал, ибо посольские дела занимали много времени в Диване, а султан не переставал допрашивать о замыслах Москвы…

Надо ждать! А ждать оказалось тяжелее всего: ведь и весна вот-вот нагрянет, а там в поход на Иран… До казака ли тут будет!

Но разве только о Вавиле беспокойство у Саакадзе? Нет! Главное — с чем пожаловали послы из Русии? А об этом только Кантакузин знает. Значит, надо ждать!


Читать далее

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ. МАТЬ МИРА 13.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 13.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ 13.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
СЛОВАРЬ-КОММЕНТАРИЙ 13.04.13
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть