Записки дипломата Аполлинария Петровича Бутенева{52}

Онлайн чтение книги Гроза двенадцатого года
Записки дипломата Аполлинария Петровича Бутенева{52}

1808 год

Зима с 1807 на 1808 год в Петербурге была гораздо оживленное, нежели та, которая ей предшествовала. По заключению с Францией Тильзитского мира, Государь возвратился в столицу, равно и многочисленная блестящая императорская гвардия, принимавшая участие в недавних сражениях, с генералами и офицерами. Не показывался только генерал-аншеф Беннигсен{53}, более всех отличившийся при Пултуске и Эйлау. После кончины ими. Павла его больше не видели в Петербурге, также и по тем же поводам, как графа Палена и князя Зубова: все трое имели на то одинаковые причины{54}. Но, кроме возвращения военных людей, которые тогда, как и потом, составляли большинство в наших придворных и городских собраниях, аристократический кружок значительно пополнился и особапно оживился вследствие возвращения дипломатического корпуса всех страп, который во время войны поубавился. Во главе дипломатов, сияя славой своего повелителя, стоял герцог Виченцский, посол Наполеона{55}. Окружавшая его свита из людей военных и гражданских всех затмевала великолепием обстановки. Сам Коленкур господствовал в дипломатическом корпусе своим политическим влиянием. Он жил в особом прекрасном доме на Дворцовой набережной, почти рядом с театром Эрмитажа. Этот дом был тотчас после Тильзитского мира куплей в казну для французского посольства у князя Волконского, во взаимство Наполеону, который предоставил русскому посольству в Париже отель Телюсои. Такой обмен любезностей продолжался до 1840 года, когда обе стороны согласились прекратить его, дом французского посольства по приказу Николая Павловича причислен был к Зимнему дворцу. Оп называется теперь запасным дворцом.

Император Александр оказывал Коленкуру особенное предпочтение, двор следовал его примеру. Но далеко не так относилось к нему высшее наше общество, и лишь мало-помалу ухаживая за публикой а давая великолепные праздники и пышные обеды, удалось ему добиться лучшего приема. Государь явно и громко высказывал свое личное расположение к нему и к Франции вообще, и только это несколько сдерживало в границах выражение неприязненных чувств, которыми одушевлена была тогда Россия. Сам я еще мало вращался в обществе и не настолько созрел умственно, чтобы подметить настроение, но люди, постоянно посещавшие высший круг, передавали мне свои наблюдения. И эти наблюдения запечатлелись в моем уме как довольно любопытные свидетельства, до какой степени независимости доходило у нас в то время общественное мнение. Замечательно, что в таком самодержавном государстве, как наше, при государе столь любимом, как был Александр Павлович, несмотря на вкоренившееся в высших классах предпочтение к иностранцам, политические обстоятельства того времени произвели в обществе глухой, но все же внятный ропот противоречия открыто выражаемым симпатиям двора. Это общее настроение заметил я и в моем непосредственном начальнике графе А. Н. Салтыкове{56}: он разделял чувства большинства, между тем как министр, у которого он был товарищем, поклонялся Наполеону и его политике. Эта политика восстановила нашу дружбу с Францией и вместе с тем поставила нас в необходимость вести в одно и то же время две войны: одну с Англией, другую с Швецией, несмотря на то, что у нас еще с прошлого года была на руках война с Турцией, возникшая из необходимости удержать за собой покровительство над Молдавией и Валахией, состоявших под охраной России. В то время, как сухопутные войска, под начальством старого генерала Михельсона{57} (некогда прославившегося своими успехами против Пугачева) овладели Яссами и Букурештом, адмирал Сенявин{58} с русским флотом победоносно действовал в Архипелаге и в нюне 1807 года одержал морскую победу, которой навел трепет на Константинополь, так как дело происходило у входа в Дарданеллы, близ острова Тенедоса. Но эта победа не имела последствий из-за того же Тильзитского мира, вследствие которого наши военные действия против турок были приостановлены. Позднее мне случилось лично узнать славного адмирала Сенявина, у дяди моего Спафарьева, которому он был другом и товарищем по службе.

1809 год

Весна и лето 1809 года ознаменованы нашими успехами в Финляндии и взятием Свеаборга{59} или так называемого Северного Гибралтара, который сдался Сухтелену{60}. В Турции военные действия шля вяло, а война с Англией состояла лишь в том, что английский флот, появившийся в Балтийском море{61}, мирно плавал вдоль берегов Эстландии и Финляндии, лишь изредка имея незначительные дела с нашей кронштадтской эскадрою, не производя нападений иа берега наши, которые были беззащитны от

Кронштадта до Ревеля, и даже не помогая шведской флотилии, действовавшей против нас со стороны Финляндии. Англичане довольствовались тем, что заперли наш военный Ревельский порт, куда укрылись главнейшие наши корабли, будучи не в состоянии бороться с чрезмерным превосходством английского флота, которым командовал адмирал Сомарец.

В течение этого же 1809 года, кроме тех войн на оконечностях государства, мы должны были помогать Наполеону в его войне с Австрией. Еще веспою оттуда нарочно приезжал князь Шварценберг хлопотать если не о содействии, то, но крайней мере, о невмешательстве России. Славный своим происхождением, благородством характера и блестящим умением вести беседу, он был отлично принят государем и двором и встретил в обществе самое радушное гостеприимство, чем именно хотел уколоть Колен-кура. Александр Павлович из высших соображений считал необходимым сохранять добрые отношения к Наполеону: 30-тысячный корпус под начальством князя Сергея Федоровича Голицына, занял Галицию, но не имел случая драться с австрийцами. Только русские войска вместе с французскими и польскими, почти без бою взяли Варшаву, которая была захвачена австрийцами в самом начале войны.

Тогдашние наши войны не возбуждали народного сочувствия ни в столице, ни внутри государства, кроме разве войны против турок, этих извечных наших неприятелей. О воЙЕ1е с англичанами мало кто и думал, в чем я имел случай удостовериться в кратковременную мою поездку в Ревель к родным, летом 1809 года. С берега виден был английский флот, и это не мешало Равелю веселиться по случаю Ивановской ярмарки, на которую съехалось местное дворянство. Ярмарка сопровождалась танцевальными собраниями и спектаклями, в полной беззаботности. И это было вроде негласного перемирия. Правда, английские моряки не выходили на берег, но посылали в окрестности за водою и свежими припасами и передавали начальникам наших береговых укреплений английские и немецкие газеты с известиями о том, что происходило в Австрии.

1810 год

В дипломатическую канцелярию стекались важнейшие политические дела, и служба в ней была для меня наилучшею школою: я мог следить за общим ходом наших внешних сношении, которые все сосредоточивались в руках государственного канцлера. Я трудился с удвоенным усердием, и вскоре досталась мне честь самому составлять депеши и ноты (конечно, менее важные), а не переписывать только чужую работу.

1810 год прошел для России без особенно важных внешних событий, за исключением разве блестящих, но непрочных успехов молодого героя графа Каменского в Турции{62}. В европейских делах наше влияние подавлялось преобладающею силою Наполеона. Все эти государи-выскочки, посаженные им на престолы, его братья Иосиф в Испании, Людовик в Голландии, Иероним в Вестфалии, его зять Мюрат в Неаполе, сестра Элиза в Тоскане, были официально признаны Тильзитским договором, они имели дипломатических представителей в Петербурге{63} и при себе русских министров, с обычным взаимным обменом орденов и лент. Наполеонова свадьба с Марией-Луизой{64}, которая сопровождалась великими празднествами в Париже в июле 1810 года, вызвала соответственные празднества в Петербурге и Петергофе.

Личная и политическая дружба между обоими наиболее могущественными монархами Европы, по-видимому, продолжалась.{65} Внутри России шла действительная работа по преобразованию управления и финансов, производились негласные, но усиленные военные приготовления под искусным руководством Барклая-де-Толли, который в начале этого года сделался военным министром на место графа Аракчеева{66}.

1811 год

Это был год знаменитой кометы. В простонародном мнении ее появление считается предвестием великих событий, счастливых или злополучных. Начало и развязка достопамятной войны 1812 года были полнейшим оправданием этой приметы в обоих смыслах, и не только для России, но и для всей Европы, положение которых как будто каким волшебством совершенно изменилось. Россия, кроме кометы, озарялась в 1811 году зловещим пламенем частых и опустошительных пожаров по разным губерниям. В Туле, между прочим, совершенно сгорел большой оружейный завод. Распространившаяся повсюду тревожная опасли-вость как бы готовила умы к великим испытаниям следующего года. Я очень хорошо помню тогдашнее настроение в Петербурге, где люди, знакомые с ходом политических дел, имели еще более поводов, нежели простонародье, дрожать за ближайшую будущность.

А между тем, как нарочно, год кометы был одним из самых урожайных относительно всех плодов земных, как у нас, так и во всей Европе. В странах, где растет виноград, 1811 год славен «вином кометы». Долго стояла великолепная летняя погода, даже в Петербурге. С лишком два месяца ярко горела комета, видимая даже невооруженным взглядом. По вечерам на набережных и бульварах толпы любовались ее долгим хвостом и ярким блеском на голубом и светлом, как среди бела дня, небе.

По службе моей в министерской канцелярии я имел возможность видеть, как в переписке между парижским и петербургским кабинетами, при наружной вежливости, усиливалась неискренность, сдержанность и скрытая горечь. Новый посол Лористон{67}, явившийся в конце этого года на место Коленкура, был, по-видимому, откровенный и честный генерал, но он не имел дипломатического дарования своего предшественника и не пользовался особенною благосклонностью и личным доверием императора Александра, хотя вскоре сумел приобрести расположение и уважение петербургского общества. Часто бывая у канцлера, всякий раз обедая у него во время моего дежурства (что почиталось милостью, так как, помимо парадных обедов, он редко приглашал к своему столу), я мог замечать его озабоченность и недовольство. Он порицал открыто направление, которое принимали политические дела, и остуда между императорами Александром и Наполеоном, грозившая уничтожением союза, коего он заявлял себя приверженцем, внушала ему тревожные опасения. К чести его надо заметить, что он поступал искренне и последовательно, хотя и вопреки тогдашнему общему настроению. По его понятиям, один Наполеон был в состоянии сдержать и подавить революцпонные движения в Европе, и в 1813 году, когда Наполеон пал, граф Румянцев{68} предсказывал возобновление революционных смут, что и оправдалось еще при его жизни в Италии и в Испании в 1820 и 1821 годах. В 1811 году он, конечно, понимал, что с переменою политической системы ослабевало его собственное, до тех пор весьма гпльноо значение при государе и дворе, где у пего было множество завистников и противников. Единственное значительное лицо, с кем канцлер не прерывал добрых отношений, был знаменитый граф Аракчеев, который уступил военное министерство Барклаю-де-Толли, но, оставаясь председателем военного департамента в Государственном совете, пользовался, однако, личным доверием государя и имел большой вес во внутренних государственных делах. Надо сказать однако правду: оба эти лица, графы Румянцев и Аракчеев, были ненавистны тогдашнему петербургскому обществу. Ненависть ко второму из них возрастала и не прекращалась до самой его кончины, что касается графа Румянцева, то, удалившись от дел после 1812 года, он посвятил остаток дней своих и своего великого богатства и а покровительство наукам и всякого рода ученым предприятиям и снискал себе в отечественных летописях не менее почетную и наслуженную славу, как и отец его на военном поприще.

1812 год

В исходе марта, еще санным путем, возвращаясь в Петербург, я беспрестанно встречал по дороге прекрасную императорскую гвардию. В довольно сильную еще стужу, по сугробам, направлялась в Виленскую губернию гвардейские отряды на соединение с главною нашей армией, которая должна была первая противостоять вторжению страшных неприятельских сил, ужо собранных Наполеоном в Польше, Пруссии и разных частях Германии, вполне ему подчиненной. Передвижение войск с нашей стороны было только мерой предупредительною, которая предписывалась явною опасностью. Война еще не была объявлена, послы еще не покидали Парижа и Петербурга; велись очень длительные, по-видимому, переговоры для предупреждения неисчислимого в своих последствиях взрыва.

По возвращении моем в Петербург я узнал о ссылке Сперанского{69}. Она всех поразила и всех занимала даже посреди политических и военных забот: до такой степени кроткое досоле и отеческое правление имлератора Александра отучило нас от деспотических приемов его предшественника. Сперанский подвергся опале и высылке немедленно по выходе из кабинета государя, с которым в тот вечер работал. Причина осталась неразгаданной не только для публики, но и для людей, занимавших самые высшие должности. Если верить рассказам, дошедшим до меня гораздо позже, Сперанский в тот вечер уже мог заметить, что государь обращается с ним не по-прежнему; он вышел из царского кабинета взволнованный и смущенный. Иностранные писатели напрасно утверждают, что причиною опалы Сперанского был отчасти граф Румянцев. Он узнал о ней в одно время со всеми и даже косвенно был некоторое время встревожен ею, так как на другой день арестовали одного из его подчиненных, значительного чиновника в министерстве иностранных дел, статского советника Бека, которого заподозрили сообщником Сперанского и через которого тот будто вел тайную переписку с Наполеоном. В городе толковали, что министр полиции Балашов{70} открыл эту переписку.

Эти столичные толка и ни на чем не основанные предположения в тогдашнее время не могли быть продолжительны и скоро уступили место заботам и опасениям более существенным и настоятельным, ввиду несомнительных признаков страшной и близкой войны. Войск в Петербурге ночти не было; оставалось лишь несколько запасных батальонов, к которым позднее прибавились новобранцы из ополчения. Многочисленная гвардия ушла к границам Пруссии, Австрии, Польши и даже Турции, где генерал Кутузов уже заставил великого визиря просить перемирия и начал мирные переговоры, как вдруг, ко всеобщему изумлению, на место его послан адмирал Чичагов, бывший морским министром.

В начале апреля сам государь отправился в Вильну, в главную квартиру первой армии, находившейся под начальством военного министра Барклая-де-Толли. С государем поехал не только весь его военный штаб, но и главные министры, канцлер граф Румянцев с дипломатическою канцелярией, министр полиции Балашов, старый адмирал Шишков{71}, заместивший Сперанского в должности государственного секретаря, граф Аракчеев, без особой доверенности, но в качестве близкого человека, и еще много второстепенных лиц, как, например, недавно перешедший к нам из прусской службы генерал Фуль, слывший за отличного тактика, но не оправдавший на деле своей славы, и маркиз Паулуч-чи, итальянец, отличившийся на Кавказе и потом долгое время бывший генерал-губернатором в Риге.

Наступали, очевидно, великие события, в которых политическое искусство должно было иметь существенное применение, и я, разумеется, горел желанием попасть в число людей, которых брал с собой в Вильну мой начальник. Но канцлер взял с собой только четырех начальников отделений, статских советников Шулепова, Жерве, Юдина и Крейдемана, а из редакторов только тех, которые были старше и опытнее меня по службе. Граф А. Н. Салтыков, мой всегдашний покровитель, в последний раз тогда принявший, за отъездом канцлера, управление министерством, пожелал утешить меня в этой неудаче и назначил дипломатическим чиновником к главнокомандующему второй армией князю Багратиону.

Получив официальную инструкцию и рекомендательное письмо от графа А. Н. Салтыкова к моему будущему временному начальнику, я выехал из Петербурга в первых числах июня, не без горестного чувства разлуки с моими благодетелями и некоторыми добрыми товарищами по службе. <…> Я ехал по так называемому Белорусскому тракту, по большой почтоеой дороге, которая вела из Петербурга к Минску и в хорошую погоду была отличная. <…> Я скакал день и ночь и через 6 или 7 суток на пути из Минска по направлению к Гродне, добрался до Волковиска, где находилась главная квартира второй армии. <…>

Во второй армии числилось едва 40 тыс. человек и она была гораздо малочпеленнее первой, но в ней находились лучшие наши генералы и офицеры, считавшие за честь служить под начальством такого знаменитого полководца, как князь Багратион. Начальником главного штаба был генерал-адъютант государя граф Эмануил Сен-При. Назову главнейших лиц второй армии, насколько помню их почти через полвека. Дежурным генералом был Марин, один из первых красавцев гвардии, сочинитель легких стихов. Квартирами, продовольствием, экипажами, верховыми лошадьми свиты главнокомандующего заведовал полковник Юзофович, лицо, знакомством которого, следовательно, нельзя было брезгать. Интендантом армии был тайный советник Дмитрий Сергеева? Ланской (брат его, Василий Сергеевич, позднее-министр внутренних дел, был в то время генорал-интендаптом первой армии). В числе многих блестящих адъютантов и ордн-парцев князя Багратиона арипоминаются мне в особенности: князь Николай Сергеевич Мепшиков (младший брат адмирала), князь Федор Сергеевич Гагарин, барон Бервпк, про которого говорили, что он происходил от Стюартов, Муханов, Лев Алексеевич Перовский, позднее граф и министр внутренних дел, Дмитрий Петрович Бутурлин (впоследствии директор Императорской Публичной библиотеки и сочинитель Истории 1812 года), Михаил Александрович Ермолов. С троими последними я в особенности сошелся, хотя находился в добрых отношениях и со всею этой молодежью, моими сверстниками, живыми и пылкими, вечно веселыми, привыкшими ко всяким лишениям, не знавшими усталости и прямо из-за обеда, из-за карточного стола — за оружие и готовыми лететь в бой.

Вторая армия славилась своими генералами. То был знаменитый Раевский, командир перзого корпуса, и Бороздин, командовавший корпусом и в 1799 году действовавший с успехом в Неаполе.

Но особенной любовью пользовались в армии два молодых дивизионных генерала: граф, впоследствии князь и фельдмаршал, Воронцов и Паскевич, будущий князь Варшавский и также фельдмаршал. Оба они уже стяжали громкую славу в Турецкую войну под начальством графа Каменского и долгое время проходили свое поприще один возле другого. <…>

Прошло около недели с моего приезда в Волковиск, как получено было официальное известие о том, что Наполеон без объявления войны перешел Неман. Тогда же князю Багратиону велено отодвигаться назад и следовать на соединение с главной армией, которая также покинула Вильну и в отличнейшем порядке отступила к Дриссе и потом к Витебску. Соединение армий было необходимо, потому что в них обеих находилось всего от 150 до 200 тысяч человек, тогда как Наполеон вел с собою полмиллиона солдат и вслед за вторжением поспешно отрядил короля Иеронима или, точнее, фельдмаршала Даву с армией от 70 до 80 тысяч человек наперерез нашим армиям, с целью разбить их поодиночке.

Не имея намерения, ни способностей и познаний излагать военные события, которых был я безучастным свидетелем, передам лишь личные и частные мои воспоминания. <…>

Вторая армия, в понятном движении своем, несколько раз до самого Смоленска переменяла дорогу. Курьеры сновали между двумя главнокомандующими, которые старались по возможности согласовать и направлять движения войск. Помню, как приезжал к нам курьером флигель-адъютант государя капитан А. X. Бенкендорф, чуть не попавший в плен к неприятелю. К Барклаю ездил от нас с депешами один из наилучших адъютантов князя Багратиона, лейб-гусарский капитан князь Н. С. Меншиков. Он ездил совершенно один, для большей надежности переодетый крестьянином, и благополучно выполнил данное ему поручение.

Барклай продолжал свое удивительное отступление. Тогдашние сторонники ставили его выше французского генерала Моро{72}, который прославился подобным передвижением в войне с Германией. Он довел свою армию во всей целости до Витебска; у него не было ни отсталых, ни больных, и на пути своем он не оставил позади ни только ни одной пушки, но даже и ни одной телеги или повозки с припасами.

Пока мы проходили бывшие польские места, жители городов и деревень относились к войскам с молчаливым равнодушием, видимо озабоченные тем, чтобы их чем не обидели. Они знали о строгом воспрещении насилия и грабежа, и если изредка случалось что-нибудь подобное, смело приносили жалобы военному начальству, уверенные в удовлетворении. Недоброжелательства не было видно, по и никакого содействия. Дворянство и землевладельцы старались скрыть тайное сочувствие, которое они питали к войскам Наполеона, сочувствие очень естественное, так как в числе этих войск состоял сильный польский легион, большая часть которого, в особенности конница, имела назначением тревожить армию князя Багратиона и всячески препятствовать ее соединению с главной нашей армией. Некоторые лица из дворянства были даже заподозрены в содействии неприятелю тайным доставлением известий, проводников, продовольствия и фуража. Главнокомандующий вынужден кое-кого арестовать и кое-кому пригрозить военным судом. Более сильных мер, по причине продолжавшегося наступления, принять было нельзя. Большая часть привлеченных, если не все, отделались ссылкою на несколько месяцев во внутренние места России.

Совсем иное было в губернии Смоленской, знатную часть которой наша армия проследовала, прежде чем дойти до самого города Смоленска. Несмотря на наступление жатвы, на полях немного было видно народу. Крестьяне собирались толпами, принимали войска в деревнях или выходили к ним навстречу с радостными криками, мужики подносили хлеб и соль, бабы с младенцами на руках приветливо и сердобольно глядели, как мимо них шли, обремененные амуницией, покрытые пылью солдаты, менявшиеся с ними добрыми пожеланиями, а иной раз отпускавшие какое-нибудь меткое, веселое словцо, на которое русский солдат бывает такой мастер. Меньшая часть войска со штабами размещалась по деревням, остальные располагались бивуаком, а главнокомандующий и начальство обыкновенно занимали соседскую господскую усадьбу: помещики выезжали за ними в разнообразных своих экипажах, жены их не щадили угощений и оказывали всяческое гостеприимство. Но так было только на первых переходах. Дальше крестьянское население показывалось реже, так как тут же составлялись ополчения, спешно собираемые помещиками, к которым для того были отряжены офицеры или сержанты из армии или из Москвы, где по первому слову государя тотчас начала образовываться боевая сила. Уже все знали, что неприятель гонится по пятам за нашей отступающей армией, но вместо страха и уныния во всех слоях русского народа разгоралось единодушие, сердечное усердие к спасению родины. По деревням, как и по городам, помещики, крепостные крестьяне (а их было отменно много), свободные люди, мещане и купцы, сельское духовенство, гражданские чиновники всякого положения, все одушевлены были пламенной любовью к России и сильнейшим негодованием против неприятеля, все готовы были на всякую жертву для обороны Святой Руси и для истребления дерзкого врага. <…>

Так как моего начальника, при котором я состоял (правда, без всякого дела), повезли в Москву, то и мне ничего не оставалось, как пробираться туда же, чтобы там узнать о дальнейшей моей участи. Я последовал за общим движением отступавшей армии, пока не посчастливилось мне добыть почтовую перекладную телегу, которая привезла меня в Москву, в Александров день, 30 августа.

На заставе вместо караула, обыкновенно многолюдного, увидел я лишь несколько инвалидов-сторожей да мужиков, запи-еапиых в милицию, в казакинах из грубого серого сукна и с медным крестом на шапках. Первые улицы были почти безлюдны, ставни домов и большая часть ворот затворены. Попадались иногда офицеры и солдаты, кое-как одетые и едва волочившие ноги: это были легко раненные, падеязшиеся найти пристанище у московских родных или приятелей. <…>

На главных улицах было полюднее, но почти вовсе прекратилась езда. Прохожие были по большей части из простого люда; видно было, как опи сходились кучками, тревожно расспрашивая друг друга, и потом шли каждый в свою сторону. Я шел мимо Гостиного Двора. Лавки были все заперты по случаю царского дня, по на площади собралось много народу, по большей части купцы и ремесленники. Лица их показались мне очень озабоченны, движения резки, но в то же время не выражали ничего запальчивого или мятежного. Я стал прислушиваться. Оказалось, что речь шла о Бородинском сражении, о том, что Еойска наши епешат прикрыть Москву, что под городом будет еще сражение, в котором люди намеревались участвовать, вооружившись кто чем мог. Я не встретил тут полиции, ни казачьих разъездов, которые обыкновенно появляются при скоплении народа. Толпа эта, очевидно, одушевлена была только решимостью отразить неприятельское вторжение.

На дальнейшем пути моем я проходил мимо большого Московского театра. На стенах наклеены были афиши, и я с изумлением прочитал, что вечером этого самого дня назначено играть любимую тогдашнюю пьесу «Наталья Боярская дочь». После того, что я видел на улицах, трудно было предположить, что театральные представления еще продолжаются, и, вероятно, актеров некому было слушать. Но мог ли я думать, что дня через три или четыре театр этот сделается добычею пламени!

Очень усталый дошел я наконец до того дома, где находился раненый князь Багратион с некоторыми лицами своей свиты. Мне сказали, что переезд от Можайска еще больше растревожил его рапу, что ему сделалось хуже и в комнаты к нему никого не пускают. Я узнал также, что армия усиленными переходами приближается к столице и что граф Ростопчин поскакал в главную квартиру на военный совет.

В квартире князя Багратиона мог я наконец отдохнуть и выспаться, в то время как все остальные но смыкали глаз, ввпду опасного положения, в котором находился князь, а также и потому, что беспрестанно приезжали вестопые с известиями из армии. Утром 31 августа узнали, что решено оставить столицу неприятелю. Говорили, что Барклай был в числе пемногих генералов, которые подали голоса сразиться во что бы то ни стало. Он не дерзнул бы соединить своего иноземного имени с оставлением Москвы. Зта великая жертва принесена была без ропота, без мятежа и народного негодования в самой Москве и в губерниях, только потому, что повеление шло от Кутузова.

Как только узнали о том в Москве, немедленно приняты были меры к вывозу раненых. По желанию князя Багратиона его повезли в Симу. Тогда же я узнал, что вторая армия, которою он командовал, вошла в состав главной армии и что состоявшие при нем военные и гражданские чиновники частию поступили в общий штаб, частию отпущены назад в их прежние ведомства. Олсуфьев предпочел военное поприще. Я не захотел покидать дипломатического и потому должен был возвратиться в Петербург, в министерство иностранных дел, тем более что лихорадка, которою я страдал уже две недели, не давала мне возможности продолжать походную жизнь.

Я получил паспорт и нужные бумаги, в том числе свидетельство о моих подвигах, подписанное начальником главного штаба и мною бережно сохраненное. Мне посоветовали спешить с отъездом, так как подвергся опасности не найти лошадей, разбираемых ежеминутно для увоза раненых.

Никогда но забуду, как отрадно мне было въехать в Тверскую губернию. Картины опустошения, беспрестанно встречавшиеся в течение почти двух месяцев, сменились для меня картинами мира и благоденствия. Вместо безлюдных или погорелых деревень и покинутых полей я проезжал по многолюдной стороне, в которой жизнь текла по-прежнему: пастухи выгоняли на пастбища свои стада, деревенские женщины, в своих живописных сарафанах, черпали воду в колодцах, расстилали полотна сушить на солнце, работали в огородах, на улицах и в поле играли и резвились здоровые и веселые ребятишки. Эти отрадные впечатления нравственно успокаивали меня во всю дорогу, так что я даже забывал свою лихорадку и меньше страдал от тряской езды, продолжавшейся день и ночь. Перед Новгородом посчастливилось встретить мне на станции отставного генерала Озерова, который, пе зная меня лично, но, видя, как я сгорбился и страдаю, не имею возможности даже протянуться на постланном сенс, пригласил меня пересесть к нему в коляску, а человека своего поместил в мою почтовую телегу.

3 или 4 сентября приехали мы наконец в Петербург. Сострадательный мой спутник, довершая свое одолжение, подвез меня прямо к Лондонской гостинице, находившейся тогда против Адмиралтейства. Как ни был я истомлен, но на следующее утро пошел представиться канцлеру графу Румянцеву. Оя долго меня расспрашивал о том, что со мной было, очень жалел ккязя Багратиона и порицал графа Ростопчина за его резкость и горячность. От него узнал я, что за два пли три дня перед тем приехал курьер от Кутузова с донесением о Бородинской битве. Ее торжествовали как великую победу, и государь тотчас же возвел старого генерала в звание фельдмаршала.


Читать далее

Записки дипломата Аполлинария Петровича Бутенева{52}

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть