ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Онлайн чтение книги Южный Крест
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Однажды утром Полунин нашел в почтовом ящике бандероль, оклеенную пестрыми парагвайскими марками, с недельной давности номером «Эль Паис». Развернув газету, он увидел на третьей полосе обведенную красным карандашом заметку:

«Пресс-конференция в клубе журналистов Асунсьон, 11 июля (от нашего корр.)

Интересная пресс-конференция, устроенная выдающимся французским этнографом, состоялась вчера в столичном Клубе журналистов. Доктор Фелипе Маду, продолжительное время руководивший в нашей стране работами экспедиции по изучению быта и фольклора индейских племен, выразил горячую благодарность парагвайским властям и лично его превосходительству Президенту республики генералу Альфредо Стресснеру за неоценимую помощь и содействие исследованиям французских ученых. «Наш опыт, — сказал в заключение Ф. Маду, — несомненно послужит делу дальнейшего расширения франко-парагвайских культурных контактов и углубит дружбу и взаимопонимание между двумя великими народами». Собравшиеся тепло напутствовали д-ра Маду, а также его очаровательную секретаршу и переводчицу, молодую бельгийскую журналистку Астреа В. Эстенховен».

— Вот и конец нашей экспедиции, — сказал он, передав газету Дуняше. — На, почитай, ты все интересовалась, чем я там занимаюсь…

Дуняша прочитала и фыркнула.

— Я вижу, «очаровательная секретарша» уже переделалась в Астрею? Мало ей было королевского имени, идиотке.

— Да это в газете переврали, вечно путают иностранные имена. Фамилию тоже, на самом деле она Стеенховен.

— Мне-то что! Она действительно очаровательна?

— Не в моем вкусе. И потом, у нее роман с Маду.

— Еще бы, она ведь секретарша. Значит, ты теперь без работы?

— Выходит, так, — согласился Полунин.

— Ну и прекрасно, хватит тебе ездить по всяким джунглям. Ты должен отдохнуть, Мишель, ужасно стал нехорош — один нос торчит, и спишь плохо… Они хоть выплатили тебе индемнизацию [57]Пособие при увольнении.?

— Да, я все получил, как положено.

— Вот и не смей никуда ангажироваться. Читай книги, гуляй, походи еще на эту свою выставку — ее скоро закроют…

Разговор происходил за завтраком. Они опять жили по-семейному, — поскольку Дуняша так и не согласилась переехать в квартиру Свенсона, Полунин нашел ей меблированную гарсоньерку неподалеку, на площади Либертад, и почти насильно перевез из пансиона фрау Глокнер. Теперь он обычно ночевал здесь, за исключением тех вечеров, когда ему приходилось сидеть у себя, ожидая звонка из Кордовы.

— Посмотрим, — сказал он неопределенно. — Без работы тоже взбесишься… Да и от чего мне отдыхать? Я уже и так сколько времени без дела околачиваюсь.

— Ты только три недели назад вернулся из Парагвая, а до этого был в Кордове, — возразила Дуняша. — И вообще, ты весь какой-то замученный. Окалачиваться — это от слова «калач»? Прости, но ты на калач нисколько не походишь, скорее уж сухарь.

— При чем тут калач? Это от слова «колотить» — там «о», а не «а».

— Колотить? А это при чем? Кто тебя колотит? Нет, все-таки язык у нас совершенно фантастический, с ума можно свихнуться. Слушай, Мишель, а если тебе съездить поиграть в казино? Говорят, это хорошо встряхивает. Поезжай, правда!

— У тебя, Дуня, идеи — одна другой лучше…

— А что, играл же Достоевский, — Дуняша пожала плечами, допила свой кофе и посмотрела на часы. — О-ля-ля, я опять опаздываю! В одиннадцать у меня свидание с Рикарди… кстати, он, по-моему, хочет предложить мне быть у них штатным дизайнером. Ты как считаешь?

— Что я могу посоветовать? Понятия не имею, Дуня, смотри, как тебе лучше.

— Вот я и не знаю. Конечно, это… как сказать… лестно, такая фирма! Но я ведь буду связана? Не знаю, не знаю. О, я тебе не показывала? Мне вчера прислали новые визитные карточки, по моему рисунку…

Полунин изумленно взял карточку — таких ему еще видеть не приходилось: на бархатно-черном ватмане с неровно обрезанными краями была оттиснута выпуклая золотая корона, под которой — тоже золотым рельефом — сверкали стилизованные под готику буквы «Eudoxie de Novosilzeff». Профессия владелицы — «художественный дизайн» — адрес и номер телефона были напечатаны красным.

— Черная-то она почему?

— А почему ей быть белой? У всех белые, а у меня будет черная, и потом, это ведь точно такая бумага, на которой я рисую. Понимаешь? В этом что-то есть, — глубокомысленно пояснила Дуняша, любуясь карточкой.

— Ты, Евдокия, просто Хлестаков в юбке, — Полунин покачал головой, — на кой тебе шут эта корона? И еще частицу «де» присвоила…

— Что значит «присвоила»? — возмутилась Дуняша. — Милый мой, Новосильцевы ведут свою генеалогию от четырнадцатого века, это тебе не «мадам де Курдюков»… А корона — ну просто орнамент, и потом, аргентинцам такое импонирует. Должна же я думать и о рекламе, не так ли?

— Реклама-то ладно, но ведь ты не урожденная Новосильцева?

Дуняша, уже встав из-за стола, посмотрела на Полунина надменно, сверху вниз.

— Я урожденная Ухтомская, сударь. А князья Ухтомские, если уж на то пошло, — прямые Рюриковичи. Хотя сама я не княжна, у нас боковая ветвь, но все равно — Ухтомская есть Ухтомская. Даже учитывая мою татарскую бабушку, во мне хватит голубой крови на дюжину Новосильцевых!

— Хорошо, хорошо, — сказал Полунин, подавив улыбку, — прости, Авдотья свет Рюриковна, не знал твоей родословной. Ты когда вернешься?

— Это зависит. У меня нынче масса дел, и потом, если Рикарди начнет строить мне куры — это я не от самомнения, куры он Строит всем решительно! — если он, скажем, пригласит меня пообедать…

— Ох, смотри, Евдокия, доиграешься.

— Но боже мой, у меня и в мыслях нет с ним играть, этот Рикарди нужен мне, как кошке аккордеон, — но когда ведешь деловую жизнь… Словом, не знаю! Ну, я побежала, милый, не скучай…

Легко сказать — «не скучай». Последнее время Полунин не знал, чем заняться, чтобы заполнить мучительную пустоту ожидания. Книги валились из рук, он не мог сосредоточиться, постоянно возвращаясь мыслями к одному и тому же. Выставка была изучена до последнего экспоната, да и не очень разумно было бы крутиться там каждый день…

А ждать предстояло еще долго. Два месяца, три, а может, и еще дольше: чем больше успокоится Дитмар (если его и в самом деле предупредили из Парагвая), тем легче будет его взять. Нужно только хорошо организовать наблюдение, а вот с этим дело обстояло неважно. Кривенко аккуратно звонил из Кордовы в условленные дни около полуночи — в это время легче было дозвониться, обычно междугородные линии бывали перегружены, — но ничего интересного не сообщал. Устроиться монтером бывшему адъютанту удалось без труда, но личные контакты с «дедом» пока не налаживались.

Пятнадцатого июля Филипп и Астрид отплыли из Монтевидео на «Конте Бьянкамано», чтобы в Генуе пересесть на французский пароход до Марселя. Дино сообщил, что имеет аргентинскую туристскую визу, действительную до тридцать первого декабря; Филипп должен был получить такую же. Оставалось ждать — и это-то было для Полунина самым трудным…

Он стоял у окна, глядя на залитую зимним солнцем площадь внизу. В просвете между пальмами показалась Дуняша. Дойдя до квадратного бассейна посредине, она оглянулась, подняв голову, помахала ему, послала воздушный поцелуй и, взглянув на часы, пустилась бежать, размахивая сумкой. Полунин смотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом улицы Чаркас, потом вздохнул и стал убирать со стола остатки завтрака.

Иногда он ловил себя на мысли, что все было бы куда проще, будь она другой, обычной женщиной. Тогда он хоть знал бы точно, любит ее или не любит. А сейчас он этого не знал. Находясь в отлучке, он иногда не вспоминал о ней неделями, а иногда тосковал страшно, мучительно, до сердцебиения и сухости во рту, как можно тосковать по женщине, с которой был близок и которую помнишь не только сердцем — губами, ладонями, всей кожей. Казалось бы, страстью проще всего было назвать такое отношение — если бы не было в нем ничего другого; но и другое было, была рвущая душу нежность, какую можно испытывать лишь к ребенку, было изумленное любование, с каким можно смотреть на только что раскрывшийся цветок, на алмазный спектр в капле росы под солнцем, на готовую вспорхнуть бабочку.

Да, в его отношении к Дуняше было все, из чего составляется любовь, — и страсть, и нежность, и уважение как к человеку, потому что она была хорошим товарищем, на нее — он знал — можно положиться в трудную минуту. И все же, наверное, это еще не было любовью. Потому что любовь — это что-то такое, без чего уже нельзя, что становится вдруг необходимым, как воздух, как хлеб для голодного, как вода для умирающего от жажды. А может ли стать необходимой бабочка или капля росы? Может ли придать сил любование цветком? Впрочем, японцы считают — может…

Он подошел к ее рабочему столу, перебрал разбросанные рисунки, открыл коробку с новыми визитными карточками, вынул одну и долго рассматривал, морщась от лезущего в глаза сигаретного дыма. Красиво, конечно… на то и художница. И, надо полагать, как реклама задумано совсем неплохо — попробуй такое не заметить. И все-таки нормальный человек до подобного не додумается. Даже как-то зловеще — золото на черном, и еще эти красные буковки внизу… Эх, Дуня, Дуня, ребенка бы тебе самого обыкновенного…

В передней заверещал телефон, Полунин вышел, снял трубку.

— Ола, кто это? — спросил он по-испански, думая, что звонят Дуняше.

— Михаил Сергеевич, здравствуйте, — ответил ему голос Основской. — Наконец-то вы нашлись! Звонила уже два раза к вам на Талькауано, а потом вспомнила, что вы однажды дали мне номер второго телефона, и решила попытать счастья здесь. Я вот почему вас разыскиваю — скажите, вы нынче не заняты?

— Нет, сегодня я совершенно свободен. А что?

— Да дело в том, что я наконец смогла выполнить вашу просьбу относительно Алексея Ивановича…

— Алексея Ивановича? — не поняв, переспросил Полунин.

— Ну да! Это… то лицо, с которым вы просили меня поговорить — ну, помните, месяца полтора назад…

— Ах, вот кто! А я просто не мог сразу сообразить, о ком идет речь… Так вы с ним виделись?

— Да, и он сказал, что охотно с вами познакомится. Как я и думала, все ваши опасения и колебания оказались совершенно напрасны! Я сказала ему, что попытаюсь вас разыскать, и если вы не заняты, то сегодня же туда и придете…

Полунин досадливо прикусил губу. Черт возьми, перестаралась Надежда Аркадьевна… Единственное, чего сейчас не хватает, это чтобы Келли пронюхал о его контактах с советским дипломатом!

— Вы меня слышите? Михаил Сергеевич, алло…

— Да-да, вот теперь слышно, — что-то пропадал звук…

… А отказаться от встречи неудобно, сам ведь напросился; не пойти сейчас — второй раз уже не попросишь… Да черт с ним, с Келли и его «соратниками», может и не так уж следят сейчас за его контактами, а в крайнем случае как-нибудь отбрешется. Семь бед, один ответ. Полунин чувствовал, что еще больше запутывается в собственной лжи, но выбираться теперь из этой паутины было уже поздно. На худой конец, Келли можно и самому — так сказать, превентивно — намекнуть на некий источник информации, близкий к дипломатическим кругам…

— Ну, спасибо вам, Надежда Аркадьевна, — сказал он, мгновенно прокрутив в голове все эти соображения. — Я сегодня же и побываю у вашего знакомого.

— Вот и отлично. Адрес-то знаете? Это не там, где посольство, а…

— Да-да, я знаю, — прервал Полунин.

— Отлично, — повторила Основская. — Спросите там, где его найти, вам скажут. Ну, бог вам в помощь, голубчик…


— Михаил Сергеевич? Очень приятно… — Человек средних лет, в аккуратном сером костюме, с неприметным лицом и гладко зачесанными назад светлыми волосами встретил его в дверях, энергично пожал руку и указал на кресло возле низкого круглого столика с журналами. — Присаживайтесь… И извините, я вас на пять минут оставлю. Полистайте пока, тут, кажется, есть относительно свежие…

Бегло улыбнувшись ему, Балмашев вышел. Полунин взял «Огонек», рассеянно просмотрел фоторепортаж о визите нашей правительственной делегации в Индию, очерк о трудовых подвигах покорителей целины. Обо всем этом он уже читал, — в книжном магазине братьев Лашкевич на проспекте Леандро Алем всегда можно было купить некоторые советские газеты. «Правда», «Известия», «Комсомольская правда» приходили с опозданием на месяц и довольно нерегулярно; политика властей в этом отношении была совершенно непредсказуема: иногда газеты и журналы из СССР пропускали, иногда задерживали, причем явно вне всякой связи с характером публикуемого материала. С книгами, кстати, делалось то же самое: Основская жаловалась, что чаще всего изымают почему-то техническую литературу — учебники, справочники…

Положив журнал на место, Полунин обвел взглядом комнату. Было в ней что-то не совсем обычное, не здешнее, он даже не сразу сообразил, что именно. Потом вдруг понял — дорожка! Малиновая ковровая дорожка, окаймленная светло-зеленым, делила комнату надвое, пересекая ее от одной двери к другой, — точно такая, вспомнилось ему, лежала у них в институте, в приемной деканата… Поразительно, как удерживаются в памяти такие мелочи, сейчас вот стоило увидеть — и сразу вспомнил. Здесь, в Аргентине, он, пожалуй, ни разу не видел в служебных помещениях ничего подобного, здесь это не принято. Поэтому-то дорожка сразу обратила на себя внимание: воспринимается как нечто нездешнее, экзотическое. Но о чем, конкретно, будет он говорить с этим Алексеем Ивановичем Балмашевым?

Полунин снова мысленно ругнул Надежду Аркадьевну за поспешность, а заодно и себя: точнее надо было сформулировать просьбу. Сказать, чтобы только позондировала возможности, но ни в коем случае не договаривалась бы пока о встрече. Или тогда уж отказаться сегодня, придумать какую-нибудь причину — но что придумаешь, если уже сказал, что ничем не занят весь день… А сейчас положение глупее глупого. Сейчас вот он вернется и скажет: «Я вас слушаю»… В самом деле, припереться к занятому человеку, в разгар рабочего дня, — просто так, чтобы познакомиться? Черт, как глупо вышло, если бы хоть за сутки предупредила — обдумать, подготовиться к разговору…

— Еще раз прошу меня извинить, — еще с порога заговорил, входя в комнату, Балмашев, — нужно было закончить там с одним товарищем. День сегодня, понимаете, сумасшедший какой-то… С самого утра то одно, то другое…

— Я, выходит, не очень кстати, — сказал Полунин, по-мальчишески обрадовавшись предлогу удрать. — Тогда, может быть, в другой раз? У меня-то ведь, собственно, срочного ничего…

— Да нет, нет, я уже освободился! — Балмашев сел в соседнее кресло, извлек из-под журналов пепельницу — тяжелую, под граненый хрусталь, тоже, как и малиновая дорожка на полу, очень какую-то нездешнюю. — Напротив, Михал Сергеич, я рад… что нашли время заглянуть, мне Надежда Аркадьевна много о вас говорила… Непременно, думаю, надо бы познакомиться с товарищем. Нам ведь, по правде сказать, общаться с проживающими здесь советскими гражданами приходится не так уж часто… Я имею в виду тех, кто после войны сюда приехал. Курите?

Он выложил на столик пачку «Беломора».

— Спасибо, я привык к более крепким. А впрочем…

Полунин взял папиросу, осторожно прикурил от протянутой Балмашевым зажигалки. Дым был непривычно слабый, странного, почти забытого вкуса.

— Кстати, ваши, ленинградские, — улыбнулся Балмашев, тоже закуривая. — Вы ведь, если не ошибаюсь, ленинградец?

— Да.

— И воевали на Ленинградском?

— Нет, на Юго-Западном… в сорок первом. А потом на Западном — не на нашем, а там… во Франции. Но это уж под занавес.

— Да, мне Надежда Аркадьевна говорила, что вы были в маки.

— И в маки, и в регулярных. Войну я закончил под Инсбруком, в Первой французской армии.

Балмашев присвистнул.

— Во-о-он оно что, — протянул он. — Да-а… Покидало вас, я вижу, по свету.

— Если б меня одного, — усмехнулся Полунин.

— Тоже верно. Сейчас, впрочем, обратное намечается движение… Все-таки тянет людей домой, никуда от этого не деться. Да, любопытно… Вы что же, во французской армии были как советский гражданин?

— Нет, разумеется. Там я был французом — Мишелем Баруа. Документы на это имя мне еще в сорок третьем году выковали…

— Выковали?

— Виноват, это, кажется, галлицизм. Словом, бумаги были, липовые.

— Французский там освоили или раньше?

— Я его еще в школе когда-то учил, — странное такое совпадение, в большинстве школ был немецкий… Ну, а в отряде напрактиковался, — в армии уже никто ничего не замечал. Конечно, на отвлеченные темы беседовать не приходилось, а для обычных солдатских разговоров словарного запаса хватало. Потом, правда, читал много.

— Смотрите… Значит, у вас способности лингвиста! В каких местах пришлось партизанить?

— Нормандия, Иль-де-Франс. После освобождения Парижа все отряды влились в регулярную армию, я попал в Первую — к Делатру. Она действовала на правом фланге американцев, в Эльзасе.

— Тяжелые были бои?

— Под Кольмаром — да. Позже, когда пошли за Рейн, боев практически не было.

— Ну, понятно. А потом, значит, решили посмотреть Южную Америку…

— Да, вот так получилось.

— Понятно, — задумчиво повторил Балмашев. — Служили-то в каком роде войск?

— Дома — в пехоте, а у французов попал в бронетанковые. Был стрелком-радистом на «шермане».

— А я до Берлина с матушкой пехотой дотопал, — улыбнулся Балмашев. — Перед войной только успел закончить истфак, годик попреподавал, собирался было в аспирантуру… Кстати, Михал Сергеич, вы где учились?

— В Ленинградском электротехническом институте связи — ЛЭИС имени Бонч-Бруевича. Два курса.

— Ну, вы еще человек молодой… Живы остались — это главное, остальное все поправимо. Как вам Аргентина, в общем-то?

Полунин пожал плечами.

— Страна как страна, бывают хуже. Во Франции, скажем, я бы жить не хотел.

— Не любите французов?

— Да нет, против французов ничего не имею, у меня лучший друг, кстати, француз… И дружба у нас не на словах, а проверена еще тогда… в сорок четвертом. Да и не он один… и в отряде, и позже, в армии, я отличных знал ребят. Но в целом, понимаете… не знаю даже, как это объяснить. Во всяком случае, я вполне согласен с тем, что мне приходилось читать о Франции у наших прежних писателей. Хотя бы у Блока в письмах, помните?

— Блоку претило мещанство французской мелкобуржуазной среды. Вы это имеете в виду?

— Да, пожалуй.

— А здесь, по-вашему, этого нет? — спросил Балмашев.

— Есть, наверное, только не так шибает в глаза. Нет этого самодовольства, что ли. Аргентинцы вообще больше на нас похожи. Странно, правда?

— Нет, это объяснимо. Здесь все-таки преобладает культурное наследие Испании, а испанский национальный характер ближе к русскому, чем любой другой западноевропейский.

— Пожалуй… Вы думаете, здесь сыграла роль техническая отсталость в прошлом?

— Не столько это, сколько сходство исторических судеб. Испанцы триста лет служили буфером между двумя соударяющимися культурами — Востока и Запада. Мы, на другом конце Европы, были примерно в таком же положении — и даже примерно тот же срок.

Полунин помолчал.

— Занятно, — произнес он. — Я как-то никогда в таком разрезе об этом не думал. Вообще, наверное, вы правы… Тут только одно можно возразить: в Испании действительно столкнулись две культуры, а перед нами что стояло? Дикая орда…

— Мы ведь говорим о сходстве, а не о тождестве ситуаций. Прямые аналогии тут, естественно, не годятся. И потом, видите ли, дело не в объективном значении двух данных культур, а скорее в степени их несоизмеримости. В разности потенциалов, скажем так. Представьте себе две железные стены, подключенные к разным полюсам динамо-машины; если вы оказались между этими двумя стенами, то чем выше напряжение, тем сильнее вы это почувствуете, не правда ли?

— Еще как почувствуете.

— Вот об этом и речь. И мы, и испанцы слишком долго находились под током — или в слишком сильном магнитном поле… если это грамотное сравнение, — тут я, как гуманитарий, могу и ошибиться. Так с аргентинцами, говорите, вы особой розни не ощущаете?

— Ну, иностранец есть иностранец, какая-то рознь всегда чувствуется… но с этими проще. Это смешно звучит, но даже их недостатки некоторые нас сближают.

— Например?

— Да хотя бы безалаберность. Аргентинец если назначит тебе встречу, то или опоздает на час, или вообще забудет. А это их проклятое «маньяна»?

— В смысле «завтра»? — Балмашев улыбнулся.

— Да, в этом самом. Вы, наверное, и сами уже сталкивались: звонишь ему по какому-нибудь самому ерундовому делу, которое и решить-то можно тут же, за минуту, — нет, он непременно ответит, что сегодня ничего сделать нельзя, но завтра он всецело к вашим услугам…

— Это точно, — рассмеялся Балмашев. — А назавтра повторяется то же самое!

— И назавтра, и напослезавтра… Причем, заметьте, это даже не назовешь бюрократизмом, — уж таких бюрократов, как в той же Франции, вообще свет не видал, — но там, понимаете, бюрократ убежденный, своего рода служитель культа. И на любого посетителя, кстати, французский чиновник смотрит враждебно. А здешний «эмплеадо» — он просто разгильдяй, и разгильдяй скорее добродушный, он вас не со зла будет мурыжить целую неделю, прежде чем выдаст какую-нибудь чепуховую справку. Он просто не понимает, почему нужно сегодня сделать то, что можно отложить на завтра… Но я что хочу сказать: злишься, конечно, когда с таким сталкиваешься, но нам это где-то понятнее, чем, скажем, немецкая машинная пунктуальность. Или рабочих возьмите: мне вот в Германии в плену, до побега еще, — а бежал я во Франции, нас макизары отбили, — так вот, до побега мне там пришлось поишачить на одном заводе, и я наблюдал, как немцы работают. Честное слово, не люди — машины какие-то. А здесь бесконечные перекуры, треп… словом, скорее по-нашему. Работать-то они умеют, если надо — вкалывают дай боже. Но культа «порядка», как у немцев, у этих нет. Короче говоря, все это здесь как-то человечнее — по нашим понятиям…

— Да, любопытно, любопытно, — сказал Балмашев. — Хорошо, конечно, вот так узнать чужую страну… Я здесь уже два года, а представление все-таки поверхностное. Язык вот уже почти освоил. Что бы вы, кстати, посоветовали мне почитать из современной аргентинской литературы — в познавательном смысле?

Полунин задумался, недоуменно пожал плечами.

— А я ведь ее и не знаю, честно говоря. Вот вы сейчас спросили, и я сообразил, что за все эти годы, пожалуй, ни одной аргентинской книги не прочел… Впрочем, нет, один исторический роман читал — «Амалия», Хосе Мармоля. Из эпохи Росаса, был здесь такой деятель в прошлом веке…

— Знаю. Вообще не читаете по-испански?

— Нет, почему же. Но больше переводное, — Хемингуэя вот отличную вещь о гражданской войне в Испании, «Пор кьен доблан лас кампанас» — как же это по-русски будет? — «Для кого бьют колокола»… Хорошая книга — честная, мужественная такая. Вы понимаете, французов я могу читать в оригинале, а вот итальянцев, англичан — приходится по-испански. Так что до аргентинцев уже просто руки не доходят… Все-таки в основном-то к русской книге тянет. Спасибо Надежде Аркадьевне, без нее просто не знаю, что бы делал.

— В Буэнос-Айресе есть ведь и другие русские библиотеки, если не ошибаюсь?

— А, — Полунин махнул рукой. — Есть, например, у отца Изразцова на Брасиль. Но, во-первых, плохая, укомплектована всяким старьем рижского издания… Краснов там, Солоневич и тому подобное…

— А что, — усмехнулся Балмашев, — тоже ведь, наверное, не лишено интереса.

— В познавательном смысле? — тоже улыбнулся Полунин. — Конечно. Кое-что я читал, а больше не тянет. Слишком уж… густопсово. Да и потом, народ там такой… я уж предпочитаю эту. Благо, не все еще перечитано. А насчет аргентинской литературы… Конечно, это упущение, я понимаю. Потом, наверное, и сам буду жалеть, но…

— Потом? Когда — потом?

— Ну, — Полунин пожал плечами, — не собираюсь же я проторчать здесь всю жизнь…

— Да, всю жизнь было бы… трудновато, пожалуй, — согласился Балмашев. — Русскому человеку не так просто пустить корни в чужой земле, всегда что-то мешает.

— Мешает, вы правы. И даже не определишь, что именно, — сказал Полунин. — Я сам как-то думал… почему иностранцы этого не испытывают? Ну а если и испытывают, то ведь не в такой же степени. Живут, куда судьба забросит, и в ус не дуют. Возьмите англичанина — да ему один черт, что Англия, что Кения какая-нибудь…

— Ну, тут уж другие факторы начинают действовать, — заметил Балмашев. — В ту же Кению, скажем, англичанин ехал как колонизатор, и преимущество такого положения перекрывало в его глазах известные неудобства… в том числе ностальгию. Тут факторов много. Одни ехали в колонии, чтобы обогатиться, другие считали, что исполняют долг перед империей… а были и такие, вероятно, что искренне верили в свою цивилизаторскую миссию. «Бремя белого человека» — помните? Киплинг-то сам наверняка в это верил. Так что как раз англичане — пример не из типичных… Хотя вообще вы это верно подметили. Ностальгия — слова не наше, но обозначаемое им чувство мне тоже представляется преимущественно свойственным именно русскому характеру… Ну, или согласимся на том, что мы ему подвержены более других! Вы вот Хемингуэя упомянули, — читал я о нем недавно: американский писатель, а проживает постоянно на Кубе. Или англичанин Сомерсет Моэм — тот поселился во Франции. И живут себе, ничего. У нас, если не считать Тургенева, таких примеров вообще не было, для русского писателя это немыслимо, наверное… Да что 6 писателях говорить! Обычному человеку и то трудно, тут вон одиннадцать месяцев на загранслужбе просидишь, потом приезжаешь в отпуск домой — так, ей-богу, от одного воздуха московского слезы на глаза навертываются. У нас ведь и асфальт как-то по-другому пахнет, и бензин не тот, — Балмашев опять коротко улыбнулся своей беглой улыбкой. — Вы, кажется, подданства аргентинского не принимали?

— Нет, числюсь в бесподданных. Апатрид, как здесь говорят.

— Да-да, апатрид… Слово-то, между прочим, нехорошее, а? Мы его переводим как «бесподданный», а ведь точное значение хуже — «не имеющий отечества»… Ничего, Михаил Сергеевич, я скажу еще раз: все в жизни поправимо. На подошвах сапог отечество унести нельзя, это Дантон довольно точно сформулировал, а вот в сердце — можно. Хотя, конечно, и это вариант не из лучших…

Дверь приоткрылась, некто в очках просунул голову, глянул озабоченно на Балмашева, на Полунина, снова на Балмашева.

— Алексей Иванович, извиняюсь, такой вопросик: перевод документа с испанского на русский как мы обычно заверяем?

— Ну как, подпись присяжного переводчика должна быть заверена аргентинским нотариусом, а подпись и печать нотариуса — нами. По-моему, таков порядок, но вы на всякий случай уточните у Тамары Степановны.

— Да ее, понимаете, сейчас нет, а там…

— Хорошо, я подойду, — сказал Балмашев.

— Ясненько…

Дверь медленно закрылась. Полунин посмотрел на часы и встал.

— Ну что ж, Алексей Иванович… Мне пора, пожалуй.

— Не смею задерживать, — Балмашев тоже поднялся. — Рад был познакомиться и надеюсь, что это у нас не последняя встреча. Дорогу, как говорится, вы теперь к нам знаете…

— Непременно, — заверил Полунин, — непременна Я тоже рассчитываю встретиться еще не раз, но только… позже. У меня, понимаете, такая сейчас работа, что… ну, было бы нежелательно, если бы узнали, что я бываю в советском консульстве.

— Смотрите, это уж вам виднее, — сдержанно сказал Балмашев.

— Да дело тут не во мне, а… Ладно, потом объясню! А пока лучше мне здесь не бывать. Скажем, месяца два-три. Вот телефон ваш я бы записал, если можно…

Балмашев протянул ему визитную карточку, проводил до выхода и крепко пожал руку, повторив, что рад знакомству.

Выходя на улицу, Полунин задержался в подъезде — сделал вид, будто испортилась зажигалка, и долго щелкал ею, поглядывая по сторонам. С конспирацией этой идиотской совсем к черту помешаешься, а не принимать мер предосторожности тоже нельзя. Хотя всего ведь и не предусмотришь — любого выходящего отсюда можно в принципе сфотографировать с помощью телеобъектива хотя бы вон из того дома напротив…

Сейчас, впрочем, Полунину было не до Келли, не до возможных соглядатаев; об опасности подумалось скорее машинально, в силу привычки. Странное дело — за то недолгое время, что он пробыл в консульстве, все здешнее как бы отдалилось от него, уменьшилось в масштабе, словно он смотрел теперь в перевернутый бинокль. Все то же самое, но уже мелкое, удаленное… Вообще же разобраться в ощущениях было трудно, слишком их оказалось много. А если попытаться выделить что-то главное — главным было, пожалуй, ощущение какой-то новизны… или чего-то, может быть, не такого уж нового, но, во всяком случае, давно им не испытанного. Чего-то почти забытого…

Возможность взаимопонимания — вот, пожалуй, что это такое. Живя на чужбине, от взаимопонимания отвыкаешь очень скоро. И дело вовсе не в том, что нет приятелей. Приятелей можно найти где угодно и сколько угодно. Друзья, конечно, дело другое, но ведь встретить настоящего друга не так-то просто и у себя дома. Здесь и подавно. Тот же Филипп — казалось бы, друг, во всяком случае в общепринятом смысле; но полного взаимопонимания между ними никогда не было и быть не может. К друзьям можно причислить Надежду Аркадьевну, однако и с ней они на очень многое смотрят совершенно по-разному…

А вот Балмашев — что он ему? — случайный собеседник, не провели вместе и двух часов; но это первый за многие годы встреченный им человек, с которым они говорили действительно на одном языке. Им вовсе не обязательно быть единомышленниками, не обязательно во всем соглашаться, с таким человеком можно и спорить; но они всегда друг друга поймут, вот что важно! Они могут по-разному отвечать на тот или иной вопрос, но подойдут-то к нему с общих позиций, одинаково понимая его суть и оценивая его значение. Короче говоря, они просто люди одного мира.

В этом, пожалуй, и содержится ответ на тот вопрос, который давно его занимал: почему мы не можем адаптироваться там, где так легко адаптируются другие? Дело не в разности культур, традиций и тому подобного. Конечно, испанцу или французу проще освоиться в стране романской культуры, чем, скажем, славянину; но ведь здесь так же быстро осваиваются и выходцы с Ближнего Востока. Почему коммерсант из Бейрута чувствует себя в Буэнос-Айресе как дома, хотя его предки со времен крестовых походов воспитывались в презрении к «гяурским собакам», — а наш интеллигент, с детства зачитывавшийся Гюго и Сервантесом, постоянно ощущает вокруг себя словно какой-то вакуум?

Все-таки, вероятно, у нас какие-то принципиально разные системы отсчета — политические, моральные, какие угодно. Сводить все к политическим — тоже упрощение; социальный строй, при котором жили до революции русские эмигранты, не так уж отличался от того, при котором они живут здесь. Но и этого фактора не сбросишь со счетов, — между советскими гражданами и бывшими «белыми» полного взаимопонимания что-то не наблюдается…

Как бы то ни было, но только сейчас, разговаривая с Балмашевым, Полунин словно почувствовал наконец себя в каком-то своем, привычном и родном мире. И это открытие — хотя оно пока и не сулило никаких конкретных перемен в его жизни — странным образом изменило вдруг для него все его восприятие окружающего.

Подумав, что Надежда Аркадьевна будет с нетерпением ждать его отчета о визите в консульство, он вышел из метро на станции «Кальяо». Этот буржуазный, респектабельный район, застроенный в стиле конца века и хорошо озелененный, напоминающий чем-то некоторые кварталы Парижа, вылощенной своей ухоженностью обычно вызывал у Полунина какое-то подспудное, неподвластное рассудку осуждение. Рассудок-то понимал, что глупо винить страну за счастливое сочетание геополитических факторов, удержавших ее в стороне от двух мировых побоищ; но чувство восставало при мысли, что все те страшные годы — и в сорок первом, и в сорок втором, и в сорок третьем — здесь так же пеклись о своем комфорте, занимались коммерцией и любовью, наживали и проматывали деньги, сочиняли эпигонские стихи и по воскресеньям ездили в Палермо играть в теннис. А корреспонденции из-под Сталинграда и Курска прочитывались за утренним кофе ничуть не более заинтересованно, чем биржевой бюллетень или рецензия на премьеру в театре «Майпо»…

А сейчас, свернув с проспекта на улицу Виамонте, Полунин шагал по вымытому мылом и щетками мозаичному тротуару, поглядывал на дубовые двери подъездов с протертым замшей зеркальным стеклом за кованым узором решеток и ярко надраенными бронзовыми ручками, на все эти выставленные напоказ атрибуты самодовольного благополучия, сытой, покойной и бесконечно чужой жизни, — и не ощущал ничего, кроме растущего чувства отчужденности. Что ему до этого буржуазного Буэнос-Айреса? Он и в самом деле человек другого мира, и ничто не связывает его с этим городом… кроме временных обстоятельств.

Однако товарищ Балмашев и в самом деле настоящий дипломат — главный-то вопрос тактично обошел молчанием. «Решили, значит, посмотреть Южную Америку» — и ни слова больше, будто и говорить тут не о чем. Ждал, возможно, что сам расскажет? А он в ответ пробурчал нечто невразумительное — так, мол, получилось…

Да, плохо тогда получилось Плохо и непредвиденно. Наверное, демобилизуйся он сразу после войны, как и рассчитывал, все было бы иначе; худо-бедно, но ведь возвращались же люди и тогда… Его, однако, не демобилизовали, — начали со старших возрастов, стали увольнять в запас семейных, а у него в солдатской книжке стояло: «холост, близких родственников нет». Двадцать четыре года к тому же, идеальный возраст для солдата, да и послужной список был неплох — медаль Сопротивления, «Военный крест», нашивки…

Слишком многого он не учел, слишком многого не предвидел, когда решил пойти с Филиппом на вербовочный пункт. Не учел того, что уставшие от войны французы отнюдь не склонны будут разделять мечты де Голля о возвращении Франции в разряд великих держав и предпочтут мирный труд проблематичной чести служить под знаменами Четвертой республики; не учел того, что — вследствие этого — новая французская армия будет остро нуждаться в имеющих боевой опыт кадрах; и уж никак не мог он предвидеть тех событий, которые вскоре после окончания второй мировой войны разыграются в далеком Индокитае.

А эти события, как оказалось, повлияли на его судьбу самым непосредственным образом. В августе, как только капитулировала Япония, в Ханое вспыхнуло восстание. Хотя Франция и признала Вьетнам независимым государством, ее руководители явно не склонны были примириться с потерей бывшей колонии. До начала открытых военных действий оставалось еще больше года, но подготовка к ним уже шла.

Филипп, которому тогда исполнилось тридцать, все-таки успел демобилизоваться в начале сорок шестого. Уезжая, он пообещал принять меры, похлопотать, но главным козырем — национальностью мнимого Мишеля Баруа — ходить было уже опасно: липовые документы могли сойти во время войны, когда в армию брали, как в Иностранный легион, любого желающего и практически без проверки. Чиновники мирного времени наверняка отнеслись бы к открывшемуся подлогу куда серьезнее. Словом, пришлось служить дальше, продолжая тянуть лямку в осточертевших уже казармах Рейнской оккупационной армии.

А обстановка в мире менялась между тем самым угрожающим образом — начиналась «Холодная война», Черчилль выступил в Фултоне со своей знаменитой речью. В общем-то, наверное, можно отчасти и понять тех товарищей на рю Гренель [58]На рю Гренель помещалось советское посольство., куда он наконец явился, получив отпуск в Париж, — эдакий кондотьер в мундире американского образца, с французскими боевыми наградами и фальшивыми документами в кармане. Но, с другой стороны, и им следовало бы постараться понять его. Как бы фантастично ни выглядела его история, он рассказал ее подробно и откровенно, ничего не скрывая — ни фактов, ни мотивов. Мотивы, как скоро выяснилось, никого не интересовали, а факты выглядели подозрительно, особенно факт пребывания в плену. Что поделаешь, в сорок седьмом году на любую подобную биографию неизбежно накладывались обстоятельства, ни в малейшей степени не зависевшие ни от него самого, ни от тех людей, с которыми ему тогда пришлось иметь дело…

Ладно, недоверие он бы еще понять мог. Нельзя было понять другого: безоговорочного и огульного осуждения тех, кто, как выразился один из его собеседников, «отсиживались в плену», — разум противился этому чудовищному отождествлению всякого военнопленного с изменником Разумеется, были и изменники, были и сдавшиеся добровольно, — но такие, кстати сказать, в лагерях не задерживались, они довольно скоро уходили оттуда в разведшколы, в «национальные легионы», в РОА. А те, для кого воинская присяга не была пустым словом, оставались умирать несломленными. И согласиться — хотя бы молчаливо — с тем, как судил о них его собеседник, значило бы для Полунина предать мертвых, самому стать предателем.

Поэтому разговор на рю Гренель кончился плохо. Настолько плохо, что нечего было и думать прийти сюда еще раз; он просто не мог бы заставить себя снова слушать эти разговоры об «отсидевшихся», отвечать на вежливые расспросы — когда, почему, при каких обстоятельствах…

Повидать Филиппа не удалось, тот был в командировке. Париж на этот раз показался мерзким: инфляция, черный рынок, разряженные по новой заокеанской моде профитёры [59]Profiteur — делец, спекулянт (фр.). в широченных пиджаках с вислыми плечами, в коротковатых брючатах и туфлях на белом каучуке в два пальца толщиной… Неужто ради этой мрази горели танки на кольмарских холмах, гибли в ночных перестрелках парни из «Дюгеклена»? Полунин за неделю пропил отпускные, подрался в последний вечер с какими-то подонками в заведении на пляс Пигаль и вернулся в Германию с пустыми карманами и подбитым глазом. И совершенно не представляя себе — как жить дальше.


«Дома», в казарме, его встретили слухи о скорой якобы отправке на Дальний Восток — война в Индокитае шла уже полным ходом. Это уж был какой-то бред; Полунин долго отказывался верить, думал — обойдется. Нет, не обошлось. Однажды ночью, в марте, полк подняли по тревоге, посадили в десантные «дугласы» и отправили в Тулон. Там, к счастью, случилась задержка: до погрузки на корабль еще предстояло получить новую технику — танки Т-47 и бронетранспортеры М-39, специально приспособленные для действий в болотистых джунглях.

Он дезертировал на второй день, едва дождавшись увольнительной в город, ушел налегке, взяв с собой только медаль Сопротивления и трофейный парабеллум, который за ним не числился (он просто утаил пистолет в августе сорок четвертого года, когда макизарам приказали сдать оружие). Планов не было никаких, кроме одного — не воевать в Индокитае; может быть, думал он, удастся пробраться в Италию, разыскать Дино — тот всегда был Мастером находить выходы из безвыходных положений…

Впрочем, действовал он довольно обдуманно. Купив на «блошином рынке» старый плащ, пиджак, фуфайку и потертые вельветовые брюки, Полунин внимательно изучил на автобусной станции план окрестностей и взял билет до Санари — маленького курортного местечка в четырнадцати километрах от Тулона, по дороге на Марсель. Там, найдя укромный пляж (купающихся, по счастью, не было, холодный мистраль валил с ног), он переоделся, аккуратно сложенный мундир со всеми документами в кармане оставил на песке, прикрыв развернутым номером «Пари суар» и положив сверху камень и бутылку «пастиса», из которой предварительно вылил в море три четверти содержимого. Потом, выйдя на шоссе, остановил попутный грузовик и через полтора часа был уже в Марселе.

Несколько дней он околачивался по всяким притонам в районе Старого Порта, надеясь найти какого-нибудь контрабандиста. Трудно было сказать, сработала ли инсценировка в Санари; выглядело это довольно правдоподобно: человек, вылакавший почти бутылку спиртного, запросто мог утонуть, купаясь в такой холодной воде. Но почем знать! В газетах, во всяком случае, о трагической гибели сержанта Баруа не сообщалось, хотя полицейскую рубрику он внимательно прочитывал каждый день. Контрабандиста, готового переправить его в Италию, тоже не находилось. Далековато, конечно; лучше было из Тулона уехать в Ниццу — там ближе. Этого он просто не сообразил.

А потом произошло одно из тех маленьких чудес, которые в жизни случаются гораздо чаще, чем можно предполагать.

К концу первой недели пребывания в Марселе некая Мирей привела его к себе на ночь. Утром, проснувшись, он увидел, что она вертит в руках его «люгер». Полунин с размаха огрел приятельницу по заду и отобрал пистолет. «Я искала сигареты, — объяснила Мирей, потирая ушибленное место. — Чего это ты таскаешь с собой пушку? » — «Память о маки, какого черта», — сердито сказал Полунин. Мирей понимающе покивала и похвасталась, что знает еще одного бывшего макизара — есть тут некий Жожо, арап каких мало, чем только не занимается, — так вот, он тоже партизанил где-то на севере, а сюда вернулся сразу после освобождения… «Жожо? — переспросил Полунин. — Погоди-ка, это не такой случайно — шепелявит и нос до подбородка? » Был у них в отряде один носатый балагур, его все так и называли — «Жожо-марселец»… «Точно, — удивилась Мирей, — так ты его тоже знаешь! »

«Марсельца» она разыскала очень скоро, тот обрадовался Полунину, как брату, стал расспрашивать. Полунин выложил все начистоту, терять было уже нечего, а в то, что бывший дюгекленовец побежит доносить, как-то не верилось. К тому же, если верить Мирей, у него и у самого были основания держаться от фликов подальше. Жожо выслушал с сочувственным вниманием, спросил, есть ли у него деньги, и обещал подумать. Когда они встретились в следующий раз, он сказал, что может устроить вполне надежные — само Сюртэ женераль ничего не заподозрит — бумаги апатрида. «В наше время, малыш, лучше всего быть бесподданным, — добавил он. — По крайней мере гарантия, что никуда не призовут… »

Полунин согласился — выбирать не приходилось. Жожо деловито пересчитал пухлую пачку франков и спросил, на какую фамилию делать документы. Полунин назвал свою, настоящую. Если уж скитаться, то хоть не под чужой кличкой…

Совет Жожо оказался дельным. Апатридами из числа перемещенных лиц, которых к тому времени развелось во Франции видимо-невидимо, не только никто не интересовался, — от них старались избавиться, сбыть с глаз долой как можно скорее и как можно дальше. В частности, их особенно охотно отправляли за океан, в страны, нуждавшиеся в рабочей силе и выразившие готовность принять всю эту ораву. Зарегистрировавшись в полиции и получив временный вид на жительство, Полунин подал заявления одновременно в канадское, аргентинское и австралийское консульства. Ему было все равно, куда ехать. Один черт, не пойдешь же снова на рю Гренель — здрасьте, мол, я опять к вам, теперь уже не только как изменник Родины, но еще и дезертир, разыскиваемый французской полицией…

А его вполне могли разыскивать, — попытка изобразить собой утопленника теперь, задним числом, казалась наивной. Если и разыскивали, действительно, то не так уж старательно, коль скоро выдали новые документы… Но на всякий случай он все же уехал из Марселя, забрался в самую глушь, в Савойю, нанялся там к одному фермеру пасти коз (долго потом снились ему эти своенравные твари!). Адрес знал один Жожо, — через полгода он сообщил, что получена аргентинская виза. Перед отплытием Полунин поручил ему разыскать Филиппа, который давно уже не давал о себе знать, и чтобы тот писал на Буэнос-Айрес, до востребования. Жожо исправно выполнил и это поручение — через месяц после прибытия Полунин получил письмо из Парижа. «Ты правильно сделал, старина, — писал Филипп, — я бы поступил так же, если бы эти сволочи послали меня убивать аннамитов. Что делать, мир оказался не совсем таким, как мы мечтали во время войны… »

Да, интересно, что скажет Балмашев, когда узнает все эти красочные подробности. Может, лучше было рассказать сразу? Да нет, для первого знакомства получилось бы многовато. Это уж потом можно будет продолжать разговор, когда он «рассекретится». Если, конечно, с Дитмаром все сойдет благополучно.


Читать далее

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть