ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Онлайн чтение книги Город мелодичных колокольчиков
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Казалось, весь Токат пришел в движение. Говорили только о предстоящем пире в честь султана славных султанов. Говорили о подарках, присланных султаном, «средоточием вселенной», которые будет раздавать верховный везир Хозрев-паша знатным пашам и бекам.

Знали о подарках и «барсы». Недоумевая, Саакадзе спросил везира, когда он намерен вручать шубы Сераля, если после пира тотчас в поход? Хозрев охотно пояснил, что перед пиром в доме вали получат милость султана все остальные, а Саакадзе и его «барсы» уже получили…

Неопределенный ответ, как ни странно, не насторожил «барсов», — не все ли равно, где примут знатные турки драгоценные одеяния, а грузинам одно: поскорей добраться до стен Багдада, за которыми — путь на Картли! «О, кто еще может похвалиться такой родиной!»

Последние лучи солнца обломились об утесы гор и погасли в реке Ешиль-Ирмак. Конные паши, окруженные свитой, важно въезжали в высокие железные ворота, озаренные разноцветным огнем праздничных факелов. Немало удивились «барсы»: прибывали только приверженцы Хозрева. Но вали, горячий сторонник Моурав-паши, успокоил его.

— О находящийся под покровительством седьмого неба! О Непобедимый! Что делать нетерпеливым в мире, где все надо ждать — и огонь солнца и каплю дождя. Я все убеждал: раньше пир, потом подарки. Машаллах, вот что ответил мне твой друг, удалой начальник Рамиз-паша: «Не следует противоречить верховному везиру перед походом». И тут Фаиз-паша добавил: «Желание поскорее увидеть дар султана заставляет пашей немного опоздать на пир».

— Но почему сторонники везира не опаздывают?

— О Мухаммед! — Вали звучно расхохотался. — Клянусь поцелуем любимой наложницы, сторонники везира первые получили роскошные шубы. А мне, ага Ростом, не удивляйся. Я Хозреву не подчинен и ничего не получил.

Во дворе засуетились слуги, ударили барабаны, крики «Ур-да-башина верховному везиру!» оповестили хозяев о прибытии сердар-и-экрема.

За Саакадзе поднялись и другие навстречу высокому гостю. Матарс поправил на глазу белую повязку.

Прибыл Хозрев-паша только с двумя слугами: чухадаром, несшим палку, дабы отгонять собак, и фонарщиком с огромным фонарем.

Хотя Саакадзе и презирал жестокого, заносчивого везира, но такое доверие не могло не найти в нем отклика.

В приемном двусветном зале, вымощенном мраморными плитами, горел камин, узкий и высокий, отбрасывая красные блики на затейливые переплеты окон. Словно освещенные изнутри, мерцали фарфоровые вазы, установленные в маленьких нишах.

Огромный серебряный поднос заменил скатерть. Яшмовые и фарфоровые блюда сразу опустились на него, словно птицы на озеро. Подали воду с сахаром и шербет.

Начался пир.

Хозрев-паша никогда так еще не ликовал. О, еще бы! После первого намаза ворота Токата широко распахнутся, и отборное войско анатолийского похода двинется на Багдад!

И вновь удивился Саакадзе, почему не спешит к нему на пир ближайший друг Келиль-паша.

— Умерь свое недовольство, Непобедимый!

Дато вздрогнул, что-то зловещее было в том, как произнес это знакомое слово Хозрев. Потом словно издали донесся его хохоток. Обгладывая косточку, он визгливо говорил, что вот-вот должен прибыть Келиль-паша, наверно, с Ваххаб-пашой вместе за подарками отправились.

Поймав на себе пристальный взгляд Дато, Хозрев-паша предложил послать тут же за Келиль-пашою. Сам не зная почему, Саакадзе отказался: «Если не спешит, значит, так надо».

Келиль-паша спешил, но недаром «у каждого человека судьба висит на его шее».

Почему Ибрагим поплелся за толпой, устремившейся к дому вали, он не смог бы ответить, ибо раздача подарков пашам оставляла его равнодушным. Какая-то тоска сжимала его сердце, и Ибрагим, не находя покоя в караван-сарае, где он и его конь обрели пристанище, слонялся по улицам.

Вдруг Ибрагим подался в сторону: в проехавшем всаднике он узнал того разбойника, который отсек голову Рахман-паше. Но почему этот злодей, сопровождаемый группой башибузуков, свернул на улицу, где находился дом Моурав-гурджи?

Дрожа, кок в лихорадке, Ибрагим, крадучись, поплелся за шагом двигающимися башибузуками. Тут он увидел, что все примыкающие к дому Саакадзе улички охраняются вооруженными до зубов янычарами. А у ворот дома, и справа и слева, стоят на страже сипахи из орты верховного везира.

Озадаченный Ибрагим не знал, что предпринять. Конечно, в дом Моурав-паши его не впустят. И не опрометчиво ли переступать порог, где пирует Хозрев-собака? К тому же, что он, незнатный, может один сделать в случае опасности?..

Нежданно разбойник подошел к воротам и тихо заговорил с сипахом. «Келиль-паша… нет, вали… якши… за подарками» — уловил Ибрагим отдельные слова и, инстинктивно прижимаясь к стенкам, направился к дворцовому дому вали. Здесь у позолоченных ворот его поразила толпа токатцев, охваченных тревожном волнением. Подойдя к нескольким слугам, он услышал, что многие паши давно вошли в дом, но еще ни один не вышел ни с подарками, ни без них.

Осмелев, Ибрагим подошел ближе к молодому прислужнику и спросил, не видел ли кто Келиль-пашу?

— О! о! Улан, тебе на что паша?

— Обещал он амулет купить, и вот я бегаю за ним, а он ускользает подобно тени…

— Сегодня даром бегаешь. Совсем недавно эфенди Абу-Селим послал за ним оруженосца, подарок султана хочет вручить.

Не дослушав, Ибрагим спокойно отошел, но, завернув за угол, хотел бежать и сам удивился своей глупости: «слуга на коне, а я… я тоже на коне!» — И Ибрагим, не задумываясь, отвязал от столба одного из коней под зеленым чепраком и поскакал к дому Келиль-паши. Он мысленно похвалил себя за то, что еще утром тщательно (на всякий случай) изучил местоположение дома паши Келиля. На одной из уличек Ибрагим заметил отъезжающего от красивого дома всадника в феске. «Слуга эфенди», — догадался Ибрагим, придержав коня. Но едва скрылся из виду слуга, Ибрагим помчался, будто за ним гнался шайтан.

В калитку он застучал с силой пяти богатырей. И едва показались перепуганные слуги, он закричал:

— Я послан… Во имя аллаха, скорей старшего чауша! Что-то было страшное, неотразимое в крике Ибрагима, и слуги, быстро распахнув ворота, впустили всадника и, тотчас захлопнув их, накинули засов. Соскочив с коня, Ибрагим кинулся навстречу турку с багровым рубцом через лоб и отсеченным левым ухом.

— Скорей, пока не поздно, позови старшего чауша!

— Клянусь Меккой, это я!

— Сура корана «Корова», — прошептал Ибрагим. — Разговор о кипарисе.

Едва дослушав, старший чауш крикнул:

— Даже для беков не открывайте дверей! Собак спустить! — и, подхватив Ибрагима, он скрылся с ним в темном коридоре дома.

Внимательно выслушал Келиль-паша печальный рассказ Ибрагима. И о Стамбуле, и обо всем том, что удалось ему узнать в Токате. Особенно потрясло Келиля убийство Рахман-паши. «Похоже, мальчик прав: Моурав-паша угодил в плен к всесильному злодею. Бисмиллах! Почему везир-собака не испугался гнева султана? Или зависть и свирепость затмили его рассудок? Или злобствующая Фатима прислала тайного гонца с советом уничтожить опасного полководца и взять Багдад, ибо султан, приняв ключи твердыни Месопотамии, не взыщет с верховного везира даже за самое страшное вероломство? Но мудрость подсказывает, что не так скоро решится Хозрев на насилие и кровь. Даже он, верховный везир, не посмеет причинить зло тому, кто отмечен султаном Мурадом высшими знаками расположения. Значит, надо направиться к Моурав-паше, а не к вали, как повелел только что через татара Хозрев. Кёр-оласы!»

Донесся отрывистый собачий лай. Кто-то отчаянно ругался.

Решение Келиля привело Ибрагима в ужас. Почему паша хочет сократить свою жизнь? Разве у дома Моурав-паши не устроена засада? Разве он, Ибрагим, не слышал, как один из разбойников спрашивал, не прибыл ли Келиль-паша? И почему благородный паша решил оставить без защиты Моурав-пашу и тех, кого называют — «барсами»? А разве у дома вали не тревожатся слуги? Ведь там собраны все приверженцы Непобедимого. Это он, Ибрагим, еще утром знал.

Келиль-паша все больше мрачнел: «Раз собака решил со мною покончить, значит… Бисмиллах! Ваххаб-паша!.. О пророк!» — Келиль побледнел, он вспомнил, что по приказу верховного везира Ваххаб ускакал еще утром проверить готовность орт к походу. Но он обещал вернуться к пиру и… не вернулся.

«О шайтан!.. Значит, Хозрев намерен послать храброго Ваххаб-пашу на Багдад, отдав ему все войска казненных, а после уничтожить пашу, присвоив себе славу победителя. О желтая гиена, вот почему ты отослал из Токата Ваххаб-пашу и до утра, наверно, запретил открывать ворота города. Все это так, но пусть аллах подскажет, как выехать мне из Токата… Выехать? Куда? Конечно в Стамбул! Скакать день и ночь, меняя каждые три часа коня… Но там, возле уступа Белого шайтана, как уверяет мальчик, постоянная засада, и уже многие не угодные собаке-везиру обезглавлены… Тогда да поможет мне аллах прорваться через восточные ворота в ущелье Чекерека. Пусть на день позже прибуду в Стамбул, но… прибуду. И султан немедля пошлет скоростных гонцов. А Осман-паша? Тоже молчать не будет. А Диван? Может вмешаться. И верховный везир будет отстранен от дел османов, и слезы везир-ханым Фатимы не помогут. Видит аллах, только так могу спасти драгоценную жизнь друга и осуществить наш совместный поход на Багдад. Город калифа, хочу видеть твои купола!»

— Ага Келиль-паша, — взмолился Ибрагим, — почему растягиваешь минуты? Разве у тебя две жизни? Или никто не дорожит тобою, как «неповторимым пашою»? Так зовет тебя полководец-гурджи. И разве не позор быть обезглавленным собакой? О Келиль-паша, прославь свое имя! Спаси Моурав-пашу и ага «барсов»!

Келиль-паша с удивлением взглянул на юношу: «Машаллах! Откуда в нем столько ума? Неужели Непобедимый прав и в народе таится сила титана, нужно только дать ему право на жизнь? Об этом вспомню в Стамбуле. Ведь этот улан спас мне жизнь».

Награду, полный кисет с пиастрами, Ибрагим не принял: «Будь благороден, спасая друзей…» — вспомнил Ибрагим.

Не прошло и получаса, как из ворот выехали двенадцать верных Келиль-паше сипахов под начальством тринадцатого — старшего чауша. Вооруженные, как на войну, они поверх доспехов надели платье слуг, а через седла перекинули мешки с бубенцами и колокольчиками. Кто остановит торговцев, спешащих с товаром в соседние вилайеты? И если им удастся благополучно миновать уступ Белого шайтана, то они на сутки раньше прибудут в Стамбул. На сутки раньше? Аллах! Тут дорога каждая секунда! Чем скорее предстанут они перед Осман-пашой, тем вероятнее спасение гурджи.

Еще через несколько минут тихо через калитку сада вышли двенадцать верных Келиль-паше слуг и среди них тринадцатый — Келиль-паша.

Вскочив на ожидающих их коней, они понеслись, словно гонимые бурей, к восточным воротам.

А наутро Ибрагим узнал, что, изрубив семь янычар, стоявших там на страже, тринадцать всадников умчались из Токата.

Хозрев-паша злорадствовал, полагая, что Келиль отправился к своим ортам. Шайтан свидетель, в сражении Абу-Селим еще ловчее снесет башку упрямцу, который, вопреки определению его, верховного везира: «Смерть!», — самовольно и дерзко сам себе определил: «Жизнь!»


То было утром, а ночь под покровом мглы продолжала свою зловещую игру.

В приемной зале дворцового дома Хозрев-паша еще накануне вел дружеский разговор с вали, беспрестанно прикладывавшим в знак почтения руку ко лбу и сердцу, но не назвавшим ни одного имени паши или бека, примкнувших к лагерю усмирителя Эрзурума и достойных высокой награды.

— Пророк послал тебе удачную мысль, — растягивал тонкий рот в улыбке Хозрев-паша, — кроме себя, никого не обогащать сокровищами Стамбула.

Посрамленный вали смотрел на изображение слона, следующего за своим вожатым, и завидовал последнему. Лишь откровенностью он мог отвести от себя подозрение в алчности. В самом деле, почему не получить подарки и тем, кто в столкновении пяти и трех бунчуков предпочел держаться золотой середины? И вали с пылкостью, не соответствующей его годам, стал называть фамилии войсковых пашей и беков.

И вот один за другим прибывают паши и беки орт анатолийского похода, созванные в дворцовый дом вали…

Многим под звуки веселой музыки разрешили полюбоваться подарками раньше.

В белой комнате, примыкающей к черной, грудами лежат награды султана — шубы из золотой с ярко-зелеными разводами парчи, подбитые соболями, чалмы с перьями цапли, узорчатые седла с серебряными чепраками, обшитые золотом по четырем углам, нагольниками и прочею конскою сбруей роскошной отделки, турецкие ханжалы с крепким булатным лезвием, украшенные кораллами, в вызолоченных ножнах обронной работы с чернью, ружья мамлюков с цветными каменьями, секиры, ятаганы, булатные ножи, выкованные в Индии, с рукоятками из зеленого хрусталя.

Сожалеет Незир-бек, сетует Тахир-бек:

— Видит аллах, жаль, что награды вручает не Моурав-паша, а почему-то эфенди Абу-Селим.

Но додумывать бекам не пришлось: вышел помощник вали и словно в трубу затрубил:

— Всех просят ждать вызова на парадном дворе. Мир над вами.

На пороге, где застыли арабы с саблями наголо, показывается эфенди. Он важно говорит, что по приказу должен провести церемонию вручения подарков султана Мурада IV по всем правилам Сераля.

И он проводит…

Абу-Селим почтительно пропускает в белую комнату баловня судьбы — Фаиз-пашу. Он идет легкой походкой, будто нацепил невидимые крылья.

Абу-Селим дергает шнур, и где-то приглушенно звенит мелодичный колокольчик Токата.

Отходит в сторону незримая дверца, выскакивают четыре разбойника, мгновенно схватывают пашу, нахлобучивают на него уродливый черный колпак, приглушающий крик, и вталкивают в черную комнату.

Миг, и отсеченная голова шумно падает в плетеную корзину, и кровь, как на бойне, стекает по деревянному желобу.

Абу-Селим, улыбающийся, выходит на парадный двор. Он вызывает счастливчиков, раньше других заслуживших награду падишаха, «средоточия вселенной».

И вот в белую комнату входит удалой начальник сипахов Рамиз-паша.

Затем начальник оды Самсумджы семьдесят второй — отважный Али-бек.

Затем неподкупный Джянум-бек, капудан оды Джебеджы первой, третьей и пятой.

Потом бесстрашный Незир-бек, начальник оды Чериасы семнадцатой.

За ним капудан Зембетекджы восемьдесят второй, отчаянный Тахир-бек.

Но почему не возвращаются награжденные? Почему не выражают благодарность? Почему…

Пашей и беков на парадном дворе охватывает страшное подозрение. Они рванулись к выходу, обнажая клинки. Но ворота закрыты… а из засады выскакивают башибузуки верховного везира, и их не счесть. В каждой руке по ятагану, а в зубах — нож. На один клинок, верный Моурав-паше, приходится десяток клинков, верных сердар-и-экрему.

— О-о-о-ох… Аман-заман!..

Началась не схватка — резня. Одному лишь Эсад-беку удается выскользнуть из дворцового дома, логова шайтана.

И Эсад-бек, забрызганный кровью, добирается до своих шатров, поднимает янычар, и они храбро несутся к проклятым воротам, готовые разнести все, что станет на их пути.

Ворота медленно открываются. Из них выезжают, нудно поскрипывая колесами, телеги с мертвыми телами, — вереница обыкновенных телег, пахнущих дегтем, с бесстрастными возницами в черных балахонах.

Янычары отпрянули в сторону, невыразимый ужас охватил их и мгновенно покинула храбрость: «О аллах, почему?!»

Абу-Селим выехал к воротам, выплюнул сгусток крови, потер губу и грозно крикнул:

— Янычары! Измена! Верховный везир раскрыл заговор против султана! Ур-да-башина Хозрев-паше!


А пир в доме трехбунчужного Моурав-паши продолжался!

Когда подали тридцатое блюдо с жареными ягнятами, Хозрев-паша напомнил о золотом кувшине с тигром.

— Настал час выпить райский напиток за султана славных султанов! Да продлит аллах его жизнь до конца вселенной!

Эрасти поспешил в хранилище, где под замком находился заветный кувшин. Еще утром он, взболтнув зеленую влагу, дал попробовать собаке, а через полтора часа, как приказал Димитрий, протянул полную чашу слуге турку, но яда в соке зеленой сабзы не оказалось.

И сейчас Эрасти раньше, чем дать другим, осмотрительно сам отпил несколько глотков. Хозрев-паша добродушно рассмеялся и похвалил оруженосца за осторожность.

— Ай-я, сразу видно, в Иране жил. Абдар! — и первый подхватил свою чашу.

Эрасти до краев наполнил ее зеленоватой влагой и хотел уже наполнить чашу Саакадзе, но внезапно чухадар завистливо выхватил кувшин у Эрасти, заявив, что он тоже хочет прославиться тем, что наливал в чашу Великого Моурав-паши, мирмирана Караманского вилайета, турецкий нектар. Он тоже будет горделиво рассказывать своим сыновьям, что и из его рук приняли благородные грузины султанский напиток.

Не узнать Хозрев-пашу на пиру в Токате. Он щедр и милостив и сам доволен, что таким хорошим отражается во множестве зеркал, украшающих ниши. Подозвав насторожившегося Эрасти, он потрепал его по плечу цепкими пальцами с выкрашенными ногтями, снял со своего пояса алмазную застежку и сам пристегнул к поясу Эрасти.

Взоры пирующих невольно привлекла игра искусно подобранных камней, и никто не заметил, как именно в этот миг чухадар ловко обменял под полой плаща золотой кувшин на точно такой же другой с выгравированным тигром и, не мешкая, разлил зеленое вино по чашам «барсов». Особенно старательно наполнил он чашу Саакадзе. Остаток, по знаку верховного везира, чухадар вылил в чашу Эрасти и с поклоном вернул ему кувшин.

Пировали до полуночи…

Камин давно потух; казалось, неведомое чудовище разинуло черную пасть и готово проглотить пирующих. Глаза у Пануша невольно смыкались, но он боролся с зевотой и лишь дивился, почему тюрбаны и шлемы на этажерке подпрыгивают в какой-то воинственной пляске. А Элизбара мучал ушакский ковер, будто взлетевший под потолок и трепыхавшийся там, как парус.

Первым уснул, свалившись на ковер, Гиви. За ним — Ростом, успевший бросить удивленный взгляд на священные надписи из корана, развешанные по стенам. Из гармоничных и сложных линий арабских букв вдруг составлялись корабли, мечети, дворцы, они точно манили в неведомые страны, и хотелось превозмочь сонливость и шагнуть через мрак, застивший глаза.

Наклонившись к вали, Хозрев сквозь зубы процедил: — Мухаммед, как справедлив он, воспретив правоверным напиток шайтана. Увидишь, вали, скоро если не один, то все гурджи превратятся в кабанов — одни будут валиться на пол, другие драться. Говорят, на одном пиру гяур Моурав убил двух и трех, ранил одного и двух.

Вали встревожился. Он припомнил персидскую притчу о гурджи, вступившем в единоборство со львом и разорвавшем ему пасть. Этим гурджи был Моурав-паша. Богатырь! Но чувстве восхищения не должно превышать чувства осторожности. Когда льется шербет — хорошо, когда кровь — хуже. Для чего ждать, чтобы от страха потрескались губы? Время, приди — время, уйди!

И незаметно вали что-то прошептал на ухо соседу паше. У того глаза полезли на лоб, покрытый испариной, и он в свою очередь склонился к сидящему рядом двухбунчужному паше, так и застывшему с открытым ртом. Придя в себя, этот в свой черед стал нашептывать на ухо солидному паше, начальнику пушкарей, чуть не подавившемуся костью.

Когда вслед за Элизбаром свалился и Матарс, почему-то заменивший в разгар пира белую повязку черной, вали, а за ним и остальные паши, стараясь ступать бесшумно, но невольно ускоряя шаги, покинули двухсветный зал.

«Странно, — недоумевал Саакадзе, — никогда „барсы“ от вина не пьянели, а сейчас валятся, как камни с кручи!.. А уже настал час похода. Вот резкие звуки труб и грохот барабанов превращаются в раскаты грома. Из облаков падают янычары… тысяча… две… три… Хохочет Хозрев-паша, потрясая дубинкой. Движутся чудовищные черные верблюды с семью горбами, и на каждом пылающий минарет… Просыпайтесь, друзья! Э-хэ, „барсы“! Ждут нас кони! Скорей! Скорей!.. Нет шаха Аббаса! Надо использовать междуцарствие в Иране! Вперед! Но почему… почему снова слышу замогильный голос бабо Зара: „Береги коня! Береги коня!..“ Вихрем мчится трехглавый конь, рвутся на тонких шеях в разные стороны головы… Одна голова мчится через лес с оранжевыми деревьями, другая — через зеленые воды, третья — к мрачным громадам… Почему скачу одновременно по трем дорогам?.. Грузия… Персия… Турция…»


Каменный пол… темные своды… грязные оконца в решетках… за ними муть.

С трудом поднял Эрасти тяжелые, словно железные веки. Где он?.. И почему на руках гремят цепи?.. И вдруг вопль отчаяния вырвался из груди Эрасти: цепи гремели и на скованных руках Саакадзе, гремели на руках всех плененных «барсов».

Происходящее казалось немыслимым, кощунственным, плодом больного воображения.

С силой встряхнул головой Дато и встретил взгляд Георгия. Очнулись и остальные. Димитрий в бешенстве принялся рвать цепи. Звон их рассеял последнюю надежду Дато: нет, происходящее не отвратный сон. Сразу припомнилось, как недоумевал он вчера, когда из «щедрого» кувшина везира беспрестанно хлестало зеленое, как глаза змеи, вино. Он еще подумал: «Пьянею»…

Послышался шум откидываемого засова. Вошел какой-то турок в засаленной куртке и равнодушно поставил перед ними глиняную чашу и заплесневелые лепешки. Дато, расплескивая похлебку, ногой отшвырнул чашу и приказал отнести собачью еду верховному везиру, иначе он окованной рукой проломит тюремщику башку. Турок в страхе вытащил из-за кожаного пояса нож, попятился к дверям, за которыми виднелась стража с обнаженными ятаганами, и исчез.

Тотчас в боковой нише приоткрылась незаметная железная дверца, и ворвался Бежан. Он один не присутствовал на пиру, ибо Папуна, уложив его в своей комнате, приказал до утра не приходить: мальчику еще рано видеть омерзительную рожу Хозрев-везира. Сейчас Бежан, дрожа, поведал, как спрятался он за угловой диван и сквозь бахрому видел, с какой яростью башибузуки Хозрев-паши, науськиваемые чухадаром, разграбили весь дом, унесли ценности, оружие, не оставили даже кухонного ножа.

— Осторожно разведай, каким путем мы можем выбраться на улицу, — тихо проговорил Саакадзе.

Бежан порывисто метнулся к нише, чуть скрипнула железная дверца. Мутный зеленоватый свет был неподвижен, как болотная вода.

Никогда еще с таким трепетом не ждали «барсы» возвращения вестника. Мучительно тянулись минуты, похожие на ступени вечности.

Вернулся Бежан бледный и трепещущий. Что могли добавить его путаные слова к той правде, которая таким ужасом отразилась в его глазах. С суровым спокойствием слушали «барсы» о том, что слуги-грузины убиты, а слуги-турки разбежались. Дом опустел, но двор полон янычар из орт сераскера Хозрев-паши, которые разъяренно требуют предать смерти гурджи-гяуров. Крыша черна от стражи, а сверху сквозь щель видны конные сипахи, тесно окружившие четыре стены ограды. Они, наоборот, кричат, что охраняют Моурав-пашу и начальников-гурджи по повелению везира и никого не допустят к воротам.

Долго молчал Саакадзе. Он разгадал разбойничий план Хозрев-паши: уничтожить сильного соперника и, чтобы избежать мести и разглашения в Стамбуле злодейства, заодно истребить всех грузин. «Увы, доверчивый Келиль, своими доводами ты усыпил присущую мне осторожность».

— Вот, друзья, — сказал Георгий, — прошли мы путь витязей, а погибаем от червяка. Если бы сразу умыслил башибузук Сераля покончить с нами, сонных убил бы. Думаю — решил истязать. — Он с затаенной болью взглянул на Автандила и рванул цепи, но тщетно. Туги медные браслеты.

Как мало напоминал звон цепей мелодичные перепевы колокольчиков Токета.

Безмолвствовали «барсы», — стыд будто сжег все слова: как глупые амбалы, попались… попались в своем доме, на своем пиру.

Снова зловеще лязгнул засов. Вошел другой турок, с нелепо болтающейся в ухе серьгой. Бесстрашный Ростом отшатнулся: по топору за кушаком он узнал палача, «Барсы» смотрели на него с презрением, страшные даже в своей беспомощности. Палач, глядя исподлобья, молчал: жадно оценивал богатые одеяния — плату за то удовольствие, которое он доставит везиру.

«Значит, все до одного изменили?! — недоумевал Георгий. — А разве не клялся Келиль-паша в вечной дружбе? А Ваххаб-паша? А десятки других пашей, начальников орт? А сотни беков, капуданов од? Что же произошло?! — Георгий вздрогнул. — А может, тоже предательски захвачены? Тогда помощи ждать неоткуда». Саакадзе, заметив, как алчно бегают глаза палача, невольно усмехнулся его трезвым мыслям и обещал к ряду ценностей добавить еще изумрудную булавку. Почетный служитель везира может взять эту редкость хоть сейчас, если скажет правду: какой смерти будут преданы пленники?

Обрадованный турок охотно и красочно расписал, что произойдет в день праздника гяуров — воскресенье. Раньше храбрецам наполовину обреют головы — вот так — и в желтых кофтах, с веревкой на шее — вот так — поведут в сад, где уже строится помост. Там его помощники сдернут с них одежду — вот так — и он сам тонким ножом — вот так — снимет с них кожу. Потом медленно им будут отрубать руки, ноги — вот так… Утро должно быть солнечным и благоуханным, ибо, во славу аллаха, верховный везир и приглашенные им паши решили полюбоваться мастерством лучшего палача Токата.

Взглянул Саакадзе на помертвевшего Автандила, на потрясенного Элизбара. А вот Папуна даже не изменился в лице, и дорогой Дато думает не о своих муках, а о позоре Моурави… Позора надо избежать! Надо найти спасительный выход!.. Надо!.. Сегодня вторник… Жизни еще четыре дня. Почему медлит разбойник? Значит, чего-то опасается.

— Не знаешь ли, правоверный, почему медлит предатель Хозрев?

Бережно спрятав изумрудную булавку, палач вздохнул: его дело рубить головы, а дело везира платить ему. Но нет истины, кроме истины. Так говорит Хозрев-паша. Почему хан Саакадзе решился на тайный сговор с шахом Аббасом? Один купец-мореходец выдал в Самсуне сипахов, тех, что по приказу гурджи Саакадзе сопровождали лазутчика шаха Аббаса. Разве султан мало возвысил Моурав-пашу? Или янычары не повиновались его слову? Вот и теперь ропот пошел в Токате. Все, кто был с гурджи-Моуравом на войне, требуют его освобождения и открытого суда: «Пусть Моурав-паша сам скажет правду, иначе трудно верить».

Тут вовремя верховный везир успокоил орты янычар-сипахов, чьи шатры расположены возле западных и восточных ворот. По улицам и площадям глашатаи читали ферман Хозрев-паши о том, что казненные им паши-беки все до одного примкнули к заговору Саакадзе против султана. И еще Хозрев-паша повелел глашатаям напомнить: «Большой кусок глотай, а больших слов не бросай!» — и что он, верный везир султана, решил «огнем погасить огонь». И еще везир повелел глашатаям кричать о том, что без согласия Мурада IV не будут в Токате судить Моурав-пашу и его «барсов».

— Но мне верховный везир и сераскер, — торжественно заключил палач, — повелел приготовить к воскресенью острые ножи.

Потом палач с удовольствием рассказал о ночи казни именитых пашей и беков, как изменников султана, и пожалел, что скрылся Келиль-паша:

— Чох якши! Виновный ждет дар, а получает удар.

Понятно стало «барсам», почему войско анатолийского похода не защитило своего любимого полководца. Гасла последняя надежда, и неоткуда было ждать помощи. Сейчас они вплотную сошлись со своей судьбой. Из глазниц ее веяло странным холодом и рот кривился в беззвучном смехе.

Когда палач ушел, Саакадзе сказал выглянувшему из ниши бледному Бежану, чтобы он всю еду и воду, имеющиеся в запасном тайнике хранилища, ночью перетащил сюда, а главное — не забыл бы прихватить какой-либо кусок железа.

— Э-э, чанчур! Ты что, не грузин, что слезы роняешь? Подлого везира испугался? — подзадоривал Папуна мальчика.

— Нельзя погибнуть так позорно! Лучше размозжим себе головы! — в бешенстве выкрикнул Димитрий.

— Головы? Постой, постой!.. — И Дато погрузился в глубокую думу.

— Видишь, Георгий, напрасно не послушался четочника Халила, яд сейчас нам больше всего нужен.

— Да, Ростом, ты и тут оказался прав. Жаль, не убедил меня вовремя.

— Нет, мой дорогой друг Георгий, я никогда не был прав. А жить без вас всех все равно не смог бы…

— Тогда знай, я хорошо сделай, уничтожив яд, ибо воины-грузины обязаны погибать в битве с врагом.

«Барсы» скупо роняли слова. Медленно подкралась тяжелая ночь. Уже в третий раз вернулся с полной корзиной Бежан. Передав Саакадзе железный брусок, он долго не мог выговорить ни слова. Наконец, задыхаясь, прошептал, что за ним кто-то крался и во мраке горели чьи-то глаза. Может, палач?

— Я одним терзаюсь, — вдруг нарушил безмолвие Элизбар: — на что тебе столько еды?

Но Моурави вновь приказал «барсам» еще больше есть и пить, как на хорошем привале. Нужно сохранить силу удара.

«Придумал что-то», — с облегчением вздохнул Дато, прислушиваясь к скрежету меди о железо. Он подошел, опустился рядом с Георгием и едва слышно предложил удушить «барсов», а потом покончить с собой.

Не отвечая, Саакадзе бруском разогнул звено на своей цепи. Звякнув о камень, она плетью повисла на правом браслете.

От радости Дато припал к могучему плечу друга. Приподняв цепь Дато и стиснув зубы, Саакадзе стал бруском разгибать серединное звено.

До полночи скрежетали медь и железо. Георгий торопился под покровом мглы выбраться наверх, в схватке завладеть оружием стражи, по стене спуститься на темную улицу, а там — кони янычар… И только ветер пронесется под копытами… только… О, наконец «барсы» раскованы! Словно вторую жизнь вдохнул в них Георгий Саакадзе. Лишь Папуна просил не освобождать его:

— Так лучше.

«Первым хочет погибнуть», — решил Саакадзе и тут же разогнул звено на цепи, обвившей руку Папуна.

Сколько человеческой радости принесли ностевцам эти драгоценные секунды освобождения рук. Какой восторг охватил друзей на краю неотвратимой гибели. Они смеялись, кружились подпрыгивали в небывалой воинской пляске. «Пора! Пора!» — и все одновременно рванулись к нише. Рванулись — и застыли перед наглухо закрытой дверцей.

— Это палач! Палач! Теперь ясно вспомнил серьгу в его грязном ухе! — рыдал Бежан.

— Судьба! — Ростом опустился на камень, удивляясь, как раньше он не заметил его причудливое сходство с черепом, посеревшим от сырости.

— Черту на полтора ужина такую судьбу! — взревел Димитрий, наваливаясь на дверь.

Но крепко железо. Бессильны ярость и мольба. Бесполезна сила ударов.

Автандил судорожным движением обнял отца:

— Железо беспощадно преградило нам путь к жизни.

И снова ночь… бесконечная, как черная река подземного мира. Молниеносно возникающие планы, тотчас гаснущие, как падающие звезды… торопливый разговор… обрывки воспоминаний… скорбное молчание…

О чем до рассвета с незатихающей в сердце болью думал Георгий Саакадзе? О чем? О близящейся смерти? О трагической участи Русудан? О любимом сыне Автандиле, погибающем, как и Паата, в расцвете лет? Нет, о судьбе родной Грузии думал Великий Моурави! Тревога охватывала его: каким трудным путем предопределено ей пройти в будущие столетия? Озарит ли светоч независимой силы ее потемневшее от страданий лицо? Придет ли час торжества народа над владетелями, веками преграждавшими выход его жизненным силам? Будут ли разрушены возмездием замки, которым он, Георгий Саакадзе, нанес первый удар?

Тихо. Лишь глубоко вздыхает Эрасти, гладя волосы уснувшего сына. Ровно дыхание Бежана. Почему? Может, верит в жизнь? Может…


Даже пожилые токатцы не могли определить, когда и откуда появился этот сухощавый длинношеий турок, с лицом, похожим на медную маску. Имени его никто не знал, ибо сам он не говорил, а спросить никто не догадывался. Так шел он, припадая на правую ногу, то появляясь, то исчезая в запутанных уличках, а за ним тянулся перезвон малых, больших и средних бубенцов и колокольчиков. Их мелодичный звон невольно очаровывал, перенося из мира огорчений в тот пленительный мир, где так легко отрешиться от всего земного, легче даже, чем в час курения гашиша.

Возможно, в благодарность за это средство, забвения токатцы и прозвали его Утешителем. И как-то стало привычно, что Утешитель не был многословен. Зачем? За него говорили колокольчики.

Дрожащий блеск восходящего солнца как бы разгонял последние пятна предрассветной мглы. Колокольчики начинали новый день, чтобы увести караван его часов в вечность.

В голубеющем воздухе нежный звон этих колокольчиков казался Ибрагиму насмешкой. Сладость их звуков лишь усиливала ту горечь, которую рождало ощущение бессилия перед неумолимо надвигающимся роком. И Ибрагиму хотелось отмахнуться от этих звуков, как от назойливых желтокрылых мух.

Янычары, тройным кольцом окружившие дом, в подземелье которого очутились Моурави и «барсы», были, очевидно, не согласны с Ибрагимом, ибо наперебой раскупали колокольчики. Для чего? Не для того ли, чтобы впоследствии хвастать в Стамбуле, что именно эти токатские увеселители заливались веселым звоном возле дома, где томилась душа Моурав-паши, осмелившаяся изменить султану славных султанов.

Ибрагим уже привык ничем не выдавать ни свою радость, ни свое волнение. И сейчас он вглядывался в этот дом, полузакрытый высокой оградой, над которой вставали белые столбы, поддерживающие красно-черный настил балкона.

«Если б мне не запретил мой любимый ага Халил клясться, я бы поклялся бородой пророка, — мысленно воскликнул Ибрагим, — что чудовище Джален, по велению ифрита поглощающее искателей истины и богатырей сабли, приняло вид мирного дома с толстыми стенами необожженной глины. Вот он, Джален! Он разинул красно-черную пасть, где белеют зубы высотою в столб. Проклятое аллахом чудовище! Оно всегда там, где можно уничтожить самое лучшее. О небо, откуда я все это знаю? Откуда? А разве мне мало об этом говорил отец, ага Халил?»

Очевидно, это воспоминание пробудило в Ибрагиме смелость, и он решился выйти из-за своего укрытия. С невозмутимостью торговца амулетами приблизился он к янычарам, среди которых увидел знакомого.

Свирепые янычары, как невинные шалуны, забавлялись, перебрасываясь колокольчиками, словно выпускали на волю медных птичек, поющих на лету.

Они были надежной охраной, эти янычары девяносто девятой орты, которых с детства приучали к самым яростным действиям. Недаром в эту орту входили не менее свирепые фанатики — дервиши-бекташи. Вступив в братство с янычарами, дервиши разжигали в них самые низменные чувства. Именно поэтому Хозрев, верховный везир, непосредственно подчинил себе девяносто девятую орту, не расставаясь с нею и поручая ей самые кровавые дела.

Откинув со лба кусок толстого белого сукна — отличительный знак орты, привязанный к чалме, знакомый янычар, скаля зубы, обернулся к Ибрагиму.

Невозмутимо Ибрагим предложил товар: фигурки верблюдов, клыки тигра в виде ятаганчиков, окаймленных мелкой бирюзой и крупицами янтаря, бледно-голубые камни на цепочках, напоминающих глаза оглушенных рыб. Но ничто не соблазнило янычара. Он верит в другой амулет и, вытащив из шаровар золотой, подвинул его на ладони.

— Бисмиллах, монета франков! — невольно воскликнул Ибрагим.

Ему ли не знать этот увесистый золотой, если ага Халил в особый ларец откладывал монеты разной ценности, представляющие царства. Халил уверял, что по этим звонким кружкам можно определить характер властелинов: султанов и шахов, царей и королей… но все они одинаково олицетворяют беспощадность…

Янычар, принимая взволнованность Ибрагима за восхищение, хвастливо вертел перед ним золотой. А Ибрагиму казалось, что из монеты вылетают ножи, пули, копья и ятаганы, вылетает пламя, в котором задохнется этот дом — огромная западня, таящая в себе беспощадность золота.

На золотом, который зловеще горел на ладони янычара, был изображен тот же профиль короля, который привлек внимание Георгия Саакадзе еще в посольском дворце графа де Сези.

Не кажется ли все происходящее с Георгием Саакадзе здесь, в Токате, результатом причудливого сплетения обстоятельств, непреодолимых, как бурный поток, который сметает на своем пути и слабый камыш и скалы?

Изощренный кардинал Ришелье, может, и не подозревал, что руками своего посла де Сези он сводил счеты под небом Токата с тем, кто линию Диарбекир — Багдад предпочел полумесяцу над Веной.

Янычар вытянул свою огрубевшую, напоминавшую брусок, руку и приложил монету к вытатуированной эмблеме знаменитой орты — хищной черной птице, сидящей на верхушке кипариса.

— Гу! Тысячи таких золотых выдаст Хозрев-паша девяносто девятой орте в тот час, когда души гурджи-гяуров достигнут пределов ада. Иди! Не помогут твои амулеты изменникам. Вон видишь, кто вышел из дома с секирой за кушаком? Это Мамед! Главный палач Токата!

Не дослушав, Ибрагим метнулся за угол, но вдруг резко остановился… Колебался Ибрагим недолго. Подавив охвативший его ужас, он пошел следом за палачом, любовно придерживающим секиру.


А когда настала ночь, Ибрагим дрожащей рукой снял молоток с крюка и стукнул в железную доску, прибитую к калитке. Звякнул засов.

Ибрагим приготовился увидеть искаженное злобой лицо, освещенное зеленым блеском сатанинских глаз, но, к его удивлению, палач кротким взглядом оглядел его и грустно сказал:

— О улан, твое лицо красиво, как звезда в тихую ночь. Может, по милости аллаха, твой приход принесет облегчение моей жене, которая никак не может родить.

— Селям, главный палач! Я об этом узнал от твоих соседей и принес подобающий случаю амулет.

— Войди! Войди, улан, и пусть с тобой войдет жалость аллаха. Где твой амулет? Если поможет, заплачу столько, сколько запросишь.

— О ага Мамед! Зачем плата, когда помощь нужна?

Польщенный таким обращением — давно его никто не звал «ага», — палач еще приветливее пригласил гостя войти в дом.

Прочитав мысленно молитву, Ибрагим с трепетом переступил порог: «О Мухаммед! Почему втолкнул в оду шайтана? Или… о небо, это лавка людоеда! На тахтах драгоценные ковры, весь пол также устлан коврами. Они освещены пламенем ада!» Озноб охватил Ибрагима. Стены, обтянутые атласом цвета крови, сверху донизу были разукрашены драгоценными изделиями, редкостным оружием, богатой одеждой. Но от всего этого веяло тлетворным духом. Особенно бросались в глаза чистенькие азямы, затканные дорогими камнями, шлемы с гордо высящимися яркими перьями, тяжелые пояса, обвитые золотом. Костлявыми пальцами смерть стаскивала их со своих холодеющих жертв. На видном месте сверкал яхонтами и отборной бирюзой сафьяновый сапог. Под ним сокол — герб сельджуков.

— Видишь, улан, — вздохнул палач, — сердар-и-экрем повелел отрубить богатому беку только одну ногу. По закону — и плата с одной ноги. Услади свои глаза блеском сокровищ вот этого угла. Трудно сосчитать, сколько здесь колец, браслетов, дорогих украшений. Машаллах! Эта стена только для нарядов пашей, эфенди… А вот эта — лишь для одежд купцов, ученых…

Вопль из соседней комнаты прервал пояснения палача, он выбежал.

Стараясь не смотреть на страшные трофеи, Ибрагим осторожно присел на кончик тахты, не решаясь дотронуться до мутаки или столика с перламутровой серной.

Вернувшись, палач глухо спросил, в чем нужна его помощь.

Ибрагим начал издалека. Он рассказал, как аллах помогает правоверным, помнящим, что один час правосудия стоит семидесяти пяти намазов, и что, наверно, аллах милосердный пошлет ага Мамеду сына.

— О улан! — вскричал ободренный палач. — Да будет твой язык подобен меду, а ноги подобны крыльям ангелов! Двадцать жен и тридцать наложниц я переменил, и ни одна не родила мне даже кошку. И вот я взял молодую дочь бедного крестьянина, заплатил за нее мешок пиастров и тюк ковров, одарил ее обжорливых родственников, кричавших, что пусть она лучше умрет, чем станет женой палача. Прошли двенадцать лун, потом еще двенадцать, я запасся терпением, ибо она, как Дильрукеш-ханым, очень красива и нежна, эта жена. Она носит одежды и драгоценности, только купленные в лавках. Она не входит в оды, а их у меня еще три, подобно этой заваленных богатством, мною добытым секирой и шнурком из змеиной кожи. Видно, правда аллах воздал ей, ибо прошло еще десять лун, и она… — Прислушиваясь, палач жалобно простонал: — О улан! Третий день мой дом оглашается воплями… Трудно сердцу вытерпеть столько. Помоги!

— Клянусь Меккой, — заверил страждущего палача Ибрагим, вспомнив, как мать не раз говорила ему, что женщины, как бы ни мучались, на третий день приносят миру новую душу, — твоя жена скоро родит. Но ты должен сделать доброе дело.

— Говори, какое — видишь, как я богат?

Ибрагим поморщился, лучше бы палач был беден, тогда легче пошел бы на подкуп. Все же Ибрагим стал расписывать несметные богатства трехбунчужного Моурав-паши. И если ага Мамед устроит полководцу-гурджи побег, то половину своих сокровищ он отдаст ага Мамеду. Соблазнял Ибрагим домами, уговаривал бежать в Бейрут, где палача будут знать только как богатого купца, или владельца кораблей, или…

Но палач оборвал уговоры: он и так по горло в золоте и с каждым новым мертвецом становится еще богаче. «А без любимого дела, — он нежно погладил секиру, — жить станет скучно». И на что ему звание купца, когда звание палача вызывает трепет у самых знатных. Когда ему поручают истязать провинившегося, весь Токат сбегается смотреть на его мастерскую работу. И даже паши, эфенди и знатные муллы съезжаются издалека полюбоваться, во что может он превратить жертву…

Тут палач, оживившись, принялся с мельчайшими подробностями описывать замечательные, им самим изобретенные, пытки и способы истязаний.

А Ибрагим, холодея, про себя молился, чтобы аллах сохранил ему волосы, ибо они шевелятся так, точно вот-вот выпадут из головы. И, не выдержав, выкрикнул:

— И никогда аллах не послал тебе жалость к истязаемым?!

— Слава аллаху, никогда! Впрочем, в один из дней я проявил, эйвах, жалость. К кому? К красивому эфенди, захваченному самим вали на ложе любимой жены. Обманутый призвал меня и велел придумать новый способ истязания. Я придумал. Но ночью ко мне проникли отец и братья беспечного и принесли богатства на пять жизней за одно обещание устроить эфенди мгновенную смерть. Соблазненный, я опустил руку на коран и поклялся, что я так дотронусь до его сердца, что он раньше, чем я еще раз моргну, будет мертв… На мое несчастье, эйвах, случилось иначе. Не хватило площади, крыш, улиц — столько правоверных сбежалось смотреть на истязание красивого эфенди. Когда я поднялся на возвышение, народ увидел у меня за поясом круглый топор, ножи и пилы, от радости взревел, как хищный зверь: «Покажи, о палач из палачей, как твоя рука верна тебе!»

А эфенди бескровными губами прошептал: «Помни, ты поклялся на коране!»

Не обращая внимания на нетерпеливые крики, я вынул из кожаных ножен тонкий и длинный, как молния, нож и, взором обозначив, где бьется сердце, умело пронзил его. Эфенди даже не вскрикнул, но, свидетель шайтан, вали так закричал, будто казненный упал не на помост, а на ложе его, вали, любимой жены. Машаллах! Многие бросились бежать. И если б не ходжа, которого отец эфенди тоже подкупил, я был бы изрублен на месте. Но ходжа, важно приглаживая белую, как хлопок, бороду, подошел к бесновавшемуся вали и громко сказал:

«О бесстрашный паша, как можешь осуждать желание аллаха? Не иначе как эфенди успел чем-то угодить небу, и аллах послал ему смерть бабочки, — у эфенди разорвалось от ужаса сердце. Пусть родные возьмут бездыханное тело и поступят с ним, как с угодным небу правоверным». Вали остолбенел. Ходжа славился святостью, у ворот его дома два раза видели коня пророка, серебряного Альбарака со звонкой хрустальной гривой. Не отдав тело казненного на поругание, вали ускакал прочь, а родные под ликующие возгласы изменчивых зевак унесли на носилках эфенди и после предания земле посадили у его изголовья два кипариса.

— О ага Мамед, ты тоже радовался?

— Пусть шайтан подавится такой радостью!.. Хоть я и не был изрублен, но тогдашний вали запретил поручать мне выгодные казни, ибо рука моя, как утверждал он, превратилась в прогнивший тростник. Восемь лун я ходил как потерявший голову. Даже друзья, мясники на базаре, стали избегать меня и презрительно называть прогнившей рукой. А я, в бессилии сжимая кулаки, смотрел, как другие, ничтожные палачи, не умеющие и освежевать человека как следует, портят осужденных своими глупыми истязаниями вроде откусывания ушей. Смотрел и мучался, пока добрый ангел не решил, что я чересчур наказан, и не послал мне случай, который спас меня от вечного позора.

В чем провинился богатый паша из Измира, я не знал, но грозный капудан-паша повелел истязать его долго и всем набором ножей и пил. С возмущением я взирал на неопытного палача, который резал, пилил, колол, а паша хоть и корчился, но не издал ни одного стона. Толпе на площади и крышах неистовствовала, оскорбительными криками и проклятиями выражая свое возмущение и досаду. Тут я не вытерпел, выхватил из-за пояса марокканский кинжал с начертанным на лезвии призывом: «Отсекайте им головы и рубите им пальцы!», оттолкнул палача и, в приливе чудесных сил, все, что приготовил когда-то для эфенди, испробовал на паше. Напоследок я отделил у паши одно ребро и ловко воткнул ему в рот. Он выплюнул и огласил площадь страшным воплем. Толпа от удовольствия взревела…

Ты что, улан? Неужели я плохо рассказываю, что заткнул уши?.. Вот посмотри, я великолепный наряд паши из Измира повесил отдельно, на почетном месте, ибо благодаря его стойкости вновь стал главным палачом.

Еще долго описывал палач свою работу, а Ибрагим с отчаянием думал, что рухнула последняя надежда если не освободить, то по крайней мере обеспечить Моурав-паше и всем «барсам» легкую смерть… которая наступает быстрее, чем успевает моргнуть глаз.

Очнулся Ибрагим от страшного, душераздирающего крика. Палач вплотную подступил к Ибрагиму, обдавая его своим тошнотворным дыханием.

— Улан, дай амулет, и если он поможет…

Ибрагим поспешно вынул янтарный амулет с изображением дракона и нарочито грозно предупредил:

— Сам не смей дотрагиваться! В нем заключена душа чудовища, управляющего миром джиннов. Отдай старой женщине, пусть положит на сердце твоей жены, и она сразу родит.

«Неужели я верю в помощь амулета? — пожал плечами Ибрагим. — Разве не учил меня мой благородный отец Халил, что ложь уродует человека? Но один мудрец оспаривал эту истину, утверждая, что ложь состоит на службе правды. Если это так, то жена палача поверит, и это ей поможет».

Прошел час — а может, год? — Ибрагим, истерзанный кошмаром рассказов палача и мукой тревоги за друзей, не двигаясь, сидел на проклятой тахте, мучительно думая: «Почему я здесь?», но не догадывался уйти.

Неожиданно дверь распахнулась, вбежал палач, не то хохоча, не то плача:

— Ла илла иль алла! Пусть небо вознаградит тебя, улан! Не успела женщина приложить амулет к сердцу моей жены, как она, радостно вскрикнув, родила сына, прекрасного, как луна в четырнадцатый день своего рождения. О улан, проси чего хочешь! Возьми со стены, что тебе нравится! Хочешь, дам кисахчэ? Или этот богатый сапог, а хочешь…

Невесть откуда взявшийся, по сапогу полз блестящий зеленый жучок. Палач осторожно снял его двумя пальцами и выбросил за окно.

— Нет, нет, я только хочу, чтобы ты оказал мне помощь, — чуть не задыхаясь, проговорил Ибрагим.

— Тогда я в твою честь назову моего сына твоим именем.

Ибрагим схватился за грудь, словно она была обнажена и подставлена под удар марокканского кинжала. Он даже почувствовал боль — такую нестерпимую, что глаза его полезли из орбит.

— Почему, улан, стонешь? Или я не угодил тебе?

Ибрагим захрипел, но… заставил себя улыбнуться:

— Ага Мамед, я стонал, ибо боюсь, что ты не сдержишь своего слова и изберешь имя более знатного правоверного, а я, эйвах, буду осмеян.

— Клянусь — нет, ибо жена прочла первую молитву за сына, а вторую за тебя. Ты помог ей, и мы будем всегда, называя сына, вспоминать тебя. Без страха открой свое имя.

— Зовут меня Хозрев.

— Во имя аллаха! Это имя верховного везира, мужа сестры султана, сияния небес.

— Вознеси лишнюю молитву. Тебе вдвойне повезло — половина Стамбула позавидует мне, что помог верховному везиру носить его почетное имя, а тебе станет завидовать целый Токат. Даже можешь не упоминать меня. Пусть считают, что сам ты получил в награду за твои дела позволение пророка так назвать сына.

— О улан Хозрев, не проси невозможного, и я помогу тебе.

— Во имя пророка, судьба гурджи-"барсов" уже предрешена?!

— Клянусь, да.

Ибрагим вздрогнул, словно от удара секиры по плахе, и стал просить то одно, то другое.

Палач то хмурился, то ласково глядел на Ибрагима и отрицательно качал головой. Потом он прислушался, и блаженство отразилось на его грубом лице. Он обещал поразмыслить и просил Ибрагима прийти завтра в полдень.

Словно пьяный, пошатываясь, Ибрагим вышел из дома палача. Он глотал свежий воздух так, будто с шеи его соскользнул шнурок из змеиной кожи и он почувствовал себя вырвавшимся из объятий смерти.

Никогда раньше Ибрагим не предполагал, что холодная темнота осенней ночи в Анатолии может показаться прекраснее теплого света голубой весны на Босфоре. Жилище позора осталось позади. Но его незримые мерзкие нити словно тянулись за потрясенным Ибрагимом и связывались в сеть, которая так жестоко опутывает души и сердца.


Палач презирал нарушителей данного ими слова. Сам он поспешил выполнить то, что в приливе восторга обещал Ибрагиму.

Веселый и возбужденный, вбежал он в сырой подвал, словно сбросил с плеч десяток лет и знал, что все казни, проведенные им за этот срок на помосте, вновь повторятся.

При виде палача никто не шелохнулся. Ностевцы сидели неподвижно, будто не только со скованными руками, но и со скованной душой.

Палач в раздумье почесал бритый, отливавший синевой затылок, кривым пальцем пересчитал пленников и лишь покосился на юного Бежана, прильнувшего к отцу.

— Большой князь, — начал, захлебываясь, палач, остановившись перед Саакадзе, — аллах послал в мой дом богатый дар.

Вслушиваясь в подробный рассказ палача, Папуна дивился причудам жизни, любящей и в капле болотной воды отразить солнце и на диком утесе вырастить юное деревце.

— Святой Осман свидетель, — продолжал палач, — много ценного в награду за легкую руку предложил я Хозреву…

— Постой! Какому Хозреву?!

— Видит аллах, не Хозреву-везиру, а тому, кто принес амулет. Много о вас говорил…

— Хозрев? Так зовут? Не ошибся, дух тьмы?! — вопросительно вскинул на палача глаза Ростом.

— Хозрев… — палач подозрительно косился на пленников. — Я думал, он друг вам, вот халву вам прислал и многое для вас просил… Я обещал…

— Халву?! О, конечно друг! Молодой такой, красивый? Не думали, что здесь он. Жаль, не успели купить у него амулеты, может, судьба проявила б к нам большую благосклонность, — на одном дыхании проговорил Дато.

— Я успел, потому жена сына родила…

— Так что ты обещал нашему другу? — сухо спросил Георгий.

— Обещал передать, — палач понизил голос, — что Келиль-паша отправился в Стамбул за ферманом султана для вас.

— Так вот почему доблестный везир заставляет тебя ждать нас!

— Эйвах, я не тороплюсь. Еще передал мой улан Хозрев, что толстый Ваххаб-паша не был у тебя на пиру, ибо везир повелел до утра не открывать ворота. Узнав, что Келиль-паша покинул Токат, добрый Ваххаб умолял везира не допускать меня с секирой на помост, пока не станет известна воля падишаха, хранителя правосудия Абубекра.

— Улан Хозрев опасался быть с тобой откровенным?

— Видит аллах, нет, ибо я своего сына назвал его именем. Это моя награда ему за целебный амулет. А я думал, он большой друг вам… прислал целую окку халвы…

«Барсы» обменялись выразительными взглядами. Они все поняли.

— Значит, верховный везир еще не решается на подлость?

— Большой князь, как перед аллахом, скажу, решается. Хозрев-везир нарочно медлит, чтобы янычары поверили в его справедливость и не сомневались, что он без фермана султана и на ваш мизинец не покусится. А он и на головы покусится, ибо не позднее чем вчера, еще до рождения моего сына, удостоил меня тайным разговором о… способах, как истязать вас… О шайтан!

Хорошо, он везир, а не палач, а то пришлось бы мне уступить ему секиру, ножи, пилы и шнурок из змеиной кожи. Это тоже велел передать мой улан, — палач откинул полу плаща и опустил перед Дато зажаренную баранью ногу. — Не утаю правды, на целого барана дал добрый улан, но сразу нельзя пронести, кругом стража. — Помолчав, палач спросил, что передать улану.

— Передай, благодарим за халву, любим такую, с фисташками. Еще передай: что бы ни случилось, мы не забудем его доброту. — Ростом едва заметно подмигнул Георгию. — И что ему повезло, что такой мастер смерти, как ты, пожелал назвать своего сына Хозревом.

— И еще такое передай, — вдруг заговорил Гиви, звякнув цепью: — не может ли он с тобою прислать нам целебный амулет?

— Полтора часа буду голову ломать, на что тебе амулет? Нас и так хочет вылечить везир-собака!.. — Димитрий вдруг с удивлением взглянул на Гиви. — Ты… ты молодец! Хорошо придумал.

— Еще скажи: муллы продолжают кричать о нашей измене?

— Видит Омар, они продолжают. Эйвах, истина под чадрой! У западных ворот шум был. Один чауш тоже голос повысил. «Если правда, — разрядил он в воздух мушкет, — трехбунчужный паша изменник, почему боитесь допустить к нему янычар? Мы от орт сами хотим с ним говорить, и…» Тут чей-то ятаган оборвал жизнь смельчака. Теперь и у восточных ворот нет шума.

— Амулет целебный принесешь нам? — спросил Матарс, закованной рукой подтягивая цаги.

— Видит небо, нет! Если вы примете яд, спрятанный в амулете, и умрете до истязаний, я ничего не заработаю. Свидетель пророк, это несправедливо.

— А если улан возместит тебе убытки, даже вдвойне?

— О одноглазый! Клянусь Меккой, не могу! Один раз можно быть добрым. Во второй раз, дуракам на радость, лишат меня звания главного палача.

— Ты прав, такое звание не легко заслужить, — не моргнув глазом, проговорил Дато. — Ну, вижу, ты спешишь. Еще бы, в доме у тебя сын! Может, вырастет — муллой станет.

— О эфенди! Это будет очень хорошо: я буду отпускать души, он принимать. Что передать улану?

— Совет: пусть продаст щедрому Ваххаб-паше амулет, и… — Саакадзе, приподняв обе руки, заботливо откинул прядь со лба Автандила, — и повторит наши слова: обещанный нами серебряный кальян не успели преподнести, пусть не сердится… если судьба, золотой купим. Но смотри, это только улану Хозреву передай.

— На голову кладу я ваше желание. И ради сына на базаре шепну кому надо, что вы на своем коране клялись, будто и не помышляли стать изменниками. Жаль, что сейчас не звенят бубенцы, вовремя заглушили бы то сказанное, что и палача превращает в ягненка. — И он любовно погладил секиру, будто успокаивал старого друга.

Когда палач ушел, Ростом забеспокоился: не опасно ли упоминать имя Ваххаб-паши.

— Не опасно, — усмехнулся Георгий, — ибо палач не Хозрев-паша.

— И имеет, — добавил Димитрий, — полторы капли совести.

— И кувшин страха за сына, — заключил Дато. — Необходимо все использовать ради избавления от позора.

— Но какой молодец Ибрагим! — не сдержал смеха Дато. — Ловко выкрутился! Зачем чернить свое имя, когда есть случай обелить чужое.

— Хорошо, к этой новости халву приложил, клянусь триста шестьюдесятью святыми Георгиями, я бы без этого не понял. Видите, везде необходимо иметь друзей, они дороже богатства. — И Пануш обвел «барсов» потеплевшим взглядом.


Без устали Абу-Селим подстрекал Хозрев-пашу к решительным действиям. Слухи, как звон проклятых бубенцов, растекались по Токату: "Везир, сатыр-мы — катыр-мы![21]«Ты что хочешь: сорок клинков или сорок лошаков?» — стереотипная фраза, с которой обыкновенно обращаются к разоблаченному злому гению сказки (тур.). Гурджи не виновны! Аллах, почему никого не пропускают к ним?! Может, не в доме ожидают ферман султана, а в подвале?"

Преисполненный ненависти Хозрев размышлял: "Видит шайтан, медлить опасно! Пусть аллах защитит меня от гнева султана. А когда я сделаю то, что сделаю, Фатима сумеет убедить Мурада в моей преданности ему. Она пристанет к падишаху, как ракушка к кораблю: «Награди верховного везира, он уничтожил изменников!»

Испуганно бродил по взбудораженному Токату Ибрагим, боясь заговорить с кем-либо. Но Моурав-"барс" повелел через палача повидать Ваххаб-пашу! И, уже пренебрегая опасностью, Ибрагим направился к дому паши, расположенному вблизи главного водоема.

К его удивлению, слуги легко пропустили купца, ибо паша любил амулеты и охотно покупал их. Он подыскивал коралловую звезду, предохраняющую от неразумных поступков.

Не успел Ибрагим развернуть цветистую шаль, где хранились амулеты, как со всего дома сбежались слуги и, перебивая друг друга, стали советовать паше, какой амулет взять. Паша добродушно оспаривал мнение слуг, но страсти разгорались все больше, ибо каждому слуге хотелось, чтобы паша купил лишь то, что выбрал он.

И, кажется, первый раз в жизни Ибрагим проклинал слуг за назойливость и осуждал пашу за простоту в обращении с ними, сожалея, что не имеет коралловой звезды.

А паша явно не желал обидеть преданных ему слуг и уже отобрал пять причудливых амулетов.

Ибрагим терзался: «Вот заплатит, и надо уходить. Бисмиллах, не при слугах же объяснять, зачем пришел!»

— О паша, добрый, как ангел жизни, щедрый, как Харун-ар-Рашид! Есть у меня один амулет, обладающий силой предвидения. Он похож на кальян…

Ваххаб-паша вздрогнул и, овладев собою, грозно сверкнул глазами:

— О купец, а ты похож на глупца! Почему сразу не показал? Или дерзнул вообразить, что я поскуплюсь на оплату?

— Пусть шайтан превратит меня в горсть пепла, если я такое думал.

Слуги с жадным любопытством навалились на Ибрагима:

— Покажи, кузум! Амулет покажи!

— Клянусь бородой пророка, купец, ты испытываешь мое терпение…

— Смени, о благородный паша, свой гнев на жалость. Продать амулет, когда открыто столько глаз, а заодно и ушей… Амулет силу утрачивает, если не только смотрят, но даже подслушивают.

— Клянусь Зульфикаром, сразу надо было сказать. Кто здесь — все уходите! И подальше укройтесь! А кто подслушает, облегчу вас — уши отрежу.

Вмиг комната опустела. И не потому, что слуги боялись — паша исполнит угрозу, а потому, что слишком любили его и им хотелось, чтобы он получил волшебный амулет.

Переждав, пока замолкнут шаги, Ибрагим подвинулся к паше, который весь уже был во власти тревоги, и зашептал:

— О сотканный из золотых нитей солнца паша…

— Укороти сказку! Что передал Моурав-паша?

— Бисмиллах, жизнь Моурав-гурджи и всех «барсов» висит на волоске злобствующей судьбы!

— Кто ты такой? Или ты… кем подослан?

Ибрагим начал рассказывать о друзьях Моурави в Стамбуле, о возникших у них подозрениях, о своей поездке в Токат и о страшных событиях, свидетелем и участником которых он, по предопределению аллаха, стал.

«Похоже на правду, — содрогнулся Ваххаб-паша. — Разве я был допущен на пир? И разве Хозрев не твердит, что, пока он не получит от султана ферман, не следует никому видеться с заподозренными в измене?»

И вдруг паша резко обернулся:

— Кто открыл тебе тайну?!

— Палач.

Паша невольно отшатнулся. Ужас отразился в его глазах.

Тут Ибрагим поведал о том, что он нашел средство не столько подкупить, хоть и это пришлось сделать, сколько запугать палача. И вот кровавый Мамед все ему рассказал, даже описал, какие жуткие истязания уготовлены ни в чем не повинным. Везир злоумыслил опозорить Моурав-гурджи и присвоить все его победы себе.

— Клянусь Меккой, это ему не удастся! Келиль-паша успеет предупредить Осман-пашу.

— О благородный, не успеет, ибо везир — хозяин Анатолии: в Самсуне его глаза, в Анкаре — руки, в Ускюдарэ — уши. И если даже Келиль-паша проскочил в Стамбул, то оттуда никто не появится. Не одну, наверно, а двадцать засад устроил на всем пути Хозрев-везир. Эйвах, он торопится.

— Видит аллах, я знаю, что надо делать!

Ибрагим, вздохнув, вынул из кармана амулет, завернутый в шелковый платок, и подал его паше:

— Пусть слуги не сомневаются в силе предвидения амулета и с этого часа никого не впускают в твой дом: ни пашей, ни прислужников, ни торговцев, ни водоносов, ни богачей, ни нищих. Обманчиво звенят колокольчики Токата. Хозрев-паша всех обрек на смерть, кто хочет помочь Моурав-гурджи.

Едва ушел Ибрагим, паша поспешно натянул оранжевые сапоги, положенные ему как паше янычарского войска, опоясался золотым шарфом, сунул за него два пистолета и пристегнул ятаган.


Дорога каждая минута. И вот он уже немилосердно стегает нагайкой своего аргамака, и тот словно летит, не касаясь земли, обидчиво встряхивая красною гривой.

Под сводом западных ворот гулко процокали копыта. Вот первая, вторая, третья линия шатров. Кругом сумрачные, настороженные янычары. Возле котлов усиленная стража.

На всем скаку спрыгнул с коня Ваххаб, бросив поводья оруженосцу. Он вбегает то в один парадный шатер, то в другой.

Паши важно курят кальяны. Лица их бесстрастны, на в сердцах — огонь. Они приверженцы Моурав-паши, с ним воевали в Сирии, с ним усмиряли Эрзурум, с ним хотят осадить Багдад.

Ваххаб увлекает за собой пашей в большой шатер, говорит он сбивчиво, от волнения задыхаясь, то не договаривая, то косноязыча. И это так не похоже на Ваххаба, что паши понимают: козни кровожадного везира достигли рокового предела.

Двухбунчужный паша со слегка одутловатым лицом и толстыми губами, тонущими в волнистой бороде, отбрасывает чубук кальяна. Он предлагает поднять по тревоге оды — Чериасы семнадцатую, Самсумджы семьдесят вторую, третью и пятую и Зембетекджы восемьдесят вторую. После вероломного истребления их капуданов янычары этих од затаили в своей груди неугасимый гнев. Окружить дом, настаивает паша, где заключены «барсы», и добром или боем вырвать их из железных лап Хозрева.

Второй паша продолжает сосать чубук, — дым кальяна более устойчив, чем неразумный план. Двухбунчужный забыл о высшей власти сердар-и-экрема. Но о ней не забыли муллы. Они выполнители воли пророка и наставники правоверных. Турки не пойдут против хранителей чистоты и истолкователей истины.

Ваххаб соглашается, что надо перехитрить Хозрев-пашу и исподволь подготовить янычар к мятежу против верховной лисицы с когтями шайтана.

Трое пашей решают: действовать стремительно, но тайно. С помощью мягких слов и твердого серебра убедить янычар, приверженцев Моурав-паши, очистить Токат от нечисти.

В чем должны янычары поддержать трех пашей? В их требовании не забрызгать кровью друзей знамя анатолийского похода. Честь Моурав-паши не подвластна палачу. Злодейство не может быть допущено. Истина превыше всего!

Там, где должен звенеть меч славы, не место секире позора!

Пусть забьют войсковые барабаны, взыграют литавры. Должны собраться янычары, сипахи и пушкари и подчинить воле орт Хозрев-пашу.

Суд янычар справедливо обсудит обвинение в измене. Пусть предстанут перед ним трехбунчужный Моурав-паша и все его соратники гурджи-"барсы". И верховный везир также предстанет. Нет суда справедливее, чем суд аллаха, и суд янычар — отражение на земле суда божьего.

Берегитесь, кто пренебрегает волей орт! Если вы, муллы и паши, приверженцы Хозрев-паши, подговорите своих янычар к неповиновению суду войска и они взбунтуются, увлекая за собой темных токатцев, то большое число орт перевернет котлы, низложит сердар-и-экрема и под своей охраной отправит всех оклеветанных в Стамбул на суд султана.

И тогда пусть дрожит тот, кто предпочел ложь истине! Бисмиллах! Клевете не место там, где расцветают цветы доблести. Три бунчука гурджи — хвосты лошадей полумесяца!

Янычары, сипахи и топчу вызволят правду из подземного царства шайтана.

Пусть все во имя справедливости происходит открыто.

Нет аллаха кроме аллаха, и Мухаммед пророк его!

Так уж устроен «этот изменчивый мир»: тут он бесстрастно выявляет злодейство, там торжество.


Пирует в стольном Тбилиси Хосро-мирза — царь Ростом. Он одобряет звон позолоченных чар, столь не похожий на звон цепей.


Новое утро разбужено немилосердным ревом бори и громом даулов. Оно удивленно приподнимает над Токатом щит-солнце, оно нацеливает его еще холодные копья на площадь большой мечети, где надрывается глашатай, призывая столпившихся вокруг него токатцев не позднее чем завтра собраться здесь после второго намаза и выслушать огненные слова благородного Ваххаб-паши.

"Во имя аллаха, кто из жителей не беспомощен, — на площадь!

Во имя аллаха, кто укроется от призывов Ваххаб-паши, не будет более уважаем!

Во имя аллаха, янычары, сипахи и топчу — тоже на площадь!

Дети мужества и доброты — все на зов справедливости!"

Глухой гул прокатывается по площади. Он подобен тому подземному, который трясет землю, валит города, горы рушит на реки, образуя озера.

От этого гула дрожат окна в дворцовом доме вали. Хозрев-паша зеленеет от страха, но ярость пересиливает и он предает тысяче изощренных проклятий Ваххаб-пашу: «Ай-я, шайтан, ты один затеял спасти Непобедимого, но забыл про два огорчения: секиру палача и поцелуй смерти. Яваш! Посмотрим, кто сильнее: озлобленный безбунчужный Абу-Селим или закованный в цепи трехбунчужный „барс“! Есть одно оружие — память, оно оттачивает два: ятаган мести и копье возмездия. Эйваллах!»

Абу-Селим никода не забывал, что в войне с Ираном благодаря его, эфенди, доверчивости в игре с Моурав-ханом Турция потеряла Ереван, Эчмиадзин, Баязет, Маку, Назак, Кызыл-килис, Кагызман и обширные земли от реки Занга до Карс-Чайя.

А разве в последний год Абу-Селим не скрежетал зубами, встречая в Стамбуле грузин? Но он был вынужден молчать, ибо Мурад IV не преминул бы и ста таким эфенди перерезать горло за каплю крови своего любимца.

«Теперь срок, — решил верховный везир, — спустить с цепи Абу-Селима, дабы еще крепче посадить на цепь Моурав-пашу». — И глаза Хозрева самодовольно сузились. Его разбирал мелкий хохоток.

Он надел под кафтан тонкий дамасский панцирь с золотыми буквами изречения: «Ты, аллах наш. Порази начальника наших притеснителей!», допив чашечку кофе, облизнул языком губы и послал чухадара за Абу-Селимом.

Едва эфенди вошел в зал ковров и раздумий, Хозрев вкрадчиво заговорил:

— Пробуди, эфенди Абу-Селим, свою память. Не ты ли убегал, подобно одному зайцу, от двух и еще двух ловушек, расставленных тебе Моурав-ханом? Не забыл ли, как, изодранный, ползал в камышах Аракса, занозя пять и пять пальцев и еще один?

Хозрев захихикал. Абу-Селим побагровел, метнув взгляд, будто нож. Нет, ничего не забыл эфенди. Он постоянно ощущал свой позор, как ядро на шее. И звезда его померкла, ибо султан хотя из-за знатности и не предал его палачам, но отстранил от всех военных дел империи.

Чухадар накрепко закрыл окна, преграждая доступ шумам взбудораженного города, опустил ковры на двери, — по ту сторону их стояли в белоснежных бурнусах арабы с саблями наголо.

Везир и эфенди опустились на подушки, поджав под себя ноги; они ласково смотрели друг на друга.

Говорили всего два базарных часа…

Потом эфенди, сияя, покинул дворцовый дом вали и вновь вскочил на коня, нервно танцующего под чепраком, украшенным золотыми кистями на длинных шнурах.

«Видит шайтан, — злорадствовал Абу-Селим, — я выведаю, зачем Ваххаб сзывает правоверных на площадь волнения дураков и сдержанности умных».

Щит солнца достиг зенита, но холодный ветер, долетавший с дальних вершин, уносил тепло. Токатцы накидывали на плечи войлочные плащи, кстати, они оберегали от сабельных ударов.

Ваххаб-паша только что вернулся из орт, расположенных около восточных ворот. Его тайные действия принесли желанные плоды — брожение янычар усилилось. Орты Джебеджы, двадцать вторая и тридцать третья, оставались верными боевому Келиль-паше. Иззет-бей заверил Ваххаба, что латники придут по первому сигналу. Еще надежнее были орты Силяхтара — сорок четвертая и сорок седьмая. Янычар еле сдерживали, каждый из них вызывался покончить с Хозрев-пашой. Но неожиданно в стане верховного везира оказались бомбардиры орт Хумбараджы. Капудан Неджиб, восторженный поклонник Непобедимого, переметнулся к врагам. Он боялся гнева аллаха.

Минареты, как каменные персты, указывали на небо. Но Ваххаб-паша и без них не забывал об откровениях пророка. В суре корана «Изложенные» Мухаммед предупреждает: «Мы заставим неверных подчиниться наказанию страшному», но в суре «Клеветник» он обличает: «Горе всякому злословящему…», а в суре «Эль-Араф!» предостерегает: «Аллах запретил совершать постыдное и явно и тайно…»

Улицы Токата до краев наполнили толпы. Все стремятся куда-то, жадно ловят новые вести, одна фантастичнее другой. Появились гадальщики и предсказатели. Одни важно изрекают то, что вымыслили сами, другие, подстрекаемые муллами в белых чалмах, на все лады восхваляют Хозрев-пашу:

— Алла, он отразит от вас руку врагов-гяуров!

— Не верьте, правоверные! — кричит водонос, даром предлагая воду. — Моурав-паша хочет всех обогатить!

— Бей водоноса! — рычит рыжебородый, вытаскивая огромный нож из-за кожаного пояса. — Лей на землю воду смутьяна!

— Мясника бей! — кричат в толпе. — Он слуга шайтана! Все за Моурав-пашу!

— Да одержит победу Хозрев-паша! Защитим пять бунчуков!

— Бей! Ур-да-башина Моурав-паше, блеску трех бунчуков!

— Алла! Сюда!

— Мо-олчи, кёр оласы!

— Бей!

Сипахи Ваххаба с трудом ножнами ятаганов пробили ему дорогу. Туркоман изгибал голову и зло косил глазами.

Скакун словно понимал, что хозяин его дорожит и одной секундой. Пронзительно заржав, он вынес его на улицу Водоемов. И тут все гудело и двигалось. Кто-то швырял камни. Круги расходились по зеленоватой воде, отражавшей затуманенное ветром небо.

Навстречу Ваххаб-паше двигались в строгом строю янычары. Привстав на стременах, он рассмотрел значок орты: на красном шелке дымящийся мушкет.

«Откуда взялась здесь двадцать восьмая орта Окджу? — удивился паша. — Ее шатры в двух часах езды от Токата. И куда она направляется?»

Не доезжая до дома, Ваххаб-паша вновь услышал, шум. Кто-то понукал коней. Перекресток был запружен бурлящим народом, — там по две в ряд двигались медные пушки, скрипели колеса и щелкали бичи.

Мимо главной мечети шагали янычары орты поджигателей. На высоких шестах чернели железные коробки со смолой и шары из легко загорающейся материи.

Ваххаб-паша насторожился. Он пришпорил скакуна.

Скинув шлем, обтянутый белой кисеей, он прошел в свой дом, затененный платанами.

В «комнате приветствий» его уже ждал Абу-Селим-эфенди, как всегда подтянутый и нарядно одетый.

Ваххаб-паша скрыл свое неудовольствие при виде незваного гостя.

Обычно словоохотливый и веселый, сейчас Ваххаб был мрачен и молчалив. Эфенди, как бы не замечая настроения паши, полюбопытствовал, зачем глашатаи надрывают глотку.

Ваххаб-паша сухо ответил:

— Приди завтра после второго намаза, узнаешь.

— Свидетель Абубекр, мне незачем глотать пыль вместе с оборванцами. И так знаю, о чем станут говорить все доброжелатели Непобедимого. — Эфенди рассмеялся, и черные усы в стрелку запрыгали на его губе. — Кто еще, о Ваххаб, проявил доброту к Моурав-паше? Напрасно молчишь, благородный паша, аллаху угодное дело затеяли паши. Я решил тоже уговорить янычар умерить свою ярость и терпеливо выслушать бывшего слугу шаха Аббаса.

Паша молчал. Он смотрел на эфенди так, как смотрят на глиняную куклу.

Абу-Селим внимательно оглядел «комнату приветствий». В ней были и кальяны и фрукты.

— Где же твое гостеприимство, паша?

— Оно при мне, — ответил Ваххаб и велел вбежавшим на зов слугам подать кофе и плоды, придвинуть кальяны, установить на арабском столике нарды.

Он сам открыл доску и, зная, что недаром приполз этот прислужник отвратного Хозрева, велел слугам удалиться.

— Хорошо ли, эфенди, ты играешь? — усмехнулся Ваххаб. — Ибо нет большей досады, как неудачно затрачивать время. Эйвах, жизнь так коротка.

— О паша, сам аллах толкнул тебя спросить об этом. Я всегда играю на выигрыш!

— Неужели, зфенди, ты забыл, как обыграл тебя в Иране Непобедимый?

— Видит небо, не забыл и… решил отыграться.

— Чох якши! На что будем играть?

— Мудрость подсказывает играть на выигрыш. Если ты, паша, проиграешь, должен открыть тайну: зачем тебе завтра нужны толпы на площади.

— А если ты, эфенди, проиграешь?

— Скажу, зачем к тебе пришел!..

— Чох якши!

Паша подбросил кости…


А наутро слуги нашли Ваххаб-пашу с перерезанным горлом.


Ветер зверел, срываясь с возвышенностей Думанлы-Даг, гнал к Токату столбы пыли, словно хотел подпереть над городом безоблачное небо.

Пыль обрушивалась на улицы, придавая всему желтовато-серый оттенок, и искрилась в ярких лучах негреющего солнца.

Минуло время второго намаза, и муэззины сошли с минаретов. Токатцы из большой мечети высыпали на уже переполненную, сдержанно гудящую площадь.

Стояли стеной, тяжело дыша. От зданий южной стороны до священной стены колыхались тысячи голов в пестрых тюрбанах, в красных фесках с длинными синими кистями, в воинских шлемах с перьями.

Взоры янычар и горожан были обращены к черному плоскому камню, отсвечивающему стеклом. На нем должен был вот-вот появиться боевой паша Ваххаб, ценимый за неподкупность и доблесть.

Вдруг впереди раздались изумленные выкрики. Волнение охватило толпы. Шум нарастал, будто где-то вода размыла плотину и ринулась вперед. И с такой же внезапностью толпы смолкли и расступились.

В образовавшийся проход вошли усатые мрачные янычары свирепой Бекташи, девяносто девятой орты, вздымая заряженные мушкеты. Их значок — хищная черная птица на верхушке кипариса, таившая в себе угрозу, — прошелестел над площадью.

За сплоченными рядами янычар показались фанатичные дервиши с кулаками, сжатыми на груди.

— Керим аллах! — глухо проворчал старший.

— Гу! — отозвались остальные.

И сразу на ветру затрепыхалось огромное знамя белого цвета с вышитыми золотом изречениями из корана: «Дарую тебе победу, великую победу! Всесильный аллах вспомоществует тебе, о Мухаммед! Объяви радостную весть правоверным!»

Эту «радостную весть» объявить правоверным вознамерился Хозрев-паша. Если убор коня может придать величие всаднику, то верховный везир полностью использовал это. Златотканый чепрак, унизанный жемчугом, покрывал аравийского тонконогого коня с золотой бляхой на лбу. Кругом седла вилось серебро, и серебром же отливали широкие резные стремена.

Кичливо ехал, окруженный телохранителями, Хозрев-паша. На нем полыхал золотом длинный кафтан, подбитый соболями, с широкими рукавами, спускающимися до самых ног. Его дынеобразную голову венчал пышный головной убор из атласа, белой кисеи, золотой кисти и шнуров.

За Хозревом следовали паши — его сторонники — в богатых бархатных одеяниях и оранжевых сапогах. Затем свита в красных суконных кафтанах и шапках с черными перьями.

И в конце опять янычары девяносто девятой орты (с фитильными мушкетами), в красных сапогах, будто по колени в крови.

Доехав до середины площади, Хозрев-паша остановился и повелительно крикнул:

— Эфенди Абу-Селим, читай правоверным хатт-и-шериф султана Мурада, «средоточия вселенной»!

Взойдя на черный камень, Абу-Селим обвел площадь обжигающим взглядом, потом важно развернул якобы вчера полученный верховным везиром свиток со свисающими на шнурках поддельными зелеными печатями, и торжественно начал:

— «Я, по превосходству бесконечных милостей всевышнего и по величию чудес, совершенных благословением главы пророков, коему да будет поклонение великое, султан славных султанов, император могущественных императоров, раздаватель венцов государям, сидящим на тронах, тень аллаха на земле, служитель знаменитых городов Мекки и Медины…».

Затаив дыхание слушали воины и горожане. На лицах многих появилось выражение благочестия, в глазах у многих вспыхнули огоньки фанатизма, но те, что жались к стенам и воротам, угрюмо безмолвствовали.

Абу-Селим продолжал:

— «…покровитель и обладатель святого Иерусалима, государь трех великих городов: Константинополя, Адрианополя и Бруссы, равно как и Дамаска — запаха рая, Триполи, Сирии, Египта, знаменитого своею приятностию…»

Неспроста вписал в свиток Абу-Селим полный титул султана. Зачитывая его, он как бы усыплял османов, возвращая их в привычное лоно покорности и раболепия.

— «…всей Аравии, Греции, государств варварских, наконец, владетель множества крепостей, которых имена излишне было бы здесь исчислять и возвеличивать…»

Токатцы и воины с трепетом и восторгом вслушивались в слова их властелина, тени аллаха на земле. Они приподнимались на носки и вытягивали шеи. Но были и другие — те, что жались к стенам и воротам и угрюмо безмолвствовали.

— «…Я, прибежище справедливости и царь царей, средоточие победы, — внятно читал Абу-Селим, придавая и своему лицу выражение слепой преданности, — спрашиваю: Моурав-паша! Ты и твои гурджи! Что за предательство вы совершили? Вошли в тайный сговор с шахом Аббасом, дабы поровну разделить турецкую землю между Ираном и Гурджистаном. Собака из собак, Аббас в насмешку прислал в Стамбул доказательства. Ты и твои гурджи своими черными деяниями затмили свет очей моих, попрали народ Мухаммеда…»

Стало совсем тихо на площади. Кто-то подавленна вздыхал. Кто-то шептал проклятия. Хозрев-паша приложил палец к глазам и провел им по гриве коня, как бы стирая слезу. Абу-Селим вскинул руку, подобно карающему ангелу:

— "Ты и твои гурджи влили в душу мне, потомку Османа, отравленный шербет. Но, во имя аллаха, справедливого и милосердного, я, «средоточие вселенной», не забыл твои заслуги при усмирении Сирии и Эрзурума и потому отвожу от тебя и твоих гурджи железные колы и оказываю величайшую милость, повелевая моему верховному везиру Хозрев-паше отдать вас палачу и отсечь головы.

Так определил я, султан Мурад, тень аллаха на земле.

За измену заплатите жизнью!

Да свершится суд божий!"

Крики возмущения взметнулись над площадью. Вопли. Угрозы. Требования немедля привести гяуров-гурджи и тут же растерзать их на мелкие куски.

Муллы потрясали руками, извергая проклятия. Дервиши плевались и били себя кулаками в грудь. Янычары, бранясь, обнажили оружие. Горожане метались, словно ища кого-то. Неописуемое безумие охватило толпы…

— Жизнь за измену! А-а-лла-а!

— Бе-е-е-ей г-я-у-у-уро-ов!

Но некоторые из тех, кто прижимался к стенам и воротам, усомнились в подлинности хатт-и-шерифа. Они возвысили голос, они пытались протестовать.

И тогда Хозрев-паша дотронулся до золотой бляхи на лбу коня.

Тотчас с четырех сторон площадь большой мечети оцепили янычары Окджу, двадцать восьмой орты, взяв на изготовку мушкеты.

Со стороны улицы Водоемов забили пушки, разрезая для острастки воздух свистящими ядрами.

Разрядили мушкеты в воздух и янычары Бекташи, девяносто девятой орты.

Войсковые поджигатели высоко подняли шесты с коробками, в которых горела смола. Запылали на шестах матерчатые шары, и удушливый дым пополз по стенам. Вакханалия огня и дыма захлестнула Токат. Люди с блуждающими глазами затрепетали перед верховным везиром.

И тогда Хозрев-паша снисходительно дотронулся до белой кисеи, спускающейся с его роскошного головного убора. Натиск уродства должны были сменить звуки красоты.

На всех углах и перекрестках мгновенно зазвенели тысячи нежных, чарующих, волшебных колокольчиков Токата. Их мелодичный звон ширился, вырывался из клубов дыма, вторгался в души и пленял сердца.

Внезапно из-за завесы черного дыма появился Утешитель. Он шел, припадая на правую ногу и вздымая на перекрещенных палках колокольчики, в отблесках красноватого огня они тихо колебались и звенели сегодня не так, как всегда.

Сняв один колокольчик, Утешитель бросил его перед конем Хозрев-паши. Подбоченившись, верховный везир милостиво повелел подать ему эту вечную песню Токата и положил на желтоватую ладонь дар аллаха.

Но колокольчик безмолвствовал, он потемнел от дыма и при падении у него отскочил язычок.

Токатцы с ужасом смотрели на черный безмолвный колокольчик.


Читать далее

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ. МАТЬ МИРА 13.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 13.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ 13.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
СЛОВАРЬ-КОММЕНТАРИЙ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть