Онлайн чтение книги Ядро ореха
3

В тысяча девятьсот пятьдесят четвертом году ремесленные школы в Альметьевске переросли в специальные училища. Саматова отозвали обратно в Казань.

Так мы с Халиком, собрав свои немудрящие пожитки, а точнее, распродав их за полцены, вернулись домой. Я только радовалась этому. Думалось: наконец-то после стольких мытарств, почти ежегодных утомительных переездов с места на место, когда всякий раз приходилось бросать все и заново устраиваться, не имея ни друзей, ни знакомых, осядем в родном городе навсегда, найдем подходящую работу и заживем спокойной жизнью. Детишки будут ходить в одну школу, привыкнут к своим учителям. Маратик наш в этом году должен был уже пойти учиться. Отец с мамой встретили нас очень приветливо. Отношения сложились с ними прекрасные — родители в нас души не чаяли. Мама года два как перестала работать в столовой, возилась все больше в саду — сад был большой, богатый. Детишкам радовалась и любила их: выносила младшенького, Джаудата, на воздух, спал он себе в нарядной коляске под яблоней, в сладкой тени ее, а мама со старшими собирала ягоды, наедались они досыта малиной и смородиной — ходили потом чумазые, в ягодном соку.

Возвратившись в Казань, я сразу же предупредила отца:

— Вот что, папа, скажу. Поездили мы по стране вдоволь, хочется наконец и осесть — так что, прошу тебя, подыщи-ка Халику подходящую работу. Знаешь, чтоб и не пыльная, да денежная...

Найти работу надо было обязательно. Характер у Саматова беспокойный, ему только бы не сидеть без дела: когда дела по душе нет, Саматову свет не мил. Подавай ему работу, да еще и трудности заодно подавай: день, прожитый без борьбы, это разве день, мол! Того и гляди влезет в кем-то заваренную, самую что ни на есть крутую, кашу, потащит наверх какое-нибудь завалившееся предприятие — поседеешь с ним до сроку. Найти бы ему работу нехлопотную — гора с плеч долой, ей-богу! Зная его привычки и горячую до труда натуру, я молчала до поры до времени, все под него подлаживалась. Думала, надо брать Саматова хитростью.

Как-то, через знакомых отца, я разузнала, что в Казанский универмаг — он тогда на улице Баумана находился — требуется коммерческий директор. Зарплата такая, что лучше не надо, почет и уважение обеспечены, персональный ЗИМ — мечта! А чего? Нам, что ли, только каналы, с петровских времен еще не очищенные, перекапывать, сирот учить, воспитывать, сопли им утирать, да с генералами своевольными ругаться? Как мой отец говорит: «Ничу!» Значит, пришло время и дочке дубильщика Гибадуллы Рокии поездить на шикарном лимузине! И так уж надоело мне мотаться по разным городам, что день и ночь не даю Халику покоя, стучу и стучу, как дятел, его по голове: давай устраивайся, поработай и коммерческим директором, убудет, что ли, тебя, чего ты упрямишься? Меня, говорит, вызвали в распоряжение внутренних дел, там что скажут, так и будет. Утром поест — и за дверь; приходит вечером, поест и спать. Пять ли, шесть ли дней так походил, только возвращается как-то, смотрю, Халик мой ожил. Сияющий весь, и глаза так и горят.

— Слушай, — говорит, — я место нашел!

— Какое еще место?

— В трудовую воспитательную колонию устроился. Трудных ребят буду воспитывать.

— Господи, и зачем только я, дура, за тебя замуж вышла? — в голос заревела я. — Ох, кабы тогда не угодил Гапсамат в беду, не мучилась бы я сейчас с тобою! Вечно ты отыщешь самое гиблое место, и кто тебя за руку тянет, дурака такого, все у тебя не как у людей! Достукаешься, загонишь меня в могилу. Для того, наверно, и стараешься.

Все, что в душе моей накопилось за эти годы, выплеснула разом на него и крикнула в сердцах:

— Я с тобой дальше жить не буду. Не буду, понял?! Иди прочь, убирайся из нашего дома!

Была я почти что в беспамятстве, ни слов своих, ни поступков не осознавала; за меня говорили мой гнев, обида моя, разбитые мечты об уютной жизни и автомобиле ЗИМ...

Впрочем, Саматова всякими глупыми обидами к женской юбке не пристегнешь, у него на это свои понятия. Повернулся Халик да и пошел, и стали мы с того дня жить поврозь. Думаете, уговаривал он меня прекратить раздор, приходил мириться? Ни разу! Кровь ли спокойная деда-латыша или же твердость, обретенная на жестоких дорогах войны, были тому причиной, но суетиться вокруг женщины он себе не позволял. Крепенький муженек достался, что и говорить!..

Саматов работал на новом месте недели три уж, наверно, когда мы встретились случайно на улице.

В новом кителе с майорскими погонами, в начищенных хромовых сапогах, стоял передо мной высокий, статный офицер. Был он все так же приветлив, спокойно-серьезен; гордая красота Халика ничуть не умалилась от вынужденного «холостяцкого» положения, и вновь поразило меня достоинство, с каким он держался. Видеть Саматова мелочным или униженным мне не довелось ни разу в жизни.

Я чуть не расплакалась: стало невыносимо жалко те навсегда утерянные дни, которые провела я без него, хотя только от меня и зависело, будем ли мы вместе. Его ласковая, приветливая улыбка, простые и теплые расспросы о здоровье моих родителей и наших детишек смутили и растрогали меня, в душе моей колыхнулось горькое сожаление. Но я не подала виду, напротив, вела себя независимо и отчужденно, даже сказала в пику ему несколько весьма колючих слов и удалилась — беззаботно, казалось бы, но с совершенной пустотой в душе. Скверно мне было, но переломить себя я в тот раз не смогла.

Однако вскоре, случилось событие, от которого гордыня моя рухнула. Дней через десять после нашей встречи газеты заговорили о тридцатитысячниках. На заводах, фабриках, в институтах стали проходить собрания, по радио что ни день передавали новые постановления. Со всей нашей страны собирались труженики вроде Халика поднимать отставшие колхозы. Война-то и по сию пору давала себя знать. Поразорились хозяйства. У меня, как я это услыхала, даже сердце екнуло — ну, думаю, все! Уедет Саматов, назло мне уедет! А в деревне ой какие ядреные бабенки есть — живо схомутают муженька моего законного. И останешься тогда вот с таким длинным носом... Нет, оказывается, с тремя детьми останешься, а не с носом!..

Как я предполагала, так оно и получилось. Халик мой походил с месяц в сельскохозяйственный институт, послушал специально для них организованные лекции да и поехал куда-то на Каму.

На сей раз взбеленился отец.

— Это что за чудеса такие?! — кричал он на меня. — У тебя сердце али булыжник заместо него?! Мужа твоего невесть куда послали, а ты мне тут дурочку из себя строишь! Ну и молодец, дочка, умница, хрен тебе в пятку! А про будущность свою ты думаешь али нет? Это с тремя-то ребятенками, куда ты денешься? Али, может, думаешь, мы до самой твоей старости с тобой валандаться будем?

— Что же я могу сделать, папа?

— Ты, дочка, очень даже много чего можешь сделать. Очень даже, я говорю! В нынешнее время и закон и все права на бабской стороне, али забыла? Ежели забыла, то вот тебе наука: муж твой, хоть и партейный. а от жены да от детишек родных отрывать его никакого такого права нету.

— Вот я и говорю: что мне делать-то?

— Ступай в обком, прямо к секретарю иди, не бойся. Расскажи ему все по совести, мол, так вот и так, сколько годов уж, мол, мой законный муж Саматов Халик Габдрахманыч работает на самых ответственных участках, и все такое. Сперва, мол, строил Балтийский канал, и еще в столице нефтяников Альметьевске, а также, мол, работал без роздыху, как велела ему партейная совесть... Значит, пора бы, мол, и осесть. Где неполадки да тяготы, не все же, мол, посылать Саматова Халика Габдрахманыча. Ежели спросят, кто научил, говори, сама знаю, про меня, смотри, не говори. Ты десять классов закончила, и всякое такое тебе знать полагается. Ну, иди-иди, будешь сложа руки сидеть — останешься вдовой при живом-то муже, слышь? Иди, скажи там — ничу, мол, мужа от меня отрывать!

Провожая меня в обком, он все же вдруг струхнул и обеспокоенно сказал:

— Ты там гляди, больно-то не зарывайся, потихоньку, полегоньку, учтиво и того... повежливей с ними. Там люди ученые сидят, головастые, сами поймут, что к чему. Ты, главное, с душой все это рассказывай... На прием я попала ко второму секретарю, но и перед ним растерялась вконец, стояла столбом, лишившись напрочь дара речи. Где уж там папина грамота! Свой ум и то куда-то исчез, будто и не было его вовсе.

В кабинете, от самой двери и до стола, — громадный красный ковер. Ой, лихо мне шагать по нему! На том конце стоит поджидаючи сам секретарь: не видал он таких пигалиц, как дочь Гибадуллы Рокия, как же!

Стоит молча, лицо круглое, гладкое, голова наголо обрита, костюм на нем — глаз не оторвать. А взгляд у самого острый, кажется, насквозь пронзает. Подошла я ближе, и дух захватило, не вздохнуть мне, не выдохнуть. Потом вроде немного оправилась.

— Саматова, — говорю и руку протягиваю. — Рокия Саматова.

— Добро пожаловать, — отвечает секретарь, здоровается, к столу меня подводит. — Жена Халика Саматова?

— Да.

— Рад с вами познакомиться.

— Спасибо, я тоже...

— Слушаю вас, Рокия-ханум.

— Мы, товарищ секретарь, долго уж по стране-то колесили, — говорю я. — Детей у нас трое. Халик Габдрахманович на войне контуженный... Да и не молод уже. В милиции сколько работал, потом на Балтийском канале, в Альметьевске еще, и я всюду за ним ездила...

— Если я вас правильно понял, Рокия-ханум, вы хотите, чтобы Саматов в Казани остался, так?

— Да, правильно. Устал ведь он, измучился. И не молод к тому же...

— Вы сами-то как живете... хорошо?

— Да... ничего живем...

— А вы не против того, чтоб и в деревне хорошо жили?

— Нет, конечно, пускай живут.

— Вот и отлично. Я еще отца Халика Саматова знал, даже товарищами были. Из соседних деревень мы, бавлинцы. Вместе с Габдрахманом-абзый колхоз организовывали там. И в партию вместе вступили. Шестеро нас было, шестеро товарищей. Четверых кулацкая пуля сгубила. Как же я могу уговаривать Саматова, чтобы он не ездил в колхоз? Выйдет тогда, что я изменю памяти погибших товарищей.

— Так что ж: где тяжело, туда Саматова! Один он, что ли, нет никого больше?

— Мы Саматова не принуждаем, Рокия-ханум, да только он ведь сам не останется. Не тот характер. И вся порода у них такая: не для себя, для людей живут.

— Да это я знаю. Уж и не надеялась, что смогу оставить его здесь, в Казани. Но... у меня все же трое детей! Куда я их там дену, в деревне? Опять клушкою в избе торчать, детишек Саматова стеречь?

Секретарь поднял трубку телефона.

— Наратлинский райком мне, пожалуйста. Наратлы? Секретаря райкома, Байназарова... Байназар, ты? Здорово! Начали тридцатитысячников встречать? Как там Саматов? Саматов, говорю, Халик. Майор милиции... А! В «Красную зарю», говоришь? Хорошо. Понял. Слушай, Байназар, у меня жена его сидит, Рокия-ханум. Надо бы ее тоже встретить. Что, что? А, ладно, хорошо? Да, трое детей... Как там ясли, детсад есть в «Красной заре»? Проконтролируй, пожалуйста! Да-да. Относительно работы тоже не мешает узнать. Подбери там что-нибудь. Что? Машину? Дадим. Одну машину, говорю. «Газик». А зачем туда легковую, для таких дорог «газик» — самое милое дело... Ну, лимузин! — Он прикрыл трубку ладонью, спросил: — Рокия-ханум, секретарь райкома интересуется, когда вы приедете.

— Завтра... — сказала я оробело, — нет, послезавтра... то есть через неделю!

— Через два дня, Галим Ахметович, — сообщил секретарь обкома в трубку. — Байназар, слышишь, через два дня, говорю. На самолет посадим. Всего хорошего. — Положил трубку, улыбнулся: — Вот так, Рокия-ханум. Успехов вам! Счастливого пути. Халику Габдрахмановичу от меня привет!

Домой я вернулась ошарашенная, но странно: на душе у меня сделалось как-то просто и спокойно. Не успела зайти к себе .в комнату, отец, просунув в дверь голову, посмотрел на меня с немым вопросом — я только махнула рукой. До позднего вечера стирала, штопала детскую одежду, собирала необходимые вещи и через два дня была уже вместе с ребятней на Каме, в колхозе, куда Саматова назначили (точный адрес узнала я тогда же в обкоме). В село попала как раз ко времени: в неказистом мрачном клубе, устроенном в. древней каменной мечети, шумела, волновалась огромная толпа — выбирали председателя.

Мне до этого никогда еще не приходилось присутствовать на колхозных собраниях. При виде людей, плотно набившихся в гулкое темноватое помещение, сердце мое по-ребячьи испуганно стукнуло — стало отчего-то страшно. Не-ет, там, где Халик до сих пор работал, оказывается, было не так уж плохо! Здесь же никакого порядка нет. Захотелось тут же повернуть обратно, уйти, от духоты и спертого воздуха закружилась голова, застучало в. висках, но меня стиснули, затолкали, протащили в самую плотную гущу.

В нестройном гуле толпы из отдельных выкриков я поняла одно: за последние два года в колхозе сменилось несколько председателей. И вот свалился на Голову невесть откуда новый, Халик Саматов...

Сельский парторг Хисами, явившийся на собрание при полном параде, позвякивал набором медалей, долго разъяснял колхозникам суть государственного Постановления о тридцатитысячниках. Закончил, облегченно вздохнул и спросил:

— Будем менять председателя?

Небритый, заросший густыми черными волосами, выскочил некто в потрепанной телогрейке.

— Меняй давай! — прокричал пронзительно. — Меняй к дьяволу. Будя! Колесной мази нету, колеса на ходу горят. Дай, просим у него, колесной мази. Навозом, грит, смазывайте. Не надо нам таких, чтоб над колхозниками насмехались!

Потом выступали другие «ораторы», некоторые отчаянно ругались и матюкались так изобретательно, что я, в конце концов, перестала краснеть — просто ничего не понимала уже. Чем завершилось собрание, не помню, — чуть ли не в полуобморочном состоянии выбралась из клуба на свежий воздух. Охватил меня страх перед будущим своим на этой неухоженной земле и еще жгучее желание уехать — зачем, зачем я потащилась в эту богом забытую глушь?..

Назавтра собрали правление, Саматову, новому председателю, торжественно вручили печать — знак высокой власти. По своей воле ведь приехал, никто не заставлял; всегда ему больше всех надо было.

— Где бывший председатель?

— Уехал в район, домой.

— Кто заместитель председателя?

— Вон, Шариф Искандеров.

— Шариф-ага, — говорит Халик человеку, в жаркий летний день одетому в теплую шапку-ушанку, — пока я знакомлюсь с хозяйством, будете за председателя. Не робейте, ошибетесь — не беда, посоветуемся, исправим.

Смех один! Прежде чем исправлять, надобно же знать еще, в чем случилась ошибка! В колхозе имеются три автомашины: ободранная, чуть живая полуторка, грузовик поновее да полуразбитый «газик». Поутру заглянул к нам шофер, плутоватый парень Салахи, оглядел, зажмурив глаз и скептически подняв белесую бровь, детишек моих,-коих полна изба, и повез Халика на колхозные луга. Вернулся Саматов, а на темечке у него вздулась шишка с куриное яйцо, хорошая такая гуля. Это шофер Салахи ему удружил. Поехал прямиком через канаву, Халик и припечатался головой к железной трубе, которая проходит по потолку кабины! Ну и правильно, не суйся впредь куда не следует. Нашла же я ему место в Казани: отличное место; коммерческий директор — фигура! Ездил бы сейчас на ЗИМе по асфальтовым шоссе, и шишек бы не было.

На следующий же день Халик помчался в конюшню. Видать, на «газике» не очень-то, хотелось трястись.

— Кони есть?

— А как же! Жеребец имеется, ишо не запрягали.

— И седло к нему найдется?

Четверо мужиков в страхе выводят из стойла вороного жеребца, седлают его на дворе, усаживают Халика и разбегаются — ну-ка, мол, ретивый дядя, где ты себе шею свернешь? Как услышала я такие страхи, чувствую, сердце у меня оборвалось, закатилось куда-то, не выдержала я, понеслась стремглав на улицу. Что ни говори, а мужа-то жалко. Стою — трясусь, жду, когда прибегут сказать, что Халик разбился. Мимо мальчишки шмыгают, вопят чуть ли не радостно:

— Вороной жеребец Саматова в поле уволок!

— Вороной в поле ускакал!

Через час примерно возвращается Халик, ведет на поводу взмыленного коня.

— Посмеяться захотели, балбесы этакие. Не на того напали. Не знают, дураки, что я в артиллерии еще почище зверей видывал. Одного боялся: как бы не слететь с него посреди улицы. Нет, есть пока, значит, порох в пороховницах. Выскочили мы это в поле — дал я ему волю, эх и понесся, черт! Чуть районный центр не пролетели, прямо ураган. Ну, на обратном пути, видно, устал. Остановился у ямы там одной, стоит, я сижу, смотрю, чего будет делать. Оборотился он, ухватил меня зубами за галифе да стащил на землю: покатался, мол, хватит! И не дает сесть, стервец такой! Ну, ладно, надо отвести, сдать его конюхам-. Скажу: лошадь у вас ничего, нате, да смотрите за нею получше...

Вид у него был — не приведи господь, будто только-только из молотилки вынули. Все же жеребца на конюшню отводить пошел сам, принципиальный то есть. Смотрю ему вслед, и такой он родной, такой близкий — я даже слезу пустила, как дура. Да уж больно прост душой Саматов-то мой, говорю...

Вернулся он, зашел в избу, умылся, как раз и время обеденное подоспело. Вдруг вижу: заместитель его пылит, Шариф Искандеров. Борода у него жиденькая, рыжеватая, стоит — дергает себя за бороду:

— Товарищ персидатель! Механизаторы обедать просют.

— Ну так сготовьте, — говорит Халик, — разве ж это такое дело, Шариф-ага, чтоб у меня спрашивать?

Снял заместитель шапку-ушанку, подул в нее, опять надел да еще глубже надвинул:

— Так ведь того... Нету.

— Чего нету?

— Муки нету, вот чего.

— В сельпо спросите!

— Просили... не дают.

— Скажите, мол, с нового помола вдвойне отдадим. Муки-то — вон, все поля в хлебах.

— А сколько... это... просить?

— Сколько муки на день требуется?

— Ну, я так мыслю, не менее пяти пудов, а может, и чуть больше.

— Просите пока тонну.

Прошло два дня. Саматов мой собрался отправлять на элеватор госзадание — первые подводы с зерном. В избу к нам с раннего утра прибежала бухгалтер, молодая еще женщина Салима.

— Товарищ Саматов! Мешков-то нету.

— Куда же они подевались?

— Известно, шофера да грузчики порастащили.

— Поклеп! — сказал ей Халик, добавив в голос металлу и строгости.

Но бухгалтер Салима не оробела, напротив, подошла близко к Халику и заговорила доверительно, шепотом :

— Товарищ Саматов, поверьте, я вам только хорошего желаю. Видно же, что вы работать приехали, а не просто так. Поэтому должна вас предупредить кое о чем. Село наше, Тазабаево[40]Название села состоит из двух слов: таза — здоровый или самостоятельный, бай — богач. — испокон веку воровское. Исстари ведется. Здесь коров умудрялись в лапти обувать, чтоб, значит, не слышно было, когда из хлева выводят, да чтоб следов не оставить. Если вы, прежде чем приняться за дело, не узнаете хорошенько, кто из селян особенно на руку нечист, помяните мое слово: они вас посадят в лужу.

— Хорошо. Буду иметь в виду. Сколько надо на мешки?

— Четыреста рублей хватит, наверное.

— Рокия, отсчитай, пожалуйста. Когда с банком дела наладятся, возьмем обратно из колхозной кассы.

Я отсчитала из наших подъемных, дала. Знала бы, как дела обстоят, получил бы колхоз от меня эти денежки! Оказалось, он в долгах, как в шелках.

Халик с головой погрузился в изучение экономики. Все ночи теперь над таблицами да диаграммами просиживает. Придет к нему иной раз светлая мысль, так он меня будит, делится со мной своей драгоценной задумкой. А мне одного хочется: спать — и от такой его настырности мне сплошное неудобство.

— Пять тысяч двести пятьдесят гектаров пахотных земель — это много, — слушаю я, ничего спросонок не понимая. — На сегодняшний день, при создавшихся условиях — много до глупости. — Он ходит по избе, скрипит половицами; мне хочется бросить в него подушкой. — Всего пятьсот дворов. Все они собраны в одном селе. Вот это уже хорошо: можно всех до единого поднять, когда нужно на колхозное собрание. Надо бы новый Дом культуры выстроить, для пятисот дворов это не жирно. Крупного рогатого скота — около двухсот голов. Точнее, сто девяносто три вместе с бычками и телятами. Тьфу! И это у них называется ферма? Позор, да и только. Чего, спрашивается, смотрели, думали, дядя чужой им прирост обеспечит?! Урожай снимают — семь центнеров с гектара. Тьфу, опять-таки. Смешно ведь на самом деле? На фураж да на семена и то не хватит. А как же колхозник?

Удобрения на поля не вывозятся, навоз зазря гниет — все на авось! Вот и дожили: на трудодень по двести грамм!., и ни копейки деньгами. Говорят, в Тазабаеве — одни воры. От роду, говорят, так ведется. Воруют, мол, и баста. А тут еще и война. Кое-кто из мужиков совсем избаловался — сладу нет, говорят. Ну-ну, поглядим. В хлеву скотина голодная ревет. Жить-то всем хочется.

Саматов марширует по избе почти до утра. Я засыпаю, дальше он разговаривает уже сам с собой — меня это наконец начинает пугать: доходится, думаю, договорится... Пора, пора увозить его отсюда, только бы предлог похитрее найти. Но у Халика одна забота: Тазабаево да отстающий колхоз. И на следующий день опять будит он меня среди ночи, опять рассказывает мне неинтересные, после сладких-то снов, хозяйственные рассказы:

— Рокия, послушай-ка. Спишь, что ли? А ведь бухгалтер Салима правду тогда говорила. Меня, помню, в райкоме еще предупреждали: в Тазабаеве вор на воре сидит и здоровенным вором погоняет. Ты, мол, это знай да на ус мотай: опыт у тебя есть, и не нам, мол, тебя учить, как с нарушителями управляться... Секретарь райкома Байназаров машину мне обещал, ГАЗ-69, так ведь пришла она, слышишь? Салахи я прогнал к черту. Дрянной парень. Нового шофера взял, Файзи зовут, весельчак! Оптимист большой. В армии еще водителем служил, отлично водит. А кроме всего прочего, знает каждого на селе как свои пять пальцев: у кого какой характер, кто на людях тороват, на безлюдье вороват, в общем, не шофер, а настоящая находка для меня. Я ему говорю, если, говорю, поможешь, в колхозе у нас будет полный порядок. Смеется. Ладно, едем мы на поля, нам навстречу — дядька с подводой. «Кто это?» — спрашиваю у Файзи. «Садри-абзый»,.. — говорит. «Как у абзый насчет?..» — «Ворует малость». Останавливаем абзый. На подводе у него солома набросана.

— Товарищ персидатель, — моргает жалостливо абзый, — сделай милость, разреши уж маненько соломы-то домой увезти. Крыша на хлеву вконец прохудилась, я, чай, от нужды взял, а не для-ради баловства.

— Ладно, — отвечаем, — под соломой-то у тебя что?

— Нету, — говорит, только у самого вдруг глазки забегали, — как перед господом богом, ничего нету.

Разворотили мы солому, а под нею два мешка ржи спрятано. Езжай, говорим, теперь не до хлева, а до колхозного амбара, сдашь там чин по чину — не забудь бухгалтеру квитанцию отдать. Матюкнулся он, да поехал. К амбару поехал. За неделю Халик накрыл с поличным человек восемь—десять. У Закира, сына Яруллы-печника, аж целую тонну пшеницы нашли. В народе сельском стали поговаривать, что все это от того, мол, что Саматов раньше в милиции служил, на аршин в землю видит, и ни одному вору от него не укрыться. Молва людская от каждого вздоха пухнет, стал Саматов — гроза воров — чуть ли не местной легендой.

Рассказывали по селу, как однажды ехал он на подаренной райкомом машине по дороге с колхозных полей. Въезжает в деревню, видит — к одному двору ведет след от подводы, и ясно так на траве отпечатался, видать, была та телега тяжело нагружена. «Стоп, Файзи, — говорит Саматов, — тут что-то нечисто». Останавливает машину, берет с собой шофера и заходит прямо в ворота. Тут баба, которая на дворе хозяйничала, начинает, конечно, суетиться и говорит, мол, заходите-проходите, дорогие гости, прямо ко времени угадали, только-только картошка у меня поспела. Сей минут, говорит, сбегаю к соседям, спрошу хлеба в долг; откушаете вареной картошечки — очень даже вкусно. Ничуть, говорит, не беспокойтесь, сосед наш, Гафият, в мэтээсе работает, так у него зерна этого полны закрома, не должно, говорит, такого быть, чтоб у него да хлеба не оказалось.

Будь кто другой на месте Саматова, так, пожалуй, сказал бы «благодарствуем» и пошел восвояси. Но Саматова на мякине не проведешь! Он нюхом чует, что тут пахнет не жареным, но, может, чем и похуже. Ох, говорит, тетка, спасибо тебе за приглашение, откушаем с нашим удовольствием, а как же: вареная картошка — это, можно сказать, наше любимое кушанье! Но сам тем временем шагает, не сворачивая, к лапасу[41]Сарай наподобие хлева., и шофер Файзи от него тоже не отстает. Заглядывают они, значит, с интересом в лапас, а там чуть ли не доверху навалено мелкой соломы, которую обычно скашивают со жнивья.

— Ты уж, персидатель, не гневайся, — говорит ему баба, будто бы пригорюнясь — сын-то мой, Гарапша, все на обчественных работах, дома почитай что и не видно его. Вот я и сходила на жнивье, нажала там что смогла серпиком, авось хватит буренке нашей на зиму...

— Ничего, тетка, ничего! — отвечает ей Саматов. — За жнивье тебя журить не стану. А соломки тут на трех буренок хватит, да еще, пожалуй, на козу Дуську останется...

Говоря же все это, продвигается сам по лапасу и палочкой, которую подобрал с умыслом на дворе, тычет незаметно во все стороны. Надо же такому случиться, что сидит на его пути в соломе рябенькая клушка на яйцах и, будто учуяв в Саматове человека опасного как для нее, так же и для будущего ее потомства, волнуется чего-то и начинает кудахтать. И с каждой секундой кудахчет все сильнее.

Тетке же только того и надо.

— Ах вы, охальники! — шумит она громче своей курицы. — Это чего же вы такое вытворяете там с Пеструшкой? Среди бела дня, и ни стыда у вас ни совести! Думаете, вдова, так надо мной измываться можно?!

А мысль у ней в голове такая, что хорошо бы соседей собрать да председателя поскорей из лапаса выставить. Желательно, конечно, чтоб с позором. Но Саматова никакими провокационными курицами не испугаешь! Таких штучек он еще в милиции насмотрелся.

— Извиняйте, тетушка, вину свою признаем, — говорит новый председатель и пристально глядит на клушкино гнездо. — Впрочем, сами мы тут натворили, сами и на место поставим! — с этими словами лезет он безбоязненно под давешнюю Пеструшку и... достает на божий свет яичко, одно всего, но сильно большое: мешок пшеницы пудиков этак на пять.

«Саматов — он, как овчарка, по запаху слышит, ежели где уворованное лежит», — от таких разговоров пропавшая у некоторых селян совесть становилась неожиданно на свое место. В избу оскорбленной вдовы Халик тогда же пригласил понятых, и в подполе ее, в лапасе, на чердаке и в чулане было найдено еще двенадцать мешков колхозного зерна.

Таких шустрых «колхозников» набралось по всему Тазабаеву чуть ли не десять человек. Двоих, самых отъявленных, увезли в район; был суд, и воров посадили. Село вдруг притихло: прекратились ночные вылазки, с дорог поисчезали конные подводы, перевозившие уворованное с колхозных полей. Но я видела, что тишина эта нехорошая, озлобленная; и мне не верилось, что Халику простят его слишком уж рьяное рвение. У тех, кого посадили при самом горячем содействии Саматова, на селе остались родные, дружки; наверное, ему еще попытаются отомстить!

И точно: так оно и получилось... Как-то вечером собирала я к приходу Халика на стол, вышла было в сени за молоком (мы его на холодке там держали), слышу — у крыльца нашего перебранка, и голос чей-то злой такой, а моего Саматова еле слышно.

Выскочила я из избы, гляжу, а это шумит дядя наказанного вора Гарапши, кряжистый мужик Мубаракша. Навеселе, видно, но на ногах еще держится крепко.

— Ступайте домой, проспитесь, — говорит ему Халик, — вы пьяны!

— Ладно, без сопливых скользко! Поговорить надо.

— Завтра в правлении поговорим, — не соглашается Халик и пятится потихоньку к двери. Я стою ни жива ни мертва, тут он меня увидел, махнул рукой: мол, иди в дом, у нас все в порядке. Где уж там в порядке! Смотрю, у Мубаракши лицо перекосилось, глаза страшные — лезет, как бык, на Халика и ревет:

— Ну, гляди, курва! Отольются кошке мышкины слезки... Да мы на таких законников, как ты, чихать хотели, вот я тебе хобот-то счас на бок сворочу!

Халик спорить с ним не стал, видно, заметил, как Мубаракша вытянул из-под телогрейки какую-то железяку (хотела я «караул» «закричать, да голос пропал) . Отступил он еще дальше, уперся спиною в дверь — чуть успела я отскочить — и остановился. А Мубаракша все надвигается, шкворнем полупудовым замахнулся, тут Халик ка-ак пнет его пониже живота — Мубаракша аж в воздух подлетел. Шмякнулся он в шагах трех от крыльца на землю (шкворень и того дальше), уснул будто и даже не шелохнулся ни разу. Я перепугалась: думаю, господи, а не убил ли Халик этого детинушку?! Уж больно здорово он угостил его, запросто мог и скончаться Мубаракша, вон ведь словно и не дышит! Подбегаю — нет, живой, только без памяти. Тут и Халик подоспел, ухватил его за воротник, подволок к воротам да и выбросил с разгону на улицу.

Я ударилась в панику: а ну как Мубаракша в район поедет, жалобу напишет, в суд подаст?

— Не подаст, — успокоил меня Халик. — Шкворень видала? Тут ему самому непоздоровится, думаешь, он этого не понимает?

На другое утро Мубаракша, как рассказывали, пришел в правление, сильно хромал и перед всеми, кто там был, стал просить у Халика прощения. «Ты, персидатель, чутка меня вчера покалечил, и правильно сделал, мол, так мне и надо...»

— А ты кто такой? — сказал ему Халик. — Я, брат, тебя в первый раз вижу.

Тут народ, собравшийся в правлении, так и покатился со смеху, а Мубаракша, не выдержав града насмешек, убежал домой. И целый месяц еще, встречаясь со мной на улице, он угрюмо отворачивался, сопел, молча проходил мимо; потом все же отошел, начал как-то приветливо здороваться — я, удивляясь неожиданной перемене в нем, спросила Халика, не знает ли он причины, Халик серьезно объяснил:

— Человек ведь он. Значит, как и любой другой, смог разобраться наконец, где правда, где кривда. Приходил ко мне в правление, поговорили мы с ним с глазу на глаз, покаялся он во всех грехах; я, говорит, самый матерый вор на селе. До тебя, говорит, мы председателям, которые нам мешали, отбивали всякую охоту председательствовать. Ну, говорит, ты меня крепко проучил. Мое слово, говорит, твердо: воровать брошу, стану твоим первым помощником!

Бросил он с тех пор воровать, нет ли, но первым помощником Саматова действительно-таки заделался. Драчливый мужик Мубаракша, к вящему удивлению Халика, показал себя мастером на все руки: он тебе и самолучший плотник, и столяр искусный, колесник, да еще в кузнечных хитростях куда как силен. Словом, и швец, и жнец, и на дуде игрец. Дуда у него, правда, была на полпуда — тяжеленька! Ну, на дуде той играть он раз и навсегда бросил, и никто его после этим не попрекал: кто старое помянет, тому глаз вон! А поставили Мубаракшу, по совету председателя, завфермой, потому — в скотине он толк понимал и возиться с нею умел и любил. Неугомонный же оказался человек этот Мубаракша-абзый, просто диву даешься! Кто чуть ли не каждый день маячит до рассвету еще под нашим окном? Мубаракша! — заря, мол, деньгу дает: «Вставай, персидатель, дело делать надобно...» Соломы ли завезти на фермы, пока ведро стоит, сеном ли коров обеспечить, овчарню там заново перекрыть или еще что — не слезает Мубаракша с Саматова, прямо поедом ест, долбит и не дает председателю никакого покою. Я уж, грешным делом, подумала: с чего бы это стал он этакий рачительный до колхозного? Может, прикидываю, загонять решил Халика или сбить с панталыку в отместку, за то, проигранное им и якобы забытое, столкновение? Спросила у Халика, он говорит — брось ты, мать, с чего тебе такое в голову пришло? Совесть в человеке пробудилась; столько времени без дела была, конечно же, теперь рьяность в нем и гонит, через край ее расплескивает.

А помощников чистосердечных, преданных оказалось у Халика даже двое: если одним стал по-крестьянски хозяйственный, по-хорошему расторопный, «практичный» Мубаракша, то вторым — молодой парторг Талгатов, тоже, как и Халик, юрист, студент четвертого курса. Часто собирались они у нас в избе, в боковушке большого дома, на протяжении вот уже десяти лет переходившего непременным наследством от председателя к председателю; курили там задумчиво, утопая в клубах вонючего махорочного дыма, — Мубаракша-абзый никаких «пипиросок» не признавал — и подолгу, иногда ночи напролет, мечтали (с какой-то удивительной, непреклонной верой в осуществление) о будущем расцвете Тазабаева, о том, как выйдет родной колхоз на просторную и почетную дорогу образцового хозяйства. Порой кричали, шумели и спорили. Первым обычно заводился «практичный» Мубаракша; голосом хрипловатым, густым, исходящим словно бы со дна глубокого колодца, говорил он неперебиваемо, коротко, словно бухая молотом в гулкую землю:

— Лен надобно сеять, вот чего. Удмурты тому примером. Персидатель ихний, Гаврила, твердит как заведенный: «Где лен — там мильен!» Вот и ступай к Гавриле, побалакай. Узнай толком, по каким он книжкам лен тот сажает. Нынче вся премудрость через книгу идет!

В гудящий бас завфермой вплетался быстрый, оживленный говорок Талгатова:

— Правильно рассуждаешь, Мубаракша-абзый! Слышишь, председатель: а ведь лен нашу экономику действительно здорово укрепит. Что касается зерновых, так невозможно же за короткий срок резко поднять урожайность. Пойми ты меня правильно. В наших условиях, говорю, невозможно! Ни удобрений, ни техники, какой требуется, — разве ж мыслимо голыми руками?.. Энтузиазма в колхозниках пока маловато, вот и надо делать что-нибудь такое, что заставило, бы их твердо поверить в реальность результатов своего труда. Пока весьма тяжелого, надо заметить! А к Гавриле сам поеду. Сын его, Леша, вместе со мной учится, так я попрошу, чтобы он заранее предупредил отца о нашей нужде. Так вернее будет. Потом: ждать, когда разживемся, удобрениями, смысла нет. Надо уже сейчас укреплять землю, а единственный разумный метод — посеять на больших площадях многолетние травы!

— Семян-то кот наплакал.

— У «Пахаря» одолжим. Центнеров шесть; нам больше пока и не нужно. Через три года семян хватит на пятьсот — шестьсот гектаров, помяни мое слово! На днях приезжал оттуда председатель, из «Пахаря» то бишь. На мой банковский счет, говорит, арест наложили, ты, мол, юрист, научи, что делать, в долгу не останусь. Вот и поймаем его на слове! Я ему показал, как из передряги выкрутиться, — он рад был!.. Думаю, даст без уговоров.

И так вот без конца без краю. Я, стараясь отвлечься от их утомительного, скучного разговора (мало чего я тогда понимала), прислушиваюсь к шорохам и звукам, долетающим с ночной деревенской улицы. Заблудившаяся у нашего дома плакучая ива чуть стонет в порывах ветра. Где-то недалеко, в кустах, заливается соловей: беспечный! Была бы ему ветка, куда опуститься, да утро, которое петь... Эти тоже — сидят тут, размечтались, а через несколько часов в правлении, на полях, фермах и полевых станах будут работать и биться с людьми, для которых пока прежде всего — свой собственный завтрашний день, оберегаемый в отчаянных и близоруких спорах с бригадирами и председателем. Такова уж жизнь: ни единого дня она не дарит нам без труда и хлопот, ни единого беззаботного, бессуетного дня... Бессуетного?

Есть же на свете люди, которым живется легко и беспечно, у которых никогда не болит голова от противоречивых мыслей?! Школьная моя подруга, Мухлиса, уехала в Ташкент, вышла там замуж за узбека, пишет довольные письма: «А у мужа моего Алима сад плодовый на полгектара, снимаем богатый урожай, для себя ставим свое собственное вино. Вкусное! Еще муж купил недавно новую машину, «Победу», и пристроил к нашему двухэтажному дому закрытую веранду и балкон...» Везет людям: и мужья хорошие — удачливые — находятся, и судьбой своей умеют как получше распорядиться — эх!.. Не досталось на мою долю такого счастья! Загубила с чудаком Халиком свою молодую жизнь, теперь уж осталось только терпеть да вздыхать по ночам: не биться же головой об стену. Все колхоз ему, все о людях беспокойство, а я ему не люди, что ли? А дети его не люди? Что ни день — то нам печаль-забота, что ни вечер — тоска-кручинушка... Ишь, как соловей заливается, певун предрассветный. Мухлиса-то, верно, слушала б его трели с большущим удовольствием. Я живо представляю себе смугло-румяное, загорелое на жарком солнце того благодатного края, цветущее лицо ее — с черными, насурмленными стрелками соединенных на переносье бровей, с радостно сияющими глазами; вижу ясно, как сидит она в пестро-парчовом узбекском халате на пристроенной верным мужем широкой веранде и любовно оглядывает целый выводок детей, щебечущих вокруг нее, ласково усаживает их на колени и кормит хурмой. Отчаянно, безнадежно завидуя счастью этой Мухлисы, я еще долго не могу заснуть на своей высокой деревенской кровати...

Так вот, желая возродить в своих колхозниках энергию и доверие к труду колхозному, пытаясь установить высокую справедливость, Саматов мой одержимый угодил-таки в набежавшую беду. Оказалось, что существует некое, отчасти запамятованное прежними председателями, но тем не менее остающееся в законной силе, право: во время выполнения госзаданий обеспечивать хлебом также и колхозников, как мне потом разъяснили, пятнадцать процентов от сданного государству зерна. Халик мой и решил, что руководители колхоза должны воспользоваться указанным правом, и не просто должны, а обязаны. До него же ни один из председателей не выполнял до конца свой, по мнению Саматова, долг; объяснялось же это очень легко: после сдачи зерна государству хлеба просто-напросто мало оставалось. Урожаи не те были. Но Саматов упорно добивался доверия людей, упорно пытался поднять дух колхозников на высокий уровень воодушевления. И когда он окончательно запутался в этих символических процентах, умную головушку его вдруг осенило: выдать работникам колхоза пятнадцать процентов не из того хлеба, который остался бы после выполнения госзадания, а исходя из предполагаемого урожая, раздать людям хлеб уже сейчас, из наличествующих запасов. Короче, Саматов каждому колхознику на трудодень определил по килограмму хлеба — по существу еще не сжатого и даже не обмолоченного. Зерна хватило с лишком; на остатки же Саматов законтрактовал сто голов крупного рогатого скота.

Я в то время уже устроилась работать в отделе кадров местного МТС (Максимка наш подрос и теперь мог оставаться с Джаудатиком, когда Марат уходил в школу), а суть этой, по выражению директора станции Хамзы Сафича, непозволительной выходки председателя стала ясна прежде всего как раз моему руководству. Хамза Сафич относился ко мне с заметной симпатией, поэтому он вызвал меня к себе в кабинет и по секрету предупредил о неправильных действиях Халика, сказав еще напоследок, что если Саматов по своей доброй воле не сообщит в райком о допущенной им ошибке, то, судя по всему, не миновать ему страшной взбучки и даже, может... суда. «Тридцатитысячник он или нет, не посмотрят. За самоуправство по головке — гладить не станут», — заключил, явно переживая за меня, Хамза Сафич.

Ну и перепугалась я! Аж ноженьки мои подкосились. Чуть дотерпев до обеденного перерыва, помчалась домой; контора МТС находилась неподалеку от нашей неказистой избы, поэтому я добежала на едином дыхании — быстро. Халик оказался дома, обедал. Задохнувшись, я упала на стул и, чуть не плача, просветила мужа насчет его роковой ошибки.

Он слушал меня как-то невнимательно, ничуть не заинтересованно, хмуря темно-русые брови. И мне вдруг стало понятно: Халик, раздавая колхозникам хлеб, отлично сознавал, на что идет, и лишь нарочно прикидывался неосведомленным. Ох, горе лыковое!..

Через два дня его спешно вызвали в район. Я почему-то была уверена, что Халика даже не отпустят домой — в суд дело передадут и объяснений не выслушают. Горько было за него, но еще больше жалела я себя. Что ему! Накажут — и в ус не подует. Пожалуй, еще в грудь себя станет стучать: я, мол, за правое дело пострадал. Мне-то что прикажете делать? С тремя-то детьми?!

Представила я себе ожидающую нас беду, и холодный пот меня прошиб, и в жар кинуло, и голова заболела — словом, хворь от страха напала. И о чем только думает, болван этакий, хоть бы обо мне да о детях вспомнил, коли уж себя не жалеет!

Было, помню, близко к полуночи, когда к воротам нашим подкатила автомашина. Я как угорелая метнулась на улицу: из кабины грузовика, живой и невредимый, вылезал мой Саматов. Подскочила я и бросилась к нему на грудь:

— Что же ты натворил, бедолага ты мой?

— Ради бога, не поднимай ты посреди улицы такую панику, — сказал он как всегда доброжелательно, но твердо, отчего мне сразу полегчало: значит, все обернулось не так уж плохо.

— Ну, говори же, не трави душу! — ожила я и, забыв о том, что он, скорее всего, вернулся голодный и усталый, затеребила его, не давая пройти к дому.

Халик усмехнулся.

— Колхозник наш теперь с хлебом, а я — со строгачом, — голос его при этом был так спокоен и тепел, словно он получил высокую награду за хороший и правильно оцененный труд.

На этом, к счастью, история с несвоевременной выдачей хлеба окончилась, но немало еще Халик заваривал подобных дел, помотал мне нервы. Например, затеял «принципиальный» спор с МТС, переросший чуть ли не в скандал районного масштаба. И, конечно, поскольку я работала в аппарате Хамзы Сафича, хуже всего пришлось именно мне.

А получилось так. Натуроплата механизаторам начислялась тогда с обработанного гектара — ладно, передовой комбайнер Сабир, скажем, будучи парнем толковым и шустрым, скосил рожь с тридцати двух пресловутых гектаров; выплати ему Халик по установленному порядку, так он должен загрести тридцать два центнера зерна, по центнеру, то есть, с гектара, правильно? А хлеба-то у него с этих гектаров получилось всего что один полный бункер. Вот Халик и взбунтовался: не буду, говорит, платить с гектара. Если, говорит, так выплачивать, колхозник наш в дураках останется, ведь это же, говорит, настоящий грабеж. С каждого центнера убранного хлеба — пожалуйста, говорит, заплачу, поскольку так по справедливости выходит. А Хамза Сафич ему: плати, и все как положено, для тебя одного, что ли, закон не писан...

Халик тогда, не долго думая, мчится в райцентр и уламывает начальство принять госпоставку: потому — с госпоставки, что ни говори, приходится по пяти рублей с каждого центнера, какой-никакой, а колхозу доход! Но только было завелись в колхозной кассе деньги, Хамза Сафич тут как тут: иди, говорит мне, узнай у Саматова, что такое? Почему от Тазабаева в МТС хлеб не поступает?

— Халик, — говорю я уныло, мне уж и плакать-то невмоготу, — ну, почему тебе всегда больше всех надо? Почему мне от тебя сплошные неприятности? Для тебя что, особый закон писан? Везде платят с гектара, так чего же ты ерепенишься? Нашелся умник тоже, все хочет по-своему делать! Ты, наверно, опять назло мне делаешь, да? Пускай, мол, с работы ее попросят, пускай директор Хамза Сафич ее невзлюбит, житья ей не даст, так что ли? Вижу ведь, ты для того и стараешься!

Я, конечно, знаю, что слова мои только от злости: я не права. Мне тоже хорошо известно, что Халик делает это не нарочно, однако... сердце мое кипит, переполнено горячей обидой — нету мне с ним никакого покоя, — и я продолжаю выплескивать на его голову скопившуюся на душе обжигающую женскую укоризну. Он слушает меня удивленно, вскинув брови, по продолговатому лицу его пробегают недоуменные тени, и подрагивают крылья тонкого прямого носа. Наконец, не выдержав, он негромко обрывает:

— Ну, хорошо, мать, на сегодня достаточно. Остальное завтра договоришь, ладно?

Временами, когда я остываю и от сердца моего отлегают обиды, — перехожу я вдруг полностью на сторону Халика и, чувствуя неожиданное облегчение, перехожу, принимаю твердую веру мужа: беспокоюсь о его заботах, детей наших, попавших из удобной Казани в это неудобное сельское житье, стараюсь воспитывать примером Саматова. «Отец ваш работает не щадя себя, — говорю я им, — неспокойная душа он, ваш отец, всегда белеет за общее дело!» Страстно хочется мне в такие минуты уверить не только их, но и себя, что Халик поступает правильно, что он одаренный, сильный, незаурядный человек... А еще хочется сказать об этом во весь голос, чтобы слышали меня тазабаевские колхозники. Впрочем, они, кажется, узнали Саматова и без моих объяснений, на работу выходят куда охотнее. Еще бы, на селе только и разговоров, что Саматов сильно поднял цену трудодням, — теперь, конечно, и работать стало веселее!

Лен от удмуртского председателя Гаврилы привезли, засеяли на двенадцати гектарах.. Когда сняли урожай, семян оказалось довольно много; на этот раз засеяли гектаров семьдесят пять, и новый урожай дал колхозу двести пятьдесят тысяч рублей чистой прибыли. Деньги эти, после долгого и горячего совещания с «практичным» Мубаракшой и Талгатовым, Халик внес в банк по статье «спецучет». Таким образом, дескать, можно будет и в дальнейшем увеличить стоимость трудодня. Но польза от гавриловского льна на этом не исчерпалась: «льняные» деньги внесли в жизнь колхоза много новшеств, например радиофикацию. Наряды стали передавать по радио, и спешные приказы добирались до людей также через репродукторы; животноводы приободрились — на трудодни им впервые выдали немалые денежки.

Я потихоньку, но от души радовалась. Налаживаются дела у моего мужа, у родного Саматова! Тьфу, тьфу, не сглазить бы только. В те годы находились люди, которые выдумывали что-нибудь новое, неосвоенное и, не учитывая условий, пытались это новое в жизнь протолкнуть. Были такие и в нашем районе. Упаси нас господи от этого — молила я! Господь, однако же, не упас... Ведь все, казалось бы, поустроилось, колхоз твердо встал на ноги, так нет: получаем из района приказ — разводить кроликов и водоплавающую птицу. Что ж, делать нечего, засучили в нашем колхозе рукава и взялись разводить эту живность; прошлись по всем до единого дворам, собрали у кого сколько было по контрактации кроликов и гусей, а главным по новой затее поставили сына Мубаракши, молодого Сулеймана. Во-первых, мол, животных страсть как любит, а во-вторых, это... как его... энтузиаст! Помещение конторы одной из бригад превратил в «кроличье общежитие», заселили туда пятьдесят штук кроликов, какие нашлись, объявили это заведение опытной фермой, наипервейшей по всему району, и — покатилось! Точь-в-точь как снежный ком с горы, честное слово. На базе нашей фермы собрали мигом районный кустовой семинар; энтузиаст Сулейман и кроликовод Вагиз стали делиться своим богатым опытом с понаехавшими председателями и заведующими кроличьими фермами; те уважительно внимали, исписывая толстые тетрадки; районная газета посвятила руководителям «Красной зари» большую хвалебную статью.

Саматов, однако, вижу — отчего-то ходит хмурый. Молчком. Не разговаривает даже толком, я удивляюсь, думаю: «Чего же это с ним? Или не нравится, что хвалят? С него станет и такое!» Как-то слышу, Халик разговаривает с птичницей Мубиной.

— Халик Габдрахманыч, — говорит ему Мубина, — вот вы умный человек, — и допускаете глупое дело. Почему? Куриные яйца нам, скажем, немалый доход приносят, а только гуси-то его сжирают начисто. Собрали у колхозников пятьдесят гусей, ладно, но гусят вылупилось всего семь штук — ведь это же курам на смех, а нам в убыток!

— Не шуми, Мубина, зачем шуметь? — отвечает ей Халик. — Живность гусино-кроличья нам славу принесла, забыла, что ли? «Красную зарю» теперь по всей республике знают — им надо памятники установить.

То ли шутил, то ли всерьез, не поймешь его иногда...

А в колхоз привезли еще и две тысячи инкубаторских утят — к осени рукава и заливчики реки Иж густо и крякающе побелели. Фотографы приезжали из самой Казани, щелкали беспрестанно аппаратами, были деловиты и налегали очень на свежие деревенские продукты. Кролики все как на подбор стали жирны, числом долюбились до ста пятидесяти штук. Халика везде хвалили: в районной газете — Саматов, в областной — Саматов, в общем, кругом Саматов, ура! Только вот сам Халик чего-то понурый ходит, точно погорелец какой... Причина? Есть. В правлении, оказывается, подсчитали и получили: сто пятьдесят кроликов, дружно налегая, слопали клеверу больше, чем сумели бы сделать в те же самые сроки пятьсот овец; водоплавающей птице скормили столько разного корму, что выручка за мясо всех уток и гусей, если, конечно, его купят по оптимальной цене, могла покрыть лишь одну третью часть расходов. Вот это новшество!..

Халик собрал расширенное и срочное заседание колхозного актива; прочитали они там внимательно брошюру какого-то знаменитого академика и выискали в ней категорическое заключение: для разведения кроликов необходимы специально оборудованные фермы, водоплавающую птицу имеет смысл разводить лишь в определенных районах и не менее определенных условиях. Немедленно и безоговорочно поверив утверждениям академика, правление решило впредь подобные непродуманные действия не предпринимать, а «золотых» (если судить по тому, как дорого они обошлись колхозу) кроликов, уток и гусей медленно, но верно свести на ровный нуль. Пусть, мол, Иж-река вернется к своему прежнему цвету; оно хоть и не так красиво, да зато дешевле. Сказано — сделано. И... как рукой сняло шумиху вокруг Саматова. Впрочем... одна статья в районной газете вскоре появилась — под обличающим названьем «Травопольный король» и посвященная все тому же Халику Саматову. Из района примчались возбужденные представители и заставили у них на глазах — чтоб неповадно было! — перепахать заново земли, засеянные клевером. Халик, однако, на свой страх и риск в укромном месте, за дальним Жайлангарским лесом, сумел уберечь-таки от них приличный кусок клеверного поля гектаров этак на триста.

«Польза» уничтожения травополья в нашем колхозе сказалась весьма скоро: колхоз, вышедший было по сдаче молока на одно из первых по области мест, вдруг заметно отстал. Из соседнего колхоза имени Фрунзе — там дела обстояли иначе — привалила к нам радостная делегация и унесла переходящее Красное Знамя, завоеванное Халиком в упорной и вдохновенной борьбе.

Ну, что было — то сплыло, и начали уж забывать об этих событиях, когда пришло настоящее, почти стихийное бедствие: эпидемия ящура. Начался падеж скота. Халик дневал и ночевал на фермах, мобилизовав всех коммунистов, устроил круглосуточные дежурства. Месяц штурмовали ящуровские вражьи силы укрепления колхоза, но когда люди ослабли уже, истомились под гнетом бессонных изнуряющих ночей, эпидемия отступила. Прибыла из района комиссия, составила акт на шестьдесят семь поросят, погибших в неравной с ящуром борьбе. Думается, колхоз мог потерять и больше, если б не старания Халика, Мубаракши и Талгатова, а также, конечно, всех наших честных трудовых людей.


Читать далее

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть