XXI. НЕТ!

Онлайн чтение книги Ясность
XXI. НЕТ!

Торжественное открытие нашего Музея войны — знаменательное событие последних дней — переполняет Крийона радостью.

Первый зал деревянного, расцвеченного флагами здания, построенного муниципалитетом, отведен под выставку картин и рисунков любителей из высшего общества на тему войны. Много экспонатов было прислано из Парижа.

Крийон, парадно разодетый, купил каталог, продававшийся в пользу раненых, и умиляется составом участников. Он говорит о титулах, гербах, коронах и вникает в тонкости дворянской иерархии. Он даже спрашивает, глядя на картины:

— А кто же во Франции талантливее, графини или герцогини?

Он поглощен этими вопросами и, впиваясь глазами в нижний уголок картины, разбирает подписи.


В зале, соседнем с комнатой, где блистает эта выставка автографов, давка.

Вдоль стен идут подмостки, на которых красуются трофеи: остроконечные каски, ранцы, обшитые рыжеватой шерстью, осколки снарядов.

В витрине полное обмундирование германского пехотинца — разрозненные вещи, на некоторых пятна.

В зале несколько раненых из запасного госпиталя в Вивье. Солдаты ходят по залам молча. Многие пожимают плечами. Но перед призраком немецкого солдата один из них пробурчал:

— У-у, свинья!

В целях пропаганды под стеклом выставлено письмо, найденное в кармане убитого врага, и рядом — перевод, подчеркнуты строки: «Когда же кончится эта проклятая война?» Письмо от жены; она сокрушалась по поводу возрастающих расходов на содержание маленького Иоганна. В конце страницы сентиментальный рисунок — наглядное доказательство нарастающей любви к мужу.

Как проста и обнажена действительность! Ни один разумный человек не станет оспаривать, что существо, личная жизнь которого вывернута здесь наизнанку и кровью и потом которого пропитаны, быть может, эти лохмотья, не несет ответственности за то, что в его руках было ружье и дуло наведено было в определенном направлении. Глядя на эти останки, я думаю, и у меня создается непоколебимое убеждение, что толпа нападающая так же неповинна, как и толпа обороняющаяся.

На доске, затянутой красным, рядом с простой этикеткой: «Укрепления Блан, 9 мая» — погнувшийся французский штык.

Штык — оружие, которое вонзают в тело, — погнулся!

— Какая прелесть! — говорит молодая девушка из замка.

— Да, брат, не видно, чтобы они гнули штыки!

— Ничего не скажешь, мы первые солдаты в мире, — говорит мясник Рампай.

— Мы показали прекрасный пример всему миру, — говорит сенатор с бойкими глазами.

Вокруг штыка оживление. Молодая девушка, прекрасная и сияющая, не может от него оторваться; вот она дотрагивается до него пальцем и вздрагивает.

Она не скрывает радостного волнения.

— Я шовинистка, каюсь! Я в этом безудержна. Шовинистка и поклонница военных!

Все вокруг одобрительно кивают головами. Подобные чувства никогда не кажутся безудержными — речь идет о вещах священных.

А я, в ночи, нависшей внезапно, и в буре агоний, затихающей на земле, вижу — чудище в образе человека и в образе птицы вытягивает над ней свою пугающую голову, скальпированную короной, и хрипло клекочет: «Ты не знаешь меня, ты ничего не знаешь, но ты мне подобна».

Девушка идет дальше в сопровождении молодого офицера, ее жизнерадостный смех возвращает меня к действительности.

Каждый, кто останавливается перед штыком, говорит одно и то же, и в глазах одна и та же гордость.

— Разве они сильнее нас? Куда там… Мы их сильнее!

— У нас неплохие союзники, но их счастье, что решительный удар будет нашим делом.

— Ну, понятно.

— Да, да, одна надежда — французы. Мир дивится на нас. А мы-то всегда себя ругаем.

Я держусь в стороне. Я здесь — пятно, я точно какой-то зловещий пророк. Я несу в себе уверенность, от которой сгибаюсь, как от ноши ада: поражение, только оно одно может открыть миллионы глаз!

Кто-то говорит брезгливо:

— Германский милитаризм…

Это высший аргумент, это формула. Германский милитаризм гнусен и должен исчезнуть. С этим согласны все: сапог юнкеров, кронпринцев, кайзера, и камарилья интеллигентов и дельцов, и пангерманизм, жаждущий окрасить Европу в черное и красное, и чуть ли не скотское рабство народа германского должны исчезнуть. Германия — оплот самого остервенелого милитаризма. С этим согласны все.

Но те, которые создают общественное мнение, злоупотребляют этой солидарностью, ибо они отлично знают, что как только простодушные сказали: «Германский милитаризм», — они сказали все. Они ограничиваются этим. Они смешивают два слова, отождествляют милитаризм с Германией: если Германия потерпит поражение, этим все будет сказано. Так сочетают ложь с истиной и мешают нам разглядеть, что в действительности милитаризм существует всюду, более или менее лицемерный, либо неосознанный, но готовый пожрать все, что можно пожрать. Подстрекают общественное мнение, утверждая: «Преступление думать о чем-либо, кроме победы над врагом — Германией». Но беспристрастный должен ответить: преступление думать об этом, потому что враг не Германия, а милитаризм. Я знаю; я уже вне власти слов, которые можно подменять одно другим.

Либеральный сенатор нарочно громко говорит о том, что народ держался молодцом, ибо в конце концов он спас нашу ставку в игре, и придется его наградить за хорошее поведение.

Другая фигура из той же группы — мануфактурист, поставщик на армию говорит о «славных ребятах в окопах» и добавляет тише:

— Покуда они нас защищают, все хорошо.

— Они будут вознаграждены, когда вернутся, — отвечает старая дама. Они прославятся: начальников произведут в маршалы, а их пригласят на праздник с королями.

— Ну, а многие не вернутся.

Вот несколько новобранцев призыва шестнадцатого года, скоро их отправят на фронт.

— Славные ребята, — говорит благосклонно сенатор, — но бледноваты немного. Подкормить надо, подкормить!

Чиновник из министерства подходит к сенатору и говорит:

— Наука военной подготовки еще в зачаточном состоянии. Мы принимаем спешные меры, но это организация, рассчитанная на долгий период, и полный эффект она даст только после войны. В будущем мы начнем обучать их с детства и создадим солдат стойких и здоровых как морально, так и физически.


Закрывают. Музыка: порыв военного марша. Какая-то женщина восклицает, что марш действует на нее, как шампанское.

Посетители разошлись. Я замешкался, чтобы посмотреть на разукрашенное флагами здание Музея войны при закате солнца. Это храм. Придаток церкви и ее подобие. Я думаю о крестах, которые с куполов церквей сгибают шею живым, связывают им руки и закрывают им глаза, и о тех крестах, которые белеют на могилах фронтовых кладбищ. По вине этих храмов народы в сомнамбулизме снова начнут в будущем разыгрывать огромную и мрачную трагедию повиновения. По вине этих храмов тирания финансистов и промышленников, самодержцев и королей (а все те, кого я встречал на своем пути, — это либо сообщники, либо марионетки в их руках) завтра снова начнет расцветать на фанатизме штатских, на усталости вернувшихся, на молчании убитых. (Когда войска будут проходить под Триумфальной аркой, кто увидит, — а это все же будет отчетливо видно, — что французские гробы, растянувшись на десять тысяч километров, проходят тоже!) И флаг по-старому будет реять над своей добычей, вот этот самый флаг, который торчит над фронтоном и от дыхания ветра извивается, принимая в сумерках то форму креста, то форму косы в руках смерти!

Это несомненно. Но видение будущего волнует меня до отчаяния, до дрожи священного гнева.

Бывают минуты смятения, когда спрашиваешь себя, не заслуживают ли люди обрушивающихся на них катастроф! Я беру себя в руки: нет, не заслуживают. Но мы не должны говорить: «Я хотел бы», — мы должны говорить: «Я хочу». И то, что мы хотим, надо строить организованно, методически, начав с самого начала, раз мы дошли до начала. Надо раскрыть не только глаза, надо раскрыть руки, надо раскрыть крылья.

Это деревянное, стоящее особняком, здание одной стороной примыкает к дровяному сараю, в стенах его уже никого нет…

Сжечь, уничтожить… Я подумал об этом.

Бросить свет в лицо зыбкой ночи, которая топталась здесь в сумерках, копошилась и ушла, чтобы раствориться в городе, чахнуть в каменных мешках комнат, вынашивать во мраке еще большее забвение, еще большее зло и несчастье или рождать бесполезное потомство, которое проживет всего лишь двадцать лет!

Желание на минуту впивается в тело. Но я не поддался и ушел, как другие.


Мне кажется, что, поступив так, я поступил плохо.

Но если люди будущего, вопреки всему, не увязнут в тине, но освободятся, если они взглянут на век, в котором я умру, мудро и с эпическим состраданием, которого он достоин, они, быть может, поблагодарят меня! А у тех, кто меня не увидит, не узнает, но кого я как бы вижу и на кого я хочу надеяться, у тех я прошу прощения за то, что я ничего не сделал.

* * *

Там, где невспаханное поле переходит в пустырь, по которому я иду домой, дети бросают камни в зеркало, как в мишень, отступя на несколько шагов. Они толкаются, кричат: каждый добивается славы разбить его первым. Я снова вижу зеркало, разбитое мною камнем в Бизанси, потому что оно стояло, как человек! И когда кусок твердого света разлетелся вдребезги, они начали бросать камни в старую собаку с перебитой ногой, волочившейся, как хвост. Собака никому больше не нужна, годна только для живодерни, и мальчишки пользуются случаем. Животное, прихрамывая, выгорбив спину с бугристой линией позвоночника, беспомощно трусит и не может обогнать булыжник.

Ребенок — это щепотка смутных, но обнаженных наклонностей. Наши затаенные инстинкты, вот они.

Я разгоняю ребятишек, они, упираясь, отступают в сумрак и злобно поглядывают на меня. Они вернутся, как шакалы. Я встревожен злобой, необузданной от рождения, я опечален судьбой старого пса. Признайся я в своей тревоге, меня не поняли бы, сказали бы: «Что с вами? Ведь вы видели столько раненых, столько убитых!» Все же есть какое-то высшее уважение к жизни. Я не отрекаюсь от разума, но право на жизнь принадлежит не только нам, но и существам более жалким, чем мы. Тот, кто без необходимости убивает животное, как бы ничтожно оно ни было, — убийца.


На перекрестке встречаю Луизу Верт. Она сошла с ума. Она по-прежнему пристает к мужчинам. Даже не знаешь, что ей нужно. Она всегда в бреду — на улицах, в своей конуре и на убогом ложе, где ее распинают пьяницы. Все ее презирают. «Разве это женщина? — говорит какой-то прохожий. — Эта грязная, старая шкура — женщина? Помойная яма, это да». Она безобидна. Она говорит мне голосом тихим, слабым, живущим в каких-то нездешних мирах, далеко, далеко от нас:

— Я королева.

И странно — тотчас же, словно охваченная предчувствием, она добавляет:

— Не говорите: «нет».

Я хотел ей ответить. Я удержался. Я говорю: «да», как бросают милостыню, и она уходит счастливая.

* * *

Я так ценю жизнь, что жалею убитую мною муху. Глядя на крошечный трупик, едва различимый с гигантской высоты моих глаз, я не могу не думать о том, как прекрасно создана эта организованная крупица праха: крылышки ее, как две капли пространства, глаз в четыре тысячи фасеток, и я думаю об этой мухе целую секунду, для нее это — вечность.


Читать далее

XXI. НЕТ!

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть