Глава VII

Онлайн чтение книги Яма слепых
Глава VII

КЛУБОК ПЕЧАЛЕЙ


Ну так что же творилось v него под носом?… Действительно, что творилось у него под носом, чего бы он не знал?! Может, то, что они хотели объединиться, чтобы он, оставшись в одиночестве, понял всю тщетность предпринятых им усилии, направленных только на то, чтобы их же уберечь от случайностей судьбы?!

Он драматизировал, это ясно. Все это возраст, да, всему виной возраст, с которым пришло и это удивительное болезненное удовольствие, получаемое от наносимых ему обид. Он допускал необходимость жертвовать, отражал, и не раз, атаки совести и всеми силами стремился властвовать над людьми и направлять события в нужное русло. Л для чего? Диого Релвас любил задаваться подобным вопросом. Да для того, чтобы осуществить свою мечту — иметь вокруг себя гордящихся им, признающих необходимость следовать его примеру детей и внуков, которые окружат его лаской, тогда как он спокойно будет стареть, видя в каждом из них продолжателя своего дела, за которое он боролся ради их же счастья.

И он был уверен, что продолжение его самого в детях и внуках будет достойным. Ведь дети и внуки — это он, Диого Релвас в будущем. И на веки веков… Он будет незримо присутствовать и в имении Алдебаран, и в «Благе божьем», и в делах животноводства и земледелия, и в памяти слуг-везде, где имя Релваса было меркой достоинства и мужества… Хотя находились и такие, кто считал его вором и тираном.

Начинал— то он один, пятнадцати лет от роду. И как же теперь приятно сознавать, что один!…

Его руки создавали все постепенно. Для них? Возможно, бессознательно, но для них. Он знал, что они появятся, и готов был, если бы данная богом жена оказалась бесплодной, развестись.

О своей неспособности в подобном деле он даже мысли не допускал…

Когда же родилась дочь, хотя он желал сына, сына, чтобы как можно скорее получить уверенность, что есть наследник рода Релвасов, рода, который не должен разменять эту фамилию, он укрепился в своих возможностях по этой части. Дочь родилась и одну из ноябрьских ночей. Это была удивительно непогожая ночь. Когда он услышал детский крик, то ворвался в комнату роженицы и стал целовать ей руки. Этого он не делал никогда. В тот год ему исполнилось двадцать четыре года. В исступлении бросился он к конюшне, сам оседлал серую кобылу — на всю жизнь он запомнил ее цвет и имя, то была Тирана — и без плаща, галопом пустился в ночь (знать бы, если 6 на то была воля божья, куда в такой-то час и потоп), и только в пути пришла ему в голову мысль ударить в колокол церкви Алдебарана, чтобы оповестить всех о празднике. Однако у дверей он вспомнил, что у него нет ключа. И вот, спешившись и оставив лошадь под навесом, он всей силой своих могучих плеч приналег на дверь: раз, два, трудно сказать сколько, до тех пор, пока она не поддалась. Ощупью он добрался до алтаря и зажег там все свечи, а потом под гулкие раскаты грома и вспышки молний, озарявших землю, полез на звонницу. И как сумел, так и зазвонил. Но самому ему казалось, что он звонит прекрасно!

И, видя перепуганный народ Алдебарана, совершенно убежденный, что его созывают по случаю пожара или какого другого несчастья, веселился. Потом закричал оттуда, сверху, но гроза помешала собравшимся внизу его услышать. Тогда он спустился вниз, так же быстро, как и поднялся. Неф был полон людей, а ризничий Тонио Решина шарил глазами по алтарю, совершенно убежденный, что в церкви побывала воровская шайка.

Когда же перед ними появился Диого Релвас, они услышали:

— Сеньора родила дочь!…

И, хлопнув по плечу кого-то стоящего рядом, он вскочил па лошадь и тем же галопом, раня в кровь бока Тираны, пустился в обратный путь. Следующие два дня был праздник. Зарезали и зажарили на вертеле четырех молодых бычков, выкатили две бочки вина и подали более тысячи хлебов…

А вот теперь Диого Релвас знал, что заговорит с этой дочерью только тогда, когда один из них будет при смерти, и может так статься, что не узнает того, кто вдруг припозднится приехать.

Он думал о Эмилии Аделаиде, своей Милан, и предполагал, что и она, так же как он, страдает и, возможно, даже, уронив белые и длинные руки на колени, не причесывает свои великолепные волосы. Наводнение унесло у него Антонио Лусио, но благодаря ему он в сыне увидел сына; теперь разве какое другое несчастье — может, смерть — вернет ему дочь.

Поначалу он считал, что состоявшийся между ними разговор оставит разве боль, не больше, от сознания, что дочь отдалилась. И все. Но только поначалу, пока не стал думать, что конец размолвке положит лишь смерть — как она теперь его заботила! — которая придет к одному из них. И так он думал до сих пор, думал неотступно, точно подобная идея стала навязчивой, она утомляла его, тем более что он не мог кому-либо излить душу, ведь любой счел бы его побежденным. А-а! И все потому, что ни один из них не уступил: ни он, ни Милан. Ему даже нравилось, что случилось именно так, а не иначе, ведь он увидел: Милан и он похожи друг на друга, как две капли воды. Нравилось и пугало, так как вряд ли Диого Релвас мог рассчитывать на то, что, когда ему вдруг захочется увидеть своих внуков, ну хотя бы того же Руя, это будет возможно… А как он себя хорошо чувствовал в ее лиссабонском доме! Сидя в приятной полутьме и в удобном кресле, которое с некоторых пор внуки считали его креслом, он поджидал прихода Леонор Марии, она напоминала ему жену тем же печальным взглядом, ласковым и диковатым, и сразу обижалась, если он, прежде чем поинтересоваться ее успехами в музыке, спрашивал о сестре. Позже появлялась Мария Тереза, величественная и неприступная, несмотря на свои двенадцать лет, и чуточку расстроенная, если замечала, что он не принес ей пакет со сластями. Правда, в последнее время они играли в одну и ту же игру: Диого Релвас прятал пакет с лакомством под крышку пианино; Мария Тереза, видя его руки пустыми, надувала губки, дед притягивал внучку к себе, гладил по голове и лицу и просил ее и Леонор Марию сыграть в четыре руки «Весенний вальс», который начинался так (тут он принимался напевать всем троим известную мелодию своим грубым голосом). Обе тут же начинали улыбаться, и в тот момент, когда Леонор открывала крышку, Тереза, увидев две дюжины безе, которые дед заблаговременно по телефону просил туда спрятать, кокетливо и мило гримасничая, вскрикивала. Диого Релвас вспоминал о том случае с луной, вставал с кресла и целовал их в макушки, чуть наклоняя их головы к своему тучному телу.

Теперь все его привязанности в Лиссабоне были утрачены: вначале он порвал с Розалией, теперь с дочерью и внуками. Оставались разве что вдовы умерших друзей.

А может, все-таки что-нибудь еще?!

Да, конечно, собрания Акционерного общества и Ассоциация земледельцев, всякие банковские дела и дела фирм, политические сплетни, с каждым разом все более и более гнусные из-за вмешательства в политическую жизнь страны республиканцев, ставших теперь сверхпатриотами — они же выступали против английских и немецких притязаний на португальские колонии; ну, еще всякие закулисные анекдоты или сплетни о королевском дворе, особенно после самоубийства Моузиньо де Албукерке [ Албукерке, Жоакин Моузиньо де (1855-1902) — португальский офицер, участвовавший в борьбе против африканского царька Гунгуньяна в Мозамбике, после чего был с почестями встречен в Лиссабоне, назначен воспитателем детей короля Дона Карлоса. Окончил жизнь самоубийством по неизвестным причинам. ]. Все вокруг, конечно, болтали об адюльтере, ни о чем больше… Ну и что, с кем это не случается?!

«Любовь кружит головы всем, даже героям… Даже старикам», — думал Диого Релвас о себе самом и наваждении, объявившемся в образе Капитолины — этого дьявола в юбке, который лишал его соображения, делал безумным, не иначе, а то разве бы он выгнал из Алдебарана своего внука, хоть и под предлогом шашней с англичанкой, по которой сходил с ума Мигел Жоан. Он вспоминал историю Мигела Жоана с бабой поденщика Зе Каретника и сравнивал решения, которые принял тогда и сейчас. Если бы не этот проклятый соблазн — Капитолина, и тот и другой случай можно было бы назвать заурядно постельными и нужно было бы отнестись к происшедшему с должным высокомерием, лишь напомнив внуку, что он забыл то уважение к дому, которое строго блюли Релвасы: им ведь вменялось в обязанность во избежание сплетен и интриг искать подобную любовь, если таковая потребуется, на стороне, подальше от дома и своих земель. К молодым, нарушающим заведенный порядок, следовало проявлять терпимость. Ведь любви учатся ежечасно, и чем женщин в молодые годы больше, тем лучше, если это не наносит ущерба семьям своего круга, к сожалению, уже изрядно выродившегося.

Кроме наказаний и нагоняев, которые были чем-то вроде отправляемой требы для мужской половины сеньоров Алдебарана, молодежь все-таки всегда старались понять, быть к ней снисходительными. И то, что он выгнал своего внука, говорит о его слабости. Диого Релвас понимал, что он стар, стар и ничтожен, раз докатился до того, что возжелал свою рабу. Да как задумал все это обставить!… Увезти Капитолину в Лиссабон, чтобы там, вдали от дома, вволю наслаждаться любовью, тогда как именно там, в Лиссабоне, чего-чего, а девиц для любви хватало и в любой момент можно было получить ту, что приглянется… Хоть совсем юную, хоть постарше… И даже в полном согласии с требованиями вкуса к росту, полноте, цвету кожи и волос. Дело только за деньгами.

А может — старался он себя как-то оправдать, — может, существует какая-то тайная причина, почему он поступает так, а не иначе.

Он знал о поведении Эмилии Аделаиде по брошенным в подметном письме намекам и видел, как умолкали друзья, когда разговор касался его дочери, причем обычно упоминалась и всем известная графиня — прелюбодейка и интриганка, немало было скандалов, связанных с утонченным распутством, жрицей которого она была. Очень возможно, что многое присочинялось: воображение алкает пищи, а пищу нужно находить. Правдой было то, что последнее время дочь вела несколько странную жизнь. Но он старался не касаться этого вопроса, всеми силами скрывая, что это его волнует. А все потому, что не хотел ставить ее перед выбором, который в конце концов, хочет она того или нет, разоблачил бы ее.

Да и какое у него было основание считать, что это испугает Эмилию Аделаиде?!

Нет, видит бог, он предоставил ей самой возможность сделать выбор, фатально неизбежный для нее, пленницы собственных слов; но тут же, думая об этих словах, чувствовал холод неотвратимой достоверности. Раньше, бывало, он высокомерно заявлял: «Кроме смерти, все поправимо».

Теперь он понимал, что жил мифом, этим мифом, как и многими другими, только для того, чтобы заставлять себя не идти на компромиссы, чтобы поддерживать импульс живой, деятельной силы, что был его секретом. И то, что он устанавливал для других, должно было ими неукоснительно исполняться. Той же неукоснительности он держался и в отношениях с дочерью, считая, что в данном случае нужно ждать полного и совершенного раскаяния. Хотя то, что Эмилия Аделаиде не раскается, знал, и очень хорошо…

Они слепо любили друг друга, по меньшей мере он хотел в это верить, так что кто-нибудь из них да уступит. Любили друг друга и восхищались друг другом. И восхищение это не допускало, чтобы один из них оказался слабым. То был бы наихудший сигнал, сигнал смерти, которая непоправима… А-а! Но он — нет, не уступит, это точно!…

Теперь все дни и ночи напролет он проводил в Башне или спальне, стараясь вырвать, оторвать от сердца, точно мясо от костей, терзавшую его боль. «Ну прямо хищная птица!» — думал он про себя самого. Хотя внешне — он был в этом уверен — это никак не проявлялось. Разве выражение лица могло выдать. И вдруг в одну из этих ночей, лежа на жалком ложе в Башне четырех ветров и не без удовольствия разматывая клубок печалей, который все увеличивался и увеличивался, — а он-то, он-то надеялся, что наконец размотает его и отложит в сторону, — Диого Релвас прозрел, правда, прозрению этому способствовал состоявшийся их разговор с Эмилией Аделаиде, бросившей ему ту зацепившую его фразу, — с какой целью?! Неужели только затем, чтобы привести его в замешательство?! Она сказала приблизительно так: «Открыли бы глаза на то, что творится у вас под носом».

Так что же творится v него под носом?!

И почему ему нужно открывать глаза?… Да, открывать глаза?… Это ведь все равно, что услышать, что ты слеп. Стар и слеп.

Однако; даже будучи старым и слепым, он должен прекратить терзать себя раздумьями и действовать. Увидев его действующим, все — он был уверен — согнутся перед ним в поклоне.

Снаружи поднялся ветер. Налетев на Башню, он зазвенел стеклами ее окон.

«Да, согнутся, точно под ветром… Как сгибается пшеница, когда налетает ураган», — зло подумал он.


Читать далее

Глава VII

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть