ГЛАВА ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Южный Крест
ГЛАВА ВТОРАЯ

Его окликнули у соседнего с консульством дома, и первой — мгновенной — реакцией была панически метнувшаяся мысль, что все-таки выследили, увидели! Но он тут же опомнился, перевел остановившееся на долю секунды дыхание. Теперь-то что, вот месяцем раньше это была бы катастрофа…

Он замедлил шаги, оглянулся и увидел Жоржа Разгонова — лет пять назад они работали вместе на строительстве студенческого городка «Президент Перон», монтировали там телефонную сеть.

— Мишка, елки зеленые! А я ведь наугад позвал, глазам своим не поверил… — Разгонов подошел ближе, пялясь с нахальным любопытством. — Что, думаю, за хреновина, никак наш «француз» к товарищам в гости ходит…

— Случается, как видишь, — сдержанно отозвался Полунин. — Давно тебя не видел, ездил куда-нибудь?

— А, работал в Комодоро-Ривадавиа, на нефти. Хорошо хоть контракт был на полгода, больше меня туда не заманят.

— А я слышал, там можно хорошо заработать.

— Да что с того! Там, понимаешь, этих денег даром не захочешь, я все равно половину пропил без отрыва от производства. А чего еще делать, верно? Единственное что — бардаки там легально, поскольку военная администрация. На ихней территории законы совсем другие. И то не по-людски: приходишь, поликлиника не поликлиника — номерок тебе дают, и первым делом на медосмотр, понял? А баба вышла в белом халатике — я думал, медсестра опять, елки зеленые… Ну ладно, ты-то у товарищей чего делал?

— В консульстве? А, это я… насчет посылки, — сказал Полунин. — Хочу послать своим кое-чего, вот и зашел узнать, какие у них на этот счет правила.

— Ты ж говорил, у тебя там никого не осталось!

— Ну, как не осталось. Это я родителей имел в виду, а тетка есть, — Полунин для пущей достоверности уточнил: — Старушка уже, в Гатчине живет.

— Ну и что сказали за посылку?

— А ничего. Посылайте, говорят, что хотите, почта работает нормально. Адрес, сказали, на двух языках надо писать.

— Воображаю, слупят с бабки пошлину. Ты чего посылать-то думаешь, из барахла?

— Нет, пожалуй, — терпеливо ответил Полунин. — Из продуктов что-нибудь — ну, что отсюда обычно посылают? Кофе там, шоколад. Как раз к празднику и получит гостинец.

— Получит, держи карман. Хрен они ей твой шоколад отдадут — сожрут сами, я ее еще заставят письмецо написать: спасибо, мол, сыночек…

— Тогда уж племянничек, — поправил Полунин.

— … очень все было вкусно, присылай почаще да побольше!

— Ну, попытка не пытка, авось не сожрут. А и сожрут, невелик убыток.

— Да дело не в убытке, понятно, но только зачем же гадюк шоколадом за свой счет откармливать? Мне точно говорили: не доходят посылки, ни продуктовые, ни с барахлом. А письма писать заставляют — в том смысле, что все дошло в целости-сохранности. Или с барахлом как делают? Придет, допустим, посылка из Штатов, они ее вскроют, хорошие вещи заберут, а напхают рвани на тот же вес. Потом еще и в газете напишут — вот, дескать, американцы вам какое дерьмо присылают…

— Мудрец ты, Жора, — Полунин посмеялся. — Расскажи лучше, какое там в Комодоро обслуживание, это у тебя живее получается.

— Да ну их на фиг, и вспоминать неохота! А я сейчас, понимаешь, смотрю: вроде ты, — елки, думаю, палки, неужто и этого на родину потянуло…

— Почему «тоже», ты еще кого-нибудь видел?

— Видать не видел, среди наших-то, пожалуй, нету таких придурков. Но слыхать приходилось. Хохлы эти западные — волынцы и галичане — те сейчас валом валят. Два парохода, говорят, под ихнего брата арендовано, и то за один раз всех не перевезут. Ну, тех еще понять можно… Темные мужики, приехали когда-то из панской Польши на заработки, о советской нашей родной власти никакого представления…

— При чем тут советская власть, люди просто хотят домой, — Полунин посмотрел на часы и перебросил портфель в другую руку. — Ну ладно, гуляй. Мне тут еще в одно место забежать надо…

Уже распрощавшись и отойдя, Разгонов снова окликнул его во всю глотку:

— Мишка, слышь! А ведь про тетку-то в Гатчине выдумал, признайся? Заявление небось ходил подавать, паразит!

— Гуляй, Жора, гуляй. И не надо напрягать мозговые извилины, вредно это тебе…

Ну, теперь растрезвонит на всю колонию, подумал Полунин, ускоряя шаги. И угораздило же нарваться на этого идиота, как нарочно… Балмашев вчера еще посоветовал не особенно пока распространяться о том, что решил подать документы. Прав, конечно, береженого и бог бережет, — так нет же, надо было такому случиться…

Скоро он, впрочем, забыл про некстати встреченного лоботряса, мысли были заняты совсем другим. Придя домой, он достал из портфеля большой, плотной бумаги конверт с надпечаткой по-русски и по-испански: «КОНСУЛЬСКИЙ ОТДЕЛ ПОСОЛЬСТВА СССР В АРГЕНТИНЕ», разложил по столу бумаги. Не откладывая дела в долгий ящик, заполнил анкету, написал короткое заявление по приложенному стандартному образцу. И начал трудиться над автобиографией.

Когда, уже под вечер, вернулась Дуняша, комната была замусорена смятыми обрывками черновиков, а сам автор расхаживал из угла в угол с отсутствующим видом и погасшей сигаретой во рту.

— О-ля-ля, какое вдохновение, — сказала Дуняша. — Похоже, мсье решил завоевать приз Гонкур. Это что, и мне придется столько писать?

— Тебе проще. Какая у тебя биография? На полстраницы. А мне ведь, только чтобы рассказать про все эти шашни с Альянсой, понадобится целый трактат…

— Скажешь тоже — полстраницы, — обиженно возразила Дуняша. — Биографии всегда начинают издалека. У Моруа есть очень интересная книга про лорда Байрона, это был такой английский поэт, так он там пишет даже о том, как одного из его предков — Байрона, а не Моруа — съели сверчки. Вернее, не съели, а просто когда он умер, слуга вошел и увидел, что вся комната полна сверчками. Какой ужас, вообрази, наверное пришли почтить память. А что я могу написать о своих предках? Я только знаю, что дед украл жену из татарского улуса, а еще раньше один Ухтомский…

— Неважно, автобиография пишется иначе. Начинай с себя, этого достаточно.

— Ну если так… — Дуняша присела к столу и стала изучать вопросы анкеты.

— Послушай, — сказала она, — в моих документах так и будет написано, как я здесь отвечу?

— Конечно.

— Тогда, знаешь, я лучше напишу, что мой год рождения — тысяча девятьсот тридцать второй.

— Не дури, Евдокия.

— Боже мой, какая разница — тридцать второй, тридцатый? А потом это пригодится.

— Нет, нельзя, пиши все как есть. И не вздумай врать — проверю.

— Не понимаю просто, откуда в мужчинах столько мелочности… Хорошо, что много запасных бланков, а то ведь я не тверда в русской ортографии.

— Да-да, — рассеянно отозвался Полунин, — заполняй пока, я потом исправлю ошибки, и ты перепишешь набело. По-русски, кстати, говорится «орфография».

— Разве? А-а, ну правильно, там это греческое «тэ-аш».

Поужинав, они довольно быстро покончили с Дуняшиными бумагами, но вот его собственная биография… Сколько уже написано, а добрался только до своего приезда в Аргентину, — самое-то интересное было еще впереди.

— Ладно, — сказал он наконец, — давай-ка спать!

Однако заснуть ему не удалось. Он полежал часа полтора, тщетно пытаясь отключиться от своих творческих проблем, потом осторожно убрал с плеча Дуняшину руку, встал и отправился на кухню, прихватив неоконченное произведение. Какого черта, в самом деле, что там особенно ломать голову…

Было уже светло, когда он завершил свой труд эпизодом с отправленной в Формосу журнальной страницей, проставил дату — «Буэнос-Айрес, 6 октября 1955 года» — и твердо подписался, едва не пропоров бумагу шариковой ручкой. В сквере внизу беззаботно перекликались стеклянными голосами птицы, не знающие никаких автобиографий, никаких виз, никаких границ. Полунин позавидовал им, стоя у окна и глядя, как занимается над крышами розовое пламя рассвета. Из-за угла выползла поливальная машина, медленно обогнула площадь, оставляя за собой широкую темную полосу мокрого маслянисто поблескивающего асфальта. Ладно, подумал Полунин, теперь будь что будет…

Вернуться в постель незамеченным не удалось. Едва он вошел в комнату, как Дуняша проснулась — посмотрела на него, потом на часы.

— Нет, вы окончательно рехнулись, сударь, — сказала она. — Мало вам дня?

— Значит, мало. Давай спи, я тоже уже ложусь…

— Завтра мы уезжаем, — объявила она решительно. — Хватит! Сдашь эти бумаги, и я беру билеты в Барилоче.

— Почему именно в Барилоче?

— Потому что дальше некуда! И потом, ты обещал научить меня ходить на лыжах. Как я буду в России без лыж?

— Там дешевле этому научиться, — возразил Полунин, зевнув. — А в Барилоче я не поеду — никогда не бывал на этих модных курортах, ну их к черту.

— Но здесь я тебя все равно не оставлю! Я не могу спокойно сидеть и наблюдать, как ты превращаешься в один фантом, уже и по ночам перестал спать…

— Так ведь ночь у привидений самое рабочее время, про дневных фантомов я что-то не слыхал.

— Какой тонкий юмор! — возмущенно фыркнула Дуняша, поворачиваясь к нему спиной. — Отстань, у тебя руки холодные.

— Сейчас согреются…

За завтраком она опять завела разговор о поездке. Полунин подумал, что съездить куда-нибудь было бы и в самом деле неплохо, отдохнуть действительно надо.

— Что ж, я не против, — согласился он. — Только чтобы толпы не было. Слушай, а ты помнишь то местечко, куда мы ездили в мае? Как его — Талар, что ли…

— Это где была такая большая кровать? Да, помню, мне там понравилось, и хозяин такой славный — толстый, меланхолический, и огромные усы. Браво, это у тебя хорошая идея…

Он перечитал на свежую голову все написанное ночью и остался доволен — автобиография получилась хотя и пространная, но была изложена ясно, четко, без умолчаний и ненужных подробностей. Этак и мемуары насобачишься писать, подумал Полунин, вкладывая бумаги в тот же плотный конверт.

Вечером он отнес его Основской.

— Надежда Аркадьевна, — сказал он, — я хочу это отдать Балмашеву, но он сейчас в отъезде. Мы с женой тоже думаем поехать отдохнуть недельку-другую, так что я попрошу вас — передайте это ему, когда вернется. А пока почитайте сами, я нарочно не запечатал — хочу, чтобы вы познакомились с моей автобиографией. Вас там кое-что удивит, но вы поймете, почему я молчал об этом раньше…

В субботу они вышли из поезда на знакомом полустанке, где ничто не изменилось за эти полгода. Не изменился и отель — он стоял такой же пустой и чистый, пахнущий новой мебелью и натертым паркетом. Дон Тибурсио узнал их и приветствовал, как старых клиентов. Они заняли тот же номер, — Полунин подумал, что в тот раз предчувствие его обмануло: он был уверен, что не увидит больше ни этой комнаты, ни лежащей за окном пустынной пампы. В апреле она была бурой, выжженной летним солнцем, а сейчас зеленела свежей травой — цвета надежды…

Днем над пампой стояло огромное безоблачное небо, они уходили подальше, ложились в траву и чувствовали, как становится невесомым все тело, словно медленно растворяясь в солнечном тепле, в запахах земли и полевых цветов. Так же пахло по ночам и в их комнате — они никогда не закрывали окна, тишина звенела и переливалась неумолчным хором цикад, сияющим голубым параллелограммом лежал на полу лунный свет Они были счастливы. Еще никогда так не влекло их друг к другу, никогда еще близость не бывала такой полной, сокрушительной, исчерпывающей себя до последних пределов…

Весна пятьдесят пятого года была в провинции Буэнос-Айрес ранней и дружной, уже к концу первой декады октября установилась умеренно жаркая погода с короткими обильными ливнями, чаще всего ночными. Пампа буйно цвела, в человеческий рост вымахал чертополох вдоль изгородей, словно торопясь запастись соками на все долгое лето — пока не обрушились на землю подступающие с севера ударные волны зноя. Дуняшу вызвали телеграммой в Буэнос-Айрес, она съездила туда на один день, привезла несколько срочных заказов и по вечерам работала в соседнем пустом номере, откуда дон Тибурсио по ее просьбе убрал кровать, заменив большим кухонным столом. Спать они ложились рано, почти с местными жителями — после захода солнца, — зато вставали на рассвете и, не позавтракав, уходили вдоль полотна железной дороги, километров за десять. На обратном пути их обычно догонял пассажирский поезд, — иногда они нарочно дожидались его на повороте, где он замедлял ход, Полунин с разбегу подсаживал Дуняшу на площадку последнего вагона, вскакивал сам, и они возвращались со всеми удобствами, сидя на ступеньках и обдуваемые упругим ветром.

Двенадцатого в Таларе торжественно отпраздновали День Америки — над дверью школы вывесили украшенный туей и лаврами портрет Колумба, ребятишки читали патриотические стихи, духовой оркестр добровольной пожарной команды сыграл гимн, вечером пускали ракеты, на здании муниципального совета горел транспарант из разноцветных электрических лампочек: «1492-1955».

— В субботу будет неделя, как мы здесь, — сказал Полунин. — Ты хочешь пробыть весь месяц?

— Да нет, пожалуй, — ответила Дуняша. — Месяц будет многовато, и потом, я думаю, что с разводом нужно постараться успеть до конца судебной сессии — иначе все это отложится до осени.

— Ну что, побудем до следующего воскресенья? Это будет двадцать третье, в понедельник ты позвонишь своему адвокату…

— Давай лучше до субботы, тогда я в воскресенье смогу пойти в церковь. Я у обедни не была уже не знаю сколько, совершенно стала язычницей. Недаром говорят — с кем поведешься…

Погода, державшаяся как по заказу все эти две недели, испортилась наконец в день их отъезда. Одетые уже по-городскому, Полунин с Дуняшей стояли под навесом станции, бесшумно моросил дождь, поезд — тот самый, которым они иногда возвращались со своих утренних прогулок, — сегодня опаздывал. Станция была расположена на самом краю поселка, пампа подступила к ней вплотную; Полунин подумал, что трудно найти более типичный для Аргентины вид, чем этот — распахнутая до самого горизонта ширь, линия телеграфных столбов вдоль рельсов, решетчатая мачта ветряка над гальпоном [70]Galpon — складское помещение (исп.). из гофрированного железа…

— Чего ты шмыгаешь носом? — спросил он.

— Так… Ты никогда не замечал, что уезжать — грустно, даже если едешь охотно и с удовольствием? Странно… Впрочем, нет, я глупость сказала, ничего странного. Знаешь, мне так было здесь хорошо…

— Нам будет еще лучше, Евдокия.

— Я понимаю это умом, но…

В Буэнос-Айресе тоже шел дождь, блестели мокрые черные зонты, пахло бензином. После обеда Дуняша занялась уборкой, а Полунин пошел к себе на Талькауано — посмотреть, нет ли писем. Свенсон оказался дома, был против обыкновения трезв и мрачен.

— Сожгли подшипник, желтопузые обезьяны, — объяснил он. — Минимум неделя ремонта! Вшивая страна, вшивые люди, вшивые суда. Я уже десять лет мог бы плавать у Мур-Маккормака и получать жалованье в долларах, а не в этих вонючих песо, которыми скоро можно будет оклеивать стены. Видел сегодняшний курс? Сто песо — пять долларов, вот так-то. И еще, говорят, не сегодня-завтра будет объявлена девальвация…


Храм, который обычно посещала Дуняша, пока не стала язычницей, был расположен в Баррио Пуэйрредон — тихом зеленом пригороде в западной части Буэнос-Айреса. Церковь помещалась в полуподвальном этаже углового дома; огороженного двора, как на Облигадо, здесь не было, и прихожане после окончания обедни толпились в соседнем скверике. Пуэйрредонская церковь, как и другие православные церкви Буэнос-Айреса, была не только храмом, но и своего рода клубом — сюда приезжали повидаться со знакомыми, узнать новости. Хозяин расположенной тут же закусочной давно приспособился к вкусам еженедельной клиентуры, и русские пирожки, которые он в больших количествах выпекал по воскресеньям, были не хуже, чем у Брусиловского.

По обыкновению опоздав на электричку, Дуняша пришла к концу проповеди. В церкви было тесно и душно, она потихоньку пробралась вперед, поставила свечку Михаилу Архангелу и, опустившись на колени, помолилась о том, чтобы с разводом не получилось никаких компликаций и чтобы им поскорее дали визы. Проповедь тем временем кончилась, начали подходить к кресту. Медленно продвигаясь к амвону вместе с очередью, Дуняша поглядывала вокруг, рассеянно кивала знакомым и думала о том, что все они остаются здесь, а она, если не случится задержки, у пасхальной заутрени будет уже в Казанском соборе. Или даже в Исаакиевском. Ей было очень жаль всех окружающих…

Истово крестясь, проковыляла мимо старая княгиня-сплетница, юркнул шалопаистый поручик Яновский, прошествовал длинный как жердь скаутмастер Лукин со своей маленькой щуплой женой. Появилась Мари Тамарцева, — увидев Дуняшу, она сделала большие глаза и стала жестами показывать, что будет ждать ее снаружи. Дуняша кивнула. Подошла ее очередь, она приложилась ко кресту, поцеловала пахнущую ладаном руку батюшки и с чувством исполненного долга направилась к выходу, развязывая под подбородком концы платочка.

На улице солнце ударило ей в глаза, она спрятала платочек в сумку, надела темные очки. Мари Тамарцева тут же налетела как коршун, схватила за плечи, быстро поцеловала — точно клюнула — в щеку и зашептала трагически:

— Боже мой, Доди, где ты пропадала? Я тебя уже второе воскресенье здесь ищу, домой звонила несколько раз…

— Я уезжала отдохнуть, а что?

— Боже мой, как что? Да ведь он приехал!

— Кто приехал?

— Но твой муж, Вольдемар!

Дуняша почувствовала, что у нее холодеют щеки. Потом ей вдруг стало очень жарко.

— Ах вот как, — сказала она звонким от ярости голосом, — мсье соизволил вспомнить о своей супруге? Прекрасно, но только мне уже нет до него никакого дела! Если бы он таскался еще пять лет, я должна была его ждать?

— Но, Доди, ты же ничего не знаешь! Отойдем, я тебе все расскажу…

Тамарцева схватила Дуняшу за руку, потащила через улицу. В сквере они отошли на боковую аллею, подальше от соотечественников. Мари все говорила и говорила, а Дуняше казалось, что все это какая-то фантасмагория, наваждение, что вот сейчас она очнется, придет в себя, и ничего этого не будет…

— … Я его спрашиваю: «Но почему же ты ни разу не написал, ведь можно было сообщить», — продолжала Тамарцева трагическим полушепотом, — а он мне сказал — и, знаешь, я в чем-то его понимаю, — он сказал, что не мог себе позволить, думал, что для тебя лучше, если ты ничего не будешь знать, лучше считать себя просто брошенной, чем женой арестанта…

— Очень благородно, — сказала Дуняша, — но это ничего не меняет, в конце концов я тоже человек, у меня тоже могла быть какая-то своя жизнь, не так ли? Я три года ждала его как последняя идиотка, плакала по ночам, со мной могло случиться что угодно, — об этом он подумал, когда пускался в свои авантюры? Ему было скучно, видите ли, он не мог работать, как все люди, — а я могла? Я могла по девять часов в день стоять у мармита с кипящим конфитюром, когда в цехе было сорок градусов жары? Я приезжала домой как дохлая рыба, а он мне говорил: «Слушай, хорошо бы развлечься немного, пойдем в синема», и я улыбалась и делала хорошее лицо, и мы шли и смотрели по три дурацких фильма подряд — то есть это он смотрел, а я ничего не видела, потому что я сидела и думала, сколько мне удастся сегодня поспать, — я вставала в пять утра…

— Доди, милая, я все понимаю и нисколько его не оправдываю, но я все же считаю, что тебе просто необходимо с ним увидеться, в конце концов это твой муж…

— Да какой он мне муж!

— Ну, все-таки. Ты обещалась ему перед алтарем, Доди, вспомни…

— А он помнит свои обещания перед алтарем? Ну хорошо, тогда я ему напомню! Ты думаешь, я боюсь встретиться с ним? По-моему, это он меня боится, если даже не пришел сюда, а тебя подослал!

— Боится, — согласилась Тамарцева. — Доди, я ничего ему не сказала, не могу бить лежачего, пойми… А встретиться с тобой ему действительно страшно.

— Ну, так он встретится, — объявила Дуняша с угрозой. — Он сейчас там, у вас?

— Да, да, поезжай, дома никого нет, вы сможете поговорить спокойно…

Через полчаса Дуняша выскочила из такси перед домиком Тамарцевых в Оливосе. Еще с улицы, глянув поверх низкой ограды из подстриженных кустов бирючины, она увидела Ладушку Новосильцева — крапюль был одет в старый комбинезон и замазывал цементом трещины в бетонной дорожке. Услышав, как звякнула распахнутая калитка, он оглянулся и так и замер — сидя на корточках, с мастерком в руках.

— Салют, — бросила Дуняша, проходя мимо. — Очарована тебя увидеть…

Поднявшись по ступенькам, она толкнула дверь и вошла в маленькую гостиную, полутемную от спущенных жалюзи. Ладушка, помедлив, вошел следом. Дуняша швырнула сумку на стол и, не снимая очков, стала сдергивать с пальцев перчатки.

— Так что же ты хотел мне сказать? — спросила она звенящим голосом и продолжала, машинально перейдя на французский: — Мари уверяет, ты прямо-таки рвался со мной встретиться! Вероятно, чтобы порадовать рассказом о своих захватывающих авантюрах? В общих чертах я с ними уже знакома. Что еще?

Ладушка, стоя у двери, вздохнул и вытер о комбинезон испачканные цементом руки. Высокий блондин скандинавского типа, он был бы красив, если бы не странное несоответствие между мужественными чертами лица — прямым носом, твердым волевым подбородком — и общим выражением какой-то бесхарактерности, неуверенности в себе. Эта бесхарактерность не шла такому лицу, она раздражающе искажала общее впечатление — как может уродовать безобразная шляпа или галстук вульгарной расцветки. Да, подумала Дуняша, характера у него за пять лет явно не прибавилось…

— Доди, — сказал он тихо. — Ты не думай, что я претендую на… прежние отношения. Я бы вообще не приехал, если бы знал. Но я думал… ты понимаешь… я не имел представления, как ты живешь. Думал, тебе трудно и тебе нужна помощь…

— Как трогательно, — сказала Дуняша. — Теперь ты можешь быть в ладу с совестью — помощь мне не нужна.

— Да, я понимаю… Я очень обрадовался, когда Мари сказала, что ты отлично устроилась, много зарабатываешь… Это для меня было самое страшное — там… думать, что ты одна и нуждаешься. Я ужасно рад, Доди, и знаешь — меня не удивляет, я всегда видел, что ты умнее и талантливее меня, впрочем здесь неуместен компаратив, я никогда не был ни умным, ни талантливым…

— Нет, почему же! У тебя есть бесспорный талант — исчезать и появляться в самый удачный момент. Ни днем раньше, ни днем позже. Это ведь тоже надо уметь, согласись. Дай мне воды…

Ладушка вышел. Раскрыв сумку, Дуняша сорвала очки и торопливо промокнула глаза платком.

— Я ведь появился, Доди, только чтобы тебя увидеть, — сказал Ладушка, входя со стаканом воды. — Я уеду, не бойся, я не такой уж болван, чтобы не понимать простых вещей. Кстати, Мари дала мне понять, что у тебя кто-то есть…

— Естественно, — Дуняша отпила глоток и поставила стакан на стол. — Ты, надеюсь, не думал, что я буду хранить тебе верность еще пять лет?

— О нет, нет, я ведь не в порядке упрека, да и Мари сказала вовсе не для того, чтобы тебя осудить. Напротив, она во всем винит меня, и… я все понимаю, Доди. Я действительно уеду, мне говорили, можно подписать контракт на Фолклендские острова, там эти — ну, которые ловят кашалотов и других морских зверей…

— Потрясающая идея! Ты, конечно, прирожденный ловец кашалотов, прямо капитан Ахав, недостает лишь костяной ноги. Ты хоть когда-нибудь — хоть на старости лет — перестанешь быть недорослем? Конкретно, за что тебя посадили?

— Видишь ли, я в свое время подписал ряд обязательств… ну, там насчет неустоек, погашения гарантийных сумм и всякой такой ерунды. Они мне сказали, что это не имеет ровно никакого значения, чистая формальность…

— Они сказали! С адвокатом ты советовался, прежде чем подписать? И не смей молчать, когда я тебя спрашиваю. Советовался ты с адвокатом?

Ладушка пожал плечами.

— Доди, это ведь не всегда удобно… Ну посуди сама — компаньон просит меня подписать деловые бумаги, а я, по-твоему, должен ему сказать: «Пардон, но я хочу сначала убедиться, что вы не жулик… »

— Нет, — Дуняша вздохнула и покачала головой, — ты абсолютно безнадежен. Бог мой, чему тебя учили на этих твоих знаменитых Высших коммерческих курсах?

— Коммерция не мое призвание, я это понял. Если с кашалотами ничего не получится, пойду работать шофером на дальние перевозки… Я ведь уже работал так до всей этой истории, возил вольфрамовую руду из Оруро в Антофагасту — в Чили. Восемьсот километров, но дорога в один конец занимала почти неделю. Все время по горам, представляешь… Здесь ездить гораздо проще — прерия, шоссе гладкое, как стол. Ты не беспокойся за меня, Доди, мне только важно знать, что ты на меня больше не сердишься. Тогда я буду совсем спокоен, потому что в целом это лучше, что так получилось… Я ведь неудачник, ты знаешь, а неудачники — они должны ходить стороной, как прокаженные, и звонить в колокольчик, чтобы никто не приближался…

— Что ты несешь вздор! — взорвалась Дуняша. — Нашел себе оправдание — «неудачник», «прокаженный»! Если ты будешь считать себя неудачником, то уж точно пропадешь.

— Скорее всего, но что же делать, Доди, у каждого своя судьба. Поэтому я и говорю: лучше, что наши судьбы разошлись. Для меня это было там самым страшным все эти годы, — думать, что я и тебя втянул в свою орбиту… Такой человек, как я, должен жить совсем один, понимаешь…

— Такой человек, как ты, — не «неудачник», не смей повторять это идиотское слово! — а просто растяпа и бездельник, — такой нелепый человек дня не проживет один! — крикнула Дуняша. — Потому что ему нужна бонна, а без нее он шагу не сумеет ступить, вот почему! Ты еще, мой дорогой, очень легко отделался — тебя могли убить, искалечить, сослать на каторгу в какую-нибудь Гвиану, куда даже Макар не гонял своих коров!

— Могли, — согласился Ладушка. — Со мной, я давно это понял, может случиться что угодно… поэтому мне и было страшно за тебя. Я не мог простить себе, что привез тебя в Южную Америку. Единственным оправданием было то, что я ведь это ради тебя сделал… Ты не представляешь, Доди, чем ты была для меня там, в Париже. Ты была как луч солнца, и когда я представлял себе, что тебе придется всю жизнь прожить в каком-нибудь Пятнадцатом аррондисмане… как жили все русские — подсчитывая каждый франк… мне это было невыносимо, Доди, я хотел, чтобы у тебя было все: прислуга, бриллианты, серебряный «роллс-ройс», самолет с твоим вензелем на фюзеляже… Я знаю, это звучит ужасно глупо, но что ты хочешь — вспомни, нам было тогда по девятнадцать лет. Не верится, правда, Доди? Я иногда чувствую себя таким старым, таким никому не нужным…

— Ты просто идиот, — сказала Дуняша, шмыгая носом.

— Вероятно… Какое счастье, что у человека есть память, иногда это единственное, что остается. Грустно, конечно, что мы с тобой были счастливы всего каких-нибудь три месяца… это немного, если подумать, но это уже кое-что, не правда ли? Я никогда не забуду, как нам было хорошо здесь, когда мы только приехали… в самые первые дни, помнишь? Какие мы тогда были молодые и свободные, и верили, что все будет так, как мы захотим… Помнишь, как мы сидели вечером в нашем номере в «Альвеаре» — я в тот день накупил туристских буклетов — и спорили, где лучше провести следующее лето, в Майами или Акапулько… Кстати, я тебе привез одну вещицу…

Ладушка вышел из комнаты. Дуняша, сидя на диване, опустила лицо в ладони и закусила губы, чтобы не разреветься в голос. Услышав его возвращающиеся шаги, она быстро выпрямилась и поправила прическу.

— Вот, — робко сказал он, разворачивая бумажку, — возьми на память, а? Я это купил в Потоси… мы там в тюрьме кое-что зарабатывали, деньги мне выдали потом… Как раз хватило на железнодорожный билет и еще вот на это…

Она протянула руку, на ладонь легла маленькая брошка — грошовое изделие низкопробного боливийского серебра, что-то вроде сердечка, украшенного инкаическим орнаментом. Дуняша опустила голову, пытаясь разглядеть узор, но ничего не увидела — подарок дрожал и расплывался в ее глазах…


Полунина еще в Таларе подмывало позвонить Балмашеву — узнать, какое впечатление произвела в консульстве не совсем обычная биография нового кандидата в возвращенцы. Но не позвонил, выдержал характер. Не позвонил и в субботу, — благо, пока вернулись домой, короткий рабочий день уже кончался.

А в воскресенье, когда Дуняша уехала в церковь, он с утра отправился навестить Основскую. Та оказалась дома.

— Ну, голубчик, вы меня действительно удивили! — воскликнула Надежда Аркадьевна. — А я-то, старая дура, и впрямь думала, что он там индейские песни записывает… Честно скажу, сердита на вас ужасно.

— Жена тоже обиделась, когда узнала. Но я ведь действительно не имел права рассказывать…

— Да бог с вами, я не о том вовсе! Что не рассказывали — правильно делали, еще не хватало — с бабами обсуждать подобные вещи. Меня сама эта затея рассердила, безответственность ваша, да, да, голубчик, именно безответственность!

— Перед кем, Надежда Аркадьевна?

— Да прежде всего перед женой! Что собой вздумали рисковать — это, в конце концов, дело ваше. Мужчины в чем-то до старости мальчишками остаются. А о жене вы подумали?

— Когда все это начиналось, мы с ней еще не были знакомы.

— А потом?

— Потом уже было поздно.

— Да-да… — Надежда Аркадьевна выразительно вздохнула. — Прав Алексей Иванович, вы теперь за Лонарди и всю эту их компанию денно и нощно богу должны молиться, что вовремя подоспели со своим переворотом… И с Альянсой еще связался, — да вы знаете, голубчик, что это были за люди?

— Знаю, конечно, — Полунин пожал плечами. — Я с Келли, вот как сейчас с вами, разговаривал. И даже обедал с ним однажды… имел такую честь. Да нет, Надежда Аркадьевна, игра была рискованная, не спорю, но все же не до такой степени, как вам представляется. А свеч она стоила. Ну что, не прав я?

— Бог с вами, победителей и в самом деле не судят… А вообще одно могу сказать: вовремя вы уезжаете, голубчик, во всех отношениях вовремя. Только не рассказывайте никому, что решили возвращаться. Жене, главное, накажите не болтать в церкви.

— Балмашев меня уже на этот счет предупреждал.

— Он прав, это и я вам советую. Понимаете, люди ведь есть разные… среди наших «непримиримых» могут найтись такие, что и в полицию дадут знать.

— Какое дело аргентинской полиции до того, кто куда уезжает?

— Казалось бы, никакого. Но уже было несколько случаев, когда людей с советскими паспортами арестовывали по какому-нибудь совершенно дурацкому поводу. То вдруг спровоцируют драку, то явятся ночью с обыском и «найдут» пакетик героина… Не хочу сказать, что это официальная политика, скорее всего просто усердие отдельных чиновников, но от этого не легче.

— Что вообще говорят о новом правительстве? — помолчав, спросил Полунин. — Скажем, сослуживцы вашего мужа?

— Что говорят… — Основская пожала плечами, перекладывая на столе карандаши. — Вы же знаете аргентинцев… Тогда ругали Перона, теперь ругают Лонарди и Рохаса. Дело не в том, что говорят о новом правительстве, а в том, какие у этого правительства намерения. Кстати, я — как женщина — заметила уже один довольно безошибочный признак: цены начали расти, да как! Буквально все вздорожало.

— Ну, цены росли и раньше…

— И все-таки не так быстро. Газеты, конечно, уже пишут, что Перон оставил в наследство разваленную экономику, что стране придется подтянуть пояс, и все в таком роде…

— А что собой» представляет Рохас?

— О нем мало что известно. Вид самый заурядный — такой обычный морской офицер, маленький, носатый… Но, говорят, настоящая власть у него. Считают, что это ставленник Ватикана, фигура, пожалуй, самая реакционная… Как относится к отъезду Евдокия Георгиевна?

— Не силком же я ее собираюсь увозить.

— Я понимаю. У нас был однажды разговор на эту тему… Вы тогда сказали, что вряд ли она способна решить всерьез.

— Ну, я мог и ошибаться. Сейчас, мне кажется, она вполне понимает, что делает.

— Удачно, что у вас нет пока ребенка, — задумчиво сказала Основская, — иначе бы вам не уехать так просто.

— Детей действительно не выпускают?

— В Советский Союз? Нет, до восемнадцати лет не выпускают. Конечно, можно уехать сначала, скажем, в Италию, а уже оттуда… Но это все невероятно сложно. Я, во всяком случае, знаю несколько семей, которые не смогли вернуться именно из-за этого… в свое время. А теперь дети выросли, но уже сами не хотят уезжать, Аргентина для них стала родной страной…


В два часа Полунин откланялся. Дуняша должна была вернуться к четырем, они собирались сегодня пойти в кино, в «Гран-Рекс» была премьера французского фильма с только что взошедшей, но уже довольно знаменитой звездой.

В половине четвертого он поставил разогревать обед, намолол кофе, накрыл на стол. Когда обед разогрелся, он выключил газ и выглянул в окно — не видно ли Дуняши, она должна была появиться со стороны станции метро «Трибуналес».

В четверть пятого ее еще не было. В пять Полунин снова разогрел обед и поел в одиночестве, решив, что Дуня зашла куда-нибудь к знакомым. Хотя странно — билеты уже куплены, таких вещей она обычно не забывала. Сеанс начинается в шесть, а уже было двадцать пять шестого, — Полунин начал тревожиться.

Он все-таки повязал галстук — на тот случай, если Дуняша прибежит в последний момент (до кинотеатра было пять минут ходу). В шесть, еще раз выглянув в окно и опять ее не увидев, он поинтересовался уже вслух, где в самом деле носят черти эту пустоголовую дуреху, содрал галстук и швырнул его в угол.

Дуняша пришла в девятом часу. Услышав, как щелкнул замок, Полунин выскочил в прихожую.

— Ну что ты, Евдокия, разве так можно — обещала прийти в четыре, я уж собирался всех обзванивать…

— Я задержалась, прости, — ответила она странным голосом. — Погаси, пожалуйста, свет, у меня болят глаза…

Ничего не понимая, он протянул руку, щелкнул выключателем. Дуняша вошла в комнату, слабо освещенную отблеском уличных фонарей на потолке, остановилась у окна.

— Да что случилось, Дуня? — спросил он, совершенно уже перепуганный.

— Сейчас, подожди… — Она помолчала, потом выговорила с усилием: — Понимаешь, Владимир приехал…

— Приехал — кто?

— Господи, Владимир, мой муж…

— Так, — не сразу, сказал Полунин. — И что же?

— Я просто не знаю, как тебе сказать…

— Понятно…

Он прошел в темноте к столу, сел, побарабанил пальцами.

— Понятно, — повторил он. — Не ломай голову, Евдокия, объяснения тут… ни к чему.

— Я не могу оставить его, пойми!

— Догадываюсь.

— Только бога ради, не говори со мной таким тоном! Ты ведь ничего не знаешь!

— Я и не хочу ничего знать. Главное ты сказала, а детали меня не интересуют. Если разрешишь, я включу свет, мне надо собрать вещи.

Она обернулась к нему, словно собираясь что-то сказать, но не сказала — выбежала из комнаты и заперлась в ванной. Полунин посидел еще, бездумно глядя на светлеющий широкий прямоугольник окна, потом ему пришла в голову мысль, что завтра ей придется забирать обратно свои заявления и анкеты, — хорошо, если они еще здесь, а если отправлены в Москву? Балмашеву теперь хоть в глаза не смотри. Ничего себе, скажет, провел «воспитательную работу»… А впрочем, сама пусть и объясняется. Еще он подумал о том, что хорошо сделал, не перетащив сюда от Свенсона свои инструменты и детали, — вчера только хотел забрать, но потом решил, что лучше работать там, Дуня не любит запаха расплавленной канифоли…

Думалось обо всем этом как-то замедленно, тупо. А ощущаться вообще ничего не ощущалось — словно все чувства были отключены, вся система обесточена, выведена из строя. Упало напряжение и в мозгу, он работал как-то вполнакала, отказывался еще воспринять случившееся во всем его значении, ограничиваясь мелкими, частными деталями. Так всегда и бывает, когда случится беда. Нервная система, надо сказать, устроена на диво рационально — где еще встретишь такую безотказную блокировку…

Включив наконец свет, он постоял, крепко растер лицо ладонями, словно сгоняя сонную одурь, достал из стенного шкафа свой чемодан. Сборы заняли не много времени, он укладывал вещи спокойно и аккуратно — блокировка продолжала действовать. Когда все было готово, он вынес чемодан в прихожую, положил на него туго набитый портфель, пачку перевязанных бечевкой книг. Постояв у двери в ванную, поднял руку, чтобы постучать, но услышал звук приглушенных рыданий и, дернув щекой, отошел.

Уже на площадке, нажав кнопку вызова лифта, он вспомнил про ключ — вернулся, положил его на стол и снова вышел, аккуратно прихлопнув за собой входную дверь.

Свенсон сидел на кухне умеренно пьяный, сосал мате.

— Садись, есть разговор, — буркнул он и подлил кипятку в коричневую выдолбленную тыковку. — Как у тебя с работой?

— Работаю, — неопределенно ответил Полунин, присев к столу. Свенсон протянул ему мате, он поблагодарил молчаливым кивком и стал тянуть через серебряную витую трубочку горький напиток.

— Судовую телефонию знаешь?

Он пожал плечами и вернул тыковку Свенсону.

— Разберусь, если надо. А что?

— Заболел один парень, а в субботу выходить в рейс. Не хочешь поплавать?

Полунин долго молчал, разглядывая выщербленные плитки пола. Балмашев говорит, что дела по репатриации разбираются месяца четыре, а то и дольше; с ним — учитывая все обстоятельства — наверняка решится не так скоро. Торчать все это время здесь…

— По контракту или как? — спросил он.

— Можно и без контракта. Спишешься, когда захочешь, но пару-другую рейсов сделать придется. А там видно будет — вдруг прирастешь? «Сантьяго», парень, — и это я тебе говорю честно, — самое вонючее из всех вонючих судов, которые когда-либо оскверняли Атлантику, но команда у нас — первый сорт. Это тебе Свенсон говорит, не кто-нибудь. Словом, подумай.

— Да ладно, что тут думать…

В понедельник он вместе со Свенсоном побывал на судне и осмотрел свое будущее хозяйство. Три дня ушло на формальности — в пароходной компании, в полиции, в профсоюзе моряков, у врачей. За всеми этими хлопотами он так и не выбрался позвонить Балмашеву, вернее, не решился это сделать, предвидя расспросы по поводу Дуняши. В пятницу вечером, снабженный новенькой матросской книжкой и всякого рода справками, свидетельствами и удостоверениями, Полунин явился со своим чемоданчиком на борт и получил койку в четырехместном кубрике, где кроме него помещались двое радистов и помощник штурманского электрика. В ту же ночь, приняв в трюмы семь тысяч тонн пшеницы, «Сантьяго взял курс на Кейптаун.


Читать далее

ГЛАВА ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть