II. ЦЕЗАРЬ В БОРЬБЕ С НЕСЧАСТЬЕМ

Онлайн чтение книги История величия и падения Цезаря Бирото
II. ЦЕЗАРЬ В БОРЬБЕ С НЕСЧАСТЬЕМ

Через неделю после этого празднества — последней вспышки длившегося восемнадцать лет и готового угаснуть благоденствия Цезарь смотрел из окна своей лавки на прохожих, размышляя о размахе своих коммерческих дел, начинавших тяготить его. Жизнь его до той поры была несложной: он изготовлял и продавал парфюмерные товары или покупал и перепродавал их. Теперь же спекуляция земельными участками, пай в торговом доме «А. Попино и К°», необходимость изыскать сто шестьдесят тысяч франков — а для этого потребуются либо новые операции с векселями, что будет очень не по вкусу жене, либо невероятное преуспеяние Попино, — все пугало беднягу сложностью расчетов; он чувствовал, что в руках у него слишком много клубков и ему не удержать всех нитей. Как поведет Ансельм свое дело? Цезарь относился к Попино, как учитель риторики относится к своему ученику, — не доверял его способностям и сожалел, что не стоит за его спиной. Пинок, которым он наградил Ансельма, чтобы заставить его замолчать у Воклена, показывает, что парфюмер не слишком-то полагался на молодого купца. Бирото, старавшийся ничем себя не выдать жене, дочери или старшему приказчику, походил на простого лодочника с Сены, которому министр неожиданно поручил бы командовать фрегатом. Эти мысли словно туманом окутывали его мозг, мало приспособленный для размышлений, и, стоя у окна, он пытался разобраться в них. В это время на улице показался человек, внушавший ему живейшую антипатию, — его второй домохозяин, маленький Молине. Каждому случалось видеть сны, полные событий, словно отражающие всю жизнь, в которых снова и снова появляется некое фантастическое и зловещее существо — предвестник несчастий, играющий роль театрального злодея. Бирото казалось, что Молине по воле случая суждено сыграть в его жизни такую роль. На празднестве лицо старикашки было искажено дьявольской гримасой и глаза его злобно взирали на пышность торжества. Вновь увидя Молине, Цезарь тотчас же вспомнил о неблагоприятном впечатлении, произведенном на него «старым сквалыгой» (любимое словечко Бирото), ибо, внезапно появившись и прервав ход его размышлений, старикашка вызвал у парфюмера новый прилив отвращения.

— Сударь, — начал маленький человечек своим невыносимо слащавым голоском, — мы столь поспешно состряпали наше соглашение, что вы позабыли поставить на нем свою подпись.

Бирото взял контракт, чтобы исправить упущение. Вошел архитектор; он поздоровался с парфюмером и стал вертеться вокруг него с дипломатическим видом.

— Сударь, — шепнул он наконец Цезарю на ухо, — вы знаете, как трудно приходится всякому начинающему; вы мной довольны, и я был бы вам чрезвычайно признателен, если бы вы со мною рассчитались.

Бирото, оставшийся без гроша, ибо, издержав наличные деньги, он пустил в ход и все свои ценные бумаги, велел Селестену заготовить вексель на две тысячи франков сроком на три месяца и составить расписку.

— Как мне повезло, что вы обязались внести квартирную плату за вашего соседа, — со скрытой насмешкой проговорил Молине. — Привратник предупредил меня нынче утром, что Кейрон сбежал и мировой судья наложил печати на имущество этого молодчика.

«Не попасться бы мне на пять тысяч франков!» — подумал Бирото.

— А ведь все считали, что дела у него идут превосходно, — сказал Лурдуа, который вошел в это время, чтобы вручить парфюмеру счет.

— Коммерсант застрахован от превратностей судьбы, только удалившись от дел, — изрек маленький Молине, тщательно складывая контракт.

Архитектор оглядел старикашку с тем удовольствием, какое испытывает любой художник при виде карикатуры, подтверждающей его мнение о буржуа.

— Когда над головой зонт, обычно думают, что дождя бояться нечего, — сказал Грендо.

Молине посмотрел с подчеркнутым интересом не в лицо архитектору, а на его усы и эспаньолку и преисполнился к Грендо таким же презрением, какое тот испытывал к нему; старикашка задержался в лавке с тем, чтобы, уходя, запустить в архитектора когти. Живя среди своих кошек, Молине многое у них позаимствовал: нечто кошачье было и в его повадках, и в выражении глаз.

Вошли Рагон и Пильеро.

— Мы говорили о нашем деле с судьей, — сказал Рагон на ухо Цезарю, — он утверждает, что при спекуляциях такого рода требуется расписка продавцов и ввод во владение, чтобы всем нам стать законными совладельцами...

— А, вы участвуете в деле с покупкой земли в районе церкви Мадлен? — заинтересовался Лурдуа. — Об этом много толков, — говорят, там будут строиться дома!

Подрядчик-маляр, явившийся, чтобы получить по счету, решил, что ему, пожалуй, выгодней не торопить парфюмера.

— Я вам представил счет, потому что год кончается, — шепнул он Цезарю на ухо. — Но мне не к спеху.

— Да что с тобой, Цезарь? — спросил Пильеро, заметив удивление племянника, который так был огорошен счетом, что не отвечал ни Рагону, ни Лурдуа.

— Ах, пустяки! Я согласился взять у соседа, торговца зонтами, на пять тысяч франков векселей, а он прогорел. Если он подсунул мне негодные векселя, я попался, как олух.

— Ведь я давно вам говорил, — воскликнул Рагон, — утопающий для своего спасения способен схватить за ногу родного отца и топит его вместе с собой. Уж я-то насмотрелся на банкротства! Когда человек прекращает платежи, он еще не мошенник: он становится им позже, — по необходимости.

— Это верно, — заметил Пильеро.

— Если я попаду когда-нибудь в палату депутатов или приобрету какое-либо влияние в правительственных кругах... — начал Бирото, приподнимаясь на носки и опускаясь на пятки.

— Что же вы сделаете? — спросил Лурдуа. — Ведь у вас — ума палата.

Молине, которого интересовало любое обсуждение вопросов права и законности, задержался в лавке; а так как, заметив внимание других, и сам становишься внимательней, — Пильеро и Рагон, знавшие взгляды Цезаря, слушали его так же сосредоточенно, как и трое посторонних.

— Я предложил бы учредить трибунал несменяемых судей с участием прокурора, как в уголовном суде, — сказал парфюмер, — По окончании следствия, во время которого обязанности нынешних агентов, синдиков и присяжного попечителя выполняет непосредственно сам судья, купец может быть признан несостоятельным должником с правом реабилитации или банкротом . Несостоятельный должник с правом реабилитации обязан уплатить все полностью; он становится хранителем как своего имущества, так и имущества жены; а все права его, включая право наследования, принадлежат с этого момента кредиторам; он продолжает вести свои дела в их пользу и под их наблюдением, подписываясь при этом «несостоятельный должник такой-то» — вплоть до полного погашения долга. Банкрот же присуждается, как встарь, к двухчасовому стоянию у позорного столба в зале Биржи с зеленым колпаком на голове. Все его имущество, равно как и имущество его жены, и все его права переходят к кредиторам, а его самого изгоняют из пределов королевства.

— Торговля стала бы надежней, — заметил Лурдуа, — каждому пришлось бы хорошенько подумать, прежде чем заключить какую-либо сделку.

— Существующий закон не соблюдается, — с раздражением сказал Цезарь. — Из ста купцов более пятидесяти так расширяют торговые обороты, что на семьдесят пять процентов не могут покрыть свои обязательства или же продают товары на двадцать пять процентов ниже настоящей цены и этим подрывают торговлю.

— Господин Бирото прав, — поддержал Цезаря Молине. — Действующий закон слишком мягок. Банкрот должен выбрать одно из двух: либо полный отказ от своего имущества, либо бесчестие.

— Черт побери! — воскликнул Цезарь. — Если так будет продолжаться — купец скоро станет заправским вором. Пользуясь своей подписью, он может запускать руку в любую кассу.

— Вы не слишком-то снисходительны, господин Бирото, — заметил Лурдуа.

— Он прав, — сказал старик Рагон.

— Все несостоятельные должники подозрительны, — изрек Цезарь, раздраженный денежной потерей, ошеломившей его, как первый клич охотника ошеломляет преследуемого оленя.

В это время метрдотель принес ему счет от Шеве. Затем явился мальчишка из кондитерской Феликса, лакей из «Кафе Фуа», кларнетист от Коллине — каждый со счетом.

— Час расплаты, — с улыбкой заметил Рагон.

— Да, вы задали пир на славу, — сказал Лурдуа.

— Я занят, — заявил Цезарь всем посланцам, и они удалились, оставив счета.

— Господин Грендо, — обратился Лурдуа к архитектору, заметив, что тот складывает подписанный Бирото вексель, — проверьте и подведите, пожалуйста, мой счет; осталось только произвести обмер — о ценах ведь вы со мной уже условились от имени господина Бирото.

Пильеро посмотрел сперва на Лурдуа, потом на Грендо.

— Архитектор с подрядчиком договаривались о ценах, — шепнул он на ухо племяннику, — хорошо же тебя обобрали.

Грендо вышел, Молине последовал за ним и с таинственным видом обратился к архитектору.

— Сударь, — сказал он Грендо, — хоть вы меня слушали, но, видно, не поняли: желаю вам завести зонт.

Грендо охватил страх. Чем менее законен барыш, тем упорнее за него держатся: такова уж человеческая натура. Архитектор, не жалея времени, с увлечением изучал квартиру парфюмера, вкладывая в это все свои познания, трудов он потратил на десяток тысяч франков, но из-за собственного тщеславия продешевил; и подрядчикам не стоило поэтому больших усилий соблазнить его. Однако самый неотразимый аргумент — возможность поживиться — и хорошо понятая угроза повредить ему клеветою не так сильно на него подействовали, как высказанное Лурдуа соображение о деле с земельными участками в районе церкви Мадлен: Бирото, видимо, не намерен строить там дома, он попросту спекулирует на цене участков. Архитекторы и подрядчики столь же тесно между собой связаны, как драматурги и актеры: они друг от друга зависят. Грендо, которому Бирото поручил договориться о ценах, держал руку подрядчиков против буржуа. Поэтому трое крупных подрядчиков — Лурдуа, Шафару и плотник Торен — заявили, что он прекрасный малый и что работать с ним — одно удовольствие . Грендо стало ясно, что счета, в которых он имел долю, так же как и его гонорар, будут оплачены векселями, а старикашка Молине вселил в него сомнение в надежности этих векселей. И архитектор решил быть безжалостным, как и подобает художникам, людям беспощадным к буржуа. К концу декабря у Цезаря набралось на шестьдесят тысяч франков счетов. Феликс, «Кафе Фуа», Танрад и мелкие кредиторы, которым полагается платить наличными, по три раза присылали к парфюмеру. Подобные мелочи в торговом деле хуже катастрофы, они — ее предвестники. Когда убыток выяснен — размер бедствия определился, но паника не знает границ. Касса Бирото была пуста. Страх охватил парфюмера: за всю его деловую жизнь с ним ничего подобного еще не случалось. Как и все, кого не закалила долгая борьба с нуждой, Цезарь был слаб духом, и положение, столь обычное для большинства мелких парижских торговцев, привело его в полное смятение.

Парфюмер приказал Селестену разослать клиентам счета; но ему дважды пришлось повторить свое приказание, прежде чем старший приказчик исполнил его. Клиенты — как называли торжественно своих покупателей розничные торговцы (Цезарь также употреблял это выражение вопреки протестам жены, заявившей ему в конце концов: «Называй их как знаешь, пусть только платят») — клиенты были большей частью люди богатые, от которых никогда не приходилось терпеть убытков, но платили они по счетам, когда вздумается, и нередко оставались должны Цезарю до пятидесяти — шестидесяти тысяч франков. Младший приказчик взял книгу счетов и начал выписывать самые крупные из них. Цезарь побаивался супруги. Чтобы скрыть от нее уныние, в которое ввергнул его вихрь бедствий, он собирался выйти из дому.

— Добрый день, сударь, — сказал Грендо с развязностью, которую напускают на себя обычно художники, собираясь говорить о денежных делах, по их утверждению им совершенно чуждых. — Мне ни гроша не удалось получить по вашему векселю и приходится просить вас обменять его на звонкую монету. Я крайне сожалею, что вынужден на этом настаивать; но мне не хотелось бы обращаться к ростовщикам — настолько-то я смыслю в коммерции, чтобы понимать, что таким путем я подорву ваш кредит: поэтому в ваших же интересах...

— Сударь, — сказал опешивший Бирото, — говорите, пожалуйста, потише, вы меня просто ошеломили.

Вошел Лурдуа.

— Понимаете, Лурдуа... — обратился к нему Бирото, улыбаясь.

Но он тут же запнулся. Бедняга собирался было, посмеявшись над архитектором, простодушно попросить Лурдуа, — как это может разрешить себе уверенный в своей кредитоспособности купец, — взять вексель у Грендо; но, заметив мрачный вид Лурдуа, он ужаснулся своей неосторожности. Невинная шутка могла оказаться смертельной для его поколебавшегося кредита. Богатый купец в таких случаях берет свой вексель обратно и больше никому его уже не предлагает. У Бирото закружилась голова, словно он заглянул в разверзшуюся перед ним бездну.

— Дорогой господин Бирото. — сказал Лурдуа, увлекая парфюмера в глубь лавки, — обмер произведен, счет мой подведен и проверен, приготовьте мне, пожалуйста, к завтрашнему дню деньги. Я выдаю дочь замуж за молодого нотариуса Кротта, а ему подавай наличными: нотариусам векселей учитывать не полагается, да к тому же я никогда векселей не подписывал.

— Пришлите послезавтра, — гордо ответил Бирото, надеявшийся получить по счетам, — и вы, сударь, также, обратился он к Грендо.

— А почему не сейчас? — осведомился архитектор.

— Я должен рассчитаться с рабочими на фабрике, — ответил никогда прежде не лгавший Цезарь.

Бирото взял шляпу, собираясь выйти вместе с подрядчиком и архитектором. Но едва он переступил через порог, его остановили каменщик, Торен и Шафару.

— Сударь, — обратился к нему Шафару, — нам до зарезу нужны деньги.

— Ну, знаете ли, у меня ведь нет золотых россыпей в Перу, — заявил выведенный из терпения Цезарь, стремительно отходя от них. «Это неспроста! Проклятый бал! Все теперь считают меня миллионером! У Лурдуа был, однако, какой-то странный вид, — подумал он, — тут что-то неладно!»

В полной растерянности он побрел бесцельно по улице Сент-Оноре и на одном из перекрестков наскочил на Александра Кротта, как натыкается на прохожих поглощенный решением задачи математик или баран налетает на барана.

— Ах, сударь, — обратился к нему будущий нотариус, — один вопрос! Передал ли Роген ваши четыреста тысяч франков Клапарону?

— Да ведь все происходило на ваших глазах. Господин Клапарон не дал мне никакой расписки... мои векселя надо было еще учесть... Роген должен был передать ему... моих двести сорок тысяч франков наличными... было условлено, что запродажные будут окончательно оформлены... Господин Попино, судья, полагает... расписка... Но... Почему вы задаете мне этот вопрос?

— Почему я задаю вам подобный вопрос? Да чтобы узнать, где ваши двести сорок тысяч франков — у Клапарона или у Рогена. Роген был связан с вами узами столь многолетней дружбы, что мог бы, щадя вас, передать эти деньги Клапарону, и вы бы счастливо отделались! Но где же у меня голова? Он увез их, конечно, вместе с деньгами господина Клапарона — тот, к счастью, успел ему дать лишь сто тысяч франков. Роген сбежал, от меня он получил сто тысяч франков за свою контору — без всякой расписки, я их доверил ему, как доверил бы вам свой кошелек. Продавцам участков он не дал ни гроша — они только что у меня были. Денег по закладной на ваши земельные участки не оказалось — ни на ваше имя, ни на имя вашего заимодавца: Роген растратил их, как и ваши сто тысяч франков... их у него уже давным-давно не было... Да и вторая ваша сотня тысяч франков также взята; вспоминаю, что сам же ходил за нею в банк.

Зрачки Цезаря непомерно расширились, и все перед его глазами затянулось огненно-красной пеленой.

— Ваши сто тысяч франков, взятые из банка, мои сто тысяч за нотариальную контору, сто тысяч господина Клапарона, — словом, Роген свистнул триста тысяч франков, не считая краж, которые еще обнаружатся, — продолжал молодой нотариус. — Госпожа Роген в отчаянном состоянии, господин дю Тийе не отходил от нее всю ночь. Сам-то дю Тийе дешево отделался! Роген целый месяц приставал к нему, пытаясь втянуть в аферу с земельными участками; но все средства дю Тийе были вложены, к счастью для него, в какую-то спекуляцию банкирского дома Нусингена. Роген оставил жене ужасное письмо — я только что прочел его. Оказывается, он целых пять лет расхищал фонды своих клиентов, и для чего бы вы думали? — для любовницы, Прекрасной Голландки; он расстался с ней за две недели до того, как сбежал. Эта мотовка осталась без гроша, выдала векселя, и вся ее обстановка пошла с молотка. Она укрылась от преследований в одном из заведений Пале-Рояля, и вчера вечером ее убил там какой-то капитан. Бог наказал ее, ведь это она, конечно, поглотила состояние Рогена. Есть женщины, для которых нет ничего святого; подумайте только, пустить по ветру нотариальную контору! Госпожа Роген останется без гроша, если не воспользуется своим законным правом на ипотеку, — имущество этого негодяя обременено долгами. Контора продана за триста тысяч франков. Я воображал, что сладил выгодное дельце! А вместо того заплатил на сто тысяч франков больше, чем следует: расписки у меня нет. Роген допускал такие злоупотребления, которые поглотят, пожалуй, и стоимость конторы, и залог: если же я хотя бы заикнусь о своих ста тысячах франков, — кредиторы решат, что я сообщник Рогена, а ведь, вступая на новое поприще, приходится особенно беречь свою репутацию. Вы получите не больше тридцати за сто. В мои годы влопаться вдруг в такую историю! А Роген-то!.. Человек в шестьдесят лет разорился из-за женщины!.. Старый плут! Три недели назад этот изверг сказал мне, чтобы я не женился на Цезарине, что вы останетесь вскоре без куска хлеба!

Александр мог бы еще долго разглагольствовать: Бирото застыл перед ним в неподвижности, словно громом пораженный. Что ни фраза — удар обухом но голове. Он ничего не слышал, кроме звона погребального колокола, как ничего сперва не видел, кроме полыхавшего перед ним пламени пожара. Александр Кротта, считавший почтенного парфюмера человеком сильным и стойким, был испуган его неподвижностью и бледностью. Преемник Рогена не знал, что нотариус похитил у Цезаря не одно только его состояние. У Бирото, человека глубоко верующего, мелькнула мысль о самоубийстве. В таких случаях кажется логичным покончить с собой — избегнуть тысячи смертей, предпочтя им одну. Александр Кротта взял Цезаря под руку и хотел повести его, но это оказалось невозможным: у парфюмера, как у пьяного, подкашивались ноги.

— Что с вами? — спрашивал Кротта. — Дорогой господин Бирото, мужайтесь! Ведь не все еще потеряно! Вы получите к тому же обратно свои сорок тысяч франков: у заимодавца такой суммы не оказалось в наличии, и она вам выплачена не была — есть основание требовать признания договора недействительным.

— Бал... орден, векселей на двести тысяч... пустая касса... Рагоны... Пильеро... И жена все это предвидела!

Поток бессвязных слов, порожденный нахлынувшими мучительными мыслями и невыносимыми душевными терзаниями, точно градом побил все цветники «Королевы роз».

— Я хотел бы, чтобы с меня сняли голову, — вырвалось наконец у Бирото, — она ни к чему мне... только мешает.

— Бедный панаша Бирото! — воскликнул Александр. — Неужели вам грозит разорение?

— Разорение!

— Ну, не падайте духом, нужно бороться!

— Бороться! — повторил парфюмер.

— Дю Тийе был у вас приказчиком, он человек с головой, он вам поможет.

— Дю Тийе?

— Пойдемте же!

— Господи! Я не хотел бы в таком виде возвращаться домой, — сказал Бирото. — Вы ведь мне друг, — если только существуют на свете друзья, — вы всегда мне внушали симпатию, вы у меня обедали, — ради моей жены прошу вас, Ксандро, помогите мне сесть в фиакр и поедемте со мной.

Новоиспеченный нотариус с трудом втащил в фиакр бесчувственное тело, именовавшееся Цезарем Бирото.

— Ксандро, — сказал парфюмер прерывающимся от слез голосом, ибо из глаз его в эту минуту хлынули слезы и голове его, словно сжатой железным обручем, стало немного легче, — поедем ко мне, вы поговорите вместо меня с Селестеном. Друг мой, скажите ему, что для меня и для моей жены это вопрос жизни. Пусть никто, ни под каким видом, не болтает об исчезновении Рогена. Вызовите Цезарину и попросите ее следить, чтобы при жене не заговорили об этой истории. Нужно остерегаться наших лучших друзей — Рагонов, Пильеро, всех, всех...

Кротта был поражен изменившимся голосом Бирото, он понял, какое значение для парфюмера имело это распоряжение. Улица Сент-Оноре была по пути к дому судьи, и Александр исполнил просьбу парфюмера; Селестен и Цезарина с ужасом увидали в глубине фиакра безмолвного, бледного и словно отупевшего Цезаря.

— Все это должно оставаться в строжайшей тайне, — сказал им парфюмер.

«Ага, — подумал Ксандро, — он, кажется, приходит в себя, а я уж было решил, что ему конец».

Совещание Александра Кротта со следователем длилось долго; послали за председателем нотариальной палаты; Цезаря, словно тюк, перетаскивали с места на место; он не шевелился и не проронил ни слова. В седьмом часу вечера Кротта отвез парфюмера домой. Мысль о том, что ему придется предстать перед Констанс, вернула Цезаря к жизни. Молодой нотариус проявил к нему участие: он прошел вперед и предупредил г-жу Бирото, что с мужем ее приключилось нечто вроде удара.

— У него помутилось в голове, — сказал он с жестом, которым обычно показывают, что человек тронулся, — придется, вероятно, пустить ему кровь или поставить пиявки.

— Этого следовало ожидать, — сказала Констанс, бесконечно далекая от мысли о разорении, — он не принимал в начале зимы прописанной ему микстуры, а два последних месяца работал как каторжный, словно ему нужно было заработать на кусок хлеба.

Упросив Цезаря лечь в постель, жена и дочь послали за стариком Одри, врачом, лечившим Бирото. Одри напоминал мольеровских лекарей: опытный врач и любитель старинных рецептов, он пичкал своих больных всякими снадобьями не хуже любого знахаря. Он явился и, ограничившись наружным осмотром Цезаря, предписал поставить ему немедленно горчичники к подошвам ног: он нашел признаки кровоизлияния в мозг.

— Чем же это могло быть вызвано? — спросила Констанс.

— Сырой погодой, — ответил доктор, которому Цезарина успела шепнуть несколько слов.

Врачам нередко приходится изрекать заведомые глупости, чтобы спасти жизнь или честь окружающих больного здоровых людей. Старый врач, много на своем веку повидавший, понял все с полуслова. Цезарина вышла за ним на лестницу спросить о режиме для больного.

— Тишина и покой, — ответил врач, — а потом, когда голове станет легче, попытаемся дать ему что-нибудь укрепляющее.

Госпожа Бирото провела двое суток у изголовья мужа, который, казалось ей, часто бредил. Его поместили в нарядной голубой спальне жены, и, глядя на драпировки, мебель, на всю дорого стоившую роскошь, Бирото бормотал какие-то непонятные Констанс слова.

— Он помешался, — сказала она дочери, когда Цезарь, приподнявшись на своем ложе, стал торжественным голосом повторять отрывки из параграфов торгового устава.

— «Если траты признаны чрезмерными!..» Снимите драпировки!

После трех ужасных дней, когда боялись за рассудок Цезаря, здоровый организм туренского крестьянина взял верх — в голове у Бирото прояснилось; врач предписал ему сердечные средства и усиленное питание. Однажды, выпив чашку крепкого кофе, Бирото ощутил прилив бодрости и почувствовал себя здоровым. Тогда слегла Констанс.

— Бедняжка! — сказал Цезарь, видя, что она заснула.

— Мужайтесь, папа! Вы такой выдающийся человек, вы, конечно, справитесь с бедой. Все уладится. Ансельм вам поможет.

Слова эти были сказаны таким нежным голосом, Цезарина вложила в них столько любви, сделавшей их еще проникновенней, что они могли бы вернуть мужество самому удрученному человеку, — так спетая матерью колыбельная песня убаюкивает ребенка, у которого режутся зубки.

— Да, дочь моя, я буду бороться; но никому об этом ни слова — ни Попино, хоть он и любит нас, ни дяде Пильеро. Я первым долгом напишу брату; он, кажется, каноник, викарий собора и, верно, ничего не тратит, у него должны водиться деньги. Откладывая хотя бы по тысяче экю в год, он вполне мог скопить за двадцать лет до ста тысяч франков. В провинции священники пользуются большим влиянием.

Цезарина принесла отцу маленький столик; торопясь подать ему все необходимое для письма, она захватила также и оставшиеся приглашения на бал, отпечатанные на розовой бумаге.

— Сожги все это! — крикнул купец. — Только дьявол мог внушить мне мысль дать этот бал. Если не удастся избегнуть катастрофы, все будут считать, что я плут. Да, да, сожги! Без возражений!

Письмо Цезаря Франсуа Бирото


«Дорогой брат!


У меня сейчас такие тяжелые деловые затруднения, что я умоляю тебя прислать мне все деньги, какими ты можешь располагать, даже если бы тебе пришлось их занять для этого.

Твой Цезарь .

Твоя племянница Цезарина, — я пишу это письмо в ее присутствии, пользуясь тем, что моя бедная жена уснула, — просит передать тебе привет и нежно тебя целует».

Эта приписка сделана была по просьбе Цезарины, которая отнесла письмо Раге.

— Отец, — сказала она, вернувшись, — здесь господин Леба, он хочет поговорить с вами.

— Господин Леба! — испуганно воскликнул Цезарь, словно, разорившись, он стал преступником. — Судья!

— Дорогой господин Бирото, я принимаю в вас слишком горячее участие, — сказал, входя, богатый суконщик, — мы так давно знаем друг друга, вместе были избраны первый раз в судьи, я не могу не предупредить вас, что у некоего ростовщика Бидо, по прозвищу Жигонне, имеются ваши векселя, переданные ему банкирским домом Клапарона без поручительства . Эти два слова — не только оскорбление, это — смерть вашему кредиту.

— Господин Клапарон желает вас видеть, — доложил вошедший Селестен, — может ли он к вам подняться?

— Сейчас мы узнаем, чем было вызвано это оскорбление, — сказал Леба.

— Сударь, — обратился парфюмер к вошедшему Клапарону, — это господин Леба, член коммерческого суда и мой друг...

— Ах, сударь, вы, стало быть, господин Леба, — перебил Клапарон, — господин Леба из коммерческого суда, господин Леба, к которому хорошо бы попасть на хлеба, есть ведь столько Леба...

— Он видел векселя, которые я вам выдал, — перебивая болтуна, продолжал Бирото, — вы уверяли, что они не будут пущены в обращение, а он их видел с надписью: «без поручительства» .

— Ну что ж, — сказал Клапарон, — они действительно не будут пущены в обращение. Они находятся в руках человека, с которым мы вместе ведем множество дел, — у папаши Бидо. Потому-то я и сделал надпись «без поручительства» . Если бы векселя должны были быть пущены в обращение, вы бы сделали на них обыкновенную бланковую надпись. Господин судья поймет мое положение. Что такое эти векселя? Цена недвижимости. Кем эта недвижимость должна быть оплачена? Бирото. Почему же вы хотите, чтобы я поручился за Бирото своей подписью? Каждый из нас должен внести свою долю. Так разве недостаточно нашего общего обязательства перед продавцами? Я придерживаюсь незыблемого коммерческого правила: не предоставлю без надобности своего поручительства, как не выдам расписки на не полученную еще сумму. Нужно все предусматривать. Кто даст свою подпись, — платит. А я не хочу быть вынужденным платить трижды.

— Трижды? — воскликнул Цезарь.

— Да, сударь, — ответил Клапарон. — Я поручился уже за Бирото перед продавцами участков, зачем же я буду еще ручаться за него и перед банкиром? Положение у нас сейчас не из легких, Роген увез у меня сто тысяч франков. Моя доля земельных участков обойдется мне таким образом уже не в четыреста, а в пятьсот тысяч франков. Роген увез также двести сорок тысяч франков Бирото. Что бы вы сделали, господин Леба, оказавшись в моем положении? Поставьте себя на мое место. Я имею честь быть вам известным не более, чем мне известен господин Бирото. Слушайте же внимательно. Мы с вами участвуем в деле на половинных началах; вы — вносите вашу долю наличными деньгами; я рассчитываюсь за свою — векселями; векселя эти я предлагаю вам; а вы — исключительно из любезности — беретесь обратить их в деньги. И вот вы узнаете, что банкир Клапарон — человек богатый, уважаемый, наделенный, скажем, всеми добродетелями на свете, что этот достойный Клапарон обанкротился и должен шесть миллионов франков. Согласитесь ли вы в этот самый момент поставить свою подпись на моих обязательствах? Да ведь это было бы безумием! Так вот, господин Леба, Бирото находится в таком именно положении, в какое я предположительно поставил Клапарона. Разве вам не ясно, что помимо уплаты своей доли за участки я, если поручусь за Бирото, вынужден буду уплатить еще и его долг в пределах суммы, на которую им выданы векселя, не получив при этом...

— Кому уплатить? — перебил его парфюмер.

— Не получив при этом его половины земельных участков, — продолжал Клапарон, не обращая внимания на вопрос Цезаря, — ибо никаких преимуществ у меня не будет и мне придется еще покупать тогда его половину. Вот и выходит — платить трижды.

— Но кому же платить? — снова спросил Бирото.

— Держателю векселей, конечно, если бы я сделал передаточную надпись, а с вами случилось бы несчастье.

— Я не прекращу платежей, сударь, — сказал Бирото.

— Прекрасно, — возразил Клапарон. — Но вы ведь были судьей, вы опытный коммерсант, вам известно, что следует все предвидеть, не удивляйтесь же, если я поступаю, как деловой человек.

— Господин Клапарон прав, — заметил Жозеф Леба.

— Я прав, — продолжал Клапарон, — прав с коммерческой точки зрения. Однако речь у нас идет о покупке земли. Так вот, что я должен получить?.. деньги, ибо нам придется платить деньгами. Не будем уж говорить о двухстах сорока тысячах франков, — господин Бирото их достанет, я в этом не сомневаюсь, — сказал Клапарон, глядя на Леба. — Я пришел попросить у вас безделицу — двадцать пять тысяч франков, — продолжал он, обращаясь к Бирото.

— Двадцать пять тысяч франков! — воскликнул Цезарь, чувствуя, что у него кровь леденеет в жилах. — Но за что, сударь?

— Дорогой господин Бирото, мы должны совершить купчую в нотариальном порядке. Насчет оплаты участков мы можем еще между собой столковаться, но объясняться с казной — слуга покорный. Казна пустых слов не любит, долго ждать она не согласна, и нам на этой неделе придется выложить ей сорок четыре тысячи франков гербового сбора. Я, когда шел сюда, никак не ожидал упреков; полагая, что эти двадцать пять тысяч франков могут вас затруднить, я намеревался вам сообщить, что благодаря чистейшей случайности я спас для вас...

— Что? — воскликнул Бирото с явным отчаянием в голосе.

— Безделицу! Двадцать пять тысяч франков в принадлежащих вам векселях разных лиц, которые Роген поручил мне реализовать. Я произвел за вас расходы по их учету и пришлю вам счет; после оплаты вашей доли за совершение купчей вы мне останетесь должны всего лишь шесть или семь тысяч франков.

— Все это мне кажется вполне правильным, — заметил Леба. — Господин Клапарон, видимо, прекрасно разбирается в делах; в отношении незнакомого мне человека я поступил бы на его месте точно так же.

— Господин Бирото от этого не умрет, — сказал Клапарон, — старого волка одним выстрелом не уложишь: мне приходилось видеть волков с простреленной головой, и они бегали... да, черт меня побери! как... ну, как настоящие волки...

— Кто бы подумал, что человек может совершить такую подлость, как Роген! — сказал Леба, пораженный молчанием Цезаря и размахом спекуляции, ничего общего с парфюмерией не имеющей.

— Я чуть было не выдал господину Бирото расписки в получении четырехсот тысяч франков, — сказал Клапарон. — Вот бы я влип! Только днем раньше я вручил Рогену сто тысяч франков. Спасло меня наше взаимное доверие. Всем нам казалось безразличным, где будут наши денежные фонды до окончательного оформления сделки: в нотариальной ли конторе или у меня.

— Лучше всего было бы каждому держать до платежа свои деньги в банке, — заметил Леба.

— Роген был для меня банком, — сказал Цезарь. — Однако он ведь и сам участвовал в деле, — прибавил парфюмер, взглянув на Клапарона.

— Да, но в четвертой доле и то лишь на словах, — ответил Клапарон. — Я уже совершил глупость, позволив ему увезти мои деньги; еще большей глупостью было бы сохранить за ним его долю в участках. Пусть пришлет сперва мои сто тысяч франков, да еще двести тысяч в уплату за свою долю, тогда поглядим! Но он и не подумает, конечно, вкладывать деньги в земельные участки, которые только через пять лет принесут свой первый урожай. Он, говорят, увез всего лишь триста тысяч франков, а ведь, чтобы жить прилично за границей, ему потребуется по меньшей мере пятнадцать тысяч франков годового дохода.

— Грабитель!

— Господи! Но Роген ведь дошел до этого под влиянием страсти, — заметил Клапарон. — Какой старик может поручиться, что устоит и не отдастся во власть своего последнего сумасшедшего увлечения? Никто из нас, благоразумных, не знает, чем он кончит. Последняя-то любовь и бывает безумной! Взгляните на всех этих Кардо, Камюзо, Матифа... Каждый из них обзавелся любовницей! Мы с вами влопались по собственной вине. Зачем мы доверились нотариусу, который занялся спекуляцией? Любой нотариус, любой биржевой маклер или комиссионер, пустившийся в аферы, уже подозрителен. Когда они объявляют себя несостоятельными — это ведь всегда злостное банкротство. Их бы следовало закатать в тюрьму, но они предпочитают укатить за границу. Это будет мне наукой. Право, мы слишком снисходительны, нам, видите ли, неудобно требовать заочного осуждения людей, у которых мы обедали, которые задавали нам балы, словом — людей светских. Никто не подает на них жалоб, — и напрасно!

— Совершенно напрасно, — подхватил Бирото, — закон о несостоятельности и банкротстве должен быть пересмотрен.

— Если я буду вам нужен, — обратился Леба к Цезарю, — я всегда к вашим услугам.

— Господин Бирото ни в ком не нуждается, — заявил неугомонный болтун, у которого дю Тийе открыл шлюзы. (Клапарон повторял урок, очень ловко подсказанный ему дю Тийе.) — Его дело ясно: ликвидация имущества Рогена, как утверждает молодой Кротта, даст кредиторам пятьдесят за сто. Господин Бирото получит сверх того сорок тысяч франков, которых не оказалось у его заимодавца; он может достать еще деньги и под залог своей недвижности. Нам придется внести двести тысяч франков продавцам земельных участков не раньше чем через четыре месяца. Господин Бирото расплатится до тех пор по своим векселям, — ведь для уплаты по ним он не должен был рассчитывать на то, что похитил Роген. А если господину Бирото и будет туговато... что ж, несколько удачных маневров — и он вывернется.

Услыхав, как Клапарон, разбираясь в его деле, приходит к определенным выводам и намечает за него план действий, парфюмер воспрянул духом. Он стал держать себя увереннее, тверже и возымел высокое мнение о способностях бывшего коммивояжера. Дю Тийе счел для себя выгодным прикинуться в глазах Клапарона жертвой Рогена. Он вручил Клапарону сто тысяч франков для передачи Рогену, а нотариус вернул их ему обратно. Обеспокоенный Клапарон был вполне искренен, когда твердил каждому встречному, что Роген нагрел его на сто тысяч франков. Дю Тийе не считал Клапарона вполне надежным человеком; полагая, что в нем сохранилось еще слишком много порядочности и чести, Фердинанд не хотел посвящать его полностью в свои планы; а что Клапарон не сумеет разгадать их, дю Тийе был уверен.

— Ежели наш первый друг не стал бы первой жертвой наших плутней, — где бы мы нашли вторую? — заявил Фердинанд в тот день, когда, выслушав упреки Клапарона, этого коммерческого сводника, он отшвырнул его, как отслужившее орудие.

Леба и Клапарон вышли вместе.

«Я могу еще выпутаться, — подумал Бирото. — Я должен по векселям, срок которым истекает, двести тридцать пять тысяч франков, семьдесят пять тысяч из них за дом и сто семьдесят пять тысяч за земельные участки. Чтобы расплатиться по этим векселям, у меня будет то, что я получу при ликвидации конторы Рогена, — возможно, до ста тысяч франков. Я могу добиться, чтобы ссуду под залог моих участков признали несостоявшейся — итак, всего сто сорок тысяч франков. Надо, стало быть, заработать на «Кефалическом масле» сто тысяч франков и дотянуть с помощью дружеских векселей или кредита у какого-нибудь банкира до того дня, когда мне удастся вернуть потери и когда земельные участки подскочат в цене».

Если человек путем более или менее правильных рассуждений сумеет создать себе в несчастье сладостную поэму надежды и если она станет изголовьем для его усталой головы, — иной раз он бывает спасен. Нередко люди принимают веру, порожденную иллюзиями, за проявление энергии. Надежда, быть может, — залог мужества; недаром же католическая религия возвела ее в добродетель. Разве надежда не служит поддержкой для слабых, помогая им дождаться счастливого случая? Бирото решил отправиться к дяде жены и рассказать ему о своих денежных затруднениях, прежде чем искать помощи у посторонних; дойдя по улице Сент-Оноре до улицы Бурдонне, он ощутил вдруг никогда еще не испытанную им жестокую боль в груди и подумал, что серьезно захворал. Внутри у него все горело. Люди, наделенные чувствительностью, ощущают боль в сердце, а те, кто воспринимает все умом, — страдают от головных болей. В зависимости от темперамента человека его организм в минуты сильных потрясений испытывает боль там, где находится его жизненный центр: у слабых бывают желудочные колики, на Наполеона нападала сонливость. Прежде чем пойти на приступ и завоевать чье-либо доверие, преодолев сперва преграды собственной гордости, люди чести не раз должны ощутить в своем сердце острые шпоры неумолимой наездницы — необходимости. Цезарь два дня терпел такое пришпоривание, прежде чем направился к дяде, да и то решился на этот шаг из родственных чувств: он как-никак обязан был рассказать о своем положении суровому торговцу скобяными товарами. И все же перед дверью Пильеро он почувствовал внезапную слабость, как ребенок у порога дантиста. Но трепетал он потому, что на карту была поставлена вся его жизнь, а не из страха перед минутной болью. Бирото медленно поднялся по лестнице. Он застал старика у камина за чтением «Конститюсьонеля»; около него стоял маленький круглый столик со скромным завтраком: булочкой, маслом, сыром бри и чашкой кофе.

— Вот истинный мудрец! — позавидовал Бирото спокойной жизни дяди.

— Ну, — сказал Пильеро, снимая очки, — я узнал вчера в кафе «Давид» об этой истории с Рогеном и об убийстве его любовницы, Прекрасной Голландки. Надеюсь, что после нашего разговора — ведь мы хотели стать фактическими владельцами земли — ты получил у Клапарона расписку?

— Увы, дяди! Вы бередите мою рану, в том-то и горе, что нет!

— Ах, проклятье! Значит, ты разорен! — воскликнул Пильеро, роняя газету, которую Бирото поспешил поднять, хотя эта газета была «Конститюсьонель».

Пильеро так был захвачен своими мыслями, что его строгое, точно из бронзы отлитое лицо приобрело чеканность медали: он слушал долгий рассказ Бирото, застыв в полной неподвижности, устремив сквозь окно невидящий взгляд на стену соседнего дома. Он слушал и судил, взвешивая, очевидно, все «за» и «против» с беспристрастием нового Миноса, который переплыл через Стикс коммерции, сменив набережную Морфондю на скромную квартирку в четвертом этаже.

— Так как же, дядя? — спросил Бирото, закончив свой рассказ просьбой продать на шестьдесят тысяч франков ренты и ожидая ответа.

— Увы, мой бедный племянник, я не могу этого сделать, ты слишком запутался. Рагоны и я, мы потеряем по пятьдесят тысяч франков каждый. Эти достойные люди, по моему совету, продали акции Ворчинских копей, и раз они понесут убыток, я считаю своим долгом если не вернуть им капитал, то хотя бы помочь им, помочь также своей племяннице и Цезарине. Всем вам, быть может, понадобится кусок хлеба, и вы его у меня найдете...

— Кусок хлеба, дядя?

— Да, да, кусок хлеба! Посмотри правде в глаза: тебе не выпутаться . Из пяти тысяч шестисот франков ренты я могу отдать четыре тысячи, поделив их между вами и Рагонами. Я хорошо знаю Констанс; коль скоро случилась беда, она будет работать не покладая рук, она во всем будет себе отказывать, да и ты тоже, Цезарь!

— Ведь не все еще пропало, дядя!

— Ну, я держусь другого мнения.

— Вы не правы, и я докажу вам это.

— Что ж, буду только рад.

Бирото ушел от дяди, ничего ему не ответив. Он приходил за утешением и за поддержкой, но получил еще один удар, на этот раз, правда, менее сокрушительный, но то был удар не в голову, а в сердце; а ведь в сердце была сосредоточена вся жизнь бедняги. Он спустился уже на несколько ступеней, но потом поднялся обратно.

— Сударь, — холодно сказал он Пильеро, — Констанс ни о чем не знает, сохраните, по крайней мере, все это в тайне. И попросите Рагонов не лишать меня домашнего покоя, — он необходим мне для борьбы с несчастьем.

Пильеро в знак согласия кивнул головой.

— Мужайся, Цезарь! — сказал он. — Ты, я вижу, на меня сердит; но позднее, подумав о жене и дочери, ты поймешь, что я был прав.

Цезарь пал духом, услышав мнение дяди, которого почитал человеком очень проницательным; с высоты своих надежд и упований он низвергся в топкое болото неуверенности. Среди жестоких коммерческих бурь человек, не обладающий, как Пильеро, закаленной душой, становится игрушкой событий: он то прислушивается к чужим мнениям, то действует по собственному разумению, подобно путнику, устремляющемуся за блуждающими огоньками. Он позволяет вихрю закружить себя, вместо того чтобы, зажмурившись, лечь на землю и дать ему пронестись мимо, либо, взвившись вверх, включиться в движение этого вихря и потом из него вырваться.

Бирото среди своих терзаний вспомнил о тяжбе из-за несостоявшегося займа. Он направился на улицу Вивьен к своему стряпчему Дервилю; он хотел как можно скорей начать дело, если тот найдет, что есть надежда добиться признания сделки недействительной. Парфюмер застал Дервиля дома, — он сидел у камина в белом фланелевом халате, спокойный и невозмутимый, как и подобает стряпчему, привыкшему к самым потрясающим признаниям. Бирото впервые заметил эту намеренную холодность; она заставляла остыть любого уязвленного, охваченного страстями человека, лихорадочно трепещущего за свое благосостояние, за жену и детей, болезненно ущемленного в своих жизненных интересах и чести, подобно самому Цезарю, который рассказывал теперь о постигшем его несчастье.

— Если будет доказано, — заявил, выслушав его, Дервиль, — что у Рогена уже не было в наличии той суммы, которую он должен был выдать вам за счет заимодавца, то, поскольку деньги выданы не были, сделка может быть признана недействительной и заимодавец будет взыскивать эту сумму, как и вы свои сто тысяч франков, с залога за контору. Я в таком случае отвечаю за исход процесса, насколько это вообще возможно, ибо заранее выигранных дел не бывает.

Выслушав мнение столь опытного юриста, парфюмер приободрился; он попросил Дервиля добиться судебного решения в течение двух недель. Но стряпчий ответил, что решения об отмене сделки удастся добиться лишь месяца через три.

— Через три месяца! — воскликнул парфюмер, полагавший уже, что часть необходимых ему средств найдена.

— Если мы даже добьемся скорого разбирательства дела, нам не заставить противника шагать с нами в ногу: он воспользуется всеми законными поводами для проволочки; адвокаты не всегда являются в суд; кто знает, быть может, противная сторона пойдет на заочное решение дела? Не все идет так, как нам хочется, уважаемый, — закончил, улыбаясь, Дервиль.

— А как же в коммерческом суде? — спросил Бирото.

— О, между судом коммерческим и судом уголовным и гражданским огромная разница, — ответил адвокат. — Там, у себя, вы решаете все дела сплеча! У нас же в суде все делается по форме. Форма — оплот законности. Пришлось бы вам по вкусу скороспелое решение, которое лишило бы вас сорока тысяч франков? Так вот и ваш противник, увидав, что его деньги в опасности, будет защищаться. Отсрочки — это судебные рогатки.

— Вы правы, — сказал Бирото. Простившись с Дервилем, он вышел от него совершенно убитый.

— Все они правы. Денег! Денег! — стонал он, шагая по улице и разговаривая сам с собой, подобно всем озабоченным людям в неистово клокочущем Париже, который кто-то из современных поэтов назвал кипящим котлом. Когда он вернулся в лавку, приказчик, разносивший счета, встретил его сообщением, что все клиенты, в связи с приближением Нового года, расписавшись в получении счетов, оставили их у себя.

— Значит, негде достать денег! — громко, на всю лавку сказал парфюмер и тут же прикусил себе язык: все приказчики повернули к нему головы.

Так прошло пять дней, пять дней, в течение которых Брашон, Лурдуа, Торен, Грендо, Шафару — словом, все кредиторы, ничего не получившие по своим векселям, — претерпели, подобно хамелеону, ряд превращений, обычных для заимодавца, прежде чем от мирного состояния доверия он перейдет к кровожадной ярости богини войны Беллоны. В Париже люди легко поддаются скупому недоверию, а великодушному порыву уступают лишь с трудом; но, ступив однажды на путь опасений и коммерческих предосторожностей, кредитор доходит до таких гнусностей, которые ставят его ниже должника. Приторная любезность кредиторов сменилась злобным нетерпением, назойливостью, взрывами негодования, леденящим холодом бесповоротного решения, наглостью заготовленной судебной повестки. Брашон, богатый обойщик из Сент-Антуанского предместья, кредитор с задетым самолюбием, — ибо он не был приглашен на бал, — первым протрубил атаку: он требовал уплаты ему долга в двадцать четыре часа, требовал гарантий, и не в виде какой-то там описанной мебели, а в виде закладной на недвижимое имущество в предместье Тампль. Как ни яростны были преследования кредиторов, у Бирото все же бывали минуты передышки. Но вместо того чтобы принять твердое решение и как-то справиться с первыми передрягами, вызванными его тяжелым положением, Цезарь все свои помыслы сосредоточил на том, чтобы жена — единственно, кто мог бы помочь ему советом, — ничего о них не узнала. Стоя у дверей своей лавки, он охранял ее, точно часовой. Он посвятил Селестена в тайну своих временных затруднений, и тот с удивлением и любопытством приглядывался к хозяину: Цезарь терял в его глазах все свое значение, как теряют его в час катастрофы все посредственные люди, преуспевавшие лишь в силу приобретенной сноровки и житейского опыта. Не обладая энергией, необходимой для борьбы с надвигавшейся со всех сторон бедой, Цезарь все же нашел в себе достаточно мужества, дабы разобраться в своем положении. Чтобы рассчитаться за перестройку дома, уплатить за квартиру, произвести срочные платежи, ему требовалось к 30 декабря и к 15 января шестьдесят тысяч франков наличными, из них тридцать тысяч к 30 декабря; все же ресурсы его едва достигали двадцати тысяч франков; ему не хватало, стало быть, десяти тысяч франков. Но положение отнюдь не казалось ему безнадежным, ибо он теперь уже не заглядывал вперед, а жил изо дня в день, подобно искателям приключений. Пока слух о его денежных затруднениях еще не распространился, Цезарь решил предпринять ловкий, по его мнению, ход — обратиться к знаменитому Франсуа Келлеру, банкиру, оратору и филантропу, известному своей благотворительностью и готовностью быть полезным парижскому торговому миру, чтобы удержать тем самым за собой в палате место представителя города Парижа. Банкир был либерал; Бирото — роялист; но парфюмер мерил всех на свою мерку и видел в разнице убеждений только лишнее основание для получения кредита. Если бы от него потребовали гарантий, Бирото рассчитывал попросить у Ансельма тысяч на тридцать векселей — в преданности Попино он не сомневался; получение кредита помогло бы ему выиграть тяжбу и расплатиться с самыми алчными из кредиторов. Парфюмер, человек общительный, привыкший рассказывать перед сном своей милой Констанс о всех своих треволнениях, черпая в этом мужество, и приходивший к правильному решению, только выслушав возражения жены, не мог поговорить о своих затруднениях ни с ней, ни со старшим приказчиком, ни с дядей. И заботы ложились на него двойным бременем. Однако самоотверженный мученик предпочитал терзаться сам, лишь бы не заронить искру тревоги в душу жены; он собирался рассказать ей обо всем, когда опасность минует. У него не хватало решимости на это ужасное признание. Страх за жену придавал ему силу сносить терзания. Каждое утро Цезарь отправлялся в церковь св. Роха и поверял свои горести богу.

«Если по дороге домой я не встречу ни одного солдата — значит, моя молитва будет услышана. Это послужит мне небесным знамением», — думал он, вознеся богу мольбу о помощи.

И Цезарь бывал счастлив, если не встречал солдата. Все же у него было бесконечно тяжело на сердце, и он нуждался в близкой душе, перед которой мог бы излить свою тоску. Цезарине он уже доверился, получив роковое известие, и теперь она полностью была посвящена в его тайну. Они украдкой обменивались взглядами, в которых сквозило отчаяние или надежда, возносили горячие мольбы, задавали участливые вопросы и друг другу отвечали на них, — словом, между ними царило полное взаимопонимание. Для спокойствия жены Бирото притворялся веселым и жизнерадостным. Спросит его о чем-нибудь Констанс, — о! все идет отлично! Попино, о котором Цезарь и думать позабыл, процветает! «Масло» — нарасхват! Векселя Клапарону будут оплачены, беспокоиться нечего. На эту деланную веселость было жутко смотреть. Когда Констанс засыпала на своем пышном ложе, Бирото садился в постели и погружался в мысли о своем несчастье. Иной раз к нему прибегала Цезарина — босиком, в одной сорочке, накинув на белые плечи шаль.

— Ты плачешь, папа, я слышу, — говорила она, обливаясь слезами.

Отправив великому Франсуа Келлеру письмо с просьбой принять его, Бирото впал в такое оцепенение, что дочь повела его погулять по Парижу. Тогда только он впервые заметил громадные красные афиши, расклеенные на улицах, и в глаза ему бросились слова: «Кефалическое масло».

В то время как «Королева роз» трагически клонилась к своему закату, на горизонте в блеске успеха всходило новое светило — «Торговый дом А. Попино». Руководствуясь советами Годиссара и Фино, Ансельм отважно выпустил в продажу свое масло. За три дня на самых видных местах в столице были расклеены две тысячи афиш. Нельзя было не наткнуться на «Кефалическое масло», не прочесть сочиненных Фино лаконичных фраз о том, что заставить волосы вырасти вновь — невозможно, а красить их — опасно, фраз, подкрепленных цитатами из доклада Воклена в Академии наук; то была гарантия продлить жизнь волос, выданная каждому, кто будет пользоваться «Кефалическим маслом». Все парижские брадобреи, парикмахеры и парфюмеры украсили свои двери золоченой рамкой с превосходно отпечатанной на веленевой бумаге рекламой, вверху которой в уменьшенном виде красовалась гравюра «Геро и Леандр» со следующим изречением в виде эпиграфа: «Народы древности сохраняли свои волосы благодаря употреблению «Кефалического масла».

— Он придумал постоянные рамки! Да ведь это — вечная реклама! — пробормотал пораженный Бирото, разглядывая витрину «Серебряного колокола».

— Разве ты не видел у нас в лавке такой же рамки? — спросила его дочь. — Ее принес нам сам господин Попино, а еще он принес и передал Селестену триста флаконов масла.

— Нет, не видел, — ответил Бирото.

— Пятьдесят флаконов Селестен уже продал случайным покупателям, а шестьдесят — нашим постоянным клиентам.

— А! — произнес Цезарь.

Парфюмер, ошеломленный гудением тысячи колоколов, которыми нужда оглушает свои жертвы, жил в состоянии непрерывного головокружения; Попино прождал его накануне целый час и ушел, поговорив с Констанс и Цезариной; он узнал от них, что Цезарь всецело поглощен каким-то крупным делом.

— Ах да, земельные участки!

Попино целый месяц не покидал улицы Сенк-Диаман, проводил ночи напролет и все воскресные дни на фабрике и поэтому не видел, к счастью, ни Рагонов, ни Пильеро, ни своего дяди-судьи. Бедный юноша спал не более двух часов в сутки. Он обходился пока двумя приказчиками, а его разросшемуся делу их требовалось уже четыре. В торговле случай решает все. Кто не оседлает успеха, точно коня, тот проворонит свое счастье. Попино надеялся, что дядя и тетка встретят его с распростертыми объятиями, когда он скажет им через полгода: «Я прочно стал на ноги и сколотил себе состояние», — и что Бирото так же хорошо его примет, когда через шесть месяцев он вручит парфюмеру его долю — тридцать или сорок тысяч франков. Ансельм ничего не знал ни о бегстве Рогена, ни о несчастье, постигшем Бирото, ни о его денежных затруднениях и не мог поэтому обмолвиться каким-нибудь неосторожным словом в присутствии г-жи Бирото. Он обещал Фино по пятьсот франков за рекламу в большой газете — а их было с десяток! — и по триста франков за рекламу в газете помельче — таких тоже было около десяти, — если в каждой из них по три раза в месяц будет упоминаться о «Кефалическом масле». Фино видел, что из этих восьми тысяч франков ему отчислится тысячи три — первая ставка, которую он сможет бросить на необъятный игорный стол спекуляции. И он ринулся, как лев, на своих друзей и знакомых; он проникал по утрам в спальни редакторов, сновал по вечерам во всех театральных фойе, не вылезал из редакций. «Помни о моем масле, дружище, я-то лично ничуть в нем не заинтересован, просто товарищеская услуга кутиле Годиссару». Этой фразой начинался и кончался любой его разговор. Он взял штурмом нижние колонки последних газетных полос, помещая там собственноручно написанные заметки, а гонорар за них оставлял в пользу сотрудников. Хитрый, как статист, стремящийся выбиться в актеры, проворный, словно мальчишка на побегушках, выколачивающий шестьдесят франков в месяц, он строчил льстивые письма, играл на людском самолюбии, оказывал грязненькие услуги редакторам — только бы протолкнуть свои статейки о «Кефалическом масле». Деньги, обеды, заискивания — в своей лихорадочной деятельности он не брезговал ничем. Он подкупал театральными билетами наборщиков, заполняющих в полночь последнюю газетную колонку какой-либо заметкой из кучи «смеси», всегда имеющейся про запас в любой газете; Фино вертелся с озабоченным видом в это время в типографии, словно ему надо было еще раз просмотреть какую-нибудь статью. Приятель всех и каждого, он помог «Кефалическому маслу» одержать верх над «Кремом Реньо», над «Бразильским бальзамом» и другими косметическими средствами, хотя у изобретателей их и хватило гениальности догадаться первыми, какое огромное влияние на публику оказывает повторяющаяся в газетных заметках реклама. В те блаженные времена многие журналисты, подобно волам, не сознавали собственной силы и были заняты актрисами — Флориной, Туллией, Мариеттой и другими. Они всем командовали, но ничего от этого не получали. Андош не добивался ни аплодисментов для актрисы, ни устройства пьесы в театр, ни принятия своего водевиля, ни гонорара за статьи; наоборот, он сам в нужный момент предлагал деньги взаймы и умел кстати пригласить позавтракать; а потому не оказалось ни одной газеты, которая не говорила бы о «Кефалическом масле», не утверждала бы, что оно по составу своему соответствует анализам Воклена, не издевалась бы над теми, кто верит, что можно заставить волосы расти, не предупреждала бы, что красить их опасно.

Заметки эти радовали сердце Годиссара, который, пользуясь газетами, как оружием в своей борьбе с предрассудками, производил в провинции то, что впоследствии с его легкой руки спекулянты стали называть «лихой атакой». Парижские газеты в ту пору безраздельно господствовали в провинции — она, несчастная, собственными органами печати еще не обзавелась. Газеты изучались там тщательнейшим образом, от заголовка до фамилии типографа — строчки, где могла как раз скрываться насмешка людей, преследуемых за убеждения. Опираясь на прессу, Годиссар достиг блестящих успехов в первых же городах, которые он штурмовал своим красноречием. Все провинциальные лавочники пожелали иметь рамки с рекламой и гравюрой «Геро и Леандр». Фино высмеивал «Макассарское масло» в очаровательной шутке, вызывавшей столько смеха в театре «Фюнамбюль»: Пьеро хватает половую щетку, в которой остались одни дырочки, мажет ее «Макассарским маслом», и щетка становится вдруг густой, словно лесная чаща. Эта забавная сценка вызывала хохот всего зала.

Впоследствии Фино, весело посмеиваясь, признавался, что без этой тысячи экю он погиб бы от нищеты и горя. Тысяча экю была для него целым состоянием. Эта газетная кампания помогла ему первому догадаться о могуществе рекламы, которой он потом так широко и умело пользовался. Через три месяца Фино уже был редактором небольшой газетки, а в конце концов купил ее, и она-то послужила основой его состояния. Своим процветанием «Торговый дом А. Попино» обязан был лихой атаке, предпринятой в провинции и за границей прославленным Годиссаром, этим Мюратом коммивояжеров; популярность же свою среди публики фирма приобрела благодаря отчаянному штурму газет, породившему широковещательную рекламу, к которой прибегли, впрочем, также и «Бразильский бальзам», и «Крем Реньо». Этот штурм общественного мнения, положивший начало трем состояниям, трем карьерам, вызвал затем нашествие целого полчища людей, алчущих наживы, ринувшихся на газетную арену, где они и произвели настоящий переворот, создав платные объявления. Но в описываемое нами время реклама «Торгового дома А. Попино и К°» красовалась уже на всех стенах и во всех витринах. Бирото не способен был постигнуть значение этой рекламы и удовольствовался тем, что сказал Цезарине: «Маленький Попино пошел по моим стопам!»; он не понимал того, что времена изменились, не умел оценить могущества новых методов, стремительность и размах которых позволяют несравненно быстрее захватить рынок. Со дня бала Бирото ни разу не был на своей фабрике и не знал, какую кипучую деятельность развил там Попино. Ансельм забрал на фабрику всех рабочих Бирото и сам проводил там ночи напролет. Ему везде мерещилась Цезарина: она сидела на каждом ящике, лежала в каждой отправляемой посылке, смотрела на него со всех накладных. Он говорил себе: «Она будет моей женой», когда, сняв сюртук и засучив рукава по локоть, лихорадочно заколачивал ящики вместо разосланных с поручениями приказчиков.

Продумав всю ночь над тем, что надо сказать и чего не говорить одному из крупнейших представителей банковских сфер, Цезарь отправился на другой день на улицу Гуссэ и с замиранием сердца подошел к особняку банкира-либерала, принадлежавшего к партии, которую обвиняли — и с полным основанием — в стремлении низвергнуть Бурбонов. Парфюмер, как и все парижские торговцы, ничего не знал о людях и нравах банковских сфер. В Париже между высшими банковскими кругами и торговым миром есть связующее звено — второстепенные банкирские дома, удобные для банков посредники, которые служат для них еще одной лишней гарантией. Констанс и Цезарь, никогда не выходившие за пределы своих возможностей, никогда не остававшиеся с пустой кассой, хранившие векселя у себя в портфеле, ни разу не обращались в эти второстепенные банкирские дома; еще меньше они были известны, конечно, в высоких банковских сферах. Возможно, что это ошибка — не заручиться заранее кредитом, хотя бы в нем даже и не было надобности: существуют различные мнения на этот счет. Как бы то ни было, Бирото очень сожалел теперь, что ни разу не пускал в ход свою подпись. Он, впрочем, полагал, что ему, помощнику мэра, человеку причастному к политике и пользующемуся некоторой известностью, достаточно будет назвать себя, чтобы быть принятым; он и не подозревал даже, что аудиенции у этого банкира добиваются не меньше посетителей, чем у короля. Войдя в приемную — преддверие кабинета столь знаменитого во многих отношениях человека, — Цезарь Бирото оказался среди многолюдного общества: тут были депутаты, писатели, журналисты, биржевые маклеры, крупные коммерсанты, дельцы, инженеры, но больше всего было «своих людей», которые, пробравшись сквозь группы посетителей и на особый лад постучавшись в дверь кабинета, входили туда вне очереди.

«Что значу я в этой грандиозной машине?» — подумал Бирото, оглушенный шумом и суетой на этой мельнице идей, выпекавшей для оппозиции хлеб насущный, и где разучивали роли великой трагикомедии, разыгрывавшейся представителями «левой».

Справа от него обсуждали вопрос о займе для окончания работ на основных линиях каналов; заем этот был предложен ведомством путей сообщения, и речь шла о миллионах! Слева — журналисты, которых банкир подкармливал из тщеславия, толковали о вчерашнем заседании палаты и об импровизированной речи патрона. За два часа ожидания Бирото три раза наблюдал, как банкир-политик выходил из своего кабинета, провожая шага на три особо важных посетителей. Последнего из них, генерала Фуа, Франсуа Келлер проводил до самой передней.

«Я погиб!» — с замиранием сердца подумал Бирото.

Когда банкир возвращался обратно в свой кабинет, толпа приближенных, друзей и просителей бросалась к нему, как псы, преследующие красивую суку. Несколько дерзких шавок даже пробрались помимо его воли в святилище. Разговор там длился минут пять — десять, иной раз — четверть часа. Одни уходили огорченные, другие — с подчеркнуто довольным видом или напустив на себя важность. Время шло, и Бирото с тревогой поглядывал на часы. Никто не замечал тайных терзаний, беззвучных воплей человека, сидевшего в золоченом кресле в углу возле камина, у дверей кабинета, этого храма кредита, спасителя от всех зол. Цезарь с болью думал, что не так еще давно и он, правда недолго, был у себя таким же царьком, каким этот человек бывает каждое утро, и измерял всю глубину своего падения. Горестная мысль! Как много невыплаканных слез накипело за этот час! Сколько раз Бирото молил бога расположить к нему банкира, ибо под мягкой оболочкой доступности и напускного добродушия он угадывал в Келлере заносчивость, нетерпеливый деспотизм и самое жестокое властолюбие, повергавшие в ужас кроткую душу парфюмера. Наконец в приемной осталось всего лишь десять — двенадцать посетителей, и Бирото решил, что как только скрипнет дверь кабинета, он встанет, приблизится к знаменитому оратору и скажет ему: «Я — Бирото!» Гренадер, первый ринувшийся на редут у Москвы[20] ...редут у Москвы... — Речь идет, видимо, о Шевардинском редуте (вблизи села Бородино), который русские солдаты героически защищали против превосходящих сил французов в августе 1812 г., проявил не больше мужества, чем потребовалось парфюмеру, чтобы отважиться на этот шаг.

«Все же я помощник мэра», — подумал он, вставая, чтобы назвать себя.

Франсуа Келлер придал лицу своему приветливое выражение; взглянув на орденскую ленточку парфюмера, он, явно стараясь быть любезным, отступил на шаг, распахнул дверь своего кабинета и жестом пригласил Цезаря войти; сам он немного задержался, чтобы поговорить с двумя, вихрем на него налетевшими, посетителями.

— Деказ хочет побеседовать с вами, — сообщил один из них.

— Нужно покончить с павильоном Марсан! Король все прекрасно понимает, он нас поддержит! — воскликнул другой.

— Мы вместе поедем в палату, — изрек банкир, надувшись, как лягушка, старающаяся сравняться с волом.

«Как он успевает еще думать о своих делах?» — удивился потрясенный Бирото.

Лучезарный блеск могущества ослепил парфюмера, как слепит ночную бабочку, любящую сумерки или полутьму ясной ночи, яркий солнечный свет. Цезарь заметил громадный стол, заваленный печатными отчетами о заседаниях палаты, проектами бюджета, раскрытыми комплектами газеты «Монитер», просмотренными и размеченными для того, чтобы бросить в лицо какому-нибудь министру сказанные им некогда, а теперь позабытые слова и заставить его от них отречься под аплодисменты простодушной толпы, не способной понять, что все на свете меняется в зависимости от обстоятельств. На другом столе — груды папок, проспектов, докладных записок, тысячи справок, составленных для человека, чьей кассой стремились воспользоваться все зарождающиеся промышленные предприятия. Королевская роскошь этого кабинета, полного картин, статуй и других произведений искусства; камин, заставленный дорогими безделушками, целые кипы ценных бумаг, — отечественных и иностранных, — все это подавляло Бирото, заставляло его чувствовать собственное ничтожество, усиливало его трепет и леденило кровь. На письменном столе Франсуа Келлера пачками лежали векселя, чеки, торговые циркуляры. Банкир сел и принялся быстро подписывать письма, не требующие просмотра.

— Чему я обязан честью видеть вас, сударь? — спросил он, в то время как его проворная и цепкая рука продолжала сновать по бумаге.

При этих словах человека, к которому прислушивалась вся Европа и который обращался на этот раз к нему одному, бедняге парфюмеру показалось, что ему словно всадили в живот кусок раскаленного железа. На лице у него появилось то искательное выражение, какое финансист уже лет десять наблюдал на лицах людей, старавшихся втянуть его в какую-нибудь аферу, выгодную только для них самих, выражение, сразу же дававшее ему перевес над посетителем. А потому Франсуа Келлер бросил на Цезаря пронизывающий наполеоновский взгляд. Подражание взгляду Наполеона было в то время смешной причудой многих выскочек, которые при императоре были мелкими пешками. Под этим взглядом Бирото — сторонник «правой», ярый приверженец существующего порядка, избиратель-монархист — почувствовал себя так, словно он был товаром, прищелкнутым пломбой таможенного чиновника.

— Сударь, я не хочу злоупотреблять вашим временем и буду краток. Я явился по чисто коммерческому делу — узнать, не могу ли получить у вас кредит. Я — бывший член коммерческого суда, известен в банке, и, если бы в портфеле у меня имелись векселя, я мог бы, как вы сами понимаете, обратиться непосредственно в банк, в правлении которого вы состоите. Я имел честь заседать в коммерческом суде вместе с бароном Тибоном, председателем учетного комитета, и он бы не отказал мне, конечно. Но мне никогда еще не приходилось прибегать к кредиту и подписывать векселя. Подпись свою я сохранил, так сказать, во всей неприкосновенности, а вам известно, как трудно в таких случаях учесть вексель.

Келлер покачал головой, и Бирото счел это знаком нетерпения.

— Сударь, — продолжал он, — вот в чем суть дела. Я вложил капитал в операцию с земельными участками, не связанную с моей торговлей...

Франсуа Келлер, который все еще читал и подписывал бумаги и, казалось, не слушал Цезаря, повернулся к нему и одобрительно кивнул головой. Это придало парфюмеру храбрости. Бирото решил, что дело идет на лад, и облегченно вздохнул.

— Продолжайте, я слушаю вас, — добродушно сказал Келлер.

— Я покупаю половину земельных участков, расположенных в районе церкви Мадлен.

— Да, я уже слышал у Нусингена об этом грандиозном деле, предпринятом банкирским домом Клапарона.

— Так вот, кредит в сто тысяч франков, гарантированный моей долей в этом деле, или моими торговыми предприятиями, — продолжал Бирото, — дал бы мне возможность спокойно дождаться момента, когда я получу прибыль от одной чисто парфюмерной операции. Если понадобится, я могу предложить в обеспечение векселя одной вновь открывшейся фирмы — «Торгового дома Попино», основанного недавно, но...

«Торговый дом Попино», видимо, очень мало заинтересовал Келлера, и Бирото понял, что пошел по ложному пути; он остановился, потом, напуганный молчанием Келлера, продолжал:

— Что же касается процентов, мы...

— Да, да, — сказал банкир, — возможно, что это дело и устроится. Не сомневайтесь в моем желании пойти вам навстречу. Но я ужасно занят, на моих плечах — финансы Европы, палата не оставляет мне свободной минуты, вас не удивит поэтому, что большинство дел я передаю на рассмотрение в свою контору. Спуститесь вниз к моему брату Адольфу, разъясните ему, какие гарантии вы можете предложить; если он одобрит операцию, зайдите ко мне завтра или послезавтра ранним утром, когда я внимательно изучаю дела. Мы будем счастливы и горды заслужить ваше доверие; вы один из тех убежденных роялистов, уважением которых гордятся даже их политические противники...

— Сударь, — воскликнул парфюмер, воспламененный этой ораторской фразой, — я в такой же мере достоин чести, которую вы мне оказываете, как и ордена — знака монаршей милости... Я заслужил его, заседая в коммерческом суде и сражаясь...

— Да, знаю, знаю, — перебил банкир, — ваша репутация говорит за вас, господин Бирото. Вы можете предложить только приемлемое дело, — рассчитывайте на наше содействие.

Приоткрыв незамеченную Бирото дверь, в кабинет заглянула женщина — г-жа Келлер, одна из дочерей графа де Гондревиля, пэра Франции.

— Друг мой, я хотела бы повидать тебя перед тем, как ты поедешь в палату, — сказала она.

— Уже два часа? — воскликнул банкир. — Бой начался. Простите, сударь, нам нужно свалить министерство... Поговорите с братом.

Он довел парфюмера до дверей приемной и приказал одному из слуг:

— Проводите к господину Адольфу.

Положившись на «авось», окрыленный самыми сладостными надеждами, Бирото устремился по лабиринту лестниц вслед за слугой в ливрее, который повел его к менее роскошному, но более деловому кабинету; думая о лестных словах знаменитого человека, казавшихся ему хорошим предзнаменованием, парфюмер удовлетворенно поглаживал подбородок. Цезарь сожалел лишь о том, что враг Бурбонов оказался таким обходительным, наделенным столькими талантами человеком и к тому же великим оратором.

Полный этих иллюзий, он вошел в почти пустой, холодный кабинет, вся обстановка которого состояла из двух секретеров с задвижными крышками и нескольких жалких кресел; убранство его дополняли пыльные занавеси и дрянной ковер. Кабинет этот по отношению к первому был тем же, чем кухня бывает по отношению к столовой, а фабрика — к лавке. Здесь резали и потрошили торговые и банковские предприятия, изучали коммерческие планы и заранее сдирали долю барышей со всех промышленных начинаний, признанных хоть сколько-нибудь выгодными. Здесь подготовлялись те дерзкие комбинации, которыми Келлеры славились в коммерческом мире и с помощью которых они в несколько дней создавали монополии и немедленно их использовали. Здесь изучались пробелы законодательства и бесстыдно обуславливался договорами барыш, именуемый на биржевом языке «жирным куском», — огромные комиссионные, взимаемые за малейшие услуги: за поддержку предприятия своим именем, за предоставленный кредит. Здесь вынашивались мошенничества, искусно прикрытые цветами законности: не взяв на себя никаких обязательств, субсидировали какое-либо сомнительное предприятие, а затем, дождавшись его процветания, требовали в критический момент свои капиталы обратно и, задушив дело, прибирали его к рукам, — жестокий маневр, с помощью которого удалось опутать стольких акционеров.

Братья распределили между собой роли. Наверху Франсуа, блестящий человек, политик, с королевской щедростью расточал любезности и посулы, стараясь сказать каждому что-нибудь приятное. С ним все казалось просто: он был так великодушен на словах, опьянял новичков и неоперившихся еще спекулянтов дурманом своего вкрадчивого красноречия и благосклонности, развивая перед ними их же собственные идеи. Внизу — Адольф, извинившись за поглощенного политикой брата, ловко сгребал ставки с игорного стола; он взял на себя роль человека несговорчивого и требовательного. Чтобы вступить в сделку с этой коварной фирмой, нужно было, таким образом, дважды заручиться ее согласием. Часто милостивое «да», сказанное в роскошном кабинете Франсуа, обращалось в кабинете Адольфа в сухое «нет». Такая система проволочек давала возможность поразмыслить и позволяла нередко поводить за нос неискушенных коммерсантов. Когда Цезарь вошел, брат банкира беседовал с пресловутым Пальма, советчиком и доверенным лицом банкирского дома Келлеров; при появлении парфюмера он вышел из кабинета. Бирото объяснил причину своего прихода, и Адольф, который был еще хитрее брата, — настоящая рысь, с пронзительными глазами, тонкими губами, желчным цветом лица, — наклонил голову и поверх очков окинул Бирото характерным взглядом банкира, сочетанием взгляда коршуна и стряпчего: сумрачный и яркий, он ясен и непроницаем, полон алчности и в то же время равнодушен.

— Пришлите мне документы по делу о покупке участков в районе церкви Мадлен, — сказал Адольф Келлер, — они могут послужить гарантией для открытия вам кредита, но прежде чем открыть его и договариваться с вами о процентах, я должен ознакомиться с ними. Если это дело стоящее, мы можем, чтобы не обременять вас, взамен учетного процента удовольствоваться частью прибыли.

«Ясно, — думал Бирото по дороге домой, — вижу, к чему дело клонится. Мне, как загнанному бобру, придется, видимо, расстаться с клочком своей шкуры. Что ж, лучше лишиться его, нежели погибнуть».

В этот день Бирото возвратился, радостно улыбаясь, и веселость его на сей раз была искренней.

— Я спасен, — сказал он Цезарине, — я получаю у Келлеров кредит.

Лишь 29 декабря Бирото удалось наконец попасть опять в кабинет Адольфа Келлера. Когда парфюмер пришел к нему в первый раз, Адольф уехал осматривать какое-то имение в шести лье от Парижа, которое хотел приобрести великий оратор. В другой раз Келлеры все утро были заняты: дело касалось размещения займа, внесенного на рассмотрение парламента, и они просили господина Бирото зайти в следующую пятницу. Отсрочки убивали парфюмера. Но наступила наконец пятница. Бирото очутился в кабинете; он сидел возле камина против света, падавшего из окна, — по другую сторону камина восседал Адольф Келлер.

— Все это прекрасно, сударь, — сказал Цезарю банкир, указывая на документы. — Но сколько вы уже внесли за участки?

— Сто сорок тысяч франков.

— Деньгами?

— Векселями.

— Они погашены?

— Срок только еще истекает.

— Что же послужит для нас гарантией, если вы заплатили за участки выше их нынешней стоимости? Гарантия это состояла бы лишь в доверии, которое вы внушаете, и в уважении, которым вы пользуетесь. Но в делах руководствоваться чувствами нельзя. Если бы вы уплатили двести тысяч франков, то, предположив даже, что сто тысяч вы переплатили, чтобы получить эти земельные участки, мы имели бы в качестве гарантии за выданные вам под залог сто тысяч вторую сотню тысяч франков. А так, уплатив за вас что следует, мы в результате окажемся собственниками вашей доли; надо, однако, еще выяснить, выгодное ли это дело. Придется ждать пять лет, чтобы капитал удвоился, не лучше ли нам вложить его в банковские операции? Мало ли что может случиться! Вы хотите как-нибудь обернуться, чтобы заплатить по векселям, срок которых истекает, — опасный маневр: вы отступаете, чтобы лучше взлететь; смотрите, как бы в трубу не вылететь. Нет, дело нам не подходит.

Слова эти так потрясли бедного Бирото, точно палач заклеймил его плечо раскаленным железом; парфюмер совершенно потерял голову.

— Послушайте, — обратился к нему Адольф, — брат принимает в вас живейшее участие, он говорил мне о вас. Попробуем разобраться в ваших делах, — продолжал банкир, бросив на парфюмера взгляд куртизанки, которой срочно нужно уплатить за квартиру.

Бирото уподобился старику Молине, над которым сам так высокомерно насмехался. Банкиру доставляло удовольствие выпытывать у бедняги всю подноготную, он допрашивал его, как следователь Попино допрашивал преступников, — и одураченный Цезарь рассказал обо всех своих делах: тут фигурировали и «Двойной крем султанши», и «Жидкий кармин», и дело Рогена, и закладная, по которой не было получено ни гроша. Видя, как сосредоточенно улыбается Келлер, как он кивает головой, Бирото думал: «Он меня слушает, я заинтересовал его, я получу кредит». Адольф Келлер потешался над Бирото так же, как парфюмер потешался над Молине. Поддавшись болтливости, свойственной людям, одурманенным горем, Цезарь обнаружил подлинного Бирото: он показал свою истинную цену, предложив в виде гарантии «Кефалическое масло» и «Торговый дом Попино» — свою последнюю ставку. Простак, обольщенный ложными надеждами, позволил основательно прощупать себя, и Адольф Келлер обнаружил в парфюмере тупицу-роялиста, стоящего на пороге разорения. Келлер был в восторге от неминуемого банкротства помощника мэра их округа, сторонника правительства, человека, только что награжденного орденом; в конце концов он решительно заявил Бирото, что не может ни открыть ему кредит, ни дать о нем благоприятный отзыв великому оратору, своему брату Франсуа. А если бы даже Франсуа, уступая нелепому порыву великодушия, вздумал оказывать поддержку людям враждебных ему убеждений, своим политическим противникам, — он, Адольф, всячески воспротивится тому, чтобы брат разыгрывал из себя такого простофилю; он не позволит ему протянуть руку помощи давнему врагу Наполеона, раненному на ступенях церкви св. Роха. Доведенный до отчаяния Бирото хотел было что-то сказать об алчности представителей банковских сфер, об их черствости и притворном человеколюбии; но он был так подавлен, что лишь с трудом пробормотал несколько слов о Французском банке, откуда Келлеры черпали свои средства.

— Французский банк ни за что не произведет учета векселя, от которого отказывается обыкновенный банкирский дом, — возразил Адольф Келлер.

— Мне всегда казалось, — сказал Бирото, — что банк не отвечает своему назначению: представляя отчет о прибылях, он ставит себе в заслугу, что потерял на парижской торговле всего лишь сто или двести тысяч франков, а ведь он — опекун этой торговли.

Адольф улыбнулся и встал с видом человека, которому разговор наскучил.

— Если бы банк вздумал поддерживать всех прогорающих парижских купцов — то есть коммерсантов из чрезвычайно ненадежного и жульнического торгового мира, он и сам бы через год потерпел крах. Ему и так уж трудно бороться против наплыва дутых ценностей и чрезмерного выпуска акций; где уж тут разбираться в делах всякого, кто ищет помощи.

«Как раздобыть десять тысяч франков, которые нужны мне завтра, в субботу, тридцатого декабря?» — думал Бирото, проходя через двор.

Если тридцать первое — день неприсутственный, принято платить тридцатого. Выйдя из ворот, Бирото сквозь слезы, застилавшие его глаза, с трудом разглядел, что у дома остановилась взмыленная прекрасная английская лошадь; она была впряжена в один из самых изящных кабриолетов, разъезжавших в ту пору по мостовым Парижа. Бирото захотелось попасть под колеса этого кабриолета: он погиб бы от несчастного случая, и этим объяснили бы расстройство в его делах. Цезарь не узнал дю Тийе: стройный, в элегантном утреннем костюме, Фердинанд бросил вожжи слуге и накинул попону на вспотевшую спину своей чистокровной лошади.

— Какими судьбами? — спросил дю Тийе своего бывшего хозяина.

Фердинанд прекрасно знал, что Келлеры навели у Клапарона справки и тот, сославшись на дю Тийе, основательно подорвал установившуюся репутацию парфюмера. Как ни быстро сдержал свои слезы несчастный купец, они были достаточно красноречивы.

— Неужели вы обращались за какой-нибудь услугой к этим разбойникам, к этим душителям торговли? — спросил дю Тийе. — Ведь они пускаются на самые гнусные проделки: скупают, например, индиго, а затем вздувают на него цену или, сбив цену на рис и скупив его по дешевке, диктуют цену рынку; у этих бездушных людей — ни совести, ни чести. Вы, стало быть, не знаете, на что они способны? Если у вас есть какое-нибудь выгодное дельце, Келлеры откроют вам кредит и, дождавшись, когда вы вложите в это предприятие все свои средства, они этот кредит закроют и заставят вас уступить им дело за бесценок. В Гавре, Бордо, Марселе многое могли бы вам порассказать на их счет. Политическая деятельность помогает им покрывать немало мерзостей, поверьте! Потому-то я и эксплуатирую их без зазрения совести. Давайте прогуляемся, дорогой Бирото! Жозеф! Лошадь вся в мыле, надо ее поводить; тысяча экю как-никак деньги! — И дю Тийе направился в сторону бульваров.

— Вот что, дорогой хозяин, — ведь вы же были когда-то моим хозяином, — вам нужны деньги? А эти негодяи требовали от вас гарантий? Я дам вам денег под простой вексель, я ведь вас хорошо знаю. Мое состояние нажито честным путем, ценой невероятных усилий. За ним, — за своим состоянием, — я ездил в Германию. Теперь я могу уже рассказать вам: я скупил долговые обязательства короля с шестидесятипроцентной скидкой, и ваше поручительство сослужило мне тогда немалую службу. А я, — я умею быть благодарным! Если вам нужны десять тысяч франков — они ваши.

— Как, дю Тийе, это серьезно? Вы не шутите? — воскликнул Цезарь. — Да, я действительно несколько стеснен, но это ненадолго...

— Знаю, дело Рогена, — ответил дю Тийе. — Э, я и сам попался на десять тысяч франков, мошенник занял их у меня, чтобы сбежать. Но госпожа Роген вернет их мне из причитающейся ей по закону части. Я посоветовал бедной женщине не глупить и не жертвовать своим состоянием для уплаты долгов, сделанных ради продажной девки; это имело бы еще смысл, если бы она могла расплатиться полностью, но как отдать предпочтение одним кредиторам перед другими? Вы не какой-нибудь Роген, я знаю вас, — сказал дю Тийе, — вы скорее пустите себе пулю в лоб, чем заставите меня потерять хотя бы су. Вот мы и дошли до улицы Шоссе д'Антен, зайдем ко мне.

Выскочка доставил себе удовольствие: он не прошел с Бирото в контору, а повел бывшего своего хозяина через всю квартиру; он проходил по анфиладе высоких покоев медленно, чтобы Цезарь успел разглядеть красивую, роскошно обставленную столовую, увешанную картинами, купленными в Германии, и две гостиные — их великолепное и изящное убранство парфюмер мог сравнить лишь с тем, что ему довелось видеть у герцога де Ленонкура. Буржуа был ослеплен обилием позолоты, произведениями искусства, баснословно дорогими безделушками, драгоценными вазами, тысячью художественных мелочей, перед которыми совершенно померкла роскошь квартиры Бирото; и, зная, во что обошлось ему собственное безрассудство, Цезарь Бирото спрашивал себя: «Где Фердинанд нажил миллионы?»

Он вошел в спальню; сравнительно с ней спальня его жены показалась ему такой же убогой, как комнатка какой-нибудь хористки, ютящейся на четвертом этаже, в сравнении с особняком примадонны. Потолок был затянут фиолетовым атласом, оттененным заложенной в складку белой атласной полосой; белый горностаевый коврик у кровати выделялся красивым пятном на лиловатом фоне левантского ковра. Мебель и все предметы убранства поражали оригинальностью формы и причудливой изысканностью. Парфюмер остановился перед восхитительными часами с Амуром и Психеей; они были сделаны по заказу известного банкира, и дю Тийе удалось раздобыть единственную имевшуюся копию. Бывший приказчик привел наконец своего бывшего хозяина в кабинет — щегольскую, изящную, кокетливую комнату, наводившую скорее на мысль о делах любовных, чем финансовых. Г-жа Роген, вероятно в благодарность за заботы о ее состоянии, преподнесла дю Тийе золотой чеканный нож для разрезания бумаги, малахитовые пресс-папье и множество роскошных, умопомрачительно дорогих безделушек. Великолепный ковер, образец бельгийского искусства, радовал глаз прекрасными узорами, в его густом и мягком ворсе утопала нога. Дю Тийе усадил у камина несчастного оробевшего и ослепленного парфюмера.

— Не желаете ли позавтракать со мной? — спросил банкир.

Он позвонил. Вошел лакей, одетый лучше Бирото.

— Скажите господину Легра, чтобы он поднялся ко мне, затем велите Жозефу вернуться домой, — вы найдете его у особняка Келлеров; зайдите к Адольфу Келлеру и передайте, что я не заеду к нему, а жду его у себя до открытия биржи. Скажите, чтоб подавали завтрак, да поживее!

Слова эти ошеломили парфюмера.

«Как! он посылает за этим страшным Адольфом Келлером, свистнул ему, как собачонке! Он, дю Тийе!»

Грум ростом с ноготок расставил складной столик, такой хрупкий, что Бирото его раньше и не приметил, и подал паштет из гусиной печенки, бутылку бордо и всякие изысканные блюда, появлявшиеся в доме парфюмера лишь по большим праздникам. Дю Тийе наслаждался. Ненависть к единственному человеку, имевшему право презирать его, пышно расцвела в нем; Бирото возбуждал в своем бывшем приказчике то остро волнующее чувство, какое он испытал бы, глядя на ягненка, бьющегося в когтях у тигра. Порыв великодушия коснулся души Фердинанда: он спрашивал себя, не достаточно ли он уже отомщен, и колебался между проснувшимся состраданием и угасавшей ненавистью.

«Мне ничего не стоит уничтожить этого человека как коммерсанта, — думал дю Тийе, — в моих руках жизнь и смерть его самого, его жены, когда-то меня отвергшей, его дочери, добиться руки которой казалось мне некогда верхом удачи. Деньги его достались мне; не удовольствоваться ли тем, что этот жалкий глупец будет держаться на поверхности с помощью каната, конец которого будет у меня?»

У людей честных не хватает такта; прямолинейные и бесхитростные в своей добродетели, они лишены чувства меры. Бирото довершил свою гибель; сам того не подозревая, он разъярил тигра одним своим словом, одной похвалой, одной нравоучительной фразой; своим честным простодушием он пронзил сердце дю Тийе, и банкир вновь стал безжалостным. Когда кассир вошел, дю Тийе указал ему на Бирото.

— Господин Легра, принесите мне десять тысяч франков и заготовьте вексель на эту сумму моему приказу, сроком на три месяца, от имени господина Бирото — вы его знаете.

Дю Тийе положил парфюмеру паштета и налил ему стакан бордо, а тот, почувствовав себя спасенным, судорожно смеялся, теребил цепочку часов и лишь тогда отправлял кусочек в рот, когда бывший приказчик говорил ему: «Почему вы ничего не кушаете?»

Своим поведением Бирото выдавал, как глубока была бездна, в которую ввергла его рука дю Тийе, откуда она его сейчас извлекла и куда могла снова низвергнуть. Когда вернулся кассир и Цезарь, подписав вексель, почувствовал десять банковых билетов в кармане, — он уже не мог больше совладать с собой. Еще только минуту назад его квартал, банк, все должны были узнать о его несостоятельности, ему пришлось бы признаться в своем разорении жене; а теперь все уладилось! Радость избавления была столь же сильной, как мучительный страх перед угрожавшей ему гибелью, — и на глазах бедняги невольно выступили слезы.

— Что с вами, дорогой патрон? — спросил дю Тийе. — Разве вы завтра не сделали бы для меня того же, что я делаю для вас сегодня? Ведь это вполне естественно.

— Дю Тийе! — торжественно и с пафосом провозгласил простак, поднимаясь и беря за руку своего бывшего приказчика. — Полностью возвращаю тебе свое уважение!

— А почему оно было утрачено? — спросил, покраснев, дю Тийе, глубоко уязвленный, несмотря на свое благоденствие.

— Не то чтобы утрачено... — запинаясь, сказал парфюмер, ужаснувшись собственной глупости. — Но мне рассказывали о вашей связи с госпожой Роген. Черт побери! сойтись с чужой женой...

«Околесицу несешь, старый колпак!» — подумал дю Тийе, вспомнив жаргон своей старой профессии. И он мгновенно вернулся к своему плану — уничтожить, растоптать эту добродетель, уронить, смешать с грязью во мнении парижского торгового мира честного и почтенного человека, поймавшего его когда-то на месте преступления. В основе всякого чувства ненависти мужчины к мужчине или женщины к женщине, будь то в политике или в частной жизни, всегда лежит какое-нибудь неожиданное уличающее открытие. Ненавидят друг друга не за причиненный ущерб, не за нанесенную рану, даже не за пощечину — все это поправимо. Но попасться с поличным, совершая подлость!.. Дуэль между подлецом и тем, кто его уличил, может кончиться лишь смертью одного из них.

— О, госпожа Роген? — насмешливо протянул дю Тийе. — Да ведь это только лишний листочек в лавровом венке молодого человека! Понимаю, дорогой патрон: вам, верно, говорили, что она ссужала меня деньгами? Ну, так вот, как раз наоборот, — это я помог ей восстановить состояние, расстроенное в связи с делами ее мужа. Источник моего богатства, как я уже вам докладывал, совершенно чист. У меня не было ни гроша, вам это хорошо известно. Молодые люди иной раз могут оказаться в очень стесненных обстоятельствах, дойти даже до крайней нищеты; и если они, подобно Республике, прибегают иногда к принудительному займу, — что ж, этот долг они впоследствии уплачивают и становятся тогда честнее Франции.

— Это верно, — поспешил согласиться Бирото. — Дитя мое... господь... Ведь это Вольтер, кажется, сказал: «Раскаянье возвел в людскую добродетель».

— Если только, — продолжал дю Тийе, еще глубже задетый этой цитатой, — они не расхищают подло и низко имущества ближнего, как это может случиться, если вы в ближайшие три месяца обанкротитесь и мои десять тысяч франков пойдут прахом...

— Мне обанкротиться?.. — воскликнул Бирото, выпивший три стакана вина, а еще более захмелевший от радости. — Нет, нет... Всем известны мои взгляды на банкротство! Банкротство — смерть для купца! Я бы умер!

— За ваше здоровье! — сказал дю Тийе.

— За твое будущее потомство, — ответил парфюмер. — Почему вы не покупаете у меня в лавке, дю Тийе?

— Сказать по правде, я, честное слово, побаиваюсь госпожи Бирото. Она всегда мне нравилась! И не будь вы моим хозяином, я, право...

— Не ты первый находишь ее красивой, она многим внушала страсть, но она меня любит! Вот что, дю Тийе, друг мой, — продолжал Бирото, — доведите уж дело до конца.

— Что вы хотите этим сказать?

Бирото посвятил дю Тийе в спекуляцию с земельными участками, и тот, прикинувшись изумленным, одобрил эту операцию и похвалил парфюмера за проницательность и дальновидность.

— Я очень рад твоему одобрению; ведь вы, дю Тийе, слывете одной из умнейших голов в банковском мире! Дитя мое, вы могли бы помочь мне получить кредит во Французском банке; это дало бы мне возможность дождаться прибыли от «Кефалического масла».

— Я могу направить вас в банкирский дом Нусингена, — ответил дю Тийе, решивший заставить свою жертву проделать все пируэты пляски, которые приходится обычно проделывать банкротам.

Фердинанд сел к столу и написал следующее письмо:

«Господину барону де Нусингену.

Париж.

Дорогой барон!


Податель сего письма, господин Цезарь Бирото — помощник мэра второго округа и один из наиболее известных представителей парфюмерной промышленности Парижа; он желает завязать с вами деловые сношения. Отнеситесь же с полным доверием ко всему, о чем он вас будет просить; оказав ему услугу, вы обяжете тем самым

Вашего друга Ф. дю Тиие ».

В своей подписи дю Тийе написал вместо «и» краткого простое «и» . Для всех, с кем он вел дела, эта умышленная небрежность служила условным знаком. Самые горячие рекомендации, самые настойчивые, неотступные просьбы в его письме ничего в таком случае не стоили. Подобное письмо, в котором дю Тийе коленопреклоненно о чем-либо просил, в котором умоляли, казалось, даже восклицательные знаки, написано было, следовательно, по каким-то веским соображениям, он не мог отказать в рекомендации, но ей не полагалось придавать ни малейшего значения. Увидев вместо «и» краткого простое «и» , приятель дю Тийе отделывался от просителя пустыми обещаниями. Немало светских людей с большим весом, как дети, позволяют дурачить себя таким образом всяким дельцам, банкирам, адвокатам, которые пользуются двумя подписями: одной — настоящей, другой — не имеющей силы. На эту удочку попадаются самые проницательные люди. Чтобы разгадать такую уловку, надо испытать на себе различное действие рекомендации действительной и мнимой.

— Вы меня спасаете, дю Тийе, — сказал Цезарь, прочитав письмо.

— Господи! — воскликнул дю Тийе. — Отправляйтесь же за деньгами; ознакомившись с моим письмом, Нусинген отвалит их вам, сколько пожелаете. Сам я лишен, к сожалению, на несколько дней свободной наличности; иначе я не отправил бы вас к этому банковскому магнату, — ведь Келлеры по сравнению с бароном Нусингеном просто пигмеи. Нусинген — это новый Лоу[21] Лоу Джон (1671—1729) — финансист, виновник разорения множества мелких вкладчиков во Франции.. Мое письмо поможет вам расплатиться пятнадцатого января, а там видно будет. Мы с Нусингеном в самых дружеских отношениях, и он ни за какие миллионы не захочет отказать мне в услуге.

«Это все равно что поручительство на векселе, — думал преисполненный благодарности Бирото, уходя от дю Тийе. — Да, доброе дело даром не пропадает!» — И он пустился философствовать. Все же радость его омрачалась одной неотвязной мыслью. Несколько дней ему удавалось не давать жене заглядывать в торговые книги, он поручил ведение кассы Селестену и сам помогал ему, — мог же он пожелать, чтоб жена и дочь полностью насладились прекрасной квартирой, которую он для них устроил и обставил! Но, вкусив первые радости этого скромного счастья, г-жа Бирото скорее согласилась бы умереть, чем оставить лавку без хозяйского глаза и не наводить самой , как она говорила, порядок в деле . Бирото чувствовал, что зашел в тупик: он истощил уже все уловки, чтобы скрыть от жены денежные затруднения. Констанс очень рассердилась, узнав об отправке счетов, она выбранила приказчиков и обвинила Селестена в желании разорить фирму, решив, что мысль эта всецело принадлежит ему. Селестен, по распоряжению Бирото, ни слова ей не возразил. По мнению приказчиков, г-жа Бирото держала мужа под башмаком: в вопросе о том, кто действительно глава семьи, можно еще обмануть посторонних, но уж никак не домочадцев. Бирото приходилось признаться жене в своих денежных затруднениях — расчеты с дю Тийе нужно было провести по книгам. Вернувшись домой, Цезарь с трепетом душевным увидел Констанс за конторкой; она проверяла сроки векселей и, очевидно, подсчитывала кассу.

— Чем ты собираешься завтра платить? — шепотом спросила она, когда муж сел возле нее.

— Деньгами, — ответил Цезарь, вытаскивая банковые билеты из кармана и передавая их Селестену.

— Откуда у тебя эти деньги?

— Вечером расскажу. Селестен, запишите: конец марта, вексель на десять тысяч франков приказу дю Тийе.

— Дю Тийе! — с испугом повторила Констанс.

— Я пойду к Попино, — сказал Цезарь. — Нехорошо, что я до сих пор у него еще не был. Как его масло? Продается?

— Триста флаконов, которые он дал нам, уже проданы.

— Не уходи, Бирото, мне нужно поговорить с тобой, — сказала Констанс и, схватив Цезаря за руку, повлекла к себе в комнату с поспешностью, показавшейся бы при других обстоятельствах забавной.

— Дю Тийе! — воскликнула она, оставшись наедине с Цезарем и убедившись, что никто, кроме Цезарины, не может их услышать. — Дю Тийе, который стащил у нас тысячу экю... Ты имеешь дело с этим чудовищем дю Тийе... пытавшимся меня обольстить... — прошептала она ему на ухо.

— Юношеские проказы, — заявил Бирото, ставший вдруг вольнодумцем.

— Послушай, Бирото, ты чем-то встревожен, ты не бываешь больше на фабрике. Что-то случилось, я чувствую! Ты должен мне все рассказать, я хочу знать!

— Ну так вот, — сказал Бирото, — мы чуть было не разорились, так обстояло дело еще нынче утром, но теперь все обошлось.

И он рассказал ей о том, что пережил в эти ужасные две недели.

— Так вот причина твоей болезни! — воскликнула Констанс.

— Да, мама, — сказала Цезарина. — Отец проявил редкое мужество. Единственное, чего я хочу, — быть любимой так, как он любит тебя. Он только и думал о том, как бы не причинить тебе горя.

— Мой сон сбылся, — с ужасом сказала бедная женщина, смертельно побледнев и бессильно опускаясь на диванчик, стоявший возле камина. — Я все это предвидела. Ведь говорила же я тебе в ту роковую ночь в нашей прежней спальне, которую ты разрушил, что мы все глаза себе выплачем. Бедняжка Цезарина! Я...

— Ну вот, начинается! — воскликнул Бирото. — Ты отнимаешь у меня мужество, а оно мне так нужно!

— Прости, друг мой, — сказала Констанс, взяв Цезаря за руку и пожимая ее с нежностью, которая потрясла беднягу до глубины души. — Я виновата. Пришла беда, и нужно быть стойкой; я все вынесу безропотно. Никогда ты не услышишь от меня ни единой жалобы. — Она бросилась в объятия Цезаря и воскликнула, обливаясь слезами: — Не падай духом, друг мой! Если понадобится, у меня хватит мужества на нас обоих!

— Мое «Масло», жена, мое «Масло» спасет нас!

— Да поможет нам господь! — сказала Констанс.

— Неужели Ансельм не выручит тебя, папа? — спросила Цезарина.

— Я пойду к нему, — воскликнул Цезарь, потрясенный надрывающим сердце тоном жены, которую он, оказывается, еще недостаточно знал даже после девятнадцати лет совместной жизни. — Успокойся, Констанс. На вот, прочти письмо дю Тийе к господину де Нусингену. Кредит нам обеспечен. К тому времени я выиграю процесс. И у нас ведь есть еще дядя Пильеро, — добавил он, прибегая к спасительной лжи, — не нужно только падать духом.

— Если бы дело было только в этом! — ответила, улыбаясь, Констанс.

Бирото испытывал огромное облегчение, точно выпущенный на свободу узник; но он чувствовал какое-то изнеможение, обычно следующее за напряженной душевной борьбой, когда тратится больше нервной энергии, больше усилий воли, нежели их полагается ежедневно расходовать; тогда приходится, так сказать, заимствовать из основного капитала жизненных сил. Цезарь как-то сразу постарел.

«Торговый дом А. Попино» на улице Сенк-Диаман стал за два месяца неузнаваем. Лавка была заново окрашена. Подновленные шкафы, полные флаконов, радовали глаз каждого опытного торговца, как явный признак процветания. Пол в лавке завален был кипами оберточной бумаги, склад заставлен бочонками с различными маслами, которые стараниями преданного Годиссара сданы были Попино на комиссию. Бухгалтерия и касса помещались наверху, над лавкой. Старуха кухарка готовила еду для Попино и трех его приказчиков. Сам Попино, помещавшийся в маленькой конторе за застекленной перегородкой в углу лавки, поминутно выбегал оттуда в переднике из саржи и зеленых нарукавниках, с пером за ухом, — если только не утопал в ворохе бумаг, как это было в тот момент, когда явился Бирото, заставший его за разборкой почты — целой груды заказов и переводных векселей. Когда бывший хозяин окликнул его: «Ну, как, мой мальчик?» — Попино поднял голову, замкнул на ключ свою каморку и радостно бросился к нему навстречу; кончик носа у Ансельма сильно покраснел: печь в лавке не топилась, а дверь на улицу оставалась открытой.

— Я уж боялся, что вы никогда не придете, — почтительно сказал Попино.

Сбежались приказчики — поглазеть на компаньона их хозяина, столпа парфюмерии, помощника мэра, награжденного орденом. Это безмолвное поклонение польстило Бирото. Цезарь, еще недавно чувствовавший себя у Келлеров таким ничтожным, ощутил теперь потребность подражать им: погладил подбородок, горделиво приподнялся на носках, опустился на пятки и начал изрекать избитые истины.

— Ну что, дружок, рано встаете? — спросил он Попино.

— Да зачастую и вовсе не ложимся, — ответил Ансельм. — За успех нужно цепко держаться.

— А что я тебе говорил? Мое «Масло» — это клад.

— Да, сударь. Но ведь важно еще пустить его в ход. Ваш бриллиант я вставил в достойную оправу.

— Ну, и как же обстоят дела? — осведомился парфюмер. — Есть уже прибыль?

— Как, через месяц? — воскликнул Попино. — Что вы! Милейший Годиссар уехал всего лишь каких-нибудь три недели назад и даже нанял, ничего мне не сказавши, почтовую карету. О, он так нам предан! Мы можем быть благодарны дяде! А газеты, — шепнул он на ухо Бирото, — влетят нам в двенадцать тысяч франков.

— Газеты! — удивился помощник мэра.

— Да разве вы их не читали?

— Нет.

— Так вы ничего не знаете! — сказал Попино. — Двадцать тысяч франков ушло на одни только афиши, рамки и печатные рекламы. Заготовлено сто тысяч флаконов! Ах, сейчас нужно все поставить на карту! Производство мы ведем на широкую ногу. Если бы вы заглянули в предместье, на фабрику — я нередко провожу там ночи напролет, — вы увидели бы механические щипцы для орехов — мое изобретение, и, могу сказать, неплохое. За последние пять дней я на одних только парфюмерных маслах заработал три тысячи франков комиссионных.

— Ну и голова! — сказал Бирото, запустив руку в волосы Попино и взъерошив их, словно Ансельм был еще мальчуганом. — Я это всегда предсказывал.

Вошли покупатели.

— Итак, до воскресенья; мы обедаем у твоей тетушки Рагон, — сказал Бирото и предоставил Попино заниматься делами, поняв, что свежая туша, привлекшая его сюда своим запахом, еще не разделана.

«Вот чудеса! Приказчик за сутки становится купцом, — думал Бирото, который был не менее поражен успехом и самоуверенностью Попино, чем роскошью в доме дю Тийе. — Когда я положил руку на голову Ансельму, он, видите ли, скорчил такую недовольную гримасу, будто он и впрямь уже Франсуа Келлер».

Цезарь не подумал о том, что на них смотрели приказчики, а главе фирмы подобает охранять свой авторитет. Здесь, как и у дю Тийе, добряк в простоте душевной совершил глупость: он не сдержал своих, хотя и искренних, но по-мещански выраженных чувств. Всякого другого, кроме Ансельма, Цезарь этим оскорбил бы.

Воскресному обеду у Рагонов суждено было стать последней радостью девятнадцатилетнего счастливого супружества Бирото, и радостью, ничем не омраченной. Рагоны жили на улице Пти-Бурбон-Сен-Сюльпис, на третьем этаже почтенного старинного дома, в старой квартире с простенками, украшенными танцующими пастушками в фижмах и пасущимися барашками, в духе того самого XVIII века, степенное и важное купечество которого, с его забавными нравами, преклонением перед знатью, преданностью королю и церкви, достойно представляли бывшие владельцы «Королевы роз». Мебель, часы, посуда, белье — все здесь было отмечено печатью старины и потому именно казалось необычным. В гостиной, обитой старинным узорчатым штофом с драпировками из шерстяной материи, с широкими и удобными креслами и дамскими письменными столиками, висел портрет кисти Латура, изображавший Попино, старшину города Сансера, отца г-жи Рагон; удачно воспроизведенный художником, он надменно улыбался, как выскочка в зените своей славы. Дома неизменным дополнением г-жи Рагон была маленькая английская собачка из породы кинг-чарльз, которая выглядела необычайно эффектно на небольшой жесткой софе в стиле рококо, никогда, конечно, не игравшей роли софы, описанной Кребильоном. Среди прочих достоинств Рагоны славились запасом старых вин, правда, почти совсем уже исчерпанным, и ликерами госпожи Анфу, которые некогда привозили г-же Рагон с Антильских островов ее упорные, но, как утверждали, безнадежные обожатели. Не удивительно, что обеды Рагонов так ценились друзьями! Кухарка, старуха Жаннетта, была беззаветно предана своим хозяевам и готова была красть ягоды, чтобы варить для них варенье. Она не относила своих денег в сберегательную кассу, а покупала на них лотерейные билеты, надеясь в один прекрасный день сорвать крупный выигрыш для стариков Рагонов. По воскресеньям, когда в доме собирались гости, она, несмотря на свои шестьдесят лет, с такой легкостью носилась из кухни, где готовила, к столу, за которым прислуживала, что смело могла бы поспорить проворством с мадмуазель Марс в роли Сюзанны из «Женитьбы Фигаро».

К обеду были приглашены: судья Попино, дядюшка Пильеро, Ансельм, трое Бирото, трое Матифа и аббат Лоро. Г-жа Матифа, недавно танцевавшая на балу у парфюмера в тюрбане, на этот раз явилась в синем бархатном платье, толстых бумажных чулках, козловых башмаках, в замшевых перчатках с зеленым бархатным кантом, в шляпе, подбитой розовой тафтой и украшенной цветами примулы. Все десять приглашенных собрались к пяти часам. Старики Рагоны умоляли гостей не опаздывать. Когда эту почтенную чету куда-либо приглашали, обед предупредительно подавали именно в этот час, ибо желудки семидесятилетних стариков не могли уже приноровиться к иному обеденному часу, установленному хорошим тоном.

Цезарина знала, что г-жа Рагон посадит ее рядом с Ансельмом: все женщины, даже ханжи и простушки, прекрасно разбираются в любовных делах. Дочь парфюмера принарядилась, чтобы окончательно вскружить голову Попино. Констанс, с болью в сердце отказавшаяся от зятя-нотариуса, который в ее представлении был чем-то вроде наследного принца, с грустью помогала дочери одеваться. Дальновидная мамаша опустила пониже целомудренную газовую косынку, чтобы слегка открыть плечи Цезарины и показать на редкость изящную линию ее шеи. Корсаж в греческом стиле, заложенный пятью складками и перекрещивавшийся слева направо, мог слегка приоткрываться, обнаруживая при этом очаровательные округлости. Мериносовое платье свинцово-серого цвета с оборками, отделанными зеленым аграмантом, обрисовывало талию, никогда еще не казавшуюся столь тонкой и гибкой. Уши Цезарины украшали золотые филигранные серьги с подвесками. Волосы, поднятые кверху по китайской моде, позволяли любоваться прелестной свежестью кожи с просвечивающими голубыми жилками, под матовой белизной которой, казалось, трепетала сама жизнь. Словом, Цезарина была соблазнительно хороша, и г-жа Матифа не могла удержаться, чтобы не признать этого, не догадываясь, что мать и дочь поняли необходимость обворожить молодого Попино.

Ни Бирото, ни жена его, ни г-жа Матифа — никто не прерывал нежной беседы, которую влюбленные вели вполголоса в амбразуре окна, не замечая холодного ветра, проникавшего сквозь щели. Впрочем, разговор старших заметно оживился, когда судья Попино упомянул о бегстве Рогена, заметив, что это уже второй случай банкротства нотариуса и что в былые времена о таких преступлениях и не слыхивали. При имени Рогена г-жа Рагон толкнула брата ногой, Пильеро заговорил громче, чтобы заглушить слова судьи, и оба они указали ему на г-жу Бирото.

— Я уже все знаю, — печально и кротко сказала друзьям Констанс.

— Сколько же он у вас похитил? — спросила г-жа Матифа у Бирото, смиренно потупившего голову. — Если верить слухам — вы разорены.

— У Рогена было моих двести тысяч франков. Что касается сорока тысяч, которые он якобы занял для меня у одного из своих клиентов, — то из-за них мы судимся.

— Дело будет слушаться на этой неделе, — сказал Попино. — Я подумал, что вы ничего не будете иметь против, если я объясню ваше положение председателю суда; он приказал рассмотреть бумаги Рогена в распорядительном заседании, чтобы выяснить, как давно были растрачены вклады заимодавца, и познакомиться с доказательствами этой растраты, представленными Дервилем, который сам выступает по делу, чтобы избавить вас от расходов.

— Выиграем ли мы тяжбу? — спросила г-жа Бирото.

— Не знаю, — ответил Попино. — Хотя дело поступило в то отделение суда, по которому я числюсь, я воздержусь от его обсуждения, если бы даже меня назначили.

— Неужели могут возникнуть сомнения в таком простом деле? — спросил Пильеро. — Разве в акте не должно быть указаний на передачу сумм и разве нотариус не должен удостоверить, что в его присутствии произведено вручение денег заимодавцем должнику? Попадись Роген в руки правосудия, его отправили бы на каторгу.

— Я считаю, — ответил Попино, — что заимодавец должен получить возмещение из залога за нотариальную контору Рогена и из денег, вырученных за ее продажу; но в суде, даже в более ясных делах, голоса судей делятся иной раз поровну — шесть против шести.

— Как, мадмуазель, господин Роген сбежал? — спросил Ансельм, услышав наконец, о чем говорят вокруг него. — Господин Бирото ни слова не сказал мне об этом, а ведь я готов отдать за него последнюю каплю крови...

Цезарина поняла, что это за него распространяется на всю их семью, и если простодушная девушка и могла ошибиться насчет интонации, то не понять устремленного на нее пламенного взгляда было невозможно.

— Я знаю это, я так ему и говорила; но он все скрыл даже от мамы и доверился только мне одной.

— Вы ему напомнили обо мне в тяжелую минуту? — сказал Попино. — Вы, стало быть, читаете в моем сердце, но все ли вы в нем прочли?

— Быть может.

— Я бесконечно счастлив, — сказал Попино. — Избавьте меня от сомнений, и я через год буду настолько богат, что отец ваш уже не встретит меня так плохо, когда я заговорю с ним о нашем браке. Теперь я буду спать не больше пяти часов в сутки...

— Только не захворайте, — сказала Цезарина с непередаваемым выражением, бросив на Попино взгляд, в котором можно было прочесть все, что она не высказала словами.

— Жена, — сказал, вставая из-за стола, Цезарь, — похоже, что молодые люди любят друг друга.

— Ну и что ж, тем лучше, — серьезным тоном ответила ему Констанс. — Значит, у нашей дочери будет хороший муж, умный и энергичный человек. Талант — лучше всякого состояния.

Она поспешила уйти из гостиной в комнату г-жи Рагон. В нескольких сказанных за обедом фразах Цезарь проявил такое невежество, что вызвал у Пильеро и судьи Попино улыбку; это напомнило несчастной женщине, как беспомощен ее муж в борьбе с бедой. У Констанс было тяжело на душе, она чувствовала инстинктивное недоверие к дю Тийе, ибо, даже не зная латыни, каждая мать понимает смысл выражения: «Timeo Danaos et dona ferentes»[22]«Боюсь данайцев и дары приносящих» ( лат. ).. Она плакала в объятиях дочери и г-жи Рагон, но не захотела объяснять им причину своих слез.

— Нервы, — сказала она.

Конец вечера старики провели за картами, а молодежь играла в фанты — игра, которая называется «невинной», очевидно, потому, что прикрывает невинные хитрости мещанской любви. Супруги Матифа тоже приняли в ней участие.

— Цезарь, — сказала Констанс по дороге домой, — ступай третьего числа к барону Нусингену. Надо узнать заблаговременно, сможешь ли ты заплатить пятнадцатого. Ведь в случае какого-нибудь затруднения ты не раздобудешь сразу нужные средства.

— Хорошо, жена, пойду, — отвечал Цезарь и, пожав руки Констанс и Цезарине, прибавил: — Дорогие мои кошечки, невеселый новогодний подарок я вам преподнес!

В полутьме фиакра обе женщины не могли видеть лицо бедного парфюмера, но почувствовали, как на руки им закапали горячие слезы.

— Не падай духом, друг мой! — сказала Констанс.

— Все будет хорошо, папенька. Господин Ансельм Попино сказал мне, что готов отдать за тебя последнюю каплю крови.

— За меня, а главное, за мою дочку, не так ли? — подхватил Цезарь, стараясь казаться веселым.

Цезарина пожала отцу руку, давая ему понять, что Ансельм стал ее женихом.

За первые три дня нового года Бирото получили сотни две поздравительных карточек. Этот поток лицемерных знаков дружеского внимания, эти свидетельства мнимой приязни ужасны для людей, чувствующих, что их затягивает водоворот несчастья. Бирото три раза тщетно наведывался в особняк знаменитого банкира. Новый год и связанные с ним празднества вполне оправдывали отсутствие финансиста. В последний раз парфюмер проник до самого кабинета банкира, где старший служащий банка, какой-то немец, заявил ему, что г-н де Нусинген только в пять часов утра вернулся с бала у Келлеров и не сможет в половине десятого начать прием посетителей. Бирото сумел вызвать участие этого служащего и беседовал с ним около получаса. Днем сей министр банкирского дома Нусингена письменно уведомил Цезаря, что барон примет его завтра, 12 января, в полдень. Хотя каждый час ожидания приносил с собой новую каплю горечи, день промелькнул с ужасающей быстротой. Бирото приехал в фиакре и приказал кучеру остановиться неподалеку от особняка, двор которого был полон экипажей. При виде роскоши этого знаменитого банкирского дома у честного малого болезненно сжалось сердце.

«А ведь он дважды прибегал к ликвидации», — подумал Цезарь, поднимаясь по великолепной, украшенной цветами лестнице и проходя по пышно убранным покоям, которыми славилась баронесса Дельфина де Нусинген. Баронесса стремилась соперничать с богатейшими особняками Сен-Жерменского предместья, где она тогда еще не была принята. Барон и его супруга завтракали. Хотя в конторе ожидало множество посетителей, Нусинген заявил, что друзей дю Тийе он готов принять в любое время. Сердце Бирото радостно затрепетало от надежды, когда он увидел, как изменилось при этих словах наглое лицо лакея.

Исфините, моя торокая , — сказал барон, приподнявшись и слегка кивнув Бирото, — но этот каспатин топрый роялист и плиский трук тю Тийе. В топафок он помошник мэра фторофо окрука и сатает палы с фостошной пышностью. Ты пес сомнения с утофольстфием с ним поснакомишься.

— Мне будет очень лестно поучиться у госпожи Бирото, ведь Фердинанд («Как! — подумал Бирото, — она называет его просто Фердинанд!») так восторженно отзывался о вашем бале; это тем более ценно, что обычно он ничем не восторгается. Фердинанд — критик строгий, значит, все действительно было бесподобно. Скоро ли вы собираетесь дать второй бал? — с самым любезным видом осведомилась баронесса де Нусинген.

— Сударыня, такие небогатые люди, как мы, редко развлекаются, — ответил парфюмер, не зная, насмешка это с ее стороны или простая любезность.

Кто рукофотил оттелкой фашей кфартиры? Кашется, каспатин Кренто? — спросил барон.

— А, Грендо! Тот красивый молодой архитектор, что вернулся недавно из Рима? — воскликнула Дельфина де Нусинген. — Я без ума от него: он украсил мой альбом такими очаровательными рисунками!

Венецианский заговорщик, подвергавшийся средневековой пытке, вряд ли чувствовал себя хуже в «испанском сапоге», чем чувствовал себя Бирото в обычной своей одежде. В каждом слове ему чудилась насмешка.

Мы тоше таем непольшие палы , — сказал барон, бросая на парфюмера инквизиторский взгляд. — Как фитите, фсе этим понемношку санимаются.

— Позавтракайте с нами запросто, господин Бирото, — предложила Дельфина, указывая на роскошно сервированный стол.

— Баронесса, я пришел по делу, и я...

Та , — подтвердил барон, — мы путем иметь маленький телофой раскофор. Фы расрешите?

Утвердительно кивнув головой, Дельфина спросила мужа:

— Разве вы собираетесь покупать парфюмерные товары?

Барон пожал плечами и повернулся к доведенному до отчаяния Цезарю.

Тю Тийе прояфляет к фам шифейший интерес , — сказал он.

«Наконец-то мы подходим к делу», — подумал несчастный купец.

С ефо письмом фы имеете полушить ф моем панке кретит, сколько посфолит мое сопстфенное состояние...

Целительный бальзам, содержавшийся в воде, которой ангел напоил в пустыне Агарь, походил, вероятно, на живительную влагу, заструившуюся в жилах парфюмера при этих словах, сказанных на ломаном французском языке. Хитрый банкир, чтобы иметь возможность отказываться от собственных слов, якобы плохо понятых его собеседником, нарочно сохранял ужасное произношение немецких евреев, воображающих, что они говорят по-французски.

Мы фам откроем текуший шот. Фот как мы поступим , — с чисто эльзасским добродушием сказал этот добрый и достойный великий финансист.

У Бирото уже не оставалось никаких сомнений, — как коммерсант, он хорошо знал, что тот, кто не собирается дать взаймы, не станет входить в подробности сделки.

Фы сами понимаете, што и от польших и от малых лютей трепуется три потписи. Итак, принесите фекселя прикасу нашефо трука тю Тийе; я неметленно отсылаю их ф панк со сфоей потписью, и ф тот ше тень ф шетыре шаса фы полушите ту сумму, на которую утром потписали фекселя. Ни комиссионных, ни ушотнофо просента, нишефо мне не нушно, только, панкофский просент: путу ошень рат окасаться фам полесным... Но стафлю отно услофие , — сказал он с неподражаемым лукавством, поднося указательный палец к носу.

— Готов принять любые условия, барон, — сказал Бирото, полагая, что речь идет об удержании какой-то части из его прибылей.

Услофие, которому я притаю ошень польшое снашение: пусть моя супрука перет, как она скасала, уроки у фашей супруки.

— Умоляю вас, барон, не смейтесь надо мной.

Нет, нет , — с самым серьезным видом продолжал банкир, — ми услофились: фи приклашаете нас на фаш слетуюший пал. Моя шена сафитует, она хотела пы фитеть фашу кфартиру, о которой фсе столько кофорят.

— Господин барон!

О, если фи нам откасываете, — и я откасыфаюсь иметь с фами тело! Фи в польшой слафе. Та, я снаю, фас сопирался нафестить сам префект Сены.

— Господин барон!

У фас пыл ла Пиллартиер, камеркер тфора, старый фантеец, — он тоше пыл ранен у серкфи святого Роха.

— Тринадцатого вандемьера, барон!

У фас пыл каспатин те Лассепетт, акатемик Фоклен...

— Господин барон!..

Ах, шорт попери, не скромнишайте, каспатин помошник мэра. Король кофорил, как я слышал, што фаш пал...

— Король? — спросил Бирото. Но ему так и не пришлось ничего больше узнать.

В комнату развязно вошел молодой человек; узнав еще издали его шаги, прекрасная Дельфина де Нусинген зарделась.

Топрый тень, торокой те Марсе! — сказал барон де Нусинген. — Сатитесь на мое место. Ф моей конторе, кофорят, мношестфо посетителей. Я снаю отшефо: фортшинские копи приносят тфойной тифитент. Каспаша те Нусинкен, у фас теперь на сто тысяш франкоф польше тохота. Мошете накупить ceпe всяких нарятов и упоров, штопы стать еще красифее, хотя фы как путто ф этом не нуштаетесь.

— Господи! А Рагоны-то продали свои акции! — воскликнул Бирото.

— Это кто такие? — спросил, улыбаясь, молодой щеголь.

Фот , — сказал Нусинген, возвращаясь, так как был уже у самой двери, — эти люти, кашется... Те Марсе, это — каспатин Пирото, фаш парфюмер. Он сатает палы с фостошной пышностью, и король накратил ефо ортеном.

Подняв к глазам лорнет, де Марсе сказал:

— Да, правда, его лицо показалось мне несколько знакомым. Вы что же, собираетесь надушить ваши дела какими-нибудь ароматическими веществами, умастить их маслами?..

Так фот, эти Раконы , — с недовольным видом продолжал барон, — тершали у меня теньки, и я помок пы им состафить cene состояние, но они не сумели потоштать лишний тень.

— Господин барон! — воскликнул Бирото.

Видя, что дело его в очень неопределенном положении, бедняга, не простившись даже с баронессой и де Марсе, устремился за банкиром. Тот уже спускался по лестнице, и парфюмер догнал его только внизу, у входа в контору. Открывая дверь, Нусинген увидел отчаянный жест несчастного купца, чувствовавшего, что он летит в бездну, и сказал ему:

Так решено? Пофитайтесь с тю Тийе и опо фсем с ним токофоритесь.

Бирото решил, что де Марсе имеет влияние на барона; быстрее ласточки он взлетел вверх по лестнице и проскользнул в столовую, где должны были еще находиться баронесса и де Марсе: ведь когда он уходил, Дельфина ждала кофе со сливками. Кофе стоял на столе, но баронесса и молодой щеголь исчезли. Заметив недоумение посетителя, лакей ухмыльнулся; Бирото медленно спустился по ступенькам к подъезду. Он устремился к дю Тийе, но, как ему сказали, банкир уехал за город, к г-же Роген. Парфюмер нанял кабриолет и щедро заплатил кучеру, чтобы тот быстро, как на почтовых, доставил его в Ножан-сюр-Марн. Однако в Ножан-сюр-Марне привратник сказал ему, что господа уехали обратно в Париж. Бирото вернулся домой совершенно разбитый. Рассказав о своих мытарствах жене и дочери, он поражен был тем, что Констанс, встречавшая обычно зловещей птицей малейшую коммерческую неудачу, принялась нежно утешать его, уверяя, что все образуется.

На другой день Бирото в семь часов утра, хотя только еще рассветало, был уже у дома дю Тийе. Вручив швейцару десять франков, он попросил вызвать камердинера. Добившись чести поговорить с этим важным лакеем, он сунул ему в руку два золотых и упросил провести его к банкиру, как только тот проснется. Эти маленькие денежные жертвы и большие унижения, знакомые придворным и просителям, помогли парфюмеру достигнуть цели. В половине девятого его бывший приказчик, зевая и потягиваясь, вышел к нему с заспанным лицом, извинившись, что принимает его в халате. Бирото очутился лицом к лицу с кровожадным тигром, в котором он все еще упорно видел своего единственного друга.

— Пожалуйста, не стесняйтесь, — сказал Бирото.

— Что вам угодно, милейший Цезарь? — спросил дю Тийе.

С замиранием сердца Бирото передал ему ответ и требования барона де Нусингена; невнимательно слушая его, дю Тийе разыскивал мехи для раздувания огня и бранил лакея, недостаточно быстро растопившего камин.

Лакей прислушивался, и Цезарь, сперва не замечавший этого, в конце концов увидел его любопытную физиономию и смущенно замолчал; но банкир рассеянно бросил:

— Продолжайте, продолжайте, я вас слушаю!

У несчастного Бирото взмокла от пота сорочка. Но его охватил ледяной холод, когда дю Тийе вперил в него пристальный взгляд своих стальных с золотыми прожилками глаз, дьявольский блеск которых пронзил парфюмера до глубины сердца.

— Дорогой патрон, чем же я виноват, что банк отказался учесть ваши векселя, которые переданы Жигонне банкирским домом Клапарона с надписью: «без поручительства»? Как это вас, старого члена коммерческого суда, угораздило попасть впросак? Я прежде всего — банкир. Я могу дать вам денег, но не знаю, примет ли банк мою подпись, и не хочу рисковать. Я существую только благодаря кредиту. Все мы им только и держимся. Хотите денег?

— А можете ли вы дать, сколько мне требуется?

— Зависит от суммы. Сколько вам нужно?

— Тридцать тысяч франков.

— Все шишки на мою голову! — расхохотался дю Тийе.

Услышав этот смех, парфюмер, ослепленный роскошью, окружавшей дю Тийе, подумал, что так может смеяться только богач, для которого подобная сумма — сущий пустяк; он вздохнул с облегчением. Банкир позвонил.

— Попросите сюда ко мне кассира.

— Он еще не приходил, сударь, — ответил лакей.

— Бездельники смеются надо мной! Уже половина девятого, к этому времени можно наворотить дел на миллион франков.

Минут через пять явился Легра.

— Сколько у нас в кассе денег?

— Всего двадцать тысяч. Ведь вы распорядились купить на тридцать тысяч франков ренты с уплатой наличными пятнадцатого.

— Да, правда, я еще не совсем проснулся.

Как-то странно посмотрев на Бирото, кассир вышел.

— Если бы истину изгнали с земли, последнее свое слово она поручила бы сказать кассиру, — заявил дю Тийе. — Не участвуете ли вы в деле, которое открыл недавно маленький Попино? — спросил он после долгого гнетущего молчания, во время которого лоб парфюмера покрылся каплями пота.

— Да, — простодушно ответил Бирото, — а не могли бы вы учесть его векселя на более или менее крупную сумму?

— Принесите мне его векселей на пятьдесят тысяч франков, я помогу вам учесть их под небольшой процент у некоего Гобсека, человека весьма покладистого, когда у него много свободных денег, а их у него всегда вдоволь.

Бирото вернулся домой удрученный, не понимая еще, что банкиры перебрасывали его друг другу, точно мяч; но Констанс уже догадалась, что ни о каком кредите не может быть и речи: если три банкира отказали, все они, стало быть, справлялись о таком видном человеке, как помощник мэра, и рассчитывать на Французский банк больше не приходится.

— Попытайся отсрочить векселя, — сказала она, — пойди к Клапарону, — он твой компаньон; пойди ко всем, у кого есть твои векселя, которым приходит срок пятнадцатого, и попроси отсрочить их. А учесть векселя Попино ты всегда успеешь.

— Завтра тринадцатое! — прошептал совершенно убитый Бирото.

Говоря словами его же собственного проспекта, Бирото обладал сангвиническим темпераментом; волнения и умственное напряжение поглощали у него слишком много сил, восстановить которые мог только сон. Цезарина увела отца в гостиную и, чтобы развлечь его, сыграла «Сновидение Руссо» — прелестную вещицу Герольда, а Констанс села подле мужа с работой. Бедняга уронил голову на подушку дивана и всякий раз, как подымал глаза на жену, видел на губах ее нежную улыбку; так он и уснул.

— Бедняжка! — сказала Констанс. — Сколько ему предстоит пережить терзаний! Только бы у него хватило сил!

— Что с тобой, мама? — спросила Цезарина, заметив, что мать плачет.

— Доченька, я вижу, как надвигается банкротство. Если отцу придется объявить себя несостоятельным, нечего рассчитывать на чью-либо жалость. Будь готова, дитя мое, стать простой продавщицей. Когда я увижу, что ты стойко переносишь удары судьбы, я найду в себе силы начать жизнь сызнова. Твой отец не утаит ни гроша — я знаю его; я также откажусь от своих прав, и все, что у нас есть, пойдет с молотка. Отнеси завтра свои платья и драгоценности к дяде Пильеро, ведь ты, деточка, не несешь никакой ответственности.

Слова эти, сказанные с благочестивым смирением, повергли Цезарину в ужас. Она решилась было повидать Ансельма, но не могла преодолеть своей застенчивости.

На следующий день в девять часов утра Бирото уже был на улице Прованс: теперь его терзала тревога совсем иного рода, чем прежде. Добиваться кредита — самое обычное дело в коммерции. Затевая какое-нибудь предприятие, всегда изыскивают средства; но просьба об отсрочке векселя — это первый шаг к банкротству, и в коммерческой практике он равносилен первому проступку, который в судебной практике ведет виновного сначала в суд исправительной полиции, а затем к уголовному преступлению, подлежащему суду присяжных. Тайна ваших денежных затруднений и вашей неплатежеспособности становится известна всем. Купец, связанный по рукам и ногам, отдает себя во власть другого купца, а милосердие — добродетель, которая на бирже не котируется.

Парфюмер, недавно еще с самоуверенным видом расхаживавший по улицам Парижа, был теперь измучен сомнениями и не решался войти в дом Клапарона; он начинал уже понимать, что у банкиров сердце — всего лишь орган кровообращения. Клапарон с его шумной веселостью казался Цезарю таким бесцеремонным и грубым, что парфюмер боялся к нему подступиться.

«Но он ближе к народу и, может статься, будет менее бездушным!» — таков был первый упрек, подсказанный Бирото его отчаянным положением.

Собрав остатки мужества, Цезарь поднялся по лестнице на неприглядные антресоли, в окнах которых успел заметить порыжевшие от солнца зеленые занавески. На прибитой к дверям овальной медной дощечке черными буквами было выгравировано: «Контора» ; Бирото постучался, ответа не последовало, и он вошел. Более чем скромное помещение говорило о скудости, скупости или полной заброшенности. За медной решеткой, укрепленной на некрашеном деревянном барьере, стояли почерневшие столы и конторки, но не видно было ни одного служащего. Пустовавшие столы были уставлены чернильницами с заплесневевшими чернилами, а из этих чернильниц высовывались гусиные перья, растрепанные, как вихры уличных мальчишек, или расходящиеся венчиком, как утренние лучи солнца; тут же навалены были никому, видимо, не нужные папки, бумаги и бланки. Паркет походил на пол в приемной пансиона: сырой, грязный, затоптанный. Следующая комната, на двери которой значилось «Касса» , вполне соответствовала нелепому и мрачному виду первой. В одном из углов ее находилась большая дубовая загородка с решеткой из медной проволоки и с задвигающимся окошечком; внутри этой клетки стоял огромный железный сундук, в котором, наверное, уже завелись крысы. За открытой дверью виднелся еще какой-то несуразный письменный стол, а перед ним безобразное зеленое кресло с продавленным сиденьем, из которого торчал конский волос, закручиваясь множеством игривых завитков, как кудряшки на парике самого Клапарона. Главным украшением этой комнаты, служившей, очевидно, гостиной до того, как квартиру превратили в контору банка, был круглый стол, покрытый зеленым сукном; вокруг него стояли старые, обитые черной кожей стулья с некогда позолоченными гвоздиками. В довольно изящном по форме камине и на чугунной его доске незаметно было ни малейших следов копоти, которая свидетельствовала бы о том, что этот камин топили. Засиженное мухами зеркало имело самый убогий вид и вполне гармонировало с часами в футляре из красного дерева, приобретенными, вероятно, с торгов на распродаже мебели какого-нибудь престарелого нотариуса; часы эти не радовали взгляда, и без того уже удрученного видом двух канделябров без свечей и густым слоем пыли, покрывавшей все вокруг. Закопченные обои мышино-серого цвета с розовым бордюром указывали на длительное пребывание в комнате заядлых курильщиков. Все здесь напоминало так называемые «редакционные комнаты» в газетах. Боясь быть нескромным, Бирото трижды постучался в дверь, противоположную той, в которую он вошел.

— Войдите! — крикнул Клапарон, и по звуку его голоса можно было судить о том, как далеко он находился и как пуста была соседняя комната, откуда до парфюмера доносилось потрескивание огня в камине, но где самого банкира, очевидно, не было. Комната эта служила Клапарону личным кабинетом. Между пышным кабинетом Келлера и удивительно запущенным жилищем этого мнимого крупного дельца была не меньшая разница, чем между Версалем и вигвамом вождя племени гуронов. Парфюмеру, уже видевшему величие банка, предстояло теперь познакомиться с шутовской на него пародией.

Клапарон лежал на кровати, которая поставлена была в продолговатой нише, устроенной в задней стене кабинета; комната эта была обставлена довольно изящной мебелью, но испорченной, разрозненной, изломанной, ободранной, загрязненной и приведенной в негодность безалаберными привычками хозяина; при виде Бирото Клапарон запахнул засаленный халат, положил трубку и так поспешно задернул полог кровати, что даже наивный парфюмер усомнился в его целомудрии.

— Присаживайтесь, сударь, — сказал мнимый банкир.

Без парика, с головой, криво повязанной каким-то фуляром, Клапарон показался Бирото особенно отвратительным: распахнувшийся на груди халат приоткрыл белую шерстяную фуфайку, ставшую темно-бурой от долгой носки.

— Не хотите ли позавтракать? — спросил Клапарон, вспомнив о бале у парфюмера и желая отблагодарить его этим приглашением за гостеприимство, а заодно и втереть ему очки.

Круглый стол, с которого были наскоро убраны бумаги, красноречиво говорил о недавней пирушке в приятной компании: на нем красовались устрицы, паштет, белое вино и застывшие в соусе почки в шампанском. Горящие в камине угли бросали золотистые блики на яичницу с трюфелями. Наконец два прибора и салфетки в жирных пятнах, оставленных вчерашним ужином, открыли бы глаза самой святой невинности. Несмотря на отказ Бирото, Клапарон продолжал настаивать, как человек, уверенный в своей ловкости.

— Я кое-кого ждал к себе, но гость мой куда-то пропал, —— умышленно громко воскликнул хитрый коммивояжер, чтобы его услышала особа, которая зарылась в постели под одеяла.

— Сударь, — сказал Бирото, — я пришел по делу и долго вас не задержу.

— Я завален работой, — отвечал Клапарон, указывая на секретер с задвижной крышкой и на стол с грудами бумаг, — у меня нет минутки свободной. Принимаю я только по субботам, но для вас, дорогой господин Бирото, я всегда дома. Никак не урву времени ни для любви, ни для прогулок по городу; я теряю всякий деловой нюх: чтобы сохранить его, ведь надобно же иногда и побездельничать. А мне не удается даже побродить по бульварам. Опротивели мне дела, и слышать о них больше не желаю; денег с меня хватит, а вот в счастье всегда нехватка. Хотелось бы мне, клянусь честью, поездить по свету, побывать в Италии! Ах, Италия! Вот благодатный край! Прекрасна, наперекор всем превратностям судьбы! Чудесная страна, где ждет меня величавая и томная итальянка! Всю жизнь обожал итальянок! Была у вас когда-нибудь любовница итальянка? Нет? Так поедем со мной в Италию! Мы увидим Венецию — резиденцию дожей; город этот, к несчастью, попал в руки невежественной Австрии, которая ничего не смыслит в искусствах! Баста! бросим все эти государственные дела, займы, каналы. Я — добрый малый, когда у меня туго набиты карманы. Едем же, черт побери, путешествовать!

— Одно слово, сударь, и я ухожу, — сказал Бирото. — Вы передали мои векселя господину Бидо?

— Вы хотите сказать — Жигонне, милейшему Жигонне? Вот человек, всегда готовый нежно обнять вас... как веревка шею висельника.

— Да, — продолжал Цезарь, — я хотел бы... и тут я рассчитываю на ваше благородство и деликатность...

Клапарон поклонился.

— Я хотел бы получить отсрочку...

— Невозможно, — прервал банкир, — дела я веду не один; нас целый совет, настоящая палата депутатов. Мы, правда, спелись и шипим в один голос, как сало на сковороде. Да, черт побери, мы обо всем совещаемся. Участки в районе церкви Мадлен — это пустяки! Мы орудуем во многих местах. Э, любезнейший, если бы мы не имели доли в участках на Елисейских полях, вокруг достраивающейся биржи, в квартале Сен-Лазар и около Тиволи, мы «не форошали пы телами» , как говорит толстяк Нусинген. Что для нас участки около Мадлен? Так, чепуха! Мы, любезнейший, крохоборничать не любим, — сказал он, похлопывая Бирото по животу и обнимая его за талию. — Ну, давайте же завтракать, потолкуем за едой, — прибавил Клапарон, чтобы смягчить отказ.

— Охотно, — ответил Бирото.

«Собутыльнику моему не поздоровится», — подумал парфюмер, надеясь подпоить Клапарона, чтобы выведать, кто же в действительности его компаньоны в деле с земельными участками, начинавшем казаться ему подозрительным.

— Вот и хорошо! Виктория! — крикнул банкир.

На зов явилась женщина, похожая на ведьму и одетая, как торговка рыбой.

— Скажите в конторе, что меня нет дома ни для кого — даже для Нусингена, Келлеров, Жигонне и всех прочих.

— Из конторщиков пока пришел только господин Ламперер.

— Ну что ж, ему ли не знать, как принимают знать, — сказал Клапарон. — А мелюзгу дальше первой комнаты не пускайте. Велите всем говорить, что я обдумываю, как опрокинуть... бокал шампанского.

Напоить бывшего коммивояжера — дело безнадежное. Пытаясь выведать правду у своего компаньона, Цезарь принял его пошлую болтливость за признаки опьянения.

— Вы все еще связаны с этим подлецом Рогеном, — сказал Бирото. — Написали бы вы ему, чтобы он помог пострадавшему из-за него другу, человеку, с которым он каждое воскресенье вместе обедал, которого знает вот уже двадцать лет.

— Роген?.. Он дуралей! Его доля в участках станет нашей! Не горюйте, дружище, все уладится. Расплатитесь пятнадцатого, а там видно будет. Я говорю «видно будет»... (еще стаканчик вина!), а собственно, я-то сам в деле не участвую. По мне хоть и вовсе не платите, я на вас в претензии не буду: мое участие в деле сводится к получению комиссионных за покупку да к доле в барышах, — ведь это я, знаете ли, обрабатываю владельцев участков... Ясно? Компаньоны у вас надежные, мне, милейший, опасаться нечего. Участвовать в делах по нынешним временам можно по-разному! Любое дело требует людей самых разнообразных способностей. Почему бы вам не принять участие в наших делах? Бросьте ваши баночки-скляночки, помаду да гребенки — это же вздор! Ничего не стоящее дело! Стригите публику, займитесь спекуляцией.

— Спекуляцией? — спросил парфюмер. — А это что за промысел?

— Это промысел отвлеченный, — отвечал Клапарон, — промысел, который еще лет десять для большинства останется тайной, так, по крайней мере, утверждает наш финансовый Наполеон — великий Нусинген. Финансист, занимающийся спекуляцией, охватывает всю совокупность цифр, снимает сливки с еще не полученных доходов, это — гениальное постижение, способ регулярно стричь надежду, словом — новая кабалистика! Нас пока всего лишь десять — двенадцать мудрых голов, посвященных в кабалистические тайны этих великолепных комбинаций.

Цезарь открыл глаза и уши, стараясь разобраться в столь сложной фразеологии.

— Послушайте-ка, — продолжал Клапарон, помолчав. — Для таких дел нужны люди. Нужен, например, человек с идеями, у которого гроша ломаного нет за душой, как и у всех людей с идеями. Пораскинув умом, они раскидывают направо и налево деньги, ни о чем не заботясь. Представьте себе свинью, которую пустили по лесу, где растет масса трюфелей. Следом за ней идет молодчик, человек денежный, который ждет, когда раздастся хрюканье, возвещающее о находке. Понятно? Как только человек с идеями напал на выгодное дельце, человек с деньгами, потрепав его по плечу, говорит: «Это еще что такое? Куда лезете, любезный, у вас кишка тонка; вот вам тысяча франков, а пустить дело в ход предоставьте уж мне». Ладно! Тут банкир созывает ловкачей: «За работу, приятели! Рекламу! Врите напропалую!» Ловкачи хватают охотничий рог и трубят что есть мочи: «Сто тысяч франков за пять су!» или «Пять су за сто тысяч франков!» — «Золотые россыпи, угольные копи!» Словом — обычная коммерческая шумиха. Покупаются отзывы людей науки или искусства, и балаган открыт: публика валом валит и получает что положено за свои денежки; а выручка попадает к нам в карман. Свинью загоняют в хлев и насыпают ей картошки, а дельцы загребают банковые билеты и блаженствуют. Так-то, сударь мой! Займитесь делами! Кем вам хочется быть? Свиньей, простофилей, ловкачом или миллионером? Поразмыслите над этим: я изложил вам теорию современных займов... Заходите ко мне почаще. Я весельчак и добрый малый. Наша французская жизнерадостность легкомысленна, но мы умеем быть серьезными; веселье делу не помеха, наоборот. За бутылочкой люди скорее столкуются. Ну-ка, еще бокал шампанского! Лучшая марка, поверьте! Один клиент прислал его мне прямо из Эперне; я распродал когда-то немало его вин, и по хорошей цене (я ведь работал по винной части). Он мне благодарен и шлет подарки даже и сейчас, когда я процветаю. А ведь это редкость.

Бирото, пораженный легкомыслием и беспечностью человека, которого все считали наделенным недюжинным умом и незаурядными коммерческими способностями, не решался его больше расспрашивать. Уже захмелев от шампанского, он все же вспомнил имя, упомянутое дю Тийе, и спросил, кто такой банкир Гобсек и где он проживает.

— Как! Вы уже до этого дошли, сударь? — воскликнул Клапарон. — Гобсек такой же банкир, как парижский палач — лекарь. Он с первого же слова требует пятьдесят процентов. Гобсек из школы Гарпагона: он вам предложит канареек, чучело удава, меха летом и кисею зимой. А какое обеспечение вы ему предложите? Чтобы он принял вексель за одной только вашей подписью, вам придется заложить ему жену и дочь, самого себя — словом, решительно все, вплоть до картонки для шляп, зонтика и калош (вы ведь, кажется, сели в калошу?), вплоть до каминных щипцов, совка для углей и дров из вашего сарая... Гобсек! Гобсек!.. Хорошенькое дело! Кто вас направил к этой финансовой гильотине?

— Господин дю Тийе!

— Вот плут! Узнаю его проделки. Мы ведь были когда-то друзьями, но так рассорились, что теперь даже не раскланиваемся; поверьте — мое отвращение к нему имеет достаточное основание: мне удалось заглянуть в самую глубь его грязной душонки; он мне испортил настроение на вашем чудесном балу. Не выношу его фатовского вида: он, видите ли, живет с женой нотариуса! Подумаешь! Да пожелай я только — у меня будут маркизы, а вот он моего уважения никогда не добьется. Не заслужить ему моего уважения, как не заполучить принцессу к себе в постель. А ведь вы, папаша, забавник: задаете такой бал и через два месяца просите отсрочить векселя! Вы далеко пойдете! Давайте-ка сообща ворочать делами. У вас хорошая репутация — она мне пригодится. Дю Тийе мошенник, ему на роду написано снюхаться с Гобсеком. Но на бирже он плохо кончит. Говорят, он соглядатай старика Гобсека, — значит, ему долго не продержаться. Гобсек притаился в углу своей паутины, точно старый паук, привыкший раскидывать свои тенета в разных странах света. Рано или поздно ростовщик — хлоп! — и проглотит своего подручного, как я — стакан вина. Так ему и надо, этому дю Тийе. Он сыграл со мной шутку... О, за такую шутку стоит повесить!..

Потратив полтора часа на бесплодную болтовню, Бирото решил уйти; бывший коммивояжер приступил в это время к рассказу о приключениях некоего депутата в Марселе: депутат был влюблен в актрису, выступавшую в роли прекрасной Арсены и освистанную сидевшими в партере роялистами.

— Он встает, — рассказывал Клапарон, — выпрямляется во весь рост в ложе и кричит: «Держите свистуна! Коли это женщина — начхать мне на нее; коли мужчина — будем драться; коли ни то ни се — бог ему судья». Знаете, чем кончился весь этот скандал?

— Прощайте, сударь, — сказал Бирото.

— Вам придется еще разок зайти ко мне, — заявил Клапарон. — Первый векселек Кейрона вернулся к нам опротестованный; передаточная надпись — моя, и я уплатил по нему. Я вам его пришлю, дела ведь на первом месте.

Бирото был до глубины души уязвлен этой кривляющейся, холодной любезностью; она поразила его не менее жестоко, чем черствость Келлера и немецкая издевка Нусингена. Развязность этого распутника, его подогретая шампанским циничная откровенность омрачили душу честного парфюмера, ему казалось, что он побывал в каком-то притоне. Сам не сознавая, куда он идет, Цезарь спустился по лестнице и, выбравшись на улицу, побрел по бульварам; дойдя до улицы Сен-Дени, он вспомнил о Молине и направился к Батавскому подворью. Он взобрался по грязной винтовой лестнице, по которой еще недавно поднимался с таким кичливым и высокомерным видом. При мысли о мелочной жадности Молине Цезарь ужаснулся, что придется обратиться к нему с просьбой. Как и при первом посещении парфюмера, домовладелец сидел у камелька, но на сей раз он уже позавтракал и предавался пищеварению. Бирото объяснил цель своего прихода.

— Отсрочить вексель в тысячу двести франков? — с недоверчивой усмешкой спросил Молине. — Ну, уж нет, сударь! Если пятнадцатого у вас не найдется тысячи двухсот франков, чтобы заплатить мне по векселю, значит, вы и за квартиру мне не заплатите? Я буду этим весьма недоволен, я не привык церемониться в денежных делах, квартирная плата — мой доход. Как бы я мог иначе расплачиваться сам? Вы ведь купец и не станете порицать меня за это. В денежных делах нет ни свата, ни брата. Зима нынче суровая, дрова вздорожали. Если вы пятнадцатого не заплатите, ждите в полдень шестнадцатого повесточку. О! Добрейший Митраль, ваш судебный пристав — равно как и мой — пошлет вам повестку в конверте, со всей почтительностью, подобающей вашему высокому положению.

— Сударь, мне никогда еще не приходилось получать судебных повесток! — воскликнул Бирото.

— Лиха беда начало, — ответил Молине.

Нескрываемая злоба старикашки потрясла парфюмера, он почувствовал, что все погибло; в его ушах зазвучал похоронный звон банкротства. Каждый удар колокола воскрешал в его памяти жестокие слова, которыми он, неумолимый законник, клеймил когда-то банкротов. Огненными знаками вспыхивали они теперь в его мозгу.

— Кстати, — сказал Молине, — вы забыли сделать пометку на векселе: «за наем помещения», а такая пометка даст мне преимущественное право на получение долга.

— Мое положение не дозволяет мне нанести в чем-либо ущерб своим кредиторам, — ответил парфюмер, потерявший голову при виде открывшейся перед ним бездны.

— Хорошо, сударь, превосходно! А я-то думал, что жильцы меня уже всему обучили по части их фокусов с квартирной платой. Теперь благодаря вам я буду знать, что нельзя принимать векселей в уплату за квартиру... О, я буду судиться, ибо ответ ваш ясно показывает, что вы не выполните своих обязательств. Случай этот представляет интерес для всех домовладельцев Парижа.

Бирото вышел от него полный отвращения к жизни. Получив отказ, люди со слабой и чувствительной душой тотчас впадают в уныние, а первый успех необычайно окрыляет их. У Цезаря оставалась теперь только одна надежда — на преданность Ансельма Попино, о котором он сразу же вспомнил, оказавшись около рынка Невинных.

«Бедный мальчик, кто бы это мог предвидеть; ведь только полтора месяца назад, в Тюильри, я помог ему стать на ноги!»

Было около четырех часов дня; судейские чиновники в это время покидают обычно здание суда. Старик Попино зашел проведать племянника. Старый служитель правосудия был знатоком человеческой души, глубоким прозорливцем; он угадывал тайные побуждения людей, улавливал скрытый смысл их самых невинных с виду поступков, зародыши преступлений, корни проступков; он испытующе посмотрел на Бирото, который этого даже и не заметил. Парфюмер досадовал, что застал у Ансельма его дядю, и, как показалось судье, был чем-то смущен, озабочен и задумчив. Маленький Попино, как всегда страшно занятый, с пером за ухом, лебезил, по обыкновению, перед отцом Цезарины. Судье почудилось, что избитые фразы, с которыми Цезарь обращался к своему компаньону, говорились просто для отвода глаз и что парфюмер пришел попросить о какой-то важной услуге. Хитрый старик продолжал сидеть в лавке, вопреки желанию племянника; он не уходил, рассчитывая, что парфюмер, чтобы избавиться от него, сам уйдет первым. Когда Бирото действительно удалился, следователь тоже вышел, но заметил, что парфюмер бродит в той части улицы Сенк-Диаман, которая ведет к улице Обри-ле-Буше. Это, казалось бы, незначительное обстоятельство вызвало у него подозрение относительно истинных намерений Бирото; выйдя на Ломбардскую улицу, он увидел, что парфюмер снова зашел к Ансельму, и поспешил туда же.

— Дорогой Попино, — сказал компаньону Цезарь. — Я пришел просить тебя об услуге.

— Что я должен сделать? — с пылкой готовностью воскликнул Ансельм.

— Ах, ты возвращаешь меня к жизни, — вскричал парфюмер, обрадованный этим сердечным жаром, согревшим его среди льдов, в которых он блуждал уже с месяц. — Выплати мне пятьдесят тысяч франков в счет моей доли прибыли; о порядке платежа мы договоримся.

Ансельм пристально поглядел на него, и Цезарь опустил глаза. В этот миг снова появился следователь.

— Дорогой мой... Ах, простите, господин Бирото! Дорогой мой, я забыл тебе сказать...

Властным жестом служитель правосудия подхватил племянника под руку, увлек его на улицу и, хотя тот был в одной куртке, с непокрытой головой, повел в сторону Ломбардской улицы и заставил себя выслушать.

— Дела твоего бывшего хозяина, племянник, настолько пошатнулись, что он, возможно, вынужден будет объявить себя несостоятельным. Прежде чем решиться на этот шаг, даже самые добродетельные люди, за плечами которых сорок лет незапятнанной жизни, стремясь спасти свое доброе имя, уподобляются обезумевшим игрокам. Они идут на все: продают жен, торгуют дочерьми, губят лучших друзей, закладывают то, что им не принадлежит; бегут с отчаяния в игорные дома, лгут, притворяются, рыдают... Словом, мне случалось наблюдать самые необычайные дела. Ты же видел, каким простодушным прикидывался Роген, — воплощенная невинность, хоть без исповеди к причастию допускай. Я не распространяю этих жестоких выводов на господина Бирото; я считаю его человеком порядочным; но если он попросит тебя сделать что-либо противное законам коммерции, подписать, скажем, дружеские векселя и пустить их в обращение, — а это, по-моему, уже первый шаг к мошенничеству, ибо это — векселя фальшивые, — обещай мне ничего не подписывать, не посоветовавшись предварительно со мной. Ты любишь его дочь и уж во имя одной этой любви не должен губить свою будущность. Если господину Бирото суждено разориться, зачем же разоряться еще и тебе? Тогда вы оба лишитесь всяких шансов на успех, связанный с твоим торговым делом, а ведь оно-то и может оказаться для него прибежищем.

— Благодарю вас, дядя, мне все ясно, — сказал Попино, которому стал теперь понятен горестный возглас парфюмера.

Торговец ароматическими и прочими маслами вернулся в свою темную лавку озабоченным. От Бирото не ускользнула эта перемена.

— Окажите мне честь пройти в мою комнату, там нам будет удобнее. Приказчики, хоть и очень заняты, могут нас все же услышать.

Бирото последовал за Попино, точно осужденный, терзаемый неизвестностью, — будет ли приговор отменен или оставлен в силе.

— Мой дорогой благодетель, — начал Ансельм, — не сомневайтесь в моей преданности — она безгранична. Позвольте мне только спросить вас: достанет ли этой суммы для вашего спасения или же эти деньги только отсрочат какую-то катастрофу? Вам нужны векселя сроком на три месяца. Но через три месяца я, конечно, не смогу заплатить по ним.

Бледный и торжественный, Бирото встал и в упор посмотрел на Ансельма.

Испуганный его видом, Попино воскликнул:

— Я подпишу векселя, если вы настаиваете.

— Неблагодарный! — сказал парфюмер, вложив в это слово всю силу негодования, чтобы заклеймить им Ансельма.

Повернувшись, он направился к двери и вышел. Придя в себя от потрясения, в которое повергло его это ужасное слово, Попино бросился вниз по лестнице и выбежал на улицу, но парфюмер уже куда-то исчез. С тех пор этот страшный приговор неумолчно звучал в ушах возлюбленного Цезарины. Перед взором его неотступно стояло искаженное лицо несчастного Цезаря; словом, Попино жил, как Гамлет, бок о бок с грозным призраком.

Бирото, точно пьяный, кружил по улицам квартала. В конце концов он очутился на набережной, пошел вдоль нее, добрался до Севра; здесь обезумевший от горя банкрот переночевал в какой-то харчевне; испуганная жена не решалась его разыскивать. Неосмотрительно поднятая тревога может оказаться в подобных случаях роковой. Благоразумная Констанс подавила свое беспокойство во имя коммерческой репутации мужа; в тревоге и молитвах она прождала его всю ночь. Не умер ли Цезарь? А может быть, увлекаемый последней надеждой, он направился куда-нибудь за пределы Парижа? Наутро она вела себя так, словно причины отсутствия мужа были ей известны; в пять часов пополудни, видя, что Бирото все еще нет, она вызвала дядю и попросила его пойти в морг. Все это время мужественная женщина сидела за конторкой кассы, а дочь вышивала возле нее. Обе сохраняли непроницаемый вид и без улыбки, но и без грусти отвечали покупателям.

Пильеро вернулся в сопровождении Цезаря. Поискав его на бирже, он столкнулся с ним в Пале-Рояле, где Бирото стоял в нерешительности у входа в игорный дом. Было 14 января. Цезарь за обедом ничего не ел. От нервных спазм, сжимавших горло, он не мог проглотить ни куска. Столь же ужасны были и послеобеденные часы. Купец переживал в сотый раз тот жестокий переход от надежды к отчаянию, который, опьяняя душу гаммой самых радостных чувств, ввергает ее затем в глубочайшую печаль и совсем подрывает силы у слабых людей. Дервиль, поверенный Бирото, вошел, запыхавшись, в роскошную гостиную, где жена парфюмера, пустив в ход все свое влияние, с трудом удерживала несчастного мужа, хотевшего отправиться спать на чердак, чтобы, как он говорил, «не видеть свидетельств своего безумия».

— Мы выиграли дело! — объявил Дервиль.

При этих словах искаженное мукой лицо Цезаря просияло, но радость его испугала Пильеро и Дервиля. Жена и дочь, глубоко потрясенные, поспешно вышли в комнату Цезарины, чтобы дать там волю слезам.

— Я, стало быть, могу получить ссуду? — воскликнул парфюмер.

— Нет, это было бы неосторожно, — ответил Дервиль. — Они подают апелляцию, решение суда еще может быть пересмотрено; но уже через месяц у нас будет окончательное постановление.

— Через месяц!

Цезарь впал в забытье, из которого его никто не пытался вывести. В этом странном столбняке, когда тело жило и страдало, а работа сознания приостановилась, в этой случайно полученной Цезарем передышке Констанс, Цезарина, Пильеро и Дервиль справедливо усмотрели милость всевышнего. Благодаря ей Бирото мог пережить жестокие волнения этой ночи. Он сидел в глубоком кресле у камина, напротив поместилась жена, внимательно наблюдавшая за ним; кроткая улыбка на ее устах свидетельствовала о том, что женщины ближе, чем мужчины, к ангельской природе, ибо умеют соединять бесконечную нежность с безграничным состраданием — секрет, известный одним лишь ангелам, посещающим изредка, по воле провидения, наши сны. Цезарина примостилась на скамеечке у ног матери. Время от времени она касалась слегка своими локонами руки отца, стараясь выразить этой лаской ту нежность, которая, высказанная словами, могла бы показаться назойливой в столь критические минуты.

Пильеро сидел в кресле, напоминая изваяние канцлера Лопиталя в перистиле палаты депутатов; этот готовый ко всему философ, на лице которого, казалось, была запечатлена мудрость египетских сфинксов, тихо беседовал с Дервилем. Констанс решила посоветоваться со стряпчим, на скромность которого вполне можно было положиться.

Зная наизусть баланс фирмы, она обрисовала ему шепотом положение вещей. После обсуждения, длившегося около часа и происходившего в присутствии совершенно отупевшего парфюмера, Дервиль, взглянув на Пильеро, покачал головой.

— Сударыня, — начал он со свойственным деловым людям убийственным хладнокровием, — вам придется объявить себя несостоятельными. Допустим даже, что с помощью какого-нибудь ловкого хода вам удастся заплатить завтра долги; но ведь вы должны выплатить по меньшей мере триста тысяч франков, прежде чем сможете заложить свои земельные участки. При пассиве в пятьсот пятьдесят тысяч франков вы располагаете прекрасным, очень доходным, но пока еще нереализуемым активом, и, значит, вам все равно не выдержать. Лучше уж, по-моему, сразу выпрыгнуть в окно, нежели скатиться по лестнице.

— Я того же мнения, дитя мое, — сказал Пильеро.

Госпожа Бирото и Пильеро вышли проводить Дервиля.

— Бедный папа, — сказала Цезарина, приподнимаясь тихонько, чтобы поцеловать отца в лоб. — Ансельму, значит, ничего не удалось сделать, — прибавила она, когда мать и дядя вернулись.

— Неблагодарный! — воскликнул Цезарь; это имя ударило по единственному еще живому месту в его сознании, как молоточек бьет по струне, когда коснешься клавиши рояля.

С того момента, как слово это прозвучало над ним подобно анафеме, Ансельм Попино не знал ни сна, ни покоя. Несчастный юноша проклинал вмешательство дяди и в конце концов отправился к нему. Чтобы заставить сдаться старого, многоопытного служителя правосудия, Ансельм пустил в ход все красноречие любви, надеясь уговорить следователя, человека, от которого слова людские отскакивают, как от стены горох.

— В коммерческой практике принято, — сказал ему Ансельм, — что компаньон-распорядитель выдает компаньону-вкладчику некоторую сумму в виде аванса в счет ожидаемой прибыли, а прибыль у нас несомненно будет. Тщательно разобравшись в своих делах, я вижу, что уже достаточно прочно стою на ногах, чтобы выплатить в течение трех месяцев сорок тысяч франков. Честность господина Бирото служит порукой, что эти сорок тысяч франков пойдут на уплату по его векселям. Поэтому, если он даже обанкротится, кредиторам не в чем будет упрекнуть нас! К тому же, дядя, я готов лучше потерять сорок тысяч франков, чем лишиться Цезарины. Она уже знает, вероятно, о моем отказе и перестанет уважать меня. Я обещался жизнью пожертвовать за своего благодетеля и нахожусь в положении матроса, который должен пойти ко дну вместе со своим капитаном, или солдата, долг которого погибнуть рядом со своим генералом!

— Купец ты плохой, но сердце у тебя золотое, и я тебя уважаю за это, — сказал следователь, пожав руку племяннику. — Я много думал о твоих делах, — продолжал он, — я знаю, ты безумно влюблен в Цезарину, и полагаю, что ты сможешь поступить так, чтобы не нарушить ни законов любви, ни законов коммерческих.

— Ах, дядя, если вы нашли такой способ, вы спасете мою честь!

— Выплати Бирото пятьдесят тысяч франков, и пусть он уступит тебе, с правом обратного выкупа, свою долю в вашем «Масле»; оно ведь представляет теперь имущественную ценность. Запродажную я тебе составлю.

Расцеловав дядю, Ансельм вернулся домой, заготовил векселя на сумму в пятьдесят тысяч франков и устремился с улицы Сенк-Диаман на Вандомскую площадь. В тот самый миг, когда Цезарина, Констанс и Пильеро с удивлением смотрели на парфюмера, пораженные замогильным голосом, которым он произнес слово «неблагодарный», дверь гостиной распахнулась, и появился Попино.

— Мой дорогой и горячо любимый хозяин, — сказал он, вытирая вспотевший лоб, — вот то, о чем вы просили. — И он протянул векселя. — Я хорошо обдумал свое положение, не тревожьтесь, я смогу заплатить. Спасайте, спасайте же ваше доброе имя!

— Я была в нем твердо уверена! — воскликнула Цезарина и, схватив руку Попино, сжала ее с судорожной силой.

Госпожа Бирото заключила Ансельма в объятия. Парфюмер поднялся, как праведник, услышавший трубы Страшного суда. Он словно восстал из гроба! Потом с жадностью протянул руку за пятьюдесятью листочками гербовой бумаги.

— Минуточку! — сказал безжалостный дядя Пильеро, вырвав у Попино векселя. — Одну минуту!

Все четверо членов этой семьи — Цезарь, его жена, Цезарина и Попино, — ошеломленные тоном, которым были произнесены эти слова, и поступком дяди, с ужасом смотрели, как Пильеро рвал и бросал векселя в горящий камин, где их пожирало пламя. Никто из них не успел остановить его.

— Дядя!

— Дядя!

— Дядя!

— Сударь!

Четыре возгласа — вопль четырех слившихся воедино сердец. Дядюшка Пильеро обнял маленького Попино, прижал его к груди и поцеловал в лоб.

— Ну, как не полюбить тебя, ведь сердце не камень, — заявил он. — Если бы ты любил мою дочь и у нее был бы миллион приданого, а у тебя ничего, кроме этого (он указал на черный пепел, оставшийся от векселей), и если бы она тебя тоже любила, — через две недели вы были бы обвенчаны. Твой хозяин, — сказал он, указывая на Цезаря, — сошел с ума. Племянник, — сурово сказал Пильеро, обращаясь к парфюмеру, — племянник, посмотри правде в лицо! В делах важны не чувства, а деньги. Все это — очень возвышенно, конечно, но совершенно бесполезно. Я два часа провел на бирже. У тебя нет ни на грош кредита. Все твердят о твоем разорении, о том, что тебе не удалось отсрочить векселя, о твоем обращении к банкирам и об их отказе, о сумасбродствах, которые ты натворил, забравшись на седьмой этаж к болтливому, как сорока, домохозяину, чтобы просить его переписать вексель на тысячу двести франков, о бале, который ты якобы дал, чтобы скрыть свои денежные затруднения. Дошли даже до утверждений, будто у Рогена никаких твоих денег и не было. Если послушать ваших врагов, — так Роген попросту предлог. Я поручил одному другу разузнать обо всем, и он подтвердил мои опасения. Ждут появления векселей Попино, которого ты для того только будто бы и выделил, чтобы пустить через него в обращение собственные векселя. Словом, на бирже гуляют сейчас клевета и злословие, которые неминуемо навлекает на себя человек, желающий подняться по социальной лестнице ступенькой выше. Ты понапрасну будешь ходить целую неделю из конторы в контору с пятьюдесятью векселями Попино — ничего, кроме унизительных отказов, ты не встретишь. Никто этих векселей брать не станет: ведь неизвестно, на сколько ты выдал вообще векселей, все считают, что ты ради собственного спасения приносишь в жертву бедного юношу. Ты только подорвешь кредит торгового дома Попино, ничего при этом не добившись. Знаешь, сколько рискнет тебе дать за эти пятьдесят тысяч франков самый снисходительный дисконтер? — Двадцать тысяч, только двадцать тысяч, понимаешь? В коммерческих делах бывают иной раз такие моменты, когда надо продержаться на глазах у всех без пищи три дня и делать вид, что ты объелся; тогда на четвертый день ты будешь допущен в закрома кредита. Тебе же трех дней не продержаться; этим все сказано. Соберись с духом, мой бедный племянник, придется тебе объявить себя несостоятельным. Как только приказчики пойдут спать, мы с Попино возьмемся за работу, чтобы избавить тебя от этой пытки.

— Дядя! — взмолился парфюмер, простирая к нему руки.

— Цезарь, ты, стало быть, хочешь дойти до позорного баланса, в котором не останется актива? Твое участие в деле Попино спасет твое доброе имя.

Этот последний роковой луч света заставил наконец Цезаря полностью прозреть и осознать истинные размеры постигшего его несчастья; он упал в кресло, затем опустился возле него на колени. В голове у него помутилось, он словно впал в детство; жена подумала, что он умирает. Став на колени, чтобы поднять мужа, Констанс, однако, увидела, что он сложил руки, возвел глаза к небу и с сердечным сокрушением, в присутствии дяди, дочери и Попино, начал торжественно читать молитву. Она присоединилась к нему: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя, яко на небеси и на земли; хлеб наш насущный даждь нам днесь, и остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим, и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого. Аминь».

Слезы выступили на глазах у стоика Пильеро. Цезарина, плача, опустила в изнеможении голову на плечо бледного, неподвижного, как статуя, Попино.

— Сойдем вниз, — сказал бывший торговец скобяными товарами и взял юношу под руку.

В половине двенадцатого они ушли, оставив Цезаря на попечении жены и дочери. Тогда старший приказчик Селестен, распоряжавшийся в лавке в дни этой скрытой бури, поднялся наверх и вошел в гостиную. Заслышав шаги Селестена, Цезарина бросилась к нему навстречу, чтобы он не успел заметить, в каком подавленном состоянии находится его хозяин.

— Среди вечерней почты есть письмо из Тура, — сказал Селестен, — оно пришло с запозданием из-за неточности в адресе. Я решил, что оно от брата господина Бирото, и не стал его распечатывать.

— Отец, — крикнула Цезарина, — письмо от дяди из Тура.

— Ах, я спасен! — воскликнул Цезарь. — Брат мой, брат мой! — твердил он, целуя письмо.

Ответ Франсуа Цезарю Бирото.

Тур, 17-го сего месяца.

«Горячо любимый брат, письмо твое глубоко меня опечалило; прочитав его, я отслужил обедню, моля господа во имя крови, пролитой за нас его сыном, нашим божественным искупителем, обратить милосердный взор свой на твои горести. В тот миг, когда я произносил слова молитвы «Pro meo fratre Caesare»[23]О моем брате Цезаре ( лат. )., глаза мои увлажнились слезами при мысли о том, что я нахожусь, к несчастью, столь далеко от тебя в дни, когда ты нуждаешься в дружеской поддержке брата. Но, подумал я, высокочтимый, достойный господин Пильеро, несомненно, заменит меня. Дорогой Цезарь, не забывай среди горестей своих, что земная жизнь наша полна испытаний и преходяща, наступит день, когда по милосердию божию и предстательству святой церкви воздастся нам за наши страдания, и нас ждет награда за соблюдение евангельских заповедей, за добродетельную жизнь; иначе порядок мира сего был бы лишен смысла. Зная твое благочестие и кротость, я все же повторяю тебе эти истины, ибо случается, что люди, застигнутые, подобно тебе, житейской бурей и носящиеся по губительному морю мирской суеты, позволяют себе, ослепленные страданием, богохульствовать среди бедствий своих. Не проклинай же ни людей, уязвляющих тебя, ни бога, по воле которого к жизни твоей примешана горечь. Не опускай долу взора своего, но возведи очи свои горе, ибо небеса ниспосылают утешение слабым, ибо там богатство бедняков и кара богачам...»

— Да ну же, Бирото, — прервала его жена, — пропусти все это и посмотри, прислал ли он нам что-нибудь.

— Мы будем часто перечитывать это письмо, — сказал купец, вытирая слезы и разворачивая послание, откуда выпал чек казначейства. — Я был твердо уверен в моем милом брате, — прибавил он, поднимая чек.

— «...Я пошел к госпоже де Листомэр, — продолжал он читать прерывающимся от слез голосом, — и, умолчав о том, чем вызвана моя просьба, попросил ее дать мне взаймы все, что она сможет уделить для меня, дабы увеличить плоды моих сбережений. Щедрость ее позволила мне собрать сумму в тысячу франков; я посылаю тебе их ассигновкой главного управляющего окладными сборами города Тура на казначейство...»

— Хороша помощь! — сказала Констанс, взглянув на Цезарину.

— «...Обходясь без некоторых излишеств, я смогу за три года вернуть госпоже де Листомэр четыреста франков, которые она мне ссудила, так что не тревожься, дорогой Цезарь. Посылая все, чем я владею в этом мире, я желаю, чтобы эти деньги помогли тебе счастливо справиться с коммерческими затруднениями, которые, уповаю, окажутся лишь временными. Зная твою деликатность, спешу предупредить все возражения. Не помышляй ни о каких процентах, ни о возврате этой суммы в дни благоденствия — а они вскоре настанут для тебя, если господь услышит мои молитвы, которые я денно и нощно буду воссылать к нему. Основываясь на последнем твоем письме, полученном мною два года назад, я считал тебя человеком богатым и полагал, что могу тратить свои сбережения на бедных; теперь же все, что у меня есть, — твое. Когда утихнет налетевший на тебя шквал, сохрани эти деньги для моей племянницы Цезарины, пусть она, устраиваясь своим домом, приобретет на них какую-либо безделицу на память о старике дяде, который вечно будет молить господа ниспослать свое благословение на нее и на всех, кто ей дорог. Помни, дорогой Цезарь, что я — скромный пастырь, живущий, подобно полевому жаворонку, милостью божьей, смиренно следую своей стезей, стараясь исполнять покорно заповеди нашего божественного спасителя, и мне не много нужно. Так что оставь свою щепетильность и вспоминай обо мне в своем тяжелом положении, как о нежно любящем тебя брате. Его преподобие аббат Шаплу, — я не посвящал его в твои дела, но он знает, что я пишу тебе, — просит меня передать сердечный привет всем членам твоей семьи и желает тебе всяческого благополучия. Прощай, дорогой и возлюбленный брат мой; молю господа, чтобы в твоих тяжелых обстоятельствах он сохранил здоровье тебе, твоей жене и дочери. Желаю всем вам терпения и мужества в ваших испытаниях.

Франсуа Бирото.
Приходский священник и викарий
кафедрального собора святого Гатиана, в Туре».

— Тысяча франков! — в негодовании воскликнула г-жа Бирото.

— Сохрани их! — торжественно и строго произнес Цезарь. — Это все, что у него было. Они принадлежат к тому же нашей дочери и помогут нам прожить, ничего не прося у кредиторов.

— Кредиторы решат, что ты припрятал крупные деньги.

— Я покажу им письмо.

— Они скажут, что оно написано для отвода глаз.

— О господи! — в ужасе воскликнул Бирото. — Ведь и я так думал о несчастных людях, которым приходилось, вероятно, столь же тяжко, как и мне сейчас.

Встревоженные состоянием Цезаря, мать и дочь сидели возле него в глубоком молчании с шитьем в руках. В два часа ночи Попино приоткрыл осторожно дверь гостиной и знаками вызвал г-жу Бирото. Увидев племянницу, Пильеро снял очки.

— Не все потеряно, дитя мое, — сказал он, — есть еще кое-какая надежда; но мужу твоему не вынести волнений, связанных с попытками переговоров, и мы с Ансельмом возьмем эти переговоры на себя. Оставайся завтра в лавке и записывай адреса всех, кому следует по векселям. У нас есть время до четырех часов. Вот мой план: ни господина Рагона, ни меня опасаться не приходится. Предположим теперь, что ваши сто тысяч франков, находившиеся у Рогена, пошли бы действительно на приобретение земельных участков — у вас их так же не было бы, как нет и сейчас. Вы должны уплатить сто сорок тысяч франков по векселям, выданным Клапарону, — платить по ним вам пришлось бы во всяком случае. Разоряет вас, стало быть, не банкротство Рогена. Для уплаты по обязательствам у вас имеются сорок тысяч франков, которые вы рано или поздно сможете получить под свою фабрику, и на шестьдесят тысяч векселей Попино. Так что можно еще бороться, ибо потом вы сможете заложить ваши земельные участки в районе церкви Мадлен. Если ваш главный кредитор согласится пойти вам навстречу, я не пожалею своего состояния, продам ренту, пожертвую последним куском хлеба; и Попино все поставит на карту; вы будете, правда, всецело зависеть от малейшей случайности в торговле. Но от «Масла» можно ждать больших прибылей. Мы совещались с Попино и твердо решили поддержать вас в этой борьбе. О, я с радостью готов питаться черствым хлебом, если только на горизонте забрезжит успех. Но все зависит от Жигонне и компаньонов Клапарона. Мы с Попино часов в семь-восемь утра пойдем к Жигонне и, выяснив его намерения, будем знать, как нам держаться дальше.

Глубоко взволнованная Констанс бросилась в объятия дяди. Ее слезы и рыдания были красноречивее всяких слов. Ни Попино, ни Пильеро не подозревали, что Бидо, по прозвищу Жигонне, и Клапарон были, в сущности, все тем же дю Тийе, который жаждал прочесть в «Ведомостях» нижеследующее ужасное сообщение:

«Решение коммерческого суда об объявлении господина Цезаря Бирото, торговца парфюмерными товарами, проживающего в Париже, улица Сент-Оноре, дом № 397, несостоятельным должником, входит в силу впредь до изменения, с 16 января 1819 года. Присяжный попечитель Гобенхейм-Келлер, агент Молине».

Ансельм и Пильеро просидели над делами Цезаря до рассвета. В восемь часов утра оба самоотверженных друга, один — старый солдат, другой — новоиспеченный подпоручик, — которым лишь по доверенности предстояло познакомиться с жестокими терзаниями тех, кому приходилось подниматься по лестнице Бидо, по прозвищу Жигонне, — в глубоком молчании направились на улицу Гренета. Оба они страдали. Пильеро то и дело проводил рукой по лбу.

Улица Гренета — одна из тех парижских улиц, где множество лавчонок и где дома имеют самый отталкивающий вид. Здесь отвратительно грязно, как бывает обычно в кварталах, изобилующих ремесленными мастерскими, здания поражают своим убожеством. Старик Жигонне жил на четвертом этаже, в доме с окнами в мелких переплетах и с давно не мытыми стеклами. Лестница вела прямо на улицу. Привратница помещалась на антресолях, в каморке, куда свет проникал только из лестничной клетки. Все жильцы, кроме Жигонне, занимались каким-либо ремеслом; беспрестанно сновали туда и сюда рабочие. Ступеньки лестницы — вечно в грязи, жидкой или успевшей уже затвердеть, в зависимости от состояния погоды — завалены были всякими отбросами и сором. На каждой площадке этой зловонной лестницы бросалась в глаза какая-нибудь вывеска — железная табличка, покрытая красным лаком, на которой была выведена золотом фамилия владельца мастерской и изображены образцы его искусства. За дверьми, по большей части открытыми настежь, виднелись помещения — странное сочетание мастерской и жилья, и оттуда доносились дикие крики, свист и рычание — точно в зоологическом саду в четыре часа пополудни, во время кормежки зверей. В мерзкой конуре второго этажа изготовлялись дорогие подтяжки для модных магазинов Парижа, а на третьем, среди омерзительных отбросов, — изящнейшие картонные коробки, украшающие витрины лавок в день Нового года. Жигонне, обладая состоянием в миллион восемьсот тысяч франков, умер на четвертом этаже этого дома, покинуть который его не могли заставить ни уговоры, ни соблазнительные предложения племянницы, г-жи Сайяр, предоставлявшей в его распоряжение квартиру в особняке на площади Рояль.

— Ну, смелее, — сказал Пильеро, дернув ручку звонка в виде козьей ножки, висевшей у серой опрятной двери Жигонне.

Жигонне сам открыл им дверь. Два добровольных опекуна парфюмера, боровшегося с надвигающимся банкротством, прошли через первую комнату — холодную и чинную, с окнами без занавесей. Они уселись втроем во второй комнате; дисконтер расположился у камина с тлеющими под пеплом дровами. Зеленые папки с бумагами ростовщика и почти монашеская строгость затхлого, как погреб, кабинета леденящим холодом наполнили душу Попино. Он рассеянно посмотрел на дешевенькие голубоватые обои с пестрыми цветочками, уже лет двадцать пять покрывавшие стены, и перевел опечаленный взгляд на камин, украшенный часами в форме лиры и высокими синими севрскими вазами, богато оправленными позолоченной медью. Эти обломки крушения, подобранные Жигонне в разгромленном Версале, попали к нему из будуара королевы; но рядом с такими великолепными вещами стояли два жалких подсвечника из кованого железа, и этот чудовищный контраст напоминал об обстоятельствах, вследствие которых здесь очутились столь дорогие вазы.

— Я знаю, что вы пришли говорить не о себе, — сказал Жигонне, — а о великом Бирото. Так в чем же дело, друзья?

— Я знаю, что ничего нового вам не скажешь, — ответил Пильеро. — Мы будем поэтому кратки. У вас имеются векселя, выданные приказу Клапарона?

— Да.

— Не согласитесь ли вы обменять первые пятьдесят тысяч на векселя господина Попино, здесь присутствующего? С процентами за учет, разумеется.

Жигонне снял свой ужасный зеленый картуз, в котором, казалось, родился на свет, обнажил огромную лысину цвета свежего сливочного масла и, скорчив вольтеровскую гримасу, сказал:

— Вы мне хотите уплатить маслом для волос, а на что оно мне?

— Ну, раз вы шутите, остается только повернуть оглобли, — сказал Пильеро.

— Вы говорите, как истый мудрец, каковым вас по справедливости и считают, — льстиво улыбаясь, сказал Жигонне.

— Хорошо, а если я сделаю на векселях господина Попино передаточную надпись? — в качестве последней попытки предложил Пильеро.

— Вы — чистое золото, господин Пильеро, но мне не нужно золота, верните мне мое серебро.

Пильеро и Попино откланялись и вышли. Уже спустившись с лестницы, Попино все еще чувствовал, как дрожат у него ноги.

— И это человек? — спросил он Пильеро.

— Говорят, что да, — отвечал старик. — Запомни на всю жизнь эту короткую встречу, Ансельм! Ты только что наблюдал банк в его неприкрашенном виде. Непредвиденные обстоятельства — это винт давильного пресса, мы — виноград, а банкиры — винные бочки. Спекуляция с земельными участками, видимо, выгодное дело. Жигонне, или кто-то стоящий за ним, хочет задушить Цезаря, чтобы завладеть его долей: этим все сказано, и ничем тут не поможешь. Вот что такое банк: никогда не имей с ним дела!

Это мучительное утро началось с того, что г-жа Бирото первый раз в жизни записала адреса людей, приходивших к ней за своими деньгами, а рассыльного из банка отослала, не уплатив ему; в одиннадцать часов стойкая женщина, довольная уж тем, что ей удалось избавить мужа от этой муки, увидела возвращавшихся Ансельма и Пильеро, которых давно уже ждала со все возраставшей тревогой; Констанс прочла приговор на их лицах: банкротство было неминуемо.

— Он умрет с горя, — вырвалось у несчастной женщины.

— Я ему от души этого желаю, — сурово ответил Пильеро. — Но Цезарь так набожен, что единственный, кто может его сейчас спасти, — это аббат Лоро.

Пильеро, Попино и Констанс не решались дать Цезарю подписать подготовленный Селестеном баланс: они дожидались прихода его духовника, аббата Лоро, за которым пошел один из приказчиков. Приказчики были в отчаянии: они любили хозяина. К четырем часам почтенный пастырь явился, Констанс рассказала ему об обрушившемся на них несчастье, и аббат решительно направился к Цезарю наверх, как солдат, идущий на приступ.

— Я знаю, почему вы пришли! — вскричал Бирото.

— Сын мой, — сказал священник, — ваша покорность воле божьей мне давно известна; но теперь надо доказать ее на деле; устремите же ваши взоры на распятие, не спускайте с него глаз, думая об унижениях, которые претерпел спаситель рода человеческого, о том, как жестоки были его крестные муки, и тогда вы сможете перенести ниспосланные вам богом испытания.

— Мой брат — священник, и он уже подготовил меня, — сказал Цезарь, подавая духовнику письмо, которое как раз перед этим перечитывал.

— У вас достойный брат, — сказал г-н Лоро, — добродетельная и кроткая жена, нежная дочь, два истинных друга — ваш дядя и милый Ансельм, два снисходительных кредитора — Рагоны; все эти добрые души будут лить бальзам на ваши раны и помогут вам нести свой крест. Обещайте же мне проявить стойкость мученика и встретить удар судьбы мужественно.

Аббат кашлянул, чтобы предупредить находившегося в гостиной Пильеро.

— Моя покорность безгранична, — спокойно проговорил Цезарь. — Перед лицом бесчестья я должен думать лишь о том, как смыть его.

Голос несчастного парфюмера и весь его вид удивили Цезарину и священника. Между тем это было вполне естественно. Люди легче переносят несчастье уже случившееся, явное, чем жестокую неуверенность в судьбе, когда каждое мгновение приносит величайшую радость или бесконечное страдание.

— Двадцать два года я спал, а сегодня проснулся со своим дорожным посохом в руке, — сказал Цезарь, становясь снова туренским крестьянином.

При этих словах Пильеро заключил племянника в объятия. Цезарь увидел жену, Ансельма и Селестена. Бумаги, которые держал старший приказчик, были достаточно красноречивы. Цезарь спокойно посмотрел на окружающих; в их опечаленных взорах читалось дружеское участие.

— Одну минуту, — сказал он, снимая свой орден и протягивая его аббату Лоро. — Вы мне вернете этот крест обратно, когда я смогу носить его не стыдясь. Селестен, — прибавил он, обращаясь к приказчику, — приготовьте прошение о снятии с меня обязанностей помощника мэра. Господин аббат продиктует вам письмо, пометьте его четырнадцатым числом и велите Раге отнести господину де ла Биллардиеру.

Селестен и аббат Лоро спустились вниз. Около четверти часа в кабинете Цезаря царило глубокое молчание. Семья была поражена подобной твердостью. Наконец Селестен и аббат вернулись, и Цезарь подписал прошение об отставке. Когда Пильеро подал ему баланс, бедняга не мог подавить нервной дрожи.

— Господи, сжалься надо мной! — проговорил он и, подписав роковой документ, протянул его Селестену.

— Сударь, — сказал тогда Ансельм Попино, омраченное лицо которого озарилось внезапно лучом света, — сударыня, я имею честь просить у вас руки мадмуазель Цезарины.

При этих словах у всех, кроме Цезаря, выступили на глазах слезы; Бирото встал, взял Ансельма за руку и сказал ему глухим голосом:

— Дитя мое, ты не женишься на дочери банкрота.

Пристально посмотрев на парфюмера, Ансельм сказал:

— Если только мадмуазель Цезарина не отказывается выйти за меня замуж, — обещайте, сударь, в присутствии вашей семьи, дать согласие на наш брак в тот день, когда вы будете восстановлены в правах.

Наступило короткое молчание, все с волнением следили за сменой чувств, отражавшихся на измученном лице парфюмера.

— Обещаю, — произнес он наконец.

Ансельм с невыразимой нежностью взял руку Цезарины, которую она ему подала, и запечатлел на ней поцелуй.

— Вы тоже согласны? — спросил он.

— Да, — ответила Цезарина.

— Я, значит, стал наконец членом семьи и по праву могу заняться вашими делами, — с загадочным видом сказал он.

Ансельм поспешил уйти, чтобы не проявить радости, которая шла слишком вразрез с горем его патрона. Он, разумеется, не радовался банкротству Бирото, но любовь так всепоглощающа, так эгоистична! Даже Цезарина в глубине души испытывала волнение, противоречившее горечи, которой было переполнено ее сердце.

— Ну, раз мы уж так далеко зашли, — шепнул Пильеро на ухо Цезарине, — доведем дело до конца.

Госпожа Бирото сделала непроизвольное движение, выражавшее скорее муку, чем одобрение.

— Что ты собираешься дальше делать, племянник? — спросил Пильеро у Цезаря.

— Продолжать торговлю.

— Я бы не советовал, — сказал Пильеро. — Ликвидируй дело, раздай все кредиторам и не показывайся больше на бирже. Я нередко представлял себя в подобном положении. Ведь, занимаясь торговлей, нужно все предвидеть. Купец, не задумывающийся над возможностью банкротства, подобен полководцу, полагающему, что он не может потерпеть когда-нибудь поражения. Такой купец лишь наполовину коммерсант. Нет, я ни за что бы не стал продолжать торговлю. Зачем? Придется постоянно краснеть перед людьми, которых ты ввел в большие убытки, сносить их недоверчивые взгляды и молчаливые упреки! Я понимаю — гильотина!.. Секунда — и все кончено! Но чтобы голова у тебя отрастала и ее каждый день снова рубили — нет, я постарался бы избежать подобной пытки. Многие, обанкротившись, продолжают как ни в чем не бывало вести свои дела. Тем лучше для них! Они, значит, сильнее Клода Жозефа Пильеро. Если поведешь дело на наличные, — а именно так его и приходится вести, — скажут, что ты сумел припрятать денежки; если же ты остался без гроша, тебе никогда больше не оправиться. Нет уж! Отдай свой актив кредиторам, предоставь им продать дело и займись чем-либо другим.

— Но чем же? — спросил Цезарь.

— Ну, поищи какую-нибудь службу, — ответил Пильеро. — Мало ли у тебя влиятельных знакомых? Герцог и герцогиня де Ленонкур, госпожа де Морсоф, господин де Ванденес! Напиши им, пойди к ним; они пристроят тебя в штат королевского двора с окладом в тысячу экю, столько же заработает твоя жена, да и дочь, пожалуй, не меньше Положение не столь уж безнадежное! У вас втроем соберется до десяти тысяч франков в год. За десять лет ты сможешь выплатить сто тысяч франков, так как из заработка вам ничего не придется тратить: твоя жена и дочь будут получать у меня на расходы полторы тысячи франков, а что касается тебя самого — там видно будет.

Над этими мудрыми словами задумалась Констанс, а не Цезарь. Пильеро направился на биржу; она помещалась тогда в деревянной ротонде, вход в которую был с улицы Фейдо. Весть о банкротстве парфюмера Бирото, человека видного и возбуждавшего зависть, успела уже распространиться и вызвала немало толков среди крупных коммерсантов, настроенных в те времена конституционно. Коммерсанты-либералы смотрели на бал Бирото как на дерзкое посягательство на их права. Сторонники оппозиции считали патриотизм своей монополией. Роялистам разрешалось любить короля, но любовь к Франции была привилегией «левых»: народ принадлежал им. Власть была виновна в том, что ее представители праздновали событие, которым либералы желали воспользоваться исключительно в своих интересах. Падение человека, пользовавшегося покровительством двора, сторонника правительства, неисправимого роялиста, 13 вандемьера оскорбившего свободу, восставшего против славной Французской революции, вызвало сплетни и было встречено на бирже с шумной радостью. Пильеро хотел разузнать, каково общественное мнение, разобраться в нем. В одной из самых оживленных групп он увидел дю Тийе, Гобенхейма-Келлера, Нусингена, старика Гильома и его зятя Жозефа Леба, Клапарона, Жигонне, Монжено, Камюзо, Гобсека, Адольфа Келлера, Пальма, Шифревиля, Матифа, Грендо и Лурдуа.

— Вот как надо быть осмотрительным! — сказал Гобенхейм дю Тийе. — Ведь мои родственники едва не открыли кредита Бирото!

— Я попался на десять тысяч франков. Две недели тому назад я дал ему эту сумму под простую расписку, — сказал дю Тийе. — Но он оказал мне когда-то услугу, и я не стану жалеть об этой потере.

— Он поступал не лучше других, ваш племянник, — обратился Лурдуа к Пильеро. — Балы задавал! Я еще понимаю, когда мошенник старается пустить пыль в глаза, дабы внушить доверие; но чтобы человек, слывший образцом порядочности, прибегал к таким заведомо шарлатанским приемам, на которые мы неизменно попадаемся!..

— Вернее, набрасываемся, как пиявки! — пробормотал Гобсек.

— Доверяйте только тем, кто живет в конуре, подобно Клапарону, — заметил Жигонне.

Ну , — обратился толстяк Нусинген к дю Тийе, — фы хотели сыкрать со мной шутку, посылая ко мне фашефо Пирото. Не понимаю, пошему , — сказал он, поворачиваясь к мануфактуристу Гобенхейму, — этот Пирото не прислал ко мне са пятьютесятью тысяшами франкоф. Я пы их ему тал.

— О нет, барон, — возразил Жозеф Леба. — Вам ведь было хорошо известно, что государственный банк его векселей не принял. Разве вы не направили их в учетный комитет? В деле этого несчастного Бирото, к которому я и сейчас питаю глубокое уважение, есть нечто крайне подозрительное...

Пильеро незаметно пожал руку Жозефа Леба.

— Действительно, все это совершенно необъяснимо, — сказал Монжено, — если только не предположить, что за спиной Жигонне скрываются банкиры, которые хотят задушить дело с участками в районе церкви Мадлен.

— С ним случилось то, что бывает неизменно, когда люди берутся не за свое дело, — заявил Клапарон, перебивая Монжено. — Займись Бирото распространением «Кефалического масла», вместо того чтобы скупать земельные участки в Париже и набивать на них цену, он только потерял бы свои сто тысяч у Рогена, но не обанкротился. Теперь он будет, наверно, работать под фирмой Попино.

— Остерегайтесь Попино, — изрек Жигонне.

Для всех этих негоциантов Роген был «несчастным» Рогеном, а парфюмер — «жалким» Бирото. Одного как бы оправдывала всепоглощающая страсть, вина другого усугублялась его чрезмерными притязаниями. Покинув биржу, Жигонне, по дороге на улицу Гренета, завернул на улицу Перрен-Гасслен и зашел к торговке орехами, г-же Маду.

— Ну как, толстуха? — со свойственным ему напускным добродушием сказал он. — Хорошо идет торговля?

— Помаленьку, — почтительно ответила г-жа Маду, подвигая ростовщику единственное кресло с той раболепной угодливостью, какую она проявляла некогда лишь по отношению к своему «дорогому покойнику».

Тетка Маду могла свалить с ног строптивого или чересчур нахального ломового извозчика, не побоялась бы пойти на приступ Тюильри 10 октября, она подтрунивала над своими лучшими покупателями и способна была бесстрашно обратиться к королю от имени торговок Центрального рынка; но Жигонне Анжелика Маду принимала с глубочайшим почтением. Она робела в его присутствии, дрожала под его сверлящим взглядом. Простые люди долго еще будут трепетать перед палачом, а Жигонне был палачом мелкой торговли. Ничья власть не почитается на Центральном рынке так, как власть человека, дающего деньги в рост. По сравнению с ним люди иных профессий — ничто! Даже правосудие в глазах рынка воплощается в полицейском комиссаре, человеке, с которым можно поладить. Но вид ростовщика, засевшего за своими зелеными папками, заимодавца, которого молят с замиранием сердца, пресекает всякую попытку шутить, сжимает горло, смиряет самый гордый взгляд и внушает почтительность простому люду.

— Вам что-нибудь от меня угодно? — спросила она.

— Ерунда, мелочь; приготовьтесь заплатить по векселям Бирото, куманек обанкротился, все его векселя предъявляются ко взысканию. Я пришлю вам завтра утром счет.

Глаза г-жи Маду сперва сузились, как у кошки, а затем вспыхнули огнем.

— Ах, негодяй! Ах, прощелыга! Явился сюда собственной персоной разводить турусы на колесах: я-де помощник мэра! Ах, мошенник! Так вот как теперь ведут дела! Нет больше у мэров совести! Правительство надувает нас! Ну, погоди же, он у меня заплатит!..

— Что ж, голубушка, каждый выкручивается в таких случаях, как может, — сказал Жигонне, легонько дрыгнув ногой, точно кошка, собирающаяся перескочить через лужицу, — привычка, которой он обязан был своим прозвищем. — Кое-кто из важных шишек тоже прикидывает, как бы половчее выпутаться из этого дела.

— Ладно, ладно, я уж постараюсь выудить свои орешки. Мари-Жанна! Башмаки и шаль! Да поживее! Не то получишь хорошую затрещину.

«Ну, заварится теперь каша в том конце улицы, — подумал Жигонне, потирая руки. — Скандал будет на весь квартал. Дю Тийе будет доволен. Не знаю, чем ему насолил этот бедняга парфюмер? Мне его жаль, как собаку с перебитой лапой. Что это за мужчина, ведь в нем силы — ни на грош!»

В семь часов вечера тетка Маду, словно восставшее Сент-Антуанское предместье, обрушилась на дверь несчастного Бирото и с яростью распахнула ее, ибо быстрая ходьба еще больше распалила торговку.

— Мерзавцы! Подавайте мои деньги! Сейчас же отдайте! Верните мне деньги, а не то я заберу у вас разных товаров на свои тысячу двести франков, — вееров, саше и всякой атласной дребедени! Где это видано, чтобы мэры обкрадывали население! Если вы мне не заплатите, я его на каторгу упеку: пойду к прокурору, весь суд на ноги поставлю! Отдавайте долг. С места не сойду, пока не получу своих денег!

Она сделала вид, что собирается поднять стекло одной из витрин, где разложены были дорогие безделушки.

— Ну и разобрало же тетку Маду, — тихо сказал Селестен стоявшему с ним рядом приказчику.

Торговка услыхала эти слова, — в пылу страсти восприятия наши притупляются или обостряются, в зависимости от строения организма, — и наградила Селестена самой увесистой пощечиной, отпущенной когда-либо в парфюмерной лавке.

— Научись, ангел мой, уважать женщин, — сказала она, — и не задевать людей, которых обкрадываешь.

— Сударыня, — сказала г-жа Бирото, выходя из комнаты за лавкой, где случайно находился ее муж: дядя Пильеро хотел было увести его, но Цезарь дошел в своем самоуничижении до того, что не стал бы противиться, если бы его, согласно закону, посадили в тюрьму. — Сударыня, не кричите ради бога. Прохожие соберутся.

— Пусть их собираются, — закричала торговка, — я им все начистоту выложу. Да вы что, смеетесь? Прикарманиваете мои потом заработанные деньги, мой товар и задаете балы! Вон вы как разодеты, точно французская королева, а шерсть-то на платья стрижете с бедных ягнят вроде меня! Господи Иисусе! Мне бы плечи жгло краденое добро. На мне простая, дешевенькая шаль, да зато она моя! Воры, грабители, верните мне деньги, а не то...

Она бросилась к красивой мозаичной шкатулке с дорогими туалетными принадлежностями.

— Не трогайте этого, сударыня, — сказал, появляясь, Цезарь. — Здесь уже ничего моего нет, все принадлежит кредиторам. Единственная моя собственность — это я сам, и если вы предъявляете на меня права, хотите засадить меня в тюрьму, даю вам честное слово (на глазах у него выступили слезы), что буду ждать здесь судебного пристава с понятыми...

Тон и жесты Бирото, в сочетании с его словами, утихомирили г-жу Маду.

— Мой капитал похитил сбежавший нотариус, и я неповинен в том, что разоряю людей, — продолжал Цезарь, — но я все полностью уплачу вам со временем, хотя бы мне пришлось для этого уморить себя на работе, стать чернорабочим или носильщиком на рынке...

— Ну, вы, видно, честный человек, — заявила торговка. — Простите меня за мои слова, сударыня. Но мне хоть утопиться впору, ведь Жигонне меня изведет, а для расплаты по этим вашим проклятым распискам у меня нет ничего, кроме векселей, срок которым не раньше чем через десять месяцев.

— Зайдите ко мне завтра утром, — сказал, входя в лавку, Пильеро, — я устрою вам учет этих векселей по пяти процентов у одного из моих приятелей.

— Стойте! Да это почтенный папаша Пильеро! Он ведь и впрямь ваш дядя, — обратилась г-жа Маду к Констанс — Ну, значит, вы люди честные, мое добро за вами не пропадет, правда? До завтра, старый Брут, — сказала она бывшему торговцу скобяными товарами.

Цезарь непременно хотел остаться среди развалин своего благополучия: он заявил, что так же будет объясняться со всеми кредиторами. Невзирая на мольбы племянницы, дядюшка Пильеро, хитрый старик, одобрил его решение, а потом заставил парфюмера подняться наверх. Поспешив к г-ну Одри, он объяснил доктору положение вещей, получил рецепт на снотворное, заказал его и вернулся к племяннику, чтобы провести с ним вечер. С помощью Цезарины он уговорил Цезаря выпить с ними вина. Под действием снотворного Бирото уснул; он очнулся через четырнадцать часов на улице Бурдонне, в спальне дядюшки Пильеро, в плену у старика, который сам лег спать на складной кровати в гостиной. Когда застучали колеса фиакра, увозившего Пильеро и Цезаря, мужество покинуло Констанс. Наши силы часто поддерживает лишь сознание, что мы должны служить опорой для существа более слабого, чем мы. Оставшись одна с дочерью, несчастная женщина рыдала так горько, словно оплакивала смерть мужа.

— Мама, — сказала Цезарина, усевшись на колени к матери и ласкаясь к ней, словно котенок, с той милой непосредственностью, которая проявляется лишь в отношениях женщин друг к другу. — Ты говорила, что если я мужественно встречу перемену в своей судьбе, то и ты найдешь силы перенести несчастье. Не плачь же, дорогая мамочка. Я готова пойти служить в какую-нибудь лавку и не буду вспоминать, кем мы были раньше, я стану, как и ты в молодости, старшей продавщицей, и ты никогда не услышишь от меня ни жалоб, ни сожалений о прошлом. Я буду жить надеждой. Разве ты не слыхала, что сказал господин Попино?

— Милый мальчик, он не будет мне зятем...

— Ах, мама!..

— Он будет для меня родным сыном.

— Ну, вот видишь, даже в беде есть кое-что хорошее, — сказала Цезарина, целуя мать, — она помогает нам узнать истинных друзей.

Цезарине удалось в конце концов смягчить горе несчастной женщины, окружив ее нежностью, в которой было теперь что-то материнское. На другой день Констанс отправилась с утра к герцогу де Ленонкуру, одному из камергеров короля, и оставила ему письмо: она просила назначить час, когда он сможет ее принять. Затем она зашла к г-ну де ла Биллардиеру, рассказала ему, в какое положение попал Бирото из-за бегства нотариуса, умоляя поддержать ее просьбу перед герцогом и похлопотать за нее, ибо она опасалась, что сама плохо изложит дело. Она хотела получить место для Бирото, — он был бы самым честным кассиром, если можно говорить о степени честности.

— Король только что поручил графу де Фонтэну одну из важных должностей в управлении министерством двора, времени терять нельзя.

В два часа дня ла Биллардиер и жена парфюмера поднялись по парадной лестнице особняка де Ленонкура на улице Сен-Доминик; они были введены к камергеру, пользовавшемуся особым благоволением Людовика XVIII, — если только верно, что король выказывал кому-либо предпочтение. Любезный прием со стороны вельможи, принадлежавшего к горсточке истинных аристократов, завещанных прошлым веком нынешнему веку, обнадежил г-жу Бирото. Жена парфюмера проявила в своей скорби простоту и душевное величие. Горе облагораживает даже самых заурядных людей, ибо в нем заключено нечто возвышенное, и достаточно быть просто искренним, чтобы отразить на себе его отблеск; а Констанс была женщиной глубоко правдивой. Решено было как можно скорее обратиться с ходатайством к королю.

Во время разговора доложили о приходе г-на де Ванденеса, и герцог воскликнул:

— Вот ваш спаситель!

Господин де Ванденес знал немного г-жу Бирото, ибо раза два заходил к ней в лавку за какими-то безделицами, которые иной раз бывают не менее необходимы, чем вещи самые важные. Герцог сообщил ему о намерении де ла Биллардиера. Узнав о несчастье, постигшем крестника маркизы д'Юкзель, Ванденес тотчас же направился вместе с ла Биллардиером к графу де Фонтэну, попросив г-жу Бирото дождаться их возвращения.

Граф де Фонтэн, как и ла Биллардиер, принадлежал к числу храбрых провинциальных дворян, почти безвестных участников восстания в Вандее. Бирото был ему немного знаком, он встречал его когда-то в «Королеве роз». Люди, проливавшие свою кровь за дело короля, пользовались в те времена привилегиями, которые монарх предпочитал не предавать огласке, чтобы не отпугнуть либералов. Г-н де Фонтэн, один из любимцев Людовика XVIII, был удостоен, по слухам, полного доверия короля. Граф не только твердо пообещал дать Бирото какое-нибудь место, но даже сам направился к герцогу де Ленонкуру, дежурившему в тот вечер во дворце, чтобы испросить для себя короткую аудиенцию у короля, а для ла Биллардиера — аудиенцию у брата короля, который очень любил этого бывшего вандейского дипломата.

В тот же вечер граф де Фонтэн прямо из Тюильри заехал к г-же Бирото сообщить, что муж ее, после соглашения с кредиторами, будет официально зачислен на службу в комиссию погашения государственного долга с окладом в две тысячи пятьсот франков. Все вакантные должности в министерстве двора были уже заняты сверхштатными служащими из дворян, которым места эти были заранее обещаны.

Успех этот разрешал лишь часть задачи, взятой на себя г-жой Бирото. Бедная женщина направилась на улицу Сен-Дени в «Дом кошки, играющей в мяч» — повидать Жозефа Леба. По дороге она повстречала г-жу Роген, ехавшую в великолепном экипаже, по-видимому за покупками. Их взгляды скрестились. Чувство стыда, которое женщина, живущая в роскоши, не могла скрыть при виде женщины разоренной, придало Констанс мужества.

«Нет, никогда я не стану разъезжать на чужой счет в карете», — подумала она.

Жозеф Леба приветливо принял ее, и Констанс попросила его подыскать для Цезарины место в какой-нибудь солидной коммерческой фирме. Леба ничего не обещал; но уже через неделю Цезарина получила место, дававшее ей стол, квартиру и тысячу экю жалованья, — в богатой парижской фирме модных новинок, незадолго перед тем открывшей отделение в районе Итальянского бульвара. Дочери парфюмера была доверена касса и надзор за магазином; Цезарина, в подчинении у которой находилась старшая продавщица, замещала в отделении владельцев фирмы.

Госпожа Бирото посетила в тот же день и Попино; она просила его поручить ей кассу и ведение торговых книг, а также наблюдение за хозяйством. Ансельм понял, что его лавка — единственное место, где жена парфюмера будет окружена подобающим ей уважением и займет достойное ее положение. Великодушный юноша назначил ей три тысячи франков жалованья в год со столом и квартирой — он уступил Констанс свою комнату, которую специально для нее обставил, а сам перебрался в мансарду, где жил до тех пор один из его приказчиков. Прекрасной парфюмерше, только один месяц прожившей в своей роскошной квартире, пришлось поселиться в той отвратительной, выходившей на темный и сырой двор конурке, где Годиссар, Ансельм и Фино положили начало «Кефалическому маслу».

Когда Молине, которого коммерческий суд назначил агентом, пришел принять актив Цезаря Бирото, Констанс, с помощью Селестена, проверила вместе с ним инвентарную опись. Затем мать и дочь, скромно одетые, вышли из лавки и пешком направились к дяде Пильеро, даже не оглянувшись на дом, где прошла значительная часть их жизни. Они молча дошли до улицы Бурдонне и впервые после отъезда Цезаря вместе с ним там пообедали. Обед был невеселый. Каждый успел уже поразмыслить, взвесить тяжесть взятых на себя обязательств, испытать свое мужество. Подобно матросам, глядящим в глаза опасности, все трое готовы были вступить в борьбу с ненастьем. Бирото воспрянул духом, узнав, какое внимание проявили к нему сильные мира сего, устраивая его судьбу; но, услышав о том, что ожидает его дочь, Цезарь заплакал; потом пожал руку Констанс, оценив мужество, с которым жена его снова взялась за работу.

Дядюшка Пильеро, быть может в последний раз в своей жизни, прослезился при виде трогательного зрелища, которое являли собой эти три существа: они крепко обняли друг друга, и Цезарь, самый слабый и самый удрученный из них, подняв руку, воскликнул:

— Будем надеяться!

— Для экономии, — сказал племяннику Пильеро, — ты поселишься у меня; оставайся в моей комнате, и я разделю с тобой кусок хлеба. Одиночество давно тяготит меня, ты мне заменишь бедное дитя, которое я потерял. До твоей Комиссии на улице Оратуар отсюда рукой подать.

— Боже милостивый, — воскликнул Бирото, — вот моя путеводная звезда во мраке непогоды!

Покорившись своей участи, несчастный уже испил до дна чашу горечи. Падение Бирото в этот миг завершилось, и он, приняв его, почувствовал прилив сил.

Объявив о своей несостоятельности, купец, казалось бы, должен заботиться лишь о том, чтобы отыскать во Франции или за границей какой-нибудь тихий уголок, где он мог бы жить, ни во что не вмешиваясь, подобно ребенку, каковым он и является с точки зрения закона, приравнивающего его к несовершеннолетним и воспрещающего ему совершать какие бы то ни было юридические акты как в области гражданского, так и публичного права. На деле же это не так. Прежде чем рискнуть появиться на улице, банкрот ждет охранной грамоты, в которой ему никогда не отказывают ни присяжный попечитель, ни кредиторы, ибо его посадили бы за решетку, встретив без этой охранной грамоты; получив спасительный пропуск, несостоятельный должник расхаживает, как парламентер по вражескому стану — и не любопытства ради, а чтобы помешать осуществлению направленного против него безжалостного закона о банкротах. Любой закон, касающийся частной собственности, порождает множество мошеннических уловок. Как и всякий, чьи интересы находятся в противоречии с каким-либо законом, банкрот стремится обойти этот закон. Состояние гражданской смерти, во время которой банкрот уподобляется куколке бабочки, длится около трех месяцев — время, потребное для совершения формальностей, предшествующих собранию кредиторов, где между ними и должником подписывается мирный договор, полюбовная сделка, называемая соглашением. Уже само это название указывает, что после бури, вызванной столкновением резко противоречащих друг другу интересов, водворяется согласие.

Рассмотрев баланс несостоятельного должника, коммерческий суд назначает присяжного попечителя, который должен блюсти интересы кредиторов как известных, так и еще не объявившихся и охранять в то же время банкрота от притеснений разъяренных заимодавцев; эта двойная роль была бы великолепной, если бы только у присяжных попечителей хватало на нее времени. Присяжный попечитель облекает агента правом налагать арест на капиталы, ценности, товары должника, проверив показанный в балансе актив; затем канцелярия коммерческого суда назначает общее собрание кредиторов, о чем и доводится до сведения публики трубным гласом газетных объявлений. Кредиторам — подставным и настоящим — предлагают собраться и избрать сообща временных синдиков, которые заменяют агента и, в силу допускаемой законом фикции, как бы влезают в шкуру банкрота и становятся им самим: они могут ликвидировать, продавать, вступать в сделки — словом, делать все что угодно в интересах кредиторов, если только несостоятельный должник этому не воспротивится. В большинстве парижских банкротств дело не заходит дальше назначения временных синдиков, и вот почему.

Назначение одного или нескольких постоянных синдиков — самый жестокий акт мести, к которому могут прибегнуть обманутые, осмеянные, одураченные, попавшиеся на удочку, околпаченные, обворованные, облапошенные кредиторы. Хотя кредиторы и бывают обычно облапошены, обворованы, околпачены, пойманы на удочку, одурачены, осмеяны и обмануты, все же в коммерческом мире Парижа нет таких страстей, которые не улеглись бы за три месяца. Только подлежащие оплате торговые векселя могут находиться в обороте столь длительный срок. Через три месяца все кредиторы, измучившись от хлопот и волнений, связанных с банкротством их должника, мирно спят возле своих добрейших женушек. Все это может помочь иностранцу понять, почему в Париже временное часто становится постоянным: из тысячи временных синдиков не наберется и пяти, которые фактически не оказались бы постоянными. Отчего стихает ненависть, вызванная банкротством, станет ясным из дальнейшего. Но необходимо объяснить людям, не имеющим удовольствия быть купцами, как протекает в Париже драма банкротства, дабы им стало понятно, каким образом драма эта превращается в чудовищное издевательство над законом и почему банкротству Цезаря суждено было сделаться поразительным исключением из правила.

В этой захватывающей коммерческой драме три акта: акт первый — агент; акт второй — синдики; акт третий — соглашение. Подобно любому театральному представлению, она являет собой двойное зрелище: постановку, рассчитанную на публику, и скрытые от зрителей технические средства; представление, видимое из партера, и представление, наблюдаемое из-за кулис. За кулисами — банкрот и его поверенный, адвокат кредиторов, синдики, агент и, наконец, присяжный попечитель.

Вне Парижа никто не знает, а в Париже ни для кого не тайна, что член коммерческого суда — самое диковинное из должностных лиц, когда-либо созданных обществом. Такой судья должен опасаться, что в любой момент меч правосудия может обернуться против него самого. Парижу уже довелось видеть, как председатель коммерческого суда вынужден был объявить самого себя несостоятельным. Вместо того чтобы доверить эту почетную должность пожилому, удалившемуся от дел коммерсанту, для которого она являлась бы наградой за честно прожитую жизнь, ее поручают купцу, ворочающему огромными делами, главе какой-нибудь крупной фирмы. На должность судьи, которому надлежит разбираться в бесчисленных коммерческих процессах, лавиной обрушивающихся на столицу, почему-то всегда избирают человека, перегруженного собственными делами. Вместо того чтобы служить переходной ступенью, с помощью которой купец, не возбуждая насмешек, мог бы проникнуть в ряды знати, коммерческий суд составляется из коммерсантов, не удалившихся еще от дел, а потому рискующих пострадать от мести за вынесенный приговор, столкнувшись на деловой почве с недовольной стороной; так Бирото пострадал от мести дю Тийе.

Присяжный попечитель по необходимости оказывается, таким образом, персонажем, к которому обращено множество слов; он их едва выслушивает, думая при этом о собственных делах и передоверяя свои полномочия в делах общественных синдикам и поверенному, за исключением тех интересных случаев, когда надувательство приняло особо любопытную форму и кредиторы или должник, как говорится, «настоящие ловкачи». Персонаж этот, играющий в драме ту же роль, что бюст короля в зале судебных заседаний, бывает между пятью и семью часами утра на своем лесном складе, если торгует лесом; в лавке — если он парфюмер, как был когда-то Бирото; его можно застать еще дома, после обеда, за десертом; но он вечно при этом куда-то торопится. Как правило, это — действующее лицо без слов. Воздадим должное закону: законодательство но этому вопросу создано наспех и связывает руки присяжному попечителю, так что в ряде случаев он вынужден покрывать мошеннические проделки, помешать которым, как это станет ясно из дальнейшего, он не в силах.

Вместо того чтобы блюсти интересы кредиторов, агент может держать руку должника. Каждый кредитор надеется увеличить свою долю, добившись предпочтения у банкрота, который — как все подозревают — припрятал кучу денег. Агент может быть полезен обеим сторонам: банкроту — не топя его окончательно, кредиторам — урвав кое-что для влиятельнейших из них; он, стало быть, старается, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Ловкий агент нередко добивается отмены судебного решения и, скупив векселя, помогает встать на ноги несостоятельному должнику, который подскакивает тогда вверх, как резиновый мяч. Агент переходит на ту сторону, где кормушка лучше, и либо ограждает интересы кредиторов в ущерб должнику, либо жертвует их интересами во имя будущности банкрота. Таким образом, первый акт, где на сцену выступает агент, — уже предопределяет развязку пьесы. Агент и поверенный коммерческого суда могут сыграть в пьесе важнейшую роль, и оба они берутся за исполнение ее, лишь будучи уверены в гонораре. Из тысячи банкротств в девятистах пятидесяти случаях агент держит руку банкрота. В те времена, к которым относится наш рассказ, поверенные являлись обычно к присяжному попечителю и предлагали ему назначить агентом их ставленника, который якобы хорошо знаком с делами банкрота и может примирить интересы заимодавцев с интересами попавшего в беду почтенного человека. И вот уже несколько лет, как опытные присяжные попечители просят указать им желательного кандидата в агенты, с тем чтобы отвести его кандидатуру и самим назначить человека, кажущегося им порядочным.

Во втором акте появляются на сцене кредиторы — подставные и настоящие, — чтобы избрать временных синдиков, которые, как уже было сказано, фактически оказываются постоянными. На собрании кредиторов право голоса имеют и те, кому следует пятьдесят тысяч франков, и те, кому причитается пятьдесят су: голоса там подсчитываются, но не взвешиваются. Собрание это, где присутствуют и подобранные банкротом подставные кредиторы, — они-то уж наверняка никогда не пропускают выборов, — намечает кандидатов, из числа которых присяжный попечитель, председатель, не имеющий никакой власти, обязан выбрать синдиков. Таким образом, присяжный попечитель почти всегда получает синдиков, удобных банкроту, — второе злоупотребление, обращающее трагедию банкротства в одну из наиболее шутовских комедий, пользующихся покровительством закона. «Попавший в беду почтенный человек», становясь хозяином положения, облекает в законную форму заранее обдуманную им кражу. Впрочем, мелкие парижские торговцы обычно не заслуживают подобных упреков. Если какой-нибудь лавочник прекращает платежи, то, поверьте, бедняга продал уже шаль жены, заложил столовое серебро, сделал все, что мог, и разорился дотла, так что не имеет даже возможности уплатить поверенному коммерческого суда, который, кстати сказать, очень мало о нем тревожится.

По закону, соглашение, снимающее с купца часть его долга и возвращающее ему право вести дела, должно быть принято при голосовании большинством кредиторов, которым принадлежит большая часть суммы претензий. Достигнуть такого решения — задача нелегкая, так как тут сталкиваются противоположные интересы; поэтому должнику, синдикам и поверенному приходится проявлять немалые дипломатические таланты. Самое заурядное, обычное ухищрение состоит в том, что должник предлагает части кредиторов, образующей требуемое законом большинство, некую добавочную мзду, помимо полагающегося им по соглашению дивиденда. Бороться с этим грандиозным жульничеством невозможно: тридцать сменивших друг друга коммерческих судов убедились в этом на собственном опыте и, наученные им, решились в конце концов признавать недействительными дутые векселя. Банкроты жалуются на это «насилие», но судьи надеются оздоровить таким образом нравственную атмосферу конкурсных управлений; однако они сделают ее еще хуже: кредиторы изобретут какой-нибудь еще более жульнический прием, который члены коммерческого суда заклеймят как судьи и будут пользоваться им в своих интересах как купцы.

Другой, весьма распространенный способ, которому мы обязаны выражением солидный и законный кредитор , состоит в создании фиктивных кредиторов, подобно тому как дю Тийе создал фиктивный банкирский дом; в конкурс вводится в таких случаях определенное количество Клапаронов, за которыми скрывается банкрот; уменьшив, таким образом, долю настоящих кредиторов, он сколачивает себе средства на будущее и в то же время обеспечивает необходимое для соглашения количество голосов и требуемую по закону сумму претензий.

Дутые и незаконные кредиторы — это то же, что подставные избиратели на выборах. Что может поделать солидный и законный кредитор с дутыми и незаконными ? Вывести их на чистую воду и избавиться от них? Хорошо. Но чтобы изгнать незаконно втершегося дутого кредитора , кредитор солидный и законный должен забросить свои дела и обратиться к поверенному коммерческого суда; вышеуказанный же поверенный, почти ничего на этом деле не зарабатывая, предпочитает «руководить» конкурсами, а порученную ему тяжбу ведет в высшей степени небрежно. Чтобы изгнать дутых кредиторов , приходится вникать в запутанные операции, обращаться к событиям давно минувшим, рыться в торговых книгах, добиваться через суд, чтобы мнимый кредитор представил свои книги, выявлять неправдоподобие фиктивной сделки и доказать это перед судьями, выступать в суде, бегать, суетиться, подогревать немало холодных сердец; такую донкихотскую борьбу приходится вести с каждым дутым и незаконным кредитором, который, будучи уличен в том, что он дутый, удаляется, раскланявшись с судьями и заявив им: «Простите, но вы ошибаетесь, я очень солидный кредитор». И все это нисколько не нарушает прав несостоятельного должника, который может подать на Дон-Кихота жалобу в суд. Тем временем собственные дела Дон-Кихота приходят в расстройство, и ему самому чуть ли не угрожает банкротство.

Вывод: несостоятельный должник сам назначает синдиков, сам проверяет свои долговые обязательства, сам устраивает соглашение.

Приняв все это во внимание, каждый поймет, какие возможности открывает банкротство для всяческих интриг, фокусов Сганареля, выдумок Фронтена, врак Маскариля и плутней Скапена. Сочинителю, пожелавшему описать их, любое банкротство может дать материал, которого хватило бы на четырнадцать томов новой «Клариссы Гарлоу»[24] «Кларисса Гарлоу» (точнее — «Кларисса, или История молодой леди») — роман в письмах английского писателя Сэмюэля Ричардсона (1689—1761).. Достаточно привести хотя бы один пример.

Знаменитый Гобсек, наставник всех этих Пальма, Жигонне, Вербрустов, Келлеров и Нусингенов, участвуя однажды в конкурсном управлении и намереваясь круто разделаться с надувшим его купцом, получил от него векселя, подлежавшие оплате после соглашения; векселя эти вместе с приходившейся на долю ростовщика частью дивиденда полностью покрывали его претензии к банкроту. Стараниями Гобсека было достигнуто соглашение о снятии с несостоятельного должника семидесяти пяти процентов его долга. Остальных кредиторов, таким образом, обошли в пользу Гобсека. Но так как купец подписал выданные Гобсеку векселя уже будучи банкротом, то есть незаконно, то ему удалось распространить и на них установленную соглашением семидесятипятипроцентную скидку, и Гобсек — сам великий Гобсек! — лишь с трудом получил пятьдесят процентов. С тех пор он при встрече неизменно отвешивал своему должнику иронически почтительный поклон.

Все сделки, заключенные несостоятельным должником в последние десять дней до банкротства, могут быть опорочены; и вот предусмотрительные люди заблаговременно договариваются с теми из кредиторов, которые, так же как и банкрот, заинтересованы в том, чтобы поскорее достичь соглашения. Кредиторы-хитрецы отправляются к кредиторам-простакам или кредиторам, чрезмерно загруженным делами, описывают им предстоящее соглашение в самых мрачных красках и скупают у них векселя банкрота за полцены против того, что они будут стоить при окончательной ликвидации. Таким путем они умудряются вернуть свои денежки, получая, кроме дивиденда, причитающегося им по их собственным претензиям, еще и половину, треть или четверть дивиденда по скупленным ими обязательствам.

Банкротство захлопывает более или менее плотно все входы в дом, где после грабежа все еще остается несколько мешков с деньгами. Благо купцу, который, изловчившись, проникнет туда через окно, крышу, погреб или пролезет в какую-нибудь щель и, захватив один из мешков, увеличит таким образом свою долю! Среди разгрома, когда кричат, как при переправе через Березину[25] ...кричат, как при переправе через Березину... — Переправа через реку Березину — один из последних военных эпизодов разгрома наполеоновской армии в России в 1812 г.: «Спасайся, кто может!» — нет больше разницы между законным и незаконным, истинным и ложным, честным и бесчестным. Человеком восторгаются, если он сумел себя обеспечить . А «обеспечить» себя — значит захватить какие-нибудь ценности в ущерб прочим кредиторам. Вся Франция полна была шумных споров по поводу грандиозного банкротства, разразившегося в одном из провинциальных городов; дело это поступило в королевский суд; судьи, имевшие текущие счета у банкротов, запаслись непромокаемыми плащами такой прочности, что от мантии правосудия не осталось ничего, кроме лохмотьев. Ввиду сомнения в беспристрастии судей пришлось передать разбирательство дела в другой судебный округ, ибо в городе, где произошло банкротство, не оказалось ни одного неподкупного члена суда, ни одного беспристрастного присяжного попечителя или агента.

Эта ужасающая коммерческая неразбериха прекрасно известна всему парижскому торговому миру, и любой купец, если только он не пострадал на слишком уж значительную сумму, как бы мало он ни был загружен делами, принимает чужое банкротство, как несчастный случай, от которого никто не застрахован; списав свои потери со счета прибылей и убытков, он, не тратя времени даром, продолжает обделывать свои дела. А мелкие торговцы, которые в последних числах каждого месяца не знают, как свести концы с концами, и упорно гонятся за удачей, страшатся одной мысли о долгом и разорительном судебном процессе; не пытаясь разобраться в этом процессе, они, по примеру крупных коммерсантов, покорно склоняют голову и подсчитывают свои убытки.

Крупные коммерсанты больше уже не прибегают к банкротству, они полюбовно ликвидируют дело: кредиторы берут то, что им соблаговолят предложить, и выдают расписки. Таким путем удается избегнуть бесчестия, судебной волокиты, расходов на поверенных коммерческого суда и обесценения товаров. Каждый считает, что банкротство должника дало бы ему меньше, чем ликвидация. В Париже поэтому больше ликвидации, нежели банкротств.

Второй акт драмы, где действуют синдики, призван доказать их неподкупность и убедить всех в том, что не может быть и речи о каком-либо мошенническом сговоре между ними и банкротом. Но зрителям, почти каждый из которых был синдиком, известно, что синдик — это обеспечивший себя кредитор . Зрители в партере слушают, верят лишь тому, что им выгодно, и после трех месяцев, затраченных на проверку актива и пассива, приходят подписывать соглашение. Временные синдики делают тогда собранию кредиторов небольшой доклад, составленный приблизительно в таких выражениях:

«Господа, всем нам в общей сложности следует миллион. Мы разобрали нашего должника на части, как потерпевший крушение фрегат. Гвозди, железо, дерево, медь дали в общей сложности триста тысяч франков, то есть тридцать процентов того, что он нам должен. Мы счастливы, что налицо оказалась такая сумма, ибо должник мог нам оставить и не более сотни тысяч франков. Мы объявляем его поэтому новым Аристидом, присуждаем ему поощрительную премию, венчаем его лаврами и предлагаем оставить ему его актив, рассрочив на десять — двенадцать лет уплату тех пятидесяти процентов долга, которые он соблаговолил нам обещать. Вот соглашение; подходите к столу и подписывайтесь».

Выслушав это сообщение, ликующие негоцианты обнимаются и поздравляют друг друга. По утверждении соглашения судом должник вновь становится таким же негоциантом, каким был до банкротства: ему возвращается его актив, он продолжает вести свои дела, не лишаясь при этом права вновь объявить себя несостоятельным, чтобы не заплатить обещанных пятидесяти процентов долга; это, так сказать «внучатное», банкротство наблюдается не реже, чем рождение ребенка матерью, за девять месяцев до того выдавшей свою дочь замуж.

Если не удалось прийти к соглашению, кредиторы назначают постоянных синдиков и прибегают к чрезвычайным мерам: объединившись, они приступают сообща к извлечению дохода из имущества и торгового дела должника, присваивая себе и то, что ему предстоит получить в будущем — наследство от отца, матери, тетки и прочее. Эта суровая мера осуществляется с помощью договора о товариществе.

Существуют, таким образом, два вида банкротства: банкротство купца, желающего вернуться к делам, и банкротство купца, который, потерпев крушение, покорно идет ко дну. Разница между ними была хорошо известна Пильеро: он считал — и Рагон разделял его мнение, — что из банкротства первого рода так же трудно выйти незапятнанным, как из банкротства второго рода — богатым.

Посоветовав Цезарю отказаться полностью от своих имущественных прав, Пильеро обратился к самому честному из имевшихся на бирже поверенных коммерческого суда с просьбой описать имущество банкрота, ликвидировать его и передать все ценности в распоряжение кредиторов. Закон обязывает кредиторов в течение всей драмы банкротства содержать несостоятельного должника и его семью. Пильеро довел, однако, до сведения присяжного попечителя, что сам берет на себя заботы о нуждах своего племянника и племянницы.

Дю Тийе подготовил все таким образом, чтобы банкротство обратилось для его бывшего хозяина в длительную агонию. Вот на что он рассчитывал.

В Париже время дорого, и из двух синдиков обычно лишь один занимается делами несостоятельного должника. Другой существует для проформы: он только подписывает документы, подобно второму нотариусу при совершении нотариальных актов. А синдик, занимающийся делами банкрота, сплошь да рядом всецело полагается на поверенного при коммерческом суде. Благодаря этому в Париже при банкротстве первого рода конкурс проводится так быстро, что в установленный законом срок все бывает устроено, улажено, увязано и приведено в порядок! Через три месяца присяжный попечитель уже может повторить жестокие слова некоего министра: «В Варшаве царит порядок!»

Дю Тийе добивался коммерческой смерти парфюмера. Одни уж имена синдиков, назначенных происками дю Тийе, были для Пильеро достаточно показательны. Главный кредитор, г-н Бидо, по прозвищу Жигонне, ни во что не должен был вмешиваться. Вершить же все дела предстояло плюгавому, въедливому старикашке Молине, ничего не терявшему на банкротстве. Дю Тийе бросил труп достойного купца на растерзанье и на съеденье этому маленькому шакалу. После собрания, на котором кредиторы назначили синдиков, маленький Молине вернулся домой, облеченный , как он выразился, доверием своих сограждан ; он был в восторге от того, что будет теперь командовать Бирото, словно ребенок, радующийся возможности помучить пойманного кузнечика. Оседлав своего любимого конька — законность, домовладелец попросил дю Тийе не оставлять его своими советами и запасся Торговым уставом. Жозеф Леба, предупрежденный Пильеро, успел, к счастью, своевременно добиться у председателя коммерческого суда назначения присяжным попечителем человека проницательного, известного своей доброжелательностью. И Гобенхейм-Келлер, на назначение которого рассчитывал дю Тийе, был заменен членом коммерческого суда Камюзо, богатым торговцем шелками, либералом, владельцем дома, где проживал Пильеро, и, по слухам, человеком почтенным.

Едва ли не самой мучительной сценой в жизни Цезаря был его вынужденный разговор со старикашкой Молине, казавшимся ему полным ничтожеством; теперь же, в силу юридической фикции, человек этот олицетворял его самого, Цезаря Бирото.

Парфюмеру пришлось отправиться вместе с дядей в Батавское подворье, взобраться на седьмой этаж и снова войти в ужасное жилище Молине, своего опекуна, представителя всех кредиторов, получившего право судить его.

— Что с тобой? — спросил Пильеро, услышав вырвавшееся у Цезаря восклицание.

— Ах, дядя! Вы и не представляете себе, что за человек этот Молине!

— Я уже лет пятнадцать встречаю его иногда в кафе «Давид», он там играет по вечерам в домино; потому-то я и пошел с тобой.

Господин Молине был необычайно любезен с Пильеро, а к банкроту отнесся со снисходительным пренебрежением. Старикашка наметил себе заранее линию поведения, обдумал тон, в котором будет вести разговор, и соображения, которые выскажет.

— Какие вы желаете получить сведения? — спросил Пильеро. — Ведь по претензиям кредиторов никаких спорных вопросов не возникло?

— О! — отвечал Молине. — Долговые обязательства в порядке, все проверено. Все кредиторы — солидные и законные. Но закон, сударь, закон!.. Траты несостоятельного должника не соответствовали его капиталу... Установлено, что бал...

— На котором вы присутствовали, — прервал его Пильеро.

— ...обошелся приблизительно в шестьдесят тысяч франков, во всяком случае, такая сумма была израсходована в связи с балом, актив же несостоятельного должника едва превышал в то время сто тысяч франков... Есть основание передать дело несостоятельного должника в особое присутствие уголовного суда с обвинением в банкротстве по неосторожности.

— Вы полагаете? — спросил Пильеро, заметив, в какое уныние повергли Бирото эти слова.

— Сударь, я имею в виду, что ведь господин Бирото был должностным лицом...

— Вы все же, вероятно, не для того пригласили нас, чтобы сообщить, что мы будем привлечены к уголовной ответственности? — спросил Пильеро. — Нынче вечером в кафе «Давид» все смеялись бы над вашим поведением.

Ссылка на мнение кафе «Давид», казалось, сильно припугнула старикашку, и он растерянно посмотрел на Пильеро. Синдик полагал, что Бирото придет один, и собирался разыграть из себя верховного судью, Юпитера-громовержца. Он рассчитывал запугать Бирото приготовленной заранее грозной обвинительной речью и, потрясая над его головой карающим мечом закона, насладиться смятением и ужасом парфюмера, а затем позволить себя разжалобить, смягчиться и преисполнить душу своей жертвы вечной признательностью. Но вместо беззащитной букашки Молине столкнулся со старым коммерческим сфинксом.

— Сударь, — сказал он Пильеро, — тут нет ничего смешного.

— Позвольте, — возразил Пильеро. — Вы проявляете чрезмерную уступчивость, договариваясь с господином Клапароном; в ущерб интересам остальных кредиторов добиваетесь преимущественного удовлетворения собственных претензий. Но я, в качестве кредитора, могу тоже вмешаться в дело. Ведь существует присяжный попечитель.

— Я неподкупен, сударь, — возразил Молине.

— Знаю, — сказал Пильеро, — вы постарались только, что называется, выйти сухим из воды. Вы хитрец, вы поступили тут точно так же, как в деле с одним из ваших жильцов...

— О сударь! — воскликнул синдик, становясь снова домовладельцем, подобно тому как в сказке кошка, обращенная в женщину, бросается на мышь. — Моя жалоба на жильца с улицы Монторгей еще не разбиралась. Там неожиданно возникло одно, так сказать, привходящее обстоятельство. Мой жилец — главный квартиронаниматель. Сейчас интриган этот утверждает, что, так как он уплатил за двенадцать месяцев вперед и прожил в квартире всего лишь год... (тут Пильеро бросил взгляд на Цезаря, словно призывая его быть внимательнее) — то он якобы имеет право вывезти из квартиры свою обстановку. Основание для нового судебного дела. Должен же я, в самом деле, сохранить гарантии до окончательного расчета — возможно, с него потребуется взыскать стоимость ремонта.

— Но, — заметил Пильеро, — по закону мебель квартиронанимателя может служить гарантией для одной лишь квартирной платы.

— И побочных расходов, — воскликнул задетый за живое Молине. — Эта статья закона нашла себе истолкование в уже состоявшихся по этому вопросу судебных решениях. Закон нуждается, однако, в поправках. Я составляю сейчас для его превосходительства министра юстиции докладную записку об этом пробеле в законодательстве. Правительству следовало бы позаботиться об интересах владельцев недвижимости. Мы нужны государству, ведь мы главные плательщики налогов.

— Вы, несомненно, способны просветить правительство, — сказал Пильеро, — но чем мы-то можем просветить вас относительно наших дел?

— Мне желательно знать, — высокопарно и с важностью заявил Молине, — получал ли господин Бирото какие-либо суммы от господина Попино?

— Нет, сударь, — ответил Бирото.

За этим последовало обсуждение вопроса об участии Бирото в «Торговом доме Попино», причем выяснилось, что Попино имел право, не вступая в конкурс, полностью получить с Бирото половину суммы, затраченной на оборудование лавки.

Умело направляемый Пильеро, синдик Молине становился постепенно все мягче в обращении, свидетельствуя тем самым, как дорожит он мнением завсегдатаев кафе «Давид». В конце концов он даже принялся утешать Бирото и пригласил обоих своих посетителей разделить с ним его скромный обед. Если бы бывший парфюмер явился один, он, быть может, обозлил бы Молине, и дело могло принять неблагоприятный оборот. И тут, как во многих других случаях, старик Пильеро оказался для Цезаря ангелом-хранителем.

Торговый устав обрекает несостоятельного должника на жестокую муку; вместе с временными синдиками и присяжным попечителем он обязан присутствовать на собрании, где кредиторы решают его участь. Для человека, способного стать выше обстоятельств, и для купца, стремящегося вернуться к делам, эта тягостная процедура не слишком страшна. Но для людей, подобных Цезарю Бирото, — это пытка, с которой может сравниться лишь последний день приговоренного к смерти. Пильеро приложил все усилия, чтобы облегчить племяннику этот ужасный день.

Вот коммерческие операции, которые с согласия несостоятельного должника произвел Молине. Тяжба о земельных участках на улице Фобур-дю-Тампль была выиграна в королевском суде. Синдики постановили продать эту недвижимость; Цезарь не возражал. Дю Тийе, зная о намерениях правительства соорудить канал, который должен был пройти через предместье Тампль и соединить Сен-Дени с верхним течением Сены, купил участки Бирото за семьдесят тысяч франков. Права Цезаря на его долю земельных участков в районе церкви Мадлен были уступлены Клапарону с условием, что тот не будет требовать от Бирото возмещения половины издержек на заключение договора и суммы уплаченной пошлины, а также оплатит прежним владельцам разницу между полной стоимостью их участков и дивидендом, который они получат по конкурсу. Доля парфюмера в фирме «А. Попино и К°» была продана вышеуказанному Попино за сорок восемь тысяч франков. Лавку «Королева роз» приобрел Селестен Кревель за пятьдесят семь тысяч франков — вместе с контрактом на помещение, обстановкой, товарами, патентами на «Крем султанши» и «Жидкий кармин» и арендой на двенадцать лет фабрики, оборудование которой было ему также продано. Актив составил сумму в сто девяносто пять тысяч франков, к которым синдики прибавили семьдесят тысяч франков, причитавшихся Бирото в результате ликвидации конторы «несчастного» Рогена. Общая сумма актива достигла, таким образом, двухсот пятидесяти пяти тысяч франков. Так как пассив равнялся четыремстам сорока тысячам франков, то кредиторам предстояло получить больше пятидесяти процентов. Банкротство — нечто вроде химического опыта, и ловкий купец старается выйти из него, сохранив свой жирок. Бирото после выпаривания в реторте банкротства вышел из нее с результатом, разъярившим дю Тийе. Вместо банкротства бесчестного, на которое он рассчитывал, дю Тийе увидел банкротство добродетельное. Равнодушный к полученной прибыли — участки в районе церкви Мадлен должны были достаться ему за гроши, — он жаждал увидеть злополучного торговца обесчещенным, уничтоженным, смешанным с грязью. А вместо того кредиторы на общем собрании устроят еще, чего доброго, овацию парфюмеру. По мере того как к Бирото возвращалось мужество, дядя, словно мудрый врач, увеличивая постепенно дозы, знакомил его с действиями синдиков. Каждая из этих безжалостных мер была для Цезаря новым ударом. Купец не может видеть без боли, как обесценивается все, на что он затратил столько усилий и денег. Новости, сообщаемые дядей, повергали Бирото в отчаяние.

— Пятьдесят семь тысяч франков за «Королеву роз»! Но ведь одна только лавка стоила десять тысяч; квартира обошлась мне в сорок тысяч франков, на оборудование фабрики — инструменты, формы, котлы — пошло тридцать тысяч. Да в лавке, даже со скидкой в пятьдесят процентов, на десять тысяч франков товара. А «Крем» и «Кармин»? Да ведь это капитал, не хуже любой доходной фермы!

Горькие сетования несчастного разоренного Цезаря ничуть не пугали Пильеро. Бывший торговец относился к ним, как лошадь относится к ливню, застигнувшему ее у ворот конюшни; пугало его мрачное молчание парфюмера, когда речь заходила о собрании кредиторов. Всякому, кто понимает тщеславие и слабости, свойственные людям любого социального слоя, должно быть ясно, какой жестокой пыткой была для несчастного необходимость появиться в качестве банкрота в здании коммерческого суда, куда он некогда входил в качестве судьи. Подвергаться оскорблениям там, где он привык выслушивать благодарность за оказанную услугу, ему, Бирото, чьи непреклонные взгляды на банкротство известны были всему парижскому торговому миру, ему, провозгласившему: «Купец, объявляющий себя несостоятельным, еще честный человек, но с собрания кредиторов он уже выходит мошенником!» Дядя выбирал подходящие моменты, чтобы приучить Цезаря к мысли, что, согласно требованиям закона, ему придется предстать перед собранием своих кредиторов. Эта необходимость убивала Бирото. Его молчаливая покорность сильно тревожила Пильеро; старик нередко слышал сквозь перегородку, как Цезарь вскрикивал по ночам:

— Ни за что, ни за что! Лучше умереть!

Пильеро, человек сильный простотой своей жизни, понимал чужие слабости. Он решил избавить Бирото от терзаний, которых тот, быть может, не вынес бы, — от неизбежной сцены появления перед кредиторами. Закон в этом вопросе точен, ясен и непреложен. Купец, отказывающийся предстать перед кредиторами, может в силу одного этого быть передан в руки исправительной полиции по обвинению в банкротстве по неосторожности. Однако, требуя обязательной явки несостоятельного должника, закон не может принудить кредиторов явиться. Собрание кредиторов приобретает значение лишь в определенных случаях: если необходимо, например, лишить мошенника-банкрота прав на имущество и подписать договор об учреждении товарищества по делам несостоятельного должника, если имеются разногласия между кредиторами, получившими преимущество, и кредиторами, которых обошли, если соглашение архижульническое и несостоятельный должник нуждается в поддержке сомнительного большинства кредиторов. Но общее собрание кредиторов превращается в простую формальность, если актив несостоятельного должника уже полностью реализован или если мошенник-банкрот уже заранее сговорился с кредиторами. Пильеро обошел всех кредиторов, прося каждого из них уполномочить вместо себя поверенного для участия в собрании. Кредиторы, за исключением дю Тийе, свалив Цезаря, искренне его теперь жалели. Каждый знал, как достойно держал себя парфюмер, в каком порядке нашли его книги, как честно он вел свои дела. Кредиторы были довольны, что среди них не оказалось ни одного «дутого». Молине — сперва агент, потом синдик — нашел в доме Цезаря все, чем владел бедняга, вплоть до гравюры «Геро и Леандр», подаренной Попино, и личных драгоценностей парфюмера: булавки для галстука, золотых пряжек, карманных часов; самый добросовестный человек унес бы их, не боясь погрешить против честности. Констанс также оставила свой скромный ларчик с драгоценностями. Купечество было глубоко поражено столь трогательной покорностью закону. Враги Бирото утверждали, что это — доказательство его глупости, но люди рассудительные справедливо видели в поведении парфюмера проявление безупречной его честности. За два месяца биржа полностью изменила свое мнение о Бирото. Самые равнодушные люди не могли не признать, что это банкротство — одна из редчайших коммерческих диковинок в парижском торговом мире. Кредиторы, зная уже, что им предстоит получать около шестидесяти процентов, согласились выполнить просьбу Пильеро. Поверенных при коммерческом суде немного, и у нескольких кредиторов оказался один и тот же уполномоченный. Стараниями Пильеро число участников этого страшного для Бирото собрания сведено было к минимуму; присутствовать на нем должны были лишь сам Пильеро, Рагон, трое поверенных, двое синдиков и присяжный попечитель.

Утром этого знаменательного дня Пильеро сказал племяннику:

— Цезарь, ты можешь спокойно идти на сегодняшнее собрание, там никого не будет.

Господин Рагон пожелал сопровождать своего должника. Заслышав дребезжащий голосок бывшего владельца «Королевы роз», его бывший преемник побледнел; но добряк раскрыл объятия, Бирото бросился к нему, как дитя бросается в объятия отца, и оба залились слезами. Снисходительность Рагона придала мужество несостоятельному должнику, и он вместе с дядей сел в фиакр. Ровно в половине одиннадцатого все трое прибыли в монастырь Сен-Мерри, в котором помещался тогда коммерческий суд. Зал, где разбирались дела банкротов, был в это время пуст. День и час выбраны были по соглашению с синдиками и присяжным попечителем. Уполномоченные, представлявшие своих клиентов, были уже на месте, и Цезарю Бирото пугаться, казалось, было нечего. Но все же он с трепетом сердечным переступил порог кабинета г-на Камюзо, который оказался случайно его бывшим кабинетом; бедняга с ужасом думал о том, что придется перейти отсюда в зал банкротов.

— Нынче что-то холодновато, — сказал Цезарю Камюзо, — надеюсь, господа, никто не будет возражать против того, чтобы остаться здесь и не мерзнуть в зале? (Он опустил слово «банкротов».) Садитесь, господа.

Все сели, и судья предложил свое кресло смущенному Бирото. Поверенные и синдики расписались.

— Ввиду того что вы полностью отказались от своих имущественных прав, — обратился Камюзо к Бирото, — кредиторы единодушно слагают с вас остаток долга. Соглашение составлено в таких выражениях, что может смягчить вашу скорбь; поверенный ваш не замедлит утвердить соглашение в суде — и вы свободны. Все члены коммерческого суда, дорогой господин Бирото, — продолжал Камюзо, взяв парфюмера за руки, — тронуты вашим положением; проявленное вами мужество не было для них неожиданностью; все до единого отдали должное вашей честности. В несчастье вы показали себя достойным того положения, какое занимали здесь. Я двадцать лет веду коммерческие дела и только второй раз мне приходится видеть разорившегося купца, всеобщее уважение к которому лишь возросло.

Слезы выступили на глазах Бирото; он сжал руки судьи; Камюзо спросил его, что он намерен делать дальше. Цезарь ответил, что будет работать, чтобы полностью расплатиться с кредиторами.

— Если для достижения этой благородной цели вам понадобится несколько тысяч франков, вы их всегда у меня найдете, — сказал Камюзо, — я с радостью предоставлю их в ваше распоряжение, чтоб стать свидетелем столь редкого в Париже явления.

Пильеро, Рагон и Бирото удалились.

— Ну что ж, не так страшен черт, как его малюют, — сказал Пильеро племяннику, выходя из здания суда.

— Это я вас должен благодарить, дядя, — ответил растроганный Бирото.

— Ну вот вы и восстановлены в правах. Зайдем к моему племяннику, — предложил Рагон. — Мы в двух шагах от улицы Сенк-Диаман.

Для Цезаря было жестоким ударом увидеть Констанс в крохотной конторе на низких и темных антресолях над лавкой, где окно на треть было загорожено заслонявшей свет вывеской, на которой значилось:

А. ПОПИНО

— Один из сподвижников Александра Македонского, — с горьким смехом сказал Бирото, указывая на вывеску.

От этого деланного веселья, сквозь которое наивно проглядывало присущее Бирото неистребимое чувство собственного превосходства, семидесятилетний старик Рагон вздрогнул.

Когда Цезарь увидел, как жена его спустилась вниз, чтобы дать Попино на подпись бумаги, он побледнел и не мог удержаться от слез.

— Здравствуй, друг мой, — радостно приветствовала она мужа.

— Я не стану спрашивать, хорошо ли тебе здесь живется, — обратился Цезарь к жене, взглянув на Попино.

— Как у родного сына, — отвечала она таким растроганным голосом, что бывший купец был потрясен.

Бирото обнял Ансельма, расцеловал его и с грустью сказал:

— А я навсегда утратил право назвать его сыном.

— Не будем терять надежды, — сказал Попино. — Ваше масло пошло в ход; я постарался создать ему рекламу с помощью газет, а Годиссар исколесил всю Францию, — наводнил ее объявлениями и проспектами; теперь он в Страсбурге печатает проспекты на немецком языке и собирается совершить набег на Германию. Нам уже удалось продать три тысячи гроссов.

— Три тысячи гроссов! — воскликнул Цезарь.

— Я приобрел по сходной цене участок в предместье Сен-Марсо, там строится фабрика. А ту, что в предместье Тампль, я тоже сохраню за собой.

— Жена, — шепнул Бирото на ухо Констанс, — будь у нас хоть небольшая поддержка — мы бы выпутались.

После этого знаменательного дня Цезарь, его жена и дочь словно сговорились. Несчастный чиновник поставил перед собою цель если и не совсем недостижимую, то требовавшую затраты гигантских усилий, — полное погашение своего долга! Три существа, связанные присущей им всем фанатической честностью, стали скрягами, во всем себе отказывали и дрожали над каждым грошом. Цезарина с юным пылом относилась к порученным ей обязанностям. Она не досыпала ночей, всячески изощряясь, чтобы способствовать процветанию дела, подбирала рисунки для тканей и проявляла при этом врожденный коммерческий талант. Хозяевам приходилось сдерживать ее рвение; они старались отблагодарить ее подарками, но она отказывалась от нарядов и драгоценностей, которые ей предлагали. «Денег!» — упорно твердила она. Все свое жалованье и скромные сбережения она приносила каждый месяц дяде Пильеро. Цезарь и Констанс поступали так же. Все трое не считали себя достаточно умелыми финансистами и не хотели брать на себя ответственность за помещение денег; верховную власть по распоряжению их сбережениями они вручили дяде. Снова став коммерсантом, Пильеро пускал их деньги в оборот, играя на бирже. Как выяснилось впоследствии, старику помогали в этом Жюль Демаре и Жозеф Леба, наперебой спешившие указать ему верное дело.

Живя у дяди, бывший парфюмер не решался его спрашивать, как он распоряжается деньгами, заработанными самим Цезарем, его женой и дочерью. Бирото ходил по улицам опустив голову, стараясь скрыть от посторонних взглядов свое удрученное, осунувшееся, отупевшее лицо. Он упрекал себя даже в том, что носит одежду из тонкого сукна.

— Я, по крайней мере, не ем хлеба своих кредиторов, — говорил он с кротостью дяде. — Ваш хлеб — милостыня, вы мне даете его из жалости, и все же он мне сладок: благодаря вашему милосердию я могу ничего себе не присваивать из жалованья.

Встречая Бирото-чиновника, знакомые купцы не могли обнаружить в нем и следа бывшего парфюмера. Даже люди беспечные должны были задуматься над превратностями судьбы при виде этого человека, на лице которого лежала печать беспросветного горя и в котором, видимо, произвела полный переворот неведомая ему дотоле работа мысли! Беда сломит не всякого. Люди легкомысленные, пустые, ко всему равнодушные никогда не кажутся раздавленными разразившейся над ними катастрофой. Только религия отмечает особой печатью людей, сраженных несчастьем: они верят в будущую жизнь, в провидение, в них есть какая-то, им одним свойственная, умиляющая просветленность — сочетание благочестивой покорности с надеждой; они знают цену того, что ими утрачено, подобно падшему ангелу, плачущему у врат рая. Для несостоятельных должников доступ на биржу закрыт. Цезарь, изгнанный из обители честности, напоминал падшего ангела, молящего о прощении.

Погруженный в благочестивые размышления, которым он предавался под влиянием своего несчастья, Бирото больше года отказывался от всяких развлечений. Хотя он и не сомневался в дружбе Рагонов, его невозможно было уговорить пойти пообедать к ним или к Леба, Матифа, Протесам и Шифревилям, ни даже к самому г-ну Воклену: все они старались принести дань уважения высокой добросовестности Цезаря. Избегая встреч с кредиторами, Бирото предпочитал сидеть в одиночестве у себя в комнате. Сердечная заботливость друзей была для него лишь горьким напоминанием о его положении. Констанс и Цезарина все это время также нигде не показывались. По воскресеньям и в праздники — только в эти дни они и бывали свободны — жена и дочь заходили перед обедней за Цезарем, а потом, выполнив свои религиозные обязанности, оставались с ним у дяди. Пильеро приглашал аббата Лора, в беседах с которым Цезарь черпал силы для выпавших на его долю испытаний, и они проводили время в тесном семейном кругу. Бывший торговец скобяными товарами, сам величайший поборник честности, не мог не одобрить щепетильности Цезаря. Он стремился поэтому расширить круг лиц, среди которых несостоятельный должник мог показаться не краснея и не опуская глаз.

В мае 1821 года семья эта, упорно боровшаяся с постигшей ее бедой, была вознаграждена первым праздником, устроенным для нее властителем ее судеб. Последнее воскресенье мая месяца было годовщиной того дня, когда Констанс дала согласие на брак с Цезарем. Пильеро снял вместе с Рагонами деревенский домик в Со и хотел там весело отпраздновать новоселье.

— Цезарь, — сказал он племяннику в субботу вечером, — завтра мы едем за город, и ты с нами.

Цезарь, у которого был превосходный почерк, переписывал по вечерам бумаги для Дервиля и еще нескольких стряпчих. По воскресеньям, с разрешения духовника, он также работал, как каторжник.

— Нет, — ответил он, — господин Дервиль ждет отчета по опеке.

— Твоя жена и дочь заслуживают награды. Ты встретишь там только друзей — аббата Лоро, Рагонов, Попино с дядей. Пожалуйста, прошу тебя.

Закружившись в вихре дел, Цезарь с женой так ни разу и не собрались съездить в Со, хотя время от времени оба мечтали снова повидать дерево, под которым когда-то едва не лишился чувств старший приказчик «Королевы роз». Цезарь ехал с женой и дочерью в фиакре, которым правил Ансельм Попино; дорогой Констанс бросала на мужа выразительные взгляды, но не могла заставить его улыбнуться. Она шепнула ему на ухо несколько слов, но он в ответ лишь молча кивнул головой. Проявления неизменной и настойчивой нежности жены не разгладили морщин на лице Цезаря; наоборот, оно стало еще угрюмее, и на глазах его выступили слезы, которые он поспешил скрыть. Двадцать лет назад бедняга уже проезжал по этой дороге, но тогда он был богат, молод, полон надежд, влюблен в молодую девушку, столь же прелестную, как Цезарина; тогда он мечтал о счастье, а ныне видел в глубине фиакра свою побледневшую от бессонных ночей самоотверженную дочь, свою мужественную жену, сохранившую лишь следы былой красоты, как сохраняет ее город, залитый лавой во время извержения вулкана. Уцелела одна лишь любовь! Угрюмый вид Цезаря гасил радость в сердцах его дочери и Ансельма, воскрешавших перед его взором очаровательную сцену прошлого.

— Будьте счастливы, дети мои, у вас есть на то право, — страдальческим голосом сказал им отец. — Вы можете любить друг друга со спокойной совестью, — прибавил он.

При этих словах Бирото схватил руки Констанс и покрыл их поцелуями с восторженной и благоговейной нежностью, тронувшей ее больше, чем могли бы тронуть проявления самой бурной радости. Когда они подъехали к домику, где их уже ожидали Пильеро, Рагоны, аббат Лоро и следователь Попино, Цезарь сразу успокоился, ибо слова, взгляды, все обхождение этих пятерых друзей — людей, исключительных по своим душевным качествам, — показывали, что они растроганы, видя, как глубоко Бирото переживает свое несчастье, словно оно случилось с ним только вчера.

— Подите-ка прогуляйтесь по лесу, — сказал дядя Пильеро, соединив руки Цезаря и Констанс, — и возьмите с собой Ансельма и Цезарину; возвращайтесь домой к четырем часам.

— Бедные люди! Наше присутствие их только бы стеснило, — заметила г-жа Рагон, тронутая неподдельным горем своего должника. — Но какая радость ожидает его!

— Это раскаяние без греха, — вставил аббат Лоро.

— Несчастье помогло ему духовно вырасти, — сказал следователь.

Способность забывать — великий дар, отличающий натуры творческие и сильные; забывать — подобно тому как забывает природа, не ведающая прошлого, ежечасно возобновляющая вечное таинство нового рождения. Натуры слабые, как Бирото, продолжают терзаться своими страданиями, вместо того чтобы извлечь из них уроки житейской мудрости; они упиваются своими муками и с каждым днем все больше изводят себя, вновь и вновь переживая былые горести.

Когда обе пары шли тропинкой, ведущей в лес Онэ, увенчивающий один из красивейших холмов в окрестностях Парижа, и перед ними во всем своем очаровании предстала Волчья долина, — чудесная погода, прелесть окружающей картины, первая зелень и сладостные воспоминания о счастливейшем дне его молодости ослабили скорбные струны в душе Цезаря; он прижал руку жены к трепетно бьющемуся сердцу, и в глазах его, утративших стеклянную неподвижность, вспыхнула радость.

— Наконец-то я узнаю тебя, мой бедный Цезарь, — сказала Констанс — Мы, кажется, достаточно скромно живем и можем позволить себе время от времени небольшое удовольствие.

— Имею ли я на это право! — воскликнул бедняга. — Ах, Констанс, твоя любовь — единственное еще оставшееся у меня сокровище... Да, я все потерял, вплоть до веры в себя, у меня нет больше сил, у меня одно только желание — дожить до того дня, когда я расплачусь с земными долгами. Но ты, дорогая жена, ты всегда была моим благоразумием и моей осторожностью, ты все предвидела, и тебе не в чем упрекнуть себя, — ты можешь быть веселой; из нас троих во всем виноват один лишь я. Полтора года назад, на нашем злосчастном балу, ты, моя Констанс, единственная женщина, которую я любил за всю свою жизнь, была, пожалуй, еще красивее, чем тогда, когда юной девушкой прогуливалась со мной по этой тропинке, где сейчас гуляют наши дети... И в полтора года я погубил эту красоту, которой с полным правом гордился. Чем больше я узнаю тебя, тем сильнее люблю... О дорогая! — воскликнул Цезарь с такой мукой в голосе, что Констанс была потрясена до глубины души. — Мне, кажется, было бы легче, если бы ты бранила меня, а не старалась смягчить мое горе!

— Никогда бы не поверила, — отвечала Констанс, — что после двадцатилетнего супружества жена может еще крепче полюбить своего мужа.

Слова эти заставили Цезаря позабыть на мгновение обо всех горестях и преисполнили счастьем его чувствительное сердце. Он почти радостно направился к их дереву, которое случайно уцелело. Супруги уселись под этим деревом, глядя на Ансельма и Цезарину; влюбленные кружили все время по одной лужайке и, видимо, этого не замечали, воображая, что идут вперед.

— Мадмуазель, — говорил Ансельм, — надеюсь, вы не считаете меня таким жадным и низким, что я воспользуюсь долей вашего отца в доходах от «Кефалического масла»! Я, правда, откупил ее, но с любовью сохраняю ее для него же и стараюсь приумножить. Я пользуюсь деньгами господина Бирото для учета векселей; а если попадаются иной раз векселя сомнительные, я их учитываю на свой риск. Мы можем принадлежать друг другу лишь после реабилитации вашего отца, и со всей силой любви я стараюсь приблизить этот день.

Ансельм остерегался посвящать в свою тайну даже будущую тещу. И самые простодушные влюбленные жаждут порисоваться перед любимым существом.

— А скоро этот день настанет? — спросила Цезарина.

— Скоро, — отвечал Попино. Он сказал это таким проникновенным тоном, что целомудренная, чистая Цезарина подставила лоб своему милому, и Ансельм запечатлел на нем жадный, но почтительный поцелуй — столько душевного благородства было в ее порыве.

— Папа, все идет как по маслу, — с лукавым видом шепнула она Цезарю. — Будь поприветливей, поговори с нами, перестань грустить.

Когда дружная семья вернулась в домик Пильеро, даже ненаблюдательный Цезарь заметил в обращении Рагонов какую-то перемену: что-то, очевидно, случилось. Г-жа Рагон встретила их с особенно умильным видом, взгляд ее и самый тон, казалось, говорили Цезарю: «Мы получили долг сполна».

К концу обеда явился нотариус из Со; пригласив его за стол, дядюшка Пильеро взглянул на Бирото, и тот почувствовал, что ему готовят какой-то сюрприз, хотя всей важности этого сюрприза угадать он не мог.

— Племянник, ты, твоя жена и дочь скопили за полтора года двадцать тысяч франков; тридцать тысяч я получил на конкурсе по моим претензиям; для расплаты с кредиторами у нас имеется, стало быть, пятьдесят тысяч франков. Господин Рагон получил на конкурсе тридцать тысяч франков, теперь господин нотариус принес тебе расписку в том, что ты полностью, с процентами, погасил свой долг друзьям. Остальные деньги находятся у Кротта и пойдут на уплату Лурдуа, тетке Маду, каменщику, плотнику и другим наиболее нетерпеливым кредиторам. Что принесет нам будущий год — видно будет. Терпенье и труд все перетрут.

Радость Бирото не поддается описанию; он со слезами бросился в объятия дяди.

— Пусть Цезарь наденет сегодня свой орден, — сказал аббату Лоро Рагон.

Духовник вдел красную орденскую ленточку в петлицу Цезаря, и тот раз двадцать в течение вечера подходил к зеркалу, чтобы полюбоваться собой; удовольствие, написанное на лице его, могло бы насмешить людей высокомерных, но невзыскательным буржуа оно казалось вполне естественным. На следующий день Бирото пошел к г-же Маду.

— А-а! это вы, почтеннейший! — сказала она. — До чего ж вы поседели! Я вас было и не узнала. Вашему брату, однако, особенно горевать не приходится: для вас всегда найдется теплое местечко. Не то что я, грешная, верчусь день-деньской как белка в колесе.

— Но, сударыня...

— Ну, это не в упрек вам сказано, — перебила она, — ведь мы в расчете.

— Я пришел сказать вам, что нынче у нотариуса Кротта я уплачу вам остаток долга, с процентами.

— Вы это всерьез?

— Будьте у нотариуса в половине двенадцатого...

— Вот это честность! все до гроша, да еще по четыре на сто! — воскликнула тетка Маду, с наивным восхищением глядя на Бирото. — Слушайте, папаша, я неплохо зарабатываю у этого вашего рыженького, он — славный малый, не торгуется, чтобы я могла покрыть свои убытки. Давайте-ка я выдам вам расписку, а деньги, старина, оставьте себе. Тетка Маду — горласта, тетка Маду — порох, но в груди у нее кое-что бьется! — воскликнула она, ударяя себя по самым пышным мясистым подушкам, когда-либо известным Центральному рынку.

— Ни за что! — ответил Цезарь. — В законе есть прямые на то указания, и я желаю уплатить вам сполна.

— Что ж, я не заставлю себя упрашивать, — сказала тетка Маду, — но завтра уж я протрублю на весь наш Центральный рынок о вашей честности. Днем с огнем такой не сыщешь!

Подобная же сцена, лишь с небольшим вариантом, произошла и у подрядчика малярных работ, тестя Кротта. Шел дождь; Цезарь поставил мокрый зонт в углу, возле двери. Разбогатевший подрядчик, видя, как по полу его красивой столовой, где он завтракал с женой, растекается лужа, не проявил особой любезности.

— Ну, что вам еще от меня нужно, папаша Бирото? — сказал он резким тоном, словно обращаясь к назойливому нищему.

— Разве ваш зять не говорил вам, сударь?..

— О чем? — нетерпеливо перебил Лурдуа, думая, что речь идет о какой-то просьбе.

— Чтобы вы пришли к нему нынче утром в половине двенадцатого, получили сполна все, что я оставался вам должен, и выдали мне расписку?..

— Ах, это другое дело... Присаживайтесь, господин Бирото. Не закусите ли с нами?..

— Доставьте нам удовольствие, — прибавила г-жа Лурдуа.

— Дела, стало быть, идут на лад? — спросил толстяк Лурдуа.

— Нет, сударь, чтобы скопить немного денег, мне приходилось завтракать одним лишь хлебцем; зато, надеюсь, со временем я возмещу ущерб, причиненный мною людям.

— Да вы и впрямь человек порядочный, — сказал подрядчик, отправляя в рот кусок хлеба с паштетом из гусиной печенки.

— А что поделывает ваша супруга? — спросила г-жа Лурдуа.

— Она ведает кассой и торговыми книгами у господина Ансельма Попино.

— Бедные люди! — тихо сказала мужу г-жа Лурдуа.

— Если я вам понадоблюсь, дорогой господин Бирото, — сказал Лурдуа, — милости просим, заходите, постараюсь помочь вам...

— Вы мне понадобитесь сегодня в одиннадцать часов, сударь, — сказал Бирото, уходя.

Такое начало придало банкроту мужества, но не вернуло ему покоя: слишком много треволнений вносило в его жизнь желание восстановить свое доброе имя. С лица его совсем сбежал прежний румянец, глаза потускнели, щеки ввалились. Старые знакомые встречали иногда Бирото в восемь часов утра, когда он шел на улицу Оратуар, или в четыре часа пополудни, когда он возвращался домой, — бледный, боязливый, совершенно седой, в сюртуке, который он носил со времени своего падения и берег, как бедный подпоручик бережет свой мундир; случалось, что кто-либо его останавливал, и он бывал этим явно недоволен: беспокойно оглядываясь, норовил, словно вор, проскользнуть вдоль стен незамеченным.

— Все знают, как вы живете, — говорили ему. — И все жалеют, что вы, ваша жена и дочь так себя изводите.

— Дайте же себе передышку, — уговаривали его другие, — ведь денежные раны не смертельны.

— Но душевная рана иной раз убивает, — ответил однажды старику Матифа несчастный обессилевший Цезарь.

В начале 1823 года был окончательно решен вопрос о сооружении канала Сен-Мартен. Цены на земельные участки в предместье Тамиль бешено взлетели. Канал по проекту должен был пройти как раз посредине участка дю Тийе, принадлежавшего ранее Цезарю Бирото. Компания, получившая концессию на прорытие канала, готова была заплатить огромную сумму, если бы банкир мог предоставить свой участок в ее распоряжение к определенному сроку. Но помехой делу был арендный договор, заключенный некогда Цезарем с Попино. Банкир явился на улицу Сенк-Диаман к торговцу парфюмерными и аптекарскими товарами. Дю Тийе относился к Попино с полным равнодушием, но жених Цезарины питал к нему безотчетную ненависть. Он ничего не знал ни о краже, когда-то совершенной удачливым банкиром, ни о гнусных его комбинациях, но какой-то внутренний голос твердил ему; «Этот человек — непойманный вор». Попино не стал бы вести с ним никаких дел, одно уж его присутствие было ненавистно Ансельму, особенно в ту пору, ибо он видел, как дю Тийе наживается на разорении своего бывшего хозяина: цены на участки в квартале Мадлен так поднялись, что можно было предвидеть их неслыханный рост, последовавший в 1827 году. Когда банкир изложил цель своего посещения, Попино посмотрел на него со сдержанным негодованием.

— Я не отказываюсь расторгнуть арендный договор, но вам придется уплатить мне шестьдесят тысяч франков; я не уступлю ни гроша.

— Шестьдесят тысяч франков! — воскликнул, отшатнувшись, дю Тийе.

— У меня арендный договор еще на пятнадцать лет, а замена фабрики другой ежегодно обойдется мне в лишних три тысячи франков. Итак, шестьдесят тысяч франков, или прекратим этот разговор, — заявил Попино, возвращаясь в лавку; дю Тийе последовал за ним.

Разгорелся спор. Упомянуто было имя Цезаря, и, услышав его, г-жа Бирото спустилась вниз. После пресловутого бала она впервые увидела дю Тийе. Банкир невольным жестом выдал свое изумление, заметив, как изменилась его бывшая хозяйка; он потупил глаза, ужаснувшись делу рук своих.

— Господин дю Тийе наживает на ваших участках триста тысяч франков, — сказал Попино парфюмерше, — а нам отказывается уплатить шестьдесят тысяч отступного за расторжение нашего арендного договора...

— Да ведь это три тысячи франков годового дохода! — с пафосом воскликнул дю Тийе.

— Три тысячи франков!.. — просто, но выразительно повторила г-жа Бирото.

Дю Тийе побледнел, Попино взглянул на г-жу Бирото. Наступившее гробовое молчание сделало эту сцену еще более непонятной для Ансельма.

— Вот отказ от аренды, составленный по моему поручению Кротта, — сказал дю Тийе, вынимая из бокового кармана гербовую бумагу, — подпишите его, я выдам чек в шестьдесят тысяч франков на Французский банк.

Попино с нескрываемым изумлением посмотрел на жену парфюмера, ему казалось, что он грезит. Пока дю Тийе за высокой конторкой выписывал чек, Констанс поднялась обратно на антресоли. Банкир и Попино обменялись документами. Дю Тийе ушел, холодно простившись с Попино.

«Благодаря этой необычайной сделке Цезарина через несколько месяцев будет наконец моей женой, — подумал Ансельм, глядя вслед дю Тийе, направившемуся к Ломбардской улице, где его поджидал кабриолет. — Моя бедная Цезарина перестанет надрываться на работе. Подумать только! Стоило г-же Бирото посмотреть на него! Что может быть общего у нее с этим разбойником? Все это в высшей степени странно».

Послав в банк получить деньги по чеку, Попино поднялся наверх, чтобы поговорить с г-жой Бирото; за кассой ее не оказалось; она, очевидно, ушла в свою комнату. Ансельм и Констанс жили в добром согласии, как зять и теща, которые сошлись характерами. И Попино направился в комнату г-жи Бирото с поспешностью, естественной для влюбленного, мечты которого вот-вот осуществятся. Когда молодой купец бесшумно, точно кошка, подошел к своей будущей теще, он был несказанно удивлен, застав ее за чтением письма дю Тийе: Ансельм узнал почерк бывшего приказчика Бирото. При виде зажженной свечи и черного пепла, разлетавшегося по каменным плиткам пола, Попино вздрогнул; он обладал острым зрением и невольно прочел первую фразу письма, которое держала Констанс: «Я обожаю вас, и вы это знаете, радость жизни моей... Так отчего же...»

— Каким, однако, влиянием вы пользуетесь на дю Тийе, если он сразу же пошел на подобную сделку! — сказал Ансельм с судорожным смешком, который вызывается обычно невысказанным и не слишком лестным подозрением.

— Не будем говорить об этом, — ответила Констанс, не сумев скрыть жестокого смущения.

— Хорошо, — сказал совершенно растерявшийся Попино, — давайте поговорим о близком конце ваших страданий. — Повернувшись на каблуках, Ансельм отошел к окну и, глядя во двор, стал барабанить пальцами по стеклу.

«Ну что ж, — подумал он, — если она и любила дю Тийе, разве не должен я вести себя как порядочный человек?»

— Что с вами, мой мальчик? — спросила бедная женщина.

— Чистая прибыль от «Кефалического масла» достигает двухсот сорока двух тысяч франков, — сказал вдруг Попино. — Половина, стало быть, составляет сто двадцать одну тысячу. Если из этой суммы удержать сорок восемь тысяч франков, которые я ссудил господину Бирото, останется семьдесят три тысячи; прибавим к ним шестьдесят тысяч франков за расторжение арендного договора, и у вас будет сто тридцать три тысячи франков.

Госпожа Бирото слушала его в радостном волнении, не смея верить своему счастью. Попино казалось, что он слышит, как сильно бьется ее сердце.

— Я всегда рассматривал господина Бирото как своего компаньона, — продолжал он, — эту сумму мы можем употребить на расплату с его кредиторами. Вместе же с двадцатью восемью тысячами франков ваших сбережений, пущенных в оборот дядей Пильеро, мы будем иметь сто шестьдесят одну тысячу франков. Дядюшка Пильеро не откажется, конечно, дать нам расписку в получении своих двадцати пяти тысяч франков. И нет таких сил человеческих, которые могут помешать мне ссудить своему тестю деньги в счет прибылей будущего года. Тогда составится сумма, необходимая для окончательной расплаты с кредиторами... И... его доброе имя будет восстановлено.

— Восстановлено! — воскликнула г-жа Бирото, падая на колени. Она выронила письмо и, набожно сложив руки, начала шептать слова молитвы.

— Дорогой Ансельм! Дорогой сын мой! — воскликнула она, перекрестившись. Вне себя от радости, она обняла руками его голову, покрыла лоб поцелуями и горячо прижала юношу к своему сердцу. — Цезарина теперь твоя! Дочь моя будет счастлива! Она бросит службу в лавке, где работает до изнеможения.

— Во имя любви, — сказал Попино.

— О да! — ответила мать, улыбаясь.

— Я открою вам маленькую тайну, — продолжал Попино, искоса поглядывая на роковое письмо. — Я ссудил Селестена деньгами, чтобы помочь ему приобрести вашу лавку, но поставил одно условие. Ваша квартира сохранена в том виде, в каком вы ее оставили. Я давно уже лелею одну заветную мечту, но не ожидал, что нам так повезет: Селестен обязался сдать нам вашу бывшую квартиру, он туда даже не заглядывал; вся обстановка — ваша. Для нас с Цезариной я хочу оставить третий этаж, — она никогда с вами не расстанется. После свадьбы я буду приходить сюда работать с восьми утра до шести вечера. А чтобы обеспечить вас, я приобрету за сто тысяч франков долю господина Бирото в нашей фирме; вместе с его жалованьем вы будете иметь таким образом около десяти тысяч франков годового дохода. Неужели вы не будете чувствовать себя счастливой?

— Замолчите, Ансельм, я с ума сойду от радости!

Ангельская кротость г-жи Бирото, ясный взгляд, чистота линий прекрасного лба убедительно опровергали тысячи мыслей, вихрем проносившихся в голове Ансельма, и он решил разом покончить со своими чудовищными подозрениями. Грех казался несовместимым со всей жизнью и чувствами племянницы Пильеро.

— Моя дорогая, обожаемая матушка, — сказал Ансельм, — ужасное подозрение закралось мне в душу. Если вы хотите, чтобы я был счастлив, вы сейчас же разрушите его. — И, протянув руку, Попино поднял с полу упавшее письмо.

— Я прочел невольно, — продолжал он, пораженный ужасом, отразившимся на лице Констанс, — первые слова этого письма дю Тийе. Они столь странно совпадают с вашим влиянием на него, — ведь вы заставили сейчас этого человека сразу же согласиться на мои непомерные требования, — что каждый дал бы всему этому такое же толкование, какое, против моей воли, нашептывает мне злой дух. Одного вашего взгляда, нескольких слов было достаточно...

— Перестаньте, — воскликнула г-жа Бирото и, отняв у него письмо, сожгла листки на глазах у Ансельма. — Дитя мое, я жестоко наказана за ничтожный проступок. Вы все должны узнать, Ансельм! Я не хочу, чтобы подозрение, внушаемое матерью, могло повредить дочери. Краснеть мне не приходится: то, в чем я собираюсь признаться вам, я могла бы рассказать и мужу. Дю Тийе пытался обольстить меня, я тотчас же предупредила господина Бирото, и он решил уволить Фердинанда. В тот самый день, когда Цезарь должен был отказать ему от места, дю Тийе украл у нас три тысячи франков!

— Я так и думал, — сказал Попино тоном, в котором сквозила вся его ненависть к дю Тийе.

— Ансельм, это признание необходимо было для вашего счастья, для вашего будущего; но пусть оно так же умрет в вашем сердце, как умерло в сердце Цезаря и в моем. Вы не забыли, конечно, какой шум поднял однажды мой муж из-за кассовой ошибки, якобы обнаруженной им! Чтобы не доводить дела до суда и не губить этого человека, он подложил тогда в кассу три тысячи франков, на которые хотел купить мне кашемировую шаль — подарок, который я получила только три года спустя. Этим-то и объясняется мое восклицание. Но, дитя мое, я должна вам признаться в непростительном ребячестве. Дю Тийе написал мне три любовных письма, и чувство было в них выражено так красноречиво, — со вздохом сказала она потупясь, — что я сохранила эти письма просто так... любопытства ради. Я перечла их только раз, не больше. Однако дальше хранить эти письма было бы неосторожно. При виде дю Тийе я вспомнила о них и поднялась к себе, чтобы их сжечь; в тот момент, когда вы вошли, я пробегала последнее письмо. Вот и все, друг мой.

Ансельм опустился на одно колено и поцеловал руку г-жи Бирото; лицо его выражало глубокое чувство, и на глазах у обоих показались слезы. Подняв будущего зятя, Констанс раскрыла объятия и прижала его к своему сердцу.

То был счастливый день для Цезаря. Личный секретарь короля, г-н де Ванденес, зашел к Бирото в канцелярию, чтобы поговорить с ним. Они вышли вместе в маленький дворик кассы погашения государственных долгов.

— Господин Бирото, — сказал виконт де Ванденес, — король узнал случайно о ваших стараниях полностью расплатиться с кредиторами. Его величество тронут столь редкостным поведением и, зная, что вы из самоуничижения перестали носить орден Почетного легиона, поручил мне передать вам его повеление надеть снова орденский знак. Желая, кроме того, помочь вам уплатить долги, король повелел мне вручить вам эту сумму из его личной шкатулки, сожалея о том, что не может оказать вам более существенной помощи. Но пусть все это останется в строжайшей тайне. Его величество полагает, что монарху не следует предавать свои добрые дела огласке, — добавил личный секретарь короля, вручая шесть тысяч франков Бирото, охваченному невыразимым волнением.

Бирото пробормотал в ответ лишь несколько бессвязных слов, и улыбающийся Ванденес удалился, помахав ему на прощанье рукой. Чувство, руководившее бедным Цезарем, столь редко можно встретить в Париже, что жизнь Бирото стала мало-помалу предметом всеобщего восхищения. Жозеф Леба, судья Попино, Камюзо, аббат Лоро, Рагон, глава крупной торговой фирмы, где служила Цезарина, подрядчик Лурдуа, г-н де ла Биллардиер — все заговорили о нем. Общественное мнение переменилось, и теперь Цезаря превозносили до небес.

«Вот воплощенная честность!» — слова эти неоднократно достигали ушей Цезаря когда он проходил по улице, и бывший парфюмер испытывал такое же радостное волнение, как писатель, услышавший за своей спиной: «Вот он!» Для банкира дю Тийе добрая слава Цезаря была что нож острый. Когда в кармане у Бирото оказались пожалованные ему королем деньги, первой же его мыслью было употребить эти деньги на уплату долга своему бывшему приказчику. Он поспешил на улицу Шоссе д'Антен; банкир, возвращавшийся в это время домой, столкнулся на лестнице с бывшим хозяином.

— Ну что, мой бедный Бирото ? — с притворным участием спросил дю Тийе.

— Бедный? — гордо переспросил должник. — Напротив, я очень богат. Нынче вечером я лягу спать с чувством удовлетворения, сознавая, что полностью расплатился с вами.

Безупречная честность, прозвучавшая в этих словах, жестоко уязвила дю Тийе. Несмотря на всеобщее почтение, сам он не уважал себя, а неумолчный внутренний голос твердил ему о Цезаре: «Вот человек добродетельный!»

— Расплатиться со мной? Вы, стало быть, снова занялись делами?

Не сомневаясь, что дю Тийе никому не станет рассказывать о его признании, бывший парфюмер ответил:

— Никаких дел, сударь, я больше вести не буду. Разве в человеческих силах было предвидеть то, что со мной случилось? Кто знает, не стал ли бы я опять жертвой какого-нибудь другого Рогена? Но о моей жизни, о поступках моих было доложено королю, он удостоил меня своим сочувствием и, желая поощрить мои усилия, прислал мне только что довольно крупную сумму, которая...

— Вам потребуется расписка? — перебил его дю Тийе. — Вы хотите заплатить...

— Полностью и с процентами; так что я попрошу вас зайти со мной к господину Кротта, отсюда это рукой подать.

— Вы хотите платить в присутствии нотариуса?!

— Но ведь мне не возбраняется, сударь, думать о восстановлении своей репутации, — сказал Цезарь, — а бесспорными считаются только документы, засвидетельствованные у нотариуса...

— Идемте, — сказал дю Тийе, выходя вместе с Бирото. — Идемте, до нотариуса отсюда и впрямь рукой подать. Но где вы только деньги берете? — снова спросил он.

— Я нигде их не беру, а зарабатываю в поте лица своего.

— Вы должны громадную сумму банкирскому дому Клапарона.

— Да, это мой самый крупный долг: боюсь, как бы мне не надорваться на работе, прежде чем удастся заплатить его.

— Никогда вам не заплатить его, — злорадно сказал дю Тийе.

«Он прав», — подумал Бирото.

Возвращаясь домой, Цезарь попал нечаянно на улицу Сент-Оноре; обычно он делал крюк, чтобы не видеть ни своей лавки, ни окон своей прежней квартиры. Впервые после своего падения он вновь увидел дом, в котором прошло восемнадцать счастливых лет его жизни, бесследно сметенных терзаниями последних трех месяцев.

«А я-то был уверен, что проживу здесь до конца дней своих», — подумал он, ускоряя шаги. В глаза ему бросилась новая вывеска:

СЕЛЕСТЕН КРЕВЕЛЬ

Преемник Цезаря Бирото

— Что это мне почудилось? Неужто Цезарина? — воскликнул Бирото, вспомнив, что видел в окне белокурую головку.

Но он действительно видел свою дочь. Влюбленные и Констанс знали, что Бирото никогда не проходит мимо своего бывшего дома. Не имея представления о том, что случилось с Цезарем, они пришли туда, чтобы подготовить квартиру к торжеству, которое собирались устроить в его честь. Пораженный этим странным видением, Бирото остановился как вкопанный.

— Вот господин Бирото смотрит на свою бывшую квартиру, — сказал Молине хозяину лавки, помещавшейся напротив «Королевы роз».

— Бедняга, — ответил бывший сосед парфюмера. — Он задал там бал на славу... Было сотни две карет...

— Я присутствовал на этом балу. А три месяца спустя он обанкротился, и меня избрали синдиком, — сказал Молине.

Бирото кинулся прочь, ноги у него дрожали, но он почти бегом добрался до жилища дядюшки Пильеро. Старик был уже осведомлен о том, что произошло на улице Сенк-Диаман, и опасался, что племянник не выдержит радостного потрясения, связанного с его реабилитацией. Пильеро был ежедневным свидетелем мучений несчастного Цезаря, который не изменил своих незыблемых теорий о несостоятельных должниках и жил в непрестанном напряжении душевных сил. Утраченная честь была для Цезаря Бирото покойником, который мог еще воскреснуть. И эта надежда лишь обостряла его страдания. Пильеро взялся сам подготовить племянника к счастливой вести; когда Бирото вошел к дяде, тот как раз размышлял над тем, как бы это лучше сделать. Радость, с которой Цезарь рассказал об участии к нему короля, показалась Пильеро хорошим предзнаменованием, а удивление Бирото, увидевшего свою дочь в «Королеве роз», помогло старику приступить к разговору.

— А знаешь, Цезарь, чем это объясняется? — начал Пильеро. — Попино решил поскорее жениться на Цезарине. Он не согласен больше ждать и не обязан вовсе из-за твоих преувеличенных понятий о честности растрачивать свою молодость и грызть сухую корку, когда так соблазнительно пахнет вкусным обедом. Попино хочет предоставить тебе средства для окончательной расплаты с кредиторами.

— Он покупает себе жену, — сказал Бирото.

— Разве не похвально желание помочь тестю восстановить свое доброе имя?

— Это дало бы возможность оспаривать... К тому же...

— К тому же, — подхватил дядя, притворяясь рассерженным, — ты можешь губить самого себя, но не имеешь права губить свою дочь.

Завязался горячий спор, причем Пильеро умышленно подливал масла в огонь.

— А если Попино дает тебе эти деньги не в долг, — воскликнул Пильеро, — если он рассматривает тебя как своего компаньона и, не желая обирать, считает, что сумма, которую он выплатит кредиторам, — это твоя часть в доходах от «Кефалического масла», аванс, выданный в счет будущих прибылей...

— Тогда подумают, что я вместе с ним обманул своих кредиторов.

Пильеро сделал вид, что сражен этим доводом. Он достаточно знал человеческое сердце и не сомневался, что ночью достойный человек сам вступит с собой в пререкания, и эта душевная борьба подготовит его к мысли о реабилитации.

— Но почему, — спросил за обедом Цезарь, — Констанс и Цезарина очутились в нашей прежней квартире?

— Ансельм собирается снять ее для себя и Цезарины. Жена твоя вполне одобряет этот план. Чтобы получить твое согласие, они, не предупредив тебя, уже договорились насчет церковного оглашения. Попино утверждает, что если он женится на Цезарине после твоей реабилитации, никакой заслуги с его стороны не будет. Ты принимаешь шесть тысяч франков от короля, а у своих родных ничего брать не желаешь! Я охотно выдал бы тебе расписку в получении всего, что мне следует, — неужели ты мне в этом откажешь?

— Нет, — сказал Цезарь, — но, несмотря на расписку, я продолжал бы беречь каждый грош, чтобы сполна расплатиться с вами.

— Ну, это уж мудрствование, — заявил Пильеро, — в вопросах честности я и сам кое-что смыслю. Что за глупость ты сейчас сказал? Ты что ж, обманешь своих кредиторов, если полностью с ними расплатишься?

Цезарь испытующе посмотрел на Пильеро, и старик с волнением увидел, как широкая улыбка впервые за три года озарила удрученное лицо его несчастного племянника.

— Правда, — сказал Цезарь, — долги будут уплачены... Но ведь это значит продать свою дочь!

— А я хочу, чтобы меня купили! — воскликнула Цезарина, появляясь вместе с Попино в дверях.

Влюбленные услышали последние слова Цезаря, когда в сопровождении г-жи Бирото вошли на цыпочках в переднюю маленькой квартиры дяди. Они объездили в фиакре кредиторов, которым еще не было полностью уплачено, приглашая их явиться вечером в контору Александра Кротта, где заготовлялись тем временем расписки. Неотразимая логика влюбленного Попино одержала верх над чрезмерной щепетильностью Цезаря, упорно продолжавшего называть себя должником и утверждавшего, что, заменяя одни обязательства другими, он просто обходит закон. Но возглас Попино положил конец препирательствам парфюмера со своей совестью:

— Вы, значит, хотите убить собственную дочь?

— Убить собственную дочь!.. — растерянно повторил Цезарь.

— Ну, хорошо, — сказал Попино, — имею я право подарить вам деньги, которые, по совести, считаю вашими? Или вы мне в этом откажете?

— Нет, — отвечал Цезарь.

— Ну, тогда отправимся сегодня вечером к Александру Кротта, и делу конец; мы там подпишем и наш брачный контракт.

Ходатайство о реабилитации с приложением всех необходимых документов было подано Дервилем генеральному прокурору парижского королевского суда.

Весь месяц, пока выполнялись различные формальности по ходатайству Цезаря, — время, потребовавшееся также и для церковного оглашения брака Цезарины и Ансельма, — Бирото был в лихорадочном волнении. Он трепетал, он боялся, что не доживет до великого дня, когда состоится постановление суда. У него, по его словам, без всякой причины начиналось вдруг сильное сердцебиение. Он жаловался на тупые боли в сердце, ослабленном уже горестными переживаниями и изнемогавшем теперь под бременем непомерной радости. Постановление о реабилитации редко встречается в практике парижского королевского суда; такие решения выносятся не чаще одного раза в десять лет. Для людей, относящихся с подобающей серьезностью к современному им общественному порядку, в аппарате правосудия заключено нечто внушительное и величественное. Значение общественных установлений всецело зависит от человеческих чувств, с ними связанных, и от величия, в которое их облекает человеческая мысль. Поэтому, когда народ утрачивает не только религию, но и самую способность верить, когда образование с первых шагов подрывает все устои, приучая ребенка к беспощадному анализу, — наступает упадок нации; ибо она еще являет собой нечто целое лишь в силу низменных материальных интересов и заповедей расчетливого эгоизма. Для Бирото, человека верующего, правосудие было тем, чем оно и должно быть в глазах людей: воплощением самого общества, величественным символом всеми признаваемого закона, независимо от облика, который этот закон принимает, ибо чем старше и дряхлее убеленный сединами судья, тем торжественнее его служение делу, которое требует столь глубокого изучения людей и обстоятельств, что убивает жалость в сердце жрецов правосудия и делает их непреклонными перед лицом животрепещущих человеческих интересов. Все реже встречаются теперь люди, испытывающие глубокое волнение, поднимаясь по лестнице королевского суда в старинном здании парижского Дворца правосудия; бывший купец был как раз из их числа. Мало кто замечал, как величественна эта лестница, расположенная для наибольшего эффекта над наружным перистилем, украшающим Дворец правосудия; она ведет к середине галереи, примыкающей с одной стороны к огромному залу «Потерянных шагов», с другой — к часовне Сент-Шапель, — двум историческим памятникам, по сравнению с которыми все вокруг может показаться убогим и жалким. Часовня Людовика Святого — одно из самых величественных зданий Парижа; вход в нее, находящийся в глубине галереи, романтически мрачен. А вход в огромный зал «Потерянных шагов» весь залит светом; трудно забыть, что с этим залом связана история Франции. Как монументальна лестница королевского суда, если даже на фоне этих великолепных сооружений она кажется внушительной. Сквозь роскошную ограду Дворца правосудия с лестницы видно то место, где приводятся в исполнение судебные приговоры, — что, быть может, и рождает трепет в сердцах посетителей. Лестница эта ведет в обширное помещение, за которым находится зал заседаний первой судебной палаты королевского суда. Представьте же себе волнение Бирото, на которого не могла не подействовать эта величественная обстановка, когда он направлялся в суд в сопровождении своих друзей: Леба, в то время уже председателя коммерческого суда; бывшего своего присяжного попечителя Камюзо; своего прежнего хозяина Рагона и своего духовника — аббата Лоро. Священник подчеркнул своими рассуждениями великолепие сооруженного людьми храма правосудия, придав ему еще больше внушительности в глазах Цезаря.

Философ-практик Пильеро решил заблаговременно усилить радость Цезаря, чтобы застраховать племянника от опасных для него потрясений и неожиданностей этого знаменательного дня. Когда бывший купец заканчивал свой туалет, к нему явились испытанные друзья, считавшие долгом чести сопровождать его в зал суда. При виде этой свиты Цезарь почувствовал удовлетворение и впал в восторженное состояние, которое помогло ему перенести внушительную церемонию судебной процедуры. В зале торжественных заседаний, где собралось двенадцать членов суда, Бирото увидел и других своих друзей.

По оглашении списка дел поверенный Бирото в нескольких словах изложил его ходатайство. Затем, по предложению председателя, поднялся генеральный прокурор, чтобы дать свое заключение. Генеральный прокурор, человек, олицетворяющий общественное обвинение, сам потребовал от имени прокуратуры восстановления чести негоцианта, которой тот, в сущности, и не утрачивал, но как бы отдал на время в залог: исключительный случай в судебной практике, ибо обычно осужденный может быть только помилован. Люди с чуткой душой легко представят себе, с каким волнением слушал Бирото речь г-на де Гранвиля, сводившуюся вкратце к следующему:

— Господа, — сказал прославленный судейский чиновник, — шестнадцатого января 1820 года постановлением коммерческого суда округа Сены Бирото был объявлен несостоятельным должником. Прекращение платежей не было вызвано ни неосторожностью этого купца, ни сомнительными спекуляциями, ни чем-либо иным, что могло бы опорочить его честь. Мы считаем нужным заявить во всеуслышанье, что несчастье это было вызвано одной из тех катастроф, которые, к величайшему прискорбию правосудия и населения города Парижа, участились за последнее время. Нашему веку, в котором долго еще будет происходить брожение пагубных революционных идей, суждено видеть, как парижские нотариусы, отступив от славных традиций прошлого, вызвали за несколько лет такое количество банкротств, какого не было при старой монархии и за два столетия. Погоня за легкой наживой обуяла нотариусов — этих опекунов общественного благосостояния, этих посредников в судейском звании!

За сим последовала длинная тирада, в которой генеральный прокурор, выполняя возложенную на него роль, обрушился на либералов, бонапартистов и прочих врагов престола. События показали впоследствии, что прокурор был прав в своих опасениях.

— Бегство одного из парижских нотариусов, похитившего доверенные ему Бирото деньги, повлекло за собой разорение просителя, — продолжал граф де Гранвиль. — Приговор суда по делу Рогена свидетельствует о том, как недостойно нотариус обманул доверие своих клиентов. Между несостоятельным должником и его кредиторами было достигнуто соглашение. Нужно отметить к чести просителя, что все его коммерческие операции отличались такой безупречной честностью, с какой не приходилось встречаться ни в одном из скандальных банкротств, ежедневно подрывающих деловую жизнь Парижа. Кредиторы Бирото нашли на месте все, что принадлежало несчастному купцу, вплоть до последней мелочи. Они нашли, господа, его одежду, его драгоценности, предметы его личного обихода, и не только его собственные, но также и его жены, отказавшейся полностью от своих прав, дабы увеличить актив. В этих тяжелых для него обстоятельствах Бирото показал себя вполне достойным того уважения, которому он был обязан избранием на муниципальную должность; ибо он состоял тогда помощником мэра второго округа и получил незадолго перед тем орден Почетного легиона; он удостоился этой награды и как преданный роялист, сражавшийся в вандемьере на ступенях церкви святого Роха, которые он обагрил своею кровью, и как член коммерческого суда, уважаемый за свои познания, любимый за дух миролюбия, и, наконец, как скромный муниципальный чиновник, отказавшийся от чести быть мэром, чтобы предоставить эту почетную должность более достойному — высокочтимому барону де ла Биллардиеру, одному из благородных вандейцев, уважать которого Бирото научился еще в дни тяжких испытаний.

— Эта фраза будет еще похлеще моей, — сказал Цезарь на ухо дяде.

А потому кредиторы, получившие по обязательствам Бирото шестьдесят процентов за сто, — ибо этот честный купец, его жена и дочь отказались от всего, чем владели, — выразили свое уважение к нему в соглашении, сложив с него остаток долга. Самая форма соглашения свидетельствует об этом их уважении к должнику и заслуживает внимания суда.

Тут генеральный прокурор прочел мотивировочную часть соглашения.

— При наличии столь благоприятного постановления, господа, многие купцы сочли бы себя свободными от всяких обязательств и гордо расхаживали бы по городу. Но Бирото был далек от этого; не падая духом, он твердо решил подготовить славный день, который ныне для него наступил. Он согласен был на любую жертву. Наш возлюбленный монарх, чтобы дать человеку, раненному на ступенях церкви святого Роха, кусок хлеба, предоставил ему должность; несостоятельный должник откладывал все свое жалованье для удовлетворения кредиторов, ничего не оставляя для собственных нужд, ибо родственники не отказали ему в необходимой поддержке...

Бирото со слезами пожал руку дяде.

— Жена и дочь увеличили сумму его сбережений плодами своих трудов; они всецело присоединились к Бирото в его благородном намерении. Обе они сменили свое прежнее независимое положение на положение подчиненное. Подобные жертвы, господа, заслуживают высокой похвалы, ибо решиться на них особенно трудно. Вот какую задачу поставил перед собой Бирото.

Здесь генеральный прокурор прочел итоги баланса парфюмера, указав, кому и сколько тот оставался еще должен.

— Каждая из этих сумм, господа, была уплачена с процентами, что подтверждается не простыми расписками частных лиц, а документами, заверенными нотариусом, вполне заслуживающими доверия суда; но это не помешало, однако, судебным чинам исполнить свой долг, произведя предписанное законом расследование. Вы вернете Бирото не честь, которой он, в сущности, и не лишался, а лишь утраченные им права, и этим только восстановите справедливость. В нашей судебной практике подобные случаи такая редкость, что мы не можем не выразить просителю нашего восхищения его образом действий, уже заслужившим высочайшее одобрение и поддержку.

Затем прокурор прочел свое заключение, составленное по всем правилам судопроизводства.

Суд, не удаляясь, вынес свое решение, и председатель встал, чтобы огласить его.

— Суд поручает мне, — сказал он в заключение, — выразить господину Бирото чувство удовлетворения, с которым он выносит подобное решение. Секретарь, огласите следующее дело.

Бирото уже почувствовал себя как бы облеченным в парадный мундир, слушая речь прославленного генерального прокурора; но теперь он не мог опомниться от радости: ведь торжественная фраза старшего председателя королевского суда свидетельствовала о том, что даже сердца бесстрастных служителей закона дрогнули от волнения. Цезарь не в силах был шевельнуться; он словно прирос к месту и растерянно смотрел на судей, как на ангелов, вновь распахнувших перед ним врата общественной жизни; дядя взял его под руку и увел в соседний зал. Цезарь, не выполнявший до тех пор желания Людовика XVIII, машинально вдел теперь в петлицу орденскую ленточку Почетного легиона; друзья тотчас же окружили его и с триумфом понесли к карете.

— Куда вы меня везете, друзья мои? — обратился он к Жозефу Леба, Пильеро и Рагону.

— Домой.

— Нет, сейчас три часа; я хочу воспользоваться своим правом и показаться на бирже.

— На биржу, — приказал кучеру Пильеро, сделав при этом выразительный знак Леба, так как заметил у реабилитированного купца встревожившие его симптомы и опасался, как бы тот не сошел с ума.

Бывший парфюмер появился на бирже об руку со своим дядей и Леба — двумя уважаемыми негоциантами. Там уже знали о его реабилитации. Первый, кто увидел трех купцов и следовавшего за ними старика Рагона, был дю Тийе.

— Ах, дорогой патрон, я в восторге, что вам удалось выпутаться из беды. Ведь и я, может быть, немного способствовал этой счастливой развязке, когда безропотно позволил маленькому Попино пощипать себя. Я радуюсь вашему счастью, словно своему собственному.

— Для вас это единственная возможность испытать подобную радость, — сказал Пильеро. — Ведь с вами ничего подобного случиться не может.

— Как прикажете вас понимать, сударь? — спросил дю Тийе.

— Черт побери! Разумеется, в самом лучшем смысле! — вмешался Леба, улыбаясь мстительной насмешливости Пильеро, который хотя и не знал ничего, но угадывал в дю Тийе мерзавца.

Матифа увидел Цезаря. И тотчас же наиболее почтенные купцы окружили бывшего парфюмера и устроили ему настоящую биржевую овацию; Бирото выслушивал самые лестные поздравления, ему жали руку: во многих это возбуждало зависть, а у некоторых — угрызения совести, ибо из ста прогуливавшихся на бирже купцов более пятидесяти прибегали к ликвидации дел. Жигонне и Гобсек, беседовавшие в углу, разглядывали добродетельного парфюмера, вероятно, с не меньшим интересом, чем физики разглядывали первого привезенного им электрического ската . Эта рыба, наделенная свойствами лейденской банки, — любопытнейший представитель животного мира. Вдохнув фимиам своего торжества, Цезарь снова сел в фиакр и поехал домой, где предстояло подписание брачного контракта его дочери Цезарины и преданного Ансельма. Нервный смех Бирото встревожил трех его верных друзей.

Одно из свойственных юности заблуждений — считать всех такими же сильными, как она сама; заблуждение это объясняется, впрочем, ее особенностями: вместо того чтобы рассматривать людей и вещи сквозь очки, юность окрашивает их отблеском собственного огня и готова даже стариков наделять избытком жизненной силы. Попино, подобно Цезарю и Констанс, хранил воспоминание о роскошном бале, устроенном Бирото. Как часто среди тяжелых испытаний последних трех лет Цезарь и Констанс, не признаваясь в том друг другу, вновь слышали оркестр Коллине, видели нарядных гостей и вкушали радость, за которую столь жестоко потом поплатились; так вспоминали, должно быть, Адам и Ева о запретном плоде, принесшем их потомству и жизнь и смерть, ибо как размножаются ангелы, остается, по-видимому, небесной тайной. Попино мог, впрочем, предаваться своим воспоминаниям без всяких угрызений совести и даже с отрадой: ведь в тот вечер Цезарина, еще богатая и завидная невеста, пообещала ему, бедняку, стать его женой. В тот вечер он получил уверенность в ее бескорыстной любви. Вот почему он купил у Селестена перестроенную и отделанную Грендо квартиру, с условием, что преемник Цезаря оставит ее в неприкосновенности. Благоговейно сохранив в этой квартире всю обстановку, вплоть до последних мелочей, принадлежавших Цезарю и Констанс, Ансельм мечтал о том, чтобы и самому задать там бал — отпраздновать свою свадьбу. Он любовно готовился к этому торжеству, но подражал своему прежнему хозяину лишь в необходимых тратах, а не в безумствах: достаточно безумств было уже совершено прежде. Обед и на этот раз был заказан у Шеве, и приглашенные были приблизительно те же. Только канцлера ордена Почетного легиона заменил аббат Лоро, и в числе гостей должен был быть председатель коммерческого суда — Леба; Попино позвал также г-на Камюзо, чтобы отблагодарить его за доброе отношение к Цезарю; а вместо Рогенов приглашен был г-н де Ванденес. Цезарина и Попино рассылали приглашения на свой бал с большим разбором. Обоим им не хотелось устраивать многолюдную свадьбу, и, чтобы не быть задетыми в своих интимных чувствах, как это нередко случается с людьми, обладающими чистым и нежным сердцем, они решили дать бал не в день венчания, а в день заключения брачного контракта. Констанс вновь надела свое вишневое бархатное платье, в котором она блистала всего один лишь вечер. Цезарине же захотелось сделать Попино сюрприз — появиться в том самом бальном туалете, о котором он так часто вспоминал. Словом, квартира Бирото должна была предстать перед ним в том же волшебном виде, которым он упивался когда-то один только вечер. Ни Констанс, ни Цезарина, ни Ансельм не подумали о том, как опасен для Цезаря столь ошеломляющий сюрприз, и, поджидая его к четырем часам, они веселились, точно дети.

После сильного волнения, пережитого Бирото на бирже, этому подвижнику коммерческой честности предстояло испытать еще внезапное потрясение на улице Сент-Оноре. Войдя в свой бывший дом, Цезарь увидел внизу, у лестницы, сохранившейся в полной неприкосновенности, жену в вишневом бархатном платье, Цезарину, графа де Фонтэна, виконта де Ванденеса, барона де ла Биллардиера, знаменитого Воклена, — и в эту минуту какая-то тонкая пелена заволокла глаза парфюмера; дядюшка Пильеро, державший его под руку, почувствовал, как весь он содрогнулся.

— Это слишком, — сказал старик философ влюбленному Ансельму. — Ты наливаешь чересчур много вина — ему столько не выпить.

Сердца всех собравшихся были, однако, преисполнены такой бурной радости, что волнение Цезаря и его спотыкающуюся походку каждый объяснил себе вполне естественным восторженным опьянением — нередко, увы, смертельным.

Когда Цезарь вновь очутился у себя дома и увидел опять свою гостиную, гостей и среди них женщин в бальных платьях — в мозгу его внезапно зазвучал героический финал великой симфонии Бетховена. Эта возвышенно-прекрасная музыка заискрилась и засверкала, запела трубными звуками в его усталом мозгу, для которого ей суждено было стать трагическим финалом.

Изнемогая под бременем захлестнувшей его внутренней гармонии, Цезарь оперся на руку жены и, задыхаясь от прилива крови, шепнул ей на ухо:

— Мне худо!

Испуганная Констанс отвела мужа в свою комнату, куда он добрался с большим трудом; упав там в кресло, он прошептал:

— Господина Одри! Господина Лоро!

Аббат Лоро вошел в сопровождении группы приглашенных — мужчин и нарядных женщин. Пораженные гости молча застыли в дверях. И на глазах всего этого разряженного общества Цезарь сжал руку своего духовника, голова его упала на плечо жены, опустившейся возле него на колени. В груди у него лопнул кровеносный сосуд, и аневризма стеснила его последний вздох.

— Вот смерть праведника, — торжественно провозгласил аббат Лоро, указывая на Цезаря тем неподражаемым жестом, который Рембрандт запечатлел в своей картине «Христос, воскрешающий Лазаря».

Иисус приказывал земле вернуть свою добычу; священнослужитель же указывал небесам на мученика торговой честности, заслужившего вечное блаженство.


Париж, ноябрь 1837 г.


Читать далее

Оноре де Бальзак. История величия и падения Цезаря Бирото. владельца парфюмерной лавки, помощника мэра второго округа г. Парижа, кавалера ордена Почетного легиона и пр.
I. ЦЕЗАРЬ В АПОГЕЕ ВЕЛИЧИЯ 14.04.13
II. ЦЕЗАРЬ В БОРЬБЕ С НЕСЧАСТЬЕМ 14.04.13
II. ЦЕЗАРЬ В БОРЬБЕ С НЕСЧАСТЬЕМ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть