После того дня мы уже не так часто встречались в кафе «Купол» или «Ротонда», вместо этого Хеста приходила на улицу Шерш-Миди. Сначала она не хотела. Она всегда искала какую-нибудь отговорку: притворялась, что умирает от жажды и мечтает чего-нибудь выпить в кафе, или говорила, что хочет посмотреть какой-нибудь фильм.
Это ей не помогало, и приходилось сдаваться. Скажем, мы сидели в кафе «Купол», ни о чем не беседуя, я был угрюм, раздражителен и едва отвечал, когда она что-нибудь говорила. Она клала руку мне на колено и смотрела на меня.
— Дик, ты сегодня какой-то странный. Скажи, в чем дело?
А я пожимал плечами:
— Ни в чем. А в чем может быть дело?
Она беспомощно вздыхала и продолжала настаивать:
— Пожалуйста, Дик, скажи мне. Я же знаю, что-то не так, я не могу этого вынести.
Тогда я смеялся, как будто мне было все равно, и отвечал:
— Ты все прекрасно знаешь, так что давай забудем об этом.
Она колебалась, озираясь, словно боялась, что на нее все смотрят, и потом говорила:
— Ты имеешь в виду, что хочешь, чтобы мы пошли в твою комнату?
— Да, — отвечал я, — но это неважно.
— Если ты этого так хочешь, то я пойду, Дик.
— Нет, зачем же?
— Да, Дик, безнадежно здесь сидеть, давай пойдем.
Мы вставали, и я все еще дулся и не смотрел на нее, а она была притихшая и какая-то отстраненная. Потом мы шли по улице, почти не разговаривая, но как только оказывались в моей комнате, я крепко сжимал ее в объятиях и говорил:
— Дорогая, дорогая, я был отвратительным сейчас, в кафе «Купол», но это только оттого, что я так ужасно тебя хочу — я от этого просто с ума схожу! Скажи, что не ненавидишь меня, скажи, что ты счастлива сюда прийти…
— Да, Дик, если это делает тебя счастливым.
— Но не только меня, дорогая, тебя тоже — надо, чтобы и тебе было хорошо.
— Да, это так, даю честное слово.
А потом, после, все как будто снова было хорошо, и я уже не был угрюмым и раздраженным, и ничто не имело значения. И тогда мне приходило в голову, что мы вполне могли бы сходить в кафе чего-нибудь выпить или немного прогуляться, потому что какой смысл оставаться дома? Я чувствовал себя чудесно, и мне было весело и хотелось дурачиться и смеяться над всеми остальными: какие же они дураки! Я провожал Хесту до пансиона, и если в тот вечер она не могла никуда со мной пойти, это не имело такого уж большого значения, ведь мы же только что виделись.
Итак, скоро у Хесты вошло в привычку приходить прямо ко мне в комнату, и мы уже не встречались сначала в кафе: теперь это казалось пустой тратой времени, и ни к чему было бесцельно околачиваться там в то время, как мы могли бы находиться у меня дома. Лето началось всерьез, и теперь по воскресеньям, а иногда и в другие дни мы могли съездить за город. Несколько раз мы побывали в Барбизоне и после ленча забирались в чащу леса, сворачивая с тропинок, и лежали под деревьями.
Мы нашли особый уголок — нечто вроде песчаного карьера, вокруг — валуны и папоротники, очень высоко над деревьями, так что когда мы смотрели вниз, то видели только лес, насколько мог охватить глаз. Это походило на ковер из деревьев всех мыслимых оттенков зеленого. Подобное я видел только в Норвегии. Мне всегда приходилось себе напоминать, что это Фонтенбло, это Франция. Мне не хотелось думать о Норвегии.
Мы лежали в своем карьере, и сквозь листву деревьев к нам пробивался солнечный луч. Мы никогда там никого не видели. Хеста становилась все красивее. Я все время ее хотел — она была такая красивая! Она больше не носила берет. Надевала желтое платье и ходила простоволосая. Ее волосы были очень коротко подстрижены. Порой я спал, положив ей голову на колени, и она сидела неподвижно, только бы не разбудить меня, хотя все у нее затекало.
— Тебе нужно было мне сказать, — журил ее я.
— Мне нравилось, что ты тут, — отвечала она.
Хеста была очень забавной, она задавала много вопросов и хотела знать обо мне побольше. Мне было скучно рассказывать о том, что было раньше. Меня не интересовал тот, кем я был давным-давно в моем доме, а также мой отец и все такое. Меня интересовали только мы с Хестой и наша жизнь в Париже.
— Расскажи, Дик, я хочу знать все, что ты делал раньше, — просила она. — Мне хочется знать, какой у тебя был дом, и о чем ты думал, и — ну, не знаю… просто о тебе, когда ты был маленьким.
— О, это было ужасно! — отвечал я. — Да и рассказывать особенно нечего. Не могу вспомнить ничего, что могло бы тебя развлечь.
— Это не для развлечения, — возражала она, — это для… я не могу объяснить — я хочу любить тебя еще и так, как будто ты все еще мальчик, принадлежащий мне.
— Дорогая, — говорил я, нащупывая ее руку, но на самом деле я не слушал.
— Почему ты сбежал? — продолжала она. — Ты был очень несчастен?
— Пожалуй, я был законченным дураком, — отвечал я, зевая. — Я был чертовски невежественным и ничего не знал. Любимая, какая у тебя восхитительная кожа — вот здесь, где кончается рука. Боже мой, я просто сойду с ума…
— Но скажи, — не унималась она, — разве никто тебя никогда не понимал? Я не могу этого вынести. Если бы только я знала тебя тогда!
— Это было бы хорошо, — лениво соглашался я. — О, если бы мы знали друг друга детьми! Могу себе представить, какой непристойной парочкой мы были бы! Нас бы отправили в исправительное заведение для малолетних преступников за аморальное поведение.
— Дик, ведь я тебя понимаю лучше, чем кто бы то ни было, не так ли?
— Конечно, любимая.
— Лучше, чем твой друг? Тот человек, с которым ты вместе уехал и который утонул?
Я не хотел говорить о Джейке.
— О, это другое, — отвечал я. — Не думай об этом. Дорогая, ты такая красивая, такая красивая, иди ко мне — ближе, еще ближе. Можно мне сделать с тобой все, что я захочу, можно мне разорвать тебя на кусочки?
Но она все еще размышляла, и взгляд ее не отрывался от деревьев.
— О, Хеста, любимая! — просил я. — Давай не будем серьезными. Ты говорила, что никогда не будешь серьезной. Дорогая, жизнь слишком коротка…
И я заключал ее в объятия, и целовал, и прижимал к себе, и это она теперь улыбалась и приникала ко мне со словами: «Я люблю тебя, я люблю тебя».
Но меня не очень устраивало, что Хеста живет в пансионе, а я — в своей комнате на улице Шерш-Миди. Ей всегда нужно было уходить как раз тогда, когда мне особенно хотелось, чтобы она осталась. Да и ее уроки музыки тоже всему мешали. Ведь даже если она почти каждый день приходила ко мне домой, это происходило в определенное время, что все портило. Бывало, что у меня был неважный настрой до самого ее ухода, а когда это проходило, уже не оставалось времени. Или она была не в настроении, взвинченная или усталая. У нас бывали сцены из-за всяких пустяков. Я обычно винил в этом Хесту, а она не отвечала, но я чувствовал, что она считает виноватым меня. Так у нас продолжалось все лето.
Порой выдавались чудесные дни. Скажем, в воскресенье мы садились на пароход и плыли по Сене до Сен-Клу, а вечером возвращались и обедали в ресторане, а потом шли ко мне и оставались там до тех пор, пока ей не нужно было уходить. Это было прекрасно: мы любили друг друга, и хотя все заканчивалось, у нас было завтра.
Но бывали дни, когда все было плохо. Она появлялась, когда я пытался поработать над книгой, что всегда было ужасно трудно. Как раз в этот момент меня осеняло, и мне как будто являлись истина и смысл того, ради чего я пишу, так что я не мог это упустить. Она сидела на краешке кровати и курила сигарету, а я пытался передать свое озарение в словах. Но ничего не получалось. Невозможно было сосредоточиться. Какой бы тихой и незаметной она ни была, я знал, что она здесь. Это меня отвлекало, из-за нее озарение уходило.
— Ничего не получается, — говорил я, отталкивая ручку и бумагу. — Я не могу писать.
— Я пойду, — предлагала Хеста, — я же тебе мешаю.
— Нет, — возражал я, подходя к ней, — ты мне нужна больше, чем книга.
Но и это не было правдой. Я не мог ни писать, ни любить. Книга и любовь не могли идти рука об руку. Воспоминание об этом озарении мешало любви. Я не мог целиком отдаться Хесте, а она — мне. Мы все время чувствовали, что упущенное вдохновение стоит между нами. Ни один из нас не был счастлив. Все выходило не так, а потом уже было поздно, и ей нужно было идти. Все было впустую. Она улыбалась мне, но я все время чувствовал: она сожалеет о том, что пришла. Она была добра ко мне, но мне от этого было не легче. Мысль о наших хороших днях, несомненно, приходила обоим на ум, и мы недоумевали, почему так не может быть всегда. Мы не упрекали друг друга, но заносили такой день в черный список, поскольку он был неудачным.
Это тревожило нас и ставило в тупик, и мы не знали, что с этим делать.
Потом она уходила, и не оставалось ни минуты на то, чтобы просто нежно проститься и порадоваться тому, что мы вместе — времени хватало только на автоматическое: «Я люблю тебя, дорогая» и «До завтра».
Однажды я сказал Хесте:
— Ты знаешь, это безнадежно — эта твоя жизнь в пансионе. Она все портит.
Она посмотрела на меня задумчиво:
— Мне бы хотелось, чтобы мы могли пожениться.
— О, дорогая! — Я смотрел на нее в изумлении. — Как ты можешь говорить такое? Ведь брак ужасен. Ты же знаешь, как часто мы это обсуждали.
— Да, — ответила она, — но теперь мне почему-то так не кажется.
— Мы не можем, — продолжал я, — мы бы тогда не любили друг друга и наполовину столь же сильно. Меня бы больше не волновало то, что мы вместе. Ты была бы просто моей женой. Мы принимали бы друг друга как должное.
— Не понимаю, какое бы это имело значение.
— Дорогая, ты же не хочешь действительно выйти замуж? Ты не подумала, как это будет на деле. А теперь серьезно: подумала?
— Да, — ответила она.
— Нет, Хеста, не может быть. Ведь жизнь сразу же утратит новизну и станет заурядной, и день за днем будет одно и то же. Ты же не начала вдруг беспокоиться о морали, не так ли?
— О, Дик… это мерзко с твоей стороны…
— Любимая, я не мерзкий. Но брак… Ты же будешь чувствовать себя связанной, и я тоже. Сама респектабельность брака все для меня погубит. То, что у нас сейчас, идеально — когда не до конца уверен.
— Уверен в чем?
— Уверен в жизни, в любви, в тебе — ну, не знаю. Послушай, ты действительно хочешь, чтобы мы поженились?
— Нет, если тебе этого не хочется.
— Разве ты не понимаешь, что это было бы ужасно?
— Может быть…
— Ты в самом деле понимаешь?
— Наверное, ты прав, Дик.
— Да и нет никакой необходимости. Какое нам дело до других людей? Ты независима, я тоже. Этот опекун ничего не значит, не так ли?
— Да.
— И ты как будто не нуждаешься?
— Нет.
— Так что же заставило тебя об этом подумать?
— Просто пришло в голову. Мы больше не будем об этом говорить, Дик.
— Дорогая, в известном смысле это чудесно — подумать только, что такая мысль пришла тебе в голову! Я имею в виду, что получается, будто ты меня немножко любишь — но это было бы ужасно, не так ли?
— Да.
— Дело в том, что тебе нужно покинуть пансион и поселиться здесь вместе со мной.
— Здесь мало места.
— Конечно, но я сниму еще и комнату рядом. Она пустая. На днях я об этом спросил. Все будет хорошо. Вот что я тебе скажу: мы будем спать в одной комнате, а вторую использовать в качестве гостиной.
— А как насчет моего рояля? — спросила она.
— О боже! Послушай, а тебе обязательно продолжать занятия музыкой после этого семестра?
— Я не могу от этого отказаться, Дик.
— А не могла бы ты отставить это на время?
— Я не хочу… Может быть, я могла бы куда-нибудь ходить и заниматься — наверное, есть такие места.
— Уж если на то пошло, мы бы могли купить рояль, — предложил я.
— Нет, это помешало бы тебе писать.
— Ну, не знаю.
— Что же нам делать?
— Тебе решать, дорогая. Больше всего на свете мне хочется, чтобы ты жила вместе со мной, но если будут сцены из-за твоей музыки… — Я пожал плечами.
— Я могла бы ненадолго ее отставить.
— Честное слово, дорогая, я не вижу, как это может тебе повредить, — заметил я.
— К тому же станет так жарко — позже, не правда ли?
— Ужасно жарко.
— И в любом случае семестр заканчивается через несколько недель. Может быть, если я не буду заниматься в течение лета, отдых пойдет на пользу моим пальцам.
— Я в этом не сомневаюсь, любимая.
— Правда, мне бы хотелось подготовиться к концерту, который состоится в следующем семестре. Профессор устраивает концерт, Дик, это очень важно, придут известные люди, и он отбирает только своих лучших учеников для участия в этом концерте. Это звучит самодовольно, но… он кое-что сказал обо мне.
— Ну, ты же всегда можешь этим заняться, не так ли — попозже? — Мне уже начал надоедать этот разговор.
— Да… пожалуй…
— И ты уйдешь из этого проклятого пансиона и поселишься здесь, не так ли?
— Да, Дик.
— Мы будем просто чудесно проводить время, дорогая. Сначала даже будет не вериться, что тебе не надо возвращаться туда к ночи.
— Это будет мило…
— Ты все время сможешь делать что заблагорассудится. Мы могли бы ненадолго уехать в августе — скажем, отправиться в Фонтенбло и пожить там.
— Мы могли бы поехать на море? — спросила она.
— О нет, только не море. Я ненавижу море.
— А горы?
— Будь прокляты горы… Нет, дорогая, мы поедем куда-нибудь — сейчас это неважно.
— Я буду заботиться о тебе, Дик.
— Любимая, обо мне не нужно заботиться.
— Нет, нужно.
— Дорогая…
— О тебе нужно заботиться еще больше, чем о ком бы то ни было, и мне так давно этого хочется, Дик. Я собираюсь так много делать для тебя.
— Правда? — спросил я.
— Да, как если бы я была старше тебя и ты от меня зависел. Мне так этого хочется! Весь день — покупать тебе сосиски и все-все.
— Любимая…
— Выбегать из дому и покупать тебе швейцарский сыр. Штопать твои вещи — я совсем не умею штопать. Но это ничего, да?
— Ничего.
— Когда я об этом думаю, у меня даже начинает болеть… вот здесь, где сердце, и кажется, что я не могу вздохнуть, потому что это слишком — да, слишком.
— О, Хеста, возлюбленная моя.
— Дик, мне бы хотелось, чтобы у меня был ребенок.
— Ребенок? Боже мой! Это еще зачем?
— Не знаю. Иногда я думаю, что умру, если у меня не будет ребенка.
— Хеста, дорогая, ты сошла с ума! Не могу представить себе ничего, что могло бы до такой степени подрезать крылья. Ты только подумай, что в доме все время будет кричать младенец!
— Да.
— Нет, это же просто смешно: ты — и младенец. Что за безумная идея? Ничего смешнее я никогда не слышал. Это шутка, не так ли?
— Да… это шутка. — Она отвернулась.
— Я так и знал, что ты не всерьез. Послушай-ка, а когда ты собираешься съехать из пансиона? Скоро, очень скоро?
— Я постараюсь.
— На этой неделе?
— Нет.
— На следующей неделе?
— Может быть.
— Я не могу дождаться, когда ты будешь здесь, Хеста.
— Осталось немного.
— Я тебе до смерти надоем, дорогая.
— Почему?
— Я ни на минуту не оставлю тебя в покое.
— Я ничего не имею против.
— Ты же еще не уходишь, не правда ли?
— Который час?
— У нас есть почти целый час, любимая.
— Мы пойдем в «Купол»?
— Нет, Хеста.
— Мы же не можем здесь оставаться…
— Можем, дорогая. Иди сюда, любовь моя. Ты останешься. Я хочу, чтобы ты осталась.
Она подошла, легла рядом со мной и обвила руками, и мы были вместе.
И я сказал чуть позже:
— Это только наше, не так ли?
— Да, — ответила она.
— И больше никого, никогда?
— Нет, никогда.
— Мы всегда будем счастливы?
— Да, всегда.
В конце июня у Хесты закончился семестр, и она переехала ко мне, на улицу Шерш-Миди. В пансионе она сказала, что приехали родственники из Англии и сняли квартиру в Париже и они хотят, чтобы она жила вместе с ними. Своему туманному опекуну она написала, что снимает комнату на паях с одной девушкой, которая покинула пансион и тоже занимается музыкой. Она сказала, что на новом месте спокойнее и больше возможностей усовершенствовать свой французский. Никто даже не попытался выяснить правду. По-видимому, никого не волновало, что она делает в Париже. Сначала я боялся, что Хеста будет грустить без своего рояля, но она сказала, что все в порядке, а потом, спустя какое-то время, я забыл об этом. Она говорила, что это так приятно — покупать разные вещи, чтобы две наши комнаты выглядели более уютно. Она полюбила улицу Шерш-Миди. По утрам, когда я сидел в своей комнате, пытаясь писать, она прогуливалась по улице и возвращалась очень возбужденная, со старым стулом под мышкой, или с маленьким шкафчиком, или с какой-то диковинной картиной, извлеченной из недр одной из пыльных лавочек.
— Это мило, не правда ли? — спрашивала она, а я улыбался.
— Да, прелесть, — отвечал я и продолжал писать.
Я на какое-то время отложил книгу и начал писать пьесу. Написал первый акт. Я был им очень доволен: шутка ли — написать первый акт пьесы! Правда, я не был уверен насчет пьесы и поэтому не знал, сколько должен длиться первый акт. Чтение его занимало очень мало времени. Может быть, это оттого, что я так хорошо знаю текст и читаю бегом, по памяти. Как-то вечером я закончил этот акт, гордый и раскрасневшийся, и мы пошли это отмечать.
Мы пообедали, а затем проехались в такси по Булонскому лесу. Потом сидели в «Гранд каскад» и выпивали. Как хорошо было, откинувшись на спинку стула, смотреть на Хесту, такую красивую в синем платье, и думать о том, что мы любим друг друга и живем вместе в двух комнатах на Монпарнасе, и оба мы молоды и много знаем, и я только что закончил писать первый акт пьесы.
На следующий день я прочел его Хесте, и она сказала, что он чудесный. Правда, я не знал, можно ли положиться на ее мнение.
— Ты не должна так говорить просто потому, что любишь меня, — сказал я. — Ты должна сказать, что думаешь на самом деле, независимо от хорошего ко мне отношения. Я не имею ничего против.
— Честное слово, мне нравится, — настаивала она, — я бы не сказала, если бы это было не так. Правда, мне бросилась в глаза одна вещь: пьесу приятно слушать, но ты же знаешь, как люди относятся к действию в пьесе — а у тебя особенно ничего не происходит, не так ли?
— Не знаю, о чем ты говоришь, — возразил я. — У меня все время действие. Все отражено в диалоге, и разговор переходит с одного на другое.
— Да, — согласилась Хеста. — Но людям нравится видеть, что происходит, а не только чтобы им об этом рассказывали. А этот мужчина — мне кажется, его речи длинноваты. Никто в реальной жизни не мог бы говорить вот так без остановки, не запыхавшись. К тому же многое из того, что он говорит, не очень-то связано с сюжетом.
— Черт возьми, дорогая, все эти строчки — просто изящные сентенции, они должны придать блеск. Разве ты никогда не читала Уайльда?
— Читала.
— Ну и что же?
— Но, Дик, афоризмы Уайльда были очень короткими и к месту, а этот твой герой все продолжает и продолжает разглагольствовать.
— Он великий мыслитель. Таков его характер.
— Понятно.
— Да и в любом случае в пьесе нужен диалог. Это в ней главное. Я бы не мог написать пьесу, в которой было бы полно убийств, и выстрелов из пистолета, и прочей дряни.
— Да.
— Конечно, во втором акте будет больше действия; первый — это, скорее, пролог.
— Понятно.
— Тебе не нравится?
— Нет, нравится, действительно нравится. Я думаю, что ты ужасно умный.
— Нет, не думаешь, ты считаешь, что это никуда не годится.
— О, Дик, как ты можешь так говорить?
— Я знаю.
— Честное слово, это чудесно. Не знаю, как это у тебя так все выходит.
— О, ну…
— Обещай мне, Дик, ты не станешь думать, что мне не нравится?
— Но, судя по тому, что ты говорила…
— Я в восторге, просто в восторге. Ты мне веришь, не правда ли?
— Полагаю, что да.
— Подойди сюда и дай мне тебя поцеловать. У тебя такой сердитый вид, волосы взъерошены — совсем как мальчишка.
— Ты надо мной смеешься.
— Нет. Просто когда у тебя такой вид, я не могу не улыбнуться, я так тебя люблю!
— Наверное, я совсем бездарный.
— Нет, мой ангел, ты самый замечательный писатель, какой когда-либо существовал.
— Это наглая ложь.
— Не сердись, любимый. Это в самом деле прекрасная, прекрасная пьеса.
— Правда?
— Да.
Я подошел и, опустившись на пол, положил ей голову на колени. Быть с Хестой — это лучше, чем проклятая писанина. Она наклонилась и дотронулась до моей шеи губами.
— Продолжай, — попросил я.
— Ты должен идти и работать, Дик.
— Я больше не хочу работать.
В июле жара была невыносимой. Если зимой в этих комнатах тебя пронизывал холод, то теперь было нестерпимо жарко и душно. Казалось, тут совсем нет воздуха. Мы подтаскивали матрасы к окну и пытались спать на полу. Хеста смачивала водой простыню и вешала ее на окно. Мы пробовали по очереди обмахивать друг друга веером, но это было так смешно, что мы заходились от смеха, а потом становилось еще жарче, потому что Хеста была такая красивая, что я начинал к ней приставать. Дни были просто ужасные. Я пытался писать, обвязав голову мокрым полотенцем, но ручка выскальзывала из пальцев, скользких от пота. Работа не шла, было очень трудно шевелить мозгами. В здании напротив рабочие что-то делали: они воздвигли леса, а потом начали стучать часов с шести утра, и так целый день. У них были длинные листы железа, которые обрушивались друг на друга, и болты, которые нужно было вгонять. А еще один парень каждые несколько минут опорожнял тачку, полную камней, и весь этот шум смешивался со скрежетом лопаты. Это был сущий ад.
Хеста закрывала ставни от шума и жары, и у нас было темно. На ней был только легкий халатик. Завидев ее, рабочие свистели и что-то ей кричали. Жара мучила ее даже больше, чем меня, хотя ей нечего было делать. Она очень похудела и была бледная. Большую часть времени она обычно лежала на кровати и читала. Я полагал, что все это ей не на пользу. Жара была не на пользу и второму акту моей пьесы. Оторвавшись от книги, Хеста спрашивала: «Как дела? Ты не устал?» Я отвечал раздраженным тоном, потому что дела шли неважно и я едва ли написал и пять строчек. Да и зачем вообще спрашивать? Меня начинало удручать это бесплодное сидение за столом изо дня в день — мозги затуманены и похожи на ватное одеяло, тело неизвестно почему устало, мышцы дряблые без прогулок на свежем воздухе. Мне пришло в голову, что в прошлом году в это время я ехал верхом по горам Норвегии вместе с Джейком.
И меня охватило какое-то странное, непреодолимое желание все бросить — и пьесу, и Париж, и Хесту — и уплыть одному на корабле, и чтобы ветер в лицо. Палуба под ногами, запах моря, и только мужские голоса у меня в ушах. А потом — какой-то неведомый мне порт, новые лица, незнакомые слова на чужом языке, тень на углу улицы, а вдали, за городом, — деревья, машущие ветвями на склоне горы, и тропинка в горах.
— Что с тобой, Дик? — спросила Хеста.
— Ничего, дорогая, — ответил я, не отрывая взгляда от окна и покусывая кончик ручки, а мечта ускользнула от меня, растаяв, как маленькое белое облачко на небе.
— У тебя такой унылый вид, милый, — сказала Хеста, — и ты ужасно грустный.
— О, все в порядке, это от жары, — успокоил я ее.
Но где-то там был корабль, покидающий гавань, серый барк, который тянул буксир, и когда он отошел от суши, паруса медленно наполнились ветром. Какой-то человек глянул с огромной высоты вниз, на палубу, и ветер трепал его волосы, а руки были в мозолях от канатов. И он увидел, как уплывает берег, размытый и туманный, а внизу — зеленое море, и от носа барка убегают волны, пенясь и закручиваясь; а он свободен и один.
Где-то в горах были высокие деревья, и солнце садилось за пурпурный кряж, отбрасывая розовый отпечаток пальца на девственный снег; водопады обрушивались в долины, и не было ни солнца, ни жары — только неподвижный чистый воздух и белый свет.
— Может быть, тебе пошло бы на пользу, если бы мы уехали в Барбизон, — предложила Хеста. — Мы могли бы остановиться в одном из тех маленьких отелей.
Ее голос снова вернул меня к настоящему, и я увидел деревню Барбизон: единственная улица с домами художников по обе стороны, железнодорожные пути, грохочущие автобусы дальнего следования, которые с шумом подкатывали каждый день во время ленча, выпуская толпу туристов.
— Да, — ответил я, — почему бы нам не поехать в Барбизон? Это место не хуже любого другого.
— Кажется, тебе там очень нравилось два месяца тому назад.
— Да, — согласился я.
Итак, в первую неделю августа мы отправились в Барбизон.
В течение нескольких следующих недель я, кажется, израсходовал всю энергию, копившуюся во мне так долго. Я совершал очень долгие прогулки, проходя множество миль. Наверное, я исследовал практически каждый дюйм в лесу. Сначала Хеста ходила вместе со мной, но она быстро уставала, и ей было за мной не угнаться. Я всегда оказывался далеко впереди, а потом мне приходилось ее ждать, глядя на эту маленькую фигурку вдали, с трудом пробиравшуюся через папоротники и камни. Наконец она догоняла меня, в порванном платье, с расцарапанными ногами.
«Можно мне немножко посидеть, как ты думаешь? — спрашивала она, задыхаясь, и заправляла растрепавшиеся волосы за уши. — Мне бы так хотелось передохнуть, всего минутку — а ты иди дальше, не обращай на меня внимания».
Я чувствовал себя свиньей оттого, что таскаю ее в такие дальние экспедиции, но она заявляла, что ни капельки не устала — просто не привыкла к моему шагу.
Потом, после нескольких таких прогулок, она сказала, что портит мне все удовольствие, и попросила, чтобы я ходил один. А она замечательно проведет время в саду барбизонского отеля: там тихо и спокойно, у нее полно книг, к тому же есть рояль в комнате, которой никто не пользуется.
Я сказал, что мне не по душе такое решение, но вскоре обнаружил, что все к лучшему: теперь я мог преодолевать огромные расстояния, не мучаясь угрызениями совести оттого, что она с трудом тащится далеко позади. Приятно было воображать, как она спокойно сидит в саду отеля или грезит над своим роялем, и возвращаться к ней по вечерам. То, что мы меньше виделись теперь в течение дня, казалось, обострило мои чувства к ней в те минуты, когда мы бывали вместе. Как ни странно, мне вдруг понравилось быть одному. Для меня это было просто открытием: ведь никогда прежде мне не нравилось пребывать в одиночестве. В прошлом году, в горах, я бы не смог и минуты провести наедине с собой, я был бы потерянным и беспомощным без Джейка. Мысль о толпе людей приводила меня в сильное волнение, даже если я совсем не знал этих людей. Голоса, смех, бурное течение жизни, непрерывная смена событий, звуки, движение, мужчины и женщины. Сейчас мне казалось, что я не впитал глубины тех дней, проведенных в горах с Джейком, — словно я все время созерцал только внешнюю красоту, не замечая внутреннего покоя и прелести всего увиденного там. Я все время пребывал в возбужденном состоянии и рвался дальше, в другое место. Если бы я попал туда теперь, то больше не испытывал бы волнения, я бы подолгу задерживался в тени какого-нибудь дерева, и меня не манила бы извилистая тропинка, уводившая в гору. И я черпал бы удовольствие в самом ощущении полного одиночества.
Меня удивили подобные мысли. Я предположил, что это реакция на жару и суматоху Парижа, результат нервного истощения, связанного с беспокойством по поводу моей пьесы. Теперь я был рад, что мы приехали в Барбизон.
Деревья в лесу, казалось, защищали меня, листья шептали что-то утешительное. И я все шел и шел, а потом бросался на траву под деревьями, и лежал совсем тихо, и засыпал без всяких сновидений. После этой причудливой и необъяснимой экзальтации одиночества было так хорошо возвращаться к Хесте. Чувствовать, как ее руки меня обнимают, а щека прижимается к моей. Это было самое лучшее в обладании ею — физическая осязаемость, объятия, когда погружаешься в тишину, глубоко-глубоко. Эта тишина казалась воплощением покоя и безопасности. Мне хотелось, чтобы она позволила мне оставаться в этом состоянии — без лихорадки и метаний, враждебности и кризиса любви. Однако, несмотря на все мои мысленные протесты, ее объятия, ее руки на моей спине делали сопротивление невозможным, во мне просыпались прежние томления, и мне приходилось сдаваться и, отказавшись от пассивности, быть ее любовником. И я рад был сдаться, мне больше не хотелось покоя и безопасности. Но Хеста портила даже это: не принимая понимание, рожденное физической близостью, она пыталась проникнуть за эти границы, дальше, в мой разум, разделить со мной мои мысли, стать со мной единым целым и в этом.
— О чем ты думаешь, дорогой? Скажи мне, о чем ты думаешь? — спрашивала она, не понимая, что это не имеет никакого отношения к нашей близости.
— Ни о чем, любимая, — отвечал я, и мне хотелось, чтобы она ничего не говорила, а просто позволила мне быть рядом и гладить ее.
— Когда ты целый день один в лесу, что у тебя на уме, Дик? Ты размышляешь о своих книгах, сочиняешь истории? Ты когда-нибудь думаешь обо мне?
— Нет, возлюбленная, я просто брожу по лесу, — говорил я. — Наверное, я ни о чем особенно не думаю.
— И обо мне? Никогда?
— Когда я действительно о чем-то думаю, то, полагаю, о тебе, Хеста.
— Скажи мне, — просила она, крепко прижимаясь ко мне, — скажи, что ты думаешь. Говори мне что-нибудь.
— Я не знаю, что сказать, дорогая.
— Говори милые вещи, шепчи их.
Но у меня ничего не получалось, единственное, что приходило мне в голову, это: «Я люблю тебя». Но эти слова произносились так часто, что вряд ли она просила повторить их еще раз.
Я не понимал, к чему ей слова — я чувствовал по-другому.
— Давай просто быть собой, — просил я, — и бог с ним со всем.
Итак, ей приходилось отказаться от попыток проникнуть в мои мысли, и я сразу это чувствовал, так как между нами устанавливалось понимание, и мы были заодно, и ее больше не занимали мои сокровенные мысли, которых я не помнил, и мы просто любили друг друга, без всяких противоречий, и были счастливы по-своему.
Мы провели в Барбизоне три недели, а потом я подумал, что мы могли бы перед возвращением в Париж пожить еще пару недель в каком-нибудь оживленном месте: в конце концов, занятно будет снова увидеть людей и растранжирить деньги, чего мы не могли себе позволить. Ни я, ни Хеста не знали, куда бы податься, и отправились в Дьепп, потому что в период отпусков билеты туда были дешевы. Мы остановились в маленьком отеле в городе.
Рынок там был грандиозный, и мы слонялись вокруг ларьков, накупая вещи, которые не были нам нужны. Хеста распрощалась со своей былой бледностью — теперь она покрылась роскошным коричневым загаром. Никто из женщин, которых я видел, не шел ни в какое сравнение с ней. Она так потрясающе выглядела среди них, что я не мог налюбоваться, а поскольку мы постоянно были в толпе — либо в казино, либо на пляже, — то я обнаружил, что безумно в нее влюблен. Когда мы наконец оказывались наедине в отеле, я не мог от нее оторваться. Мне казалось, что я впустую растратил столько времени в Барбизоне, когда целыми днями бродил в одиночестве. В Дьеппе я пытался наверстать упущенное. Мы оба сошли с ума и не имели ничего против этого. Я подумал, что позволю себе побезумствовать перед тем, как снова усесться за письменный стол на улице Шерш-Миди и упорно писать всю осень. Тогда мне придется стать серьезным, придется работать. К тому же и деньги когда-то кончатся. Нужно будет написать книгу и опубликовать ее, а также закончить пьесу. Но все это будет, когда я вернусь в Париж. А пока что я забуду обо всем, что не связано с Хестой. Я хотел пресытиться любовью к ней, чтобы потом ощутить нечто вроде усталости — тогда я смог бы спокойно продолжить свою работу, хотя Хеста и будет рядом. Я подумал, что если изо всех сил буду любить ее сейчас, то не так страстно буду желать ее осенью, а это пойдет на пользу моей книге.
Итак, мы особенно нигде не бывали в Дьеппе, кроме рынка и пляжа. Иногда ходили в казино, а Хеста пару раз побывала на концерте. Но я ничего этого не помню — только нашу комнату в отеле, с видом на площадь. Напротив находился театр, и каждое утро мимо нашего окна проходил старик с мешком за спиной, призывавший нести ему старые тряпки, а также бутылки.
Хеста ходила без чулок и шляпы. Она была похожа на ребенка. Порой мне становилось от этого не по себе. Она не должна быть такой юной!
Я мысленно вижу ее, как на картинке: она сидит на кровати обнаженная, поджав под себя ноги. Был ужасно жаркий вечер, и она, сбросив с себя все, расчесывала волосы. Я лежал в кресле, глядя на нее, и курил сигарету.
— Мне бы хотелось, — сказал я, — чтобы ты была проституткой.
Она засмеялась и спросила:
— Почему?
— Потому что тогда ничего не имело бы такого большого значения. Нам было бы наплевать на все, что бы мы ни делали.
— Это и сейчас не имеет значения, — возразила она.
— Не знаю, — усомнился я. — Это неправильно, тебе же всего девятнадцать.
— Возраст не имеет значения. Я чувствую себя старше, гораздо старше. Мне кажется, что я живу так долго.
— Если бы ты была проституткой, я мог бы обращаться с тобой как угодно и просто уйти, ни о чем не заботясь.
— Тебе этого хочется? — спросила она.
— Нет — вот почему порой так трудно, ведь мы — это мы.
— Ты знаешь, — сказала она, — ты был совершенно прав насчет брака. Так гораздо веселее, не правда ли? Я имею в виду, что мы совсем не чувствуем себя связанными. Любой из нас может уйти, если захочет.
Меня удивили ее слова. Почему-то, когда я говорил о браке свысока, все было в порядке, но когда это исходило от нее, то казалось неправильным.
— А ты изменила свою точку зрения, — заметил я.
— О, по прошествии какого-то времени начинаешь по-другому смотреть на вещи, — ответила она.
— Тебе все надоело?
— Дик, дорогой, не говори глупостей. Я люблю тебя сильнее, чем когда-либо.
И все равно это было как-то странно.
— Было бы мило, если бы тебе не нужно было писать и мы могли все время путешествовать, — сказала она.
— А как же твоя музыка?
— Теперь она уже не так для меня важна. Не знаю почему. Быть с тобой — вот единственное, что имеет значение. Мне бы хотелось, Дик, чтобы мы просто переезжали с места на место и чтобы всегда было такое же безумие, как сейчас, в Дьеппе.
— Мы бы кончили сумасшедшим домом, любимая, — парочка умалишенных!
— Мне бы хотелось сойти с ума подобным образом, — заметила она.
— Осталось всего три дня. На следующей неделе в это время мы будем в Париже, Хеста. Ты же не против, не так ли? Мы прекрасно проведем время.
— Да, чудесно.
— Ну что, дорогая, сходим в казино и посмотрим, что там происходит?
— Нет, давай останемся здесь.
— Не ленись, детка, одевайся.
— Нет.
— Почему, дорогая?
— Я не хочу никуда выходить.
— Не хочешь?
— Нет. Дик, иди сюда.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления