ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Грозовой август
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Роман посвящен событиям, развернувшимся в августе — сентябре 1945 года на Востоке, когда Советская Армия, выполняя свои союзнические обязательства, разгромила миллионную Квантунскую армию — главную агрессивную силу японского империализма, что явилось достойным завершением победы советского народа в Великой Отечественной войне. Многие эпизоды романа убеждают в том, что автор — очевидец этих событий.

I

В гарнизонном Доме офицеров с утра не умолкала музыка. У входа заливался установленный на дубе громкоговоритель. На высоком овальном балконе с белыми колоннами играл духовой оркестр пехотного училища. Мелодии маршей уплывали в весеннюю небесную синь, разливались но зеленой площади, где бурлили под кумачовыми флагами шеренги демонстрантов. Первомайский праздник совпал с победными боями за Берлин и принес как бы двойную радость — подходил конец войне.

После демонстрации люди столпились у репродуктора — слушали, как там дела на фронтах, с радостью обсуждали самые свежие известия. А на солнечной стороне, под высоким дуплистым вязом, ребятишки, занятые своими детскими забавами, с хохотом наблюдали, как прилетевший скворец вытряхивал из скворечника непокорного взъерошенного воробья.

Когда стемнело, в белом с высокими сводами зале начался выпускной вечер пехотного училища. Выпускники выслушали итоговые приказы, добрые напутственные пожелания, потом много пели и отводили душу в танцах. В перерывах подбегали к распахнутым окнам. Залитые светом, они выходили в темный сад. Оттуда тянуло пьянящим запахом тополя и оттаявшей земли.

Напоследок по установившейся традиции духовой оркестр заиграл старый вальс. Знакомые звуки мерно плыли под высокими сводами — то затихали, словно долетали сюда из глубины десятилетий, то снова набирали силу. В тесном круговороте танцующих пар золотились новенькие офицерские погоны, пестрели небогатые девичьи наряды, отражаясь синими, желтыми, розовыми бликами на шаровых плафонах ажурной люстры.

Зал загудел, подпевая оркестру.

У самой сцены, возле дверей в комнату отдыха, образовался дружный хор. Молоденький сероглазый младший лейтенант с растрепанным вздыбленным чубчиком, звонко выводил:

Тихо вокруг. Сопки покрыты мглой.

Вот из-за туч блеснула луна.

Могилы хранят покой...

Дирижировал оркестром сам творец вальса капельмейстер училища Илья Алексеевич Шатров — сухощавый невысокий старик с белой короткой бородкой и темными широкими бровями, придававшими его матово-бледному лицу строгое, почти суровое выражение. У него орлиный профиль. На груди поблескивал старинный орден Станислава с мечами, а на плечах топорщились капитанские погоны, совсем несоответствующие его почтенному возрасту.

Вот он плавно взмахнул руками, глянул поверх оркестра куда-то вдаль и замер на секунду, будто увидел в это мгновение все, что виделось ему давным-давно — затихшее поле брани, покрытые мглой сопки и плывущую в тучах луну.

Когда это было?

Военный музыкант Илья Шатров попал в Маньчжурию в разгар русско-японской войны с Зарайским пехотным полком, куда был определен после окончания Варшавской консерватории капельмейстером. Под Мукденом прямо с разгрузки полк вступил в бой и очутился в самом пекле. Десять дней и ночей плохо вооруженные зарайцы отбивались от наседавших японцев. А на одиннадцатый день командир полка развернул в боевой порядок остатки своего войска и решил во что бы то ни стало вырваться из окружения.

— Знамя и оркестр... — скомандовал он и не докончил. Рядом разорвался снаряд, и полковник рухнул на бруствер траншеи.

Наступило минутное замешательство. Но вот на бруствер вскочил подпоручик Мещерский.

— За мной! — взмахнул он рукой и первым бросился на японские позиции.

Взметнулось знамя, сверкнули трубы духового оркестра, грянула музыка, и солдаты с ружьями наперевес ринулись в штыковую атаку. Дым застилал глаза. Пуля сбила с подпоручика шапку. С визгом рванула шрапнель. Как подкошенный повалился трубач, окрашивая кровью мокрый снег. Упал барабанщик. Покатился в воронку, подпрыгивая, выпавший из рук барабан. А оркестр все играл и играл торжественный боевой марш.

Семь уцелевших музыкантов получили за храбрость Георгиевские кресты. Сын безвестного отставного унтер-офицера лейб-гвардии Литовского полка вольноопределяющийся Шатров был награжден орденом Станислава с мечами — стал вторым в русской армии капельмейстером, удостоенным столь высокой чести.

Трагедия на сопках Маньчжурии потрясла молодого музыканта. Перед его глазами все чаще вставали задымленные сопки, тысячи могильных крестов. За что сражались на чужбине безымянные герои? За что гибли? Из головы не выходили оброненные кем-то слова: «Там, на скалах Артура, как на Голгофе, была распята Россия...» Неуемный солдатский гнев, нудный шелест чужих ветров и дождей, глухие стоны раненых вылились в грустную мелодию вальса, ставшего знаменитым.

Сколько раз звучал он в этом белоснежном зале! Его можно было услышать здесь еще в те давние времена, когда приметный в городе особняк именовался дворянским собранием, а сам город, расположенный в самом центре России, называли губернским. Шатров и позже исполнял его со своим оркестром — в торжественные праздники, на офицерских вечерах, — но, кажется, никогда еще он не дирижировал с таким упоением и страстью, как сегодня. Его душу переполняло волнение: весь выпуск училища в нынешнем году отправляли ни куда-нибудь, а на Восток — в края его молодости, туда, где явилось на свет его первое творение.

Вот сделан последний взмах рукой, музыка умолкла, и дирижер, чуть покачиваясь, спустился со сцены в зал. Руки его слегка дрожали. Длинные седые волосы рассыпались. На высоком выпуклом лбу выступили капельки пота. Старого музыканта окружили певцы и повели его в комнату отдыха.

— Не утомил ли я вас своим скучным вальсом? — спросил дирижер.

— Что вы, Илья Алексеевич! — возразил, улыбаясь, звонкоголосый младший лейтенант. — Нисколечко!

— Как можно! — поддержали его товарищи.

Шатров опустился в кресло, оглядел окруживших его молоденьких офицеров. Все они были и утомлены, и возбуждены, и вроде бы веселы. Да и как не радоваться, если с фронтов идут такие радостные вести! Но не ускользнула от его опытного взгляда и едва приметная грустинка на лицах молодых офицеров. И уж кто-кто, а он-то понимал, откуда она взялась. Всю зиму курсанты мечтали поскорее стать офицерами и уехать на фронт. Гадали, где им доведется сражаться — на Висле? На Одере? Но вот война на западе идет к концу, и молодых мечтателей направляют совсем не туда, куда они собирались.

— Ох, как я понимаю вас, молодые люди, — мягко улыбнулся он. — Обидно вам. Поздновато родились. Выпускают вас к шапошному разбору. — Старик помолчал, потом тряхнул головой, торжествующе поднял вверх тонкий палец. — Только вы не спешите разбирать шапки! Я пока не вижу завершающего венца на голове нашей Паллады — хранительницы городов.

Выпускники переглянулись — о чем толкует старый музыкант? Нет венца, так завтра будет.

— Он на куполе рейхстага! — крикнул кто-то.

— На Эльбе! А до нее один бросок...

Шатров покрутил седой головой.

— Не в ту сторону смотрите, друзья мои.

Питомцы училища еще плотнее окружили своего капельмейстера. И тут как-то сам собой возник разговор о восточных делах, о зубастом драконе, который всерьез вознамерился проглотить все восточные земли. О, как обнаглел восточный дракон после маньчжурской трагедии! Должно быть, и впрямь поверил, что произошел от богини солнца Аматерасу, обитавшей где-то в сказочном небесном гроте. Поверил, что его страна и в самом деле создана богами из капель тумана вечности и посему призвана править миром, уверовал в непобедимость самурайского меча, добытого якобы из хвоста всесильного чудовища.

Вспомнился известный меморандум Танаки, в котором были определены ступени восхождения дракона к мировому владычеству: чтобы покорить мир, нужно сначала покорить Азию; чтобы покорить Азию, нужно сначала покорить Китай; чтобы покорить Китай, нужно сначала покорить Маньчжурию и Монголию; чтобы покорить Маньчжурию и Монголию, надо сначала покорить Корею и Тайвань.

— Только вы не подумайте, что здесь, — старик коснулся ладонью груди, — заговорила старая обида. Нет! Это чувство никогда не было присуще русским отходчивым душам. Что было — прошло и быльем поросло, и давно отбито чертой истории. Но все-таки до каких же пор — хотел бы я знать — из-за Амура будет торчать этот дамоклов меч самурайской ковки?

Старик поднялся с кресла, подошел к распахнутому окну. В полосе света, падающего из окна, четко вырисовывались гибкие ветви деревьев с молодой изумрудной листвой. Из окна пахнуло прохладой, листва зашевелилась, заплескалась на ветру, начал несмело накрапывать дождь.

— Время покажет... — тихо проронил кто-то.

— Да, оно должно показать. — Шатров глянул на часы. — Однако пора и прощаться. — Он прошел к шкафу для нот, достал из него бутылку шампанского, подаренную ему вчера заезжим московским гостем, и мечтательно, с накалом прошептал: — Предлагаю, друзья мои, выпить за нашу полную победу.

Загремели стулья. Хлопнула пробка. Фонтаном взметнулась игристая пена.

— И за ваш новый вальс! — прибавил к тосту звонкоголосый младший лейтенант с растрепанным льняным вихорком. — За вальс, который вы создадите в честь нашей полной победы!

Шатров скупо улыбнулся.

— За новый вальс? Да, я мечтаю о нем и верю: он будет! Новые времена рождают новые песни и новые вальсы. И неважно, кто его напишет...

Зазвенели граненые стаканы.

— За радостный вальс! — зашумели вокруг.

— И за то, чтобы спел его в Большом театре народный артист Иволгин! — шутливо дополнил дирижер.

— Сережка может, — вставил веснушчатый парень. — Он горластый.

Поздно ночью выпускников провожали на вокзал. С юга дул мокрый весенний ветер. Девчата пели о расставании и все поглядывали на отъезжающих офицеров. Под старым вязом какой-то лейтенант целовал девчонку и никак не мог от нее оторваться.

Шатров шел вместе с Иволгиным позади всех и уж в который раз пророчил ему большое артистическое будущее, наказывал беречь себя, а пуще всего свой голос. Потом спросил:

— Скажи откровенно, доволен судьбой?

Иволгин помолчал, потом негромко ответил:

— А что ж, не мешало бы пройтись по маньчжурским сопкам. Да расквитаться за батьку с казачьим атаманом Семеновым...

— Желаю удачи.

К воротам подошел грузовик, нагруженный чемоданами. Иволгин бойко вскочил в кузов, махнул рукой. Шатров снял фуражку, что-то крикнул вслед. По черному дождливому небу полоснула молния, и весело, раскатисто пророкотал первый весенний гром, предвещая близкую грозу.

II

Поезд мчался на восток. С веселым грохотом проносился через маленькие станции и полустанки, глухо гудел на железнодорожных мостах, надсадно пыхтел на подъемах, а выбежав на простор, на предельной скорости залихватски устремлялся вперед, оставляя позади шлейф сизого дыма. И казалось, бежал он не по тяжелым рельсам, а по стальным струнам, натянутым через всю Россию.

По сторонам — вольный разлив трав и озер. А вверху — майская голубизна. Вот на перегоне навстречу поезду к самой насыпи высыпали стайкой березки, окутанные легкой, прозрачной зеленью — будто хотели остановить стремительный бег вагонов. Но паровоз пыхнул на них дымом и паром, прорвался сквозь зеленый заслон и помчался дальше, выстукивая колесами:

«Победа, победа, победа!»

Генерал Державин неподвижно, с потухшей трубкой, сидел у вагонного окна, посматривал из-под мохнатых бровей на ликовавшую природу и чувствовал, как отходит, оттаивает его загрубевшая на войне душа. Все радости сливались вместе, воедино, и ему порой казалось, что природа торжествует не потому, что пришла весна, а потому, что приближалась она, долгожданная, выстраданная победа. Как не растопиться снегам, как не поголубеть небесам, если сделано такое великое дело!

Поезд шел вне расписания, не имел даже номера. С чьей-то легкой руки его назвали «пятьсот веселым». Людно и шумно в переполненных вагонах. В проходах копошились женщины с узлами и узелками, старики и старухи с рваными мешками и сумками. А больше всего было раненых, ехавших из госпиталей домой, на отдых. Кто играл в карты, кто рассказывал фронтовые были и небылицы, кто стучал о чемоданные крышки костяшками домино. Когда начинал шуршать и хрипеть, точно простуженный на морозе, немецкий динамик, все бросались к нему, за новостями с фронтов.

— Славяне! — раздавался голос какого-нибудь добровольного комментатора событий. — Рокоссовский вышел на Балтику!

— Войска Конева жмут на Прагу!

Рядом с генеральским купе ехали четыре младших лейтенанта. Проходя мимо соседей, Державин на минуту задержался.

— Кто такие? Там Эльбу надо форсировать, а они в тылу прохлаждаются... — Вид у генерала неприступно суровый, правая рассеченная бровь поднялась кверху.

Молоденькие офицеры вытянулись в струнку, опустили руки по швам. Сероглазый с чубчиком раньше других понял генеральскую шутку, заговорщицки прошептал:

— Амур едем форсировать... — И несмело улыбнулся.

— Амур форсировать? И-и, братец мой, куда хватил! — протянул генерал, пряча в бровях насмешливые искорки.

На больших станциях раненые выходили из вагонов глотнуть свежего воздуха, погреться на теплом майском солнышке. Их тотчас обступали, расспрашивали, скоро ли придет «окончательный конец фрицу». Полагали, видно, что раненые едут из-под самого Берлина.

— Полный порядок, папаша! — ответит, подморгнув, какой-нибудь разбитной сержантик с медалями на груди и подвешенной на бинте рукой. И пойдет по кругу отплясывать чечетку.

Державин замечал, как изменились сибирские края, через которые два года назад он ехал из Забайкалья на фронт, на стажировку — за опытом. Теперь ночную темень сверлили огни электросварки, дымили трубы эвакуированных заводов. На стенах корпусов лозунги: «Все для фронта — все для победы!» Но с горечью видел он и обшарпанные стены станционных построек, сломанные заборы палисадников, поваленные плетни огородов.

Немало пришлось повидать ему разоренных городов и сел, но, пожалуй, только сейчас, перевалив за Урал, он почувствовал, насколько тяжелой была эта война.

Державин прибыл на фронт к началу Курской битвы. В сражении под Понырями он заменил погибшего командира дивизии да так и остался командовать ею. Перед концом войны, когда корпус Державина был отведен во второй эшелон, командующий фронтом маршал Малиновский напомнил: пора возвращаться в Забайкалье.

— Езжайте в свои восточные края, Георгий Ферапонтович. Здесь мы войну сами теперь доломаем. Можем и вам помочь. Дайте только знать.

По дороге в Читу Державин заезжал на родную Брянщину навестить семью младшего брата Антона. Семья брата за войну поубавилась наполовину. Два сына — Николай и Виктор — легли под Москвой, а сам Антон погиб уже в конце войны где-то в Карпатах. Остались стар да мал: отец Державина — дед Ферапонт, корень всего державинского рода, вдова Антона Настасья — больная, убитая горем женщина, да ее младший сын — щербатый Гришка. Жить им в Бобровке было, собственно, негде: все село сожжено дотла. И решил генерал перевезти их на Амур, за город Комсомольск, к своему шурину Павлу, который давно уже звал родичей в свои края и даже срубил для них избу.

Державин глядел на отца, сидевшего напротив, и дивился: не изменился за войну старик — та же гордая осанка, тот же полный достоинства взгляд, та же грива белых волос. Видно, стареть больше некуда — бел как лунь, борода до пояса. Вот только голос у батяни другой: был зычный, как иерихонская труба, а теперь хриплый, с присвистом. Поизносился, постарел голос.

До войны Державин каждый год на лето отправлял жену и сына Сережу в Бобровку к деду. Старик учил внука рыбачить, собирал с ним грибы, водил его по усеянным красной брусникой да клюквой лесным сограм. На берегу Десны они хлебали свежую уху, пили чай, заваренный ломкой душицей, пили внакладку с заячьей ягодкой — майником.

В июне сорок первого Сережа с мамой не доехали до Бобровки: поезд накрыла фашистская бомба.

В войну дед Ферапонт хлебнул лиха полную меру. Немцы собирались повесить отца красного генерала. Пришлось хорониться в лесу в землянке, найти которую мог только он сам. Ферапонт укрывал в трудный час разведчиков, выхаживал травами раненых партизан, в темные ночи выходил и сам на большак — охотиться на фрица. По временам он покидал землянку, ходил по деревням и поселкам с партизанскими листовками, уверяя народ, что идет на Брянские леса несметная сила русских полков. И ведет полки его сын Егор Державин. Верили Ферапонту как никому другому: уж он-то знает — отец красного генерала.

На восток дед Ферапонт поехал с неохотой.

— Не жить мне, Егор, без наших лесов.

— Ты же, батяня, едешь в приамурскую тайгу. Она не уступит нашим лесам.

— Ладно, — согласился старик, — повидаю твои леса. А уж потом восвояси. Хватит еще силы срубить избу. Мы — народ тягушшой.

На том и порешили.

В вагоне было душно, пахло сушеной рыбой и самогоном, пиликала гармошка, сухо, с треском стучали о фанерные чемоданы костяшки домино.

На станции Тулун в вагон вкатилась колобком старушка с корзинкой, из которой торчала гусиная голова. Нос у бабки картошкой, лоб закутан теплым платком. Бабка ехала на станцию Залари к дочке, везла ей на развод гусыню.

— Вы только подумайте, люди добрые. Во всех Заларях не осталось ни одного гуся! — говорила бабка, прикрывая тряпицей гусиные яйца, лежавшие в корзине. — А теперь будут гуси, будут! Побегут гусятки к озеру по зеленой травушке...

Увидев раненых, запричитала:

— Ой, батюшки-светушки! Да что же они с вами наделали, аспиды окаянные!

— Не голоси, бабуся, отрастут у нас и ноги и руки. Дай только срок, — мрачно пошутил пиликавший на гармонике одноногий танкист.

А бабка не унималась:

— И все в руку да в ногу...

— Всяко бывало, — перебил ее танкист. — И в лоб, и в рот попадало. Ничего страшного: в лоб — отскочит, в рот — проглотишь.

Засмеялись все. Засмеялась и бабка, поглядев на молоденького танкиста.

— Не веришь, бабуся? — спросил танкист. — А одна тетка поверила. Перекрестилась и говорит: «Дай бог, чтоб и моему Фомушке в рот да в лоб!»

Старушка отмахнулась от шутника и просительно посмотрела на Настасью, как бы ища ее поддержки. Только Настасье не до разговора: ломит у нее от простуды руки. Она то дует на них, то под мышки заложит и шепчет: «Ой, горюшко ты мое горькое!..»

За окном вагона проплывали серые пустыри, непаханые поля, заросшие бурьяном и полынью. Неподалеку от поселка несколько женщин копали лопатами землю. А поодаль, посредине заросшего пыреем поля, шла запряженная в плуг корова. Женщина вела ее за недоуздок, а сзади за плугом шагал подросток в большой, видно отцовской, фуражке.

— Смотрите, на корове пашут! — сказал кто-то из пассажиров.

— На корове — это благодать, — прохрипел дед Ферапонт. — Мы с Настасьей на себе пахали, сущие бурлаки, коль поглядеть со стороны.

Бабка угостила Гришку красным пасхальным яичком, мальчонка обрадовался, сунул яйцо в рот, но тут же разочаровался.

— Мамка, оно не кусается, — сконфуженно прошептал он матери на ухо.

За всю войну Гришка не видывал не только леденца, но даже яичка.

О смерти отца ему пока не сказали, и он надеется, что тятька приедет за ними с фронта на Амур. И дед, и Настасья зовут мальчишку Григорием Антоновичем — чтобы не забылось в семье имя Антона.

— Ну что горевать-то из-за этой проклятой бедности, — затараторила бабка. — Я сама намедни согрешила. Да еще где? В божьем храме!

— Да как ты, бабуся, могла позволить такое? — строго спросил танкист и хлопнул себя по коленке.

— А вот так, сынок. Пришла в церковь святить кулич. Хотела свечку поставить, в кармашек сунулась, а там — пусто. «Вот тебе, говорю, шиш — не свечка: рублевку-то с божницы я куму Семену за сено отдала». А дьяк услыхал, бестия, и басит мне в самое ухо: «Не богохульничай, старая. Коли средствов нет — в храм божий не шляйся».

— Это не у вас в приходе поп молодку исповедовал? — донесся с верхней полки чей-то насмешливый голос. — Вот умора-то была! «Не спала ли, раба божья, с чужим мужем?» — спрашивает поп. Ей бы ответить: «Грешна, батюшка». А она и говорит: «Что ты, что ты, родимый! Да нешто с чужим-то мужиком уснешь?»

Грянувший хохот тут же оборвал танкист.

— Тихо, славяне-е! — крикнул он и заковылял к зашипевшему репродуктору.

Диктор сообщил, что наши войска вышли к Эльбе. В вагоне поднялся гвалт. Одноногий танкист заиграл туш.

— Значит, свалили супостата, сломали! Каюк проклятому! — сказал дед Ферапонт.

— Ой, не могу в такую минуту четок в корзинке утаить, — затараторила бабка, достала из-под гусыни четвертинку самогонки, разлила в две кружки, одну подала Настасье. — Давай-ка, родимая, выпьем за наших соколов ясных!

Настасья выпила, сразу раскраснелась и вроде бы оживилась. Но, глянув в окно, снова помрачнела. У железнодорожного переезда, где притормозил поезд, стояла женщина в старом плюшевом жакете и новеньком платке, который, видно, берегла всю войну. У ног женщины — скособоченная, увязшая по самую ось тележка с мешками. Из разодранного мешка сыпалась в лужу мелкая, как орехи, картошка. Знать, выбилась женщина из сил, да так и не смогла вытащить из колдобины тележку.

— Помочь бы ей, сердешной, — сказала Настасья.

— Помочь, милая, пока некому. Россия вызволяет Европу, — произнес Державин и сосредоточенно замолчал.

Эта сцена болью отозвалась у него в груди.

Поезд начал набирать скорость, бойко застучал колесами. За окном проплыл выложенный белыми камнями на откосе лозунг: «Все для фронта, все для победы!»

— Ничего, подруженька, теперь уж недолго осталось, — зачастила бабка. — Вот вернутся паши соколы с фронта, и заживем, как живали.

— Вернутся — да не все, — печально сказала Настасья.

Танкист играл саратовские страдания, и Настасья, захмелевшая от выпитой самогонки, вдруг запела глуховатым, простуженным голосом:

Вот и кончилась война-а.

И осталась я одна-а-а...

А потом уткнулась лицом в старое Гришкино пальтишко и заплакала навзрыд.

— Мамка... Не надо, мамка, — успокаивал ее Гришка.

III

Державин приоткрыл глаза, понял, что больше не уснет, не спеша поднялся с полки. За окном горбатились покрытые иссиня-зеленым лесом холмы, проплывали мимо раскидистые сосны, в волнах утреннего тумана едва проступал дымчатый пихтовник. Генерал сдержанно зевнул, потер виски.

Плохо он спал сегодняшнюю ночь: все думал, как будут развиваться события на Востоке. Выходя из кабинета командующего фронтом, был уверен — война не закончится на Эльбе, пронесется и по сопкам Маньчжурии. Но чем ближе подъезжал он к этим сопкам, тем чаще сомневался в верности своих предположений.

О многом он передумал в эту ночь. Мысленно становился то главой государства, которому надо принимать ответственное решение, то солдатом, которому придется ехать с одной войны на другую. То ставил себя на место обессиленной женщины, что стояла у железнодорожного переезда около тележки. Взвешивал все «за» и «против», спорил сам с собой, но так и не мог прийти к определенному выводу. Конечно, нам надо обезопасить дальневосточные границы, скорее потушить мировой пожар. Но как это сделать сейчас, после кровопролитнейшей войны? Может быть, для последнего, завершающего удара и не потребуется много сил? «Нет, так не выйдет», — ответил он самому себе и начал подсчитывать, сколько потребуется эшелонов, чтобы перебросить с запада на восток — за шесть-семь тысяч километров — тысячи пушек, танков, самолетов, миллионы патронов и снарядов. А люди, солдаты? Сколько потребуется средств, труда, чтобы продержать под ружьем хотя бы еще год многомиллионную армию! И не только продержать, но и снабдить ее всем необходимым.

Астрономические цифры!

Подумал он и о другом — о том, что по этим рельсам придется перевезти сотни тысяч солдат, которые только что вышли из небывало тяжелой войны. Теперь они в восторге от победы, жаждут скорой встречи с родными, мечтают о доме. А их придется провезти мимо родных мест, мимо непаханых полей на новую войну. Державин ничего не хотел сбрасывать со счетов: видел одновременно и радостного, полного сил гвардейца, высекавшего штыком свое имя на рейхстаге, и уполовиненную войной семью брата Антона, и обессилевшую женщину-сибирячку около застрявшей тележки. Может быть, это ее муж остался в снегах Подмосковья?..


Поезд резко сбавил ход, скрипнул тормозами: разъезд не принимал состава, не предусмотренного расписанием. Державин вышел из вагона. Лес, окутанный туманом, примыкал здесь к железнодорожному полотну. Генерал оглядел лесную вырубку, вдохнул полной грудью густо настоянный смолистый воздух. И живописный вид тайги, и этот ни с чем не сравнимый здоровый воздух вселяли в душу покой, настраивали на мирный лад. Побродить бы сейчас с ружьишком, похлебать у костра свежей ушицы да заночевать где-нибудь в шалаше на охапке свежескошенного сена!

Державин спустился с насыпи и увидел того младшего лейтенанта с русым чубчиком, который собирался форсировать Амур. Он стоял под откосом и побрасывал камешки, стараясь попасть в низенький пенек. При каждом броске вихорок опадал вниз, а он откидывал его, резко встряхивая головой.

— Значит, форсировать едем? — спросил генерал все с той же шутливой строгостью.

— Так точно, — просиял младший лейтенант, кинув руки по швам.

— А где дружков порастерял?

— Завернули ко дворам, на побывку. Последнего в Заларях высадил.

— А вы что ж не ко двору?

— Некуда заворачивать... — Младший лейтенант будто шутя передернул плечами.

— Понятно. Война порушила гнездо? Что же, она, брат, никого не милует — ни лейтенанта, ни генерала. Всех крушит, стерва.

Они пошли вдоль насыпи, остановились у муравьиной кочки, обложенной вокруг медно-желтой хвоей. Из-за леса показалось оранжевое солнце, и стали оранжевыми голые стволы высоких сосен, пожелтели макушки пней.

— Откуда родом? — спросил генерал.

— Брянский, из Кленов.

— О, земляк! Зовут-то как?

— Иволгин Сергей. Сережкой звали в деревне. А вот теперь...

— Сережкой?

Вот ведь как бывает! И с Брянщины, и Сережкой зовут. Таким был бы и его Сережка. Мог бы и лейтенантом стать.

Пока стоял поезд, Державин успел расспросить своего попутчика, из какого он училища, где потерял родных. Узнал, что отец его был деревенским кузнецом, потом кавалеристом. В молодости воевал в забайкальских краях — гонялся за бароном Унгерном, имел за храбрость именную шашку. После войны часто вспоминал своего командира Сергея Лазо и даже сына назвал в его честь Сергеем. С войны отец вернулся с изувеченной рукой и в кузнице не работал. В праздники учил Сережку рубить шашкой лозу — мечтал увидеть сына военным. Именную шашку намеревался передать ему в торжественной обстановке — на колхозном собрании с наказом, чтоб рубил ею беспощадно мировую контру.

Но так не получилось: шашка отцу пригодилась самому. Когда началась война, председатель кленовского колхоза Матвей Иволгин собрал конный партизанский отряд и увел его в Брянские леса. Там и сложил свою голову.

Державин позвал Иволгина к себе выпить чайку. К этому времени в купе уже все бодрствовали: тетка Настасья штопала заплатанное Гришкино пальтишко; дед Ферапонт, одетый в неизменный ватник, молча глядел в окно; Гришка лежал на средней полке, побалтывал голыми ногами.

— Ну, вставай, разбойник, вставай! — кивнул ему генерал. — Я вот гостя к тебе привел — дядю Сережу.

— Сережу? — вскочил Гришка. — Нашего Сережу?

— Вот заладила сорока Якова — нашего да не нашего, — проворчал генерал, пожалев, что назвал лейтенанта по имени. — Конечно, нашего. Земляк он наш, жил в Кленах, возле Бобровки.

Гришка быстро сдружился с гостем. Он осторожно трогал его золотые погоны и новенькие ремни, поплевав в ладони, причесывал на косой пробор свои белые волосенки, норовя взбить такой же вихор, как у дяди Сережи. Иволгину очень хотелось побаловаться с ним, да неудобно: ведь он теперь офицер.

Завтракали вместе, доканчивая генеральские запасы продовольствия. Подавая деду Ферапонту четвертый стакан чая, Иволгин спросил:

— Что вы, дедушка, ватник не снимаете в такой духоте?

— Жар костей не ломит, — уклончиво ответил старик. — Нас ни холодом, ни жарой не проймешь.

— Что верно, то верно, — подтвердил генерал. — Батяня-то мой зимой и летом босой ходил. Кожа на ногах — хоть на подошвы к сапогам. Пришел как-то в бобровскую кузню за гранатами, которые он партизанам носил... Это мне кузнец рассказывал. Пришел и наступил нечаянно на раскаленный обрубок железа. Дым повалил, а ему хоть бы что. «Сгоришь к чертовой бабушке!» — кричит ему кузнец, а батяня ответствует хладнокровно: «А ты не разбрасывай свои железки».

Гришка хитровато поглядел на деда Ферапонта и шепнул дяде Сереже:

— А я знаю, почему дедушка куфайку не снимает: у него рубашки под низом нет. Он ее за жмых променял...

— Цыц, болтушка! — озлился старик. — Есть на мне теперича рубаха. С енеральского плеча...

У Державиных Иволгин почувствовал себя как дома — вроде бы побывал в Кленах. Перед глазами встала родная хатенка на самом краю деревни. Напротив — отцовская бревенчатая кузница с единственным оконцем. Осенью крышу кузницы заметало кленовыми листьями, и она походила на сказочную избушку на куриных лапках, на собачьих пятках.

Весенними вечерами кленовские мужики и бабы толковали на завалинках о посевах и покосах. Сережка с такими же вот сорванцами, как Гришка, гонял хворостиной майских жуков. Потом мать загоняла его в избу, поила в потемках парным молоком, смазывала простоквашей ноги в цыпках, и он уходил с отцом на сеновал спать.

Державин набил маленькую трубку «золотым руном» и, прежде чем прикурить, попросил у Иволгина его командировочное предписание.

— Э, сынок! А форсировать Амур тебе не придется, служить будешь в наших забайкальских краях — как раз там, где отец воевал.

— Тоже неплохо, — деловито заметил Иволгин. — Какая разница, откуда бить самурая? Лишь бы бить.

— Так-то так, да бабушка надвое сказала. — Державин примял пальцем вздувшийся в трубке табак, кивнул на свой потертый кожаный чемодан: — Сам везу на восток чемодан фронтового опыта. А понадобится ли — не знаю.

— Сомневаетесь, значит? А неплохо бы навестить Порт-Артур — снять с креста распятую там Россию, — помечтал Иволгин и начал рассказывать о выпускном вечере, о дирижере Шатрове.

— Снимать с креста Россию ты опоздал, мил человек, — ответил Державин. — Мы в семнадцатом году ее оттуда сняли. Беда в том, что самураи и теперь нам житья не дают. Хотят всю Азию распять — половину земного шара! Вот ее-то надо вызволить из беды.

Разговорились о Шатрове и его вальсе «На сопках Маньчжурии». Державин был весьма удивлен, узнав, что автор знаменитого вальса жив, да еще служит в армии. Но еще больше удивился тому, что Шатров знает героя Мукдена Мещерского — знаменитого подпоручика, который поднял остатки полка в штыковую атаку.

— Вы тоже его знали? — поразился Иволгин.

— Я узнал его позже — в гражданскую воевали вместе. А потом наши пути разошлись. Крушение потерпел штабс-капитан Мещерский.

— Расскажите, товарищ генерал! — загорелся Иволгин.

Державин молча глядел в окно на проплывавшую в молочном тумане сибирскую тайгу.

— Да, брат, крушение... — сказал он наконец. — А человек был храбрый. Он перешел со своей батареей на нашу сторону под Хабаровском. «Не хочу, говорит, служить белой гвардии — она Россию продает японцам». За отвагу и мужество прозвали его Мстиславом Удалым. Но был у нашего удальца один недостаток — чрезмерное самолюбие. Это и погубило его. Наш командир полка — он был из бывших унтер-офицеров — дает Мстиславу приказ, а тот кочевряжится. Как, дескать, так? Он, штабс-капитан, будет подчиняться унтеру! Слово за слово — Мещерскому пригрозили переводом в интенданты — за недисциплинированность. И тут герой наш закусил удила. Его, героя Мукдена, кавалера ордена Станислава с мечами, — в интенданты! И не придумал ничего лучшего, как бежать в Маньчжурию.

Державин рассказывал о побеге.

...Выдалась. ветреная, дождливая ночь. Мещерский ворвался в палатку и торопливо стал собирать свои пожитки.

— Бежим вместе, Георгий! Я нашел китайца, он перевезет нас на тот берег.

— Ты с ума сошел! Опомнись! Перемелется — мука будет, — попробовал отговорить его Державин.

— Все пропало, Георгий! Полками командуют унтеры, фронтами — прапорщики... Пропала армия! Погибла Россия!

Он схватил свои вещи, выскочил из палатки. Державин кинулся следом, чтобы удержать Мещерского.

Они очутились на берегу Амура. В темной мгле шумел дождь, плескались черные, как деготь, волны. У ракитного куста хлюпала лодка, в ней сидел, вобрав голову в плечи, китаец. Мещерский сунул ему свой серебряный портсигар, торопливо вскочил в лодку.

— Ты не сделаешь этого! — крикнул Державин и в отчаянии выхватил из ножен шашку.

Китаец налег на весла, лодка нырнула в сырую ночную мглу...

Дед Ферапонт вначале рассеянно слушал сына, даже задремал, но потом встрепенулся, стукнул костылем о пол, гневно спросил:

— Как же ты не зарубил его, подлеца?

— Да вот так получилось, батяня. Не сумел... Шашкой не достал, а револьвера при мне не оказалось. Отговорить думал...

— Разиня!

Иволгин смущенно улыбнулся: как можно так дерзить генералу, перед которым стоят навытяжку целые полки! Заметив его смущение, Державин сказал, кивнув на деда Ферапонта:

— Крутой у меня родитель — критикует, невзирая на генеральские погоны. Он и костылем может врезать...

Генерал прислонился к стенке и долго сидел молча, разглядывая лейтенанта. Потом заговорил снова:

— Между прочим, когда мы вышли в сорок четвертом на государственную границу, вспомнился мне Мещерский. Захотелось спросить у него: «Что, господин штабс-капитан, погибла без тебя Россия?» Она не только не погибла — сама весь мир спасла.

— Не весь еще, — с сожалением заметил Иволгин. — Нет венца, как говорил наш дирижер Илья Алексеевич.

— Да, красиво сказал твой дирижер. Венца нет. Только нам теперь, пожалуй, не до украшений.

Дед Ферапонт приоткрыл глаза, повернул голову.

— Про рубаху мальчишка верно калякал, — сказал он. — Только нет ее на мне оттого, что немец в дом пришел.

— Про немца, батяня, говорить теперь нечего. Ты вот скажи, что с японцем делать?

— Я про него и говорю. Гляди не прозевай его, как того капитана.

— А все-таки?

— Отстань, не моего ума дело. Я тебе только по-нашему, на-охотничьи, скажу. Да ты и сам должон знать. Где волка бить надобно? В степных балках его бьют да в лесных сограх. Охотник не будет дожидаться, пока зверь в овечью кошару заберется. Дороговато это нам обходится, сынок. Дороговато... Вот ты и смекай, коль енералом работаешь...

IV

«Пятьсот веселый» остановился на станции Байкал. Иволгин дернул вниз вагонное окно, удивленно заморгал глазами. Перед ним разливалась, поблескивая небесной лазурью, зеркальная водная гладь. Справа к озеру подступали, отражаясь в прозрачной воде, зеленые горы. Все здесь было таким чистым и ярким — дух захватывало.

— Вот это красотища! — разом выдохнул он.

— Чудо природы, — заметил генерал и хитровато улыбнулся. — Недаром на сию благодать японцы зарятся. Близок локоть, да не укусишь.

Маленькая станция была переполнена матросами, повсюду чернели бушлаты, полосатились тельняшки, вились на ветру ленточки бескозырок, будто в морском порту, куда только что пришвартовался корабль. В стороне стоял длинный эшелон. На одной из теплушек было написано, видно для маскировки: «Достроим город юности — Комсомольск!»

У эшелона заливалась охрипшая гармонь и слышался дробный перестук каблуков.

Иволгин нащупал в кармане помятый червонец, сбегал к торговому навесу и купил пару копченых, коричнево-золотистых омулей. Назад шел вдоль матросского эшелона, внимательно оглядывая попадавшихся на глаза моряков. Присматривался неспроста. Еще в начале войны в Брянских лесах судьба свела его с матросом Чайкой, которому он многим был обязан, и теперь, завидев парня в бескозырке, он невольно думал: «А вдруг Чайка?» Конечно, он понимал: искать на этой станции Чайку нелепо, но мало ли какой случай может выйти? Моряков, видно, перебрасывают с действующих флотов на Тихий океан. В самую пору Чайке быть здесь.

Едва Иволгин подошел к веселому матросскому кружку, как свистнул паровоз и матросы с криком «Полундра!» устремились к эшелону. Один плечистый матрос, пробегая мимо Иволгина, едва не сбил его с ног. Фигурой он был как будто похож на Чайку: такая же крутая шея, оттопыренные в стороны, будто вывернутые, локти.

— Чайка! — крикнул Иволгин, рванувшись за ним.

Матрос вскочил на ступеньку вагона, обернулся, показав в широкой незнакомой улыбке редкие зубы, сказал глуховатым голосом:

— Обозналась, пехота. Чайки над Байкалом — вон они!

Из теплушек полилась песня:

Наверх вы, товарищи, все по местам.

Последний парад наступает.

С высокого берега, по которому был проложен железнодорожный путь, песня падала на зеркальную гладь озера и утихала, будто растворялась в воде:

Лишь волны морские прославят навек

Геройскую гибель «Варяга»...

Иволгин вернулся в свой вагон невеселым, задумчивым. Похожий на Чайку матрос разбудил воспоминания о первом военном лете — горьком, дымном.

...Утренний лес окутан густым сизым туманом. Березы и осины словно замерли, чуть слышно шуршали сосны, разбросав в стороны свои разлапистые ветви.

Спавшего на пахучей сосновой хвое Сережку разбудил прибежавший откуда-то Игренька — батькин конь. Он тревожно храпел, греб копытами землю.

— Игренька, Игреня-а, — потянулся к нему спросонья Сережка.

Конь притронулся губами к знакомой руке и сразу успокоился. Полегчало на душе и у Сережки: все-таки не один в глухом лесу.

От земли тянуло сыростью, смолой и грибами. Слежавшаяся хвоя за ночь отсырела, покрылась росой. Сережка плотнее запахнул пиджачок, съежился — можно бы еще поспать, пока нагреется земля, но сон не шел к нему. Накануне погиб в ночном бою отец: горе комом подкатывалось к горлу. «Эх, Игренька, Игренька, остались мы теперь с тобой вдвоем на всем белом свете», — горько думал мальчишка, поглаживая склоненную голову коня.

Сережка ушел с отцом из Кленов перед самым приходом туда фашистов. На улицах рвались снаряды, ржали ошалевшие лошади, над Кленами в густом дыму метались перепуганные голуби. Трещали горящие крыши, и со звоном лопались стекла.

— Сережка! Седлай Игреньку! Живо! — торопил отец.

Матвей Иволгин снял со стены именную шашку, сел на Игреньку и повел односельчан в лес. Партизанить ему — однорукому было нелегко. Вывернутая правая рука совершенно бездействовала, плетью свисала от плеча. Но он управлялся и одной левой — владел и автоматом, и пистолетом, а если надо — и шашкой, как в молодости. Сережка был при нем адъютантом, иногда ездил в разведку. Но недолго пришлось ему воевать рядом с отцом. В воскресенье вечером в лагерь партизан пришел разведчик и доложил командиру, что гитлеровцы готовятся уничтожить выходивший из окружения отряд красноармейцев.

— Красную Армию надо спасать, — сказал отец. — Без нас Советская держава проживет как-нибудь, а без армии — каюк всему...

Партизаны свалились на фашистов внезапно и выручили прижатый к болоту красноармейский отряд. Но немногие вернулись в лагерь. Погиб и командир отряда Матвей Иволгин. Сережка видел, как вздыбился Игренька, подброшенный взрывом, как упал на землю и не поднялся отец. Потом все смешалось. Рядом раздался еще один взрыв. Кони шарахнулись в сторону. Партизаны подхватили убитого командира и отступили в глубь леса. А Сережка в суматохе упал с коня, тут же вскочил с земли и бросился через елань в березняк ловить Игреньку. Но коня не догнал, а от партизан отстал. Всю ночь бродил по лесу — искал Игреньку, плакал, надеялся встретить кого-либо из своих, а под утро свалился от усталости у старой сосны и мертвецки заснул.

«Куда же мне теперь податься?» — подумал Сережка, соображая, в какой стороне находится партизанский лагерь. Ему не верилось, что отца нет в живых, но и тешить себя ложной надеждой не хотел: сам слышал голос одного из бойцов отряда: «Конец, не дышит...»

Все, что осталось у него от отца, — это шашка, которую нашел на лесной вырубке. Сережка погладил шашку, хотел повернуться на другой бок, но услышал еле уловимый хруст и насторожился. Из кустов донесся чей-то негромкий голос:

— Эй, малец, ты что тут делаешь?

Сережка мигом вскочил, выхватил саблю. Сквозь редкие ветви на него смотрел, улыбаясь, белозубый парень в черном бушлате и тельняшке.

— Тсс... Не балуй! Я — свой, — прошептал моряк, прижав указательным пальцем кончик своего широкого носа.

Это и был Чайка — боец выходившего из окружения отряда, который выручили партизаны. Узнав о Сережкином горе, Чайка позвал парнишку к себе в отряд.

— Бери и этого рыжего блондина, — пошутил матрос, шагнув к прижавшему уши Игреньке.

— Не трожь коня — зашибет, — предупредил Сережка. — Он сам пойдет за мной.

Они спустились в темную лощину, потом вышли на лесную вырубку. Игренька шел за ними. За молодым осинником открылась полянка, густо поросшая кипреем с пурпуровыми цветами. Увидев под кустом давленые ягоды малины, Сережка вздрогнул — подумал сперва, что это человечья кровь. За полянкой начинался густой ельник, из него одноглазо выглядывало жерло танковой пушки. У танка лежал, запрокинув голову, смуглый, чернобровый капитан.

— Птенца подобрал, товарищ капитан. Из гнезда выпал, — сказал Чайка и кивнул на Сережку. — Между прочим, пытался оказать вооруженное сопротивление холодным оружием.

Капитан глянул на волочившуюся по траве Сережкину шашку, на буденовский шлем, из-под которого торчали нестриженые волосы, приподнялся на локте, вполне серьезно сказал:

— Да какой же это птенец, Чайка? Это настоящий орленок!

Чайка принес котелок гречневой каши с салом, кусок хлеба и сказал, что Сережка может считать себя бойцом конно-механизированной группы. В этой группе были представлены чуть не все рода войск — танкисты и пехотинцы, кавалеристы и артиллеристы с двумя пушками и даже два матроса, прибившиеся к отряду совершенно случайно: ехали с Балтики в отпуск домой и попали под бомбежку в первый же день войны.

Капитан глухими лесами выводил к линии фронта остатки танкового полка полковника Хлобыстова. Гитлеровцы опасались соваться в леса, но препятствий для отряда и без них хватало — топи, болота, непролазные трясины и чащи. В отряде было четыре танка — все, что осталось от полка, — и выбираться с ними из окружения было трудно. Чайка предлагал захоронить танки в лесу до подхода своих, но капитан и слышать об этом не хотел. В командирской машине хранилось в чехле Знамя полка. Танкист считал, что в лесах Брянщины затаилось немало броневых машин — они непременно должны прорваться через линию фронта и вновь вступить в боевой строй. Нет, не погибнет полк, если сберегут они свое Знамя!

Сережка состоял при командире адъютантом для особых поручений. То его посылали узнать, не занята ли немцами дорога, то ему поручали разведать, где ближайший колодец или озерцо. Как-то, возвращаясь из разведки, он нашел брошенную оркестровую трубу, и Чайка стал называть Сережку трубачом конно-механизированной группы.

Однажды отряд, разведав все заранее, напал на немецкий обоз с боеприпасами и горючим. Сережке было приказано находиться при засаде, но, когда конники ринулись на обоз, Игренька тоже помчался за Чайкиной лошадью. Так Сережку занесло в самую гущу боя, он даже успел рубануть отцовской саблей одного фашиста.

После боя за завтраком Чайка сказал:

— Орленок-то наш на крыло встает.

— А ты как думал! — подмигнул капитан. — Ты погляди, какой у парня цепкий глаз. Это же прирожденный танкист!

Под вечер командиру отряда доложили, что на выходе из лесного массива — линия фронта. Надо было обдумать, как через нее пробраться.

— Завязать контакт с той стороной, — сказал Чайка и попросил поручить это дело ему.

Капитан уже было согласился, но тут подал голос Сережка:

— Если кого посылать на связь — так это меня, — сказал он. — Ну кто подумает, что я красноармеец? Шашку — оставлю, шлем с трубой — оставлю. Мальчишка и мальчишка. Мало их шастает вокруг...

Капитан признал, что в Сережкиных доводах есть прямой резон: мальчишке действительно легче перейти через линию фронта.

— Эх, Сережка, Сережка... Играть бы тебе в бабки, зорить бы тебе сорочьи гнезда, — со вздохом проговорил командир и начал его инструктировать, как лучше перемахнуть через линию фронта и что он должен сказать советскому командованию, какие сигналы перед прорывом надо подать с той стороны. На прощание поцеловал Сережку и сказал:

— Вот пробьемся к своим, сколотим танковый полк. Разучишь на трубе песню про Орленка — она будет у нас сигналом к атаке.

Сережка вскочил на Игреньку, вцепился в конскую гриву и исчез, как призрак.

Конечно, боязно было ему одному в лесу. Страшился он не только фашистов, но и волков и филинов. Увидев в кустах гнилой пень, похожий на совиную голову, так испугался, что хотел повернуть обратно. Но как повернешь, если сам вызвался ехать?

Сережка благополучно проскользнул через линию фронта. На рассвете ударили наши пушки. Они били по намеченному для прорыва участку, расчищая дорогу конно-механизированной группе. Бой был тяжелый. Немцы дрались упорно, но внезапный удар наших танков с тыла ошеломил их. Возникшим замешательством и воспользовался отряд, прорвался к своим.

Только капитану не довелось порадоваться удаче. Он был тяжело ранен, потерял сознание, и его на повозке отправили в медсанбат. Повозочный и сопровождавшая раненого сестра не вернулись в полк.

— Выходит, попали под бомбежку, — сказал Чайка. — Значит — амба! Не уберегли капитана! — твердил он. — А какой был человек!.. Он же переодетый моряк. Якорь у него на груди, сам видел. И душа у него морская, хоть и говорил, что из шахтеров. Меня-то не проведешь!..

С того дня заботы о Сережке Чайка взял на себя. Он определил его в музыкантский взвод, замолвил слово о награде — помог ведь отряду пробиться к своим! Сережка часто приходил в роту к Чайке; если позволяла обстановка, они уходили куда-нибудь вдвоем, вспоминали своего капитана. Потом Сережка выводил на трубе песню про Орленка, а Чайка подтягивал:

Его называли Орленком в отряде,

Враги называли орлом.

Почти три года Сережка провоевал вместе с Чайкой — вырос, возмужал и уже ничем не отличался от солдат — ни ростом, ни хваткой. Чайку к этому времени отозвали на флот, и перед отъездом он попросил командира полка направить Сережку Иволгина в военно-морское училище.

— Кто же его примет? У него, я слышал, семилетнее образование, — возразил командир.

— А фронтовая академия?

— Все равно: не подойдет по возрасту, ему семнадцать.

— А три года войны? Каждый — за три, — не сдавался Чайка. — Да плюс — кавалер ордена Славы, сын погибшего партизана...

Полковник эти доводы не мог не признать справедливыми. Сережку послали в училище, правда, не в морское, а в пехотное — туда как раз шел набор.

Уезжали из полка вместе: Чайка — на флот, Сережка — в училище. И связь между ними оборвалась. Война есть война. Но Чайку Иволгин не забывал. Так много значил в его жизни этот балтийский моряк.

V

За поворотом показалась забайкальская столица — Чита. Она как будто грелась на солнышке, раскинувшись в продолговатой зеленой низине. Домики опушены прозрачной майской зеленью. Над ними бугрились пологие сопки, расцвеченные голубовато-сиреневыми кустами багульника. А над сопками голубело небо — чистое, без единого облачка.

Паровоз дал протяжный свисток, и «пятьсот веселый» подкатил к вокзалу. Державин попрощался с Настасьей, обнял отца, поцеловал Гришку, пожелал им доброго пути, заспешил вместе с Иволгиным к выходу.

— Вот так-то, батенька мой, бывает в дальней дороге, — сказал Державин, когда они вышли на перрон, — свыкаются люди в вагонах, вроде бы родней становятся.

— Точно, — подтвердил Иволгин так уверенно, будто не раз бывал в дальних дорогах.

— А может, ты и на самом деле родней мне доводишься? — спросил генерал. — У нас, между прочим, чуть не в каждой деревне родичи. Из Кленов, говоришь? И в Кленах были свои — не то Ласточкины, не то Касаткины. А может быть, Иволгины — теперь уж не помню.

Если бы Иволгин заподозрил, что генерал набивается в родственники для того только, чтобы утешить его, он отверг бы такую заботу о себе. Но возможно, причина совсем другая: генерал потерял близких и тянется к людям. Зачем же отталкивать старика?

— Все может быть, товарищ генерал, — согласился Сережка, — и у нас родня по всей Брянщине.

— Любопытно, — сказал Державин и предложил: — А коль так, то поедем-ка, дружище, ко мне чай пить. Не возражаешь? Ведь в Чите у тебя пока что ни кола ни двора?

Они сели в машину, поданную генералу, и вскоре подъехали к похожему на коробку дому, обнесенному серым низким штакетником. В запустелой квартире Державина пахло лесом, грибами. У книжного шкафа темнело чучело глухаря, сидевшего на кривом кедровом суку. Рядом на рогах дикого козла висели двуствольное бескурковое ружье и патронташ. Правее на маленьком, усыпанном сосновыми шишками столике между высохшими прутиками багульника стоял небольшой портрет улыбавшегося на солнце мальчишки лет четырнадцати с пионерским галстуком на шее.

— Да-а, — печально сказал генерал. — Вот такой он был, мой Сережка. Все рогатки здесь мастерил, будильники разбирал...

Пока готовили чай, водитель привел охотничью собаку — пятнистого ушастого сеттера, которого Державин оставлял на время командировки на фронт у соседей. Наскучавшийся за два года, пес бросился к хозяину, лизал ему руки, тыкался мордой в колени.

За чаем генерал сказал, что хочет направить Иволгина в приграничный батальон, где замполитом служит его шурин майор Русанов. Потом принялся звонить в штаб, сообщал всем сослуживцам о своем возвращении и как бы между прочим добавлял, что у него гостит лейтенант, племянник, которого он намерен направить на Бутугур к Викентию — чтоб не разболтался.

Чувствовалось: генералу хотелось о ком-нибудь заботиться. Он с величайшим удовольствием собирал своего случайного попутчика к новому месту службы, сам заказал ему проездные документы, предостерегал от возможных ошибок на первых шагах службы, обещал приехать проведать.

Вечером Иволгин сел в полутемный вагон поезда Чита — Отпор. Глянув на городские огни, едва приметно улыбнулся: приятно было сознавать, что и у него здесь есть свой огонек. Возможно, сидит за столом седой человек и думает в эту минуту о нем. Хорошо, когда о тебе кто-то думает! С этой мыслью Иволгин лег на жесткую, голую полку и мгновенно уснул.

Он проснулся утром от яркого света в глазах: вагон был весь пронизан косыми солнечными лучами.

— Даурию проехали, следующий полустанок — ваш! — громко объявила проводница.

Иволгин взял чемодан и вышел в тамбур. Когда поезд замедлил ход, не дожидаясь остановки, выпрыгнул из вагона и остановился на краю насыпи. Состав с грохотом помчался дальше, к пограничной станции Отпор, а Иволгин, освещенный лучами поднимавшегося над землей солнца, глядел во все глаза на раскинувшуюся перед ним бескрайнюю буро-зеленую степь и не успевшее разголубеться весеннее небо. Вокруг ни деревца, ни кустика, ни единого домика — одна травяная гладь. А на ней ковыльные сопки, похожие на гигантские волны.

— Вот это сила!.. — выдохнул он и снял пилотку. Свежий ветер с границы пахнул ему в лицо.

У железнодорожной насыпи стоял телеграфный столб, весь изъеденный, источенный гонимыми ветром песчинками. Поодаль рыжела водонапорная башня, около нее — повозка с бочкой. Над ней поблескивала на солнце водяная струя. Все, что виделось вокруг, — и лошадь, и столб, и бочка — казалось игрушечным в этой безбрежной степи. «И чего они здесь клены не сажают?» — подумал Иволгин, направляясь к водокачке.

— Как добраться до полевой почты тридцать четыре шестьсот семьдесят? — спросил он у солдата-водовоза.

— Все полевые почты нынче у Бурой сопки на митинге, — с радостью ответил водовоз. — День Победы сегодня. Не слыхали? Садитесь — подвезу. — Он вскочил на облучок, натянул вожжи, стегнул по спине монгольского конька.

У подножия Бурой сопки кишела, гудела солдатская толпа. Посередине людского муравейника виднелся серый грузовик, увитый кумачовыми лентами. Над грузовиком развевались на ветру красные знамена. В кузове стояли пять-шесть офицеров. Один из них — небольшого роста полковник — поднял кверху руку и что-то крикнул. Все зааплодировали, в воздух полетели выгоревшие солдатские пилотки.

Иволгин о любопытством смотрел на это радостно бушевавшее людское море. Только не мог он понять, почему на всех такие белесые гимнастерки. «Неужели так выгорели? А может быть, форма здесь такая, под цвет степного ковыля?» Он отыскивал глазами малиновые погоны, чтобы поскорее пришвартоваться к батальону капитана Ветрова, куда получил назначение для прохождения дальнейшей службы.

Сергей пробрался мимо разместившихся на бугорке артиллеристов и увидел наконец лейтенанта с малиновыми погонами, державшегося особняком от остальных пехотинцев. Тот не обратил на Иволгина никакого внимания и все посматривал то на грузовик, то на сидевшую поодаль девушку с выбившимися из-под пилотки светлыми локонами и маленьким, чуть вздернутым носиком.

— Вы случаем не из батальона Ветрова? — спросил у него Иволгин.

— А вам кого? Вы из штаба? — Лейтенант задержался взглядом на Сережкином ордене и гвардейском знаке.

— Из какого штаба? Служить к вам приехал.

— Служи-ить? — Лейтенант недоверчиво прищурил темные глаза.

У него красивое, чисто выбритое лицо с крепким подбородком. На лоб свисал фигурный завиток волос — лейтенант, видно, немало потрудился, чтобы придать ему именно такую форму. От висков спускались вниз тоненькие бакенбарды. «Под заправского гусара!» — подумал, улыбнувшись, Иволгин.

Снова зашумел ураган оваций. Иволгин тоже захлопал в ладоши, а лейтенант осторожно спросил:

— Скажите, если не секрет, за какие провинности вас сослали в наши благодатные места? Дуэли нынче вроде бы не в моде... Да, позвольте представиться — ваш будущий сослуживец, лейтенант Валерий Драгунский, — эффектно произнес он. — Так сказать, жертва Забайкалья!

— Почему жертва? — спросил Иволгин, назвав себя.

— Хе, почему?! Вижу, гвардия не прочь пошутить в свободное от боев время, — проронил Драгунский и опять скользнул взглядом по ордену. — Люди историю творят, на рейхстаге свои имена высекают. А мы здесь небо коптим. Вот так-то...

Они помолчали. Потом Валерий Драгунский стал вводить новичка «в курс дела», показывать, кто стоит в кузове грузовика.

— Черный с усами — это командир дивизии полковник Кучумов. Герой бездействующего Забайкальского фронта!

— А это кто? Не комбат? — Иволгин кивнул на пожилого, лысеющего майора с гладким выпуклым лбом. Вид у майора был совсем гражданский, домашний: гимнастерка сидела на нем свободно, вместо портупеи через плечо перекинут ремень с кобурой от пистолета. «Пустая», — отметил про себя Иволгин.

— Это наш замполит Русанов, — ответил Валерий. — Ветрова нет, он в госпитале печенку лечит. Комбат у нас геройский — Красное Знамя имеет за Халхин-Гол. Попади он к вам на запад — генералом давно бы стал. А здесь зачах. — Лейтенант грустно улыбнулся. — На рентгене у него, говорят, японцев нашли в печенках. Не веришь? А кто же, по-твоему, у него в печенках должен сидеть?

Драгунский все время поглядывал на девушку, сидевшую около майора Русанова, подавал ей какие-то знаки, но она, казалось, их не замечала.

— Фасон держит, — кивнул он, — Наш санинструктор.

— Ну, вы это как-нибудь переживете, — улыбнулся Сергей.

На грузовик поднимались все новые ораторы, говорили о завоеванной победе, о героях фронта, водрузивших над рейхстагом боевое знамя, но, вслушиваясь в их речи, вглядываясь в огрубевшие на ветру и солнце солдатские лица, Иволгин невольно почувствовал, что в этой большой радости, охватившей всю дивизию, чего-то недостает. Ему вспомнился выпускной вечер в училище, разговор с дирижером, и он подумал: «Венца недостает, венца».

Когда митинг подошел к концу и комдив хотел закрыть его, неподалеку от Иволгина кто-то громко кашлянул. Над головами сидевших солдат медленно поднялся коренастый старшина и, тронув седоватые свисающие вниз запорожские усы, солидно кашлянул еще раз.

— Это наш Цыбуля, — кисло усмехнулся Драгунский.

— Я не знаю, що це будэ — чи упрос, чи слово... — начал старшина, потерев ладонью крепкую шею. — Но за Европу нам всэ как будто ясно. Гитлеру капут, полякам та чехам и прочим славянам — свободное життя. А як будэ туточки — на Востоке? Кто будэ освобождать Азию? Личный состав интересуется...

Раздался сдержанный гул голосов, потом наступила тишина. Сотни пар глаз: серых, черных, голубых, синих — сверлили стоявшего на машине Кучумова: вопрос этот волновал, видимо, не одного Цыбулю. Но что мог ответить комдив? Он обвел глазами ближние сопки с черневшими там траншеями, ходами сообщения, дзотами, поглядел в дрожавшую в сизом мареве даль, будто искал там ответа на столь трудный для него вопрос.

Молчали сопки. Молчали степные травы.

Полковник неловко улыбнулся, потешно развел руками, произнес с хитроватой усмешкой:

— Слепой сказал: «Побачим!» — И взмахнул рукой: — Музыка, играй!

Над широкой падью, над сопками Даурии поплыли звуки шатровского вальса. Много раз слышал его Иволгин, но эта грустно-торжественная мелодия нигде, пожалуй, не ложилась на сердце так ладно и кстати, как здесь — в просторной травянистой степи с синеющими вдали маньчжурскими сопками.

Драгунский повел Иволгина в кружок, где стоял с офицерами замполит батальона. Представляться в такой момент было трудно, но служба есть служба. Иволгин остановился напротив замполита, доложил о прибытии по всей форме, полез в карман за командировочным предписанием.

— Не понял вас. — Майор из-за шума ничего не расслышал, приложил ладонь к уху, шагнул поближе к Иволгину. — Вам кого?

— Это новый командир взвода, прибыл к нам с фронта, — прокричал Драгунский.

— С фронта? И в такой день! — воскликнул обрадованно Русанов.

— Из училища, — смущенно поправил его Иволгин, но Викентий Иванович не хотел принимать во внимание эту поправку.

— Прилетели вместе с такой великой радостью! В хороший денек прибыли. Будто на своих крыльях принесли нам эту великую радость!

— Тем более что у этого самого младшего лейтенанта птичья фамилия — Иволгин, — поспешил вставить Драгунский и захохотал.

Девушка с медицинской эмблемой на погонах молча стояла около замполита. В ее лице, как заметил Иволгин, было странное несоответствие: волосы светлые, как лен, а глаза темные-темные — прямо как у дрозда.

Драгунский повернулся к медичке, шутливо склонил перед нею голову:

— Товарищ самый младший сержант медицинской службы, разрешите с вами покружиться по забайкальскому паркету?

— Поторопись, Валерий, конкурентов у тебя целая дивизия! — проговорил с казахским акцентом стоявший рядом лейтенант. Он заливисто смеялся, щуря свои узкие черные с желтизной глаза.

Танцевали по-разному: одни по всем правилам, другие просто дурачились. Вот по кругу поплыл высокий, осанистый ефрейтор с тонкими бровями, бережно обняв маленького курносенького солдатика с лицом, усыпанным веснушками. Пара изображала влюбленных. Кавалер, оттопырив пальцы правой руки, кружил и кружил своего веснушчатого партнера, а тот, прижавшись ухом к груди ефрейтора, кокетливо поддерживал пальцами воображаемое платье.

Солнце тем временем поднялось над степью, южный склон Бурой сопки запылал голубовато-сиреневыми цветами багульника, качнулись под дуновением ветерка желто-блеклые прошлогодние травы.

Оркестр заиграл плясовую. На середину круга выскочил тот же тонкобровый ефрейтор, а вслед за ним его конопатый партнер, повязанный теперь беленьким платочком. Плавно обойдя своего кавалера, он приставил к щеке указательный палец и запел тонким девичьим голосом:

Самурай, самурай,

Где же ось твоя?

Ось сломалась в пути,

Колеса не найти...

Утихла плясовая, грянул походный марш. Раздались команды: «Выходи строиться!» — и рассыпанная по всей пади дивизия начала сбиваться в колонны.

Иволгин пошел вместе с майором Русановым и немало удивил его тем, что ехал от Москвы вместе с генералом Державиным, даже гостил у него в Чите и в батальон Ветрова попал по его желанию.

— Державин в Чите! Значит, скоро к нам пожалует! — обрадовался Русанов.

Потом замполит спросил Иволгина, как ему понравилась забайкальская сторонка.

— Просторно живете — ни клена тебе, ни кустика. Смотреть даже неловко, — ответил Сергей, щурясь от света.

— Простор у нас океанский. Солнце больше, чем в Крыму. Но край суровый. Забайкальцы все подшучивают: «У нас восемь месяцев зима, все остальное — лето».

Их догнал командир роты Будыкин, лобастый бритоголовый старший лейтенант с выцветшими на солнце бровями и такими же ресницами. Он перевел дыхание, спросил:

— Значит, свершилось, Викентий Иванович?

— Свершилось.

— А как с вопросом старшины Цыбули?

— Побачим. Слышал, что Кучумов ответил?

— Так чего ж тут бачить, если мы уже получаем пополнение, — сказал, чуть заикаясь, Будыкин, кивнув на Иволгина. — Верный признак.

— Сам об этом подумал. За всю войну к нам, по-моему, не поступало ни одного офицера. Это — первая ласточка.

— Конечно, первая ласточка весны не делает... — заметил Будыкин.

— Но возвещает: «За мной летит целая стая», — дополнил майор и многозначительно поднял вверх палец.

Иволгин неопределенно пожал плечами: какие смелые прогнозы высказываются с появлением его малозначительной персоны! И, оглядывая из-под ладони шагавший рядом батальон, рассудил шутя: «Ясное дело, какой тут может быть разговор? Раз младший лейтенант Иволгин прибыл на Восток, это — неспроста...»

Батальонная колонна ходко двигалась к границе. Над ней звенела уносимая ветром песня:

Забайкалье, Забайкалье,

Породнилась мы с тобой-о-ой...

VI

В полшестого над Бутугуром прозвучала утренняя побудка. Медный голос сигнальной трубы поплыл над сопками, ворвался в будыкинскую землянку.

— Подъем! — прохрипел Бухарбай Мусин, облизнув сухие губы, покосился на Драгунского: — Прогулял ночь в санчасти, а теперь, понимаешь, дрыхнет, как тарбаган.

Драгунский хмурит брови, пробует отмолчаться, но Мусин не унимается:

— Придется, понимаешь, доложить комбату.

— Отстань, получишь по шее, — лениво сказал Валерий и отвернулся к стенке.

Сквозь крохотное оконце в землянку проник солнечный луч, скользнул по кружке с водой на столе, зайчиком заиграл на бревенчатом потолке.

— Надо тебя хоть по комсомольской линии взгреть, — продолжал притворно негодовать Мусин.

Драгунский не выдержал, схватил подушку и швырнул ее в юркнувшего под одеяло Бухарбая.

Иволгин быстро поднялся и с полотенцем побежал к умывальнику, висевшему на столбике у землянки. Из-за пограничной сопки поднималось солнце, в пади Урулюнгуй клубился молочный туман. А над Бутугуром в прозрачном небе уже заливался жаворонок. Вдохнув полной грудью прохладный, бодрящий воздух, Иволгин стал умываться. Из землянок выбегали раздетые до пояса солдаты, строились на зарядку. И вот уже по всему склону задвигались гибкие спины, замельтешили бронзовые руки.

В землянке, доставая из чемодана махорку, Иволгин отложил в сторону подаренную Чайкой тельняшку.

— Тельняшка? Откуда? — удивился Драгунский.

— Морячок один подарил.

— Одолжи на один вечер. Я тут с морской байкой выступаю... Про моряка Урагана.

Валерий надел тельняшку, погляделся в зеркало, продекламировал:

— Ее звали Галочкой...

— Ох и форсун он у нас! — хихикнул Бухарбай. — Тельняшка ему понадобилась... Наверняка натрепался Ане, что на флоте служил, а подтвердить нечем.

— Зачем мне нужен твой флот! — отпарировал Драгунский. — Неужели ты не чувствуешь, что я, судя по фамилии, происхожу от потомственного драгуна?

— Все возможно, не спорю, — согласился Бухарбай и, хитро подмигнув, высказал догадку, что Валерий, по всей вероятности, происходит от того самого лихого драгуна с конским хвостом на кивере, который гнался на лихом коне за убегавшим из России Бонапартом!

— Ну, ты у меня получишь, пересмешник! — грозится Валерий.

После завтрака офицеры пошли в роту, где их ждали солдаты, толпившиеся у землянок. Мусин построил свой взвод и повел его в падь на тактические занятия. Взвод Драгунского туда же повел помкомвзвода Соколков. «Жертва Забайкалья» Драгунский нехотя плелся позади, показывая всем своим видом, как надоела ему за четыре года эта волынка.

Второй взвод, который должен принять сегодня Иволгин, строил старшина Цыбуля. Вид у старшины сердитый, один ус свисал вниз, другой топорщился кверху, волосы, стриженные под бокс, стояли ежиком, придавая его круглому лицу почти свирепое выражение.

— Становись! — гаркнул он и придирчиво оглядел построившихся в две шеренги бойцов.

Иволгин зорко присматривался ко всему, что делал старшина: ведь завтра он сам будет строить взвод и поведет его на занятия. Не попасть бы с непривычки впросак.

— А вы, Юртайкин, чего высунулысь, як Пылып з конопель? Встаньте, як положено! — прогрохотал старшина и негодующе проворчал: — Говорышь, говорышь, а вин обратно нэ спольняе.

Цыбуля прошелся вдоль строя, подбодрил пальцем съехавший книзу седоватый ус, спросил у рыжего здоровяка:

— Ефрейтор Туз, почему не побрились? Чи вы, може, полагаете, шо вас будэ брыть с одеколоном непосредственно сам старшина роты?

Туз зыркает хитроватыми глазами.

— Бороду думаю отрастить, товарищ старшина. Можно?

Но Цыбулю не возьмешь этой нехитрой солдатской уверткой.

— На доброе здоровье. Отращивайте хоть до колена. — И предупредил: — Но в строй становитесь без бороды.

Автоматчики прыснули со смеху. Старшина властным взглядом мигом погасил солдатский смешок.

Каждое слово старшина выговаривал медленно, с особым значением. Простых слов, вроде гимнастерка, ремень, автомат, он не употреблял и вместо них находил более солидные, по его мнению, выражения: «Взять из пирамиды матчасть», «Привести в порядок обмундирование», «Подтянуть снаряжение».

Цыбуля подает команду двигаться и зычно кричит:

— Тверже ногу! Ноги не чую!

В ответ раздается дружный удар солдатских ботинок, и строй направляется к спортивному городку.

В ротной канцелярии Иволгин получил у Будыкина необходимые для занятий уставы и наставления, ознакомился с расписанием и тоже пошел в спортгородок.

Завидев нового взводного, Цыбуля рявкнул: «Смирно!» — и с таким подобострастием отдал рапорт, что можно было подумать: перед ним стоял по меньшей мере генерал. «На меня работает», — подумал несколько смущенный Иволгин.

Они сели поодаль на заросший травой бруствер и начали толковать о делах во втором взводе. Теплый ветерок развеял остатки тумана, сильнее запахла пригретая земля. В легкой синеве курились дальние сопки.

Цыбуля обстоятельно рассказывал о людях, посматривая при этом на занимавшихся по отделениям солдат. Украдкой поглядывал он и на нового командира, как бы прикидывал, справится ли этот молоденький младший лейтенант со взводом. То и дело старшина ввертывал слова «личный состав», «непосредственно»: «Пишов непосредственно в роту», «Доложив непосредственно комбату», как бы подчеркивая этим значимость воинской службы, которую он, Цыбуля, чувствовалось, любил безмерно и отдавал ей всего себя без остатка.

— В общем и целом личный состав на уровне, — солидно говорил он, загораживаясь пилоткой от солнца, — матчасть знае добре, на снарядах крутыться, як сам дьявол, а шанцевым инструментом орудуе, як ложкой з котелка.

Не обошел старшина и теневых сторон, назвал тех, кто, по его мнению, мешает своим разгильдяйством завоевать первенство в роте.

— Вон того маленького, шо кружит бочком, як муха у глечики с квасом, бачете? — спросил он, показав на веснушчатого курносого солдатика — того самого, что отплясывал чечетку. — Це наш преподобный Юртайкин. Ох, и экземпляр, доложу я вам! Ходячее чэпэ. Глаз с него не спускайте!

Не очень лестно аттестовал он и Поликарпа Посохина, который даже на занятия не ходит: подметает пол в землянках да печи шурует — штатный дневальный. По мнению старшины, цю «отстающу людыну» из забайкальской деревни Чегырки давным-давно надо списать непосредственно в обоз третьего разряда.

Потом заговорил о высоком худощавом солдате, что стоял, задумавшись, около проволочного заграждения.

— Це наш ротный виршеплет. Бачете, стоить, як мокра курыця. Турника боиться, як черт ладана. Ох, и хлебнете вы з ным...

В дальнейшем выяснилось, что солдатский поэт Илько Цыбуля — младший брат старшины Федосия Цыбули. О неудачах по службе младшего брата Цыбуля-старший говорил с раздражением. Видно, эти неудачи больно били по авторитету старшины. Какой же он старшина, если не может привести к «нормальному бою» собственного брата?

Поговорив, Иволгин и Цыбуля вместе подошли к полосе препятствий, где занималось первое отделение. Два бойца подползали под проволокой к финишу, трое стояли на старте, а коротыш Юртайкин, зацепившись гимнастеркой за колючую проволоку, лежал на траве, как пойманный в капкан. Ефрейтор Туз громко подал команду «Смирно», и все солдаты замерли на своих местах, опустив руки по швам. Только Юртайкин лежал под проволокой на полосе препятствий, не в силах двинуться.

— А вас шо, не касается?! — гаркнул на него Цыбуля. — Встаньте, як положено!

— Лежу, товарищ старшина, — ответил печально Юртайкин. — Рад бы, как говорят, в рай, да проволока не пускает.

Солдаты едва сдерживали смех.

— Рядовой Забалуев, видчипыть цего экземпляра, — распорядился Цыбуля.

Здоровенный и добродушный на вид солдат склонился над проволокой и стал вызволять Юртайкина из беды, приговаривая:

— Эх, Сеня, Сеня!.. Попался ты, как гольян в невод. — Глянув на подошедшего Иволгина, добавил, будто объяснял причину случившегося: — Вятский он у нас. А они большие не растут.

— Ладно, ладно, костромские больно растут, — огрызнулся Юртайкин, выбравшись наконец из ловушки. — Это не у вас в Костроме да на той стороне дрова градом выбило?

— А не у вас, случаем, корову на баню затаскивали, траву там съесть? — парирует Забалуев.

— А ты как думал! Вятские ребята хватские — семеро одного не боятся. Семеро на стогу, один подает — кричат: «Не завалива-ай!»

Цыбуля заметил в глазах младшего лейтенанта искорки смеха, предусмотрительно отвел его в сторону.

— Между прочим, потому и трудно воспитывать цего вертопраха Юртайкина. Вызовешь его стружку знымать, а вин як сморозе шо-нибудь — хочь хрыстысь та тикай. Дай боже самому не рассмиятыся. У его даже ложка с надписью: «Эх, Андрюша! Нам ли жить в печали!»

— Это хорошо, люблю веселых, — улыбнулся Иволгин.

— Конечно, личному составу шо не смияться? Обмундирование выдають, годувать — годують, — продолжал нахмурившийся старшина. — Хиба ж ему погано живеться — личному составу? А нам смияться не положено.

— Почему же не положено?

— Потому шо в армии субординация и дисциплина. Мий дядько Прокоп, старый солдат, так говорыв про дисциплину: «Воиньска дисциплина жмэ нижнего чина. А нижний чин того, кто учить его». Зразумилы?..

Во втором часу дня автоматчики с песней вернулись в расположение батальона. У землянки их встретил Будыкин. Приняв доклад Цыбули, он солидно кашлянул в кулак и, оглядев строй, негромко, чуть заикаясь, сказал:

— К нам в роту прибыл новый офицер младший лейтенант Иволгин — фронтовик, гвардеец, орденоносец. Сегодня он примет ваш взвод.

Автоматчики с любопытством смотрели на нового командира, на его орден Славы, гвардейский знак и первые одиноко поблескивающие звездочки на погонах. Иволгин чувствовал на себе эти взгляды, старался скрыть волнение, но не мог. Кровь ударила ему в лицо, чуть подрагивали пальцы. Да, теперь он уже не Сережка-озорник, теперь он командир и начальник для своих подчиненных. Хватит ли знаний, умения стать по праву их начальником? «Слово командира имеет силу государственного закона», — не раз слышал он в училище. Значит, его слово должно быть таким же мудрым и значительным, как государственный закон. Но где же, где взять эту мудрость? «Ничего, обойдется, — подбадривал он себя. — Не боги горшки обжигают!»

VII

Жизнь на Бутугуре шла давно проторенным путем. Один день походил на другой, как походят друг на друга выбеленные солнцем былинки прошлогоднего пырея под окном будыкинской землянки. Утром подразделения шли на занятия в падь Урулюнгуй. Потом обед. Снова занятия. Командиры взводов возвращались в землянку только вечером, когда спадала жара. Приходили усталые, сметали с сапог желтоватую цветочную пыльцу, мылись до пояса под гремящим рукомойником и, расположившись в «приемной» — крытой легким травяным навесом пристройке к землянке, — блаженно отдыхали, пока их не загоняли в землянку надоедливые комары.

Старожилов тяготило это однообразие, а Иволгину все здесь было в новинку: что ни занятие — свежий пласт воинской науки, что ни человек — открытие. А люди в его взводе подобрались занятные. Один Юртайкин чего стоит! Узнать каждого — дело не легкое: один от первого прикосновения раскроется перед тобой, другой, наоборот, свернется, как еж, и носа не увидишь. Отчего так? Может быть, без должного такта прикоснулся?

Иволгин уже несколько раз пытался заговорить с рядовым Посохиным. Но пока ничего из этого не получалось. Спросил как-то про службу, тот ответил:

— Знамо дело, служится.

Поинтересовался, не скучает ли он по детям, и услышал какую-то загадку:

— Про то знает одна грудь да подоплека.

Еще чудней ответил Поликарп, когда Иволгин спросил, какое у него образование.

— Образование-то? — переспросил он. — Но дак оно, паря, ково же... Среднее у меня образование, как у всех. — И с той же серьезностью добавил: — Среднее между грамотным и малограмотным.

Вот и разгадай такого человека!

Иволгин уже знал фамилии всех солдат взвода, с некоторыми успел потолковать, а вчера познакомился даже с одним несуществующим бойцом. Автоматчики пошли накрывать к обеду столы, а Забалуев кричит им в след: «Про Никишкина не забудьте!» Эту фамилию Иволгин слышал уже не раз. «Что за Никишкин?» — удивился он и начал докапываться до сути дела. А ларчик открывался просто. Ерофею Забалуеву из-за его большого роста не хватало солдатского пайка. Специальный усиленный паек выхлопотать почему-то не удалось. Поликарп Посохин в шутку предлагал выдавать Забалуеву полторы порции за счет «малолитражного» Юртайкина, но Сеня категорически воспротивился: «Что я, не человек, что ли, на полбрюха жить?» Вот и приходилось ходить на поклон к повару.

Дневалил как-то Забалуев на конюшне, пришел позже всех в столовую и попросил выдать заявленный старшиной расход. Налил повар порцию овсяного супа, а Забалуев просит:

— Наливай, браток, еще одну... на Никишкина.

— На какого такого Никишкина? — удивился повар.

— Да вон, в углу сидит, не видишь, что ли?

Глянул повар в пустой угол, потом сочувственно посмотрел на огромного Забалуева, перевел взгляд на малюсенькую тарелку супа и налил вторую порцию — на Никишкина. Так и пришел в будыкинскую роту сверхштатный боец Никишкин.

Батальонный поэт Илько Цыбуля так воспел мифического Никишкина в своей поэме «В когтях судьбы»:

Его не увидишь ты в списках,

На поверке его не найдешь,

А он вот живет — Никишкин,

К обжорству зовя молодежь...

Как-то вечером, вернувшись с занятий, Иволгин со смехом рассказал Драгунскому о несуществующем бойце своего взвода. Валерий даже не улыбнулся.

— У тебя хватает еще сил смеяться? — отрешенно спросил он, сбрасывая ремень. — Ну погоди, погляжу я, что ты запоешь, когда провоюешь хоть одно лето с тарбаганами? Поверь мне: не веселая песня долбить каждый день одно и то же: «Оборона в горно-лесистой местности», «Оборона на укрепленной полосе» и т. д. и т. п.

Драгунский побрился, надел тельняшку — он все никак не возвращал ее Иволгину — и, поерошив перед зеркалом бакенбарды, продекламировал:

— Он пришел к нам с берегов Черноморья, принес с собой матросскую лихость и преданность революции. Настоящий был моряк!

С приподнятого тона Валерия сбил появившийся с ведром Посохин.

— Попить не желаете? — спросил он. — Вода холодная.

Драгунский выпил два ковша, вытер губы, пошарил по карманам, хотя табаку у него не было уже несколько дней.

— Между прочим, лежал у меня на тумбочке окурок, но его, к сожалению, кто-то увел...

Поликарп замялся:

— На кой ляд он кому нужон?

— Судить надо этих интендантов за такое снабжение.

Драгунский быстро надел гимнастерку и, не застегнув ворота, чтобы видно было тельняшку, направился в санчасть.

— Нужон мне окурок, я сам могу одолжить табачку, — проворчал вслед ему Посохин, не замечая, что у входа в землянку стоит замполит Русанов.

— Кто здесь табачком разбогател? — спросил он, улыбаясь. — Поликарп Агафонович разбогател?

— Да нет... Это я не к тому, — опустил глаза Посохин. — Окурок у лейтенанта потерялся. Еще на меня подумает.

— Фу-ты, тоже мне пропажа!.. Стоит ли про окурок толковать? Кому он нужен?

— Про то и говорю.

— Предположим, вы его искурили. Ну и что же?

— Ежели бы искурил — не обидно было бы, к чему отпираться?

— А куда же он девался, окурок-то? — хитро улыбнулся Викентий Иванович. — Как дело-то было?

— Ну как было... — нехотя промямлил Поликарп, опускаясь на прикрытое дощечкой ведро.

Иволгин почувствовал, что завязывается долгий разговор. Чтобы не мешать, он прошел из «предбанника» в землянку и начал подшивать чистый подворотничок, изредка поглядывая в проем двери на сидевших поодаль собеседников.

— Тут и говорить-то вроде бы не про что. Мету я вчерась в землянке. Смотрю, «бычок» лежит на тумбочке, то есть окурок, значит. Совсем крохотный, плюнуть не на что. Ну, думаю, кому он такой нужон, окромя меня? Взял я его без всякой задней мысли и положил вот сюда за отворот пилотки.

— Значит, взял-таки?

— Да не в том дело. Взять-то взял, не отрицаю, но я же не пользовался им. Проснулся утром — хвать пилотку, а его там и след простыл. Увел кто-то.

— Так и с концом? — посочувствовал замполит.

— Как в воду канул. А товарищ лейтенант не разберется толком и вроде бы намекает...

— Вот именно — не разберется, — подхватил Викентий Иванович и, приложив ладонь к голове, закатился заливистым смехом.

— А как же иначе? Кто искурил, тому и предъявляй притензию. Я-то при чем? Теперь, когда буду мести, ежели встретится окурок, дак я его кругом обмету, и пусть лежит, леший с ним, — сказал Посохин, переставляя ведро.

Замполит смотрит на Посохина внимательно, прямо в глаза. Лицо у Поликарпа почти всегда хмурое, чем-то недовольное, зубы желтые, прокопченные табаком, волос на голове не густо — «на полдраки не хватит», как он сам выражается. А взгляд, если присмотреться, разный бывает: то кроткий, смиренный, ко всему безразличный, то плутоватый.

Примостившись поудобнее на ступеньках землянки, Посохин достает не спеша кисет, набивает трубку, берет «катюшу» — кресало — и высекает огонь. После шутки речь заводит о самом главном.

— Но дак, паря, когда же ко дворам-то пускать станут? — спрашивает он, трамбуя кривым, узловатым пальцем трубку. — Али обратно неизвестно?

— К сожалению, ничего неизвестно, Поликарп Агафонович, — разводит руками замполит.

— Ты смотри-кось, какая незадача получается: брали на сорок пять суток, а держут четвертый год — и все но известно.

Посохин заговорил о детишках, которые снятся ему, потом достал из кисета пересыпанные табаком два тетрадочных листка в косую линейку, один протянул замполиту. Русанов стал читать.

Это было письмо из Чегырки. Начиналось оно с поклонов «от бела лица до сырой земли». Все дети, независимо от возраста, назывались по имени и отчеству. «Еще кланяется тебе твой сын Федор Поликарпович, дочь Агафья Поликарповна, дочь Марина Поликарповна и малолетний сынок Иван Поликарпович». Далее следовала уже деловая часть, которая начиналась с убийственного допроса: «Пошто же ты так долго не приходишь домой? Кум Северьян, даром что без ноги, и то пришел. Кеха тоже обещается. А ты и не думаешь. Уж не связался ли с какой бабой крашеной, как Захарка Баякин? Скорей приходи. Избу надо штукатурить. А нам одним не под силу. Ежели без дранки, глина отпадывает, а ежели с дранкой, то гвоздей нет. Где ты там запропастился, идол окаянный, ни слуху от тебя, ни духу».

Второй листок Поликарп читать не дает: больно ругливый. Но замполит и без того знает, что там написано — костерит Матрена своего мужа на чем свет стоит. А костерит ни за что — всему виной Юртайкин. На прошлой неделе Посохин получил от жены письмо и, как всегда, дал почитать Сене, чтобы тот написал ответ.

Прочитал Юртайкин письмо — и взяла его досада.

— Не любит она тебя, черта облезлого.

— Экось куда махнул, — отвернулся Поликарп.

— Да как же терпеть такое! Четвертое письмо — и ни одного ласкового слова. Все про гвозди да про дранку! А любовь-то, любовь где? — подзадоривал Юртайкин.

— Любовь... Ну и сморозит же вятский, — осклабился Поликарп. — Какая, паря, любовь в пятьдесят-то лет? Отцвел я весь начисто — на семена пошел, как тот подсолнух.

— Да в Англии, говорят, в пятьдесят лет только женятся.

— Это у Черчилля-то? Там вполне возможно, — согласился Посохин. — Они и со вторым фронтом так же мешкали.

— Не в том дело. Видно, ты не так поставил себя перед бабой. Не завоевал перед ней авторитета.

И Сеня начал прикидывать, как бы поднять Поликарпов авторитет в глазах его собственной жены. Думал, думал и — придумал. Пошел к батальонному киномеханику и попросил его, как друга, снять Поликарпа на карточку. Да так снять, чтобы дух у его жены захватило, когда взглянет на мужнино изображение.

Добыв лучшее обмундирование, какое только нашлось на Бутугуре, он затянул Поликарпа офицерскими ремнями, через плечо повесил полевую сумку, на пояс кобуру. Посохин надел набекрень кубанку, взятую у кладовщика, на плечи, как чапаевскую бурку, накинул плащ-палатку. В таком виде Поликарп взгромоздился на смиренную Гнедуху и так натянул поводья, что у лошади шея выгнулась колесом.

Снимок получился на славу. Поликарп браво сидел на Гнедухе, глядя куда-то вдаль. На обороте Юртайкин сделал какую-то приписку. Потом сунул снимок в конверт и отправил в Чегырку.

— Вот теперь посмотрим, что запоет твоя Матрена! — сказал Сеня с явным удовлетворением.

Но жена Посохина запела не так, как он ожидал: прислала бранное письмо, читать его было неловко. И как только она не называла ни в чем не повинного своего супруга — и старым хрычом, и шелудивым кобелем! И все потому, что позабыл он про своих детишек и гарцует на лошади перед чужими бабами.

— Да ты что написал про меня, пакостник ты окаянный?! — разозлился ничем невозмутимый Поликарп и потряс Сеню за воротник. — Ты каку там холеру нарисовал?

— Клянусь лаптями моего деда — ничего плохого, — оправдывался Сеня, моргая белесыми ресницами.

Юртайкин весь вечер прятался от разгневанного Посохина в кустах багульника, опасался, как бы тот не огрел его ременной пряжкой.

Посохин взял у замполита письмо, положил его в кисет, чиркнул кресалом.

— Так я и не допытался у этого озорника, что он там про меня написал. Клянется: «Ничего плохого». А что ей без причины беситься? Белены, что ли, объелась? Или какая муха укусила?

— Я его вот сам допрошу, — пообещал Викентий Иванович. — Разве можно так шутить? Тем более, жена у вас, как видно, серьезная, с характером.

— Про характер и не говорите. Построже старшины. Она сразу бы нашего Цыбулю скрутила в бараний рог, — не без удовольствия заметил Поликарп.

— Попадало от нее?

— Бить не била. Может, пьяного когда... Не помню...

Выкурив трубку, он выколотил ее о каблук, сказал с сожалением:

— Перед уходом в солдаты я четверть самогонки на чердаке припрятал. Теперь кумовья с войны съезжаются — вылакают без меня, окаянные!..

Посохин говорил доверительно, тихо, иногда вовсе переходил на шепот, будто перед ним сидел закадычный друг, от которого нет никаких тайн. А Иволгин дивился: сколько труда надо затратить, чтобы завоевать доверие такого скрытного, осторожного солдата!

Они сидели так до прихода Будыкина. Увидев ротного, Поликарп не спеша поднялся, взял ведро.

— Пойти чайку попить. У нас в Чегырке говорят: «Пей чай — наводи тело». — И побрел на кухню.

Викентий Иванович заглянул в землянку, спросил Иволгина:

— Товарищ взводный командир, как вам понравился наш Поликарп Агафонович?

— Признаться, не очень, — ответил Иволгин. — На занятия не вытащишь. «Стар я, говорит, на брюхе понарошку ползать. Ежели бы взаправду...» А взаправду тоже не горит желанием: «Ко дворам бы...»

— Да, солдат с чудинкой, — согласился Русанов.

— Живет по принципу: лучше переесть, чем недоспать, — смеясь, добавил Будыкин.

Иволгину рассказали несколько забавных историй, которые произошли на Бутугуре с Поликарпом Посохиным. Вспомнили, что еще в военкомате, во избежание слез и причитаний Поликарповой жены и четырех его ребятишек, ему сказали, что берут на сборы всего-то на сорок пять суток. Этого Посохин не может забыть до сих пор и при случае называет себя «сверхсрочником».

Вранья Поликарп не любит пуще всякого лиха. Ему подавай правду-матку в чистом виде, хоть и горькую, да была бы она сущей правдой. В начале войны на Бутугур приезжал лектор из Читы и заверил батальон, что резервы у Гитлера на исходе. Ну, хватит их не больше как на полгода. Поликарп до сих пор талдычит про ошибку опрометчивого лектора:

— Вот тебе и лезервы. Напускал пузырей и уехал. А как же без лезервов Гитлер столько лет воюет?

Как-то перед киносеансом Русанов прочел солдатам лекцию об антигитлеровской коалиции. Зашла речь о заверениях Черчилля и Рузвельта, что в скором времени они откроют в Европе второй фронт.

— А почему не открывают? — спросил кто-то из бойцов.

И вдруг все услышали бурчание Поликарпа:

— Черчилли, черчилли, и никакого рузвельтата.

Так и пошла по всему батальону шутка Посохина.

Комсомольцы тщетно пытались втолковать несоюзной прослойке, чего она недопонимает: вера в коалицию укрепляет нашу веру в победу, и нельзя эту веру подрывать. Но Поликарп решительно ничего не понял или не хотел понимать.

— Каку таку колицию я хотел порушить? — недоумевал он. — Я и слова такого не выговорю. Это я про Черчилля... — И поругивал английского премьера, к которому питал ненависть еще с гражданской войны.

Про чудачества Поликарпа Посохина здесь готовы были говорить, видимо, не один час, но не позволяло время. Стемнело, гуще и плотнее стал прохладный воздух. Нудно зазуммерили комары. Пора было отправляться на ужин. Подтянув ремень и поправив портупею, Иволгин сказал:

— Солдат, конечно, занятный, только не понимаю, почему он в роте автоматчиков? Ему бы где-нибудь в хозяйственном отделении копаться.

— Перед трудностями пасуете, молодой человек, — улыбнулся Викентий Иванович.

Иволгина поддержал Будыкин. Посохину, по его мнению, действительно трудновато служить в строевом подразделении. Его пора перевести куда-нибудь в тылы. Русанов с этим не согласился, уверяя, что трудяга Посохин на войне будет незаменимым солдатом.

— Да какой он солдат, каждый день в Чегырку просится!

— В Чегырку-у, — протянул Русанов. — Посохин — человек сложный, гораздо сложнее, чем кажется. Он в одну сторону смотрит, а в другой — все видит. В Чегырку сейчас он не пойдет — ему не к спеху. А вопрос: «Когда же ко дворам?» — означает вовсе не то, что вы думаете. В нем тот же смысл, что и у старшины Цыбули: «Шо воно будэ на Востоке?»

— По-вашему, Посохин рвется в бой? — засмеялся Будыкин.

— Ну, рвется в бой или не рвется — про то нам не узнать. Но с поля боя Поликарп не побежит. Ручаюсь!

VIII

24 июня, когда в Москве проходил Парад Победы, Державин объезжал приграничные гарнизоны. Под вечер он прибыл в штаб кучумовской дивизии и вместе с комдивом в его землянке прослушал радиопередачу с Красной площади. Ликовала столица, шумела главная площадь страны. В Москве шел дождь. Но разве мог он залить всенародную радость! Слышно было, как хлопали на ветру тяжелые, промокшие знамена, как по мокрой отполированной брусчатке проходили торжественным маршем сводные полки фронтов, как падали наземь фашистские стяги и штандарты, побывавшие во многих странах Европы.

Доносились торжественные звуки духового оркестра.

А на сопках Забайкалья лежала тишина.

Державин был просто оглушен этой чуткой приграничной тишиной, когда вышел из землянки, чтобы отправиться на Бутугур к своему шурину Викентию Ивановичу Русанову. Не было слышно ни единого звука, ни единого шороха. Разогретая за день степь будто дремала в отсветах вечерней зари. «Что ты означаешь, мертвое безмолвие? — подумал генерал. — Штиль после шторма? Нет, затишье перед бурей».

Открытый виллис покатился прямо по целине в падь Урулюнгуй. Каждый увал, каждый камень в этих местах был знаком Державину. Впервые он приехал в эти сопки в тот неспокойный год, когда завязался конфликт на КВЖД. Думал, пробудет здесь недолго, но получилось иначе. Вскоре в Маньчжурию залезли японцы, подошли вплотную к нашей земле. Надо было укреплять границу — строить доты и дзоты, оборудовать наблюдательные пункты, ставить минные поля. Сколько поднято здесь солдатскими руками твердой, неподатливой земли! Сколько прожито бессонных ночей!..

Державин глянул в узкий буерак, увидел в нем серые прошлогодние клубки перекати-поля, загнанные туда ветрами, и сразу вспомнил первую, самую трудную военную зиму. Начались перебои с топливом, и солдаты, отдежурив ночь у заиндевевших пулеметов, уходили полусонные в завьюженную степь собирать эти клубки травы, чтобы топить кухонные печи.

Не забудется ему и вторая, пожалуй, самая тревожная военная осень, когда решалась судьба Сталинграда. Свой наблюдательный пункт Державину пришлось перенести на Бутугур. Бойцы по неделе не разувались, не раздевались. С автоматами в руках спали, с автоматами обедали — все ждали: вот двинутся японцы.

И они двинулись. Это было в тот день, когда немцы в Сталинграде прорвались к Волге. Что творилось тогда на Бутугуре! К границе устремилась японская дивизия. Вот передовые группы подошли к нейтральной полосе, вот уже вступили на нейтральную полосу. Ну, кажется, все — началось! Война...

Комбат Ветров с биноклем высунулся из траншеи — по нему тут же ударили японские снайперы. Битым стеклом оцарапало комбату губу.

— Подходи! Стреляй, подлюка! — крикнул из траншеи Драгунский.

Державин пробасил в телефонную трубку:

— Спокойно, спокойно. Больше выдержки.

Японцы остановились, недвижимо постояли на месте, потом повернули вдоль границы и скрылись за сопкой. Видно, уже в пути получили поправку: Сталинград захвачен немцами пока не полностью...

На границе стало потише лишь после того, как закончились бои в Сталинграде. Державину вспомнился февральский вечер сорок третьего года. На Бутугур прибыл командующий Забайкальским фронтом Ковалев и привез с собой нового командира дивизии — Кучумова. На границе в тот день стояла вот такая же тишина. В траурную темноту погрузилась приграничная станция Маньчжурии, будто в плен попал не гитлеровский фельдмаршал фон Паулюс, а сам командующий Квантунской армией японский генерал Ямада.

Ковалев тогда сказал Державину:

— Наградил бы я тебя, Георгий Ферапонтович, медалью «За терпение», да жалко, нет у нас такой медали.

После перевода в Читу, в штаб фронта, Державин частенько наезжал в свою дивизию. Выезд на запад надолго разлучил его с Забайкальем. Теперь он в душе благодарил судьбу за то, что она снова вернула его в родные места. Здесь все было таким же, как и два года назад: те же сопки, подернутые легкой дымкой, та же зеленая падь Урулюнгуй, пересеченная древним Валом Чингисхана. А вон и заросший ковылем Бутугур — господствующая над местностью приграничная сопка, возле которой и расположился батальон капитана Ветрова.

Машина подкатила к заросшей травой землянке, оттуда выбежал сияющий Викеша — без пилотки, застегивая на ходу ремни. Был он в просторной, будто сшитой навырост, гимнастерке, в больших с широкими голенищами кирзовых сапогах.

— Наконец-то пожаловал! — воскликнул он, раскинув в стороны руки. — Позволь-ка, друже, обнять твои генеральские плечи.

Они обнялись, расцеловались, пристально поглядели друг на друга.

— А ты все такой же красавец, — пошутил Державин. — Только лоб вроде повыше поднялся — на целую ладошку.

— Ничего не попишешь, редеет шевелюра. Вода здесь такая.

— Да, батенька ты мой, вода течет, время бежит.

— И снега метут. Эвон сколько снегу подсыпали на твою голову зимние метелицы, — добавил Викентий Иванович и повел гостя по ступенькам в свое подземное жилище.

В землянке, как успел заметить на ходу Державин, было все так же, как и два года назад: всюду книги, журналы, подшивки газет — и на койке, и на тумбочке, и даже на полу у жестяного бачка с водой. А на стене, заклеенной газетами, приколот нарисованный карандашом миниатюрный портрет знаменитого хабаровского тигролова Богачева, с которым до войны дружил Викентий. Ниже — фронтовая фотография его, Державина. Под ней шутливая надпись:

«Лысому — от седого».

Они сели за колченогий, заваленный газетами стол, еще раз оглядели друг друга, и оба подумали об одном и том же: как быстро катит время! Давно ли они познакомились? Это было недалеко от Спасска, В батарею, которой командовал Державин, прибыл из Хабаровска молодой ясноглазый комиссар Русанов. Они вместе штурмовали Спасск. «И на Тихом океане свой закончили поход». Тогда им обоим вместе было пятьдесят. А теперь одному Державину побольше. Голова у него как будто вся в снегу. На лице глубокие морщины. Брови стали остистые, широкие. Одна почему-то сломалась.

— Что с бровью? — спросил Русанов.

— Пустяки. Осколком... Фашист хотел отправить на тот свет. Ну да не будем настроение себе портить. Сегодня ведь Парад Победы!

Державину действительно не хотелось рассказывать о том, как он воевал на западе. Об этом как-нибудь в другой раз. Приятнее было вспомнить далекие молодые годы, прожитые вместе с Викентием Русановым. В боях крепла их дружба. После войны комиссар батареи потащил своего командира к себе в Хабаровск в гости. Целый месяц прогостил Державин у своего друга. Они ходили на охоту, ездили на Амур рыбачить. А в конце месяца были уже не просто друзьями-сослуживцами, а даже родственниками: Державин женился на сестре Викентия — Поле.

Потом они виделись реже. Викентий демобилизовался и вскоре укатил в Москву учиться. А Державин поехал туда, где стоял его полк.

В войну судьба снова свела их вместе, затем на два года развела, а теперь вот опять соединила.

— Ну, рассказывай, Викеша, как житуха, что нового у тебя? Как чувствует себя донской казак Ветров? Скоро ли выпишется? — спросил Державин, разглядывая шурина.

— Новостей особых нет, — ответил тот. — Ветров совсем захирел. Отец твой с Настасьей прибыли благополучно. Между прочим, брат пишет, что дед Ферапонт трудновато приживается на новом месте. Скучает по Брянщине.

— Это естественно. Говорят: «Где родился, там годился». А вообще-то чудно получается: ходит по тайге и скучает по Брянским лесам. Как тебе это нравится?

— Что поделаешь? Я вот тоже скучаю по Хабаровску. Побывать бы теперь дома, посмотреть бы на Хехцир[1]Горная цепь неподалеку от Хабаровска..

Викентий Иванович сообщил последние семейные новости: младшая дочка окончила среднюю школу, а старшая институт, вышла замуж и грозится сделать своего папу дедом.

— Поздравляю, Викеша, — засмеялся Державин. — Теперь тебе придется отращивать бороду. Какой же дед без бороды?

Затем Русанов рассказал о новостях в Дальневосточном научно-исследовательском институте лесного хозяйства, где работает его жена. Державин сначала слушал внимательно, но потом как-то сник, задумался. После долгого молчания сказал дрогнувшим голосом:

— Да, Викентий, хорошо, когда человек имеет свое гнездо. Это великое дело. Но сколько этих гнезд разорено да развеяно по ветру... Парад Победы сегодня. Радоваться бы надо...

— Ты не кручинься. Может быть, найдутся твои.

— Не утешай, Викентий, в чудеса не верю. Одному тебе признаюсь: тяжко мне. Каждую ночь во сне Полину вижу. По грибы хожу с Сережкой...

Они просидели около часа, потом порешили, что сидеть им вдвоем в такой торжественный день не годится, и отправились в землянку к автоматчикам, где, как узнал Державин, поселился его дорожный попутчик младший лейтенант Иволгин.

Внезапное появление генерала вызвало переполох. Все вскочили, начали приводить себя в порядок, Бухарбай, спохватившись, что он в нательной рубашке, мигом кинулся за гимнастеркой и чуть не сшиб с ног Иволгина. Драгунский с намыленной щекой бросился за полотенцем. В суматохе погасла коптилка.

— Вот как они встречают гостей: темную устраивают! — пошутил Державин.

Когда зажгли коптилку, офицеры были уже в гимнастерках, затянутые ремнями. Генерал поздоровался с каждым за руку, спросил:

— Чем занимаются автоматчики?

— Чем нам заниматься? Вот на Парад Победы готовились, а почему-то не пригласили, — пошутил Будыкин.

— Э, батенька мой, чего захотел!..

— А здорово бы получилось, товарищ генерал! — засмеялся Бухарбай. — Фронтовики бросают у стен Кремля фашистские знамена, а наш Фиалка привез бы разбитые мишени. Вот, дескать, как мы стреляли в войну. Смотрите все!

— Будет, будет злословить. Не поместимся все на Красной площади. Много нас.

Державин поглядел на знакомые лица бутугурцев, и будто ожили прожитые здесь годы: и летняя жара, и сорокаградусные морозы, от которых трескалась земля, и бешеные ветры-шурганы, и ночные бдения в заиндевевших блиндажах, учения, походы, тревоги... Трудились до седьмого пота, а норма снабжения — тыловая. В кухонных котлах ни картошки, ни капусты. Чтобы не кровоточили десны, приходилось выдавать по кружке дрожжей и по стебельку черемши.

«Да, узнали почем фунт лиха эти не попавшие на Парад Победы забайкальцы», — подумал Державин.

В землянке висела знакомая генералу карта Восточного полушария, истыканная флажками, вытертая указками и солдатскими пальцами. Сколько горьких вздохов слышала она в первый год войны, когда фашистская армия все дальше катилась по нашей земле! Сколько радостных восклицаний раздавалось здесь, когда немцев погнали обратно на запад! Теперь на карте не было мелких флажков, обозначавших линию фронта. Вместо них стоял один большой — на месте Берлина. А все мелкие флажки были расставлены вдоль Аргуни и Амура, по всей границе — от Монголии до Приморья. Захваченная японцами Маньчжурия походила на сжатый кулак, втиснутый между советской и монгольской землей. Кулак грозился смести флажки, порвать неширокую на карте ленту Амура и ударить по Байкалу, а потом устремиться через всю Сибирь на Урал.

— Да, будь это в моей власти, я бы вас непременно пригласил на Парад Победы! — сказал Державин. — Поставил бы рядом с фронтовиками и сказал: «Смотрите на этих безвестных солдат! Они противостояли миллионной армии японцев, избавили нашу Родину от войны на два фронта!» Так бы и сказал.

Бухарбай слушал Державина молча, потом зыркнул своими узкими глазами, с ехидцей заметил:

— Вы вот все говорили, товарищ генерал, служить здесь почетно. А сами, извиняюсь, на запад воевать укатили!

— Так я по команде уехал, я солдат.

— А я три рапорта писал, и все оставили без внимания, — высказал обиду Драгунский.

— Да-а, товарищ генерал, — с шутливой укоризной протянул Викентий Иванович. — Нехорошо получилось: сами уехали, а бутугурцев оставили. Какие слезные письма они писали вам на фронт!

— Письма? Не получал вроде...

— Зачитайте генералу хоть с опозданием, — попросил Викентий Иванович.

Все оживились. Бухарбай достал из тумбочки помятый лист бумаги, сел поближе к коптилке, начал читать, сдерживая смех:

«Ванька-взводный, двадцатилетний парень, был послан на службу в Забайкалье. Как-то темной ночью он развел по огневым точкам бойцов, залез в нетопленый блиндаж и, коченея от холода, принялся писать под вой пурги письмо своему бывшему командиру дивизии генералу Державину: «Милый дедушка Георгий Ферапонтович! Я пишу тебе письмо. Нет больше сил моих тянуть эту лямку. Каждый день одно и то же — копай землю да стреляй по фанере. А ежели про западный фронт помянешь, то начальство готово бить тебя чем попади как разлагателя восточной обороны».

Все захохотали, Бухарбай невозмутимо продолжал читать дальше:

«А вчерась мне была выволочка. Сидел я на лекции о значении саперной лопаты да по нечаянности заснул...»

Он остановился, взглянул на Державина. Тот поощрительно кивнул:

— Читай дальше! Читай.

«А касаемо женской части — и думать не моги, — жаловался далее Ванька-взводный. — Одна девушка на весь батальон — вот так хочешь, так и живи...»

Письмо заканчивалось точь-в-точь, как у чеховского Ваньки Жукова:

«Милый дедушка! Возьми меня отседова, а то помру».

— Ну насмешили, насмешили! — сказал Державин и попросил воды.

Будыкин, зная, что генерал любит крепкий чай, предложил ему чаю. Драгунский наполнил стакан, поставил перед генералом.

— Скажите, товарищ генерал, — спросил он, — неужели мы простим самураям все их пакости? Неужели забудем, как они мотали из нас жилы все эти четыре года?

— Да разве четыре только! Все тринадцать, — поправил Будыкин.

Державин молча размешивал в стакане сахар.

В землянке тишина. Еле слышно скрипнул стол, за дощатой обшивкой прошуршала земля — прошмыгнула полевая мышь. Генерал, конечно, знал больше, чем его собеседники, но мог ли он разглашать тайну, да еще в одном километре от государственной границы?

Офицеры начали строить догадки, искать ответ на вопрос старшины Цыбули: «Шо ж воно будэ туточки, на Востоке?» Генерал все молчал, потом проронил неопределенно:

— Сие от нас не зависит. Трудно предугадать события. Оракулов нынче нет. — Он выдержал длинную паузу и продолжал: — На Восток я ехал с батяней своим, лейтенант его видел. — Державин повернулся к Иволгину. — Так вот, родитель мой наказывал: «Смотрите японца не прозевайте, как прозевали немца». И еще такой дал совет: «Волков, говорит, надо бить в степных балках да в лесных сограх. Не ждать, пока они в овечью кошару пожалуют».

— Все понятно в принципе, — усмехнулся Русанов. — Терпению мы обучены. Дождемся своего часа...

— А песни петь вы не разучились без меня? И музыка у вас скучает, — перевел вдруг разговор Державин, кивнув на висевшую гитару. — Спели бы что-нибудь повеселее. Сегодня ведь праздник.

Драгунский взял гитару, прошелся подрагивающими пальцами по ладам.

— Повеселее не получится, — сказал он и, рванув струны, запел:

Тихо вокруг. Ветер туман унес...

Его поддержал Бухарбай, а вслед за ним в хор влился звонкий голос Иволгина, удививший всех силой и красотой.

На сопках Маньчжурии воины спят

И русских не слышат слез.

Конец вальса допевали лишь двое — Иволгин и Державин. Густой бас генерала оттенял чистый тенор его названного кленовского племянника.

Пусть гаолян вам навевает сны,

Спите, герои русской земли,

Отчизны родной сыны.

Песне тесно было в душной землянке. Она билась в крохотное оконце, в дощатую дверь, будто звала бутугурцев вдаль, на маньчжурские сопки.

IX

Врач бутугурского батальона Вероника Бережная и санинструктор Аня поехали в Даурию за медикаментами и полдня проторчали на медицинском складе, что ютился во дворе военного госпиталя. В тесном полутемном подвале скопилось множество медиков из других пограничных частей, и надо было ожидать своей очереди. Вероника досадовала, что не вовремя приехали, то и дело поглядывала на часы, а когда стало совсем невмоготу, позвала Аню наверх:

— Задохнемся мы здесь, пойдем погуляем.

Они вышли из подвального склада и по широкой аллее, обсаженной молодыми тополями, направились вдоль красно-кирпичного лечебного корпуса. Дневная жара заметно спала, подул свежий ветерок. Поблекшее солнце, казалось, устало калить подернутую маревом степь, повисло над горизонтом, поигрывая фосфорическими бликами в оконных стеклах госпитальных зданий.

У лечебного корпуса бродили больные в коричневых халатах и серых пижамах, из распахнутых окон выглядывали медсестры в белых косынках. Вероника пристально вглядывалась в лица всех, кто попадался на глаза. Аня со стороны любовалась ею. До чего же хороша! Глаза светлые, большие, брови — как нарисованные, волосы темными волнами. А вот судьба Вероники сложилась не по ее красоте. Все в жизни запуталось, переплелось, да так, что и выхода не видно. Аня знает, почему волнуется Вероника, кого она так жадно высматривает среди проходящих людей. Под высокой крышей этого госпиталя живут два совершенно разных, несовместимых в ее сердце человека. В правом крыле первого этажа, в хирургическом отделении работает муж Вероники Модест Петрович Бережной — главный хирург госпиталя, подполковник медицинской службы. Аня не раз видела этого полного невысокого пожилого человека с маленькой, как запятая, седенькой бородкой. Он часто приезжал на Бутугур, называл ее всегда деткой и непременно угощал кислыми леденцами. Ему не было и пятидесяти, но Ане он казался уже старичком.

А этажом выше, в терапии, лежит тот, к кому тянется сердце Вероники, — их комбат Ветров.

Однажды в бессонную ночь Вероника рассказала Ане, как она стала женой Бережного. В то время Модест Петрович преподавал у них в институте хирургию и поразил ее воображение своими знаниями, авторитетом, славой. Веронике лестно было стать женой самого Бережного, чье имя студенты произносили с глубоким уважением. Ей даже показалось, что она полюбила этого «хирургического кумира». Но это была не любовь, а совсем другое — преклонение перед талантом. Что такое настоящая любовь — та, которая не дает покоя, лишает сна и рассудка, заставляет забыть все на свете, — Вероника узнала позже, когда повстречала Алексея Ветрова.

Уже больше месяца лежит Ветров с больной печенью в этом корпусе. Вероника скучала, мучилась, но крепилась — хотела перебороть себя. И вот не выдержала. Решила хоть издали поглядеть на него: может, полегчает на душе. Ветров на глаза не попался, и Вероника с Аней снова вернулись на склад.

Наконец медикаменты были получены. Расторопный водитель быстро перенес свертки и ящики в санитарную машину, переложил их свежескошенной травой, сел за руль, открыл дверцу:

— Товарищ капитан медицинской службы, пожалуйте!

— Погодите немного, — кивнула ему Вероника и, повернувшись к Ане, сказала:

— Надо навестить Модеста Петровича. Узнает, что была — обидится. Пойдем со мной. Мы недолго.

Они вышли на тополевую аллею, обогнули побуревший от пыли сквер. Вероника шла медленно, казалось, вот-вот остановится и повернет обратно. Предстоящая встреча с мужем тяготила и раздражала ее. Ей вдруг захотелось высказать ему все, что наболело на душе, все, что таила от него не один год. «Зачем скрывать правду? Не лучше ли во всем сознаться?» — спрашивала она себя. Но почувствовала, что не сделает этого.

У других бывает все просто. Выходит девушка замуж и вдруг обнаруживает: муж недостойный человек. Принять решение тут нетрудно: с глаз долой — из сердца вон. В ее отношениях с Бережным все гораздо сложнее. Она в нем не разочаровалась ни капли, по-прежнему ценит и глубоко уважает его и как блестящего хирурга, и как хорошего, порядочного человека. Как же такому сказать: «Ты мне не люб, пойду к другому»? Язык не повернется. Но нельзя и молчать, скрывать правду. Сколько можно фальшивить? Это гадко.

— Счастливая ты, Анюта. Вольная, как птица, — проронила Вероника, медленно поднимаясь на крыльцо.

Длинный широкий коридор, выстланный светло-коричневой плиткой, был пуст. По обеим сторонам белели высокие двери и столы дежурных сестер, справа в стенном выеме виднелся шкаф с раскрытыми дверцами, дальше, за ним — широкая дверь с табличкой «Главный хирург».

Бережного в кабинете не оказалось.

— Он уехал в медотдел. Вернется только завтра, — сказала Веронике уже немолодая чопорная хирургическая сестра в туго накрахмаленной белоснежной косынке.

Вероника быстро вышла в коридор, но пошла не к выходу, а к лестнице на второй этаж. Аня сразу догадалась, куда она спешит, — в терапевтическое отделение, к Ветрову! — и крикнула ей вдогонку:

— Я подожду в машине.

Вероника ничего не ответила. Так же спешила она на свидание с Ветровым на Бутугуре — бежала, озираясь в темноте, на условленное место, бросалась в его крепкие объятия. А потом они уходили в степь, бродили по мягкой траве, садились на серый камень, мечтали о будущем. Как это было хорошо: двое в степи, а над ними равнодушная молчаливая луна. А на ковыльной глади лунная дорожка — как на море...

Теперь все это в прошлом. А прошлое не возвращается. На повороте лестницы Вероника замедлила шаги, остановилась. Сердце звало к нему, наверх, а рассудок сдерживал: «Вернись, забудь!»

Никогда не думала Вероника Бережная, что этот строгий, суховатый на вид капитан, которого она когда-то считала педантом и солдафоном, не ведающим ничего, кроме своей боевой подготовки, причинит ей столько мучений. Сначала она просто сочувствовала своему комбату, зная, что у него во время бомбежки погибли жена и ребенок. А потом пришла любовь, которая превратила тридцатилетнюю Веронику в семнадцатилетнюю девчонку. Она искала встреч с Алексеем, глядела в окна и вся преображалась, завидев его ладную фигуру, затянутую ремнями походного снаряжения, поблескивающий на груди орден.

Сближались они медленно, оборвалось все сразу, в один миг. В тот весенний день Ветров получил письмо от чудом уцелевшей жены. Внезапное известие необычайно взволновало его. Он весь сиял от радости.

— Вот это диво! Ты смотри, Вероника: жив мой Игорь, жив! — Глаза его светились от счастья.

Вероника вначале просто онемела от неожиданности. Потом справилась с собой, поздравила Ветрова и поспешно вышла из землянки.

Время шло. Комбата положили в госпиталь. Чтобы поскорее забыть его, Вероника стала каждый день ездить к мужу, принялась наводить уют в его запущенной квартире. Но вскоре поняла: без Ветрова нет ей жизни. В прошлый выходной она решила зайти к нему, но в последний момент передумала: слух разнесется по всему госпиталю, дойдет до Бережного. А нынче, после минутного колебания у поворота лестницы, рассудила по-иному: что же в этом предосудительного, если батальонный врач навестит своего комбата?

В коридоре она спросила дежурную медсестру, где лежит капитан Ветров. У входа в палату чуть задержалась, но пересилила робость и постучала в дверь.

— Войдите! — послышался знакомый голос.

Вероника открыла дверь и сразу увидела Алексея. Он сидел за шахматной доской, обдумывая очередной ход. Увидев Веронику, хотел броситься ей навстречу, но, поглядев на своего партнера, сдержался и, поднимаясь со стула, смущенно проговорил:

— Наконец-то батальонная медицина вспомнила про своего комбата.

Партнер вышел покурить. Когда за ним закрылась дверь, Ветров бросился к Веронике, прижал ее к груди.

— Забыла, совсем забыла. Вот как получается...

— Тихо! Сюда могут войти, — прошептала Вероника, отстраняясь от него.

— Мне уж надоело хорониться.

— А вдруг сестра... — Она отошла к окну, оглядела его с головы до ног. — Ты стал совсем другим. Похудел.

— Жизнь не веселит меня, дорогуша. Одна была отрада и та...

— Скучал по мне? Я тоже скучала.

— Сказать все можно.

— Об этом после. Скажи, как чувствуешь себя? Что говорят врачи? Когда выпишут?

Ветров начал рассказывать о своих злоключениях, посетовал на несговорчивых врачей, которые никак не хотят снимать его с больничного котлового довольствия. Вероника тем временем внимательно рассматривала его, дивилась, как сильно он изменился. Ветров всегда был для нее идеальным военным, она привыкла видеть его в военной форме, бодрым, подтянутым. А сейчас перед ней был бледный, осунувшийся человек в просторной расстегнутой пижаме, из-под которой виднелась нательная рубашка с белыми тесемками вместо пуговиц.

— Ну что ж, врачам видней, — сказала Вероника. — Ты только не вешай голову и не думай о своей болезни.

— Не получается — хандра какая-то. Между прочим, вчера я вычитал про одно любопытное наблюдение: у солдат победившей армии раны заживают быстрее, чем у побежденных. Интересно. Правда?

— Значит, и ты должен скоро выздороветь — как солдат победившей армии.

— Это верно — победившей. И мы пахали...

Он помолчал, о чем-то сосредоточенно думая, прошелся по палате, поглядел в открытое окно. Вдали за поселком простиралась зеленая степь. На горизонте синели пологие сопки.

— Да, жизнь не веселит. А тут еще ты... Выбежала, как девчонка, и полтора месяца глаз не показывает.. Небось и теперь случайно заскочила по пути, от мужа.

— Нет, мы приехали за медикаментами.

— За медикаментами? Разве все вышли?

— По распоряжению начальства. Прождали на складе полдня.

— Такая очередь? — удивился Ветров.

Медикаменты его весьма заинтересовали. Он попросил копию накладной, быстро прочитал перечень полученных лекарств, оживился, повеселел.

— Это дело хорошее. От твоих лекарств даже мне вроде полегчало, — сказал он с какой-то загадкой и тут же переменил тему разговора: — За какое мое прегрешение не приходила ко мне?

Вероника опустила голову:

— Позабыть хотела.

— Ясно. А может, и не помнилось ничего?

— Выхода другого не вижу, товарищ капитан Ветров. У вас законная жена с ребенком. Она ждет вас... Да если бы я знала...

— Про это «если» говорить поздно, дорогая моя Вероника. Надо думать о том, что есть. За тебя я судить не могу. Вас — женщин — понять трудно. Когда-то говорила одно, а сейчас я слышу другое — ты хочешь позабыть все, что было...

— Другого выхода я не вижу.

— Да-а. — Ветров достал из коробки папиросу, постучал мундштуком о шахматную доску. — Ты мне позволь закурить, мне это иногда помогает. — Он чиркнул спичкой, прикурил, задумался. — Когда ты выбежала из моей землянки, я, помню, подумал: «Может, так и надо?» Да, так и подумал: надо кончать.

— А как же иначе?

— Как? Многое я здесь передумал, пока лежал. По-разному люди живут на свете. Одни — по разуму, другие — по сердцу. Ты, как я вижу, предпочитаешь первое. Рассудила — и баста: так надо. В шахматной игре этот метод хорошо подходит. Взвесил обстановку — сделал ход. — Он взял с шахматной доски белого слона и поставил его в самый угол. — Если бы я был белым слоном, мне легко было бы так поступить. Но человек не из дуба выточен. И не единым разумом живет на свете.

— Сколько было бы на земле горя, если бы люди не слушались разума!

— А по-моему, в личной жизни горя бывает больше оттого, что наш брат, да и ваша сестра, слишком уж доверяются порой разуму. Раскинет человек умом и приходит к выводу: жениться ему следует на той-то, замуж выходить за того-то — подходит, дескать, по всем статьям. И тянется потом эта постылая жизнь, как несмазанная арба по бездорожью, скрипит, бороздит — и никакой тебе отрады, никакой радости.

Вероника покраснела, опустила глаза.

— Намек твой не трудно понять.

— А я говорю без намеков — не в моей это натуре крутиться по чужому базу около дядиного куреня.

Ветров вертел в руках шахматные фигуры, ставил их на доску, смахивал прочь, а сам все высказывал то наболевшее, что беспокоило и волновало его в темные, бессонные ночи. Вероника молча слушала его, иногда возражала, но в глубине души целиком соглашалась с ним. Да, с сердцем шутки плохи. Недаром любовь испокон веков называли проклятой, недаром обыкновенные парни — песенные Ваньки-ключники разлучали с женами именитых князей. Перед ее глазами вставал Модест Петрович Бережной. Чем не муж? Лучший хирург в армии, честный, порядочный человек, ласковый, внимательный супруг. Чего еще надо? И вот этого, можно сказать, идеального мужа заслонил собой Алексей Ветров — обыкновенный комбат, каких немало на маньчжурской границе. К тому же и характером не ангел — упрямый, грубоватый. А что поделаешь? Бережного она избрала бы в друзья, наставники, учителя. В мужья — только Алексея Ветрова. И никого больше. Только с ним она может быть счастлива.

— Все это верно, — проговорила Вероника. — Но идти бездумно за сердцем тоже нельзя. Есть же у человека чувство долга. Но как можно сказать мужу, который верит тебе, любит тебя: «Я люблю другого»? Неужели у тебя хватит совести сказать это своей жене, которая испытала столько мук и ждет не дождется тебя?

— Вероника, ты мне на больную мозоль не наступай и совестью не кори. Я отлично знаю, что должен делать порядочный муж. Конечно же, возвращаться в семью.

— Ну и возвращайся. На чужом несчастье счастья не построишь.

— Эх ты... беспонятливая. Да разве я смогу теперь это сделать? То есть вообще-то, конечно, смогу. У меня хватит силы переломить себя. Но ты можешь представить, что это будет за жизнь? И я имею в виду не только свои мучения. А жена? Зачем ей нужен такой муж, который сидит рядом с ней, а сам тоскует о другой? Самому лютому врагу не пожелаю такого счастья.

Ветров зашагал по палате, то и дело затягиваясь папиросным дымом, время от времени бросая на Веронику ожидающие взгляды.

— То, что ты говоришь, не мешает помнить при первом знакомстве. А теперь ни к чему. — Он притушил окурок, развеял рукой дым, подошел к окну. — Помню, мальчишкой ездил я в ночное за Дон на займище. Был у нас в хозяйстве конь чистых донских кровей. Пока, бывало, идет шагом, куда хочешь его поворачивай. А как возьмет разгон, лучше не тяни за поводья — сбросит.

Вероника отвернулась, чтобы не показать навернувшихся слез. Помолчав, тихо, как бы про себя сказала:

— И зачем я тебя только повстречала? Может, пройдет это? Я думаю: мне надо перевестись в Даурию. Подальше будем друг от друга — скорее позабудется.

— Нет, не позабудется. Я себя знаю. — Он приблизился к ней, взял за плечи.

— Но что же нам теперь делать? Что? — Она прижалась к нему, щекой коснулась его щеки. Ветров хотел поцеловать ее, но в это время за дверью послышался легкий стук каблучков проходившей сестры. Вероника быстро отошла к столу:

— О господи, прячемся, как воры. За что такие мучения?

— Нам нечего прятаться, Вероника. И не за тем мы сходились с тобой, чтобы идти разными стежками. Ты слышишь? Под землей тебя найду. Горло перегрызу тому, кто прикоснется к тебе.

Ветров порывисто шагнул к ней, Вероника предупреждающе выставила вперед руки, торопливо прошептала:

— Нет, не надо, не подходи! Там тебя ждут. Я не хочу отнимать тебя у жены, у сына. Прощай!

Она выбежала из палаты.

Ветров кинулся было за ней, но у дверей остановился. Увидят сестры, пойдут пересуды, дойдет до Модеста Петровича. Он прошел в угол палаты, оттуда снова к дверям, постоял, подумал, нахмурился. Потом подошел к окну. Из госпитальных ворот выехала санитарная машина, запылила по большаку к железнодорожному переезду. «Поехала она в батальон или осталась хлопотать о переводе?» — спросил он себя и не смог ответить. Вся жизнь его словно остановилась на распутье. Что будет дальше? Неужели все кончено? Одно хорошо — войска получают медикаменты. Это неспроста. Скорей бы развязка!

X

Второй месяц высушенная зноем степь ждала дождя, чтобы напоить сникшие травы. А дождя все не было. В минувшую ночь вдруг подул влажный ветер, в небе заклубились тучи, заслоняя звезды. Но пришел день — и снова наступила жара. Побелевшие при дневном свете облака не принесли ни влаги, ни прохлады. Казалось, стало еще жарче.

Иволгин сидел в одной майке под травяным навесом и мастерил наборный мундштук. В выходной день можно отдыхать. Но как отдыхать в этом затерянном в степи приграничном гарнизоне? Будыкин с замполитом уехали в Даурию, Бухарбай ушел к минометчикам играть в домино — из соседней землянки доносились его гортанные выкрики, сопровождаемые резкими ударами о стол. Драгунский подремывал на матрасе, вынесенном из землянки.

— Трудишься, энтузиаст? — зевая, окликнул он Сергея. — А я сон видел... Будто наш батальон зашел в какую-то непролазную падь — ни горизонта, ни звезд, ни одного ориентира не видно. Должно быть, сон в руку — в тупике мы.

Иволгину не нравятся туманные рассуждения Валерия. Чего ныть понапрасну? Приказано служить — ну и служи, как положено. Он потер мундштук в своих шершавых ладонях и снова заработал напильником. Мелкая пыльца приставала к пальцам, сыпалась на землю.

Уже отчетливо вырисовывался граненый стержень мундштука, увитый разноцветными кольцами.

— Чудак человек, — усмехнулся Драгунский. — С таким голосом еще одну специальность осваивает! Тебе, брат, надо двигать после войны в святое искусство. А ты... Давай вместе. Ты поешь, у меня — художественное слово.

— Бухарбай кассиром, — захохотал Иволгин.

— Ты смеешься, а я серьезно, — обиделся Драгунский и отвернулся в сторону. По сопкам ползли мохнатые тени от облаков, похожие на запыленные отары овец. На вершине Бутугура лежало, светясь холодной изморозью, белое облако, и было удивительно, как оно не тает в такую жару.

— Да, не плохо бы побывать на сопках Маньчжурии. Мне помимо всего прочего, надо бы повидать там одного человека...

— Кого?

— Атамана Семенова. В гражданскую войну батька мой попал как-то ему в лапы. Вот и надо бы старый должок получить.

— Причина уважительная. Только дохлое это дело: в тупике мы, — простонал Валерий и начал, как всегда, с надрывом декламировать трагедию о матросе Урагане. Иволгин не выдержал, вышиб из мундштука окурок, надел гимнастерку и отправился в роту: там не заскучаешь!

У казармы толпились солдаты. В кругу, как всегда, неутомимый Юртайкин. Он наигрывал на балалайке «Камаринскую», бесом носился по кругу, забрасывал балалайку за спину, просовывал между ног, не переставая при этом бренчать на струнах.

— Давай, давай, Семен! — подбадривали его автоматчики.

Вся рота была в восторге от номеров Юртайкина. Даже меланхоличный Поликарп Посохин подошел взглянуть, что он там вытворяет. Среди солдат не было видно лишь Цыбули-младшего.

Ротный поэт был совершенно равнодушен к Сениному искусству — уединится где-нибудь в прошлогоднем бурьяне, лежит, сочиняет стихи.

По своему характеру Илько — человек редкостный и совсем не похож на своего брата. Старший Цыбуля телом плотен, костью широк, а Илько тощий, длинный, нескладный. У Цыбули-старшего голос зычный. Он может и накричать сгоряча, а Илько человек застенчивый, с лирической душой. Посмотришь на братьев — и диву даешься: как могла одна мать породить на свет столь непохожих сынов!

Иволгину говорили, что у старшего Цыбули была думка продвинуть брата по службе, сделать его сержантом или хотя бы ефрейтором. Но из этого ничего не вышло: Илько начисто лишен склонностей к командирскому делу. Едва выпадает свободная минута — уйдет в кусты багульника, раскроет сшитую суровыми нитками тетрадь и смотрит черными глазами то на повисшего в небо жаворонка, то на извилистую линию горизонта. А сам все шепчет, шепчет — сочиняет стихи. В такие минуты он забывает все на свете — ничего не слышит, не видит, как глухарь на току. Может пропустить мимо ушей даже зычный голос своего брата, зовущего в строй или к ружейной пирамиде. Старшина не дает ему спуску ни в чем, требует даже больше, чем с остальных.

— Для тэбэ вирши дороже матчасти и устава? — презрительно спросит он и добавит, сплюнув: — Сыдыть Даныло на пэню и пыше разню юрунду...

Если разговор происходит наедине, Илько непременно огрызнется:

— А шо ты ходышь, як дутый? Шо ты горчишь на мэнэ, як той цербер?

Подобными любезностями братья обмениваются частенько. Но как запоют «Ой, на гори тай жиньци жнуть», наступает между ними полное согласие. По всей Маньчжурке не сыскать столь звучного и согласованного дуэта.

Илько начал солдатскую службу на Дальнем Востоке, у Амура, но потом Федосий Цыбуля, можно сказать, силком перетащил его к себе на Бутугур — написал рапорт, что желает служить и воевать рядом с братом, и добился-таки своего. Илько недоволен переводом в Забайкалье и до сих пор корит брата за его хлопоты. Недоволен потому, что влюбился в широкий Амур, в дремучую дальневосточную тайгу и задумал даже поселиться после войны на приамурских просторах. В свободные минуты Илько сочинял стихи о неповторимых красотах дальневосточных рек и озер, о задумчивом шепоте зеленых лесов. А иногда — про тяжелую солдатскую службу вдали от фронта, про увядающую в сопках молодую любовь. Компанейский Сеня Юртайкин не выносил его тоскливых стихов, шарахался от них прочь, заткнув уши:

— Прекрати! Я жить хочу!

Не кто иной, как пересмешник Юртайкин, пустил по батальону слух, будто Илько сочиняет трагическую поэму о муках четырехлетнего стояния на границе — «В когтях судьбы» и написал уже две главы: «Из-под копыт времен» и «Не напрасно ржали кони». При этом Сеня божился, что сам слышал, как Илько читал написанное самому терпеливому солдату роты Посохину, крепко придерживая его за ремень, чтоб не убежал. Поликарп, по утверждению Сени, тяжко пыхтел, мрачнел, но все-таки выдержал до конца ниспосланную ему кару.

Вначале Иволгин не понимал, почему Юртайкин недолюбливает батальонного поэта, избирает его мишенью для своих острот. А потом все понял: Юртайкин злился, что не мог залучить поэта в общий круг, пронять его своим искусством. Так получилось и сегодня: Сеня откалывал на кругу потрясающие номера, выкладывался из последних сил, а Илько ушел в бурьян, уткнулся носом в свои вирши, и хоть воды под него подливай. Как вынести такое?

Выдав зрителям все, что имелось в запасе, Юртайкин сошел с круга и, отдышавшись, сложил рупором ладони, крикнул с обидой:

— Эй ты, гениальный! Пошто откалываешься от коллектива?

Не получив ответа, Сеня пошептался со своими дружками и побежал к жилью соседей-минометчиков. Спустя две минуты из землянки автоматчиков выбежал дневальный, крикнул:

— Рядовой Цыбуля! К телефону!

Поднятый из бурьяна Илько нехотя направился в землянку, взял телефонную трубку. В трубке послышался незнакомый голос:

— К вам на границу прибыла бригада дальневосточных поэтов. Хотелось бы встретиться, товарищ Цыбуля. Улизнули вы с Амура — и от вас ни слуху, ни духу. Как дела? Что пишете?

— Хто цэ? А як вы почулы, що я тут служу? — удивился Илько.

— Ну кто этого не знает! — засластило в трубке. — Читаем, читаем. Вот приехали потолковать по душам.

— Та я с превелыким удовольствием. А куды заходыть?

Но трубка вдруг онемела, и озадаченный Илько, постояв возле телефона, устремился к своей тумбочке, открыл висячий замок, извлек туго набитую бумагами брезентовую полевую сумку, прихватил подшивку дивизионной газеты и ходко направился в штаб батальона. Из штаба побежал по землянкам, заглянув даже в санчасть — и ни с чем вернулся к себе.

— Вот вятский и до мэнэ добрався, — добродушно улыбнулся Илько и побрел в землянку положить на место сумку с виршами.

Но едва он громыхнул тяжелым замком, как снова позвали к телефону.

— Ну, мабуть, Москва вызывае!

В шипевшей трубке послышался как будто знакомый голос:

— Товарищ Цыбуля, могу вас обрадовать. Вас вызывают в Читу на слет молодых армейских поэтов!

— А, добра, добрэ. Спасыби за приглашение. Дуже дякую. — Илько понимающе подмигнул дневальному. И тоном человека, которого не объедешь на кривой, добавил: — Только знаете, товарищ, идить вы до чертовой бабушки! — и положил трубку.

Телефон застрекотал снова. Кто-то требовал младшего лейтенанта Иволгина. Иволгин сразу же узнал глуховатый голос Викентия Ивановича, говорившего, видимо, из политотдела дивизии.

— Что же это происходит, товарищ младший лейтенант? Я к вашему солдату с хорошей вестью, а он посылает меня к чертовой бабушке! Как вы воспитываете подчиненных?

Иволгин удивленно заморгал глазами.

— Это недоразумение, товарищ майор. Тут его только что разыграли.

— Разыграли? Ну, я так и понял.

Русанов приказал заготовить для Цыбули-младшего проездные документы в Читу и провести с ним беседу.

Под вечер, когда спала жара и от Вала Чингисхана потянуло прохладой, комсомольцы будыкинской роты собрались за противотанковым рвом на собрание: надо было избрать нового комсорга вместо убывшего по болезни сержанта. Заодно решили пробрать Юртайкина за неуместные шутки над товарищем. Комсоргом единогласно избрали Иволгина. А когда перешли ко второму вопросу, завязался спор: одни предлагали объявить Сене выговор, другие настаивали ограничиться замечанием. Подмога Юртайкину пришла, откуда он ее и не ждал. Поднялся с места Илько и сказал:

— Я не знаю: кто это придумав наказывать Юртайкина? И за что? За шутку. Да як же нам жить без шутки на этой скушной сопке? Меня почему-то называют «пострадавшим». Якый же я пострадавший, як у мэнэ у кармани командировка у Читу? А шо касается розыгрыша, то це сущее недоразумение. Голос нашего Юртайкина я за тридевять земель узнаю. А бигав я по Бутугуру с торбою, щоб вас посмешить — чертей полосатых!

Все понимали, что Илько врал, но врал бескорыстно — хотел выручить товарища. Сеня даже оторопел от такой неожиданности. Он вскочил с места и начал каяться:

— Я, товарищи, не отрицаю своей вины. Есть у меня слабость — подшутить над товарищем. Особенно в такое скучное время. — Сеня приподнял кверху веснушчатый носик, лукаво улыбнулся. Потом смахнул ладонью улыбку и, напустив на себя удручающую серьезность, поставил перед собранием конкретный вопрос: — Но могу ли я, товарищи, исправиться?

Притихло собрание, ожидая, что же ответит Сеня. А он, как бы преодолевая внутреннее сопротивление, с трудом выдавил из себя:

— Нет, товарищи, один не смогу. Только с помощью коллектива!

Громкий смех огласил окрестности Бутугура.

Прошло второе предложение.

А после ужина автоматчики провожали своего поэта в Читу. Друзья покачали его у вагона и водворили в тамбур. Счастливый Илько прощально махнул сумкой с виршами.

XI

Викентий Иванович сидел в землянке, просматривал месячную подшивку газет — готовился к политинформации о текущем моменте. События никак не поддавались анализу, из фактов трудно было делать выводы, и он, кажется, впервые почувствовал, какое трудное время настало для откровенного разговора с солдатами. Все неясно, как будто в тумане. Отшумел Парад Победы. Опубликован закон о демобилизации старших возрастов из действующей армии. Миром и непривычным покоем повеяло с газетных страниц: писали о сенокосах и освоении севооборотов в колхозах, о спортивном празднике и театральных премьерах. И лишь в конце упоминалось о войне на Тихом океане. А что дальше? К чему призывать солдат? За что ратовать?

На землянку навалилась духота: даже в сетчатой майке жарко. Через открытую дверь доносились отрывистые команды, голоса старшин. Роты медленно собирались на занятия — совсем не так, как раньше. Русанов понимал: наступила разрядка. Солдат потянуло домой.

Бесшумно, как всегда, вошел Посохин с ведром для мусора, и стало вроде еще жарче.

— Разрешите уборочку произвести? — подал он голос.

Викентий Иванович согласно кивнул, дав понять одновременно, что занят. Но не таков Поликарп Посохин, чтобы с замполитом не поговорить о важных делах.

— Что там пишут? Ко дворам-то скоро ли? — спросил он, подметая пол. — Али обратно неизвестно?

— Из действующей армии увольняют.

— Понятно... А бездействующим сколько еще сидеть? Али, может, и мы действующие будем?

— Кто знает...

— Самурай-то, говорят, совсем помягчел — вежливый стал. Фиалка, водовоз, намедни машиниста на разъезде повстречал — из Отпора тот ехал. Вытянулись, говорит, самураи на той стороне и ему, машинисту нашему, честь отдают по всей форме. А один крикнул: «Как живешь, Иван? Как здоровье?»

— Состоянием здоровья, значит, интересуются? Хорошо!

— Да, в сорок первом не интересовались.

Поликарп накрыл ведро дощечкой, присел на него, стал набивать трубку.

— Сегодня будто на разъезд пришли платформы, — продолжал рассказывать он солдатские новости. — На брезенте надпись: «Уборочная». Сняли солдаты брезент, а под ним натуральные «катюши». И привез их генерал — дважды Герой Советского Союза. Подошел генерал к водокачке и лично попил из Фиалкиного ведра. — Поликарп высек кресалом искру, раскурил трубку, добавил: — Про генерала-то, может, и набрехал Фиалка, есть у него такая слабинка, а насчет «катюш», должно быть, правда. Как вы думаете, к чему бы это?

Стук в дверной косяк избавил замполита от ответа на столь трудный вопрос. В землянку торопливо вошел помощник дежурного по части Баторов, смуглый, скуластый сержант из взвода Иволгина, и доложил, что звонил из госпиталя комбат, велел приехать для важного разговора.

Посохин ушел на конюшню запрягать Гнедуху. Сержант, скосив черные, глубоко посаженные глаза, проговорил с затаенной надеждой:

— Может, новость хороший есть у комбата? А?

Бальжан Баторов — знаменитый охотник из Бурятии — еще в первую военную зиму снискал завидную славу лучшего стрелка дивизии и одновременно неприятную репутацию своенравного, дерзкого буяна. А началось все с автомата. Получил Бальжан новенький автомат, и при нем была записка с наказом бить беспощадно фашистов. И подпись: «Бывшая летчица Инга Залетная». Написал сержант письмо на завод, хотел разузнать подробней, кто такая Инга Залетная. Оказалось, в воздушном бою сбили ее фашисты — покалечили. Но девушка и на земле нашла способ мстить врагам: пошла на завод и вот делает автоматы, хотя передвигаться может только на костылях.

Баторов пошел к ротному проситься на фронт. Не может он стрелять по фанерным мишеням, когда израненная девушка призывает его к мести. Потом он пошел к комбату, от него — к самому Державину. Бальжан не просил, а требовал:

— Как так, начальник? Тыща белка в глаз бил? Бил. Сто кабан бил? Бил. И не один фашиста не убил. Убегу! Хоть в штрафной убегу!

Вот тогда-то Державин и назвал его буяном и погрозил посадить под арест.

Немало пришлось потрудиться замполиту, чтобы доказать буяну, что и на Востоке хватит дела. Теперь Бальжан боится, как бы его не обманули. На днях Русанов предоставил Баторову краткосрочный отпуск с выездом на Байкал. Бальжан категорически отказался:

— Какой такой отпуск! — И опять за свое: — Тыща белка бил? Бил. А фашиста сколько? Меня в улус не пустят!

К землянке подъехал Посохин. Викентий Иванович сел в застланную свежескошенной травой двуколку. Гнедуха резво побежала под горку к пади Урулюнгуй. Посохин, чуть шевеля вожжами, молча посасывал трубку. А замполит гадал, для какого разговора вызывает комбат.

По временам у дороги показывались стоявшие столбиками бурые тарбаганы. Они близко подпускали повозку, а потом как подстреленные падали в траву, уходили в свои норы.

Двуколка ходко катилась по буро-зеленой степи с пологими сопками, похожими на могильные курганы. Дремали сопки, покрытые ковыльной сединой, храня в памяти все, что видели за минувшие века. Много бурь и ураганов пронеслось над ними. Здесь когда-то набирал силы грозный повелитель Темучин — сын Есугея, провозглашенный на курултае Чингисханом, отсюда начинались опустошительные набеги монголо-татар на Китай и древние русские земли. Но ушли в небытие те давние времена, и остался от них в степи лишь еле приметный рубец — заросший травою Вал Чингисхана.

Викентию Ивановичу хотелось поскорее увидеть Ветрова. За четыре года службы на границе они крепко сдружились, хотя притирались друг к другу трудно. Может быть, потому, что комбат и замполит очень уж разные по характеру люди. Русанов до войны был научным работником. На маньчжурскую границу его «заслали», как он выражался, «за язык». Еще в гражданскую войну Русанов научился говорить по-китайски (в их полку было много китайцев). Позже окончил Институт восточных языков, написал диссертацию о восстании тайпинов. Вот и послали сюда как знатока восточного вопроса. Но в спешке в отделе кадров что-то перепутали и направили Русанова в батальон замполитом.

Алексей Ветров — кадровый командир, халхинголец, орденоносец, ценивший в человеке превыше всего «военную косточку», с превеликой досадой посматривал вначале на своего слишком уж «гражданского» замполита. На первых порах не обходилось без стычек. Как-то у комбата даже сорвалось: «Что вы ходите по казарме, как школьный учитель? Политзанятия называете уроками, солдат — юношами. И портупея у вас перекосилась...»

Время было беспокойное. Батальон рвался на Запад, на фронт, вслед за ушедшей туда танковой бригадой, в состав которой он входил. Это стремление солдат горячо поддерживал и сам комбат. И когда Викентий Иванович принялся разъяснять бойцам, что их служба у Вала Чингисхана тоже необходимое дело, Ветров категорически потребовал прекратить «вредную агитацию», и заявил, что сам готов бежать отсюда — защищать родной Дон.

— Не гаси у бойцов благородного стремления ехать на фронт, — требовал он.

Русанов отстаивал свои убеждения рьяно, упорно, не защищался, а нападал:

— А здесь разве не фронт? Кто же будет стоять здесь? Люди второго сорта? И как же ты, командир пограничного батальона, не можешь понять, оценить, что сегодня опаснее для Родины: оставить еще один донской хутор или получить на востоке новый фронт в пять тысяч километров!

Но убедить Ветрова было трудно. Когда вслед за письмом Инги Залетной с завода пришло письмо от главного конструктора Шпагина и воззвание уральских оружейников «Бейте фашистов!» (по номеру полевой почты уральцы не могли знать, где стоит часть), Ветров поехал в штаб армии пробивать батальону дорогу на Запад. Комбата пожурили за мальчишество и приказали немедленно вернуться на Бутугур.

Приехал он поздно вечером, не раздеваясь лег на койку. Русанов пришел позже обычного.

— Все агитируешь за почетную службу у Вала Чингисхана? — иронически спросил комбат.

— Да, агитирую. Ты поставил батальон спиной к границе, а мне приходится повертывать его лицом.

Русанов сказал это твердо, с непреклонной верой в свою правоту, и Ветров понял окончательно, что замполит у него не рафинированный интеллигентик, а настоящий боец с «военной косточкой», только косточку эту не сразу разглядишь: она запрятана глубоко — в самой душе.

Общие цели в труде сближали их. Постепенно комбат «мягчал» к своему замполиту и уже не замечал перекосившейся на нем портупеи, а позже просто полюбил его — полюбил не только за его умение отстаивать свои убеждения, но и за отменное трудолюбие, за то, что он не чурался черновой работы, любил повозиться с «трудными» солдатами. И когда спохватившиеся кадровики вздумали исправить ошибку — взять Русанова в политотдел армии, Ветров заявил, что дойдет до Верховного, но замполита не отдаст. Просьбу командира приграничного батальона уважили. Так и остались они служить вместе.

Русанов соскучился по Ветрову и, завидев железнодорожную станцию, оживился в предчувствии встречи. Запахло сгоревшим углем, послышались гудки маневровых паровозов, стук порожних товарных вагонов и платформ. Вся трава у переезда была иссечена гусеницами танков, колесами орудий. За линией показалось красно-кирпичное здание госпиталя, одиноко стоявшее у разбитой пыльной дороги. В этот час на госпитальном дворе было безлюдно, лишь у теневого северного подъезда выздоравливающие сидели на скамейках, бродили под окнами, не выходя из спасительной тени.

Капитан Ветров, в нательной рубахе, сидел на подоконнике, читал. Увидев Викентия Ивановича, быстро спустился вниз, вышел на крыльцо — радостный, необыкновенно оживленный.

— До чего дисциплинирован наш комиссар, — с удовольствием заметил он. — Не успел позвонить, а он уж тут. Кадровому впору.

— Приучил ты меня за четыре года, — ответил Русанов, пожимая сухую руку комбата. — Как настроение?

— Настроение выше хинганских гор, — усмехнулся Ветров. — С юношей Посохиным приехал? — спросил он, поглядев на госпитальные ворота, где стояла двуколка.

— С ним.

Ветров взял Викентия Ивановича под руку, повел под навес, где стоял обшарпанный бильярд и длинный, сбитый из досок стол, на котором валялись костяшки домино.

— Ну, докладывай, как там живет наш отдельный, непромокаемый?

Они сели на скамейку, стоявшую у края стола, и Викентий Иванович начал рассказывать, как живет батальон, что нового произошло в нем за последнюю неделю.

— Маловато же новостей ты мне привез, маловато, — улыбнулся Ветров. А я слышал, вы там какие-то медикаменты получаете: перевязочные материалы, индивидуальные пакеты. К чему бы это?

— Вон ты о чем! Все признаки ищешь. Пограничный батальон всегда должен иметь в запасе все необходимое.

— Это верно. Отдельный факт ни о чем не говорит. Но если факты дополняют и усиливают друг друга — тут есть о чем подумать.

— Что ты имеешь в виду? Танки на железной дороге увидел? Тоже не доказательство. Возможно, танковые части идут сюда для расформирования.

На сухощавом лице комбата заиграл румянец.

— Для расформирования говоришь? Он поглядел по сторонам, понизил голос: — А в Монголию, за границу, они зачем, по-твоему, идут? — Ветров еще раз посмотрел по сторонам и сказал шепотом: — Заходил ко мне друг — на Халхин-Голе воевали вместе. Говорит, что в Монголию день и ночь идут войска. Целыми дивизиями. Понял?

— В Монголию? — удивился Викентий Иванович.

— Вроде для пополнения тех соединений, что там стоят.

— Любопытно... — произнес Русанов.

— Я потребовал, чтобы меня поскорее выписали из этой богадельни. Не выпишут — сбегу под прикрытием ночи.

— А вот это лишнее. Своим побегом под прикрытием ночи ты событий не ускоришь.

Майору Русанову приятно было разговаривать вот с таким Ветровым — в пижаме, без погон. Капитанское звание, которое имел комбат, иногда осложняло их взаимоотношения. Зайдет, бывало, в землянку подчиненный — и к Русанову: «Товарищ майор, разрешите обратиться к капитану Ветрову». Русанов смущался, пытался установить такой порядок, чтобы люди, минуя его, обращались непосредственно к комбату. Но Ветров не позволял подобных вольностей: «Вы что, устава не знаете?» И уж тут ему не перечь.

Теперь они чувствовали себя равными.

— Нет, дружище, — сказал Ветров, — событиями надо управлять. На судьбу-индейку полагаться нельзя.

— Это как же управлять? — не понял Русанов.

— Думаешь, я вызвал тебя, чтобы посмотреть в твои ясные очи? — спросил Ветров. — Уж как-нибудь дождался бы встречи. Ты послушай...

И он начал говорить о том, что́ необходимо предпринять, чтобы события не застали батальон врасплох. Комбат боялся оказаться в стороне от горячего дела: с Запада прибывают закаленные в боях танковые части. Поступит команда, и они ринутся на врага. А малоподвижные батальоны, вроде ихнего, будут сидеть в дотах да посматривать в спины гвардейцам. Разве это порядок? Забайкальцы должны быть в первых рядах наступающих, и за это надо бороться, не откладывая. Ведь до войны батальон входил в состав танковой бригады как десантное подразделение. Десантников тогда временно оставили у Бутугура, чтобы не оголять границу. Теперь их вахта кончилась, и подошло время вернуться на свое законное место — в какую-нибудь танковую бригаду.

— Хорошо ты рассудил, — одобрил Викентий Иванович. — Но дивизии и бригады формируются не по нашей с тобой заявке.

— А почему бы не подсказать командованию для пользы дела? Ведь мы, черт возьми, десантники! Что же нам киснуть в дотах? И мы должны напомнить кому следует...

— Понимаю, куда ты клонишь.

— А если понимаешь — действуй! — уже приказал Ветров. — Поезжай в Читу и не возвращайся, пока не добьешься своего. Сядь у Державина на пороге и не уходи. Мы просим свое, законное. Он ведь помнит, как нас вырвали из танковой бригады.

— Это все верно. Но пускать в ход родственные связи... — засомневался Викентий Иванович.

— Не вижу ничего предосудительного, — возразил Ветров. — Наш батальон обучен действовать с танками. Мы десантники.

— Съездить можно, — сдался Викентий Иванович. — Неудобно, право, только...

— Неудобно штаны через голову надевать, — отрезал Ветров и встал, считая вопрос решенным.

XII

Санинструктора Аню Беленькую любил тихой невысказанной любовью весь батальон. А за что — никто не смог бы ответить. Может быть, за то, что попала она сюда из осажденного Ленинграда — потеряла всех своих родных. А может быть, за то, что вела себя строго — никого не выделяла вниманием, со всеми была одинаково добра, и это позволяло каждому бутугурцу считать ее «своей», надеяться, что любит она только его, а не признается лишь потому, чтобы не обидеть других.

Никто в батальоне не называл ее младшим сержантом или санинструктором. Пожилые бойцы называли дочкой, молодые — просто Аней, Анютой. А Илько Цыбуля придумал ей нежное, поэтическое имя — Ковылинка. Каждый старался сделать Ане что-нибудь приятное. Батальонный портной с редкостным умением подогнал по ее фигуре гимнастерку. Солдатский сапожник сшил Ане из плащ-палатки легкие сапожки. В таком наряде Аня и впрямь походила на степную ковылинку: тоненькая, гибкая, от сапожек до плеч вся зеленая, а сверху пушились пряди волос, как сплетенные ковыльные метелки.

На столе у Ани всегда цветы — одуванчики, белые ромашки, скромные незабудки. Анин стол не пустовал даже в зимние вьюги и лютые забайкальские морозы. На склонах сопок бутугурцы ломали замерзшие прутья багульника, ставили их в наполненные водой гильзы снарядов, и на голых ветках появлялись голубовато-сиреневые цветы, похожие на пятиконечные звездочки.

Лейтенанты вручали такие сюрпризы с тайными вздохами, а солдаты просто оставляли их в санчасти как бы нечаянно, в отсутствие хозяйки.

Когда Аня приходила в будыкинскую роту, вся землянка начинала сиять солдатскими улыбками. А Илько Цыбуля, посвятивший Ане множество самых нежных виршей, замирал на месте и начинал тихонько ворковать:

Ой, степная моя Ковылинка!

Подывысь мни в глаза, подывись...

Равнодушным оставался разве один Поликарп Посохин. Тот обычно отворачивался в сторону, меланхолично махал рукой:

— Все, паря, девки хороши. Откуда только злые бабы берутся?

Но и Поликарп не выдерживал взятого тона. Нет, нет да и поглядит ненароком туда, куда глядят все, и подумает: «Теперь, поди, и моя Марька вот так же заневестилась».

Иногда Аня принималась ругать своих обожателей за грязные воротнички, за непорядок в умывальнике. Но упреки Ани нисколько не огорчали будыкинцев. Пусть ругает — только бы подольше побыла с ними. Им, как и всему батальону, было приятно, что Аня у них «ничейная»: не твоя, не моя, но и не чужая — как нейтральная пограничная полоса.

Лейтенант Драгунский смеялся над бутугурскими романтиками.

— Что вы рисуете ее воздушной феей — не баба она, что ли? — говорил он и всем своим видом хотел показать, что Аня ему совершенно безразлична, хотя сам тоже готов был лезть за багульником для Ани по непролазным сугробам на самую крутую сопку. Только гордость не позволяла.

С того дня, как Иволгина избрали комсоргом, Аня стала чаще заходить в роту Будыкина. Это встревожило Драгунского, он не на шутку забеспокоился, как бы новый комсорг не завладел Аниным вниманием.

Драгунский решил объясниться с Иволгиным начистоту. Перед выходом на ночные тактические занятия, затянув ремни походного снаряжения, он вроде бы между прочим спросил:

— Ну что, младший? — он любил так называть Иволгина. — Сегодня опять приходила к тебе эта Беленькая в зеленых сапожках? Сережей, слышал, уже зовет.

— Да, помогала в комсомольских делах разобраться, — сказал Сергей, думая о том, как провести «бой» против взвода Драгунского, который выступал в роли «противника».

— Значит, по комсомольской линии общаетесь? Так, так. А ты не видишь, что она строит тебе глазки лишь для того, чтобы разжечь во мне ревность? — продолжал Валерий. — Она, знаешь ли, хочет, чтобы я женился на ней и отправил ее в Ленинград к своим родителям. Только мне это дело — как рыбе зонтик.

— Не вовремя ты затеял свои шашни, — сказал Иволгин. — Война надвигается, а ты, как глухарь на току, фырчишь и ничего не чуешь.

— Салажонок ты еще, чтоб учить меня в таких делах. Понятно?

— А за такие слова у нас в Кленах по уху били, — запальчиво ответил Иволгин.

— Попробуй, — выпрямился Драгунский. — Я категорически требую, чтобы ты больше с ней не якшался. Понял?

— Кто ты такой, чтобы мне приказывать? Возгордился лишней звездочкой на погоне...

— Ну хорошо. Учтем... — Драгунский хлопнул ладонью по планшетке и ушел в казарму. Вскоре он отправился со взводом к Тарбаганьим норам — месту ночных тактических занятий.

Иволгин со своими солдатами вышел туда же. Настроение было у него неважное. Состязаться с Драгунским — дело трудное. Четыре года Валерий проползал по этим сопкам, знает здесь каждую рытвину, каждый куст. Попробуй одолей его. Да еще после такой стычки. Тем более у Тарбаганьих нор будет развернут медицинский пункт. Там будет Аня. В такой ситуации Валерий приложит все силы, разобьется в доску, но покажет, на что способен.

Иволгин не ошибся. Драгунский действительно проявил на занятиях все свои способности, разгромил его, что называется, в пух и прах и заслужил высокую оценку командира роты.

После «боя» он подошел к Иволгину, не без злорадства спросил:

— Ну что, кавалер Славы, как ваше самочувствие? — И покровительственно похлопал по плечу: — Не обижайся, младший: так надо.

Заметив в темноте подходившую Аню, он шагнул ей навстречу и предложил возвращаться к землянкам со взводом победителей. Но его постигла неудача.

— К сожалению, не могу, товарищ лейтенант, — холодно ответила Аня. — Медицина должна находиться там, где больше потерь.

Расстроенный Иволгин не принял Аниных шуточных соболезнований, сказал, что не нуждается в сердечных каплях, и заспешил к своему взводу. Аня сделала вид, что пошла искать командира роты, а Валерий долго еще стоял на месте, раздосадованный ее отказом.

Назавтра Драгунский пошел вечером в санчасть, чтобы до конца выяснить свои отношения с Аней. На этот разговор он возлагал большие надежды: Вероника Бережная уехала в Даурию к мужу. Значит, будет возможность потолковать по душам, с глазу на глаз.

Но остаться с Аней наедине ему не удалось: в санчасть понабилось столько командиров взводов, что негде было повернуться. Один жаловался, что не дает покоя царапина на руке, другого беспокоил прыщик, который едва успел вскочить, третий просил порошки от головной боли. Конечно, Валерий знал, что каждый пришел сюда поточить лясы, переброситься с Аней хоть единым словцом. И это еще больше злило его.

В одиннадцать Аня сказала своим пациентам, что ранний сон — лучшее средство для лечения всех заболеваний. Этот намек не возымел решительно никакого воздействия. Лейтенанты завели речь о медицине и о значении морального фактора при заживлении ран, в том числе и сердечных.

Потеряв надежду освободиться от посетителей, Аня ушла в свою комнатку. Лейтенанты слышали, как она снимала зеленые сапожки, как ложилась на койку, скрипнув тугими железными пружинами, но ни один не тронулся с занятых позиций: начали вспоминать о девчатах, рассказывали невероятные охотничьи истории. А когда Драгунский попытался сам водворить в санчасти должный порядок, на него зашикали со всех сторон:

— А сам чего пришвартовался? С какого корабля?

Пришлось Валерию налить из флакона павловской микстуры, выпить ее единым махом и уйти в свою землянку.

А на другой день Валерию вдруг повезло. На Бутугур пришел приказ командира дивизии Кучумова рассредоточить батальон вдоль государственной границы. Все подразделения, кроме будыкинской роты — она оставалась охранять НП, — покинули Бутугур. Таким образом, конкуренты, которые постоянно торчали в санчасти и мешали Валерию, сразу убрались с его пути. Бережная из Даурии еще не вернулась. Обстановка — лучше не придумаешь!

Вернувшись с занятий, Валерий и Бухарбай сидели под навесом. Мусин пришивал к гимнастерке пуговицу. Валерий старательно брился — готовился к походу в санчасть. Бухарбай, как обычно, подшучивал над слабостями своего друга.

— Ты скажи мне, почему ты считаешь себя потомственным военным, если отец у тебя сельский учитель? Перед Аней гарцуешь? Да?

— Чудак человек! Но ведь он тоже когда-то служил в армии.

— А, вон оно что! Понятно.

— И потом не в этом дело, голова. А в том, что наш комдив Кучумов наконец-то проявил отеческую заботу о кадрах.

— Кому что, а курице — проса, — хихикнул Мусин. — Ты хочешь использовать приказы командования в корыстных целях? Жалко, Сережка в наряде — мы бы тебя вдвоем пропесочили.

Валерий неопределенно хмыкнул, повернул зеркало так, чтобы видно было тельняшку, и сыпанул несколько накаленных фраз из своего репертуара — про шпионку Галочку, обольстившую и предавшую командира отряда лихого матроса Урагана.

— Ее звали Галочка, — с надрывом бросил он, уставившись в зеркало. — Ну что же, мне всего двадцать три года, и я давно не чувствовал теплого женского дыхания...

Он прилежно обработал бритвой бакенбарды, свою особую гордость. Во всей дивизии, а может быть, и на всей Маньчжурке никто не обладал столь редкостным дивом, залетевшим в даурские сопки из прошлого столетия. Правда, эти ленточки курчавой растительности были поуже и покороче гусарских (у Ветрова особо не повольничаешь!), но они и в усеченном виде бросались всем в глаза и, безусловно, выделяли Валерия из общей офицерской массы.

Драгунский старательно умылся, взял гитару, стал натягивать оборванную струну. Синие сумерки все плотнее окутывали сопки, сильнее запахло разомлевшей от жары травой, нудно зудели под низким навесом комары, и в тишине было трудно разобрать — струна это звенит или поет над ухом комар.

Бухарбай откусил нитку, поглядел на Драгунского:

— Понимаю: хочешь музыкой покорить. Но ты не имеешь права: Аня у нас ничейная, общая.

— Знаем мы этих ничейных недотрог. Потому она и была ничейной, что обстановка не позволяла: толпились мы у ее дверей, как идиоты.

— Погоди, придет Сережка, мы с тобой посчитаемся!

— Будет, будет грозить, — отшутился Валерий, взял аккорд и продекламировал: — Пойдем туда, куда влечет нас жалкий жребий!

— Брось дурачиться.

— Слушаюсь! — Валерий прихлопнул простонавшие струны, повернулся к Бухарбаю: — Ты способен или не способен выручить друга? Понимаешь, в чем дело? Она теперь одна, и одного меня может не впустить. Вдвоем приличнее. Ты придешь, а потом смоешься. Понял?

Бухарбай вначале отнекивался, но потом согласился:

— Ладно уж, — сказал он, подтягивая ремень.

Дверь в санчасти оказалась не запертой.

Аня сидела за столом, читала истрепанную книжку — легенду об Ангаре, которая сбежала от своего отца — седого Байкала к славному витязю Енисею. Желтоватый свет керосиновой лампы еле освещал оклеенные газетами стены, скользил, подрагивая, по бревенчатому накату, трепетал на Аниных щеках. Лицо у Ани усталое, глаза в полутьме еще больше потемнели. Глянул на нее Бухарбай и уж в который раз подивился — темные глаза и светлые, как степной ковыль, волосы! Вот чудо!

— Пришли свататься, — бухнул он с ходу, щелкнув каблуками кирзовых сапог.

— Да вы и впрямь как женихи — гитара с алой лентой, — улыбнулась Аня.

— Все чин чином, — не растерялся Мусин.

— Ну, не дури, — толкнул его в бок Валерий.

Они сели напротив Аниного столика и начали болтать о разных пустяках, а больше всего — о многочисленных Аниных поклонниках, которые, по словам Валерия, с рыданием покидали сегодня Бутугур.

Аня попросила Валерия что-нибудь сыграть.

— Могу даже спеть, — с готовностью ответил тот и прошелся пальцами по струнам.

— Итак, переходим к музыкальной части нашего визита, — объявил Бухарбай.

— Ну, хватит тебе! — одернул его Валерий и, повернувшись к Ане, спросил: — А вы знаете, Аня, как бы спел, ну, скажем, песню о бродяге какой-нибудь перестраховщик? Он бы ни за что не осмелился доложить прямо и конкретно: бродяга переехал Байкал. Нет! Он спел бы примерно так. — И, звякнув струнами, затянул:

Бродяга в основном Байкал переехал...

Аня засмеялась, чуть сузив темные уставшие глаза. А Валерий, почувствовав, что угодил, преподнес еще одну шутку: как бы спел романс человек, которого одолевают слова-паразиты «по сути дела»:

И звенит, по сути дела, каждая струна-а...

И это понравилось. Аня даже посоветовала Драгунскому идти в артисты. Польщенный Валерий почувствовал, что пора действовать, и едва заметно моргнул Бухарбаю: твоя, мол, миссия окончена, выдворяйся! Но Бухарбай вроде бы не заметил сигнала — пересел с одной табуретки на другую. Валерий повторил сигнал, а Бухарбай не обращал на него никакого внимания — сам смотрел, не отрываясь, на Аню. Надо было как-то заполнить образовавшуюся паузу, и Валерий решил выдать еще один музыкальный номер: запел про некую фронтовую любвеобильную девицу, которая пошла непутевой дорожкой от усатого повара, от лысых штабных писарей и разыскала себе поклонников далеко за пределами своей части.

Проходила дороженька Машеньки

К командирам чужих батарей...

Валерий, конечно, ожидал, что Аня еще звонче засмеется. Но она густо покраснела, в темных глазах ее вспыхнули недобрые огоньки.

— Как вам не совестно? Как же вы так можете? — с укоризной и досадой сказала она. — Не хочу вас больше слушать. Уходите отсюда! Спать пора.

— А я-то при чем? Я же не пел, — оправдывался Бухарбай.

— Довольно, довольно. Выметайтесь!

Драгунский попробовал свести все к шутке, но увидел на лице Ани упрямую складку у переносья и покорно вышел.

Мусин с хохотом побежал в свою землянку, а Драгунский долго сидел у дверей на ступеньках крыльца санчасти и, обхватив руками голову, лихорадочно обдумывал, как исправить положение, что надо предпринять, чтобы заслужить прощение.

— Все кончено, полный разгром, — прошептал он и, поглядев с неприязнью на свою спутницу гитару, виновницу непредвиденного конфликта, оттолкнул ее локтем в сторону. У самого уха запищал комар, будто оборванная струна, поплыл в ночной тишине тонкий ноющий звук. А когда он стих, с границы вдруг донесся глухой взрыв. Валерий озадаченно посмотрел на черный силуэт Бутугура, впился в темноту, нависшую над Валом Чингисхана: уж не сама ли судьба посылает ему счастье в эту горькую минуту?

Драгунский ворвался в казарму, захватил с собой трех бодрствовавших бойцов, побежал с ними к Валу Чингисхана.

Будыкин поднял по тревоге роту. Автоматчики заняли основные позиции и с нетерпением ожидали разведку с границы. Светало. На востоке все выше поднималась заря, гася своим светом ближайшие звезды. На севере светился ковш Большой Медведицы, показывая путь к Полярной звезде. Над Бутугуром блеснула слабая зарница и погасла, не оставив следа. Вокруг — немая тишина.

— Что бы это могло значить? — спросил Будыкин, лежавший на бруствере, заросшем пыреем.

Викентий Иванович ничего не ответил, только подумал: «Как же это я не выбрался в Читу? Вот зашумят, загремят бои, а батальон останется в резерве в этих Тарбаганьих норах. Сживет меня тогда со света комбат. Сегодня же надо ехать».

Появилась Аня Беленькая с санитарами.

— Они уже идут? Они стреляли? — спрашивала она то у того, то у другого, спустившись в траншею.

С вершины Бутугура прибежал Иволгин:

— Что у вас тут происходит?

Ему никто не ответил — все молча смотрели на окутанную туманом границу. Что там?

Граница молчала. Но вот в тумане кто-то зашевелился — выплыла приметная фигура Драгунского. За ним шли, тяжело ступая, автоматчики с какой-то ношей. Великолепно видевший ночью Мусин первым разгадал тайну ночного взрыва и, сложив рупором ладони, объявил:

— Сегодня на рассвете на одном из участков задержан матерый диверсант — дикая коза!

И все увидели рыжеватую тонконогую косулю, которую несли автоматчики. Глаза у косули выпучены от страха, подбрюшие и белое пятно у короткого хвоста опалены взрывом: она наскочила на минное поле.

Убитую козу положили на траву у бруствера траншеи.

— Проклятая животина, — ругался Драгунский. — Всю границу взбудоражила. — Он подошел к Иволгину, сказал: — Вот так-то, гвардия, мы и воюем: не спим, вскакиваем как сумасшедшие, а толку... Даже нарушители перевелись! Одни козы шляются...

Будыкин объявил отбой тревоге и направился вместе с Викентием Ивановичем к землянкам. За ними побежала и Аня Беленькая. Валерий со смешанным чувством досады и тайного благоговения посмотрел ей вслед. Аня в этот момент показалась ему чем-то похожей на быстроногую степную косулю — такая же стройная и красивая, такая же пугливая и неуловимая.

Из-за пограничной сопки показался алый краешек солнца, падь Урулюнгуй сразу посветлела. Заблестели шелком ковыльные метелки, засеребрились былинки прошлогоднего пырея. Валерий медленно побрел вслед за Аней, роняя на ходу невнятные слова:

— И там, где пахло росой, я кончил ей жизнь...

XIII

Серое здание с массивными квадратными колоннами — штаб Забайкальского фронта — стояло на площади в центре Читы. Окна тускло смотрели на улицы, будто присыпанные золой, темнели опустевшие подъезды. Обезлюдел и скверик с тощими кустиками акаций напротив штаба.

Между тем за толстыми каменными стенами шла напряженная жизнь. Стучали телеграфные аппараты, телетайпы, приходили донесения, отправлялись зашифрованные приказы. Над картами сидели истомленные ночной работой штабисты.

Уже стемнело. Настольная лампа льет на стены мягкий матовый свет.

Генерал Державин просматривает шифровки о прибывших с запада частях и грузах, о вырытых в монгольской степи колодцах и тут же делает пометки на карте. Как и все в штабе, он привык довольствоваться тремя-четырьмя часами сна. Да и какой может быть сон, когда надвигается на Забайкалье военная страда?

Через Читу идут вереницы запыленных теплушек с бойцами, укрытые брезентами платформы, загруженные танками, орудиями и самолетами, цистерны с горючим, вагоны с боеприпасами, продовольствием и прочим воинским имуществом. Все это надо вовремя разгрузить, расставить по местам, и сделать тихо, без суеты и шума, чтобы преждевременно не насторожить врага.

Телефонный звонок оторвал Державина от работы.

— Викентий? Какими судьбами? — удивился он, узнав голос Русанова.

— По делам службы, — послышалось в трубке.

Генерал хотел заказать шурину пропуск, но в кабинет торопливо вошел порученец и сообщил, что Державина вызывает сам хозяин.

Командующий фронтом генерал-полковник Ковалев — большеголовый, несколько медлительный, со щеткой черных усов — встретил Державина неопределенным, даже несколько растерянным взглядом.

— Только что мне звонил с вокзала какой-то генерал-полковник Морозов. Говорит — из инспекции, просил помочь добраться до нашего штаба. Я ничего не знаю о нем.

— Ни о каком Морозове телеграммы не поступало.

— Что за инкогнито? — Ковалев пожал плечами. — Прошу вас, Георгий Ферапонтович, поезжайте на станцию и выясните, что это за инспекция. К чему вообще эти внезапные рейды в такое время?..

В бюро пропусков Державин отыскал Русанова, вручил ему ключ от своей квартиры и, пообещав через полчаса быть дома, поехал на вокзал.

Редкие электрические лампочки тянулись цепочками вдоль вечерних улиц. Железнодорожная станция погружена в полумрак, как в самые трудные военные годы.

У входа в вокзал Державина встретил незнакомый полковник. Узнав, что генерал ищет Морозова, вызвался его проводить. Возле водонапорной башни, где кончался тускло освещенный перрон, стоял короткий, всего в три вагона, пассажирский состав.

— Прошу вас, — сказал полковник и вслед за Державиным вошел в тамбур.

Державин открыл дверь и увидел перед собой за столиком маршала Малиновского и члена Военного совета 2-го Украинского фронта генерала Тевченкова. У окна салон-вагона стоял еще один генерал, которого Державин не знал.

— Товарищ марш... — начал было Державин, приподняв к фуражке руку, но, увидев на погонах Малиновского вместо маршальских звезд три генеральские, — смутился. — Ничего не понимаю...

— Он, видите ли, нас не узнает, своих однополчан не признает, — шагнул ему навстречу Малиновский. И, протянув руку, отрекомендовался: — Генерал-полковник Морозов. Так надо, — совсем тихо добавил он.

— Понимаю, — сообразил наконец Державин. — Ну вы хотя бы эзоповскую телеграммку...

— «Не надо оваций!» — говаривал мой знаменитый земляк, — пошутил маршал.

— Родион Яковлевич, он, чего доброго, еще убежит, — засмеялся Тевченков. — Получится конфузия, как у Мерецкова. — И он рассказал, как маршал Мерецков в таком же «разжалованном» виде ехал в Хабаровск. В Омске или Новосибирске на вокзал приехал повидаться с ним старый приятель. Увидел маршала в генеральских погонах и ужаснулся: «Кирилл! Что с тобой?» И отступил к своей машине: «Извини, говорит, у меня совещание!» Испугался, видно, как бы не обвинили за дружбу с «разжалованным».

— Да-а, батенька мой, интересная получилась встреча! — сказал Державин.

Малиновский вместе с другими вышел из вагона, и в машине Державина они поехали в штаб фронта.

Генерал-полковник Ковалев сразу узнал Малиновского, быстро поднялся с кресла, пошел ему навстречу.

— Так вот он кто — генерал-полковник Морозов! Нехорошо, однако, обманывать своего бывшего командующего, — сказал Ковалев.

— Что поделаешь, Михаил Прокофьевич. Обстоятельства заставляют, — ответил, здороваясь, маршал и оглядел своего бывшего начальника.

В тридцатые годы комкор Ковалев командовал Особым Белорусским военным округом, а полковник Малиновский служил тогда под его началом в кавалерийской группе Жукова. Много воды утекло с тех пор. Постарел Ковалев — засеребрилась его голова, залегли на лице морщинки, и только жесткие короткие усики по-прежнему были смолисто-черными — не поддавались времени.

— Давненько, давненько не видел я своего испанца, — мягко сказал Ковалев, пригласил сесть гостей и опустился в кресло. — Как вы от нас в Испанию уехали, с тех пор мы и не виделись, — припомнил он.

— Почти девять лет, — уточнил Малиновский.

— Неплохо сложилась у вас военная судьба — отлично! — продолжал Ковалев. — Вон куда хватили — до маршала. А теперь начальника своего под корень валите.

— Михаил Прокофьевич! — укоризненно сказал Малиновский и поднял руки.

— Даже не предупредил, — упрекнул Ковалев. — Историки утверждают, кто князь Святослав даже врагов предупреждал перед походами: «Иду на вы!»

— Вы вот шутите, а мне, признаться, очень неудобно заменять вас на этом посту, — сказал Малиновский. — Но что поделаешь?

— Да, кривить душой не буду. По доброй воле не отдал бы своего места. — Ковалев нахмурился, опустил голову.

Малиновский поспешил ободрить Ковалева, сказал дружески:

— Вы, Михаил Прокофьевич, как знаток восточного театра военных действий, утверждены заместителем командующего. А членом Военного совета будет Александр Николаевич, — он кивнул на Тевченкова.

— Да, дела, — вздохнул Ковалев. — Давненько я не хаживал в пристяжных. Думал, на ярмарку еду, ан оказалось — с ярмарки.

— К вам лично никаких претензий нет. Поверьте мне, — сказал Малиновский.

— Я понимаю, понимаю... Понадобился человек с фронтовым опытом. Кому теперь нужен командующий, который не воевал под Сталинградом, не брал Праги, Будапешта. — Он меланхолично махнул рукой: — Ну да что говорить — ему сверху видней!

— Будем полагать, так... — согласился Малиновский.

— Признаться, мне самому хотелось получить должок с самурая.

— Что ж, будем получать вместе, — улыбнулся Малиновский и перевел разговор на другое: — Кстати, как ведет себя наш должник?

— Должник-то? На границе пока тихо.

— В Москве нам рассказывали, что принц Коноэ к нам в гости просился. Обещал даже поделиться цветными металлами, — сообщил Тевченков.

— Были бы такими добрыми в сорок первом, — сказал маршал. — Или в сорок втором.

— Об этих годах не вспоминайте... — Ковалев вложил в свои слова всю горечь, накопившуюся в душе за время «великого противостояния». — До сорока дивизий мы держали здесь наготове!

— Сорок дивизий! — воскликнул Малиновский. — Как бы они пригодились нам под Москвой, Сталинградом! Войну бы раньше кончили.

Ковалев положил на стол руки и, помолчав, сказал:

— А что оставалось делать? Протестовали, предупреждали. А им хоть кол на голове теши! Ни Хасан, ни Халхин-Гол впрок не пошли. Всю войну лихорадили наши восточные границы.

— Между прочим, об их действиях мы знаем далеко не все, — заметил Тевченков. — Сейчас наши ребята разбирают берлинские архивы и обнаружили там донесения японского посла в Москве. Вся его военная информация через Токио шла в Берлин. О концентрации наших войск под Тамбовом и восточнее Сталинграда немцы, оказывается, узнали от японского посла.

Малиновский посмотрел на карту Забайкалья и Дальнего Востока. Пробежал взглядом от Камчатки по курильской подковке, по Японским островам, Корее и задержался на маньчжурском выступе.

— Да, крепенько они обложили нас. Никакого просвета.

— Куда ни сунься — самурайский меч над головой, — проговорил в ответ Ковалев. — Семнадцать укрепрайонов возвели эти прохвосты вдоль нашей границы. Это считай семнадцать плацдармов для прыжков на нашу землю. Строили при участии немецких специалистов. Там у них и электростанции, и склады, и водохранилища, и железнодорожные подъездные пути в глубоких туннелях. И все это совсем рядом. Японские тяжелые орудия стоят на некоторых участках в четырех — восьми километрах от железнодорожной магистрали Москва — Владивосток! Это ведь не шутка!

— Перед отъездом сюда мы повидали в Генштабе моряков-тихоокеанцев. Они тоже немало порассказали о своих муках, — сообщил Малиновский.

— Мук и у них хватало. Ведь все проливы, почитай, в руках японцев. Мимо Южного Сахалина не пройдешь. Мимо Курил тоже не ходи. Все стало японским. И творили они на море все, что хотели. Нашу «Колу» потопили, «Ильмень» потопили, «Ангарстрой» потопили. Пробирались наши суда в свои же порты кружным путем, как говорят, по одной половице — через Петропавловск-Камчатский.

— Нелепость какая-то получается. — Малиновский откинулся на спинку стула. — Называемся тихоокеанской державой, содержим Тихоокеанский флот, а в Тихий океан выйти можем только с японского позволения.

Они заговорили о нерешенных восточных проблемах, о финале второй мировой войны, которого пока еще не видно. Война закончилась лишь в Европе. А здесь, в Юго-Восточной Азии, где живет больше половины человечества, она продолжается. Девять десятых населения этого обширного района земного шара под чужим сапогом. Япония захватила Индонезию, Бирму, Малайю, Филиппины, силится проглотить полумиллиардный Китай, а вслед за ним Индию. Льются реки человеческой крови, гибнут тысячи людей[2]Китай за время войны с Японией потерял десять миллионов человек. Около трех миллионов погибло в течение войны от голода в Индии и Индонезии. — Прим. авт. . На мирные предложения союзников партнер Гитлера и Муссолини отвечает отказом.

— Нет, перед союзниками самурай не капитулирует, — сказал Ковалев. — Вы слышали — Хатиро Арита обосновал общество двадцатилетней войны под лозунгом: «Японский дух выше немецкого!» Вон сколько лет они собираются воевать.

— Выходит, и здесь войну гасить придется нам, — негромко произнес Малиновский. — А погасить ее можно только мощным ударом меча — и никак иначе. — Он помолчал, видимо, для того, чтобы отделить общий разговор от конкретного, потом озабоченно спросил Ковалева: — Уложимся в заданные сроки? В генштабе нас очень торопили. Четыре часа толковали с нами перед отъездом.

Ковалев понял, что это спрашивает уже не собеседник, а новый командующий. Следовательно, отвечать надо не общими словами, а точно доложить командующему о том, что уже сделано для подготовки Восточной кампании. И что еще предстоит сделать. Он встал, попросил Державина принести красную папку с последними данными и сел за стол, но уже не в свое кожаное кресло, а на стул против Малиновского.

— Начну с перевозки и переформирования войск, — сказал он, надевая очки.

Говорил Ковалев спокойно, монотонно, но скупые его слова звучали внушительно. Количество войск в Забайкалье почти удвоилось. Через Читу ежесуточно проходят тысячи вагонов. Много грузов идет войскам в Монголию. Иногда проходит по два эшелона в час. Принять такое количество грузов не в состоянии ни одна станция. Приходится разгружать эшелоны на линии Чита — Карымское, Карымское — Борзя, а оттуда дивизии своим ходом идут в монгольские степи, преодолевая по пятьсот-шестьсот километров труднейшего пути.

Забайкальские и дальневосточные соединения переформировываются, меняют свою дислокацию. В пути находится сейчас, пожалуй, не менее миллиона войск!

— Вся сложность в том, — докладывал Ковалев, — что надо сочетать размах и скрытность, действия почти несовместимые. В Центральном Китае и Маньчжурии у японцев наготове почти двухмиллионная армия. Встревожь-ка такую махину! А всего у них под ружьем, как вам должно быть известно, семь миллионов человек!

Малиновский сделал пометку в блокноте, спросил:

— А как с вооружением? С боеприпасами, горючим?

О материальном обеспечении Ковалев говорил обстоятельно, с глубоким знанием всех деталей. Напомнил между прочим о том, что генерал Куропаткин в русско-японскую войну потерпел поражение в значительной степени из-за нехватки снарядов и патронов, из-за того, что плохо работали тылы. Назвал, сколько завезено боеприпасов, горючего и продовольствия. Боевые машины для 6-й танковой армии поступают прямо с заводов, американские автомашины — студебеккеры и доджи — приходят из дальневосточных портов. Присмиревшие японцы уже не задерживают наши транспорты.

— Теперь, пожалуй, о самом трудном — о воде, — сказал Ковалев. — Как напоить людей и конный состав? А машины? В степи нет ни рек, ни других водоемов.

Генерал Державин чувствовал, что Малиновскому нравится доклад Ковалева. Без лишних слов — все к месту, все исчерпывающе ясно. Человеку, как доложил Ковалев, в сутки надо пять литров воды, автомашине — двадцать пять, танку — сто. Стрелковой дивизии, таким образом, на марше потребуется в сутки не менее семидесяти пяти кубометров воды. Еще выше будет расход в танковой армии. Чтобы вывести войска к маньчжурской границе, по маршрутам и в районе сосредоточения уже вырыто 1362 шахтных колодца!

Когда речь зашла о формировании и расстановке частей, создании штабов и фронтового управления, Малиновский подчеркнул, какой принцип должен быть положен в основу всей этой работы: надо «повенчать» фронтовиков с забайкальцами — расставить людей таким образом, чтобы знатоки местного театра военных действий были рядом с носителями фронтового опыта. Это удвоит наши силы.

— Что ж, неплохая мысль, — одобрил Ковалев.

— Безусловно, — сказал Малиновский.

— А долго вам, Родион Яковлевич, пребывать в «разжалованном» виде? — спросил Ковалев.

— До начала боевых действий.

— Я вас понял, товарищ генерал-полковник Морозов. Занимайте этот командный пункт и командуйте себе на здоровье! — Ковалев показал рукой на свое кожаное кресло.

— Не смогу, к сожалению, воспользоваться вашим гостеприимством. Командный пункт придется поискать где-нибудь в монгольской степи. Кстати, шестнадцатого июля я вылетаю в Монголию на переговоры с маршалом Чойбалсаном. Надо договориться о совместных действиях.

— Представляю, как он обрадуется.

— Я уверен в его поддержке. Наши отношения с монголами испытаны — и в гражданскую войну, и на Халхин-Голе, — сказал Малиновский и заключил разговор: — Ну, Михаил Прокофьевич, будем считать, что мы с вами уже повенчаны. Теперь будем венчать других. И к действию!

Державин приехал домой в полночь. У окна, напротив Сережкиного портрета, стоял чем-то обеспокоенный Викентий Иванович — в гимнастерке, в пилотке, подпоясанный ремнем.

— Ты что стоишь как часовой на посту? — удивился Державин.

— Ну и полчасика у тебя! — покачал головой Викентий Иванович.

— Извини, Викеша: неожиданная задержка. Я думал, ты уже спишь.

— Какой тут сон! Я на минутку заскочил и чуть не уехал, не поговорив с тобой. А надо...

— Что такое? — спросил чуть встревоженно Державин.

Русанов изложил свою просьбу.

— Боитесь остаться в стороне от горячего дела? — усмехнулся Державин.

— Боимся!

— Просьба ваша справедлива. Тем более сегодня один начальник такую задачу поставил: повенчать забайкальцев с фронтовиками. Вот мы и придадим вас танкистам-гвардейцам. Возражений не будет?

— Надеемся на твое генеральское слово, — сказал Русанов и стал прощаться.

— Да ты что? Мы даже чаю не попили.

— Какие теперь чаи! Сидел тут как на горячих углях. Пока тебя ждал, шесть эшелонов прогромыхало. Все на Восток, на Восток. Или вам в штабных кабинетах кажется, что японцы глухонемые? Стоит узнать им что-то — и нанесут упреждающий удар. Терять им теперь нечего.

— Ну, ты не пугай меня, — нахмурился генерал. — Меры мы приняли.

Они вышли из дома и направились к вокзалу. Остывший за ночь воздух освежал лицо. Державин расспрашивал, как идут дела в батальоне, как здоровье Ветрова. Не забыл спросить и о том, как несет службу младший лейтенант Иволгин.

— Ты посматривай за ним. Молоденький ведь. Отец ему нужен. Да не забудь привет передать. Привет ему тоже нужен, — сказал он, щурясь от света фонаря.

С запада подходил поезд. Длинный эшелон, не останавливаясь, промчался дальше. За ним прогромыхал, будто на буксире, еще один эшелон. На платформах стояли накрытые брезентом танки и самоходки.

Державин подвел Русанова к пассажирскому поезду, пожал ему руку и подтолкнул к ступенькам вагона:

— Езжай, езжай! Не мог уж заночевать...

Викентий Иванович едва успел вскочить в тамбур. Состав двинулся вдогонку за пробежавшими раньше эшелонами.

Державин стоял на перроне, смотрел на красный огонек хвостового вагона, а когда он исчез в ночной тьме, повернулся и пошел в штаб. Там ждали его неотложные дела.

XIV

Все, о чем думалось и говорилось в штабных кабинетах, что обозначалось на топографических картах, передавалось в зашифрованных донесениях и приказах, все, что зрело и вынашивалось в мыслях военачальников, — все это хранилось в глубокой тайне. Но труднее утаить было то, что происходило на глазах многих людей. Слухи о непрерывно прибывавших войсках проникали и в забайкальские сопки.

Викентий Иванович, вернувшись из Читы, начал решительно пресекать разговоры о воинских эшелонах: граница есть граница. Водовоза Фиалку он строго предупредил, что, если тот будет болтать лишнее, его отстранят от занимаемой должности. Фиалка примолк, но слухи по-прежнему шли и шли. В середине июля бутугурцы прослышали и о монгольских эшелонах. Этот день оказался переломным в жизни Бутугурского гарнизона.

С утра, как обычно, автоматчики вышли в падь Урулюнгуй на занятия. Собирались медленно и неохотно. Семь человек отпросились в санчасть. Юртайкин выклянчил у замполита денек для подготовки к вечеру самодеятельности. Если сюда присовокупить «штатного дневального» Посохина да Цыбулю-младшего, уехавшего на слет поэтов, — не вышло на занятия ровным счетом десять человек! Такого в будыкинской роте еще не бывало.

Когда рота ушла, все освобожденные начали стекаться в опустевшую казарму. Первым делом стали делить пригоршню табаку, которую пожертвовал для общества получивший посылку Фиалка. Делили осмотрительно, чтоб досталось всем поровну. В роли раздатчика выступал сам Фиалка. Насыпав на клочки газетной бумаги ровные кучки табаку, он отвернулся к стене. Поликарп, дотрагиваясь до какой-нибудь кучки пальцем, вопрошал:

— Кому?

— Ахмерову! — кричал Фиалка.

— Кому?

— Рядовому сверхсрочной службы Посохину.

Разделив табачок, расселись на ступеньках и начали, в который уже раз, толковать, почему это в приказе о демобилизации говорится только о действующей армии. Все сошлись на одном: виноваты японцы. Кто же решится увольнять в запас забайкальцев и дальневосточников, если рядом война? Сколько она продлится — неизвестно. Может, год, а может, и пять. Японцы упорствуют, о капитуляции и думать не хотят. А осторожные союзники на рожон не лезут. Куда им спешить? Вот и сиди у моря, жди погоды. Фиалка хотел принести карту, чтобы взглянуть, за какие острова идут морские бои, но тут появился Сеня Юртайкин. А где Сеня, там серьезного разговора не жди — на пустяк сведет любое дело.

— Ты, Поликарп Агафонович, теперь домой можешь не спешить, — улыбнулся он, подсаживаясь к Посохину. — Твоя Матрена будет ждать тебя до скончания века, потому как влюблена в тебя до потери сознательности. А скажи, кто тебе помог? Я тебе помог. И ты обязан за это дело весь табак мне отдавать.

— Ладно, ладно, учту, — соглашается Поликарп. — Мне только узнать, что ты нацарапал моей благоверной. Я с тобой рассчитаюсь сполна.

Автоматчики заулыбались. Все знали, о чем идет речь. После того памятного письма, в котором Матрена грозилась избить своего супруга каленой кочергой, Поликарп все старался докопаться до причины ее гнева. И вдруг получил второе, нежданное письмо. А в том письме пахучие листочки мяты, богородской травы и тысяча поцелуев и прочих ласковых слов. Жена называла Поликарпа и ясным солнышком, и голубем сизокрылым. С ума баба спятила!

— Что я говорил? Что? — стрекотал Юртайкин. — Смекнула твоя супруга: мужики теперь на вес золота.

— Вот чертов балалаечник, — дивился Поликарп. — Разбередил-таки мою Матрену! Любовь вспомнила, бестия, на старости-то лет.

— Э-э, брат! Бабу понимать надо! — торжествовал довольный Юртайкин. — Обожди, не такие еще письма получать будешь!

Поликарп с виду сердился, а в душе был доволен. Непонятно только, какие силы заставили его Матрену придумывать столько нежных слов?

Сеня хотел выпросить у прижимистого Поликарпа табаку, но, глянув через порог, вдруг увидел прибывшего из Читы ротного поэта.

— О, вы поглядите, кто нас осчастливил! Как с неба свалился.

— Уж скажи: «Як Пылып з конопель», — отозвался сверху Илько Цыбуля.

Уставшего с дороги поэта усадили на крыльцо и начали расспрашивать, как он съездил, какие привез новости. Илько снял влажную измятую пилотку, отер со лба капельки пота.

— Есть, хлопцы, новости, и неплохие!

— Ясно! Поэма «В когтях судьбы» получила всеобщее одобрение! — попробовал угадать Сеня, испытывающе поглядев на Илька.

— Та шо там поэма. Трэба пысать другую поэму. Судя по всему, хлопцы, судьба нас хоче выпустыть из своих когтэй.

— Как прикажете вас понимать? — осведомился Юртайкин.

Илько предусмотрительно поглядел по сторонам, таинственно прошептал:

— Мы, кажется, будем воевать...

Все сразу притихли.

— Дорога забита эшелонами с войсками и танками.

Юртайкин понимающе присвистнул.

— А я что говорил! — обрадовался Фиалка.

— Только, хлопцы, военная тайна, никому... — предупредил Илько.

— Сам-то видел? — спросил Посохин.

— Конечно. Знали бы вы, шо творылось сегодня у станции!

Илько еще раз поглядел вправо, влево и стал рассказывать, что видел сегодня утром на этой станции.

— Неужели грянет?

— А почему бы нет?

— Все может быть, — загомонили солдаты.

— Чуе мое сердце, должны мы вырваться из когтэй судьбы, — с уверенностью произнес Илько. — И прийдется, хлопцы, перековываться нам на вси четыре копыта. Поверьте моему слову.

Привезенная новость одних обрадовала, другие отнеслись к ней скептически.

— Хе, милок! Такими новостями Фиалка нас каждый день потчует, — пробурчал Посохин и меланхолично махнул рукой.

— То ли будет, то ли нет, то ли дождик, то ли снег, — прострекотал Сеня и вдруг спросил: — Уважаемый поэт, а где же ваша сумка с виршами?

— Вирши сдал в редакцию, — доложил Илько, — а торбу променял одному дружку вот на эту вещицу. — Илько вынул из кармана небольшую книжицу, показал ее солдатам. — Это мий любымый дальневосточный поэт Петро Комаров. Хочу перевесты его на украинский язык.

— Оно, конечно, если сам не можешь, переводи хоть чужие, — съязвил Юртайкин.

— Вот як вин пыше про Дальний Восток. — Илько раскрыл томик, с удовольствием прочел:

Азиатской волной Амура,

Криком зверя во мгле ночной,

Потайною тропою маньчжура

Ты пугал меня, край лесной.

Стихи бутугурцам понравились, но их сегодня занимало больше другое: будет ли на Востоке война? Прикидывали и так и этак, но к определенному выводу прийти не могли. Поскольку вопрос был не ясен, Сеня решил, как обычно, повеселить публику.

— Граждане бутугурцы! — обратился он к присутствующим. — У меня зародилось подозрение, что сумку у нашего Илька отрезал в дороге вор.

— Зачем вору стихи? — усомнился Фиалка.

— Дело не в этом, — отмахнулся от него Сеня. — Главное другое. Вы представьте, в какое трудное положение попал наш Илько, когда вышел на трибуну читать стихи. Хватился — а сумки при нем нет. Что делать? Разрешите, товарищи, продемонстрировать, как все это конкретно происходило?

— Давай, трави!

Сеня поставил в дверях тумбочку, оперся на нее руками, как на трибуну, приподняв кверху свой курносый, усыпанный веснушками носик.

— Товарыщи громодяны! — начал он, копируя голос Илька. — В ту ответственную хвылину, колы я ихав на слет, якысь куркуль, задумав нанести удар в спину забайкальской поэзии, одризав у мэнэ сумку с виршами. Плачьте и скорбите, даурские сопки! — простонал горько Сеня, низко опустив голову. Потом он встрепенулся, решительно вскинул кверху сжатый кулак: — Но мы, хлопци, не будемо хныкать. Отвечая на происки врага, я ще напышу три торбыны!

Юртайкин с достоинством отвесил поклон и скрылся за косяком двери.

— Вот, бисов сын, изобразыв, — пуще всех смеялся Илько.

В дверях снова показался Юртайкин. Лицо на этот раз было у него строгое и озабоченное. Оборвав жестом солдатский гомон, он произнес:

— Внимание, товарищи! Радио Читы только что передало сообщение: «Преступник пойман и приговорен к высшей мере наказания — выучить наизусть все, что украл».

В разгар веселья наверху вдруг раздался начальственный голос:

— Это что за балаган?

У спуска в землянку стоял вернувшийся из госпиталя капитан Ветров, заметно похудевший, бледный и, кажется, злой. Колким взглядом он окинул вскочивших бойцов, повторил:

— Я спрашиваю, что здесь за балаган? Почему не на занятиях?

Автоматчики, вытянувшись в струнку, молча смотрели на комбата. Стало так тихо, что было слышно, как на землю капает вода из умывальника. Юртайкин приложил руку к пилотке, доложил:

— Освобожден по причине подготовки к субботнему концерту самодеятельности.

— В учебное время? — удивился капитан. — А вы? — уперся он глазами в батальонного поэта.

— Так тильки шо з Читы... — добродушно ответил Илько.

Ветров достал из кармана часы, взглянул на циферблат, сказал как можно спокойнее:

— Через пять минут всем быть на занятиях! Всем! — И скомандовал: — Шагом арш!

Юртайкин первым выскочил наверх.

Целое отделение освобожденных от занятий высыпало на склон Бутугура — все побежали к пади Урулюнгуй. Впереди — коротконогий, проворный Юртайкин. От него не отставали семеро «больных», за ними — Цыбуля-младший. А позади всех притрухивал, то и дело оглядываясь назад, Поликарп Посохин с ведром в руке.

— Ведро-то зачем, ведро? — прыснул Юртайкин.

— Не в том дело, Семен, — ответил впопыхах Посохин. — Ты смотри в корень. Комбат-то вернулся досрочно...

В падь Урулюнгуй «больные» прибежали во время перекура.

— Что стряслось? — посыпались вопросы.

— Почему с ведром? — удивился ефрейтор Туз.

За всех ответил Илько:

— Комбат нас вежливо попросыв.

— Комбат? — Будыкин переглянулся с Иволгиным. — Приехал?

— Да, только что, — пояснил Юртайкин. — Но уже имел со мной откровенную беседу. Глянул на этих симулянтов и говорит мне: «Строй, товарищ Юртайкин, всю эту братию во главе с Посохиным и гони без передышки на занятия. Кстати, и сам лично поприсутствуешь. Без тебя они подохнут от скуки, а нам с тобой отвечать».

Шутка Юртайкина не рассмешила Будыкина. Он думал о другом: почему комбат внезапно вернулся из госпиталя?

Позже ему стало известно: в госпиталь заезжал командир дивизии Кучумов, передал Ветрову приказ — сниматься с бутугурского прикола и следовать в Монголию. Батальон вольется в гвардейскую танковую бригаду, прибывшую с Запада. Вот это новость!

XV

После занятий взвод Иволгина отправился дежурить на вершину Бутугура. Отделения расположились у глубоких траншей, вырытых здесь еще в начале войны, пулеметные расчеты заняли свои места в окопах, хорошо замаскированных в зарослях густого ковыля. Командир взвода пошел на наблюдательный пункт, стал смотреть в бинокль в сторону границы.

Дежурство сегодня выпало второму взводу необыкновенное. Не только потому, что оно было последним и бутугурцы с легкой грустью на душе смотрели на все окружающее, как бы прощаясь с приграничной сопкой, так опостылевшей им за долгие годы. Но еще и потому, что сегодня было 19 июля. В этот день ежегодно на закате солнца на маньчжурской сопке Атаманская появляется загадочный человек и пристально смотрит в нашу сторону. Кто он? Что ему нужно?

Автоматчики уже не раз видели таинственного незнакомца, Иволгину же предстояло увидеть его впервые, и он с нетерпением смотрел на Атаманскую.

Остывающее солнце клонилось к закату. Все длиннее становились тени от близлежащих сопок. Внизу травянистым рубцом тянулся Вал Чингисхана, за ним — ничейная пограничная полоса, а дальше бугрились беспорядочно разбросанные сопки. Среди них самая высокая — Атаманская.

Иволгин внимательно разглядывал все, что попадало в окуляры бинокля. Пустынной была пока Атаманская — ни единой живой души на ней. Но вот в бурой траве что-то зачернело, зашевелилось и над волнами белесого ковыля появился силуэт человека. Вот тебе и привидение!

— Все тот же! — заметил лежавший рядом Баторов, прищурив узкие зоркие глаза.

Человек на сопке стоял долго и все на одном месте. Время от времени поднимал руки, будто молился. Ветер развевал его длинную одежду. Когда солнце скрылось за горизонтом, привидение начало постепенно тускнеть, растекаться и наконец вовсе исчезло, точно растворилось во тьме.

Иволгин записал в журнале наблюдений все, что видел, подошел к землянке, вокруг которой сидели автоматчики, сел на охапку свежескошенной травы и долго смотрел на окутанную вечерней мглой границу, размышляя о загадочном явлении. Возможно, это какой-нибудь бездельник любуется закатом солнца? Но это маловероятно. Почему он выходит именно в этот день и час? Может быть, на вершине сопки совершает религиозный обряд какой-нибудь буддийский лама? Но вчера замполит говорил, что девятнадцатое июля в буддийском календаре ничем не примечательно.

Помкомвзвода Баторов высказал свою догадку вслух:

— Зачем гадать? Чего болтать? Глухарь много думал — плохо кончил. Неужели вы не видите, что это бутугурский пастух у нас помощь просит? Залез на сопку и кричит: «Чего лежите? Давно пора начинать!».

Баторову никто не возражал.

В стороне, на приграничной железнодорожной станции Маньчжурия, загорались огни. Там шла чужая, враждебная и мало понятная Иволгину жизнь. Можно было различить железнодорожные сигнальные огни. Поодаль, будто в тумане, светилась тускло-желтыми огнями японская тюрьма. В прошлые дежурства Иволгин хорошо рассмотрел в бинокль это низкое, приземистое здание из почерневшего кирпича. Угадывался квадратный тюремный двор, обнесенный высоким забором с фонарями вдоль него. В полдень, как рассказывали пограничники, из тюрьмы выводят под стражей заключенных китайцев, они ходят по кругу с закинутыми за спину руками.

Иволгин перевел взгляд вправо — туда, где исчезла во мгле Атаманская сопка. Может быть, на вершину сопки выходил сам атаман Семенов, чтобы поглядеть на забайкальские земли, которые потерял навсегда. «Вот поймать бы его», — додумал Сергей и начал фантазировать, как бы он стал со своим взводом окружать Атаманскую сопку, чтобы схватить атамана, прикидывал, откуда лучше ударить по ней, когда начнется война. Но потом вспомнил — примеряется он зря: батальон уходит в Монголию. Ему придется действовать на другом участке фронта.

К полуночи над Бутугуром стали собираться тучи. Иногда в просветах показывалась луна, но тут же скрывалась, и становилось еще темнее. «Странные места, — думал Иволгин. — Все небо в тучах, а дождя нет. Потому, видно, на этом безводье и деревья не растут».

Рядом лежал, как охотник в засаде, Бальжан Баторов.

— В такие ночи шпионы орудуют, — тихо сказал он, вглядываясь в темноту.

В трех шагах правее проступает в темноте сутулая фигура Поликарпа Посохина. Около него, как всегда, Сеня Юртайкин. Степенный Поликарп вроде бы недолюбливал болтливого Сеню, частенько даже гнал его от себя:

— Что ты пристал ко мне, как репей к конскому хвосту?

Но отцепиться от Сени не так-то просто. Да Посохин и сам, как видно, не хотел от него надолго отцепляться. Как чуть — кричит:

— Эй, боломот, иди закурим, вон как уши-то у тебя опухли!

Теперь их разлучают: Посохина комбат оставляет на Бутугуре караулить казармы, дескать, староват, тяжел на подъем, какой из него десантник? Он и на танк не заберется. А Иволгину уже не хочется расставаться с этим «некультяпистым» солдатом: привык к нему — пусть бы уж ковылял в его взводе.

Если говорить по справедливости, то дело здесь совсем не в привычке, а в том, что Поликарп в глазах взводного оказался совсем не таким, как показался вначале. Не такая уж это безнадежная «темная людина», каким представил его старшина Цыбуля. Да, был за Посохиным такой грешок: не любил он «зазря» ползать на брюхе по склонам Бутугура, предпочитал мести полы, топить печи. Но как только почуял, что на Востоке могут развернуться боевые дела, тут же сменил веник и железное ведро на автомат и саперную лопату.

На днях Иволгин сделал еще одно открытие: оказывается, Посохин — вполне грамотный человек. Сам пишет письма старшему сыну — строго наказывает служить верой и правдой. Сам пишет и куму Северьяну. И только своей привередливой Матрене писать не решается — поручает Юртайкину: уж больно складно получается у Сеньки. До слез прошибить может!

Поликарп и читает прилично. Возьмет газету, вытянет руки на всю длину — и пошел по строчкам сверху донизу. Сеня Юртайкин в таких случаях обязательно подхихикнет:

— Мартышка к старости слаба глазами стала...

Посохина такие шутки нисколько не смущают, на шутку отвечает шуткой:

— Глаза-то у меня хорошие, только руки короткие.

Иволгину было непонятно: зачем Посохин выдает себя за неграмотного человека? Видимо, делает он это по своей скромности. А может быть, хитрит. Ведь с неграмотного меньше спроса. Можно и Черчилля при случае ругнуть и про второй фронт по-своему потолковать. А в случае чего: по темноте болтнул. С неграмотного взятки гладки.

Сегодня Иволгин хотел пойти к комбату, попросить, чтоб оставил во взводе Посохина, да раздумал: может быть, Поликарп сам выхлопотал себе комендантскую должность? Пусть остается — целее будет. Ведь у него четверо ребятишек — один другого меньше.

Размышляя о Посохине, Иволгин начал дремать. От вязкой темноты слипались глаза. Из траншеи доносилось негромкое воркование бутугурского поэта:

— За древним Валом Чингисхана цвитэ маньчжурская сосна...

Но и поэт умолк. Воцарилась полная тишина. И вдруг быстрый шепот Баторова:

— Стреляют! Слышите?

— Кто стреляет? — вскочил Иволгин, мигом согнав с себя дремоту.

Со стороны границы донеслось еще несколько выстрелов.

— Может, опять коза? — спросил Посохин.

— Разрешите разведать? — вызвался Баторов. Уловив кивок командира, рванулся по склону вниз. За Баторовым побежали автоматчики его отделения.

Иволгин напряженно прислушивался. Топот ног становился все тише. «Что же я стою?» — подумал Иволгин и тоже заспешил вниз.

У подошвы сопки никого не оказалось, автоматчики убежали дальше. Иволгин припал ухом к земле — тишина, только просвистела крыльями над головой потревоженная птица. Вот и разберись тут в обстановке! Подсветить бы, да можно испортить дело. Была не была! Он поднял ракетницу, нажал на спуск. В неровном свете зеленоватой ракеты качнулась выхваченная из мрака степь. По ней бежал человек. Вдруг он вскинул руки, будто защищался от света, и камнем упал на землю.

«Эх, дурак! — выругался Иволгин. — Нарушитель сам шел ко мне, а я все испортил.»

Ракета погасла, граница снова потонула в кромешной темноте. Иволгин остановился около минного поля и вдруг увидел бегущую прямо на него фигуру в длинной одежде. Нарушитель, должно быть, тоже заметил его и кинулся на минное поле.

«Взорваться хочет, подлец», — подумал Иволгин и бросился наперерез. Ловкая подножка — и перебежчик упал у самого края минного поля.

— Не уйдешь! — навалился на него подбежавший Бальжан.

Нарушителя привели в освещенный коптилкой блиндаж. Это был здоровенный, но исхудавший китаец с жилистыми руками и темным от загара лицом. Рваный синий халат еле прикрывал его тело. На лоб и уши свисали волосы, придавая ему диковатый и даже свирепый вид.

Прибежал на НП запыхавшийся Драгунский, увидел в углу блиндажа связанного по рукам китайца, воскликнул:

— Что творится на белом свете! Нам судьба посылает диких коз. А тут — настоящий шпион!

В блиндаж вошли Ветров и Русанов. Комбат оглядел перебежчика, спросил, сузив глаза:

— Что, голубчик, не прошел номер? — И повернулся к Русанову: — Я знал, что такая птица должна появиться. Как не залететь в такой момент!

— Хотел взорваться, шайтан! — доложил Баторов.

Комбат похвалил автоматчиков. Баторов просиял, а Иволгин смутился. Он не был уверен, что китаец непременно окажется шпионом. Ну какой дурень перед засылкой шпиона откроет на границе стрельбу? Это раз. А во-вторых, какой шпион, увидев, что пограничный пост поднят и пускает в небо ракеты, сам побежит в руки противника?

Викентий Иванович о чем-то спросил китайца, и тот, услышав родную речь, оживился. Иволгин обратил внимание на его уставшие глаза, потрескавшиеся, кровоточащие губы.

— Развяжите! И дайте ему попить, — распорядился Русанов.

Бальжан неохотно развязал перебежчику руки, протянул котелок с водой. Китаец с жадностью стал пить. Столпившиеся у входа автоматчики рассматривали нарушителя, стараясь определить, что это за человек.

Выпив всю воду, китаец облегченно привалился к стенке и стал что-то рассказывать. Викентий Иванович переводил.

— Его зовут Ван Гу-аном. Он мукденский рикша. Бежал от японцев в Россию.

— Ты скажи, как складно врет! — язвительно заметил Ветров. — Тут и рикша, и конфликт с самураем, и коммунист он, конечно. Спроси-ка его, коммунист он?

Русанов спросил, китаец отрицательно покачал головой.

— Говорит, он такого слова не знает, — перевел Викентий Иванович.

— Не знает? Вот и плохо, что не знает. Пора бы знать... Спроси, с каким заданием он шел сюда. Да гляди, чтоб ампулу какую не проглотил.

Русанов перевел. Китаец с недоумением посмотрел на него, опустил глаза, чуть слышно что-то прошептал.

— Говорит, что пришел сюда с того света, — перевел Русанов.

— Все ясно. Легенду ему сочинили — дай бог! — заключил Ветров. — Ну, заговорит там, где следует. С какого света пришел, туда и отправится.

Китаец посмотрел в колкие ветровские глаза, распахнул травяной плащ и показал грудь, где все увидели рваный след пули.

— Хэ, брат, и такие фокусы мы видели! — сказал Ветров и отвернулся. — Для пущего правдоподобия и мозолистые рабочие руки тебе покажут и дырок навертят на брюхе. Только поверь!

Иволгин почувствовал, что, если он не доложит, при каких обстоятельствах задержан китаец, дело может пойти по ложному пути. И, улучив момент, сказал:

— Товарищ капитан, разрешите доложить. По-моему, этот бедолага не шпион. Посудите сами. Зачем бы японцам в этот момент открывать огонь — будоражить границу?

— А они разве стреляли? — удивился Ветров.

— Кто стрелял? Где стрелял? Может, коза на мину? Почем знаем? — забормотал Бальжан, встревоженный тем, что командир взвода может свести на нет все заслуги автоматчиков.

— Замолчите! — оборвал его Иволгин и, повернувшись к комбату, уверенно ответил: — Да, на той стороне были слышны выстрелы. Надо полагать, стреляли по перебежчику.

Ветров на минуту задумался.

— Вот оно как. Что же вы не доложили с самого начала? Это же меняет всю ситуацию.

Уловив во взгляде русского начальника потепление, перебежчик неторопливо начал рассказывать, как он побывал на том свете. Слабый огонек коптилки дрожащим светом озарял его скуластое, костлявое лицо, покрытое капельками пота.

Из Мукдена Ван Гу-ан убежал на север. Но японцы его и там поймали, угнали в горы Халун-Аршана на военные работы — строить подземные крепости. Ван Гу-ан не боялся тяжелой работы. Разве легче возить по душному городу чэ?[3]Тележка рикши ( кит. ). Но судьба послала ему в начальники самого злого дракона. Дракон тот повредил себе ногу, она стала чуть короче. За свирепый нрав китайцы прозвали его Хромым Драконом.

Рассказывая о Хромом Драконе, Ван Гу-ан весь темнел, дрожал, то и дело сжимал свои костлявые кулачищи. Дни и ночи в подземелье Халун-Аршана превратились в страшный сон. Измученный рикша два раза пытался бежать из лагеря, но Хромой Дракон ловил его, набрасывался зверем, топтал ногами, стегал плетью. Так было много раз: сначала его избивали до полусмерти, потом отливали водой и заставляли работать. Ван Гу-ан звал на помощь смерть, только она могла избавить его от невыносимых мук.

Наконец смерть пришла.

Когда укрепления построили, японцы стали расстреливать китайцев-землекопов, чтобы сохранить тайны подземного царства Яньвана[4]Яньван — по преданию, властитель подземного царства, творит суд и расправу над грешными душами.. Расстреливали каждую ночь. Дошла очередь и до Ван Гу-ана. Ночью их вывели за сопку, заставили рыть себе могилы. Потом грянули залпы. Ван Гу-ан упал, пуля обожгла ему грудь. Сверху комьями полетела земля. Ван Гу-ан с ужасом почувствовал, что остался жив. Он приподнялся на колени, стряхивал землю, карабкался наверх, просил у палачей еще одну пулю. Но никто не услышал его голоса. Ван Гу-ан вылез из могилы и пополз в горы. В горном ключе обмыл рану, напился и уснул. Утром на него набрел баргутский пастух, дал ему сушеного мяса и соленого овечьего сыра, а потом увел в горы и лечил рану травами. Зимовал Ван Гу-ан в шалаше пастуха, долго скитался потом в горах Большого Хингана, питаясь грибами и ягодами, ночевал в горных пещерах. И вот решил убежать туда, где его уж не достанет ни пуля, ни сабля, ни плеть Хромого Дракона — в Россию.

После допроса китайца увели, чтобы передать его пограничникам.

Иволгин вышел из блиндажа на воздух. Над Бутугуром плыла, ныряя в тучах, луна. Автоматчики лежали на своих местах. По коротким фразам, которыми они изредка перекидывались, можно было судить, о чем они думают.

— Вот так-то, Поликарп Агафоныч. А ты говоришь: «Ко дворам бы, в Чегырку...» — пробасил в темноте Забалуев.

— Да, паря, рановато, выходит, ко дворам-то.

— То-то и оно.

— Ты скажи, какая незадача: испокон веков этим китайцам не везет на правителей. Свои были ни к лешему не годны, а пришлые и того хуже.

Из-за блиндажа донесся задумчивый голос ротного поэта:

— За древним Валом Чингисхана лежить чужая сторона...

Иволгин долго глядел молча в сторону границы — на мерцающие станционные огни, на черное пятно тюрьмы, а сам все думал и думал о судьбе мукденского рикши, о чужой неведомой стороне, что лежит за древним Валом Чингисхана.

XVI

Весь день готовились к маршу — грузили на автомашины боеприпасы и продовольствие, укладывали на повозки вещевое имущество. Солдаты вытаскивали из землянок матрацы и, спустившись в падь Урулюнгуй, вытряхивали из них измолотое, истертое сено. Пыль поднималась тучей — будто шла молотьба.

К вечеру сборы были закончены, и только старшина Цыбуля все еще суетился, гремел всякой рухлядью в каптерке, крутился возле повозки. У Цыбули полная запарка. Накопил он в своих тайниках столько богатств, что не знает теперь, куда с ними деваться: везти — не увезешь, оставлять жалко. Одних досок да фанеры под койкой целый штабель. Все это добывалось на разъезде под прикрытием ночной темноты и, конечно же, с применением военной хитрости и сметки. Чего не сделаешь, на что не пойдешь для своей роты! Начнутся стрельбы, понадобятся мишени — и забегают старшины соседних рот, «як Ганна без соли», в поисках материала. Найди его попробуй в этой степи, где за сотни верст не увидишь ни одного дерева. А у Цыбули — все под руками.

Собиралось да копилось по одной дощечке, а теперь все летит прахом. Разве не обидно? Цыбуля шумит, чертыхается, а старшина минометной роты Серебренников, хорошо знавший скупость соседа, подсмеивается:

— Как жизнь, Федосий Нестерович? — кричит издалека.

— Живу, як Днипро широкий, — отвечает старшина, не поворачивая головы.

— Это как понимать?

— Реву та стогну...

Автоматчики возле землянок смеются, а Илько смущенно отворачивается в сторону.

— И чого вин горчить, як скаженный?

— Один я могу понять, почему волнуется старшина, — встревает вездесущий Юртайкин.

— Почему?

— Да ненадежный комендант у нас тут остается — Поликарп Агафонович. — Сеня шмыгнул носом. — Сбежит он отсюда в свою Чегырку. Ей-ей, сбежит.

— В помощники коменданта набиваешься?

— А вы знаете, как он в Дацане однажды с поста ушел?

— Будет тебе брехать, балаболка, — одергивает Сеню Посохин. — Я вот до тебя доберусь. Рассчитаюсь с тобой за все твои подкопы. Погоди...

— Вот те раз. Старался для твоей же пользы.

— Ты хоть на прощание скажи мне правду, вертопрах окаянный, — негодует Посохин. — Ежели что, так ты от меня и в Маньчжурии не скроешься. Гора с горой не сходится, а человек человека завсегда наколотить может.

— Нет уж, Поликарп Агафонович, в Маньчжурии ты меня не догонишь, не мечтай даже, — подмигнул он дружку. Взял балалайку, ударил по струнам, залихватски запел:

Эх, прощай, сопки и лужки,

Прощай, даурски девушки!

По казарме метеором носился Валерий Драгунский, дважды выстраивал свой взвод, проверял, у всех ли в порядке обувь, портянки, то и дело бегал в сапожную мастерскую проверить, сделаны ли к ботинкам набойки, и нападал на Цыбулю за то, что тот якобы барски пренебрежительно относится к его первому взводу и выдает ему лишь то, что остается от других взводов. Старшина категорически отвергал эти ложные обвинения и документально доказывал, что у него нет в роте ни сынков, ни пасынков.

Валерий с виду казался недовольным, а на самом деле душа у него пела петухом — наконец-то он выходит на оперативный простор! Он отдаст,боям весь жар своей души, накопленный за четыре года томительного стояния. Как хорошо вернуться потом домой с честью и достоинством — ты участвовал в великом деле! От тебя пахнет пороховым дымом. На груди поблескивает орден. Валерий понимал, что мечтать о наградах вроде бы неприлично: это отдает тщеславием, честолюбием, а может, и карьеризмом. Но как можно после такой войны возвращаться домой со значком ГТО на груди! Любой мальчишка тебя засмеет: «Откуда ты взялся, дяденька? С луны свалился? Почему не воевал?»

А лейтенантские погоны? Ну как  е м у  возвращаться домой лейтенантом, если весь город еще три года назад видел его в этом чине? Вот беда — никак он не может выбраться из лейтенантского звания: младший лейтенант, лейтенант, а впереди еще старший лейтенант. Думать о чинах — тоже неприлично. Но как же тогда понимать слова одного великого: «Каждый солдат должен носить в своем ранце жезл маршала»? Валерию маршальский жезл не нужен. А вот заявиться домой хотя бы капитаном он не прочь. «Кто это там прибыл с фронта?» — зашептались бы вокруг. А им отвечают: «Гвардии капитан Драгунский!» Звучит? Звучит.

В душе Валерий осуждал себя за такие мальчишеские мечты, пробовал даже заглушить их раздумьями об опасности: на войне может случиться всякое, могут даже убить. Но это не помогало. Что поделаешь, если некоторые люди судят о человеке прежде всего по наградам да по количеству и величине звезд на погонах. К этим «некоторым» Драгунский относил прежде всего Аню Беленькую. По его твердому убеждению, она ни за что не поглядела бы на Сережку Иволгина, не будь у него за плечами звонкой боевой славы.

Вспомнив об Ане, Валерий направился в санчасть: может быть, там потребуются рабочие руки грузить медикаменты? У него целый взвод солдат. Только скомандуй — в один миг поднимут все имущество вместе с медицинским персоналом.

В санчасти заканчивались последние приготовления к выходу. Санитары укладывали в машину носилки, складной стол и стулья, Аня перебирала и перетирала какие-то пузырьки и склянки.

— Может, требуется грубая мужская сила? — предложил Валерий свои услуги.

— Спасибо, товарищ лейтенант, обойдемся сами, — ответила Аня, не отрываясь от дела.

— Суду все ясно, — процедил сквозь зубы Драгунский и, глянув в сторону санитарной машины, где возились около ящика Забалуев и ефрейтор Туз, сразу сообразил: с услугами он опоздал — Аня успела сбегать к Иволгину, и тот прислал ей своих богатырей.

После того памятного визита в санчасть, когда они с Бухарбаем были изгнаны с позором восвояси, Драгунский так и не улучил момента объясниться с Аней начистоту, по душам. Решил было сделать это сегодня, сию же минуту, но тут подъехала легковая машина, из нее торопливо вышел Модест Петрович Бережной и направился к санчасти. Аня строго поглядела на Валерия, и тот вынужден был, браво козырнув подполковнику медицинской службы, отправиться в казарму.

Модест Петрович был чем-то расстроен, обеспокоен. Кивнув на ходу Ане, взял под руку Веронику и повел ее в землянку.

— Милая моя, все можно поправить, еще не поздно, — приговаривал он, спускаясь по ступенькам.

Вероника молчала, готовила себя к трудному разговору. Час назад Модест Петрович разговаривал с ней по телефону, говорил о своем желании перевести ее в госпиталь. Вероника настойчиво отговаривала Модеста Петровича от этой несвоевременной затеи, убеждала его, что просить о переводе в такое время просто нехорошо, да и вряд ли в медотделе смогут удовлетворить его просьбу. Пока она разговаривала по телефону, Ветров взволнованно ходил по землянке, хмурился, молчаливо просил не покидать батальон, решительно отказаться от предложения мужа.

Наконец разговор был закончен. Расстроенная Вероника, не сказав Алексею ни слова, вышла из землянки. Думала, на этом все кончится. Так нет же — приходится начинать все сначала.

— Модест Петрович, поздно об этом, — сказала она, войдя в землянку.

— Почему поздно? Я сию же минуту позвоню в медотдел и там, безусловно, поймут меня. Ну какой же нам смысл без конца жить врозь? Ты была назначена в батальон, когда он стоял в Даурии. Тогда это было логично. С переездом на Бутугур я еще мирился: рядом. А теперь тебя загонят к черту на кулички. Какой же резон?

— Но мы же военные люди. Мне сейчас просто неудобно бежать из своего батальона. Что обо мне подумают мои сослуживцы?

— Но ты же месяц назад сама просила меня походатайствовать о переводе.

— Тогда это было проще. Мы стояли на месте. Другая обстановка.

— Не усложняй события. Вот позвоню — и будет все в порядке. Должны же в конце концов прислушаться к моей просьбе.

— Не звони, не надо. Не ставь в неудобное положение себя и меня.

— Не понимаю. Ты же не в Ташкент бежишь, а в прифронтовой госпиталь. А госпиталь во время боевых действий — это арена напряженной борьбы за жизнь бойца. Кто и за что может упрекнуть госпитального врача, который в крови и стонах не знает ни сна, ни отдыха, вырывает из лап смерти десятки и сотни человеческих жизней?

Вероника не знала, что отвечать на эти слова, и сожалела, что не открылась мужу раньше. По крайней мере не было бы теперь этого трудного разговора. Прав, видно, был Ветров, когда предлагал объясниться с мужем начистоту, без всякого обмана. «Может быть, сделать это сейчас?» — подумала Вероника и поглядела в упор на мужа. Модест Петрович увидел в потемневших глазах жены что-то недоброе и решил не обострять разговора.

— Ну что ж, быть по-твоему, — примирительным тоном сказал он. — Вольному — воля, спасенному — рай. Я ведь почему об этом заговорил? Ты сама хотела перебраться в наш госпиталь. А если раздумала — дело твое. Неволить не буду.

Он старался говорить непринужденно и даже весело, но скрыть невысказанную обиду все-таки не смог. Вероника сразу же уловила недовольную нотку в его голосе, и ей стало жалко Модеста Петровича. Разве можно обижать человека, который готов для тебя на все? Но разве честнее быть с одним, а тосковать о другом?

— Ты на меня не обижайся, Модест Петрович, — тихо проговорила она, — мы разъезжаемся не за тысячи верст, на одном фронте воевать будем. — Она с усилием улыбнулась.

— За что же обижаться, бог ты мой, — развел руками Модест Петрович, — чай, не потеряемся. Навещать будем друг друга. А там, может, и съедемся. Наш госпиталь тоже будут куда-то перебрасывать.

Расстались они спокойно. Модест Петрович наказывал беречь себя, чаще писать. У машины он поцеловал ей руку, потом другую, потом несмело ткнулся губами в щеку. Когда машина скрылась за поворотом, Вероника облегченно вздохнула.


Утром батальон выстроился у землянок в линию ротных колонн — приготовился к маршу. Алексей Ветров, чисто выбритый, затянутый ремнями походного снаряжения, прохаживался перед строем. На груди у него полученный за Халхин-Гол орден Красного Знамени. Комбат надевал его в самые торжественные дни своей жизни.

Ветров подал команду. Десятки солдатских ботинок дружно грохнули о землю.

Кончилось четырехлетнее стояние на границе. Батальон шагнул в новую, неведомую жизнь.

Впереди шли стрелковые роты, за ними автоматчики, минометная рота, противотанковая батарея. Строй будыкинской роты замыкал «малолитражный» Сеня Юртайкин. Из его вещевого мешка торчал гриф балалайки.

Батальонная колонна спустилась с покатого склона Бутугура, пересекла падь Урулюнгуй. Викентий Иванович оглянулся назад. Около будыкинской землянки одиноко горбился Посохин. Комендант опустевшего Бутугура курил трубку и невесело глядел вслед уходящему батальону.

— Солдата забыли! — крикнул замполит командиру взвода.

— Там ему и место, — ответил Иволгин. — К Чегырке поближе.

Батальон шел к стыку трех границ.

Побуревшая от жары трава застилала все видимое пространство. По склонам пологих сопок переливались стеклянными струйками стебли пырея, в просторных падях зыбились седые волны ковыля.

Вставали на пути и оставались позади выгоревшие сопки, тонули в степном мареве пройденные километры, а впереди расстилалась все та же степь — и не было ей, казалось, ни конца и ни края.

К полудню солдат начала одолевать жара. Июльское солнце жгло плечи, сушило губы. Потемнели от пота гимнастерки, посерели усталые лица. Пыль поднималась над колонной, висела позади недвижным облаком. Казалось, дымится накаленная зноем степь.

Бутугурцам стали чаще попадаться прибывшие с Запада части. Одни уже стояли в назначенных местах — на северных склонах сопок, другие двигались по заросшему травой степному морю. У двугорбой сопки Русанов увидел вздыбленные стволы орудий, расписанные красными звездочками, поодаль стояли тупоносые студебеккеры с обтянутыми брезентом кузовами и дымилась походная кухня. Около нее фырчал мотоцикл.

По каким немецким укреплениям били эти пушки? Может быть, по Берлину? Теперь им предстоит вести огонь по Чжалайнор-Маньчжурскому укрепрайону.

...К вечеру батальон подошел к монгольской границе. Возле полосатой пограничной будки с винтовкой в руке стоял улыбающийся во весь рот плечистый цирик[5]Цирик — солдат ( монг. ). и, сощурив узкие глаза, весело спрашивал:

— Пропуск «Мушька» есь? — И сам же отвечал: — Есь, есь. Давай, давай, пожальста!

Отойдя с километр от границы, бутугурцы расположились на ночлег. Какое блаженство после трудного марша снять вещмешок, растянуться на траве и лежать без движения! Глядеть в звездное небо, пить холодную воду и ждать, когда бас старшины Цыбули возвестит: «Приготовиться к ужину!»

С устатка и разговаривать тяжко. Хотелось просто полежать, помолчать.

Первым подал голос Сеня Юртайкин:

— А зря мы Поликарпа оставили, скучно без него воевать будет, — сказал он, подкладывая под голову шинельную скатку.

— Выходит: вместе тесно, а врозь скучно, — пошутил Забалуев и спросил: — Семен, теперь дело прошлое, расскажи нам, что ты написал Поликарповой жинке?

— Да ничего особенного, ребята.

— А все-таки?

— Ну, написал, что надоело читать письма про гвозди да про дранку. Сердце, дескать, любви просит, — признался Сеня. — Что я, то есть Поликарп, значит, из моды еще не вышел: как проедет на рысаке по городу — все бабы к окнам бросаются! Вот и все...

Покаявшись, Сеня вдруг ошалело открыл рот. Перед ним стоял Поликарп Посохин. Откуда взялся? Не привидение ли?

— Братцы, вы посмотрите, что творится на белом свете! — воскликнул, придя в себя, Юртайкин. — Солнышко ясное взошло! Голубь сизокрылый прилетел! Явился не запылился.

— А, вот ты где мне попался! — крикнул Поликарп, который, видимо, слышал объяснения Юртайкина и теперь хотел наказать его ремнем.

Завидев ремень, Сеня взвизгнул и опрометью кинулся в сторону — подальше от греха.

На шум пришел Иволгин:

— В чем дело? Посохин? Почему вы оставили городок?

— Все в порядке, товарищ лейтенант, — невозмутимо ответил Поликарп. — Только вы отошли чуточку, как на Бутугур прибыли ребята из бригады. Передал я им честь по чести наше хозяйство и подался вас догонять.

— Вас же в бригаду решили передать. А вы?.. Вот додумался!

— Кому же, паря, за меня-то решать? Что там на сопке сидеть, как волку? — пробурчал беглец, посапывая трубкой.

Оказалось, что Поликарп весь день плелся где-то в обозе, с кухней: боялся, что начальство вернет его обратно. А когда перешли границу, решил объявиться: теперь не страшно.

О происшествии доложили Русанову.

Увидев сбежавшего коменданта Бутугура, Викентий Иванович внешне вроде бы возмутился, а в душе обрадовался: не ошибся он в солдате!

— Я, конечно, виноватый, что дал согласие остаться на Бутугуре, — пробормотал Поликарп. — Не разобрал поначалу, чо происходит, тугодум я маленько. А потом очапался. Что же оставаться? Я рыжий, что ли? Али обсевок какой?..

— Вы же ушли с поста. Придется докладывать, — горячился Иволгин.

— Какой же там пост, коли все землянки по счету переданы ребятам из бригады?

Посохин опустил голову, начал молча набивать трубку, но, прежде чем секануть кресалом по камню, сказал, не поднимая глаз:

— Нехорошо со мной затеяно. Я не маленький, понимаю.

— Что нехорошо?

— Отрешили меня от роты. Место вроде бы тихое приискали. Видно, детишков моих пожалели...

— С чего это вы взяли? — спросил Викентий Иванович. А сам подумал: законная обида у солдата.

— Я, конечно, виноватый. Все ходил да ныл: когда же ко дворам? — продолжал виниться Посохин. — Не любитель я на брюхе понапрасну ползать. Вот вы, значит, и списали меня в расход, к едреной бабушке.

— Ох, и мудреный ты человек, Поликарп Агафонович!

— Только списали рановато. Не к лицу, паря, партизану хорониться, где потише, сами понимаете... Ежели по правде, могет он ишо и поползти, пошто не вспомнить старину? На то солдату и брюхо дано, чтобы ползать на нем.

— Не знаю, что мне с тобой, несуразным, делать? — сказал Русанов и покачал головой. — Наказать надо бы за самовольство.

— Наказать? — обрадовался почему-то Посохин. — Что же, паря, пужать-то меня, пуженого? Тем более гауптвахты походной у нас, кажись, нет. На кухню, однако, пошлете без очереди? О чем тужить-то? Я и без того день авансом отработал. Теперь сызнова пойду. Мне ночь не поспать — ничего не стоит. Я тягушшой... Разрешите?

И Поликарп побрел к батальонной кухне. Глядя ему вслед, Викентий Иванович тихо сказал взводному:

— Вот и пойми без соли нашего Поликарпа. Некоторые думали, в Чегырку он побежит, а он — в свой батальон.

Иволгин понял, в чей огород брошен камешек. Да, не раскусил он сразу этого нескладного Посохина, обмишулился. Подошел момент, и неожиданно обернулся Посохин совсем иной стороной. Подумать только, несуразный Поликарп, которого и представить трудно было без железного ведра, сам притопал на передовую! И даже не видит в этом ничего особенного. Наоборот, виноватым себя чувствует. Посопел трубкой и поплелся на кухню чистить картошку — искупать вину!

XVII

На пятые сутки, в знойный полдень, батальон капитана Ветрова подходил к месту назначения. Впереди показался степной городок с круглыми приземистыми юртами. Около него голубела река Керулен — будто оброненный пояс степного богатыря.

— Вода-а! — покатилось по колонне.

Солдаты прибавили шагу. Вот и пологий берег реки. Вдоль берега выбеленные солнцем палатки, автомашины. В стороне паслись бурые от пыли бараны, а над ними возвышался задумчиво жевавший жвачку верблюд. Дальше протянулся длинный ряд самоходок, виднелась такая же плотная линия тридцатьчетверок. Это и была гвардейская танковая бригада полковника Волобоя, в которую должен был влиться бутугурский батальон.

Дошли, теперь можно и отдохнуть. Сеня Юртайкин окинул любопытствующим взглядом одиноко стоявшую у берега тридцатьчетверку, около которой возились танкисты в замасленных комбинезонах, кивнул дружкам, направился к машине.

— Привет нашим единокровным братьям-танкистам! — выкрикнул он.

— Привет, коли не шутишь, — сдержанно ответил один из танкистов. Он вытер ветошью руки, спросил с упреком: — Что же вы без нас с японцами не управились? Пришлось ехать на выручку — за тыщу верст киселя хлебать.

— Вот те раз! — удивился Юртайкин. — А нас прислали вам на выручку. Идите, мол, хлопцы, выручайте танкистов, без пехоты они ни туды и ни сюды.

— Бойка на язык пехота, — сказал танкист. — У вас все такие резвые?

— Нет, через одного, — ответил Юртайкин и еще раз оглядел танк. Машина показалась ему громадной. На башне полустертая надпись: «Бесстрашный», а на стволе орудия десятка два красных звездочек. — И сколько ваш гнедой берет на свою спину личного состава? — деловито справился Сеня.

— Таких, как ты, две дюжины, — сострил танкист.

— А таких, как я? — пробасил, подходя, Забалуев.

— О! Таких, пожалуй, столько не осилит.

— То-то, едрена мышь! — ухмыльнулся Юртайкин. — У нас, брат, есть любого калибра. Одно слово — царица полей!

— А ну, царица, полей-ка мне на руки водички, — танкист протянул Сене котелок. — А то и поздороваться с таким веселым неловко.

— Пожалуйста, мы не гордые. — Сеня взялся выдавать свой репертуар. — Чего для вас? Фунт лаптей, аршин сахару?

— Дает дрозда пехота!

— А как же? Чай не лыком шитые, не левшой сморкаемся.

— Вятский он у нас, чо с него взять? — пояснил Посохин. — Они большими не растут.

— Он вятский? — обрадованно воскликнул вынырнувший из-под танка чумазый крепыш. — Братцы, так мы же земляки! Я сам из Саратова.

И, раскинув ухватистые руки, кинулся обнимать «земляка».

— Расписал ты его, Гиренок, не потеряется! — потешались танкисты, глядя на измазанного Сеню.

Но Юртайкин не обиделся.

— Славяне, я почти гвардеец! — заявил он, приняв горделивую позу. Потом достал из вещмешка балалайку, ударил по струнам.

— Этот нам подойдет, ей-ей! — заключил Гиренок, исчез в танке и тут же появился с аккордеоном.

К танкистам подошли Ветров и Русанов. У танка появился рослый, крутоплечий старший лейтенант с широко расставленными глазами — командир танкового взвода Хлобыстов.

— Комбрига сейчас нет, уехал с начальником штаба к монгольским властям, — доложил он и повел офицеров к штабному автобусу.

Свой мотострелковый батальон, рассказал Хлобыстов, бригада оставила под Братиславой — охранять послевоенную Европу. Выяснилось далее, что бригада эта знаменитая, а ее командир — гвардии полковник Волобой — спас когда-то Знамя части. За рейд под Яссами бригада получила четвертый орден, а комбриг Золотую Звезду.

Андрей Хлобыстов, как узнали потом бутугурцы, воевал на собственном танке. Старший брат Хлобыстова Степан командовал в начале войны этой бригадой и геройски погиб под Брестом. Андрей в то время учился в танковом училище. Их отец купил на свои сбережения танк, попросил вручить его младшему сыну и направить в часть, где воевал Степан.

Ветрову хотелось поскорее увидеть героя Ясско-Кишиневской операции и торжественно представиться. «Бери, герой, под свое начало батальон — не ошибешься!» Но представиться так не удалось. Произошло все буднично и просто. Неожиданно подкатил виллис, из него вышел ладно сложенный полковник и, закинув за спину руки, направился к штабному автобусу. Это и был командир бригады. Плечи у него широкие, грудь плотная, золотая звездочка не качалась, будто врезалась в гимнастерку. Увидев приготовившегося к докладу Ветрова, он бросил стоявшему у виллиса низкорослому полковнику в золоченых очках:

— Начальник штаба, принимай пополнение! — Комбриг пожал им руки, испытывающе прищурился. — Очень хорошо! Вовремя прибыли! — и пригласил всех в свою палатку.

Здесь стояли складной накрытый газетой стол, алюминиевая походная кровать. На тумбочке лежал объемистый русско-монгольский словарь. Пока Ветров докладывал Волобою о состоянии батальона да высказывал соображения о том, как поскорее научить автоматчиков взаимодействовать с танками, Викентий Иванович пытался определить, что представляет собой их новый начальник, сколько ему лет. Судя по закинутым назад седоватым волосам, ему можно было дать сорок, даже с хвостиком. Но живые черные глаза с насмешливым прищуром молодили полковника по меньшей мере лет на десять.

Волобой с удовлетворением отметил, что бригада теперь в полном составе. Нет одного Туманяна, начальника политотдела: остался в читинском госпитале долечивать фронтовую рану. Ветров ждал, что комбриг скажет: «Теперь можно и наступать». А он озабоченно посетовал:

— Прямо запарились мы тут без вас. И профилактика, и землянки надо строить. А рабочих рук — раз-два и обчелся.

— Землянки строить? — с удивлением спросил Ветров.

— А как же? Или вы собирались с ходу на Порт-Артур махнуть? — усмехнулся Волобой. — Боевое пополнение мы с тобой получили, товарищ начштаба, боевое!

— Им бой в новинку, — сказал сухо полковник.

— Тут между нами серьезные разногласия, — пояснил комбриг. — Вот начальник штаба полковник Сизов выступает за строительство землянок. Воевать нам с японцами, по его мнению, придется не раньше как через год. А мой шофер Ахмет предлагает немедленно идти на Порт-Артур.

— А вы чью сторону поддерживаете, товарищ гвардии полковник? — поинтересовался Викентий Иванович.

— Я-то? — переспросил Волобой. — Начальника штаба, признаться, целиком поддержать не могу. Да и союзники возмутятся. Мы, мол, для русских открыли второй фронт в Европе всего через каких-то три года. А такие-сякие русские третий месяц копаются — не открывают!

— С них станется, — поправляя очки, сказал начальник штаба.

— Но и Ахмета в полной мере я не поддерживаю. — Волобой выдержал небольшую паузу, хитровато улыбнулся: — И пришлось мне выбрать среднюю, так сказать центристскую, позицию. Я предлагаю войну начать хоть сегодня, но воевать без особого усердия — продвигаться по два ярда в сутки. Невестке в отместку! — Он поднялся, взял папиросу и, чиркнув зажигалкой, спросил: — А что думают на этот счет забайкальцы?

— Мы горой за линию Ахмета, — ответил Ветров. — Уж если идти, так не ярдами!

Зазвонил телефон. Волобой взял трубку.

— Да, да. Есть! — отрывисто сказал он и поднялся. — Срочно вызывает командарм. — Он повернулся к Сизову: — Проведите смотр батальону. — И, выйдя из палатки, крикнул: — Ахмет, машину!

Оставшись одни, Викентий Иванович и Ветров переглянулись. Вот тебе раз! Спешили на войну, а попали строить землянки.


Волобой вернулся лишь вечером. Над степью висела мгла, потускнело небо, будто заволоклось мелкой пылью. Потемнел Керулен, покрылся свинцовым налетом. На берегу гомонили солдаты. В русскую речь вплетались монгольские слова:

— Нухур![6]Друг ( монг. ).

— Баярлала![7]Спасибо ( монг. ).

В гости к нашим гвардейцам пришли монгольские цирики.

Комбриг зажег лампочку от аккумулятора, приказал вызвать полковника Сизова и капитана Ветрова с замполитом. Когда те пришли, сказал, положив на стол большие руки: — Давайте, продолжим начатый днем разговор, — сказал он и задумался, словно припоминая, на чем была прервана дневная беседа.

Сизов нетерпеливо спросил:

— Ну, не томи. Говори, зачем тебя вызывали?

— Зачем вызывали? Предложили нам с тобой переходить на сторону Ахмета, — ответил Волобой. — Вот так поворачивается дело. Приказано выдвигаться к маньчжурской границе — в выжидательный район. К озеру Хайсандой-Нур.

— Вот это новость! — воскликнул Сизов.

— И еще приказано, товарищ начальник штаба, иметь такое количество горючего, чтобы продвигаться не ярдами, а сотнями километров, — добавил Волобой.

Новость взбудоражила всех. Ветров и Русанов откровенно обрадовались. Но Сизов мрачно протянул:

— Выходит, из огня да в полымя. Союзники на Западе все под вершинку взять норовили, а нам подсовывали комелек. И здесь получается то же самое.

Волобой внимательно рассматривал раскаленные волоски лампочки.

— Это верно — из-за них затянулась на Западе война. Если бы они не тянули, а воевали честно, как подобает союзникам, войну давно бы закончили.

В суждениях танкистов был, конечно, свой резон: на Западе мы потеряли миллионы людей, а союзники ровно столько, сколько теряют они ежегодно в автомобильных катастрофах. Казалось, на Востоке следовало бы поменяться ролями: нам стоять у Хингана, вдоль Амура и поддерживать союзников посулами да обещаниями, а им воевать. А мы, не колеблясь, берем на себя сильнейшую армию японцев — Квантунскую! Ветров готов был уже согласиться с логическими доводами своих новых начальников, но тут в разговор вступил молчавший до сих пор Викентий Иванович.

— Прошу извинить меня. Но я с вами совершенно не согласен, — возразил он.

— Это почему же? — удивился Волобой.

— Прежде всего непонятно, почему вы считаете, что наша цель на Востоке — только помочь союзникам?

— А разве не так? — спросил начальник штаба.

— Союзнический долг, разумеется, обязывает. С этим не считаться нельзя, — продолжал Русанов. — Но разве вы думали только об этом долге, когда освобождали, скажем, Болгарию, Варшаву, Прагу?

— Это уже другая область, — перебил его Сизов. — Не стратегия, а политика.

— Правильно. А разве стратегию можно отделять от политики? — спросил Русанов. — Я не знаю, как сформулирует нашу задачу правительство, когда наступит час, но я пойду за Хинган освобождать Азию. Ох, и натерпелась она, бедная!

Волобой внимательно слушал замполита, про себя подивился, сколько внутреннего накала у этого степенного на вид человека. Дослушав его, он хитровато спросил:

— А не кажется ли вам, товарищ майор, что союзники и без нас справятся с японцами?

— Совершенно верно, справятся, — спокойно согласился Русанов.

— Так в чем дело? — добродушно улыбнулся комбриг. — Пускай воюют на здоровье! Надо им хоть под конец войны подставить свои плечи под комелек.

— Но в таком случае вторая мировая война затянется еще на долгие годы. А она и без того осточертела людям. Почитай, шесть лет гремят пушки. Азии, как и Европе, тоже нужен мир. Да и нам он здесь необходим не меньше других. Без него мы не можем с легкой душой отпустить солдата домой. Так ведь?

— Безусловно, — согласился комбриг.

— Причем, мир людям нужен не всякий, а счастливый. А я, признаться, что-то не верю, чтобы союзники, изгнав отсюда японцев, преподнесли Азии на блюдечке национальную свободу. Не завелись бы на здешних землях вместо японских леопардов английские львы, а в заливах — американские акулы?

— Да, тут есть над чем поразмышлять, — произнес Волобой, чиркнул серебряной зажигалкой и, повернувшись к начальнику штаба, спросил: — Как думаешь, серьезную базу подвела пехота?

— Пехота бьет на эмоции, а воевать следует не сердцем, а разумом, — не сдавался Сизов. — Броситься очертя голову в самое пекло — мудрости большой не надо. Победить с минимальными потерями — большое искусство.

— Что-то мне не совсем нравится твое мудрое искусство, — с усмешкой ответил ему Волобой. — Это как же получается? Нависнем мы на границе, оттянем на себя Квантунскую армию и будем беречь силы да поглядывать, как Макартур прибирает к рукам Азию...

Сизов посмотрел на командира бригады, потом перевел взгляд на Викентия Ивановича, сказал с болью:

— Если бы вы видели, сколько могил мы оставили в Европе, не рассуждали бы так.

Русанов опустил голову, вздохнул, помолчал.

— Да, потери наши велики — миллионов двадцать, наверное, — медленно произнес он. — И, конечно же, после такой кровопролитной войны ни одна страна не пошла бы на новые жертвы. Ни одна! Уж это точно. А мы обязаны пойти. Мы будем драться за освобождение Азии, за мир. И вообще эту войну на Востоке я бы назвал войной за мир. Именно мы здесь должны оборвать вторую мировую войну и принести народам мир. Это будет великим подвигом с нашей стороны. Да, подвигом!

Волобой чувствовал правоту Русанова. Там на Западе, в Европе, ему некогда было и подумать о проблемах Азии. Они вроде бы его не касались, стояли где-то в стороне. А вот теперь вдруг выросли прямо перед глазами, встали во весь рост. Как человек военный, он отчетливо представлял, насколько трудно будет их решать: на пути противотанковые рвы, узкие горные щели, нехоженые буреломы и заоблачные перевалы.

Их надо преодолеть.

...Когда комбат с замполитом возвращались из штаба бригады, над Керуленом заливался трофейный немецкий аккордеон и отчаянно дребезжала рассохшаяся на жаре Сенькина балалайка. Юртайкин волчком кружился по кругу. Монгольские цирики что-то выкрикивали, одобрительно хлопали в ладоши.

В стороне, у танка, стояли офицеры будыкинской роты, среди них два монгола. Один был постарше, выше ростом, шире в плечах, другой небольшой, кругленький, с пухлыми щеками. Улыбался он по-мальчишески — весело, беззаботно, то и дело трогал руками свой ремень и портупею — видно, недавно надел военную форму.

— Сайн байну! — поздоровался по-монгольски Ветров.

— Привет, — ответил старший и солидно представился, пожимая руку:

— Командир эскадрона капитан Жамбалын.

С капитаном был его коновод Батын Галсан. Он держал поводья и молча улыбался. Назвав себя, со смехом добавил:

— Если не выговорите, зовите просто нухуром. «Нухур» по-нашему значит «друг».

На груди у Жамбалына поблескивал красно-голубой халхингольский значок — на нем чистое голубое небо и взметнувшееся ввысь знамя. Увидев его, Ветров весь просиял.

— Значит, вы тоже там были?

— Да, был, — ответил Жамбалын и, заметив такой же значок на гимнастерке Ветрова, широко улыбнулся. — Выходит, вместе были...

— Могли встретиться где-нибудь у Буир-Нура или на Хамардабе.

— Могли.

— Я часто вспоминаю те горячие денечки у Халхин-Гола — сыпучие пески, Ремизовскую высоту. Там мы и породнились с вами.

В разговоре выяснилось, что монгольские товарищи родом из приграничного Баян-Улэгэйского аймака, куда выходит наш Чуйский тракт. Узнав, что Будыкин жил в Бийске, Жамбалын не удержался от восклицания:

— Это совсем рядом! Шестьсот километров — не расстояние. Приезжайте после войны к нам в Улэгэй пить чай!

Минут через десять монголы стали прощаться.

— Сегодня ночью мы уходим на восток, — сказал Жамбалын, глянув на часы. — Опять в те места...

— И мы туда держим путь — к озеру Хайсандой-Нур — кивнул головой Ветров.

— Значит, опять вместе?

— Как на Халхин-Голе.

Они пожали друг другу руки и разошлись по своим подразделениям.

XVIII

Где же озеро Хайсандой-Нур?..

Танки с грохотом катились по опаленной зноем равнине. Курилась пылью, дрожала пропахшая соляркой монгольская степь. Остался позади Керулен, в стороне проплыла и лысая туповерхая гора Дацан-Ихэ. Появились и исчезли в пыли развалины кумирни, приземистые юрты Улан-Цэрэга.

Около трехсот километров прошла бригада, а впереди — все та же степь, и нет ей ни конца и ни края. Вот на колонну налетел горячий вихрь, подхватил высохшие былинки, поднял ввысь и бросил в траву.

Только в степи можно почувствовать, как велик земной шар. Иволгин с любопытством всматривался в даль. Рядом маячила голова высунувшегося из башни Хлобыстова.

— У нас на Алтае тоже степи, — сказал он Иволгину. — Только там, куда ни глянь, хлеба. А здесь трава, трава... — Он помолчал, потом заговорил снова: — Мы на комбайне работали: батька — у штурвала, я — трактористом, братишка — на соломокопнителе, маманя — поваром. А потом батька захотел создать из сыновей и внуков танковый экипаж Хлобыстовых, как у Михеевых. Помнишь? Потому и пошел я в танковое училище.

Глянул Сергей на Хлобыстова, а его и не узнать — чумазый, как трубочист, одни зубы блестят; комбинезон земляного цвета, и весь танк будто из земли вылеплен. Десантники побурели, слились с танком, тяжело им. Конечно, ехать не идти, но все равно достается. На термометре сорок два градуса! Сверху палит солнце, снизу жжет броня, сидишь как на горячей сковородке. Соленый пот разъедает кожу, а от едкого дыма першит в горле. В ушах гудит, не переставая, перегретый мотор. Хлебнуть бы холодной водицы, да опустели солдатские фляжки. А озера все нет.

Старшина Цыбуля возмущался:

— Ныхто нэ хочэ исты — усим давай пыть. А чим же я буду поить личный состав, як у мэнэ самого горло пэрэсохло?..

На маршруте Чойбалсан — Улан-Цэрэг с водой было получше. Саперы вырыли здесь колодцы и припасли на пути войск наполненные водой резиновые резервуары. Но чем ближе к Тамцак-Булаку, тем суше становилась земля, скуднее колодцы. Воды в них хватало лишь на один батальон. А как напоить всю бригаду?

На привале Иволгин встретил Драгунского. Вид у Валерия был усталый. От жары потекла из носа кровь; он пытался остановить ее скомканным клочком марли.

— Я уверен — озеро давно высохло, а мы его ищем, как идиоты, — недовольно сказал он, часто моргая запыленными ресницами.

Пошли вдвоем в санчасть за медицинской помощью, а там и без них хлопот полон рот: в бригаде одиннадцать тепловых ударов. Вероника не выпускает из рук нашатырный спирт, Аня чем-то натирает больным виски, дает по глотку воды — больше нет. Увидев Валерия, подала ему ватный тампон, сказала с укоризной:

— Товарищ лейтенант, вы хотя бы тельняшку сняли в такую жару.

— Да, придется, видно, снять эту красоту...

Больше Драгунский ничего не успел сказать — раздалась команда: «По коням!» — и снова в путь.

После полудня впереди блеснул наконец островок озерной глади.

— Вода-а-а-а! — прокатилось по колонне.

По обочине промчался вперед комбриговский виллис. Горячий ветер развевал седые волосы Волобоя. Сзади сидел Русанов, исполнявший теперь обязанности начальника политотдела бригады.

Забелели впереди палатки, всплыли темные ряды автомашин и повозок. Над ними струился дым походных кухонь.

На пригорке Волобой увидел закамуфлированный штабной автобус с трепещущим флагом наверху. Ахмет направил машину туда. Под брезентовым навесом сидели за столом несколько офицеров. Среди них генерал Державин.

— А-а! Вот и гвардия наконец, — сказал генерал, оторвавшись от разостланной на столе карты.

Волобой доложил о прибытии бригады, поздоровался с офицерами. Нашелся среди них и его старый приятель Жилин — однокашник, из соседней 6-й танковой армии. Оказывается, Жилин будет его соседом справа.

— В обнимку будем идти, Евтихий Кондратьевич, — пошутил Жилин и потянул друга к карте.

Волобой посмотрел на свой маршрут и огорчился: у горы Хуанган-шань стояла пометка — 2034 метра. Заберись-ка на такой бугорок! Там и олень запросто сорвется в пропасть, не то что танк. Перевалы — один другого круче: Торчи, Нулутын-Даба, Цаган-Даба, Джадын-Даба. Как их брать? Не маршрут — сплошное мучение.

— Да, выбрали нам дорожку для наступления, — вздохнул Волобой. — А почему бы не направить танки вот по этой равнине? — Он указал пальцем на пролегавшую южнее хребта Чохарскую равнину. — Простор — гуляй себе на приволье!

Державин понимающе кивнул. Мысль эта не новая. При разработке операции была и такая идея — сосредоточить на Калганобэйпинском операционном направлении крупные силы подвижных войск, двинуть их на Пекин и к побережью Ляодунского залива. Так кратчайшим путем Квантунская армия отрезалась от японских войск, дислоцировавшихся в Центральном Китае. Заманчивая идея! Но от нее пришлось отказаться: Чохарская пустыня на сотни километров удалена от железнодорожной линии. Как питать войска горючим, боеприпасами и водой в сыпучих безжизненных песках?

Было решено главные силы двинуть через Большой Хинган. Ворота к перевалам здесь накрепко прикрыты Хайларским и Халун-Аршанским укрепрайонами японцев — там и доты, и противотанковые рвы, и надолбы. На Западе подобные укрепления старались обходить стороной. Но обойти Халун-Аршан сложнее: по обеим сторонам укрепрайона возвышаются горы. Хоть вправо, хоть влево — все равно упрешься в каменный барьер. С учетом этого и строили японцы систему своего огня.

— Товарищ генерал, скажите, пехота уже вышла на свои позиции? — спросил Волобой, кивнув в сторону границы. Державин вроде бы не расслышал этого вопроса — смотрел в степь. По дорогам и прямо по равнине, вздымая пыль, мчались колонны студебеккеров с боеприпасами и продовольствием. Вокруг Хайсандой-Нура расположились стрелковые части, артиллерийские дивизионы. Справа от дороги виднелись шеренги самоходок, около них — обтянутые брезентом автомашины и конные повозки.

Волобой хотел повторить вопрос, но тут генерал обернулся и сказал:

— А пехоты впереди вас не будет. Таранить Большой Хинган придется вам. Так решил командующий фронтом. Ваши бригады пойдут в первом эшелоне.

Волобоя и Жилина удивило столь необычное оперативное построение армии. Танки всегда вводились в действие лишь после прорыва укрепрайона, как эшелон для развития успеха. И вдруг первое слово предоставляют танкистам!

— Это что-то новое, — тихо сказал Волобой. — На Западе поступали по-другому.

— Хе-е, батенька мой, — пробасил Державин. — Использовать фронтовой опыт — это не означает смотреть назад. Именно фронтовой опыт и заставляет нас принять такое решение.

И он начал объяснять, почему командование фронта решило дать первое слово не артиллерии, не пехоте, а именно танкам. По имеющимся данным, главные силы Квантунской армии находятся в центре Маньчжурии — в Чанчуне, Мукдене, Жэхэ — это за четыреста-пятьсот километров от перевалов Большого Хингана. Примерно на таком же расстоянии от перевалов находятся и наши силы. Значит, с первой минуты войны начнется борьба за то, кто первым выйдет к перевалам и завладеет горными проходами. Опередить японцев, располагающих сетью внутренних дорог, могут лишь наши подвижные войска. Танки не будут использоваться для прорыва Халун-Аршанского укрепленного района, на который японское командование возлагает большие надежды. Укрепрайон надо обойти и сразу двинуться к перевалам.

Пока толковали о предстоящей операции, авангард бригады Волобоя подошел к Хайсандой-Нуру. Комбриг простился с Жилиным и пошел к своим танкистам. Викентия Ивановича Державин попросил остаться. Оглядев его красными от пыли и бессонных ночей глазами, спросил:

— Ну, выкладывай, Викентий, что нового? Как настроение? Одним словом — рассказывай все по порядку.

— Настроение, как говорят наши бутугурцы, — выше хинганских гор.

— Понятно. Что из дому пишут?

Русанов рассказал коротко о хабаровских новостях: о преобразованиях в Дальневосточном научно-исследовательском институте лесного хозяйства, о намерении старшей дочери перейти на работу в Амурское отделение Тихоокеанского института рыбного хозяйства и океанографии, потом достал из кармана гимнастерки письмо от брата.

— Об отце твоем брат любопытные вещи сообщает. Старик начинает влюбляться в приамурскую тайгу. «Экое, говорит, раздолье! И рыбы, и дичи, и ягод вдоволь». К пасеке пристрастился. Короче говоря, остается наш дед Ферапонт на сверхсрочную. Нас зовет на медовуху. Как думаешь?

— Ой, Викентий, нам сейчас не до медовухи... — Ты поверишь — никогда не уставал так, как теперь. Дело предстоит нелегкое. Я же их знаю по Халхин-Голу.

Державин рассказал, что его так сильно заботит в эти дни и ночи. Замысел — двинуть танки первым эшелоном в обход Халун-Аршана — это его идея. Внезапный сокрушительный рывок через горный хребет, выход на Центральную Маньчжурскую равнину, по его расчетам, сразу должен поставить Квантунскую армию в безвыходное положение. Смелую мысль поддержал Малиновский, одобрил главнокомандующий войсками на Дальнем Востоке, и она легла в основу операции. Державин, конечно, гордится тем, что его соображения приняты в расчет. Но думы о том, как осуществить намеченное, не давали ему покоя. Справится ли транспорт с подвозом горючего для танков? Как с запасами воды? Не наскочить бы на укрепленный район. Вчера и сегодня он уточнял протяженность и глубину Халун-Аршанского укрепрайона. Приказал даже привести бутугурского перебежчика Ван Гу-ана, который строил в горах подземные сооружения.

Слушая Державина, Викентий Иванович думал и о своих делах. Ведь он теперь за начальника политотдела бригады. Отдадут приказ, и его орденоносная бригада двинется в бой. Велика сила приказа. Она приведет в движение все дивизии, корпуса и армии. Но еще больше возрастет эта сила приказа, когда боец пойдет в наступление не только потому, что так приказано, но и потому, что сам почувствует, сердцем, что так надо.

— Да, наступают денечки, — сказал Русанов, поднимаясь со стула. — У всех нас теперь свои заботы. Там бригада подошла. Разреши, я пойду...

Когда Русанов подошел к Хайсандой-Нуру, в озере уже плескались танкисты и десантники головной походной заставы. Над водой двигались, поблескивая, белые плечи, смуглые шеи и лица. Тянуло прохладой, еле уловимым запахом озерной тины и прелого камыша.

Русанов вышел к песчаному откосу и увидел чем-то изумленного Волобоя.

— Батюшка ты мой! Сережка! Да ты ли это? — спрашивал комбриг стоявшего перед ним Иволгина. — Откуда тебя вынесло?

Иволгин смахнул стекающие с мокрого лица струйки воды, уставился на Волобоя.

— Постойте, постойте...

В комбриге он с трудом узнал того самого капитана-танкиста, с которым выбирался когда-то из Брянских лесов. Те же черные цыганские глаза, тот же веселый прищур. Только шире, вроде, стал танкист в плечах, а вместо черного буйного чуба на голове серебрились поредевшие волосы. Иволгин вспомнил, как вытаскивали они из танка полуживого чубатого капитана и как перенесли его на плащ-палатке в санитарную повозку почти в безнадежном состоянии.

— Товарищ полковник, да как же вам удалось выжить?

— Удалось, дружище, удалось! Не будем вспоминать — будь оно проклято. — Волобой обнял Сережку сильными ручищами.

К ним подошел Русанов.

— Вы, никак, знакомы? — спросил он.

— Знакомы — не то слово! Воевали вместе в Брянских лесах. И был он при мне не кем-нибудь — адъютантом для особых поручений. — Волобой влажными глазами смотрел на Сережку. — Теперь его сразу и не признаешь. Вон какой вымахал! Усы пробиваются. Офицером стал!

— Чайке спасибо. Он определил меня в училище... А сам куда-то пропал. Не знаю, жив ли?

— Чайка? Он жив! Служит на Тихом океане. Оттуда пособлять нам будет, — радостно сказал Волобой. — Только постой, постой, — комбриг вновь оглядел бывшего адъютанта. — Почему же ты, бисов сын, не пошел в танкисты? Я что наказывал?

— Так получилось. Угодил в пехоту.

— Недоглядел, видно, Чайка. Придется с него после войны стружку снять...

— Не стоит, товарищ полковник. Все равно мы теперь вместе воевать будем.

— Что верно, то верно.

— А мы-то считали, что вас разбомбило. Ведь повозка тогда не вернулась.

— Значит, повозку разбомбило на обратном пути.

Иволгина окликнул Хлобыстов. Услышав его голос, Волобой спросил:

— С Хлобыстовым спаялся? Хороший он парень. А его брат Степан командовал нашим полком. Остатки полка мне пришлось выводить. Хлебнули мы горюшка. Кроме нас еще две роты вышли из окружения. И снова полк сформировали, знамя-то мы сберегли.

Танки Андрея Хлобыстова подошли к берегу озера. Из лозняка вынырнула головная машина. У башни сидел капитан Ветров и рукой указывал вдаль, должно быть говорил бойцам о халхингольских боях.

— В том танке — знамя нашей бригады, — сказал Волобой. — Там и шашка твоего отца. Мы его не забываем. Партизаны спасли наш отряд и Знамя...

— Спасибо за память, — тихо сказал Иволгин.

— Вырос ты, Сережка, с тех пор. Впрочем, все мы выросли. И сил у нас с тобой теперь — не то что в Брянском лесу. Здесь война, дружище, начнется не так, как на Западе. Хватит. — Волобой подумал о предстоящем рывке к Хинганским перевалам.

— У нас в училище дирижером был Илья Алексеевич Шатров, тот, который вальс написал про маньчжурские сопки. Так он называл победу на Востоке венцом Отечественной войны.

— Венец? Хорошо сказал! — заметил Волобой.

Они переглянулись, помолчали. Издали донесся глухой гул моторов. К озеру подходили новые танковые батальоны, самоходные артиллерийские дивизионы.

В узком Тамцак-Булакском выступе и на прилегавших к нему монгольских землях сосредоточивались главные силы Забайкальского фронта: танковая армия, три общевойсковые армии, а за ними стояли на аэродромах готовые к вылету самолеты-бомбардировщики воздушной армии.

Здесь — направление главного удара.


Читать далее

Грозовой август
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть