Онлайн чтение книги В сказочной стране. Переживания и мечты во время путешествия по Кавказу I Æventyrland: Oplevet og drømt i Kaukasien
VII

Интересное и хорошее место.

Мы просим ночлега, но все отдельные комнаты заняты. Однако это не значит, что мы остаёмся без приюта, моей жене дают место в общей комнате для женщин, а мне в такой же для мужчин. В общей комнате для мужчин вдоль стен стоят скамьи с бараньими шкурами, и на одной из них я должен спать. Мы просим чего-нибудь поесть, и нам сейчас же подают превосходное филе, щи и фрукты. Моя лихорадка опять даёт себя чувствовать, так что я должен был бы воздержаться от некоторых блюд и напитков; но я так доволен тем, что мы нашли это место в горах, где так уютно, что я забываю о своей лихорадке и требую вопреки диете филе, щи, фрукты и пиво, а кроме того кофе.

В то время, как мы едим, в сенях появляется Корней и хочет с нами говорить. До нас доносится его голос, а когда кто-нибудь растворяет дверь, то мы даже видим его; но слуга оберегает наш покой и не хочет ему позволить беспокоить нас во время нашей трапезы. Тогда Корней пользуется благоприятной минутой и пробирается к нам в столовую.

Что ему надо?

Корней объясняет, что мы должны выехать отсюда завтра в шесть часов. Почему? Это против уговора, ведь было решено выехать в пять часов утра, чтобы к вечеру того же дня добраться до Ананури. На это он отвечает очень запутанно, но мы всё-таки понимаем из его слов, что он просит нас идти вместе с ним.

Мы выходим с ним с непокрытыми головами и без верхнего платья, думая, что нам не надо отходить от дома; но Корней ведёт нас куда-то далеко по дороге. Луна не полная, но она ярко светит, а кроме того зажглось множество звёзд. Мы замечаем какое-то чёрное пятно на краю дороги; Корней идёт вперёд и подходит к этому месту. Мёртвая лошадь! Околела одна из лошадей Корнея. Он опоил её. Она лежит со вздутым, как шар, животом.

— Это — сто рублей! — говорит Корней.

Он неутешен, он провожает нас назад к прерванному обеду и всё время повторяет, что это сто рублей. Ну, значит, сто рублей пропали; ведь никто не вернёт их Корнею, так о чём же тут разговаривать? И, чтобы отделаться от Корнея, я говорю ему приблизительно следующее:

— Спокойной ночи! Завтра в пять часов утра мы выезжаем.

— Нет, в шесть часов, — отвечает Корней.

Снова между нами возникает разногласие. Корней объясняет что-то, из чего мы понимаем, что теперь сто рублей пропали, и на завтра у него остаются только три лошади...

Эта логика нам непонятна. Имея только три лошади, он должен был бы иметь гораздо больше основания начать путешествие в пять часов, чтобы добраться до Ананури. После долгих переговоров при помощи соломинки и часов и ясно повторенного несколько раз по-русски числа «пять», Корней наконец утвердительно кивает головой и сдаётся.

— Спокойной ночи!

Пообедав, мы снова выходим на двор посмотреть на околевшую лошадь. Зачем её оттащили так далеко от станции? Уж не сказывается ли в этом отчасти кавказское христианство? Здесь, как во многих других странах, вероятно, осталось кое-что от старого учения христиан держаться подальше от конины. И вот эта громадная языческая туша валяется далеко у проезжей дороги, в стороне от людей, — по-видимому, никого не соблазняла даже шкура её. И в этом отношении кавказцы правы, если вообще их христианство не проявляется в одном только этом. Правда, на Кавказе повсюду ещё стоят развалины церквей со времён царицы Тамары34Тамара (сер. 60-х гг. XII в. — 1207, по уточнённым данным) — царица Грузии в 1184—1207. В её царствование Грузия добилась больших военно-политических успехов. (1184—1212 гг.), но есть также церкви и позднейшего происхождения; однако в большей или меньшей степени значительная часть кавказцев и по сей день ещё осталась магометанами. В окрестностях Баку какое-нибудь поколение тому назад существовали ещё огнепоклонники, а на южном Кавказе, в Армении, говорят, живут ещё поклонники дьявола. Когда жители среднего Кавказа были покорены Россией и должны были присягать царю, то они поставили непременным условием присягать именем своего собственного бога...

Месяц и звёзды ярко светят. Туша лошади, вздутая, языческая, отвратительная, продолжает лежать на краю дороги, две собаки сидят и сторожат её. Через несколько времени появляется человек с большими клещами в руках. Это молодой человек, он поворачивает вздувшийся шар, он возится с трупом лошади и шутит, покрикивая «тпру», когда туша не слушается его и перекатывается слишком быстро. Так, пожалуй, он не обращался бы с христианским трупом. Потом он снимает подковы с павшей лошади; вскоре после этого появляется Корней, и они приготовляются сдирать с лошади шкуру. Почему бы и нет?

Они начинают вдвоём сдирать шкуру и взрезают кожу на брюхе и на ногах. Корней работает молча, но молодой человек жалуется, что плохо видно, он смотрит на небо, ворчит и как будто говорит с укором: «А он сегодня плохо заправил лампу!». Потом молодой человек уходит и возвращается с фонарём. С ним приходит несколько человек постарше, словно они почуяли, что от него пахнет свежинкой, и их неудержимо потянуло за ним.

Мы стоим все вокруг павшей лошади и смотрим.

Вдруг несколько человек вынимают свои кинжалы из ножен и начинают также сдирать шкуру. Видимо, это доставляет им величайшее наслаждениё, они щупают руками обнажённое мясо и греются о него, и при этом они глухо и возбуждённо смеются. Неужели в них проснулся язычник?

Шкуру быстро содрали с павшей лошади, и подъехала другая лошадь с телегой, чтобы увезти падаль. Но тут один разохотившийся горец вонзает в брюхо животного свой нож и вспарывает его. У всех вырывается подавленный возглас, как невольное выражение восторга, и вскоре многие начинают рыться руками во внутренностях лошади, и при этом они громко говорят, как бы желая перекричать друг друга. Сам Корней не принимает во всём этом никакого участия, он слишком христианин для этого, он даже отбрасывает от себя поганую шкуру, не желая иметь с ней никакого дела. Но он смотрит на свежевание, и в глазах его вспыхивает огонёк.

К группе подходит ещё один человек, мы не верим нашим глазам — это хозяин станции. Неужели и он присоединится к другим? Он приостанавливает свежевание и просит у Корнея разрешения взять себе часть туши. Корней отворачивается и отказывает ему. Хозяин суёт ему в руку деньги, и Корней снова отворачивается, но деньги берёт. После этого хозяин указывает на те части туши, которые он желает получить, и горцы с видимым удовольствием разрубают тушу. Хозяин берёт на помощь двух человек и уносит филейную часть и задние ноги. «Филе! — проносится у меня в голове, — филе и щи для будущих проезжих! А если хозяин и его домочадцы люди не брезгливые, то они сегодня же вечером отведают этого жаркого. Ведь это — конина».

Теперь Корней торопится поскорее увезти на телеге остатки околевшей лошади; но мясники продолжают ещё возиться над внутренностями, остались ещё лакомые кусочки, и каждый берёт себе — кто печёнку, кто лёгкие, кто лопатку. И Корней снова отворачивается и предоставляет им хозяйничать. В конце концов на телеге увезли всё-таки довольно много — сильно вздутые кишки.

Я невольно вспомнил Хакона Адальстейнсфостре на кровавом пиршестве при Ладе35Далее пересказывается эпизод «Саги о Хаконе Добром» из цикла «Круг Земной» (ок. 1230) исландского скальда Снорри Стурлусона (1178—1241).. Король боролся всеми силами и не хотел есть конины, но народ настаивал на том, чтобы он ел её. Однако король был воспитан в христианской вере в Англии и ни за что не хотел есть конины. Тогда крестьяне попросили его отведать хоть супа; но он и от этого отказался и отвернулся. В конце концов они стали требовать от него, чтобы он ел хотя бы один жир; но нет, короля не так-то легко было уговорить. Тогда крестьяне хотели восстать против него. И вот Сигурду Ярлу пришлось быть посредником между королём и народом. «Разинь только рот и наклонись над котлом», — сказал он королю. Но из котла шёл жирный пар, и король прикрыл его полотенцем прежде, чем разинуть над ним рот. Однако таким разрешением спора обе стороны остались недовольны, говорит предание.

На следующую зиму на рождественском пиршестве снова возник спор из-за того же. На это пиршество съехалось множество крестьян, и они стали требовать, чтобы король приносил жертву. Но он отказался от этого. А когда ему дали выпить поминальный кубок, то он сделал над ним крестное знамение.

— Что он делает? — спросил Кор Грютинг.

— Он делает знак молота Тора, — ответил Сигурд Ярл, этот хитрец.

Но крестьяне были очень недоверчивы и потребовали, чтобы король выпил поминальный кубок, не делая над ним знака молота Тора. И король долго отворачивался, но потом он уступил и выпил кубок, не крестя его. Тут снова появилась конина, и короля попросили отведать её. Но он снова отвернулся. Тогда крестьяне стали угрожать ему насилием, и Сигурд Ярл попросил его уступить. Но король был английский христианин, он был непоколебим. И он съел только несколько кусочков конской печёнки.

Ах, Корней Григорьевич, у тебя было много предшественников и будет ещё много последователей. Уж таков свет...

Мы возвращаемся на станцию и собираемся ложиться спать. Спокойной ночи! Но вот беда, у меня только один старый номер гельсингфорской газеты «Новая Пресса». И это моё единственное чтение, а между тем я читал этот старый номер такое множество раз, что он никоим образом не может меня больше интересовать. В нём есть статьи о «Военном суде в Ренне36Осенью 1899 в городе Ренн (Северная Франция) по резолюции кассационного суда проводился вторичный разбор военным судом «дела Дрейфуса», ставшего предметом ожесточённой политической борьбы во Франции в 1890-х годах XIX в. Проходивший по делу офицер французского Генерального штаба еврей Альфред Дрейфуса обвинялся в шпионаже в пользу Германии. В результате разбора дела в Ренне Дрейфус был вновь признан виновным, но при смягчающих вину обстоятельствах, и приговорён к 10 годам заключения. Однако вскоре Дрейфус был помилован, а в 1906 — полностью оправдан.», о «Заговоре против республики», о «Военных слухах из Трансвааля37Имеется в виду англо-бурская война 1899—1902, вследствие которой Великобритания аннексировала территории бурских республик Трансвааль и Оранжевая в Южной Африке.», о «Беспорядках в Чехии», о «Чуме в Опорто38Опорто (Oporto) — испанское название города Порту в северной Португалии.» — больше я уже не был в состоянии читать обо всём этом. Увы, сколько раз ещё мне приходилось наслаждаться на сон грядущий этим чтением и даже находить утешение в таком отделе, как «Рыночные цены». И только на возвратном пути по сербским равнинам я выбросил этот старый листок газеты из окна купе...

Я снова выхожу на двор и брожу во мраке ночи вокруг станции. Я выхожу на задний двор. Это большое открытое место, окружённое со всех сторон домами. При кротком свете месяца и звёзд я вижу, как приходят и уходят одетые в кафтаны люди с лошадьми, которых ведут в конюшню или выводят оттуда, готовясь к отъезду. Время от времени дверь в главное здание отворяется, и оттуда кто-нибудь кричит непонятные слова или имя на двор, и на это отвечают такими же непонятными словами из конюшни. По середине двора лежит верблюд и пережёвывает жвачку; какой-то человек, проходя мимо, дразнит его, тыкая в него палкой; тогда верблюд кричит и, лёжа, поднимает голову на высоту человеческого роста. Из конюшни доносится фырканье лошадей и слышно, как они жуют кукурузу.

Мне удивительно хорошо со всеми этими людьми и животными в эту тихую, звёздную ночь. У меня такое чувство, будто я нашёл уютный уголок в этом далёком чужом краю. Я останавливаю то одного, то другого человека и предлагаю папиросу, чтобы подружиться с ними и чтобы меня не выпроводили отсюда; а давая огонь, я освещаю спичкой лицо горца и смотрю, какой он. Все они худые и красивые, со стройными фигурами, все похожи друг на друга, у всех смуглые лица арабского типа. К тому же они держатся, как стальные пружины, и наблюдать за их осанкой и походкой — настоящее наслаждение.

Всё было бы так хорошо, если бы Корней не потерял свою лошадь, не потерял сто рублей.

Пока я брожу по конюшням и прислушиваюсь к болтовне людей, вдруг откуда-то появляется Корней.

— Сто рублей! — говорит он и печально качает головой.

«Ну, довольно, Корней», — думаю я про себя.

Но Корней не перестаёт и следует за мною. Потом он опять упоминает о шести часах утра — время нашего отъезда. Я начинаю раздумывать над тем, почему Корней задался целью раздражать меня этим поздним часом, и я прихожу к тому выводу, что он хочет выманить у меня лишнюю плату, взятку, чтобы выехать в пять часов. Если мы не настоящие миссионеры, то очень может быть, что мы богатые люди, для которых сто рублей не играет никакой роли.

«Нет ничего невозможного, если он именно так и рассуждает», — думаю я.

Я довольно крепко беру Корнея за руку, веду его с собою к человеку, стоящему с фонарём в руках, и указываю ему на цифру пять на моих часах. Потом я громким голосом говорю ему по-русски — насколько правильно, не знаю, — «пять часов». И в то же время я почти касаюсь своим указательным пальцем лба Корнея. И Корней вяло кивает мне, очевидно, он понял. Но я вижу, что он и не думает успокоиться на моём решении. Тогда я поскорее ухожу со двора, чтобы покончить с ним.

Конечно, Корней явится завтра только к шести часам утра, вопреки нашему договору и моему решительному заявлению. К этому надо быть готовым, но тут ещё вопрос, можем ли мы с тройкой лошадей добраться до Ананури.

Как бы то ни было, но надо идти в дом и лечь.

В моей большой общей комнате лежит уже один человек, он спит. У другой стены стоит офицер в форме и готовит себе постель; у него свои простыни и белые наволочки. У него очень высокомерный вид, и я не осмеливаюсь заговаривать с ним. У дверей на голом полу лежит солдат. Он ещё не спит. Очевидно, это денщик офицера.

Я снова выхожу и иду по дороге туда, где лежала павшая лошадь. На некотором расстоянии я слышу весёлый говор множества людей, и я иду на этот говор. Я вижу, что под нависшей скалой разведён огонь, и я направляюсь туда.

Вокруг костра сидят семеро человек. Необыкновенно красивое зрелище! Они сварили конину и теперь едят её, лица и руки у них в жиру, и все рты усердно жуют и в то же время болтают. Увидя меня, они и мне предлагают отведать их кушанья, один человек пальцами протягивает мне кусок мяса, что-то говорит и улыбается; остальные также улыбаются и, чтобы подбодрить меня, ласково кивают мне. Я беру мясо, но качаю головой и говорю: «У меня лихорадка». Это выражение я нашёл в моём русском «Переводчике». Но они не понимают по-русски и обсуждают, что я сказал; а когда это выясняется, то все начинают очень оживлённо говорить. Насколько я их понял, они объясняют мне, что конина — лучшее средство против лихорадки, и многие протягивают мне куски мяса. Тогда я начинаю есть, и оказывается, что мясо очень вкусное. «Соли?» — спрашиваю я. Один из горцев понимает меня и протягивает мне соль в маленькой тряпочке; но соль грязная, и я закрываю глаза, когда беру её. Но сами они едят без соли, они едят быстро и жадно, и в глазах у них какое-то безумное выражение. Я думаю про себя: «Они точно пьяные, неужели же их могла опьянить конина?» Я присаживаюсь к ним, чтобы наблюдать за ними и выяснить себе это.

Они начинают пить отвар. Для этого они пользуются ковшом, который пускают в круговую; ковш весь в жиру до самой ручки. Когда они напились отвару и утолили жажду, то снова принялись за мясо, и так продолжалось долго. Я совсем перестаю есть, но их угощение хорошо подействовало на меня и прекратило мою лихорадку; когда они ещё предлагают мне, то я благодарю их и отказываюсь.

Они начинают вести себя всё страннее и страннее и едят мясо, прибегая к странным приёмам. Они прикладывают кусок мяса к щеке и потом тащат его ко рту, как бы лаская его, прежде чем проглотить, и при этом они закрывают глаза и смеются. Некоторые же суют кусок мяса под самый нос и держат его там некоторое время, чтобы насладиться его запахом. Все они лоснились от жира до самых глаз и чувствовали себя прекрасно, несмотря на то, что чужестранец сидел тут же и смотрел на них. Они также катались по земле, испуская звуки, и не обращали ни на что никакого внимания...

Тут я снова вижу Корнея, который направляется к нам, и я встаю, кланяюсь и ухожу. Добрый Корней начал надоедать мне.

Я опять иду по дороге, но когда я дошёл до станции, то у меня пропала всякая охота ложиться, так хорошо я чувствовал себя, избавившись от лихорадки. Я обхожу строения и сворачиваю по направлению к горам. У подножия горы я нахожу пару лошадей и пару телег. Небо густо усеяно звёздами, до меня доносится глухой шум Терека, вокруг меня теснятся тёмные, молчаливые горы. Их подавляющее величие действует на меня, я закидываю голову и всматриваюсь в их вершины, уходящие в небеса. Я любуюсь также на звёзды, некоторые из них я даже узнаю, но мне кажется, что они сдвинулись со своих мест, Большая Медведица стоит прямо над моей головой.

«Теперь, вероятно, в Норвегии вечер, — думаю я, — и во многих местах солнце садится в море. И солнце делается совсем красным, когда оно заходит; а в моём родном краю, в Нурланне, оно ещё краснее, чем в других местах, оно багровое. Ну, да что же об этом думать...»

Никогда не видал я таких ярких звёзд, как здесь, в Кавказских горах. А луна даже неполная, и всё-таки она светит так же, как в полнолуние. Для меня такой яркий свет с ночного неба без солнца — новость. Это чарует меня и заглушает мою тоску по родине. Я сажусь на землю и смотрю вверх, а так как я принадлежу к числу тех, кто в отличие от многих других ещё не разрешил вопроса о Боге, то я отдаюсь на некоторое время мыслям о Боге и Его творении. Я попал в волшебную и таинственную страну, это древнее место изгнаний оказалось самой удивительной страной из всех. Я всё больше и больше отдаюсь своему настроению и не думаю больше о сне. Горы представляются мне чем-то невероятным, мне кажется, что они пришли из другого места и теперь остановились тут прямо передо мною. Как и все люди, долго обречённые на одиночество, я слишком много разговариваю с самим собою; и тут я съёжился и, весь трепеща от охватившего меня блаженного чувства, я начал говорить громко. Мне захотелось лечь и заснуть. И я растягиваюсь на земле, болтаю ногами, и всё моё тело охватывает радостное чувство, потому что всё так прекрасно вокруг меня. Но холод даёт себя чувствовать, и я встаю и иду к лошадям.

Обе лошади стоят отпряжённые и разнузданные, но обе они привязаны каждая к своей телеге. У обеих к мордам привязаны пустые мешки для кукурузы. Я снимаю мешки и отпускаю верёвки, на которых привязаны лошади, чтобы дать им возможность щипать траву на зелёном склоне травы. Потом я хлопаю их и ухожу.

Тогда лошади перестают щипать траву, поднимают головы и смотрят на меня. Я снова подхожу к ним, хлопаю их и хочу уходить, но лошади идут за мной. Видно, что они чувствуют себя одинокими и хотят быть на людях. На это я не обращаю внимания, но когда я уже отошёл на некоторое расстояние, то мне пришло вдруг в голову, что было бы недурно проехаться верхом, и я поворачиваю назад. Я выбираю лошадь, которая получше на вид, хотя и она худая и очень невзрачная. Я отвязываю её и сажусь на неё верхом. И вот я еду в горы в косом направлении от дороги.

Царит ненарушимая тишина, я слышу только топот лошади. Станция давно скрылась у меня из виду, горы и долины заслонили её, но я знаю, в каком направлении надо ехать, чтобы попасть назад.

Здесь нет тропинки, но лошадь быстро бежит вперёд по каменистой почве; когда она бежит рысью, то её острый хребет больно режет меня, так как подо мной нет седла. Но она охотно скачет также и галопом, и тогда я чувствую себя прекрасно.

Здесь гора уже не такая голая, там и сям попадаются лиственные кустарники и мелкий лес, а в некоторых местах кусты крупного папоротника. Проехав некоторое время по поросли, я очутился на тропинке. Она пересекает наш путь. Я останавливаюсь, смотрю вверх и вниз и не знаю, в какую сторону мне ехать. В то время, как я стою и размышляю, я замечаю вдруг человека, который спускается по тропинке с горы; лошадь также видит его и поднимает уши. Я спешиваюсь, и мне становится страшно; я смотрю на приближающегося человека и на лошадь и прислушиваюсь, но я слышу только тиканье часов в моём кармане.

Когда человек подошёл довольно близко ко мне, то я кивнул ему как бы в знак дружелюбного приветствия. Но тот оставил моё приветствие без внимания и только молча приближался ко мне. На нём серый бурнус и громадная меховая шапка, какие я видал раньше у пастухов. По всей вероятности, он пастух, да и его рваный бурнус соответствовал этому предположению; но на нём богатый пояс, а за поясом кинжал и пистолет. Он равнодушно проходит мимо меня. Я смотрю ему вслед и, когда он отходит на несколько шагов, я останавливаю его и предлагаю ему папиросу. Он оборачивается и с некоторым удивлением берёт папиросу; закурив её, он быстро произносит несколько слов. Я качаю головой отрицательно и отвечаю, что не понимаю его. Он говорит ещё что-то; но так как он убеждается в том, что я не могу говорить с ним, то он уходит своей дорогой.

Я крайне доволен тем, что эта встреча прошла так благополучно, и снова успокаиваюсь. Я хлопаю лошадь по шее, привязываю её к кусту папоротника, несколько в стороне у тропинки, и даю ей пастись, а сам сажусь тут же. Да, у пастуха, конечно, не было ничего дурного на уме, этого ещё недоставало! Чего доброго, он ещё и сам боялся меня. Он так сердечно поблагодарил меня за папиросу. Ну, предположим, что этот человек хотел убить меня тут, где не было кругом ни души. Так что же из этого? Я вцепился бы ему в горло и, задушив его почти до смерти, дал бы ему слегка вздохнуть, чтобы он хорошенько пожалел о своей жизни. А потом я прикончил бы его.

Я ничего не имел бы против того, чтобы кто-нибудь из моих соотечественников видел меня в этой ужасной борьбе с дикарём...

Мне немного холодно, но это не мешает мне чувствовать себя прекрасно. Ну, что это за люди, которые спят в мягких постелях и тратят прекрасные ночные часы для того, чтобы холить своё изнеженное тело! И я сам в течение долгих лет спал в европейских постелях с одеялами и подушками, — и слава Богу, что я это выдержал. Но ведь у меня богатырская натура!

Место, где я лежу, нечто вроде ложбины среди гор; у меня является желание жить здесь среди месяца и звёзд и, может быть, среди существ, рождённых облаками, которые спускались бы ко мне.

Не знаю, где я нашёл бы воду здесь, но я назвал бы это место «Источником», потому что оно находится в самой глубине ложбины, хотя слово «источник» и не обозначает недостатка в воде.

Я снова сажусь на лошадь и принимаю решение следовать по тропинке. Лошадь отдохнула, и ей хочется бежать рысью, но так как мы спускаемся под гору и я соскальзываю ей на шею, то я удерживаю её. Вдруг при одном из крутых поворотов я вижу перед собой заселённую долину. Тут я останавливаюсь и раздумываю. Это грузинский посёлок, я вижу несколько маленьких хижин, которые как бы приклеились к склону горы. Я не знаю, что мне делать, я боюсь ехать туда. Пожалуй, там у меня ещё отнимут лошадь.

Я отвожу лошадь назад, чтобы скрыть её от посторонних глаз, и привязываю её в стороне от тропинки. После этого я спускаюсь вниз и осматриваюсь по сторонам; я был ответствен за лошадь и должен был убедиться в том, что ей не грозит никакой опасности. Сперва я решил оставить лошадь там, где она стояла, и пешим спуститься в долину, но потом, я подумал: если что-нибудь случится, то хорошо иметь лошадь под рукой. Я сел на лошадь и стал спускаться вниз.

Однако, приблизясь к хижинам, я остановился и снова стал раздумывать, Быть может, благоразумнее будет не продолжать этой затеи? Но было поздно. Собаки увидали меня и подняли лай. Вслед затем на крыше одной из хижин во весь рост встаёт какой-то человек и смотрит на меня. Мне ничего другого не оставалось, как подъехать к нему. Но в глубине души я предпочитал быть на станции.

Уже одни только собаки производили неприятное впечатление; они были большие и жёлтые и походили на белых медведей, а когда они лаяли, то поднимали морды вверх и ощетинивались. У меня явилась маленькая надежда на то, что человек, стоявший на крыше, тот самый пастух, которого я только что угощал папиросой и с которым я подружился; Но когда он спустился на землю, я сейчас же увидал, что это другой. На ногах у него не было ни сапог ни чулок, а болтались какие-то ужасные лохмотья. На голове у него была громадная шапка, но вообще он был очень легко одет.

— Добрый вечер! — приветствую я издалека.

Он не понимает моего русского языка и молчит. Он упорно молчит и мрачно смотрит на меня. Тут я вспоминаю магометанское приветствие, которое, как я читал, принято у кавказских племён, и я произношу по-арабски: «салам алейкум!». Это было понято сейчас же — потому ли, что я напал на гения языковедения, или потому, что арабский язык был его родной. Он ответил: «ва, алейкум салам». И поклонился мне. После этого он продолжает говорить на том же языке, но я, конечно, не понимаю ни звука и не могу даже дать себе отчёта в том, на котором из пятидесяти кавказских наречий он говорит. Чтобы не стоять перед ним безмолвно, я пускаю в ход полдюжины известных мне русских слов; но это не производит на него ни малейшего впечатления.

С крыши хижины спускаются ещё двое полуголых мальчиков и смотрят на меня с крайним изумлением. Эти малыши живут так далеко от людей, что не выучились ещё искусству просить подаяние. Они только тихо стоят и испуганно посматривают. Они смуглые и некрасивые, с круглыми карими глазами и большими ртами.

Я протягиваю человеку папиросу, чтобы дружелюбно настроить его, и когда он принимает её и берёт также и огонь, то во мне снова просыпается мужество. Мне приходит в голову, что это путешествие я мог бы использовать для служения науке. Я мог бы исследовать жилище этого татарского пастуха. Я начинаю осматривать строение снаружи, и так как русский язык не оказывает мне никакой помощи, то я перехожу на норвежский, который я знаю лучше, и прошу пастуха показать мне его дом. По-видимому, он ничего не имеет против этого, он только отворачивается несколько в сторону, чтобы исполнить своё личное дело. Чтобы как-нибудь не испортить настроения и не прервать разговора, я кланяюсь там, где полагается кланяться, и всё время поддерживаю вежливый разговор, словно он понимает меня; время от времени я также улыбаюсь, когда мне кажется, что мой хозяин сказал нечто смешное. Я поручаю детям держать лошадь и сую им за это несколько медных монет.

Дом как бы врыт в скалу, но спереди по обеим сторонам двери стены его выведены из камня, замазанного известкой. Крыша выдаётся далеко вперёд и опирается спереди на два каменных столба; эти столбы даже слегка отёсаны. Двери в дверном отверстии нет.

Ну, этого с меня довольно.

Когда я поднимаю голову вверх, чтобы осмотреть крышу, я замечаю на ней два человеческих существа, которые лежат там и смотрят на меня; встретившись с моим взором, они робко отодвигаются назад на крыше и прикрывают лица платками. «Гарем, — думаю я, — гарем пастуха! Что за несчастье с этими восточными людьми, не могут они этого бросить!» Мне очень хотелось исследовать крышу и её обитателей, но, по-видимому, это вовсе не входило в расчёты моего хозяина, напротив, он сделал вид, будто моё посещение окончено. Тогда я вынимаю мою записную книжку и записываю в неё всё, что видел, чтобы показать ему, что у меня могут быть научные намерения. А так как я обязан в таком случае осмотреть его жилище также и внутри, то я становлюсь в дверях и заманиваю его внутрь новой папиросой. Он берёт мою папиросу и позволяет мне войти в дом. Тут царит тьма, но горец зажигает лампу, меня неприятно удивляет, что он зажигает глупую европейскую лампу с керосином; по потом я вспоминаю, что «вечный» огонь в древности был не что иное, как керосин, и что если где-нибудь на свете должен гореть керосин, то это именно здесь, на Кавказе. Очаг стоит не по середине хижины, а значительно ближе к одной из стен, он сложен из больших камней. Там и сям на полу валяются чашки и деревянные блюда, а также глиняная и железная посуда, — насколько я заметил, я не имею тут дел ни со стилем «рококо» ни со стилем Людовика XVI; я чувствую отсутствие строгого стиля, и перед моими глазами ясно встаёт брандвахта39Брандвахта (от голл. brandwacht — сторожевой корабль) — пост на берегу или на судне для наблюдения за пожарной безопасностью в районе порта. в Христиании во всём своём известном великолепии. На стенах висят ковры. «Это влияние гарема, — думаю я, — следы женских нежных ручек». Я беру лампу и подношу её к коврам. Восхитительные кавказские ковры, старые и новые, плотно сотканные, с разноцветными узорами. Рисунок персидский.

Ну, этого с меня довольно.

Я охотно посидел бы, но стульев нигде не видно: на полу валяются две охапки сухого папоротника, и я сажусь на одну из них, при чём раздаётся треск. Вдруг я вижу, что кто-то шевелится в углу. И вслед затем оттуда раздаётся человеческий голос. Я снова беру лампу и освещаю ею угол: там лежит старая сморщенная женщина, она нащупывает вокруг себя руками, она слепа. Пастух, который до этой минуты не проявлял никакой чувствительности, вдруг становится нежным и внимательным, он спешит успокоить старуху и заботливо прикрывает её. «Это его мать», думаю я. И я припоминаю, что читал где-то, будто кавказцы не обращают ни малейшего внимания на желания своих жён, но покорно слушаются своих матерей. Таков уж обычай. Но ему не удаётся успокоить старуху, она хочет знать, что происходит вокруг неё, и сын несколько раз повторяет свои объяснения. Она очень стара, у неё острый нос и ввалившийся рот, глаза у неё мутные, на них белая пелена, они ничего не видят. «Когда лошадей и коров привязывают слишком близко к стене, то они становятся близорукими от этого, — думаю я, — кавказских женщин постигает та же участь, их привязывают слишком близко к стене. И вот они слепнут».

По-видимому, старуха даёт какое-то приказание, которого сын слушается, разводя огонь на очаге при помощи стеблей папоротника. Вспыхнуло яркое пламя, он начинает жарить бараний бок на железной сковороде и бросает также кусочек мяса в огонь, в воспоминание древнего языческого обряда. Мясо хорошее и жирное, оно жарится в своём собственном соку; оно распространяет несколько прогорклый запах, но когда хозяин предлагает мне кусочек жаркого, то я беру его и ем. У него странный вкус, однако когда хозяин предлагает мне ещё несколько кусков, то я съедаю их также. Я догадываюсь, что обязан этим угощением старухе, которая лежит в углу. По моим выразительным жестам и знакам хозяин понимает меня и угощает мясом также и старуху.

После этого сытного угощения я снова начинаю думать о моих изысканиях, и мне очень хочется начать с крыши. Там лежат две женщины и коченеют от холода в то время, как мы тут пируем, и мне делается обидно за этих несчастных при мысли о том, что муж их так сердечно относится к своей матери и совершенно забывает своих жён. Мне хочется чем-нибудь вознаградить их и подарить им медных денег на туфли, если бы я только мог хоть как-нибудь пробраться к ним. Я представлял себе, что одна из них любимая жена пастуха и что она действительно — восхитительная женщина. Такой человек, как пастух, не стоил её, это я дал бы ему поесть. Если бы я только захотел этого, то мне ничего не стоило бы совсем вытеснить его. Кроме личного удовлетворения и удовольствия, которое я мог бы извлечь из этого, мне ничуть не повредило бы, если бы у меня было маленькое галантное приключение — я мог бы занести его в свой дневник.

Наконец это могло бы иметь громадное значение и для самой жены-фаворитки. Это разбудило бы её. Это могло бы дать толчок целому маленькому женскому движению на Кавказе. Я не стал бы действовать грубо и не оскорблял бы её, потому что женщина всегда остаётся женщиной. Мне казалось, что лучше всего было бы для начала написать ей что-нибудь. Она невольно прониклась бы уважением к человеку, который выводит на бумаге такие интересные крючки. К тому же надо иметь в виду и содержание того, что я написал бы ей. И тут то обнаружилось бы всё моё превосходство. Будь у неё альбом для автографов, я непременно написал бы в нём что-нибудь, и тогда она могла бы открывать его, когда ей только вздумается. Я намекнул бы на печальную жизнь, которую она ведёт; но в то же время я утешил бы её — детьми. Вот тут моё превосходство одержало бы блестящую победу. Я написал бы следующее:


Мой друг, любовь всегда есть в жизни воскресенье,

Потом она для нас благословенье, затем проклятие,

В конце концов проклятие становится благословеньем,

Ты понимаешь ли меня, и ты согласна ли со сравненьем?


Вот что я написал бы ей, это выходит очень складно и хорошо. С двумя первыми строками она сейчас же согласилась бы, но третьей она не поняла бы. Дети — благословенье? Для молодой женщины? И она вздохнула бы так глубоко, что её лиф лопнул бы от моего жалкого утешения. Но это утешение я ей даю с преднамеренной целью, из хитрости. Пусть хорошенько прочувствует своё безутешное положение жены жалкого пастуха. И действительно, это становится ей вдруг ясно.

Всё это случилось сегодня вечером.

Завтра вечером, по условию, мы встречаемся на другом берегу Терека, где, конечно, есть много красивых мест. Всё залито кротким светом луны, на небе горят звёзды, и всё это приводит нас в известное настроение.

— Первые две строки, — говорит она, — тебе внушил сам Аллах, это сама истина.

— А третья строка? — спрашиваю я, чтобы испытать её.

— Нет, третья не для молодой женщины, — отвечает она.

Я знал её ответ заранее. Всё идёт, как по-писанному.

— В таком случае, я вытеснил из твоего сердца твоего мужа? — говорю я и хочу воспользоваться своим выгодным положением.

Но с этим она не согласна, вообще она не согласна с тем, чтобы я пользовался чем бы то ни было. Я не совсем-то в её вкусе. У меня нет ни пояса, ни блестящего оружия за поясом, нет у меня также и чёрных великолепных глаз.

Тут я начинаю потешаться над пастухом и беспощадно смеюсь над его огромной шапкой. «Уж не думаешь ли ты, что я где-нибудь во время моих путешествий по белу свету видел такое чудовище? — спрашиваю я. — Никогда!» Так я буду высмеивать его шапку. «А что у него за обувь на ногах? Одни лохмотья, фру, одни лохмотья!» И тут же я мог бы показать ей, какую одежду и какое бельё носят цивилизованные люди, но, конечно, моя благовоспитанность не позволила бы мне расстёгиваться.

Тем не менее я показываю ей пряжку на моём жилете, но она принимает её за украшение для шляпы; пока мы возимся с этим, я крепко прижимаю рукою мой бумажник, чтобы не вводить в искушение это дитя природы. Мои перламутровые запонки также вызывают её изумление. Да и простых запонок она ещё никогда не видала. Но при виде отделки на моих подтяжках она признаёт себя побеждённой и сознаётся, что это украшение гораздо интереснее пояса её мужа. Я сейчас же обещаю подарить ей подтяжки. Вдруг она говорит — этакое коварное дитя: «А третья строка всё-таки для молодой женщины! Теперь я её поняла!».

Тогда я киваю головой от радости, что весь мой план так блестяще удался, и я тут же снимаю свои подтяжки и дарю их ей.

Одним словом, она пробуждена. В эту же звёздную ночь она обещает мне начать женское движение на Кавказе. «А последнюю строку, — говорю я ей под конец, — я написал только для рифмы, так будет лучше, если когда-нибудь ты вздумаешь петь это стихотворение». И мне уже представляется, что мои стихи могли бы стать народным гимном в этой стране...

Вот каков был мой план. Как-то к этому отнесётся пастух? Ведь на Кавказе царит кровавая месть; старый Шамиль уничтожил её в Дагестане и Чечне, но во всех других местах она ещё не утратила своего значения. И действительно, пастух мрачно смотрел на меня, и потому я нашёл необходимым из предосторожности предложить ему ещё одну папиросу. «Пожалуйста!» — сказал я, кланяясь ему. Он принял папиросу и закурил её. Это спокойствие кажется мне подозрительным: когда Тиберий становился любезным, то он был опасен40Тиберий Клавдий Нерон (42 до н.э. — 37 н.э.) — римский император в 14—37. Источники рисуют Тиберия подозрительным, недоверчивым и лицемерным.. «Быть может, ты один из тех, кто пускается на хитрости, — думал я про пастуха, — ты и виду не подаёшь, но вместе с тем только поджидаешь удобной минуты. Вот какой у тебя вид!»

На всякий случай надо иметь лошадь под рукой и не удаляться от неё. Я раскланиваюсь и выхожу из берлоги на свежий воздух. Пастух следует за мною. Тут мне становится страшно, и я не смею бросить ни единого взгляда на крышу. Я только замечаю мимоходом, что жена-фаворитка лежит, подперев голову руками, и умоляюще смотрит на меня. Когда я подошёл к лошади и хотел уже садиться на неё, пастух окликнул меня и показал на соседнюю хижину, давая понять, что он зовёт меня туда. «Западня!» — думаю я, но представляюсь совершенно равнодушным, чтобы как-нибудь не пробудить его кровожадности и злых инстинктов. Он не сдаётся и ковыляет к хижине, маня меня за собою. Я принуждён следовать за ним.

Хижина такая же, как и первая. Тут пастух без всяких возражений предоставляет мне исследовать крышу. Она была плоская, из каменных плит, положенных на деревянные стропила. Входная дверь гораздо темнее, чем дверь в другом доме: она ведёт в самую глубь скалы, так что ни единый крик и ни один вздох не могли бы донестись оттуда наружу. И вот разбойник входит в эту чёрную дверь и манит меня за собою.

Тут я начал раздумывать. Кто знает, может быть, эта дверь представляет собою предмет высокого научного интереса, — и внутренний голос побуждал меня исполнить свой долг и исследовать её. Но я стал доказывать, себе, что моя верная смерть не принесёт никакой пользы науке. Долг — что это такое? Услужливость? Да, но услужливостью обладает также и собака: как бы она ни устала — она всегда понесёт поноску. А человек, конечно, должен стоять хоть сколько-нибудь выше животного.

Я взвешивал доводы за и против, и должен был простить себе эту нерешительность, принимая во внимание затруднительные обстоятельства. Кстати, эта некрасивая четырёхугольная решительность всегда производила на меня отталкивающее впечатление; некоторая слабость, маленькое колебание действительно делают для людей совместную жизнь гораздо приятнее.

Но пастух улыбается и ещё усерднее старается завлечь меня в хижину. А его жена-фаворитка лежит на другой крыше, подперев голову руками, и, конечно, издевается надо мною. Так вот как, она сообщница этого мошенника! Это повлияло на моё решение. Вот я ей покажу! Я стискиваю зубы и вхожу в пещеру. Моя научная любознательность победила.

Внутри было темно, но пастух и здесь зажёг нечто в роде лампы. Она — жестяная, а вместо фитиля в ней горит шерстяная нитка; свет очень скудный, но его вполне достаточно для того, чтобы нанести кинжалом удар.

Я уже готов броситься на человека, чтобы предупредить его нападение, но тут пастух открывает двух маленьких животных под кучей папоротника на полу. Это два медвежонка. Я смотрю то на животных, то на горца, и понемногу становлюсь смелее. Он мне говорит что-то, но из всех его слов я понимаю только слово «рубль». Он берёт одного из медвежат на руки, держит его передо мною и, по-видимому, хочет продать его мне.

Я сейчас же вздохнул свободнее. У бедного, уродливого татарина были только самые мирные виды на меня. Я принимаю вид превосходства, нахмуриваю слегка брови, как бы выражая этим своё недовольство по поводу того, что он позвал меня в какой-то хлев; там стоят также несколько тучных коз у стены. И человек начинает доить коз, чтобы дать медвежатам молока.

— Сколько рублей? — спрашиваю я и поднимаю вверх пять пальцев.

Человек отрицательно качает головой.

Тогда я поднимаю десять пальцев, но он опять отрицательно качает головою. Из любопытства, желая узнать, какие цены ходят на кавказских медвежат, я спросил, что требует за них этот человек, и при этом я горько жалею о том, что по-арабски умею сказать только «салам алейкум». Человек вынимает из ножен кинжал и проводит по земляному полу острием кинжала чёрточки. Он провёл двадцать черт и наконец остановился. Значит, торговля не может состояться. Тогда он зачёркивает пять чёрточек. Тут я воскликнул:

— Пятнадцать чёрточек за какого-то маленького медвежонка? Никогда!

После этого я выхожу из хлева.

Моя миссия была окончена. Я мог послать на родину сообщение о том, что везу с собою богатые научные результаты, и что мне понадобится, по крайней мере, четыре года для обработки этого материала. Со спокойствием и уверенностью, каких я не испытывал в течение всей моей маленькой экспедиции, я подошёл к своей лошади и похлопал её по шее с видом хозяина. Тогда жалкий пастух протянул мне руку. Я выказал снисхождение и дал ему последнюю папиросу. Он снова протянул руку, и я кивнул ему в знак того, что и впредь буду относиться к нему снисходительно, и высыпал ему в руку несколько медных монет. После этого я вскочил на своего коня.

Со спины лошади я бросил женщинам на крыше многозначительный ободряющий взгляд, который говорил им, что они должны наконец проснуться здесь, на Кавказе, проснуться и петь моё стихотворение, и выйти из своего печального положения.

И я уехал...

Я стал спускаться круто вниз, чтобы найти главную дорогу, ведущую к станции. Было уже очень поздно, приближалось утро; стало темнее, потому что наступило то переходное время ночи, когда звёзды исчезают, а рассвет ещё не начался. Наконец я выезжаю на шоссе и тут я начинаю гнать лошадь, чтобы до рассвета добраться до станции. Я вдруг вспоминаю, что в этой стране конокрадство — самое позорное деяние, и меня охватывает страх: чем-то всё это кончится для меня?

Но всё кончилось очень хорошо. Я не слишком гнал лошадь, чтобы она не вспотела; а ведь эти удивительные кавказские лошади словно из железа, они переносят всё, ничто на них не действует — за исключением слишком холодной воды.

Начинает светать. Когда я издали увидел станцию, то спешился и повёл лошадь прямо к телеге вместо того, чтобы идти по дороге. И это спасло меня. Если бы я пошёл по дороге, то встретил бы двух одетых в бурнусы людей, которые спускались вниз, разговаривая друг с другом. Проходя мимо, они посмотрели на меня в ту минуту, как я стоял и привязывал лошадь, — они, конечно, подумали, что прохожий просто стоит и гладит лошадь. Впрочем, это я и делал.

Я иду на станцию. Там и сям вокруг домов раздаются окрики, бродят высокие фигуры, выкрикивают какое-нибудь слово или имя, и издали раздаётся ответ. У каменной стены вдали от всех домов сидит человек и играет на каком-то инструменте. Что за странные люди эти кавказцы, они никогда не спят! Человек совсем один, он сидит на земле, прислонясь спиною к стене, и играет, что ему приходит в голову. А ведь ещё совсем темно, только половина пятого, да к тому же и холодно. «Он просто сумасшедший», — думаю я. Но в его музыке есть смысл, хотя мелодия бедна и однообразна. Инструмент, на котором он играет, нечто вроде свирели.

Так как мне кажется, что Корней не очень-то будет спешить, то я вхожу на двор и кричу его имя наудачу. Но Корней ответил, оказалось, что он был тут же. «Сейчас!» — отвечает он и подходит ко мне. Я показываю ему цифру пять на моих часах и смотрю на него. И Корней утвердительно кивает головой и объявляет, что он будет готов вовремя.

Но Корней не явился даже и в шесть часов. Мы с женой успеваем позавтракать и приготовиться в путь, а Корнея всё нет. Тут я немного рассердился на Корнея.

Только в половине седьмого он подъехал к дверям.


Читать далее

Кнут Гамсун. В сказочной стране: Переживания и мечты во время путешествия по Кавказу
I 10.04.13
II 10.04.13
III 10.04.13
IV 10.04.13
V 10.04.13
VI 10.04.13
VII 10.04.13
VIII 10.04.13
IX 10.04.13
X 10.04.13
XI 10.04.13
XII 10.04.13
XIII 10.04.13
XIV 10.04.13
XV 10.04.13
XVI 10.04.13
XVII 10.04.13
XVIII 10.04.13
XIX 10.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть