ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Перевод А. Худадовой

Онлайн чтение книги Юлия, или Новая Элоиза
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Перевод А. Худадовой

ПИСЬМО I

От г-жи д'Орб

Сколько страданий вы причиняете тем, кто вас любит! Сколько по вашей милости пролито горючих слез в несчастной семье, покой которой вы смутили! Страшитесь присоединить к нашей скорби горькую утрату, страшитесь, как бы смерть неутешной матери не стала последней каплей яда, которую вы прольете в сердце дочери, а ваша необузданная страсть в конце концов не принесла вам вечных угрызений совести. Из дружбы к вам я терпела ваши заблуждения, пока их питала хоть тень надежды. Но ныне нельзя мириться с капризным упорством, которое вы выказываете наперекор и чести и рассудку; оно сулит лишь горести и беды и заслуживает одного названия — упрямства.

Ведь вы знаете, каким образом вашу любовь, так долго скрываемую от тетушки, выдали ваши письма. Сколь ни тяжел удар, постигший нежную и добродетельную мать, она больше, чем на вас, негодует на самое себя, — все приписывает своей слепоте и неосмотрительности, оплакивает роковое заблуждение. Мысль о том, что она слишком полагалась на дочь, для нее жестокая пытка, а ее душевные муки для Юлии во сто крат тягостнее всех попреков.

Бедняжка сестрица в невообразимом унынии, — чтобы понять это, надобно ее увидеть. Сердце ее словно замерло от кручины; лицо ее застыло от неизбывного горя, и это страшнее пронзительных воплей. Дни и ночи она стоит на коленях у изголовья матери, уныло опустив глаза; если требуется, то молча, с невиданной доселе заботливостью и расторопностью ухаживает за нею, а в свободные минуты опять впадает в такое подавленное состояние, что кажется, будто ее вдруг подменили. Ясно видно, что только недуг матери поддерживает дочь, и если б горячее желание быть полезной не придавало ей силы, то ее потухший взгляд, бледность, невероятная угнетенность внушили бы тревожную мысль, что она сама нуждается в заботах, которыми окружает мать. Тетушка тоже это заметила, — с беспокойством осведомляется она о здоровье дочки, и я чувствую, что и та и другая всем сердцем хотят преодолеть ту отчужденность, которая между ними возникла, — вас дóлжно ненавидеть за то, что вы нарушили столь нежное единение душ.

Неловкость усиливается оттого, что надо скрывать ее из-за горячего нрава отца; мать, дрожа за жизнь дочери, оберегает от него опасную тайну. Так повелось, что при нем они держатся с былой простотою. Нежному материнскому сердцу приятно пользоваться этим предлогом, но дочь, полная смущения, не смеет всею душою насладиться материнскими ласками, которые кажутся ей притворными и мучительны для нее, а были бы отрадны, посмей она поверить в их искренность. Стоит отцу приласкать ее, и она взглядывает на мать с таким трогательным, таким смиренным видом, будто само ее сердце, отражаясь в глазах, говорит: «Ах, почему я недостойна и вашей нежности!»

Госпожа д'Этанж не раз говорила со мной наедине, и по тому, как беззлобно она упрекала меня, по тону, каким вела разговор о вас, я поняла, что Юлия положила много сил, дабы умерить ее справедливое негодование, не щадила себя, оправдывая и меня и вас. В самих письмах ваших, полных страстной любви, есть нечто извиняющее вас, и от тетушки это не укрылось. Не так она упрекает вас за то, что вы обманули ее доверие, как самое себя за непредусмотрительность. Уважая вас, она считает, что ни один мужчина на вашем месте не проявил бы такой стойкости, и готова обвинить в ваших недостатках самое добродетель. По ее словам, она поняла, что такое хваленая и безукоризненная честность, которая не мешает человеку порядочному, когда он влюблен, соблазнить при случае добронравную девушку и без зазрения совести обесчестить семью, лишь бы удовлетворить мгновенный порыв страсти. Но к чему говорить о прошлом! Речь идет вот о чем: надобно навсегда скрыть ужасную тайну, надобно, если возможно, уничтожить все ее следы, — благо, по милости самого господа, все обошлось без ощутимых последствий. К тайне причастны шестеро — все люди надежные. Покой тех, кого вы любили, жизнь матери, повергнутой в отчаяние, честь дома, уважаемого всеми, ваша собственная добродетель — все это еще зависит от вас. Все велит вам исполнить свой долг; вы еще можете стать достойным Юлии и, отказавшись от нее, искупить ее проступок. И если я не обманываюсь в вашем сердце, только величие подобной жертвы сравнится с величием любви, ради которой она совершится.

Всегда питая уважение к вашим чувствам, — уважение, подкрепленное нежным вашим союзом, не знающим себе подобных на свете, — я от вашего имени обещала исполнить все, что надобно; посмейте же обмануть меня, если я слишком понадеялась на вас, или будьте ныне тем, кем вам должно быть. Вам придется или возлюбленную принести в жертву любви, или любовь в жертву возлюбленной, показать, что вы или самый низкий, или самый добродетельный человек.

Несчастная мать хотела написать вам, даже начала было письмо. О боже! Какими разящими ударами были бы для вас ее горестные жалобы! Как истерзали бы ваше сердце ее трогательные мольбы! Каким стыдом наполнили бы вас смиренные просьбы! Я в клочки изорвала ее убийственное письмо — вы бы его не вынесли. Мне нестерпима мысль о том, как унижается мать перед соблазнителем своей дочери. Право, вы достойны иного, на вашу душу нельзя воздействовать средствами, кои пригодны, чтобы разжалобить изверга, но сведут в могилу человека чувствительного.

Если бы любовь потребовала от вас подвига впервые, я бы еще сомневалась в успехе, колебалась бы, не зная, достойны ли вы столь высокого мнения; но жертва, которую вы уже принесли во имя чести Юлии, покинув наши края, — порука тому, что вы принесете жертву и во имя ее покоя, прекратив бесполезное общение с нею. Первые деяния добродетели всего труднее, и вы не допустите, чтобы, ваш подвиг, который обошелся вам так дорого, оказался бессмысленным, не станете упрямо поддерживать тщетную переписку, которая грозит вашей возлюбленной страшной опасностью, ничего не сулит вам обоим и только продлит бесплодные мучения. Поверьте, Юлия, которая была столь дорога вам, отныне не должна существовать для того, кого так любила. Напрасно вы скрываете от себя свое несчастье. Вы потеряли ее в тот миг, когда вас разлучили, — вернее, небо отняло ее у вас еще до того, как она отдалась вам. Ее отец, воротившись, обещал ее руку другому, а вам известно, что слово этого непреклонного человека непоколебимо. И как бы вы ни вели себя, неумолимый рок идет наперекор всем вашим стремлениям, и ей никогда не быть вашей. Иного выбора нет: или столкните ее в пучину горя и позора, или почтительно отнеситесь ко всему, что вы боготворили в ней, вместо утраченного счастья верните ей благоразумие, покой и хотя бы безопасность, которой ее лишила злополучная связь.

Как бы вы опечалились, как измучило бы вас раскаяние, если б вы увидели, в каком удрученном состоянии ваша бедная подруга, в какое уныние повергли ее угрызения совести и стыд! Померкнул блеск ее красоты, угасло очарование; ее чувства, столь прелестные и нежные, сливаются в одно всепоглощающее чувство — скорби. Ей не мила и дружба, — она едва разделяет мою радость при наших встречах. Ее изболевшееся сердце уже ничего не чувствует, кроме любви и печали. Увы! Во что превратилось любящее и чувствительное создание, где ее чистое стремление ко всему благородному, нежное участие к людям в их горестях и радостях? Разумеется, она и сейчас кротка, великодушна, отзывчива. Милая привычка творить добро никогда не изгладится в ее душе, но ныне это всего лишь слепая привычка, безотчетная склонность. Как и прежде, она помогает ближним, но без прежнего рвения. Возвышенные чувства утратили силу, божественный огонь души угас, ангел превратился в обыкновенною женщину. О, какую душу отняли вы у добродетели!

ПИСЬМО II

К г-же д'Этанж

Измученный горем, коему суждено длиться, пока я жив, припадаю к вашим стопам, сударыня, не с тем, чтобы выразить раскаяние, над которым не властно мое сердце, а чтобы искупить невольный грех, отказываясь от своего счастья. Никогда еще человеческие чувства, даже отдаленно, не уподоблялись тем, что внушила мне ваша достойная обожания дочь, — поэтому никогда и не приносилась жертва, равная той, какую я готов принести самой почтенной из всех матерей на свете. Но Юлия хорошо преподала мне, как надобно жертвовать счастьем во имя долга, мужественно показала мне пример, и мне хоть раз в жизни удастся быть ее последователем. Если б я мог кровью своей исцелить ваши недуги, я бы пролил ее без единого слова, сожалея только о том, что это лишь слабое доказательство моего горячего усердия. Но никакие силы не заставили бы меня разорвать самые нежные, самые чистые и священные узы, когда-либо соединявшие два сердца, — о нет, я не разорвал бы их ни за что на свете, — и только вам одной удалось этого достигнуть.

Да, обещаю вам жить вдали от нее так долго, как вы прикажете. Отказываюсь от встреч и переписки с нею — клянусь в этом вашей драгоценной жизнью, этим залогом ее жизни. С ужасом, но безропотно подчиняюсь я всему, что вы поделаете приказать и ей и мне. Скажу больше: быть может, ее счастье утешит меня в горе, и я умру спокойно, если супруг, выбранный вами, будет достоин ее. О, пусть сыщут такого человека и пусть он посмеет сказать мне: «Я буду любить ее сильнее тебя». Сударыня, напрасно он будет наделен всем тем, чего недостает мне, — если у него нет моего сердца, ничто не пленит Юлию. Мое богатство — благородное и любящее сердце. Увы! Больше у меня нет ничего. Любовь делает всех равными, но не дает высокого положения. Она дает только высокие чувства. О, сколько раз, когда я говорил с вами, мои уста произнесли бы нежное имя — мать, если б я смел повиноваться лишь своему чувству!

Прошу вас, доверьтесь клятвенным обещаниям, которые не даны всуе, доверьтесь человеку, коего нельзя назвать лжецом: хотя однажды я и обманул ваше доверие, но прежде всего обманулся сам. Мое неискушенное сердце поняло, что грозит опасность, когда поздно было бежать ее, а ваша дочь еще не преподала мне тогда жестокого искусства побеждать любовь с помощью любви — искусства, которому так хорошо обучила позже. Отгоните от себя все страхи, заклинаю вас. Да найдется ли на свете человек, которому ее покой, счастье, честь были бы дороже, чем мне? Нет, пусть и сердце и слово служат порукой обязательства, которое я принимаю и от лица знатного друга, и от своего. Тайна разглашена не будет, успокойтесь, и когда я испущу последний вздох, никто не будет знать, что за горе свело меня в могилу. Утолите же свою скорбь, которая сокрушает вас и растравляет мои сердечные раны, осушите слезы, терзающие мне душу, выздоравливайте. Возвратите нежнейшей на свете дочери счастье, от коего она отреклась ради вас; будьте сами счастливы ее счастьем, — словом, живите во имя того, чтоб она полюбила жизнь. О, быть матерью Юлии, — невзирая на ошибки, совершенные ею во имя любви, — чудесный удел, позволяющий радоваться жизни.

ПИСЬМО III

К г-же д'Орб

(Отправлено вместе с предыдущим письмом)

Вот вам ответ, жестокая! Рыдайте, читая его, если вы знаете мое сердце и если ваше еще сохранило чувствительность. Но, главное, не обременяйте, не мучайте меня своим уважением; по вашей милости оно так дорого обходится мне, превращаясь в мучение всей моей жизни.

Итак, вы безжалостной своею рукой посмели порвать нежные узы, созданные на ваших глазах чуть ли не с детских лет, — а казалось, что ваша дружба укрепляла их с такой радостью. Вы добились своего — я несчастлив, и несчастье мое беспредельно. Ах, понимаете ли вы, какое зло творите? Чувствуете ли, что вы исторгаете из меня душу, отнимаете у меня невозместимое, — ведь во сто крат лучше умереть, чем нам с нею жить порознь! Вы говорите о счастье Юлии? Оно невозможно, если нет сердечной отрады! Говорите об опасности, грозящей ее матери? Но что такое жизнь матери, моя, ваша, даже ее жизнь, что такое бытие вселенной по сравнению с восхитительным чувством, соединяющим нас? Бессмысленная, бессердечная добродетель! Подчиняюсь твоему недостойному голосу. Ненавижу тебя, а делаю все во имя тебя. Напрасны твои утешения; им не утолить мучительной скорби моей души! Прочь, унылый кумир неудачников! Он только усугубляет их горе, отнимая средства к спасению, дарованные судьбой. Но я подчиняюсь. Да, жестокая, подчиняюсь. Если удастся, стану бесчувственным, беспощадным, под стать вам. Забуду обо всем, что мне было дорого. Не желаю более слышать ни имени Юлии, ни вашего имени. Не желаю, чтобы мне напоминали о прошлом, это нестерпимо! Досада, лютая ярость ожесточают меня против превратностей судьбы. В непреклонном упрямстве найду я замену мужеству. Дорого мне стоила чувствительность — лучше отказаться от человеколюбия.

ПИСЬМО IV

От г-жи д'Орб

Ваше письмо надрывает мне сердце. Поведение ваше свидетельствует о такой любви и добродетели, что горечь ваших укоров смягчается; недостает мужества бранить вас, так вы благородны. Тот, кто приносит любви такую жертву, заслуживает похвал, а не упреков, несмотря на свою запальчивость. Ваши речи оскорбительны, но никогда еще вы не были так дороги мне, как с той поры, когда я до конца поняла, чего вы стоите.

Благодарите добродетель, которую вы якобы ненавидите, — она делает для вас больше, чем сама любовь. Своей жертвой вы покорили даже тетушку: она чувствует всю ее цену. Она не могла читать ваше письмо без сердечного умиления, даже поддалась слабости и показала его дочери. Бедняжка Юлия, читая его, с таким трудом сдерживала вздохи и слезы, что потеряла сознание.

Нежная мать, и без того глубоко растроганная вашими письмами, понимает, видя все происходящее, что ваши сердца не подчиняются общим правилам, что ваша любовь — это непреодолимое естественное влечение, и ни время, ни все человеческие усилия ее не уничтожат. Хоть тетушка и нуждается в утешении, но охотно утешала бы дочь, если бы не чувство приличия. Я вижу, она готова стать наперсницей дочери, но мне этой роли она не прощает. Вчера у нее при Юлии вырвалась, пожалуй, несколько неосторожная[152]Клара, как вы сами сейчас неосторожны, — и, вероятно, не в последний раз! — прим. автора. фраза: «Ах, если бы все зависело от меня…» Она не договорила, но дочь с горячностью запечатлела поцелуй на ее руке, и я поняла, что Юлия отлично постигла смысл этих слов. Не раз г-жа д'Этанж пыталась говорить со своим непреклонным мужем, но всегда робко умолкала, то ли страшась, что гнев разъяренного отца обрушится на дочь, то ли опасаясь за себя. Слабость и недуг ее возрастают с такой очевидностью, что я боюсь, как бы она, не успев хорошенько обдумать свое намерение, уже не лишилась возможности его исполнить.

Одним словом, хотя вы и повинны во многом, но душевное благородство, коим дышит ваша взаимная любовь, внушило ей такое высокое мнение о вас обоих, что она поверила клятвенному обещанию прекратить переписку и, отбросив все предосторожности, не стала бдительнее следить за дочерью. И в самом деле, Юлия, предав ее доверчивость, стала бы недостойна ее забот. Вас обоих следовало бы казнить, если б вы посмели обмануть лучшую из матерей, употребить во зло ее высокое мнение о вас.

Я не пытаюсь воскресить в вашем сердце надежду, — ее нет и у меня самой. Но хочу доказать вам, что самое честное решение — также и самое мудрое и что единственный оплот для вашей любви, если он еще возможен, — самопожертвование во имя порядочности и рассудка. Мать, родственники, друзья, — словом, все, кроме отца, на вашей стороне; вы добьетесь и его расположения, встав на этот путь, — или ничего не добьетесь. Вы посылаете проклятия, поддавшись отчаянию, но сами доказывали сотни раз, что нет более надежной дороги к счастью, чем дорога добродетели. Если достигнешь счастья, идя этой дорогой, оно чище, вернее, отраднее; если не достигнешь — его возместит добродетель. Соберитесь с духом, будьте мужчиной, станьте вновь самим собой. Ваше сердце я знаю: всего страшнее для вас — сознание, что вы утратите Юлию из-за того, что недостойны обладать ею.

ПИСЬМО V

От Юлии

Ее больше нет. Глаза мои видели, как она навсегда смежила веки. Уста мои приняли ее последний вздох. Мое имя — вот последнее слово, которое она произнесла, ее последний взгляд был обращен на меня. Нет, не о жизни она сожалела, — я так мало сделала, чтобы заставить ее дорожить жизнью, — она прощалась только со мною. Она видела, что у меня нет ни путеводной нити, ни надежды, страдала от моих горестей и проступков, а не смерти боялась. Ее сердце разрывалось оттого, что дочь ее в таком состоянии, а она ее покидает. Она была права, Ей нечего было жалеть на земле. Что в здешней юдоли могла она найти равного тому вечному воздаянию за терпение и добродетели, которое ждало ее на небе? Только одно ей оставалось на свете — оплакивать мой позор! Чистая, непорочная душа, достойная супруга и несравненная мать, ныне ты пребываешь в царстве славы и блаженства. Ты жива, а я, вся во власти раскаяния и безутешного горя, навеки лишенная твоих забот, наставлений, нежных ласк, я мертва для счастья, покоя, непорочности; я чувствую лишь одно — что утратила тебя, сознаю лишь одно — что покрыла себя позором. Моя жизнь отныне — печаль и страдание. Маменька, моя милая маменька, увы, это я мертва, а не ты!

Господи! Какое-то исступление помутило разум у меня, несчастной, я позабыла все свои прежние решения! Кто осушит мои слезы, кто станет внимать моим стенаниям? Пусть ему; жестокому их виновнику, они и будут вверены! И только вместе с ним, повинным во всех несчастиях моей жизни, я и смею оплакивать эти несчастия! Да, да, бессердечный изверг, разделите же мучения, которые терзают меня из-за вас. Из-за вас я вонзила нож в материнскою грудь-так стенайте от страданий, которые вы мне причинили, и чувствуйте вместе со мной весь ужас матереубийства: ведь это дело ваших рук. Чьим глазам посмею показаться во всей своей низости? Кому с уничижением поведаю, как меня терзают муки совести? Только моему сообщнику понять все это! Обвиняет меня мое сердце, а все объясняют моей нежной привязанностью нечестивые слезы, которые я лью в мучительном раскаянии, — и это для меня самая тяжкая пытка. С трепетом видела я, как скорбь отравляет и ускоряет кончину бедной маменьки. Напрасно из сострадания ко мне она не сознавалась в этом, напрасно старалась приписать ухудшение недуга его первоначальной причине, напрасно о тол же твердила и сестрица, — ничто не могло обмануть моего сердца, измученного угрызениями совести. И до самой могилы меня будет терзать ужасная мысль, что я сократила жизнь той, кому обязана своей жизнью.

В последний раз дайте мне выплакать на вашей груди горькие слезы, в которых вы и повинны, — ведь небо в гневе ниспослало вас, чтобы сделать меня несчастной и преступно!!. Не стану, как прежде, говорить с вамп о наших общих горестях. Это невольные вздохи последнего прости. Все кончено — любовь уже не властна над душой, объятой отчаянием. Остаток своих дней я посвящаю скорби, оплакивая лучшую на свете мать. У меня хватит силы принести ей в жертву чувства, стоившие ей жизни. Как я счастлива, что нелегко мне далось победить их, искупая ее страдания. О, если ее бессмертный дух проникает в глубь моего сердца, то он видит, что жертва, которую я приношу ему, не столь уж его недостойна! Разделите же со мной душевное бремя, которое я несу по вашей вине. Если в вашем сердце сохранилась хоть капля уважения к памяти сладостных роковых уз, я заклинаю вас ими: оставьте меня навсегда, не пишите мне, не усугубляйте мук моей совести, дайте мне забыть, если возможно, чем мы были друг для друга. Пусть глаза мои никогда более не увидят вас, пусть я не услышу более вашего имени, пусть воспоминание о вас не смущает моего сердца. Я еще смею говорить от имени любви, с которой должно покончить. Не множьте моих мук мучительной мыслью о том, что ее последняя воля не исполнена. Примите мое последнее прости, дорогой и единственный… О, безумная… Прощайте навек.

ПИСЬМО VI

К г-же д'Орб

Завеса наконец порвана. Самообольщение, длившееся так долго, развеялось. Сладостная надежда угасла; отныне питать вечное пламя любви моей будет лишь горькое и дивное воспоминание, которое поддерживает во мне жизнь и усиливает мои муки, рисуя мнимое, сгинувшее счастье.

Да правда ли, что я вкусил наивысшее блаженство? То ли я существо, что когда-то было счастливо? Да разве тот, кому дано испытывать мои страдания, не родился для вечных страданий! Да разве можно наслаждаться благами, которые я утратил, и пережить их утрату! Могут ли столь различные чувства зародиться в одном и том же сердце? Дни радости и счастья, нет, вы не были уделом смертного, вы были так прекрасны, что не могли быть преходящи. Мы пребывали в каком-то упоительном самозабвении, и время для нас остановилось: мгновение стало вечностью. Ни прошлого, ни будущего для меня не существовало, я вкушал наслаждение за тысячи столетий. Увы! Все исчезло как молния. И эта вечность счастья была лишь мигом моей жизни. Время снова обрело свое медлительное течение в часы моего отчаяния, и тоска будет измерять долгими годами жалкий остаток дней моих.

Чтобы вконец сделать мне жизнь несносной, меня приводят в уныние все больше и больше горестей, и то, что любезно моему сердцу, все больше отстраняется от меня. Сударыня, быть может, вы все еще любите меня; но вас призывают другие заботы, вас занимают другие обязанности. Теперь уже было бы несправедливо отягощать вас своими жалобами, которым вы внимаете с участием. Юлия, Юлия, — она сама в отчаянии и покидает меня. Печаль, угрызения совести прогнали любовь. Все для меня изменилось, — только мое сердце неизменно, и от этого мой удел еще ужаснее.

Но не все ли равно, что со мною и что мне предстоит. Юлия страдает, — разве сейчас время думать обо мне? Ах, от ее мук мне еще тяжелее. Да, я бы предпочел, чтоб она меня разлюбила и была счастлива. Разлюбить!.. Ужели она на это надеется!.. Нет, никогда, никогда! Напрасно запретила она мне видеть ее и писать ей, — так она не избавится от мучений, а останется без утешителя! Надобно ли ей, потеряв нежную мать, лишиться и нежного друга? Не думает ли она утолить свои страдания, умножая их? О любовь! Разве можно мстить тебе за утрату близких?

Нет, нет, тщетно будет она стараться забыть меня! Способно ли нежное сердце отринуть мое? Да разве я не удерживаю его против ее воли? Чувства, которые мы испытали, не забываются. И можно ли вспомнить о них, не испытывая их вновь? Любовь побеждающая сделала ее несчастной на всю жизнь; любовь побежденная сделает еще более достойной жалости. Она будет влачить дни свои в печали, ее будут мучить и тщетные сожаления, и тщетные желания, она никогда не удовлетворит ни любовь свою, ни добродетель.

Не думайте, однако, что, сокрушаясь о ее заблуждениях, я перестаю их уважать. Я принес столько жертв, что отказывать ей в повиновении уже поздно. Она так велит, — этого довольно. Обо мне она больше не услышит. Судите сами, как ужасна моя судьба. И величайшее мое горе не в том, что мне пришлось отказаться от нее! Ах, источник моих самых нестерпимых страданий в ее сердце, и больше всего я мучаюсь оттого, что она несчастна. Клара, милая Клара, вас она любит больше всех на свете, и только вы — после меня — так любите ее, как она заслуживает, ныне вы ее единственное сокровище. И оно столь драгоценно, что поможет ей перенести утрату всех других сокровищ. Подарите ей утешения взамен тех, которые отняты у нее либо отринуты ею самой, — пусть святая дружба заменит ей и нежность матери, и нежность возлюбленного, и прелесть тех чувств, которые должны были сделать ее счастливой. Пусть она будет счастлива, если это возможно, любой ценой. Пусть к ней вернутся безмятежность и душевный мир, которых я лишил ее, и меня не так будут терзать муки совести. Я ничтожество в собственных глазах, удел мой — умереть ради нее, поэтому пусть она думает, будто меня уже нет в живых, если это принесет ей душевный покой. Да обретет она вновь возле вас свои прежние добродетели, свое прежнее счастье! Да станет она, окруженная вашими заботами, такой, какою была прежде, до знакомства со мною!

Увы! Тогда она была дочерью, а ныне у нее нет матери! Вот она, невозвратимая утрата, от нее никогда не найти исцеления, и ничто не утешит того, кто должен укорять себя за нее. Негодующая совесть напоминает ей о нежной, милой матери, ее терзает отчаяние, муки совести присоединяются к ее горю. О Юлия! Ужели ей на долю выпало это ужасное испытание? Вы были свидетельницей болезни и последних минут несчастной матери, умоляю, заклинаю вас, скажите, что мне думать? Пронзите мое сердце, если я виновен. Ежели она была так удручена нашими проступками, что из-за них сошла в могилу, то мы изверги, мы недостойны остаться в живых. После всего этого одна мысль о столь роковых наших узах сама по себе преступление; преступление — взирать на мир божий.

Нет, я верю, что такая чистая любовь не может породить столь мрачные последствия! Любовь внушила нам слишком благородные чувства, — не может быть, чтобы они повлекли за собою злодеяния, на которые способны лишь бесчеловечные души. О небо, иль ты несправедливо? И ужели та, которая пожертвовала счастьем во имя своих родителей, могла стать причиной этой смерти?

ПИСЬМО VII

Ответ

Да возможно ли меньше любить вас, когда с каждым днем проникаешься все большим к вам уважением! И могу ли я утратить прежние чувства, когда вы с каждым днем заслуживаете все новых? Нет, любезный и достойный друг, какими мы были друг для друга с самой юности, такими и останемся до конца дней своих. Наша взаимная привязанность не увеличивается лишь оттого, что ей уже просто нельзя увеличиться. Все различие в том, что прежде я любила вас как брата, ныне люблю как свое дитя; хотя мы обе и моложе вас, хотя мы даже ученицы ваши, однако мне все кажется, что вы отчасти наш ученик. Уча нас рассуждать, вы у нас научились чувствовать. И что бы ни проповедовал ваш английский философ, одна наука стоит другой: разум заставляет человека действовать, зато чувство им руководит.

Знаете, отчего я как будто изменила свое отношение к вам? Поверьте, не оттого, что изменилось мое сердце, а оттого, что иным стало ваше положение. Я покровительствовала вашей любви до той поры, покуда оставался хоть луч надежды; но вот вы стали упорно добиваться руки Юлии, это повлекло за собой все ее несчастья; мое покровительство повредило бы вам обоим, а не помогло. И я бы предпочла, чтоб вы не огорчались, а сердились. Когда счастье недостижимо, надобно искать свое счастье в счастии того, кого любишь, одно это и остается тому, кто любит безнадежно, не правда ли?

Вы не только думаете так, великодушный друг мой, вы доказываете это на деле, — на столь горестное самопожертвование еще не соглашался ни один верный любовник. Отказываясь от Юлии, вы покупаете ее душевное спокойствие за счет своего и ради нее готовы на самоотречение.

Едва осмеливаюсь высказать вам те странные мысли, которые приходят мне в голову, но в них черпаешь утешение, и это мне придает смелости. Прежде всего, я полагаю, у любви истинной те же преимущества, что у добродетели, — она воздает за все то, что приносится ей в жертву, и даже находит отраду в своих лишениях, сознавая, чего они стоят и что к ним побудило. Вы докажете, что любили Юлию, как она заслуживала, и полюбите ее еще сильнее и станете от этого еще счастливей. Возвышенное самолюбие, умеющее вознаграждать за все тяжкие жертвы добродетели, придаст еще больше очарования прелести любви. Вы будете говорить себе: «Я умею любить», — с отрадным чувством, более долговечным и сладостным, чем, то, которое заключено в словах: «Я обладаю тем, кого люблю», — ибо такое чувство испаряется, а то, первое, — нетленно и даже переживет самое любовь.

Кроме того, если и вправду любовь, как вы с Юлией столько раз твердили, — самое утонченное чувство, доступное сердцу человеческому, значит, все, что его продолжает и укрепляет даже ценою тысячи страданий, — благо. Если любовь — страсть, которую разжигают препятствия, как вы сами утверждали, то, право, ей лучше не находить утоления, пусть она длится, пусть будет несчастливой, но не угаснет среди утех. Ваша пламенная страсть прошла через искус обладания, времени, разлуки, всяческих невзгод. Она одолела все препятствия, за исключением наиболее могучего — отсутствия борьбы, предоставляющего любви самой себя поддерживать. Мир еще не видел, чтобы страсть преодолела такое испытание. Какое же вы имеете право уповать, будто ваша любовь его выдержит? Время шло бы, постепенно наступила бы старость, красота увяла бы, и все росло бы чувство пресыщенности, которое испытывает человек после долгих лет обладания, — а для вас благодаря разлуке все как будто остановилось. Вы навсегда сохранитесь друг для друга молодыми и прекрасными; беспрестанно будете вспоминать друг друга такими, какими были при расставании, и в сердцах ваших, соединенных до могилы, будет вечно жить волшебная мечта, воспоминание о молодости, неотъемлемой от любви.

Если бы вы не знали утех любви, вас мучила бы непреодолимая тоска, сердце ваше исходило бы печалью, изнывало, грезя о восторгах, достойных его. Ваше горячее воображение беспрерывно рисовало бы вам те радости, которых вы не испытали. Но любовь подарила вам все свои радости, — ведь вы сами говорите, что за год изведали наслаждения, которые иной не изведает и за всю жизнь. Вспомните о том страстном письме, которое вы написали на следующий день после вашего дерзновенного свиданья. Я его читала с волнением, неведомым мне дотоле, в письме не было умиротворения, — нет, оно дышало страстью, чувствовалось, что сердце ваше еще охвачено самозабвенным восторгом любви, опьянено сладостной негой, и вы сами тогда уверяли, что дважды в жизни нельзя изведать такие восторги, — испытав их, надобно умереть. Друг мой, тогда вы вкусили полное блаженство. И как бы судьба и любовь ни благоприятствовали вам, страсть ваша и счастье ваше стали бы меркнуть. Мгновение это было также и началом ваших невзгод, возлюбленную у вас отняли в ту пору, когда вы изведали все чувства, — словно судьбе было угодно уберечь вашу любовь от неизбежного угасания и сохранить в вашей душе живую память о минувших радостях, более ярких, нежели все те, которыми вы могли бы еще насладиться.

Так не скорбите же об утрате того блага, которое все равно ускользнуло бы от вас рано или поздно, да вдобавок еще унесло бы с собой и другое благо — то, чего у вас теперь не отнять. Ведь счастье и любовь могли исчезнуть вместе; а у вас, по крайней мере, сохранилось чувство, — а ведь любить так отрадно. Образ угасшей любви страшнее для нежного сердца, чем образ любви несчастливой. Чувство отвращения к тому, чем обладаешь, во сто крат хуже сожалений о том, что утратил.

Если упреки, которыми осыпала себя неутешная сестрица из-за смерти матери, были справедливы, то страшное воспоминание отравляло бы, надо признаться, вашу любовь, и мрачная, неотвязная мысль навек заглушила бы ее. Но не верьте Юлии, — душевные муки вводят ее в обман, или скорее — в химерических измышлениях, которые она с ними связывает, она невольно ищет повод, чтобы еще усилить свою скорбь. Ее нежная душа все боится, что горюет недостаточно сильно, и находит какую-то печальную отраду, добавляя к своим страданиям новые. Поверьте, она все это себе внушает. Она недостаточно искренна с собою. Неужто ее сердце вынесло бы угрызения совести, если б она в самом деле думала, что оборвала жизнь матери? Нет, друг мой, нет. Она не оплакивала бы ее, а последовала бы за ней. Болезнь г-жи д'Этанж хорошо известна: у нее был неизлечимый недуг — водянка, ее состояние считали безнадежным еще до того, как обнаружилась ваша переписка. Тетушка, правда, испытала немалое огорчение, зато была вознаграждена и немалыми радостями! Сколь утешительно было для нежной матери, страдавшей от проступка Юлии, видеть, какими добродетелями дочь искупает его, и, оплакивая проступок дочери, любоваться ее душой. Какой отрадой для матери было чувствовать, сколь она дорога Юлии! Какое неутомимое усердие выказывала Юлия! Какими заботами она беспрерывно окружала свою мать, не отходя от нее! Как раскаивалась, что причинила ей тяжелое горе! Как сожалела о прошлом! Как плакала! Какие трогательные ласки расточала! Как сострадала ее недугу! В глазах дочери читались страдания матери; она прислуживала ей весь день, ухаживала за ней всю ночь; все делала своими руками, помогая ей. Вы бы не узнали свою Юлию. Хрупкость ее исчезла, она стала сильней и крепче, самый тяжелый труд ей был нипочем, — казалось, душа ее облеклась в иное, новое тело. Она делала все сама, но казалось, будто ничего не делает. Она всюду поспевала, но казалось, не отходит от изголовья больной. Бывало, войдешь и всегда застанешь Юлию коленопреклоненной у ложа матери; прильнув губами к ее руке, она вздыхает о своем прегрешении или о страданиях матери, сливая чувства воедино и тем еще углубляя свою скорбь.

Все, кто бы ни входил в тетушкину спальню за последние дни, умилялись до слез, глядя на эту трогательную картину. Видно было, что в минуту страшного расставания сердцá их старались еще теснее прильнуть друг к другу. Видно было, что мать и дочь печалились только о грозящей им разлуке, что сама смерть для них ничего не значила и они хотели лишь одного: остаться вместе на земле или уйти из жизни вместе.

Не доверяйте же мрачным мыслям Юлии, поверьте, она сделала все во спасение жизни матери и ей в утешение. Она замедлила развитие недуга, — только ее неотступные, ласковые заботы, ее уход продлили жизнь умирающей. Тетушка несчетное число раз твердила, что ее последние дни были для нее самою отрадной порою и что для полного счастья ей только недоставало счастья дочери.

Ежели смерть ее и можно приписать горю, то горе ее давнишнее, и обвинять в нем следует лишь ее супруга. Он был непостоянен, неверен, многие годы расточал пыл молодости в связях с женщинами, менее достойными любви, чем добродетельная спутница его жизни. Когда же, вступив в преклонный возраст, он вернулся к ней, то стал держаться с той неколебимой суровостью, какою обычно неверные мужья только усугубляют свою вину. Бедненькая сестрица почувствовала это на себе. Он кичился благородством своего рода; его упрямый, крутой нрав ничем нельзя было смягчить, — отсюда и ваше с ней несчастье. Мать Юлии, всегда питавшая к вам душевную склонность, поняла, что вы любите друг друга, но было поздно, — уже нельзя было потушить вашу любовь. Тетушка долго утаивала свое горе, она не в силах была преодолеть ни увлечение дочери, ни упрямство мужа и считала себя первопричиной неисправимого зла. Когда ваши письма внезапно открыли ей, до какой степени вы обманули ее доверие, она испугалась, что все потеряет, стараясь все спасти, и подвергнет опасности жизнь дочери, ради того, чтобы восстановить ее честь. Она часто обиняком заговаривала о дочери со своим мужем, но безуспешно; она не раз пыталась откровенно поговорить с ним, указать на его обязанности, — но боязливость и кроткий нрав всегда ее удерживали. Покуда у нее были силы, она колебалась, когда же она захотела все сказать, было уже поздно — силы ей изменили. Она умерла, унеся с собой роковую тайну. И я, зная несдержанный, крутой нрав ее мужа, думаю, что в своем гневе он преступил бы все пределы, и радуюсь, что жизнь Юлии в безопасности.

Ей все это известно. Сказать вам, что я думаю о ее мнимых угрызениях совести? Любовь действует искуснее ее. Юлия горюет о матери, ей бы хотелось забыть вас, все это так, но любовь мучит ее совесть, принуждая ее думать о вас. Любовь заставляет Юлию проливать слезы о возлюбленном. Юлия не посмела бы предаваться такой печали явно, и любовь заставляет ее лить слезы якобы из раскаяния. Она действует с таким искусством, что Юлия предпочитает еще сильнее страдать, лишь бы ввести вас в круг своих помыслов. Ваше сердце, быть может, и не понимает уловок ее сердца, но, право, в них нет ничего наигранного. Хоть любовь в вас и одинаково сильна, но несходна в своих проявлениях: ваша — кипучая и порывистая, ее — нежная и кроткая; ваши чувства буйно рвутся наружу, ее — уходят в глубь сердца и, проникая в недра души, незаметно преображаются, меняются. Ваша любовь возбуждает и поддерживает сердце, ее любовь ослабляет и удручает его. Ее силы иссякают, мужество истощается, и от ее добродетели не остается и следа. Но ее воля не уничтожена, — она только приглушена. В решительную минуту жизни она или возвратится к Юлии во всей своей силе, или же исчезнет безвозвратно. Если Юлия сделает еще шаг и совсем падет духом — все будет кончено. Но если ее редкостная душа хоть однажды воспрянет, то станет еще величественнее, еще сильнее, еще добродетельнее, чем прежде, — и нового падения уже не будет. Поверьте, любезный друг, душа ее в опасности, и вам надобно уважать то, что вы любили. Все, что исходит от вас, помимо вашей воли, может нанести ей смертельный удар. Если вы будете упорно стремиться к тому, чтобы обладать Юлией, вы легко восторжествуете; но напрасно думаете вы найти в ней прежнюю Юлию, — ее уже не будет.

ПИСЬМО VIII

От милорда Эдуарда

Я приобрел права над твоим сердцем; ты был мне необходим, и я чуть не приехал к тебе. Но что тебе мои права, мои заботы, мое дружеское расположение? Ты забыл меня, уже не удостаиваешь письмами. Знаю, ты живешь нелюдимом, — догадываюсь о твоих тайных намерениях. Жизнь стала тебе в тягость.

Ну что ж, умирай, безумный юнец! Умирай, жестокий, малодушный! Но знай, — когда ты умрешь, в душе порядочного человека, которому ты был дорог, останется горький осадок от сознания, что он втуне заботился о том, кто отплатил ему черной неблагодарностью.

ПИСЬМО IX

Ответ

Приезжайте, милорд. Я думал, что мне уже не суждена на земле радость, — но вот мы увидимся. Не верю, что вы сочли меня неблагодарным. Ваше сердце не способно на это, мое же не знает неблагодарности.

ЗАПИСКА

От Юлии

Настало время отказаться от заблуждений молодости и от обманчивых надежд; я никогда не буду принадлежать вам. Верните мне право на свободу, которое я отдала в ваши руки, — теперь им намерен распорядиться батюшка, или откажите мне и довершите мои страдания, ибо это вам не поможет, а только погубит нас обоих.

Юлия д'Этанж

ПИСЬМО X

От барона д'Этанж

(Прислано с предыдущей запиской)

Ежели в душе соблазнителя сохранилось еще чувство чести и человечности, то вы ответите на записку несчастной, сердце которой вы погубили. Ее не было бы уже на свете, если б я дерзнул помыслить, что она в увлечении своем забыла стыд. Меня нисколько не удивляет, что та философия, которая научила ее броситься в объятия первому встречному, научила ее и ослушаться отца. Поразмыслите об этом. Во всех случаях я стараюсь обращаться с людьми сердечно и обходительно, когда вижу, что это на них может воздействовать; если я и с вами так обращаюсь, то не воображайте, будто я не знаю, как мстят за честь дворянина, оскорбленного человеком низкого звания.

ПИСЬМО XI

Ответ

Сударь, оставьте свои пустые угрозы, кои нисколько меня не испугали, и несправедливые попреки, коим меня не оскорбить. Знайте, у девицы и юноши, если они сверстники, только один соблазнитель — любовь, и вам не унизить человека, которого ваша дочь почтила своим уважением.

Как смеете вы принуждать меня к такой жертве и кто дал вам право ее требовать? Ужели ради виновника всех своих несчастий я поступлюсь последней надеждой? Я охотно уважал бы отца Юлии, но если надобно мое повиновение, то пусть он соблаговолит быть и моим отцом. Нет, сударь, нет! Самомнение ваше не принудит меня ради вас отказаться от столь дорогих и столь заслуженных прав моего сердца. Мое горе — дело ваших рук. Я питаю к вам одну лишь ненависть, и вы не вправе предъявлять мне какие-либо требования. Просила Юлия, — вот отчего я дал согласие. Ах, пусть ей всегда повинуются! Обладать ею будет другой, но тем самым я стану более достойным ее.

Если б ваша дочь пожелала посоветоваться со мной о пределах вашей власти, я бы, разумеется, внушил ей, что надо противиться вашим несправедливым требованиям. Как бы ни была велика та власть, коей вы злоупотребляете, мои права более священны, — узы, связывающие нас, вне пределов родительской власти даже пред судом человеческим; и вы, осмеливаясь взывать к природе, сами действуете наперекор ее законам.

Не ссылайтесь и на весьма странную и весьма сомнительную честь, за которую вы хотите отмщения. Никто, кроме вас самого, ее и не оскорбляет. Уважайте избранника Юлии, и ваша честь будет в безопасности, ибо мое сердце чтит вас, несмотря на все ваши оскорбления; и, несмотря на допотопные взгляды, союз с порядочным человеком никого унизить не может. Если суждение мое оскорбляет вас, отнимите у меня жизнь, от вас я защищать ее не буду. Кроме того, мне безразлично, в чем заключается честь дворянина, — что до чести порядочного человека, то у меня на нее все права, я знаю, как ее защитить, и сохраню ее незапятнанно чистой до последнего своего вздоха.

Так поразмыслите, жестокосердый отец, столь мало достойный этого сладостного наименования, поразмыслите о вашем неслыханном детоубийстве в тот час, когда нежная и покорная дочь жертвует своим счастьем во имя ваших предрассудков. Горькие сожаления когда-нибудь станут для вас возмездием за все муки, которые вы мне причинили; вы поймете, что ваша слепая, бесчеловечная ненависть пагубна и для вас, но будет уже поздно. Я, разумеется, буду несчастлив; но если когда-нибудь в глубине вашего сердца заговорит голос крови, вы станете еще несчастливей, чем я, оттого что принесли в жертву своим фантазиям единственное свое дитя, ни с кем несравнимое по красоте, достоинствам и добродетели, дитя, которое небеса щедро одарили, забыв об одном — о хорошем отце.

ЗАПИСКА,

вложенная в предыдущее письмо

Возвращаю Юлии д'Этанж право располагать своей судьбой и отдать руку без согласия ее сердца.

С. Г. [153] С. Г. — инициалы подлинного имени героя; Сен-Пре — имя вымышленное, о чем см. ниже, прим. Руссо к письму XIV (часть III). — (прим. Е. Л.).

ПИСЬМО XII

От Юлии

Мне хотелось описать вам сцену, которая только что произошла и объясняет записку, должно быть, уже полученную вами, но отец действовал столь предусмотрительно, что тотчас же отправил посыльного. Письмо отца, конечно, поспело на почту вовремя, а мое письмо, быть может, опоздает; раньше, чем оно будет вам доставлено, вы примете решение и пошлете ответ. Таким образом, подробности уже излишни. Я выполнила свой долг, — вы выполните свой. Но судьба нас преследует, честь нас предает. Мы будем разлучены навсегда, и в довершение ужаса я перейду в… Увы! А ведь я могла быть в твоих! О долг! Чему ты служишь? О провидение!.. Остается только одно: стенать и молчать…

Перо выскальзывает из рук. Несколько дней я прохворала; утренний разговор привел меня в ужасное волнение… болит голова, болит сердце… я изнемогаю… Ужели небо не сжалится надо мной? Я не выдержу. Я слегла, и утешает меня надежда, что я уже не встану. Прощай, моя единственная любовь! Прощай навсегда, милый и нежный друг Юлии! Ах! Раз мне не суждено жить для тебя, значит, с жизнью покончено.

ПИСЬМО XIII

От Юлии к г-же д'Орб

Итак, моя дорогая, моя жестокая подруга, ты действительно воротила меня к жизни и ко всем моим горестям! Я ждала блаженного мига, когда соединюсь с несравненной своей матушкой; из-за твоих бесчеловечных забот мне суждено еще долго оплакивать ее; мне так жаль расстаться с тобой, что это удерживает меня, когда желанье унестись вслед за ней отрывает меня от земли. Я примиряюсь с жизнью только из-за мысли, что не всю меня пощадила смерть. Лицо мое утратило былую прелесть, за которую мое сердце так дорого заплатило. Избавил меня от нее недуг, от коего я только что исцелилась. Утрата меня радует — она умерит грубый пыл бездушного человека, решившего жениться на мне без моего согласия. Я перестану ему нравиться, а на все остальное он не посмотрит. Итак, не нарушая слова, данного отцу, не оскорбляя его друга, которому он обязан жизнью, я отвергну постылого жениха; уста мои будут хранить молчание, красноречив будет мой облик. Я буду внушать ему отвращение, и это охранит меня от его тирании, он увидит, как я безобразна, и не соблаговолит сделать меня несчастной.

Ах, сестрица, ты знала более постоянное и более нежное сердце, оно не оттолкнуло бы меня. Тому человеку нравились не только мои черты и весь облик — он любил меня, а не мою наружность. Мы были соединены друг с другом всем существом, — красота могла и исчезнуть, но пока Юлия оставалась собою, любовь была бы неизменной. Как он мог согласиться… неблагодарный! Но он должен был согласиться, раз я могла это повелеть! Словами не удержать того, кто хочет отнять свое сердце! Разве я хотела отнять у него свое сердце?.. Разве я сделала это? О боже! Отчего все беспрестанно напоминает мне невозвратное прошлое и любовь, которой должно угаснуть! Напрасно я хочу вырвать из сердца милый образ, накрепко соединенный с ним; оно надрывается, упрямо сохраняет его, — я стараюсь стереть нежное воспоминание, но оно запечатлевается еще сильнее.

Решусь ли я рассказать тебе о горячечном бреде, который не исчез вместе с болезнью и мучит меня еще больше после выздоровления? Что ж, узнай все и пожалей свою несчастную подругу, потерявшую рассудок, возблагодари небо за то, что оно уберегло тебя от исступленной страсти, сводящей с ума. Как-то, когда мне было особенно плохо и жар становился все сильнее, мне почудилось, будто у моей постели появился он — несчастный, уже не такой, каким я любовалась в пору моей быстролетной радости, а бледный, осунувшийся, небрежно одетый, с отчаянием в глазах. Он стоял на коленях, сжимал мою руку и, не брезгуя, не боясь ужасной заразы, покрывал ее поцелуями и орошал слезами. Увидев его, я почувствовала острое и сладостное волнение, как прежде, когда он неожиданно появлялся. Я устремилась к нему, но меня удержали, и ты его увела; особенно растрогали меня его стоны, которые мне слышались, пока он удалялся,

Не могу передать тебе, какое поразительное действие оказало на меня это сновидение. Я долго пролежала в сильном жару. Несколько дней ко мне не возвращалось сознание. В бреду он часто мерещился мне, но уже ничто не производила на меня столь глубокого впечатления. И я не в силах изгладить его образ из памяти и из сердца. Нет минуты, нет мгновения, чтобы он не представлялся мне таким, каким явился тогда; его вид, одежда, движения его, печальные глаза — все еще поражают мой взор; я словно ощущаю, как его уста прильнули к моей руке, залитой его слезами. Его жалобные стенания приводят меня в трепет. Вот его уводят прочь, и я стараюсь удержать его, — сновидение встает в памяти с большей яркостью, чем сама явь.

Долго я колебалась, не решаясь тебе признаться, — стыдно все это выговорить. Но мое волнение не только не утихает, а с каждым днем все растет, и я больше не могу противиться ему, я должна поведать тебе о своем безумии. Ах, пусть же оно завладеет мною! Совсем бы лишиться рассудка! Ведь остаток его только терзает меня.

Возвращаюсь к своему сну. Пожалуйста, сестрица, смейся над моей глупостью, но в этом сновидении есть что-то таинственное, не похожее на обычный бред. Быть может, это предзнаменование, означающее, что лучший на свете человек умрет? Быть может, знак, что его уже нет в живых? И вдруг единственный раз в моей жизни само небо указует мне путь, дабы я последовала за тем, к кому оно внушило мне любовь! Увы! Повеление умереть было бы для меня первым благодеянием неба.

Напрасно я вспоминаю пустые бредни, которыми философия развлекает людей, не способных чувствовать. Она уже не действует на меня, я ее презираю. Призраков никто не видит, охотно верю, но если две души столь тесно сплетены, то нет ли между ними непосредственного общения, независимого от плоти и чувственного восприятия?[154] …общения, независимого от плоти и чувственного восприятия?  — Вера в духов и магию была в XVIII в. еще очень распространена даже среди людей образованных. Но Юлия заявляет, что верит не в духов, а в некую «телепатию». Руссо, по-видимому, первый среди писателей высказал предположение о возможности такого рода «общения душ». — (прим. Е. Л.). Что, если непосредственное внушение, идущее от одного к другому, передается в мозг и все переданное отражается им в виде ощущений? Бедная Юлия, что за нелепость, — какими легковерными делают нас страсти! Как трудно сердцу, уязвленному любовью, освободиться от заблуждений, даже если отдаешь себе в них отчет!

ПИСЬМО XIV

Ответ

Ах, неужто ты рождена для одних лишь мук, бедное чувствительное создание? Тщетно хотела я избавить тебя от горестей, — ты как будто сама их неустанно ищешь, и твое тяготение к ним сильнее всех моих стараний. У тебя так много истинных причин для скорби, — не добавляй же к ним воображаемых, и раз моя осторожность приносит тебе вред, а не пользу, избавься от мучительного заблуждения, так как печальная истина, пожалуй, будет для тебя не столь тягостна. Знай же: сон, привидевшийся тебе, отнюдь не сон. Ты видела не призрак своего друга — ты видела его самого, и трогательная сцена, которая беспрестанно представляется твоему воображению, на самом деле разыгралась в твоей спальне, на следующий день после того, как тебе было так худо.

Накануне я ушла от тебя довольно поздно, и г-н д'Орб, который решил сменить меня у твоего изголовья в ту ночь, уже собрался отправиться к тебе, как вдруг неожиданно появился твой несчастный друг и в таком отчаянии бросился к нашим ногам, что нельзя было смотреть на него без жалости. Получив твое последнее письмо, он тотчас же пустился в дорогу на почтовых. Он ехал денно и нощно, совершил весь путь за три дня, остановился на последней почтовой станции, дождался темноты и вошел в город. К своему стыду, признаюсь, я не сразу, в отличие от г-на д'Орба, кинулась к нему на шею — еще хорошенько не зная, чем вызван этот приезд, я уже предвидела его последствия. Множество горестных воспоминаний, опасность, угрожающая тебе и ему, само его смятение — все это отравило неожиданную радость; я была так потрясена, что не оказала ему особенно приветливой встречи. Но вот я обняла его, и сердце у меня, как и у него, сжалось от тоски, — мы поняли друг друга, и наши молчаливые объятия были красноречивее рыданий и слез. Вот первые его слова: «Что с нею? Ах, что с нею? Даруйте мне жизнь или смерть». Мне показалось, он знает, что ты больна, и, вообразив, что ему известно и то, чем именно ты больна, я обо всем поведала ему без всякой предосторожности, только постаравшись приуменьшить опасность. Услыхав, что у тебя оспа, он вскрикнул, ему стало дурно. Вдобавок к душевной тревоге сказались утомление и бессонница, и он вдруг почувствовал такую слабость, что мы долго его отхаживали. Он еле говорил, и мы уложили его в постель.

Природа взяла свое, — он проспал двенадцать часов кряду, но так тревожно, что сон, вероятно, не восстановил, а истощил его силы. На следующий день новое затруднение: он непременно хотел видеть тебя. Я противилась, говоря, что потрясения для тебя вредны; он готов был подождать, пока не минует опасность, но само его пребывание в доме тоже было ужасающе опасно. Я попыталась образумить его. Он сурово прервал меня. «Не тратьте жестокого своего красноречия, довольно в нем упражняться на мою погибель, — сказал он с негодованием. — Не надейтесь, что вам снова удастся прогнать меня, как тогда, когда меня изгнали по вашей милости. Сотни раз ворочусь я с самого края света, чтобы увидеть ее хоть на миг. — И он добавил с непреклонным видом: — Клянусь памятью отца моего, я не уйду отсюда, не повидав ее. На сей раз посмотрим — я ли вас заставлю сжалиться, или вы меня заставите стать клятвопреступником».

Решение его было непреклонным. Г-н д'Орб стал придумывать, каким образом исполнить его желание и поскорее отослать, пока его присутствие не обнаружится, — во всем доме знал его один лишь Ганс, в котором я была уверена, а перед слугами мы стали своего гостя называть вымышленным именем[155]В четвертой части читатель увидит, что имя ото — Сен-Пре. — прим. автора. . Я ему обещала, что ночью он тебя увидит, но при одном условии — что пробудет у тебя с минуту, совершенно молча, и уедет на рассвете. Он мне дал в этом слово. Тут только я успокоилась и, оставив его на попечение мужа, воротилась к тебе.

Я нашла, что тебе стало гораздо лучше; высыпь кончилась, — врач меня подбодрил и обнадежил. Я заранее сговорилась с Баби; но вот тебя снова начало лихорадить, хотя уже и меньше, в сознание ты еще не приходила; под этим предлогом я удалила всех из комнаты и велела передать мужу, чтобы он привел нашего гостя, решив, что до конца приступа ты не в состоянии узнать его. С невероятным трудом нам удалось выпроводить твоего отца, который был в отчаянии и упорно хотел каждую ночь оставаться у тебя. В конце концов я в сердцах сказала ему, что он ничем никому не поможет, ибо я все равно нынче решила бодрствовать, и он отлично знает, что хотя он и твой отец, но я не хуже его позабочусь о тебе. Ушел он неохотно, и мы с тобою остались вдвоем. Г-н д'Орб пришел в одиннадцать часов и сказал, что твой друг ждет на улице. Я пошла за ним, взяла его за руку — он дрожал как лист. Когда он вошел в прихожую, силы его оставили. Он с трудом переводил дыхание, ему пришлось сесть.

И тут, различив кое-какие предметы при слабом свете свечи, горевшей поодаль, он промолвил с глубоким вздохом: «Да, узнаю знакомые места. Раз в жизни я проходил здесь… в этот же час… и так же тайно… трепетал, как нынче… так же колотилось сердце… О дерзкий! Я, смертный, осмелился вкусить… Что увижу я сейчас в том приюте, где все дышало негой, которой упивалась душа моя? Что увижу в облике той, которая даровала мне и разделяла со мною восторги любви? Картину смерти, торжество скорби, несчастную добродетель и умирающую красоту!»

Милая сестрица, щажу твое бедное сердце и опускаю подробности этой трогательной сцены. Он увидел тебя и молчал, сдержав обещание, — но как он молчал! Он пал на колена, плакал, осыпал поцелуями полог кровати, воздевал руки, обращал взоры к небесам. Он глухо стонал, с трудом удерживал рыдания и вопли. Не видя его, ты нечаянно выпростала руку из-под одеяла. Он схватил ее в каком-то неистовом порыве. Огненные лобзания, которыми он осыпал твою слабую руку, пробудили тебя скорее, чем шум и голоса окружающих. Ты узнала его, и я тотчас же, несмотря на его сопротивление и жалобы, выпроводила его из комнаты, надеясь, что все это ты примешь за бред. Но ты так и не обмолвилась об этом ни словом, и я вообразила, что ты ничего не помнишь. Я запретила Баби говорить тебе об этом и знаю, что слово она сдержала. Из-за этой тщетной предосторожности, развеянной любовью, воспоминание словно еще ярче запечатлелось в душе твоей, и его уже не изгладить.

Он уехал, как и обещал. Я заставила его поклясться, что он не останется где-нибудь поблизости. Но, дорогая, это еще не все. Придется поведать тебе о том, что ты все равно скоро узнаешь. Два дня спустя был здесь, проездом милорд Эдуард; он поспешил за ним вдогонку, настиг его в Дижоне и застал больным. Несчастный заразился оспой; он скрыл от меня, что не переболел ею раньше, и я привела его к тебе без всяких предосторожностей. Он решил разделить с тобою недуг, от которого не мог тебя исцелить. Мне сразу вспомнилось, как он целовал твою руку; сомнений нет, — он хотел заразиться. Все обстоятельства были на редкость неблагоприятны, но этот недуг привила ему любовь, и все кончилось благополучно. Создатель сохранил жизнь самому нежному на свете возлюбленному — он исцелился, и, судя по последнему письму милорда Эдуарда, они оба, надо полагать, уже уехали в Париж.

Так вот, душенька, избавься от уныния и страхов, терзавших тебя безо всякого повода. От любви своего друга ты уже давно отказалась, а жизнь его в безопасности. Думай теперь лишь о сохранении своей жизни и из любви к отцу с готовностью принеси обещанную жертву. Довольно тебе быть игрушкой напрасной надежды, тешить себя химерами. Ты поспешила похвастаться своим уродством, — будь поскромнее, поверь мне — хвастаться тебе нечем. Ты перенесла тяжелый недуг, но он пощадил твое лицо — пятнышки, которые ты приняла за оспины, сойдут быстро. Мне досталось гораздо больше, и все же не такая уж я, право, дурнушка. Ангел мой, ты останешься прехорошенькой наперекор себе. И бесстрастный Вольмар, влюбившийся за неделю и не исцеленный от любви тремя годами разлуки, вряд ли исцелится, увидев тебя сейчас! Ох, если ты уповаешь только на одно — что ему разонравишься, то участь твоя безнадежна!


Заражение во имя любви.

ПИСЬМО XV

От Юлии

Нет, это уж чересчур, это чересчур. Возлюбленный, ты победил. Мне не устоять перед такой любовью, я больше не могу сопротивляться. Боролась я всеми силами, — об этом, в утешение мне, свидетельствует моя совесть. Пускай небо не требует от меня отчета в том, чего мне не даровало. Мое безутешное сердце, которое ты столько раз подкупал, которое так дорого стоило твоему сердцу, принадлежит тебе безраздельно, — ведь оно твое с того мгновения, как я впервые увидела тебя, и останется твоим до моего последнего вздоха. Ты заслужил его ценою таких испытаний, что тебе нельзя терять его, мне же опостылели жертвы во имя воображаемой добродетели наперекор справедливости.

Да, нежный и великодушный возлюбленный, Юлия навсегда останется твоей, будет любить тебя вечно, — так суждено, я этого хочу, таков мой долг. Возвращаю тебе власть, дарованную тебе любовью, и никто у тебя ее больше не отнимет. Напрасно какой-то лживый голос ропщет в глубине моей души, — он меня больше не обманет. Чего стоят пустые обязательства, о которых он твердит мне, противопоставляя их обязательству вечно любить того, кого я люблю по велению неба! Да разве обязательство по отношению к тебе — не самое священное изо всех? Разве я не поклялась быть твоею? Вечно помнить тебя, — разве не таков был первый обет моего сердца? А твоя нерушимая верность разве не укрепляет мою? Ах, страстная любовь возвратила меня к тебе, и я сожалею лишь об одном — что боролась со столь дорогими моему сердцу, столь законными чувствами. Восстанови же все свои права, природа, милая природа! Я отрекаюсь от жестоких добродетелей, которые принижают тебя. Неужто склонности, дарованные тобою, обманут меня более, чем рассудок, столько раз вводивший меня в заблуждение!

Любезный друг, уважай нежные эти привязанности! Ты столь взыскан ими, что не должен их ненавидеть, но признай же справедливость их мирного и сладостного сочетания, признай, что права любви не уничтожают прав кровного родства и дружбы, — не помышляй о том, чтобы я когда-либо оставила отчий дом, дабы последовать за тобою, не надейся, что я откажусь от уз, наложенных на меня священной властью. Жестокая утрата — смерть матери — научила меня еще сильнее опасаться за отца и не огорчать его. Нет, та, которая отныне его единственное утешение, не опечалит его души, угнетенной тоскою. Повинная в смерти матери, не буду я повинна в смерти отца. Нет, нет. Я знаю, что я преступна, и не могу его ненавидеть. Долг, честь, добродетель — все это для меня пустые слова, — однако я ведь не исчадие ада; я слаба, но не лишена человеческих чувств. Участь моя решена. Я не хочу ввергать в отчаяние никого из тех, кто мне мил. Отец мой, раб своего слова и поклонник пустого титула, будет располагать моей рукою, раз он обещал ее другому, но одна лишь любовь будет располагать моим сердцем; на грудь моей нежной подруги будут вечно литься мои слезы. Да буду я презренна и несчастна, но да будут счастливы и довольны, если это возможно, все те, кто мне дорог. В вас троих да будет вся жизнь моя, и, радуясь вашему счастью, я позабуду о своем горе и своем отчаянии.

ПИСЬМО XVI

Ответ

Мы возрождаемся, моя Юлия! Все истинные чувства наши вновь обретают себя! Природа сохранила нам существование, любовь возвращает к жизни. Или ты сомневаешься в этом? И ты смела думать, что можешь отнять у меня свое сердце? Ну нет, я лучше тебя знаю это сердце, созданное небом для моего сердца. Они живут одною жизнью, и только смерть разрушит этот союз. Не в нашей власти разлучить их, — даже стремиться к этому. Да разве их соединяют те узы, что создаются и разрушаются людьми? Нет, нет, Юлия, — жестокая судьба отказывает нам в сладостном имени супругов, но ничто не в силах отнять имя верных любовников; оно станет нашим утешением в нашем печальном будущем и уйдет с нами в могилу.

Итак, мы начинаем жить сызнова, чтобы сызнова страдать; жить для нас означает одно — скорбеть. Что сталось с нами, обездоленными! Как случилось, что мы перестали быть теми, кем были? Куда исчезло очарование необъятного нашего счастья? Куда делись дивные восторги чувств, которыми добродетель воодушевляла нашу любовь? От нас не осталось ничего, кроме нашей страсти, — осталась только страсть, но исчезли все ее утехи. О рабски покорная дочь, робкая возлюбленная, твои ошибки — источник всех наших несчастий! Увы! Не будь твое сердце столь непорочно, оно не привело бы тебя к такому заблуждению. Да, нас губит благородство твоего сердца. Возвышенные чувства, переполняющие его, вытеснили благоразумие. Ты хотела примирить дочернюю верность с непобедимой любовью; отдаваясь сразу всем своим привязанностям, ты их смешала, а не сочетала, ты стала виновной из-за своих добродетелей. О Юлия! Власть твоя непостижима! Удивительная сила, исходящая от тебя, покоряет мой разум! Даже заставляя меня краснеть за страсть нашу, ты заставляешь меня уважать твои ошибки; ты внушаешь мне восхищение, хоть я и разделяю укоры твоей совести… Укоры совести! Да тебе ли их испытывать?.. Тебе, которую я любил… тебе, которую я не в силах разлюбить. Разве преступление может приблизиться к твоему сердцу?.. Жестокая, возвращая это сердце, принадлежащее мне, возврати его таким, каким оно было мне отдано впервые.

Что ты сказала? На что осмелилась намекнуть? Ты в объятиях другого!.. Другой будет обладать тобою!.. Ты не будешь моей… или, что всего ужасней, будешь принадлежать не мне одному! И мне суждено испытать эту страшную пытку! Видеть, как ты изживешь самое себя!.. Нет!.. Лучше потерять, чем делить тебя с… Почему небо не вдохнуло в меня мужество, равное по силе порывам моей страсти!.. И тогда, — прежде чем руку твою осквернят эти роковые узы, отвергаемые любовью и порицаемые честью, — я вонзил бы в твою грудь кинжал, обескровил бы твое непорочное сердце, дабы ты не запятнала его изменой. Чистую кровь твоего сердца я смешал бы с кровью, пылающей в моих жилах неугасимым пламенем. Я пал бы в твои объятия, я запечатлел бы на твоих устах последнее лобзание… и вкусил бы твое… Умирающая Юлия… нежные глаза, угасающие в смертной муке… престал любви — грудь, пронзенная моей рукой… кровь, кипящим ключом изливающаяся из нее вместе с жизнью… Нет, живи и страдай, неси бремя моей трусости! Да, я бы хотел, чтобы тебя не стало, — но я так люблю тебя, что поразить кинжалом не могу.

О, если б ты знала, что творится в сердце, удрученном скорбью! Никогда еще оно не пылало таким священным огнем, никогда твоя чистота и твоя добродетель не были ему так дороги. Я твой возлюбленный, и сердце мое умеет любить, но ведь я всего лишь человек, а отказаться от неземного блаженства выше человеческих сил. Ночь, одна лишь ночь навеки изменила мою душу. Отними от меня гибельное это воспоминание, и я стану добродетельным. Но роковая ночь царит в глубине моего сердца и тенью своей осенит остаток моих дней. Ах, Юлия, обожаемая Юлия, нам суждено быть вовеки несчастными, так познаем же еще миг блаженства, а потом вечное раскаяние.

Внемли тому, кто любит тебя. К чему одним нам быть умнее всех на свете и с детской наивностью придерживаться воображаемых добродетелей, о коих все говорят, но коим никто не следует? Как, ужели мы будем нравственнее всей этой толпы умников, коими населены Лондон и Париж, где потешаются над супружеской верностью, а на прелюбодеяние смотрят как на забаву! Его не осуждают, о нем даже не злословят. Самые порядочные люди смеялись бы над теми, кто из уважения к браку противился бы влечению сердца. «В самом деле, — говорят они, — проступок существует только во мнении людей — значит, его нет, если все скрыто! Что за беда — неверность жены, если муж об этом ничего не знает? Зато как будет угождать жена, дабы искупить свои проступки![156]А где наивный швейцарец это видел? Уже давным-давно ими кичатся модные женщины. Они с гордостью водворяют любовников в свой дом и изволят терпеть присутствие мужа лишь в той мере, в какой он выказывает им должное уважение. Утаивая греховную связь, женщина наводит на мысль, что она ее стыдится и будет опозорена; ни одна порядочная женщина не пожелает ее тогда видеть. — прим. автора. Зато как будет она нежна и предупредительна, дабы предугадать или рассеять подозрения мужа. Он лишен мнимого преимущества, но в действительности ему живется еще лучше, а так называемое преступление, вокруг коего поднимают столько шума, — не что иное, как лишняя связь в обществе».

Упаси меня бог, сердечный друг, наставлять тебя в этих постыдных правилах. Я питаю к ним отвращение, хотя и не знаю, как с ними бороться, — совесть моя их оспаривает лучше, чем рассудок. Я не подбадриваю себя на решительный шаг, мне ненавистный, я не влекусь к дорого стоящей добродетели, но мне кажется, будто я становлюсь не столь виновным, когда укоряю себя в своих проступках, а не пытаюсь их оправдать, и, по-моему, величайший грех — желание избавиться от угрызений совести.

Сам не знаю, что я пишу. Душа моя в несказанном смятении, — оно усилилось после твоего письма. Надежда, которую ты мне оставляешь, печальна и мрачна. Она гасит тот чистый свет, который столько раз руководил нами; твои милые черты тускнеют, становясь от этого еще привлекательней. Вижу твое нежное и грустное лицо; слезы, льющиеся из твоих глаз, переполняют мое сердце, и я с горечью упрекаю себя за то, что отныне я могу наслаждаться счастьем лишь за счет твоего счастья.

Однако меня еще воодушевляет затаенное пламя любви, наполняя меня решительностью, которую чуть не сокрушили укоры совести. Да знаешь ли ты, любезный друг, что во всех утратах может тебе принести утешение такая любовь, как моя? Знаешь ли, какую любовь к жизни может вдохнуть в тебя возлюбленный, который не надышится на тебя? Понимаешь ли, что отныне я живу, действую, мыслю и чувствую только во имя одной тебя? Да, чудесный источник моего существования, ведь у меня нет иной души, кроме твоей, я только часть тебя самой; обретая чудесную жизнь в глубине моего сердца, ты не почувствуешь, что твоя собственная жизнь потеряла свою прелесть. Что ж! Мы будем виновны, но зла не принесем, мы будем виновны, но всегда будем любить добродетель. Мы не станем оправдывать свои проступки, — нет, мы будем сокрушаться, вместе их оплакивать, мы искупим их, если это возможно, благотворительностью и добротою. Юлия, о Юлия! Что ты делаешь! И что могла бы сделать! Тебе не уйти от моего сердца, ибо оно сочеталось с твоим!

Давным-давно забыты все пустые планы приобрести богатство — планы, столь жестоко обманувшие меня. Теперь долг мои — отплатить за заботы милорду Эдуарду; он хочет поехать со мною в Англию, считая, что там я буду ему полезен. Что ж, я последую за ним, но каждый год я буду урывать время, чтобы уезжать оттуда и тайно являться к тебе. Если мне не удастся говорить с тобою, зато я буду видеть тебя, зато буду целовать следы ног твоих; один лишь взгляд твой подарит мне десять месяцев жизни. А на обратном пути, вынужденный удаляться от той, кого я люблю, я буду себе в утешение считать шаги, — ведь настанет время, и они вновь приблизят меня к ней! Частые путешествия будут обманывать сердце твоего несчастного возлюбленного. Выезжая лишь для того, чтобы увидаться с тобою, уже в воображении он будет наслаждаться встречей; радостные воспоминания будут приводить его в восторг на обратном пути; наперекор жестокой судьбе унылые годы его жизни не пройдут совсем уж втуне, — каждый год будет озарен радостью, ибо краткие мгновенья, проведенные вблизи тебя, умножась, наполнят всю его жизнь.

ПИСЬМО XVII

От г-жи д'Орб

У вас нет больше возлюбленной, я же вновь обрела подругу, а вы нашли друга, чье сердце сторицею воздаст вам за вашу утрату. Юлия вышла замуж и сделает счастливым человека порядочного, пожелавшего соединить свою судьбу с ее судьбой. Возблагодарите небо, что после всех ваших безумств она спасла вас обоих, — себя от позора, а вас, лишившего ее чести, от раскаяния. Посчитайтесь с ее новым положением, больше не пишите ей, она вас просит об этом. Подождите, пока она сама вам не напишет. Она это сделает скоро. Вот теперь я и могу убедиться, заслуживаете ли вы моего уважения, способно ли ваше сердце на чистую и бескорыстную дружбу.

ПИСЬМО XVIII

От Юлии

Вы так долго были хранителем всех тайн моего сердца, что оно никогда не забудет милой привычки все поверять вам. В моей жизни случилось такое важное событие, что сердце мое хочет вам обо всем поведать. Раскройте же перед ним свое сердце, любезный друг, пускай мои долгие дружеские речи проникнут в самую глубь его. Пусть чувство дружбы заставляет одного из друзей говорить порою чересчур уж многословно, зато оно внушает терпение другому, внемлющему.

Связанная нерасторжимыми узами с судьбою супруга, а вернее — с волею отца, я вступаю на новую стезю жизни, которая оборвется только с моей смертью. В начале ее оглянемся на прошлое, — отрадно вспомнить пору, любезную нашим сердцам; быть может, я найду в ней указание, как лучше провести остаток жизни; быть может, она прольет свет на мои поступки, все еще для вас не постижимые. По крайней мере, вникнув в то, чем мы были друг для друга, наши сердца лучше почувствуют, чем будет обязано одно другому до конца наших дней.

Почти шесть лет тому назад я увидела вас впервые — вы были молоды, стройны, учтивы; я знавала молодых людей и пригожей и стройнее вас, но ни один не волновал мне душу — вам же мое сердце предалось с первого взгляда[157]Господин Ричардсон охотно высмеивает такие влечения с первого взгляда, основанные на каком-то неопределенном сродстве душ. Хорошо над этим смеяться; но, право, таких влечений на свете слишком много, поэтому, вместо того чтобы забавы ради отрицать их, не лучше ль научить нас их преодолевать? — прим. автора. . Я решила, что в ваших чертах отражается родственная мне душа. Мне показалось, что мои ощущения служили посредником более благородных чувств; да и полюбила я вас, пожалуй, не за наружность, а оттого, что чувствовала вашу душу. Прошло два месяца, а я все еще верила, что не обманулась. «Слепая любовь, — раздумывала я, — оказалась права, мы созданы друг для друга, и я бы принадлежала ему, если бы отношения, подсказанные природой, не нарушались людскими порядками, — если бы на земле существовало счастье, мы бы нашли его вдвоем».

И вы и я чувствовали одинаково, иначе это означало бы, что я обманулась в своих чувствах. Любовь, познанная мной, может зародиться только благодаря родству и созвучию душ. Нельзя любить, если тебя не любят, — во всяком случае, тогда любишь недолго. Безответная любовь, которая, как говорят, причиняет столько страданий, основана лишь на чувственности; порою она и проникает в глубь души под действием воображаемого общения душ, но самообман быстро проходит. Чувственная страсть не может обойтись без физического обладания, а с ним страсть угасает. Истинная же любовь не может обойтись без участия сердца и длится, пока длятся отношения, породившие ее[158]Когда отношения эти — плод воображения, любовь длится столько же, сколько длится самообман, по милости которого мы их себе внушили. — прим. автора. . Такой и была вначале наша любовь; такой она, надеюсь, и останется до конца наших дней, если мы сумеем достойно распорядиться ею. Я видела, я чувствовала, что любима, что должна быть любимой; уста мои молчали, взор ничего не выражал, но ты слышал голос моего сердца. Вскоре мы почувствовали, как между нами возникло нечто неизъяснимое, — то, что делает молчание красноречивым, заставляет говорить потупленные взоры, вселяет в душу какую-то дерзновенную робость, когда сама застенчивость выдает страстное влечение, выражает то, что не смеешь выговорить.

Я вняла своему сердцу и поняла, что, услышав первое же ваше признание, погибну. Я заметила, какая пытка для вас ваша сдержанность, оценила ваше почтительное чувство и полюбила вас еще сильнее. Мне хотелось вознаградить вас за тягостное и необходимое молчание, не поступаясь своим целомудрием, — я пошла наперекор себе, стала подражать сестрице, прикинулась ветреной и шаловливой, чтобы предупредить слишком уж серьезные объяснения и в наигранном веселии забросать вас тысячью нежных и ласковых слов. Мне хотелось, чтобы ваше положение сделалось для вас отрадным, чтобы из страха изменить его вы стали еще сдержаннее. Удалось мне это плохо: неестественность никогда не остается безнаказанной. Как я была безрассудна! Ведь я ускорила, а не отвратила свою гибель, я воспользовалась ядом для временного облегчения, а то-, что должно было принудить вас к молчанию, и заставило вас заговорить. Напрасно я пыталась притворной холодностью отпугнуть вас, — когда мы оставались наедине, эта принужденность и предавала меня; вы мне написали, и я не бросила в огонь, не отнесла матушке ваше первое письмо, а осмелилась распечатать его. Вот тогда и свершилось мое грехопадение, все же дальнейшее — неизбежное следствие. Я не позволяла себе отвечать на роковые письма; но не читать их не могла. Страшная борьба подточила мое здоровье — бездна разверзлась, и я готова была в нее ринуться. Я ужасалась самой себе, но не решалась расстаться с вами. Какое-то отчаяние овладело мною; я бы предпочла, чтобы вас не было на свете, если вы не можете стать моим; дошло до того, что я порою мечтала о вашей смерти, чуть не начала вас об этом молить. Небо видело, что творилось у меня на сердце, — пускай же эта мука хоть несколько искупит мои грехи.

Видя, что вы готовы повиноваться мне, я решилась обо всем вам поведать. Благодаря урокам, преподанным мне Шайо, я поняла, какими опасностями чревато такое признание. Любовь, исторгшая его из моей души, научила меня, как избежать их. Я доверилась вам, — моему единственному заступнику, — и ополчила вас против моей слабости; я верила в вашу порядочность, надеялась, что вы меня спасете от меня же самой, — и не ошиблась в вас. Видя, как вы благоговейно относитесь к доверенному вам, я поняла, что страсть не ослепила меня и что вы истинно добродетельны. И я положилась на вас, решила, что я в безопасности, ибо вообразила, что сердцам нашим ничто более ненадобно. Уверенная, что в глубине моего сердца царят одни лишь чистые чувства, я перестала быть осторожной и наслаждалась нежной нашей близостью. Увы, зло незаметно укоренялось из-за моей беспечности, и привычка видеть вас стала опаснее любви. Умиленная вашей сдержанностью, я стала чувствовать себя свободней, решив, что это безопасно; желания мои были столь чисты, что я решила поощрить вашу добродетель с помощью нежных и ласковых залогов, дружбы. В кларанской роще я поняла, что ошиблась в себе и что нельзя потакать чувственным страстям, когда стремишься их обуздать. Миг, — всего лишь миг, — разжег во мне неугасимый огонь страсти; воля моя еще сопротивлялась, но сердце с той поры уже было совращено.

Вы тоже были в смятении; с трепетом прочла я ваше письмо. Опасность удвоилась, — чтобы уберечься от вас и от самой себя, надобно было вас удалить. То было последнее усилие погибающей добродетели. Уехав, вы добились полной победы; не видя вас, я стала так тосковать, что мне уже недоставало сил сопротивляться.

Батюшка, выйдя в отставку, приехал вместе с г-ном Вольмаром, которому был обязан жизнью, — он сроднился с ним за двадцать лет, и друг стал ему так любезен, что он просто не мог с ним расстаться. Г-н Вольмар старел, но, невзирая на богатство и знатное происхождение, не мог найти супругу по сердцу. Батюшка рассказывал ему о дочке, как рассказывает человек, мечтающий, чтобы друг стал зятем. Оставалось одно — устроить смотрины, с этой целью они вместе и отправились в путь. Судьбе было угодно, чтобы я понравилась г-ну Вольмару, который никогда еще не любил. Они втайне дали друг другу слово, и г-н Вольмар, которому предстояло уладить свои дела при дворе одного из северных государств, где были у него родственники и поместье, попросил отсрочить свадьбу и уехал, твердо полагаясь на уговор. После отъезда г-на Вольмара отец объявил маменьке и мне, что он предназначает его мне в супруги, и тоном, не допускавшим возражений и повергшим меня в трепет, приказал дать согласие на брак. Матушка, которая преотлично заметила влечение моего сердца и чувствовала к вам душевное расположение, не раз пыталась поколебать решение отца; не смея и упоминать о вас как о возможном женихе, она заводила о вас разговор, стараясь привлечь к вам благосклонное внимание батюшки, познакомить с вашими достоинствами, но вы — незнатного происхождения, и он был равнодушен к похвалам и хотя соглашался, что знатность не заменит достоинств, однако считал, что лишь она придает им ценность.

Мысль о моей несчастной участи разожгла, а не потушила мою страсть. Обольстительная мечта прежде поддерживала меня в невзгодах; утратив ее, я утратила и способность сносить их. Если б у меня оставалась хоть капля надежды, что я буду когда-нибудь вашей, — быть может, я и восторжествовала бы над собою; легче было бы сопротивляться вам всю жизнь, чем отказаться от вас навеки; и одна мысль о бесконечной борьбе лишила меня мужественного стремления победить.

Тоска и любовь подтачивали мое сердце. Я впала в уныние, которым дышали мои письма. Ваше письмо из Мейери довершило все: к горьким моим раздумьям добавилась мысль о том, что вы в отчаянии. Увы! Так уж всегда бывает, что слабейшая из двух душ должна принимать на себя муки, гнетущие обе! План, который вы осмелились предложить мне, довершил мое смятение. Мне было отныне суждено одно лишь горе, а в довершение всего предстояло сделать неминуемый выбор, грозивший несчастьем или родителям, или же вам. Мысль об этом ужасном выборе была мне невыносима. Есть предел силам, дарованным нам природой, — мои силы иссякли от стольких волнений. Я мечтала освободиться от оков жизни. Небо как будто сжалилось надо мною, — однако беспощадная смерть обошла меня на мою погибель. Я увидела вас, я исцелилась — и я пала.

Счастья в своем падении я не обрела, да и не надеялась обрести. Сердце мое создано для добродетели, и без нее не знать ему счастья; я пала, поддавшись слабости, а не заблуждению; я даже не могу извинить себя тем, что меня ослепила страсть. У меня не осталось ни проблеска надежды, я обречена была на одни страдания. Невинность и любовь были для меня равно необходимы, я не могла сохранить и то и другое, — я видела, в каком вы неистовстве; делая выбор, я думала только о вас и погубила себя ради вашего спасения.

Но не так легко, как полагают, отвергнуть добродетель. Долго еще она терзает тех, кто ее покинул, и ее чары, отрада чистых душ, служат первейшим источником страдания для грешника, который все еще стремится к ним, но уже никогда не будет ими наслаждаться. Согрешившая, но не развращенная, я не могла избавиться от угрызений совести, которые были мне суждены. Утраченная непорочность все еще была любезна моей душе, а стыд, хотя и затаенный, не стал от этого менее горек — я бы не восчувствовала его острее, будь весь мир его свидетелем. В муках я находила утешение — так раненый, страшась антонова огня, в ощущении боли черпает надежду на выздоровление.

Однако бесчестие мое было мне ненавистно. Мне так хотелось заглушить укоры совести, не отрекаясь от греха, что со мной произошло то, что происходит с каждым порядочным человеком, который, сбившись с пути, ищет успокоения. Новая обольстительная греза смягчила горечь раскаяния; я надеялась, что мне удастся в своем проступке найти средство искупить его; у меня созрел дерзкий замысел — принудить отца к согласию на наш брак. Первый плод нашей любви должен был скрепить наши нежные узы. Я молила небо о нем — залоге моего возвращения к добродетели и нашего общего счастья. Я мечтала о том, чего всякая другая на моем месте страшилась бы. Нежная любовь всевластно усмиряла ропот совести, утешала меня в скорби: ведь мой проступок мог мне дать средство к спасению; трепетное ожидание стало радостью и надеждой всей моей жизни.

Я решила так: в тот день, когда мое положение станет явным, во всеуслышание объявить о нем г-ну Перре[159]Местный пастор. — прим. автора. в присутствии всей своей семьи. Правда, я робка; я понимала, чего будет стоить мне это признание; но чувство порядочности пробуждало во мне отвагу, и я предпочитала один раз быть заслуженно посрамленной, нежели вечно таить стыд в глубине сердца. Я знала своего отца: меня ожидали — либо смерть, либо счастье с возлюбленным, и такая альтернатива ничуть не страшила меня. Так или иначе я видела в решительном этом шаге завершение всех своих бед.

Вот она, любезный друг, тайна, которую я хотела скрыть от вас, хотя вы и допытывались о ней с тревожным любопытством. Тысячи причин принуждали меня таить все это от такого несдержанного человека, как вы, уж не говоря о том, что нельзя было давать новый предлог для проявления вашей нескромности и дерзостности. Больше всего я старалась, чтобы вы куда-нибудь уехали на то время, когда произойдет грозное объяснение, а я хорошо знала, что вы ни за что на свете не оставите меня, если проведаете, в какой я опасности.

Увы, и эта сладостная надежда обманула меня. Небо отвергло планы, замышленные в грехе; я не заслужила священного права стать матерью, тщетным оказалось мое ожидание, и мне не дано было искупить мой проступок ценой своей репутации. И вот, поддавшись отчаянию, я согласилась на свидание с вами — неосторожное и безрассудное, грозившее опасностью вашей жизни; моя исступленная страсть убаюкивала меня, находя для меня сладостные оправдания. Я винила себя самое в неуспехе заветного замысла, а мое сердце, обольщенное желаниями, в пылу страсти верило, что, утоляя их, оно стремится лишь к тому, чтобы в конце концов мой план осуществить.

Наступил миг, когда я поверила, что все сбылось, — и это заблуждение стало для меня источником мучительнейших сожалений; любовь, которой вняла природа, была тем вероломнее предана судьбою. Вы знаете[160]Надо предполагать, что были другие письма, коими мы не располагаем. — прим. автора. , что одно печальное происшествие уничтожило вместе с плодом любви, который я вынашивала под сердцем, и последний оплот всех моих надежд. Беда пришла как раз в дни нашей разлуки, — словно небу было угодно ниспослать мне в ту пору все заслуженные мною невзгоды и сразу разорвать все узы, кои могли соединить нас.

С вашим отъездом пришел конец и всем моим прегрешениям, и всем радостям; я поняла, хотя и слишком поздно, что обольщали меня пустые мечты. И я вдруг почувствовала, как стала презренна и на какое несчастье обрекает меня любовь, утратившая невинность, и мечты, утратившие надежду, — все то, от чего я не могу отказаться. Терзаемая тысячью бесплодных сожалении, я отогнала мучительные и напрасные раздумья; уже не стоило труда размышлять о самой себе, и я посвятила всю свою жизнь заботе о вас. Не было у меня отныне иной чести, кроме вашей, не было иной надежды, кроме надежды на ваше счастье, и мне казалось, что только чувства, вызываемые вами, могли еще меня волновать.

Любовь не ослепляла меня, я видела ваши недостатки, но они мне были милы; и она так обольщала меня, что я любила бы вас меньше, если б вы были совершеннее. Я знала ваше сердце, вашу горячность; я знала, что вы мужественнее меня, зато не так терпеливы, что горести, угнетающие мою душу, довели бы вас до отчаяния. Поэтому-то я всегда тщательно скрывала от вас слово, данное батюшкой, — и в дни нашей разлуки, пользуясь тем, что милорд Эдуард со рвением заботится о вашем благополучии, и желая внушить вам такое же рвение к вашим делам, я манила вас надеждой, хотя сама уже не надеялась. Больше того: сознавая, какая опасность грозит нам, я приняла лишь одну меру предосторожности, которая могла еще нас защитить: я вручила вам вместе со своим словом и свою свободу, в той мере, как я располагала ею, — тем самым я стремилась вселить в ваше сердце веру, а в свое твердость; дав обещание, я не посмела бы его нарушить, а вас оно могло бы успокоить. Согласна, в этом обязательстве было что-то ребяческое, однако я бы никогда от него не отказалась. Добродетель так нужна нашим сердцам, что стоит нам отречься от истинной добродетели, как мы тотчас же придумываем какое-нибудь подобие добродетели и придерживаемся его еще упорнее, — быть может, оттого, что оно выбрано нами самими.

Я не стану поверять вам, сколько тревог пришлось мне испытать после вашего отъезда; и мучительней всего терзал меня страх, что вы меня забудете. Общество, в котором вы вращались, вызывало во мне трепет; образ вашей жизни еще больше страшил меня — мне уже представлялось, будто вы до того пали, что превратились в волокиту. Ваше бесчестие было для меня мучительней всех моих невзгод, — я бы предпочла, чтобы вы были несчастливы, только б не презренны; я привыкла к страданиям, но не пережила бы вашего бесславия.

Наконец утихли страхи, сначала поддержанные тоном ваших писем; и утихли они благодаря обстоятельству, которое несказанно встревожило бы всякую другую. Я говорю о том, как вы, позволив вовлечь себя в распутство, сразу же откровенно покаялись мне — это умилило меня как лучшее доказательство вашего чистосердечия. Я слишком хорошо знала вас и поняла, чего стоило бы вам такое признание, даже если б я уже и не была вам дорога, — принудила к нему вас лишь любовь, побеждающая стыд. Я поняла, что столь искреннее сердце не способно к тайным изменам. Как мало значила ваша вина в сравнении с благородной решимостью исповедаться в ней. Мне припомнились ваши прежние зароки, и я навсегда исцелилась от ревности.

Друг мой, счастливей я не стала. Одно мучение исчезло, зато вновь и вновь возникали тысячи новых, и только тут я постигла, как нелепо искать в своем безумном сердце безмятежность, которую обретаешь только в мудрости. Уже давно я украдкою оплакивала лучшую из матерей на свете, которую постепенно подтачивал смертельный недуг. Мне пришлось из-за роковых последствий моего грехопадения довериться Баби, а она предала меня и рассказала маменьке о нашей любви и о всех моих проступках. Стоило мне взять ваши письма у сестрицы, как они исчезли. Доказательство было неоспоримо; горе лишило матушку последних сил, еще пощаженных недугом. Я чуть не умерла, в раскаянии пав к ее ногам. Но она не выдала меня на смертную кару, а скрыла мои срам и только все стонала — даже вы, столь жестоко ее обманувший, не стали ей ненавистны. Я была свидетельницей того, как ваше письмо тронуло ее чуткое и сострадательное сердце. Увы! Она мечтала о нашем с вами счастье. Не раз пыталась она… Но к чему вспоминать о навеки погибшей надежде? Небо распорядилось иначе. Она кончила горестные свои дни в скорби, сетуя, что ей не удалось смягчить душу сурового супруга, что она покидает дочь, столь мало ее достойную.

Моей душе, угнетенной тяжкою утратой, достало сил лишь на то, чтобы предаться горю, — голос стенающей природы заглушил воркование любви. С каким-то отвращением я стала относиться к источнику всех моих бед — мне так хотелось наконец заглушить ненавистную страсть, повлекшую их за собою, и навек отречься от вас. Конечно, это было необходимо; достаточно было у меня причин, чтобы проплакать весь остаток жизни, не отыскивая беспрестанно новые поводы к слезам. Казалось, все благоприятствовало моему решению. Печаль смягчает душу, а глубокое уныние ее ожесточает. Образ умирающей маменьки вытеснил ваш образ. Мы были в разлуке. Надежда меня покинула. Никогда еще моя несравненная подруга не была так великодушна, так достойна всецело занять мое сердце; казалось, ее добродетель, благоразумие, дружба, нежные ее ласки очистили его от скверны. Я вообразила, что вы забыты; я вообразила, что исцелена. Но было поздно: то, что я сочла за холодность угасшей любви, оказалось лишь безразличием отчаяния.

Вскоре, — как это бывает с больным, который, слабея, уже не страдает, но, если боль обострилась, пробуждается к жизни, — все мои муки возобновились, когда отец сообщил мне, что ждать г-на Вольмара уже недолго. И тут непобедимая любовь возвратила мне силы, хотя я думала, что их уже у меня нет. Впервые осмелилась я пойти наперекор отцу. Я твердо и ясно сказала, что г-н Вольмар всегда будет мне чужим, что я умру в девицах, что отец волен распоряжаться моей жизнью, но не моим сердцем, и что никакие силы не изменят мое решение. Не стоит рассказывать вам ни о его ярости, ни о том, как он со мной обошелся. Я была непреклонна; преодолев робкое смущение, я впала в противоположную крайность; и хоть я говорила не таким повелительным тоном, как отец, но так же решительно.

Он увидел, что я твердо стою на своем и что приказаниями он ничего не добьется. На миг мне показалось, что я избавилась от его настойчивости. Но что со мною стало, когда отец — человек неслыханно суровый — вдруг смягчился и пал к моим ногам, заливаясь слезами! Не позволяя мне встать, он обнял мои колена и, устремив на меня увлажненный взор, молвил прочувствованным голосом, который до сих пор звучит в моей душе: «Дочь моя, пощади седины своего несчастного отца; не дай ему сойти в могилу от горя, как сошла та, что вынашивала тебя во чреве своем; ах, неужто ты хочешь погубить весь свой род?»

Вы понимаете, как я была поражена. Поза его, тон, движения, речи, эта страшная мысль, — словом, все так потрясло меня, что я замертво упала в его объятия и только после долгих рыданий, теснивших мне грудь, ответила слабым прерывающимся голосом: «О батюшка! У меня было оружие против ваших угроз, но против ваших слез нет оружия; не я доведу до смерти своего отца, а вы — свою дочь».

Оба мы были в таком волнении, что долго не могли успокоиться. Однако, повторяя про себя последние слова отца, я поняла, что ему известно больше, чем я воображала, и, решившись воспользоваться этим, дабы одержать верх, я чуть было, с опасностью для жизни, не сделала признание, которое так долго откладывала, но внезапно он остановил меня, будто предвидя, что я собираюсь ему открыть, и, страшась этого, повел такую речь:

«Мне известно о ваших тайных мечтах, недостойных девицы благородного происхождения. Пришла пора пожертвовать во имя долга и чести постыдною страстью, позорящей вас, — своего вы добьетесь только ценою моей жизни. Выслушайте же внимательно, чего требует от вас наша общая честь, и решайте сами свою судьбу.

Господин Вольмар — человек знатного рода, он наделен всеми качествами, которые позволяют ему с достоинством носить свое имя, и пользуется заслуженным уважением в обществе. Он спас мне жизнь; вы знаете о нашем взаимном обязательстве. Вам надлежит еще узнать, что, отправившись на родину, дабы привести в порядок свои дела, он оказался участником недавнего переворота, потерял состояние и избежал изгнания в Сибирь лишь благодаря счастливому случаю, — и вот он возвращается с жалкими крохами былого богатства, полагаясь на слово друга, который еще никогда не нарушал его. А теперь что прикажете делать, какой прием ему оказать! Уж не сказать ли: «Милостивый государь, я обещал вам руку дочери, когда вы были богаты, — ныне вы разорились, и я отрекаюсь от своего слова, да и дочка не желает быть вашей женой». Да откажи я и в иных словах, все равно такой отказ иначе не истолкуешь; ссылки же на вашу любовь он сочтет вымышленным предлогом, а если поверит им, то они лишь усугубят мой позор: вы прослывете погибшим созданием, а я — бесчестным клятвопреступником, который принес в жертву гнусному корыстолюбию и долг и совесть и не только неблагодарен, а еще вероломен. Поздно мне, дочка, позорить себя на склоне беспорочной жизни, — шестьдесят лет, прожитых безупречно, не зачеркивают в четверть часа.

Вот видите, — продолжал он, — все, что вы хотели мне поведать сейчас, неуместно, ведь все те преимущества, которые порицает стыдливость, и преходящие увлечения молодости не перевесят того, чего требуют дочерний долг и честь отца. Если б речь шла лишь о том, кому из нас пожертвовать своим счастьем во имя другого, то нежность моя оспаривала бы у вас столь сладостную жертву; но, дитя мое, заговорила честь, а в нашем роду она решает все».

У меня нашлось немало веских возражений, но предрассудки подсказывают отцу столько правил, чуждых мне, что все доводы, казавшиеся мне неоспоримыми, ничуть его не поколебали. К тому же я не имела понятия о том, откуда ему известно о моем поведении и до чего он дознался; я страшилась, что он уже наперед знает, о чем я стану говорить, если он так раздраженно прерывает меня, и, главное, сгорала от непреодолимого стыда, — а поэтому я предпочла прибегнуть к отговорке, которая, как мне казалось, была всего надежнее, так как больше соответствовала складу его ума. Я без обиняков объявила ему о данном вам обете, поклялась, что не нарушу своего слова и, что бы ни случилось, не выйду замуж без вашего согласия.

И в самом деле, я с радостью заметила, что он не досадует на мою совестливость; он стал сердито укорять меня за обещание, данное вам, но не пренебрег им, — дворянин, исполненный чувства чести, разумеется, превозносит верность своему обету, и слово для него нерушимо. Итак, не тратя времени на пустые доказательства, что обещание это не действительно, с чем я бы никогда не согласилась, он заставил меня написать записку, приложил к ней письмо и все это велел немедля отправить. С каким волнением ждала я ответа, какие давала зароки, чтобы вы оказались не так щепетильны, хотя иным вы быть не могли. Впрочем, слишком хорошо зная вас, я не сомневалась в вашем повиновении и понимала, что чем жертва будет для вас тягостней, тем скорее вы себя на нее обречете. Ответ пришел; его скрыли от меня, пока я хворала; но вот я выздоровела — мои опасения подтвердились, и отговорки уже были невозможны. Во всяком случае, отец объявил мне, что он их и слушать не хочет, и, еще раньше подчинив мою волю — теми ужасными словами! — он взял с меня клятву не говорить г-ну Вольмару ничего такого, что заставило бы его отказаться от женитьбы. «Ведь он, — добавил отец, — подумает, что все это наша с вами выдумка. Нет, ваш брак должен состояться любою ценой, иначе я умру от горя».

Вы знаете, друг мой, что на моем крепком здоровье не отражается ни усталость, ни перемена погоды, но оно не может устоять против бури страстей, что в моем слишком уж чувствительном сердце и таится источник всех моих телесных и душевных недугов. То ли долгие печали тлетворно подействовали на мою кровь, то ли природа избрала эту пору, дабы очистить ее с помощью гибельного творила, но под конец я почувствовала себя дурно. Выйдя из комнаты отца, я с трудом написала вам записку, и мне стало так плохо, что я слегла, надеясь уже более никогда не встать. Остальное вам хорошо известно; вы явились — и тоже поступили неблагоразумно. Я вас увидела и вообразила, будто все это мне померещилось, как уже часто бывало со мною в бреду. Но узнав, что вы и в самом деле посетили меня, что я видела вас наяву и что вы, желая разделить со мной недуг, который не могли исцелить, намеренно заразились, я не выдержала последнего испытания, — перед лицом нежной любви, пережившей надежду, моя любовь, которую я с таким трудом обуздала, вырвалась на свободу и вскоре вспыхнула с небывалым жаром. Я поняла, что мне суждено любить вопреки своей воле; я почувствовала, что мне суждено быть грешницей; что я не могу сопротивляться ни отцу, ни возлюбленному и что я примирю права любовь и крови только лишь за счет порядочности. Итак, все мои добрые чувства в конце концов угасли, все мои нравственные свойства изменились, преступление перестало ужасать меня; внутренне я стала совсем иной. Исступленные вспышки страсти, которую препятствия довели до неистовства, повергли меня наконец в самое безысходное отчаяние, какое только может владеть душою, — я дерзнула разувериться в добродетели. Письмо ваше, — которое скорее могло пробудить укоры совести, нежели успокоить их, — привело меня в полнейшее смятение. Сердце мое было уже до того развращено, что рассудок не мог более противиться речам ваших философов; мерзостные образы, дотоле еще не пятнавшие мою душу, посмели меня преследовать. Воля еще боролась с ними, но воображение уже привыкло их лицезреть, и если я и не вынашивала греховные замыслы в своем сердце, то я более не вынашивала и благородной решимости, которая только и может им противостоять.

Трудно мне продолжать. Передохнем. Вспомните те дни счастья и невинности, когда яркое и сладостное пламя, одушевлявшее нас, очищало все наши чувства; когда благодаря его священному жару[161]Священный жар! Юлия, ах, Юлия! Может ли вымолвить такие слова исцелившаяся от страсти женщина, каковой вы себя воображаете! — прим. автора. стыдливость становилась для нас еще дороже, а порядочность еще любезнее, когда даже сами вожделения возникали словно лишь для того, чтобы мы с честью побеждали их и становились еще достойнее друг друга. Перечитайте наши первые письма, поразмыслите о тех кратких мгновениях, коими мы так мало насладились, когда любовь в наших глазах украшена была всеми прелестями добродетели и когда мы так любили друг друга, что не могли вступить в союз, претивший ей.

Чем были мы — и чем стали ныне? Двое нежных влюбленных провели вместе целый год, храня нерушимое молчание; они удерживали вздохи, но сердца их сроднились; они воображали, что страдают, а были счастливы. Понимая друг друга, они признались в своих чувствах, но, радуясь тому, что умеют торжествовать победу над собою и показывать друг другу благородный пример, они провели вместе еще один год в не менее суровой воздержности; они поверяли друг другу свои страдания и были счастливы. Но они были плохо вооружены для столь долгой битвы; миг слабости ввел их в соблазн; они забылись в утехах любви; они утратили целомудрие, зато хранили верность; зато небо и природа одобрили их союз; зато добродетель по-прежнему была им любезна; они все еще любили ее, все еще умели чтить ее, — они были, пожалуй, не развращены, а принижены. Уже не так были они достойны счастья, однако все еще были достойны.

Что же случилось со столь нежными влюбленными, которые горели столь чистым пламенем любви и столь хорошо знали цену порядочности? Каждый, узнав об их участи, станет сокрушаться. Они предались греху, и даже мысль об осквернении брачного ложа более не вызывает у них отвращения… Они помышляют о прелюбодеянии! Как! Уж не подменили ли их? Или души у них стали иными? Да как обворожительный образ, чуждый зла, может изгладиться в сердцах, где он сиял? Да как очарование добродетели не отвратит навсегда от порока тех, кто раз ее вкусил? Уж не за века ли свершилась эта удивительная перемена? Сколько времени понадобилось, чтобы у того, кто однажды изведал истинное счастье, развеялось чудесное воспоминание, утратилось представление о нем? Ах, поначалу с трудом, медленно вступаешь на стезю разврата, зато как быстро и с какой легкостью следуешь по ней! Обаяние страсти, ты ослепляешь рассудок, — не успеем оглянуться, а ты уже ввело в обман мудрость и изменило нашу природу! Стоит нам раз в жизни оступиться, стоит только на шаг отклониться от правильного пути, и мы тотчас же неминуемо катимся под откос, навстречу гибели; в конце концов мы падаем в пропасть, а придя в себя, ужасаемся, видя, что погрязли в грехах, хотя наше сердце и рождено для добродетели. Опустим же завесу, любезный друг; нет нужды всматриваться в ужасную бездну, которую она скрывает от нас, дабы не приближаться к ней. Продолжаю свой рассказ.

Господни Вольмар приехал, и я ему не разонравилась. Батюшка не дал мне опомниться. Траур по маменьке кончался, но время не могло совладать с моим горем. Чтобы уклониться от своего обещания, нельзя было ссылаться ни на то, ни на другое, — пришлось его исполнить. День, которому суждено было навеки отнять меня у вас, показался мне моим смертным днем. Не так ужасали бы меня приготовления к моим похоронам, как приготовления к моей свадьбе. Роковой час приближался, и мне все труднее было искоренить в сердце первую любовь; я старалась погасить ее, а она пылала все сильнее. В конце концов я устала от бесплодной борьбы. Даже в тот миг, когда я готова была поклясться в вечной верности другому, мое сердце еще клялось вам в вечной любви; и я была введена в храм, как нечистая жертва, которая оскверняет жертвенник.

Я вошла в церковь и, не успев переступить порог, почувствовала какое-то безотчетное волнение, неведомое мне доселе. Некий священный ужас охватил мою душу в простом и величавом храме, где все дышит могуществом того, кому здесь служат. Мне вдруг стало так страшно, что я задрожала. Дрожа и чуть не падая от внезапной слабости, я с трудом приблизилась к подножию пасторской кафедры. Я не успокоилась и во время торжественного обряда, — напротив, смятение мое все росло, и мне становилось еще страшнее, когда я смотрела вокруг. Полумрак, царивший в церкви, глубокое молчание присутствующих, стоявших задумчиво и скромно, свадебный поезд из всех моих родственников, внушительная наружность моего высокочтимого отца — все придавало происходящему торжественность, настраивало меня на проникновенный и благоговейный лад и заставляло трепетать при одной мысли о клятвопреступлении. Мне чудилось, будто я вижу посланца самого провидения, слышу глас божий, когда священник торжественно произносил слова святой обедни. Чистота, достоинство, святость брака, столь ярко воплощенные в Священном писании, его целомудренные и возвышенные обязанности, столь важные для счастья, порядка, спокойствия, для продолжения человеческого рода, столь отрадные сами по себе, — все это произвело на меня такое впечатление, что мне почудилось, будто во мне произошел внезапный переворот. Словно некая непостижимая сила вдруг умиротворила мои смятенные чувства, вернула их в прежнее русло, подчинив закону долга и природы. Предвечный, раздумывала я, ныне читает всевидящим оком в глубине моего сердца; он сравнивает сокровенные мои помыслы с тем, что произносят мои уста; небо и земля — свидетели священного обязательства, которое я беру на себя, да будут они и свидетелями моей нерушимой верности. Какие человеческие законы может чтить тот, кто дерзнул нарушить самый главный из них?

Я нечаянно взглянула на супругов д'Орб, стоявших вместе и не сводивших с меня умиленного взора, и вид их взволновал меня сильнее всего. Любезная моему сердцу добродетельная чета, разве из-за того, что вы не познали страстной любви, вас соединяют менее крепкие узы? Долг и порядочность связывают вас; нежные друзья, верные супруги, вы не охвачены всепожирающим огнем, он не снедает вам душу, — нет, вас связывает чистая и нежная любовь, которая питает ее, любовь добронравная и разумная, — и благодаря этому ваше счастье более прочно. Ах, если б в подобном союзе я могла обрести такое же целомудрие и насладиться таким же счастьем! Пусть я и не заслужила его подобно вам, но постараюсь заслужить, следуя вашему примеру. Чувства эти воскресили во мне надежду и мужество. Святой союз, в который я вступала, казался мне обновлением, способным очистить мою душу и вернуть ее ко всем ее обязанностям. Когда пастор спросил меня, даю ли я обет послушания и безупречной верности тому, кого избираю в супруги, это подтвердили и уста мои, и сердце. Я не нарушу обета до самой смерти.

Дома мне хотелось побыть часок в уединении и собраться с мыслями. Добилась я этого не без труда, и хоть я так ждала этого часа, поначалу я с отвращением раздумывала о себе, боясь, что мой душевный порыв мимолетен, вызван лишь переменой в моем положении, и считала, что я окажусь столь же недостойной супругой, сколь была неблагоразумной девицей. Я подвергла себя решительному, но опасному испытанию, — начала думать о вас. Как я убедилась, ни единое нежное воспоминание не осквернило торжественного обязательства, которое я только что приняла. Было непостижимо, каким чудом ваш образ, неотступно преследовавший меня доселе, так долго оставлял меня в покое теперь, хоть и было столько поводов для воспоминаний; я не поверила бы ни в равнодушие, ни в забвение, боясь, что все это обманчивое состояние души, мне не свойственное и, следовательно, преходящее. Но мне нечего было опасаться самообмана, я любила вас по-прежнему и, быть может, даже сильнее, чем прежде; я сознавала это без краски стыда. Да, я могла теперь думать о вас, не забывая при этом, что я жена другого. Я чувствовала, как вы мне дороги, сердце мое было взволновано, но совесть и все существо мое хранили спокойствие, и с этого мгновения я поняла, что действительно изменилась. Какой поток чистой радости хлынул тогда мне в душу! Какая умиротворенность, давно уже утраченная, оживила мое сердце, иссушенное позором, и вдохнула в меня неведомое прежде безмятежное спокойствие. Я словно возродилась, словно начала жить новой жизнью. Кроткая утешительница добродетель! Я обрела эту жизнь во имя тебя, ты сделаешь ее любезной моему сердцу, ради тебя я и хочу сохранить ее. Ах, я слишком хорошо поняла, что значит тебя потерять, и я больше тебя не оставлю!

Я была так восхищена огромной, нежданной и быстрой переменой, что решилась вникнуть в то состояние, в коем находилась накануне. Я ужаснулась своему постыдному унынию, до которого довело меня забвение долга, ужаснулась и всем опасностям, коим я подвергалась с той поры, как оступилась впервые. Целительная перемена в душе моей указала мне на всю мерзость греха, вводившего меня в искушение, и вновь пробудила во мне любовь к благоразумию. Было бы редкостным счастьем, если бы я сохранила верность нашей любви: ведь изменила же я чести, некогда столь мне дорогой! Требовалась особая милость судьбы, чтобы ваше и мое непостоянство не толкнуло меня на новые увлечения. Разве перед другим возлюбленным могла бы я проявить стойкость, уже преодоленную его предшественником, или стыдливость, уже привыкшую уступать порывам страсти? Разве стала бы я уважать права угасшей любви, если я не выказала уважения к правам добродетели, еще всевластной для меня? Свою уверенность в том, что я буду любить одного лишь вас на всем свете, я черпала во внутреннем чувстве, знакомом всем любовникам, которые клянутся в вечном постоянстве и ненароком нарушают клятву всякий раз, когда небу угодно изменить их чувства! А значит, всякое падение было бы подготовкой к следующему; привычка к греху уничтожила бы в моих глазах всю его мерзость. Влекомая от бесчестия к низости, лишенная опоры, я бы уже не остановилась на этом пути, и из любящей и совращенной я бы превратилась в падшую женщину, опозорила свой пол, повергла в отчаяние свою семью. Кто охранил меня от этих естественных следствий моего грехопадения? Кто удержал после первого шага? Кто спас мое доброе имя и уважение ко мне всех милых моей душе? Кто отдал меня под защиту достойного, благоразумного супруга, наделенного кротким нравом и приятностью, питающего ко мне уважение и привязанность, столь мало мною заслуженные? И, наконец, кто подарил мне надежду стать почтенной женщиной и внушил уверенность, что я этого достойна? Знаю, чувствую: спасительная длань, что вела меня сквозь мрак, снимает с глаз моих покров заблуждения и возвращает меня к самой себе, вопреки моей воле. Тайный голос, непрестанно раздававшийся в глубине моего сердца, окреп и громко прозвучал в тот час, когда я чуть не погибла. Всеведущий не потерпел, чтобы я отвернулась от его лика, став мерзкой клятвопреступницей, и предотвратил мой грех, внушив мне раскаяние и указав мне на бездну, куда я стремилась. Предвечный, по воле твоей ползает букашка и движутся небесные светила, ты печешься о ничтожнейшем из своих созданий! Ты возвращаешь меня к добру, любовь к коему ты мне внушил! Молю тебя, прими от сердца, очищенного тобою, обет верности, дать который я стала достойна только по воле твоей!

И тотчас же, радостно взволнованная мыслью о том, что я избавилась от опасности и вернулась к порядочной и тихой жизни, я простерлась ниц и, молитвенно воздев руки к небу, стала взывать к всевышнему, который, восседая на престоле своем, нашими же руками укрепляет и разрушает, когда ему угодно, дарованную им свободу. «Я хочу, — твердила я, — блага, тебе угодного, от тебя исходящего. Я хочу любить мужа, которого ты мне дал. Я хочу быть верной супругой, ибо это первейшая обязанность, связующая семью и все общество. Я хочу быть целомудренной, ибо это первейшая добродетель, питающая все остальные. Я хочу подчиняться естественному порядку, тобой установленному, и законам разума, тобою внушенным. Предаю сердце под защиту твою, желания — в руки твои. Сообразуй все дела мои с моею истинной волей, ибо она лишь твоей волей направляется, и не дозволь мимолетному заблуждению одержать верх над тем, что я избрала на всю жизнь».

После этой краткой молитвы, — а я впервые в жизни молилась с истинным усердием, — я почувствовала, что укрепилась во всех своих решениях, мне показалось, что выполнить их мне будет легко и отрадно, и я увидела ясно, где отныне должна черпать силы для противления своему собственному сердцу, раз я не могла их обрести в самой себе. Благодаря этому открытию, я вновь обрела веру и стала оплакивать свое пагубное ослепление, из-за коего я так долго пребывала в неверии. Правда, нельзя сказать, чтобы я не была набожна, но, пожалуй, лучше вовсе не быть набожной, нежели обладать внешним и нарочитым благочестием, которое не умиляет сердце, а только успокаивает совесть, нежели ограничиваться обрядами и усердно чтить господа бога лишь в известные часы, дабы все остальное время о нем и не помышлять. Исправно посещая церковные службы, я не извлекала из них никаких уроков для жизни. Я считала, что задатки у меня хорошие, и не противилась своим склонностям; я любила размышлять и полагалась на свой рассудок; не в силах примирить дух Евангелия с духом общества — веру с делами, я избрала середину, тешившую мое лжемудрие. Одни правила служили мне для веры, другие для дел; в одном месте я забывала, что́ думала в другом; в церкви я приносила дань набожности, дома — философии. Увы! Во мне не было ни того, ни другого! Молитвы мои были пустыми словами, рассуждения — софизмами, и манил меня не луч света, а коварный блеск блуждающих огней, которые вели меня к гибели.

Не могу передать вам, насколько теперь эти нравственные начала, дотоле во мне столь слабые, внушили мне презрение к тем, которые прежде руководили мною так дурно. В чем же заключалась, скажите мне, их первопричина и на чем они зиждились? По счастливому природному влечению я стремлюсь к добру; в моей душе рождается неистовая страсть, и корень ее в том же влечении; что же должно мне делать, чтобы ее уничтожить? С понятием порядка я связываю красоту добродетели, с общественной пользой — ее ценность. Но что все это значит по сравнению с моей личной выгодой! И что, в сущности, важнее для меня — мое счастье за счет всех остальных людей или же счастье других за счет моего собственного? Если страх перед позором или карою мешает мне творить зло ради собственной выгоды, то я могу творить зло украдкой, и добродетель тут ни при чем; а если меня поймают на месте преступления, то покарают, как в Спарте, не за преступление, а за неловкость. Если бы понятие добра и любовь к добру были запечатлены природой в недрах моей души, я бы следовала им до той поры, пока не исказился бы их образ. Но как удостовериться, что я всегда буду носить в душе во всей его чистоте этот несравненный образ, не имеющий подобия среди одушевленных существ? Ведь известно, что необузданные страсти извращают и рассудок и волю, а совесть неприметно изменяется и искажается в каждом веке, в каждом народе, в каждой личности в силу неустойчивости и разнообразия человеческих предубеждений!

Поклоняйтесь предвечному, достойный и разумный друг, одним мановением вы уничтожите все заблуждения разума, которые обладают призрачной видимостью и бегут как тень перед лицом непоколебимой истины. Все существует лишь по воле вседержителя. Он придает цель правосудию, основание — добродетели, цену — краткой жизни, ему посвященной; он беспрестанно возвещает грешникам о том, что их скрытые преступления не остаются в тайне, он внушает праведнику, забытому всеми: «У добродетелей твоих есть свидетель». Он в своей неизменной сущности являет истинный прообраз всех совершенств, отражение которых мы носим в своей душе. Напрасно наши страсти стремятся исказить это отражение, — все черты его, неотделимые от предвечной сущности, всегда представляются разуму и помогают ему восстановить то, что исказили лжемудрствование и заблуждение. По-моему, определить все это не трудно, — довольно обладать здравым смыслом. Все то, что неотъемлемо от понятия этой сущности, и есть бог, все же остальное — дело рук человеческих. Созерцая этот божественный образец, душа очищается и воспаряет, она научается презирать низменные свои наклонности и преодолевать свои недостойные влечения. Сердце, исполненное таких возвышенных истин, отвергает мелкие человеческие страсти; бесконечное величие отвращает его от человеческой гордыни; прелесть размышлений отвлекает от земных желаний; а если б даже вездесущего, созерцанием коего поглощено наше сердце, и не было, все равно следовало бы непрестанно помышлять о нем, дабы лучше владеть собою, стать сильнее духом, счастливее и мудрее.

Хотите ли найти явственный пример пустых софизмов, идущих от рассудка, который опирается лишь на себя? Вникнем хладнокровно в рассуждения ваших философов, истых защитников греха, которые могут совратить только уже испорченные сердца. Можно подумать, что, нападая непосредственно на самое священное и самое возвышенное обязательство, эти опасные резонеры решили уничтожить одним ударом все человеческое общество, основанное лишь на соблюдении договоров. Посмотрите-ка, прошу вас, как они оправдывают тайное прелюбодеяние.[162] …оправдывают тайное прелюбодеяние. — В действительности ни в одном из философских сочинений этого времени нет защиты прелюбодеянии. Возможно, Руссо здесь имеет в виду нравы века, описанные в романах Кребильона Младшего, но, скорее всего, основанием для этой полемики с «философами» послужили беседы и споры в салонах, где бывал Руссо. — (прим. Е. Л.). Они уверяют, что оно не приносит никакого зла даже супругу, — ведь тот пребывает в неведении. А где уверенность, что он никогда ничего не узнает? А разве клятвопреступление и измену можно оправдать тем, что они безвредны для ближнего! Как будто, чтобы заклеймить грех, недостаточно того зла, которое он приносит самому грешнику! Как, разве не зло — изменить своему слову, нарушить клятву во всей ее действенной силе, нарушить самый нерасторжимый договор? Разве не зло — принудить себя к обману и лжи? Разве не зло — связать себя такими узами, которые заставляют вас желать зла и смерти своему ближнему, — желать смерти тому, кого должно любить больше всего на свете, с кем вы поклялись прожить до могилы? Разве уже само по себе не зло — это состояние, чреватое тысячью других грехов? Даже добро, причинившее столько зла, само бы превратилось во зло.

Вправе ли один из супругов считать себя невиновным потому, что он якобы волен располагать собою и, значит, не нарушает верности! Он жестоко ошибается. Не только благо супругов, но общая польза всех людей требует, чтобы чистота браков оставалась незапятнанной. Когда супруги торжественно сочетаются браком, то всякий раз вступает в силу и молчаливый договор всего рода человеческого об уважении к священным узам, о почитании брачного союза; и, по-моему, это — весьма основательный довод против тайных браков,[163] …против тайных браков…  — Тайные браки были во Франции XVIII в. довольно распространенным явлением, хотя из-за несоблюдения некоторых формальностей (присутствие двух священников, оглашение брака и др.) не давали никаких гражданских прав. — (прим. Е. Л.). которые не отмечены никакими символами брачного союза и опаляют невинные сердца греховной страстью. Если же бракосочетание происходит не тайно, то присутствующие при нем могут быть, в некотором роде, порукой тому, что договор будет исполнен, что честь целомудренной женщины берут под защиту все порядочные люди[164] …берут под защиту все порядочные люди.  — В этом восхвалении опеки общества над нравственностью граждан сказывается и швейцарское происхождение Руссо. В кальвинистской Женеве поведение каждого жителя находилось под неусыпным надзором всех окружающих, а также женевской консистории, которая наказывала за всякое отступление от принятых норм. Так, например, и 1701 г. тетки Руссо подверглись осуждению за то, что в воскресенье играли в карты у дверей своею дома (см. также прим. 215). — (прим. Е. Л.). . Поэтому всякий, кто осмеливается соблазнить ее, прежде всего грешен в том, что толкает ее на грех, так как подстрекательство к преступлению — это соучастие в нем; вдобавок он и непосредственно свершает грех, нарушая священную для общества неприкосновенность брачных уз, без которых невозможны никакие устои человеческого общества.

Преступление покрыто тайной, говорят некоторые, поэтому никому не причиняет зла. Когда б эти философы веровали в существование господа бога и в бессмертие души, они бы не назвали такое преступление тайным, ибо оно не укроется от свидетеля, который вместе с тем является и главным обвинителем и единственным справедливым судией. Что же это за странная тайна, которую оберегают от всех, за исключением того, от кого первым делом надобно было бы ее скрыть! Но даже если они не признают вездесущего, то как смеют они утверждать, будто никому не причиняют зла! Как смеют уверять, будто отцу безразлично, что у его наследников чужая кровь, что он обременен большим числом детей, нежели ему должно иметь, и что ему приходится делить свое имение между ними, живым свидетельством его бесчестия, не питая к ним отцовской любви. Предположим, что резонеры — материалисты; тогда тем более можно опровергнуть их ссылкой на сладостный голос природы, который взывает из глубины всех сердец, восставая против надменной философии, и не может быть заглушен никакими рассуждениями. В самом деле, если одна лишь плоть порождает мысль, а чувства зависят только от нашего организма, то разве два существа, в жилах которых бежит единая кровь, не должны обладать особенно большим сходством, питать друг к другу особенно сильную привязанность, подходить друг к другу и душой и наружностью, — следовательно, особенно любить друг друга?

Так, значит, по-вашему, не приносишь зла, если уничтожаешь или нарушаешь этот естественный союз, внося в него чужую кровь и подрывая самые основы, на которых покоится взаимная склонность? Всякого порядочного человека ужасает мысль о подмене ребенка, отданного кормилице. А ведь не меньшее преступление — подменить дитя во чреве матери!

Если говорить, в частности, о женщинах, то какими бедами грозит их распутное поведение, якобы не приносящее зла! Не зло ли само падение грешной женщины, — ведь с утратой чести она вскоре лишается всех прочих добродетелей. Любящий супруг по множеству верных признаков догадывается о связи, которую пытаются оправдать тем, что она никому не известна. Ведь сразу можно увидеть, что жена разлюбила мужа. Чего она достигнет с помощью коварных ухищрений? Да только скорее обнаружит свое равнодушие! Взор любви не обмануть притворными ласками! А какие испытываешь муки рядом с любимым существом, если руки его обнимают тебя, а сердце тебя чуждается! Предположим, судьба будет благоприятствовать сокрытию тайны, что случается очень редко; забудем на минуту, сколь опасны попытки сохранить свою мнимую невиновность и доверие близкого человека при помощи всяких предосторожностей, то и дело разоблачаемых небом! Но сколько же надобно притворства, лжи, коварства, чтобы утаить постыдную связь, провести мужа, подкупить слуг, обмануть общество! Какой позор для сообщников! Какой пример для детей! Что же будет с их воспитанием, когда ты только и думаешь об утолении своей преступной страсти! Что же будет с мирным домашним очагом и супружеским согласием? Как! Да разве все это не причинит вреда супругу? Кто вознаградит его за утрату сердца, которое должно принадлежать ему? Кто возвратит ему супругу, достойную уважения? Кто даст ему отдохновение и покой? Кто избавит от справедливых подозрений? Кто заставит отца довериться своим родительским чувствам, когда он обнимает свое дитя?

Касательно уз, которые неверность и прелюбодеяние якобы создают между семьями, то, право, это не веский довод, а нелепая и грубая шутка, на которую надобно отвечать лишь презрением и негодованием. Измены, ссоры, драки, убийства, отравления, коими разврат наполнял землю во все времена, достаточно явно доказывают, как привязанности, вскормленные преступлением, угрожают спокойствию и согласию людей. Если благодаря этим гнусным и презренным сношениям и образуется некое сообщество, то оно походит на сообщество разбойников, которое следует разрушить и уничтожить, дабы обезопасить жизнь общества законного.

Я сдерживаю негодование, кое внушают мне эти правила, чтобы спокойно обсудить их вместе с вами. Чем они неразумнее, тем меньше я имею права пренебречь случаем опровергнуть их и пристыдить себя за то, что я внимала им без особого отвращения. Как видите, они не выдерживают испытания, которому подвергает их здравый рассудок. Но где искать здравый рассудок, как не в том, кто является его первоисточником! И что думать о тех, кто обращает на погибель людям его дар — божественный светоч, долженствующий указывать правый путь. Будем же остерегаться философического суесловия, будем остерегаться ложной добродетели, с помощью которой подрывают все добродетели и стараются обелить все пороки, дабы получить право всем им предаваться. Лучший способ обрести благо — искать его чистосердечно; и если будешь его так искать, то вскоре вознесешься душою к всеблагому создателю. Вот что, по-моему, и происходит со мною с той поры, как я посвятила себя очищению своих чувств и помыслов; а вы сделаете это лучше меня, когда вступите на тот же путь. Как утешает меня мысль о том, что вы нередко питали мой дух возвышенными религиозными идеями, — а ведь ваше сердце ни в чем от меня не таилось и вы так не говорили бы со мною, если б чувствовали по-иному. Мне даже кажется, что такие беседы были нам отрадны. Присутствие всевышнего никогда не тяготило нас; оно наполняло нас надеждой, а не страхом, — ведь оно ужасает только душу злодея; нам было радостно, что он свидетель наших разговоров, что мы вместе воспаряем к нему душой. Порою, униженные стыдом, мы говорили друг другу, оплакивая свои слабости: «По крайней мере, господь бог читает в наших сердцах», — и это нас несколько успокаивало.

Если из-за такого спокойствия мы впали в заблуждение, то сама вера должна вернуть нас на путь истинный. Стыдно человеку вечно жить в разладе с собою, по одному правилу действовать, по другому чувствовать: размышлять так, будто ты не имеешь плоти; поступать так, будто не имеешь души, и ничего, что ты совершаешь в жизни, не сообразовывать с собою, как с цельным существом. Я нахожу, что наши прежние правила делают человека стойким, если только не сводятся к одним лишь пустым теориям. Слабость свойственна человеку, и милосердный бог, создавший его, без сомнения, простит ее; но преступление свойственно злодею и никогда не останется безнаказанным перед лицом высшего судии. Человек неверующий, но наделенный хорошими задатками, служит добродетелям, которые ему любезны; творит добро по прихоти, а не по убеждению. Он без принуждения следует своим честным наклонностям, но следовал бы и нечестным, ибо зачем бы он стал себя ограничивать? Кто же признает общего отца нашего и служит ему, тот видит для себя более высокое предназначение, тот одушевлен горячим желанием ему следовать и, подчиняясь закону — более надежному руководителю, чем наши наклонности, — способен делать усилие над собою, чтобы творить добро и поступаться желаниями сердца ради долга. Такова, друг мой, доблестная жертва, к которой мы с вами призваны. Любовь, соединявшая нас, была очарованием всей нашей жизни. Она пережила надежду, победила время и разлуку, перенесла все испытания. Столь безупречное чувство не должно погибнуть, — оно достойно того, чтобы его принесли на алтарь добродетели.

Скажу вам более. Наши отношения стали иными, пусть и ваше сердце станет иным — так надо. Юлия де Вольмар — уже не прежняя ваша Юлия. Ваши чувства к ней должны измениться, этого не миновать. Пред вами выбор: стать слугою порока или слугою добродетели. Вспоминаю отрывок из произведения одного сочинителя, слова которого вы не станете оспаривать: «Стоит любви, — говорит он, — проститься с честью, и она лишается самой большой своей прелести; дабы чувствовать всю цену любви, сердцу надобно восхищаться ею и возвышать нас самих, возвышая предмет нашего чувства. Лишите ее идеи совершенства, и вы ее лишите способности восторгаться; лишите уважения, и от любви ничего не останется. Да может ли женщина чтить человека, обесчестившего себя? Да может ли он сам боготворить ту, которая решилась отдаться гнусному соблазнителю? Итак, вскоре они станут презирать друг друга, любовь для них превратится в постыдную связь. Они утратят честь, но не обретут блаженства»[165]См. часть первую, письмо XXIV. — прим. автора. . Вот ваши наставления, друг мой, вы мне сами это внушили. Никогда в наших сердцах не было такой нежной взаимной любви, никогда мы так не ценили порядочность, как в ту счастливую пору, когда писалось это письмо. Подумайте, к чему бы ныне привела нас греховная страсть, вскормленная самыми восхитительными восторгами, чарующими душу! Отвращение к пороку, столь естественное и для меня, и для вас, распространилось бы вскоре на сообщника преступления, — мы бы возненавидели друг друга за то, что слишком были любимы, а любовь угасла бы от угрызений совести. Не лучше ли очистить наше бесценное чувство, дабы оно стало прочнее? Не лучше ли сохранить лишь все то, что сочетается с целомудрием? А ведь это означает — сохранить всю его прелесть! Да, любезный и достойный друг, во имя нашей вечной взаимной любви надобно отказаться друг от друга. Забудем все остальное — будьте возлюбленным души моей. Эта отрадная мысль утоляет все мои печали.

Вот верная картина моей жизни и откровенная исповедь во всем, что произошло в моем сердце. Люблю я вас по-прежнему, успокойтесь. Чувство привязанности к вам так нежно и еще так живо, что другая женщина, вероятно, была бы встревожена; мне же опасаться нечего — ведь мне знакомо совсем иное чувство. Любовь переменила свою природу, именно поэтому прошлые заблуждения — оплот моей нынешней безопасности. Разумеется, безупречная благопристойность и показная добродетель потребовали бы большего и были бы уязвлены тем, что вы не совсем забыты. Но я считаю, что руководствуюсь более надежным правилом, — и не отступлю от него. Втайне я внимаю голосу своей совести, она меня ни в чем не укоряет, а ведь она никогда не обманет души, которая с ней искренне советуется. Пусть этого недостаточно, чтобы оправдать меня в глазах света, зато достаточно для моего собственного спокойствия. Как же произошла столь счастливая перемена? Не имею понятия. Знаю одно, что я жаждала ее. Господь бог свершил остальное. Я думала, душа, согрешив, вечно будет грешной и по воле своей не возвратится к добру, разве что какое-нибудь неожиданное событие, внезапная перемена судьбы и положения вмиг изменят весь ход жизни и могучий переворот восстановит душевное равновесие. Когда со всем привычным покончено, все чувства изменились, то в этом потрясении иногда вновь обретаешь свой истинный характер и будто превращаешься в новое существо, только что вышедшее из рук природы. И тут воспоминания о низменных поступках, свершенных прежде, могут предохранить от нового грехопадения. Вчера ты был мерзок и слаб, а ныне ты могуч и благороден. Когда видишь воочию, каково твое прежнее и нынешнее состояние, то ясней понимаешь, на какие высоты воспарил, и еще усердней стараешься на них удержаться. Нечто подобное тому, что я пытаюсь вам здесь объяснить, произошло со мною в замужестве. Узы, которых я так страшилась, освобождают меня от куда более страшного рабства — супруг возвратил меня самой себе и стал мне дорог.

Слишком тесен был наш с вами союз — ему не распасться, даже если изменится само его существо. Вы теряете нежную возлюбленную, зато обретаете верного друга; и как бы мы ни отнеслись к этому тогда, в пору самообольщения, право, для вас такая перемена небесполезна. Заклинаю вас, примите то же решение, что и я, дабы стать лучше и благоразумнее и очиститься от уроков философии с помощью христианской морали.

Не быть мне счастливой, ежели и вы не будете счастливы, а я как никогда понимаю, что без добродетели счастья нет. Ежели вы истинно любите меня, то я найду сладостное утешение в согласии наших сердец, вновь познавших добро, — согласии, не менее полном, чем прежде, когда они заблуждались.

Вряд ли мое длинное письмо нуждается в оправдании. Были б вы мне не так дороги, оно было бы короче. Заканчивая, я прошу вас о милости. Мучительное бремя отягчает мое сердце. Господин Вольмар не знает о моем прошлом, а ведь безграничная откровенность — непременное условие верности, в коей я поклялась ему. Много раз я была готова признаться ему во всем, но меня удерживает мысль о вас. Хотя г-н Вольмар благоразумен и сдержан, но, назвав ваше имя, я все же поставлю вас в неловкое положение, — я не хочу говорить о вас без вашего согласия. Быть может, моя просьба будет вам неприятна, и я самонадеянно полагаюсь на вас, да и на себя, уповая на ваше согласие? Но поймите, умоляю вас, что моя скрытность непростительна, с каждым днем она меня все более мучит, и, покуда я не получу от вас ответа, у меня не будет ни минуты покоя.


Отеческая власть.

ПИСЬМО XIX

Ответ

Так, значит, вы уже не та — не моя Юлия! Ах, не говорите этого, о женщина, столь уважаемая и достойная! Вы все та же, вы — моя Юлия, только еще в большей степени, чем прежде. Вам должна поклоняться вселенная; вас я стал обожать как идеал подлинной красоты; вас я не перестану обожать даже после своей смерти, — если душа сохранит воспоминание о поистине божественных чертах, восхищавших меня при жизни. В силе духа, которая возвращает вас к добродетели, вы обретаете себя. Да, да, Юлия моя, никогда вы не были так прекрасны, как в тот миг, когда отвергли меня, хотя сознавать это и говорить об этом для меня пытка. Увы! Я вновь вас обрел, теряя вас. Я же, с сердечным трепетом помышляющий о том, что надобно последовать вашему примеру, измученный преступной страстью, которую мне не вынести, и не побороть, — да тот ли я, за кого себя принимал прежде? Как я мог вам понравиться? По какому праву докучал я вам своими жалобами, своим отчаянием! И я еще смел вздыхать о вас! И я, ничтожный, любил вас!

Безумец! Довольно мне выпало унижений, — к чему искать еще новые! К чему перечислять различия, которые устранила любовь! Она возвысила меня, и я стал равен вам; ее пламя поддерживало меня; наши сердца сливались; мы разделяли одни чувства, и возвышенность ваших чувств передавалась моим. Но вот я вновь низко пал! Отрадная надежда, питавшая мою душу и так долго обольщавшая меня, ты угасла навеки! Юлия не будет моей. Я потерял ее навсегда! Она составляет счастье другого! О, какая пытка! О, муки ада!.. Ах, неверная, как ты решилась?.. Простите, простите, сударыня! Сжальтесь над безумцем. О господи! Да, вы правы, ее уже нет… нет той нежной Юлии, которой я поверял все свои чувства! Как! Я был несчастлив, я мог жаловаться!.. Она мне внимала! Если тогда я был несчастным, то как же назвать себя ныне! Нет, я не заставлю вас больше краснеть ни за себя, ни за меня. Все кончено. Отречемся же друг от друга, расстанемся. Сама добродетель вынесла этот приговор. Рука ваша, не дрогнув, его начертала. Забудем друг друга… по крайней мере, вы должны забыть меня. Клянусь вам, я так решил — о себе я говорить больше не буду.

Смею ли, однако, я еще говорить о вас и проявлять заботу о вашем благополучии — единственное, что мне осталось в жизни? Вы поведали о своем душевном состоянии, но ни словом не обмолвились о своей участи. Ах, во имя той жертвы, которую я принес вам, избавьте меня, умоляю вас, от невыносимо тягостного сомнения. Счастливы ли вы, Юлия? Если счастливы, то только это утешит меня в безысходном отчаянии, если нет, то, умоляю вас, доверьтесь мне, и тогда мне страдать недолго.

Чем больше я размышляю о задуманном вами признании, тем менее считаю себя вправе дать на него согласие, и непреклонен я по той же причине, из-за которой никогда не мог ни в чем отказать вам. Причина эта столь важна, что я заклинаю вас хорошенько взвесить все мои доводы. Во-первых, мне кажется, что вы заблуждаетесь из-за своей чрезмерной щепетильности, — да на каком основании самая строгая добродетель может потребовать такой исповеди! Ни одно обязательство на свете не имеет обратной силы — нельзя отвечать за прошлое, как нельзя обещать невыполнимое. Зачем же давать супругу отчет в том, как прежде вы распоряжались своей свободой, своей верностью, еще ему не обещанной? Не обманывайтесь, Юлия, — вы изменили не супругу, а возлюбленному. Небо и природа соединили нас задолго до вмешательства вашего безжалостного отца. Согласившись на иные узы, вы свершили преступление, которое, быть может, не прощают ни любовь, ни честь; это я вправе требовать, чтобы мне вернули сокровище, похищенное г-ном Вольмаром.

Если порою долг и повелевает сделать такое признание, то лишь тогда, когда благоразумная женщина, страшась пасть вторично, ищет защиты от самой себя. Но ваше письмо рассказало мне больше, чем вы думаете, о ваших истинных чувствах; читая его, я понял всем своим сердцем, что вы готовы были еще на лоне любви возненавидеть преступную связь, что только разлука избавила нас от всего этого ужаса.

Ни долг, ни душевное благородство не требуют от вас признания, рассудок же и благоразумие запрещают его, — иначе вы без нужды поставите на карту то, что всего дороже в браке — привязанность супруга, взаимное доверие, спокойствие домашнего очага. Достаточно ли вы обдумали этот шаг? Так ли хорошо знаете своего супруга, что можете не тревожиться за последствия? Ведь многие мужчины, услышав такое признание, почувствовали бы неукротимую ревность, непреодолимое презрение и, пожалуй, посягнули бы на жизнь женщины! Для столь изощренного испытания надобно принимать в расчет время, место и нравы. В стране, где я ныне нахожусь, подобные признания не опасны, и те, кто легкомысленно относятся к супружеской верности, не придают большого значения проступкам, свершенным до брака. Иной раз подобные признания необходимы по особым причинам, у вас не возникшим; случается и так, что женщины, не внушающие к себе истинного уважения, при помощи такого откровенного признания, ничем не вынужденного, придают себе достоинство и, быть может, этою ценою добиваются доверия, которым при надобности можно и злоупотребить. Но в тех краях, где святость брака почитают больше, в тех краях, где эти священные узы прочны, мужья, искренне привязанные к своим супругам, более строго спрашивают у них отчета и хотят, чтобы те любили только их и никогда прежде не ведали иного чувства; они без оснований присваивают себе право требовать, чтобы жены еще до встречи с ними предназначены были только им, и не прощают увлечений свободного сердца, как не простили бы измены в браке.

Поверьте мне, добродетельная Юлия, — остерегайтесь бесплодного и напрасного рвения. Храните опасную тайну, — ведь ничто не принуждает вас к признанию, а оно может погубить вас и не принесет никакой пользы вашему супругу. Если он и достоин такого доверия, он все же будет скорбеть душою и вы без нужды огорчите его. Если недостоин, то зачем давать ему предлог к неприязни! Кто знает, будет ли добродетель, поддерживающая вас в борьбе с вашим сердцем, поддерживать вас и в вечных семейных ссорах? Не усугубляйте сами своих горестей, страшитесь, как бы они не преодолели вашего мужества и как бы из-за чрезмерной щепетильности вы не оказались в еще худшем положении, чем то, из коего вышли с таким трудом. Благоразумие — основа всякой добродетели; сообразуйтесь с ним, заклинаю вас, в самом важном случае жизни; и если роковая тайна так жестоко тяготит вас, то, по крайней мере, облегчите сердце признанием лишь тогда, когда время, годы помогут вам лучше узнать супруга, и когда на его сердце будет воздействовать не только ваша красота, но и ваша душевная прелесть и отрадная привычка быть с вами. И, наконец, если все эти веские доводы сами по себе не убедят вас, то все же внемлите им хотя бы ради того, кто их высказывает. О Юлия! Послушайтесь человека, способного быть добродетельным, который заслуживает, чтобы вы принесли ему хоть какую-нибудь жертву взамен той, что он приносит вам ныне.

Пора кончать письмо. Знаю, мне не удержаться от тона, коему вам уже нельзя внимать. Я должен покинуть вас, Юлия! Я так молод, а должен отказаться от счастья! О, невозвратное время, время, навсегда минувшее, — источник вечных сожалений! Утехи, порывы страсти, упоительные восторги, восхитительные мгновения, райское блаженство! Любовь моя, единственная моя любовь, честь и отрада моей жизни! Прощайте навек!

ПИСЬМО XX

От Юлии

Вы спрашиваете, счастлива ли я? Вопрос этот трогает меня, и, задавая его, вы мне помогаете и ответить, ибо я не ищу забвения, о коем вы говорите, и, признаюсь, не знала бы счастья, если бы вы меня разлюбили; так, значит, я счастлива во всех отношениях, моему счастью недостает лишь вашего. В предыдущем письме я старалась не упоминать о г-не Вольмаре, щадя вас. Я хорошо знаю, как вы чувствительны, и боюсь обострить ваши муки; но вы тревожитесь о моей участи, и я вынуждена рассказать о том, от кого она зависит, рассказать тоном, достойным его, как подобает его супруге и истинному другу.

Господину де Вольмару около пятидесяти лет; благодаря спокойной, размеренной жизни и душевной безмятежности он сохранил здоровье и свежесть, — на вид ему не дашь и сорока; о его почтенном возрасте узнаешь только по его житейскому опыту и благоразумию. Наружность у него благородная и располагающая, обхождение простое и искреннее; в манерах чувствуется учтивость, а не услужливость; говорит он мало, и речи его полны глубокого смысла, но он не любит блистать остроумием и читать нравоучения. Держится он со всеми одинаково, знакомств не ищет, но от них не бежит, и его суждениями о людях руководит не пристрастие, а справедливость.

По природе он человек не пылкий, однако в его сердце, словно содействуя намерениям моего отца, возникла склонность ко мне, и он полюбил — впервые в жизни. Его сдержанное, но постоянное чувство так сочетается с его хорошими манерами и так ровно, что ему не пришлось менять поведения, когда произошла перемена в его жизни, и, ничем не нарушая той степенности, которая приличествует супругу, он держится со мною после нашей свадьбы, как прежде. Он не весел, не печален, а всегда всем доволен; он никогда не говорит о себе, редко обо мне; не ищет бесед со мною, но не проявляет неудовольствия, если я сама завожу беседу, и неохотно меня оставляет. Он никогда не смеется; он серьезен, но меня к серьезности не принуждает; напротив, его спокойное обхождение как бы призывает меня к веселости; по-видимому, он радуется только моей радостью, ибо одна из его постоянных забот — развлечь меня. Одним словом, он хочет, чтобы я была счастлива; он мне этого не говорит, но я это чувствую; а ведь желать счастья жене, — значит, уже его создать.

Я внимательно наблюдала, но не обнаружила у него никаких страстей, кроме страсти ко мне. Однако и эта страсть так ровна, так сдержанна, — можно сказать, он любит потому, что стремится любить, а стремится любить потому, что так подсказывает разум. Право, он точно такой, каким хочет стать милорд Эдуард; и я считаю, что в этом отношении он выше всех нас прочих — людей чувства, коими сами мы так восхищаемся; ведь сердце обманывает нас на тысячи ладов и действует только по весьма сомнительным правилам; но у разума и нет иной цели, кроме добра, правила его всегда надежны, ясны, ими легко руководствоваться в жизни, и заблуждается он только тогда, когда пускается в бесплодную отвлеченность, — она не для него.

Излюбленное занятие де Вольмара — наблюдение. Он любит судить о характерах людей и их поступках. И судит он с глубокой проницательностью и полнейшим беспристрастием. Повреди ему какой-нибудь недруг, — он станет обсуждать его побуждения и поступки спокойно, словно это нисколько его не касается. Не знаю, что он о вас слышал, но говорил о вас с превеликим уважением, а к притворству он, я знаю, не способен. Иной раз мне казалось, что, ведя такие беседы, он наблюдает за мной; но вероятно, я ошиблась под влиянием неспокойной совести. Как бы то ни было, тут я исполнила свой долг — ни страх, ни стыд не принудили меня к несправедливому умолчанию, и я воздала вам должное, как сейчас воздаю должное и ему.

Я забыла рассказать вам о наших доходах и об управлении имением. Остатки богатства г-на Вольмара, вкупе с тем, что предоставил нам отец, сохранивший за собою лишь пенсион, — образуют порядочное, но не столь уж большое состояние, коим г-н Вольмар распоряжается благородно и умело, не заводя в доме нелепой и показной роскоши, а живя в довольстве, уюте[166]Не найти на свете более обычного сочетания, чем сочетание роскоши и скаредности. В угоду мнению жертвуют требованиями природы, истинными удовольствиями и даже необходимым. Один украшает свой дворец в ущерб своему столу, другой предпочитает красивую посуду хорошему обеду, иной устраивает пышный прием, а сам умирает с голоду весь год. Когда я вижу золоченую посуду, я так и жду, что меня угостят отвратительным вином. Часто в загородных домах, вдыхая утренний свежий воздух, любуешься прекрасным садом! Встаешь спозаранку, гуляешь, у тебя разыгрывается аппетит, хочется позавтракать, но, оказывается, слуги нет дома, или не хватило провизии, или хозяйка не успела распорядиться, и ты мучаешься ожиданием. Иногда же тебе предлагают роскошное угощение в расчете, что ты откажешься. Ты испытываешь муки голода до трех часов и вместо завтрака любуешься тюльпанами. Мне вспоминается, как однажды я гулял по великолепному парку, хозяйка которого, как мне говорили, очень любила кофе, но никогда не пила его, ввиду того, что чашка обходилась в четыре су. Зато она щедро платила садовнику тысячу экю. Право, я предпочитал бы, чтобы деревья аллеи были не так хорошо под-стрижены, зато можно было пить кофе почаще. — прим. автора. и помогая беднякам нашего прихода. Порядок, заведенный в доме, — образец порядка, который царит в глубине его души, и словно отражает в небольшом хозяйстве порядок в устройстве вселенной. Здесь не увидишь непоколебимого соблюдения правил, которое скорее стесняет, нежели приносит пользу, и терпимо только для того, кто к нему принуждает; не увидишь и порожденного обилием беспорядка, из-за коего все приходит в негодность. Здесь всюду видна хозяйская рука, но ее не чувствуешь; господин де Вольмар так хорошо все повел с самого начала, что теперь все идет само собою, и наслаждаешься одновременно и порядком и свободою.

Вот, любезный друг, вкратце, но с точностью обрисованный характер г-на Вольмара, насколько мне удалось распознать его за то время, пока мы живем вместе. Таким он показался в первый день, таким, без изменения, кажется и сейчас; поэтому я и надеюсь, что хорошо его узнала и что в нем ничего нового я не обнаружу, ибо, по-моему, он много потеряет, если выкажет себя иным.

Представив себе этот образ, вы на свой вопрос можете ответить сами — надобно глубоко презирать меня, чтобы не считать меня счастливою, когда столько причин для счастья[167]Видимо, она еще не обнаружила роковой тайны, которая так мучила ее впоследствии, или же не хотела поведать о ней своему другу. — прим. автора. . Мысль о том, что для счастливого супружества нужна любовь, долгое время вводила меня в заблуждение, а вас, пожалуй, обманывает и поныне. Друг мой, это ошибка: порядочности, добродетели, некоторого соответствия, не столько состояний и возраста, сколько души и нрава, — достаточно для супругов, что, впрочем, не мешает возникнуть нежной привязанности между ними, хоть и не порожденной любовью, но тем не менее трогательной и более долгой. Любовь сопровождают вечные муки ревности, сдержанность чувств, не свойственные брачному союзу, который дарует блаженство и покой. Женятся не для того, чтобы думать только друг о друге, но чтобы совместно выполнять обязанности, налагаемые жизнью общества, умело и разумно вести хозяйство, хорошо воспитывать детей. Влюбленные думают только друг о друге, непрестанно заняты лишь собою и умеют только одно — любить. Супруги должны выполнять столько обязанностей, что этого недостаточно. Ни одна страсть так не обольщает нас, как обольщает любовь, — ее неистовую силу принимаешь за призрак ее долговечности; сердце, изнемогая от столь сладостного чувства, так сказать, простирает его в будущее, и пока любовь длится, ты веришь, что ей не будет конца. Но, напротив, это пламя и снедает ее, она уходит вместе с молодостью, блекнет с красотою, угасает под ледяным дуновением старости, и с тех пор как существует мир, еще никому не случалось видеть двух седовласых влюбленных, вздыхающих друг о друге. Итак, надобно предвидеть, что рано или поздно обожать друг друга перестанут; и вот кумир, которому еще недавно служили, разрушен, и видишь друг друга без прикрас. С изумлением ищешь предмет былой любви и, не находя, с досадой глядишь на того, кто с тобою остался, и воображение делает его часто еще безобразней — как прежде делало еще прекрасней. «Редко кто, — говорит Ларошфуко, — не стыдится былой своей любви, когда уже перестал любить»[168]Я был бы крайне удивлен, если б Юлия читала или цитировала Ларошфуко при других обстоятельствах: хорошие люди не могут наслаждаться горькой его книгой[169] …горькой его книгой.  — См. Ларошфуко, Максимы, М.-Л. 1959, стр. 16. В «Исповеди» Руссо называет книгу Ларошфуко «печальной и вселяющей отчаяние», а в «Эмиле», не называя имени Ларошфуко, осуждает «чудовищную философию», которая отыскивает во всяком добродетельном поступке низменные побуждения. — (прим. Е. Л.) . — прим. автора. [169] …горькой его книгой.  — См. Ларошфуко, Максимы, М.-Л. 1959, стр. 16. В «Исповеди» Руссо называет книгу Ларошфуко «печальной и вселяющей отчаяние», а в «Эмиле», не называя имени Ларошфуко, осуждает «чудовищную философию», которая отыскивает во всяком добродетельном поступке низменные побуждения. — (прим. Е. Л.) . Как следует опасаться, чтобы пресыщение не пришло на смену слишком пламенным чувствам, чтобы на их закате равнодушие не перешло в отвращение, чтобы вконец не надоесть друг другу и чтобы слишком пылкие любовники, вступив в брак, не прониклись взаимной ненавистью. Любезный друг, вы всегда были так обаятельны, на пагубу моей невинности и моего покоя, но вы были только моим возлюбленным, — кто знает, каким бы вы стали, разлюбив? Конечно, любовь погасла бы, но ваша добродетель осталась бы, — однако довольно ли этого для счастливого союза, который ведь должен скрепляться сердцем? И какими несносными мужьями бывают иные добродетельные люди! То же самое вы можете сказать и обо мне.

Что же касается г-на де Вольмара, то мы не самообольщались, мы смотрели друг на друга трезво; чувство, соединяющее нас, — не слепой порыв сердец, горящих страстью, а непоколебимая и постоянная привязанность двух порядочных и благоразумных людей, которые знают, что им суждено провести вместе остаток жизни, довольны своей участью и стараются сделать ее приятной для обоих. Право, мы словно сотворены друг для друга — лучшей пары не придумать. Если б его сердце было так же нежно, как мое, то уж наверняка наша общая чувствительность порою вызывала бы столкновения и приводила бы к ссорам. Если б я была так же спокойна, как он, между нами царила бы чрезмерная холодность, и нам в обществе друг друга было бы не так приятно и отрадно. Если б он не любил меня вовсе, у нас был бы разлад; если б любил страстно, был бы мне непереносим. Мы именно таковы, как должны быть, чтобы подходить друг к другу; он меня просвещает, а я вношу оживление в его жизнь, — это укрепляет наш союз: так и кажется, что нам суждено слиться в одну душу, и он — ее разум, а я — воля. И даже его несколько преклонный возраст служит к нашему общему благу: ибо, конечно, мне, изнемогающей от любви, было бы еще тяжелее выходить замуж, если б он был моложе, и непреоборимое отвращение к нему, вероятно, помешало бы той счастливой перемене, которая во мне произошла.

Друг мой, небо внушает добрые побуждения отцам и вознаграждает послушание детей. Сохрани меня бог надругаться над вашими невзгодами. Лишь желание окончательно успокоить вас заставляет меня еще кое-что добавить. Когда бы мною владели те чувства, которые я еще недавно испытывала к вам, но я обладала бы знанием жизни, приобретенным мною ныне, и была еще свободна и властна выбирать мужа по сердцу, то — пусть свидетелем искренности моей будет господь бог, который, снизойдя до меня, просветил мне душу и читает в глубине моего сердца! — в супруги я избрала бы не вас, а г-на Вольмара.

Пожалуй, следует для вашего полного исцеления исповедаться вам во всем. Господин де Вольмар старше меня. Если, в наказание за все мои грехи, небо лишило бы меня дорогого супруга, которого я столь мало достойна, то я заранее твердо решила не выходить за другого. Ему не посчастливилось встретить целомудренную девушку, так пусть же, по крайней мере, он оставит целомудренную вдову. Вы хорошо меня знаете: от этих слов я не отрекусь.[170] …от этих слов я не отрекусь.  — В издании 1763 г. к этой фразе Руссо добавил следующее примечание, которое он считал очень важным и вписал собственноручно в несколько экземпляров «Новой Элоизы» предшествующих изданий: «Разные обстоятельства определяют и изменяют, помимо нашей воли, все сердечные привязанности: мы до тех нор порочны и злы, пока нам это выгодно, и, к несчастию, цепи, обременяющие нас, множат нашу корысть. Все старания направить по истинному пути наши желания почти всегда тщетны и редко бывают искренни. Следует изменить не наши желания, а обстоятельства, которые их вызывают. Если мы желаем стать хорошими, упраздним обстоятельства, которые нам мешают быть хорошими, — иного способа нет. Я бы ни за что на свете не хотел иметь право на наследство, в особенности если человек, оставивший мне наследство, мне дорог, ибо, как знать, сколь ужасное намерение могла бы внушить мне нужда! Исходя из этого, вникните внимательно в решение Юлии, в признание, которое она сделала своему другу; взвесьте ее решение и все обстоятельства, и вы увидите, как искреннее сердце, будучи в разладе с собою, умеет при нужде отвергнуть все противное долгу. Отныне Юлия, несмотря на любовь, которую еще хранит ее сердце, всем существом отдается добродетели, — она, так сказать, заставляет себя полюбить Вольмара, как своего единственного избранника, как человека, с которым проведет всю свою жизнь; она отбрасывает затаенную мысль о его смерти и мечтает сберечь его. Или я ничего не смыслю в человеческом сердце, или только в этом решении, о котором столько толкуют, заключается торжество добродетели в будущей жизни Юлии и в том искреннем и постоянном чувстве привязанности, которое до конца дней она питала к своему мужу». — (прим. Е. Л.).

Пусть мой рассказ рассеет ваши сомнения и к тому же поможет убедить вас, что мне должно во всем исповедаться мужу. Он так умен, что не покарает меня после этого унизительного шага, к которому вынуждает меня раскаяние, и я так же не способна пускать в ход уловки тех дам, о коих вы рассказывали, как он — не способен подозревать меня в этом. Касательно довода, который вы приводите, стараясь доказать, что в исповеди нет необходимости, то это, без сомнения, софизм, ибо хотя до брака и не имеешь никаких обязательств перед будущим супругом, но это не означает, что, выйдя замуж, ты вправе прикидываться не тем, кем являешься на самом деле. Поняла я это еще до замужества, — клятва, которую вынудил у меня отец, помешала мне исполнить свой долг, и я стала еще грешнее, ибо, давая ложную клятву, свершаешь первое преступление, а умалчивая о ней, — второе. Но мое сердце не смело себе признаться еще в одной причине, усугубившей мое прегрешение. Хвала небу, ее уже нет.

Есть более справедливое и веское соображение — относительно опасности понапрасну нарушить покой порядочного человека, все счастье для которого проистекает из уважения к супруге. Разумеется, уже не в его воле разорвать узы, соединяющие нас, и не в моей воле стать более достойной их, изменив свое прошлое. Итак, я своим нескромным признанием могу лишь огорчить его, так что искренность моя окажет услугу только мне, избавив мое сердце от роковой тайны, которая тяготит меня несказанно. Знаю, открыв ее мужу, я обрету больше покоя, но муж, быть может, его утратит, — и плохо бы я загладила свои ошибки, если бы думала только о себе.

Как мне разрешить свои сомнения? Пока само небо не укажет, как мне поступить, я последую вашему дружескому совету — буду молчать, не скажу мужу о своих грехах, но постараюсь искупить их своим поведением и, быть может, в один прекрасный день заслужу его прощение.

Необходимо, чтобы все пошло на новый лад, а ради этого нам придется прекратить всякое общение, и я думаю, друг мой, вы это одобрите. Если б г-н Вольмар услышал мою исповедь, он бы мог судить о том, до какого предела позволительно чувство дружбы, связывающей нас, и ее безобидные свидетельства; но я не смею обратиться к нему за советом, а я слишком хорошо узнала, себе на беду, как далеко могут завести нас привычки, якобы самые извинительные. Пора взяться за ум. Сердце мое в безопасности, но я больше не хочу полагаться на свой собственный суд и, став замужней женщиной, выказывать самонадеянность, погубившую меня в девичестве. Пишу вам в последний раз. Заклинаю — больше не пишите и вы. Но я никогда не перестану относиться к вам с нежным участием, и чувство мое к вам чисто, как солнечный свет, что озаряет меня, — поэтому мне будет так отрадно иногда получать о вас весточки, знать, что вы достигли заслуженного счастья. Время от времени, когда в жизни вашей будет происходить что-либо значительное, вы можете писать госпоже д'Орб. Надеюсь, в ваших письмах всегда будет отражаться ваша благородная душа. Впрочем, добродетельная и благоразумная кузина, конечно, не станет передавать мне то, о чем мне не подобает знать, и прекратит переписку, если вы способны злоупотребить нашим доверием.

Прощайте, дорогой, любезный друг. Если бы я думала, что богатство даст вам счастье, я сказала бы: «Стремитесь к богатству». Но вы, пожалуй, делаете правильно, пренебрегая им, ибо обладаете такими сокровищами, что обойдетесь и без него. И я предпочитаю сказать вам: «Стремитесь к тихому счастью, ибо в нем богатство мудреца». Мы всегда понимали, что счастье не бывает без добродетели, но «добродетель» — слово слишком отвлеченное, так берегитесь — пусть оно будет не так звонко, зато надежно, пусть служит нам не для того, чтобы мы щеголяли им и поражали других, а чтобы испытывали самоудовлетворение. Я содрогаюсь при мысли о том, сколько людей, замышлявших прелюбодеяние, осмеливались говорить о добродетели. Да знаете ли вы, что означало для нас столь чтимое и столь оскверненное слово в ту пору, когда нас соединили греховные узы? Исступленная страсть, испепелявшая нас обоих, скрывала свои порывы под видом священного восторга, чтобы мы еще более дорожили ими, чтобы подольше обманывать нас. Смею надеяться, мы с вами созданы, чтобы следовать стезею истинной добродетели и почитать ее, но мы заблудились в поисках ее и следовали за призраком. Пора покончить с самообманом, пора очнуться от слишком долгого заблуждения. Друг мой, вам не трудно возвратиться к добродетели: ваш кормчий у вас в душе, быть может, вы пренебрегли им, но никогда его не отталкивали. У вас цельная душа, она льнет ко всему благому, а если иной раз оно и ускользнет от нее — значит, она не напрягла всех своих сил, дабы его удержать. Вникните в глубь своей совести, — может быть, вы обнаружите в себе забытую нравственную идею, которая отныне будет лучше управлять вашими поступками, надежнее согласует их между собою во имя единой цели. Поверьте, не довольно того, чтобы добродетель служила основанием вашего поведения, ежели вы не воздвигнете это основание на непоколебимых устоях. Вспомните — по индийскому поверью, весь мир держится на огромном слоне, а слон на черепахе; спросите индийцев, на чем держится черепаха, и они не ответят.

Умоляю вас, прислушайтесь к словам друга и изберите более надежный путь к счастью, нежели тот, по которому мы так долго блуждали. Непрестанно буду молить небо, чтобы оно ниспослало вам и мне чистое это блаженство, и возрадуюсь лишь тогда, когда мы оба его обретем. Ах, если сердца наши вспомнят, помимо нашей воли, о заблуждениях нашей юности, сделаем, по крайней мере, так, чтобы отзвуки былого позволили нам сказать словами героя древности[171] …словами героя древности…  — Плутарх, Жизнеописание Фемистокла. Афинский полководец Фемистокл (см. выше, прим. 67), изгнанный из Афин по обвинению в растрате государственных денег, нашел убежище в Персии, где, по преданию, однажды произнес эти слова. — (прим. Е. Л.). : «Увы, мы бы погибли, если б уже не погибли ранее».

На этом кончаются поучения проповедницы; отныне мне придется немало поучать самое себя. Прощайте, любезный друг, прощайте навсегда, — так велит непреклонный долг; но знайте, — сердце Юлии не забудет того, кто был ей дорог… Боже, что со мною?.. Вы все поймете, увидев эту страницу. Ах, ужели не дозволено растрогаться, когда говоришь своему другу последнее прости?

ПИСЬМО XXI

К милорду Эдуарду

Да, конечно, милорд, я изнемогаю душой от бремени жизни, она уже давно мне в тягость. Я утратил все, что придавало ей цену, мне в удел осталась лишь тоска. Но говорят, будто мне не дозволено распоряжаться своей жизнью без согласия того, кто ее даровал. Более чем на треть она ваша: благодаря вашим заботам она была дважды спасена, благодаря вашим благодеяниям она мне непрестанно сохраняется. Я до той поры не распоряжусь ею, пока не уверюсь, что тут нет греха, и пока буду питать хоть каплю надежды, что мне удастся отдать ее за вас.

Вы говорили, что я был вам нужен, — зачем вы меня обманываете? С тех пор как мы в Лондоне, вы и не думаете заниматься своими делами, а все занимаетесь мною. Сколько я доставляю вам лишних хлопот! Милорд, вы-то ведь знаете, что все грешное я ненавижу более жизни; я чту предвечного. Всем обязан я вам, я люблю вас; только из-за вас я остаюсь на земле — дружба и долг могут приковать к ней несчастливца, но всякими предлогами да софизмами его не удержать. Просветите мой разум, троньте речью своей мое сердце; я готов выслушать вас; но помните, что отчаяние не обмануть.

Вам угодно все это обсудить — что ж, обсудим. Вам угодно, чтобы обсуждение соответствовало важности вопроса, о котором идет речь, — согласен. Поищем истину мирно, спокойно; разберем все обстоятельства, как будто дело касается человека стороннего. Робек[172] Робек Иоганн — автор книги, восхваляющей самоубийство, изданной в 1736 г. Закончив свою книгу, Робек утопился. Руссо, по-видимому, ссылается на него по книге Форме «Философская смесь» (1754). Робек упоминается также в «Кандиде» Вольтера, но в 1759 г., когда вышел «Кандид», «Новая Элоиза» была уже закончена. Проблема дозволенности самоубийства живо обсуждалась в литературе XVIII в, (см. Монтескье, Персидские письма; аббат Прево, Клевеланд, кн. 6 и др.). — (прим. Е. Л.). восхвалял добровольную смерть, прежде чем лишил себя жизни. Не собираюсь по его примеру писать книгу, — кстати, его книга мне не очень-то нравится; но я постараюсь с таким же хладнокровием вести наш спор.

Долго я размышлял над этим столь важным вопросом, — вам это известно, ибо вам известна моя участь, — а я все еще живу. И чем больше я раздумываю, тем больше прихожу к убеждению, что вопрос сводится к следующему: искать себе блага и бежать от зла любым способом, лишь бы ничем не вредить ближнему, — это право, данное нам природой. Когда жизнь для нас лишь одно зло и никому не приносит блага, от нее дозволено освободиться. По-моему, нет на свете правила яснее и непреложнее, и если уж и его окончательно отвергать, то любое человеческое деяние можно счесть преступным.

Что по этому поводу говорят софисты? Прежде всего, они считают, что жизнь нам не принадлежит, ибо она дана нам; но именно потому, что она нам дана, она и принадлежит нам. Господь бог дал людям по две руки, однако тот, кто опасается антонова огня, готов лишиться руки, а если надобно, то и обеих. Сравнение, безусловно, справедливое для тех, кто верит в бессмертие души; ведь я жертвую своей рукой, дабы сохранить нечто более драгоценное, то есть свое тело, я жертвую и телом, дабы сохранить нечто еще более драгоценное, то есть душевное благополучие. Если все дары, коими наградило нас небо, действительно являются для нас благом, то все же природа их слишком часто меняется, поэтому вдобавок небо и даровало нам разум, дабы мы научились распознавать их. Если б закон этот не давал нам права выбирать одно и отвергать другое, то к чему он людям?

Своим весьма малоосновательным возражением софисты вертят на тысячу ладов. Они считают жителя земли солдатом в карауле. «Господь бог, — говорят они, — повелел тебе жить на этом свете, как же ты уходишь без его соизволения?» Но тебе-то самому он повелел жить в твоем родном городе, как же ты уезжаешь без его соизволения? Разве нет его соизволения на то, чтобы бежать от несчастья? По его воле я пребываю в телесной оболочке, пребываю на земле, но я должен пребывать там лишь до тех пор, покуда мне хорошо, и бросить все, как только жить мне станет плохо. Вот он — глас природы и глас божий. Надобно ждать повеления, согласен. Но когда я кончаю жизнь естественною смертью, бог не повелевает мне покинуть жизнь, а отнимает ее. Делая ее для меня несносной, он тем самым повелевает ее покинуть. В первом случае я изо всех сил сопротивляюсь; во втором готов повиноваться.

Понимаете ли вы, как несправедливы иные люди, считающие, что самоубийство — это бунт против провидения, желание уклониться от его законов? Если ты кончаешь с жизнью, то это отнюдь не означает, что ты от них уклоняешься, — ты их выполняешь. Как! Разве бог властен только над моим телом? Не найти во вселенной места, где бы любое существо не было под его дланью! Да разве он не будет воздействовать на меня более непосредственно, когда душа моя, освобожденная от скверны, станет более целостной и скорее ему уподобится? Нет, его правосудие и благость — моя единственная надежда, и если б я думал, что смерть уведет меня из-под его власти, я бы не хотел умирать.

Вот он, один из софизмов «Федона»[173] «Федон» — знаменитый диалог Платона, названный по имени греческого философа Федона (V в. до н. э.), друга и ученика Сократа. В этом диалоге Сократ перед смертью ободряет горюющих друзей, убеждая их в том, что душа бессмертна. — (прим. Е. Л.). , — впрочем, изобилующего высокими истинами, «Если бы раб твой умертвил себя, — говорит Сократ Кебету[174] Кебет (V в. до н. э.) — греческий философ, ученик Сократа, фигурирующий в нескольких диалогах Платона. — (прим. Е. Л.). , — ужели ты не наказал бы его, будь это возможно, за то, что он несправедливо лишил тебя твоего добра!» Добродетельный Сократ, что ты говоришь? Да разве после смерти не принадлежишь богу? Нет, все обстоит совсем иначе, — следовало бы сказать так: «Ежели ты обременишь раба своего одеждой, мешающей ему трудиться тебе же на благо, разве ты накажешь его за то, что он сбросил одежду и стал работать еще лучше?» Величайшая ошибка — придавать слишком большое значение жизни, как будто наше бытие от нее зависит, как будто после смерти ты — ничто. Жизнь наша — ничто в глазах бога, она — ничто в глазах разума, ей должно быть ничем и в наших глазах. И, оставляя свое тело, мы просто-напросто сбрасываем неудобное одеяние. Стоит ли из-за этого поднимать такой шум? Право, милорд, все эти высокопарные болтуны неискренни; мысли их нелепы и жестоки, они видят тяжкую вину во мнимом грехе, как если бы со смертью самоубийцы прекращалось его существование, а в то же время пророчат ему кару, как если бы он существовал вечно.

Что же касается «Федона», ссылки на которого служат им единственным, на первый взгляд, веским аргументом, то этот вопрос рассматривается в нем поверхностно и как бы мимоходом. Сократу, который по приговору неправого суда через несколько часов должен был умереть, не было нужды подробно обсуждать, дозволено ли ему располагать своей жизнью[175] …располагать своей жизнью.  — На самом дело в диалоге «Федон» Сократ весьма основательно разбирает этот вопрос, доказывая, что люди принадлежат богам и не имеют права кончать жизнь самоубийством. — (прим. Е. Л.). . Предположим, он и в самом деле произнес те речи, которые ему приписывает Платон, но поверьте, милорд, он лучше обдумал бы их в том случае, если б ему пришлось воплотить их в жизнь. В этом бессмертном творении ничто как следует не опровергает права располагать собственной жизнью, и лучшее этому доказательство то, что Катон прочел его дважды с начала до конца в ту самую ночь, когда покинул землю.

Те же софисты вопрошают, может ли жизнь быть злом? Когда раздумываешь о целом скопище заблуждений, мук и пороков, которыми она полнится, испытываешь гораздо большее искушение спросить: да бывала ли она когда-нибудь благом? Преступные силы беспрерывно осаждают и самого добродетельного человека; в каждое мгновение своей жизни он может стать жертвою зла или сам стать злодеем. Бороться и терпеть — вот удел его в этой жизни; творить зло и терпеть — вот удел человека непорядочного. Во всем они чужды друг другу, и общее у них лишь одно — жизненные невзгоды. Если вам надобны ссылки на людей уважаемых и на случаи из жизни, я приведу в пример речения оракулов, ответы мудрецов, поступки людей добродетельных, получивших в воздаяние смерть. Оставим все это, милорд; беседуя с вами, я спрашиваю вас — каково, по вашему мнению, главнейшее занятие мудреца на земле? Цель его, так сказать, сосредоточиться в глубинах своей души и стать живым мертвецом. Разум пришел к единственному выходу, дабы избавить нас от бедствий, присущих жизни человеческой, — это отвлечься от земной суеты и всего преходящего в нас самих, уйти в себя, вознестись душою, предавшись возвышенному созерцанию. И если наши невзгоды порождены страстями и заблуждениями, то как мы должны жаждать избавления и от того и от другого! Что же делают люди чувственные, которые множат свои муки, бесстыдно предавшись любострастию! Они, так сказать, превращают в ничто свое существование, принижая его к земле; отягчают свои цепи, заведя множество привязанностей; наслаждения уготовают им тысячи горьких лишений; чем сильнее они чувствуют, тем больше страдают, чем больше они углубляются в жизнь, тем они несчастнее.

Ну, а вообще пусть, если угодно, человек считает за благо жалкое пресмыкание на земле. Я не утверждаю, что весь род человеческий с общего согласия должен принести себя в жертву и превратить мир в общую могилу. Есть, — да, есть на свете несчастливцы, коим присуще нечто особенное, не позволяющее им следовать по общему пути; безнадежная печаль да горькие страдания свидетельствуют об особых правах, данных им самой природой, и поверить в то, что жизнь для них благо, с их стороны так же безрассудно, как софисту Посидонию безрассудно было отрицать, что подагра, мучившая его, — зло[176] …что подагра… зло.  — Анекдот о Посидонии рассказывает Цицерон в «Тускуланских беседах» (II, 25). — (прим. Е. Л.). . Пока нам живется хорошо, мы жаждем жить, и только величайшие страдания побеждают в нас любовь к жизни; ибо все мы наделены от природы сильнейшим страхом смерти, и этот страх скрывает от наших взоров все убожество человеческого существования. Долго влачит человек тяжкую и скорбную жизнь, прежде чем решится ее покинуть, но стоит отвращению к жизни преодолеть страх смерти, как жизнь для него становится явным злом; таким образом, хотя никто не может с точностью определить, когда именно она перестает быть благом, все, по крайней мере, достоверно знают, что она бывает злом задолго до того, как это обнаружится, и для каждого здравомыслящего человека право отказаться от жизни возникает гораздо раньше, чем желание осуществить его.

Но это не все. Софисты отрицают, что жизнь может стать злом, дабы отнять у нас право от нее избавиться, а затем говорят, что жизнь — зло, дабы укорить нас за то, что мы не можем ее вынести. По их мнению, уклоняться от невзгод и мучений — малодушие и якобы только трусы предают себя смерти. О Рим, покоритель мира, — значит, целая рать трусов завоевала тебе владычество! В их числе и Аррия, и Эпонина, и Лукреция,[177] …и Аррия, и Эпонина, и Лукреция…  — Аррия — римская матрона, жена Пета, участника заговора против императора Клавдия (10 г. до н. э. — 54 г. н. э.). Когда заговор был раскрыт и Пета приговорили к самоубийству, Аррия, желая вдохнуть мужество в супруга, вонзила себе в грудь кинжал и затем вытащила его и вручила мужу со словами: «Пет, не больно». Эпонина (ум. в 78 г. н. э.) — жена галльского вождя Сабина, восставшего против римлян и потерпевшего поражение. Когда Сабина новели на казнь, его жена добровольно последовала за ним. Лукреция — знатная римлянка, покончившая с собой, после того как ее обесчестил сын царя Тарквиния Гордого. Возмущенный народ сверг царя, и в Риме установилась республика (510 г. до н. э.). Руссо оставил незаконченную трагедию на этот сюжет. — (прим. Е. Л.).  — правда, они женщины. Но ведь были и Брут, и Кассий, и ты, разделивший с богами дань уважения всего восхищенного мира, — великий, божественный Катон, ты, чей возвышенный и достойный почитания образ воодушевлял римлян, наполняя их священной отвагой, и внушал трепет тиранам! Гордые твои почитатели не предвидели, что придет день, и в пыльной каморке захолустного коллежа гнусные витии станут доказывать, что ты был всего лишь трусом — за то, что ты отказался признать превосходство удачливого греха над добродетелью в оковах. Как прекрасны нынешние писатели в своем могуществе и величии, как они неустрашимы с пером в руке! Скажите-ка, храбрый, доблестный герой, отважно бегущий сражения, дабы подольше выносить бремя жизни, почему, выводя рукою столь красноречивые фразы, вы стремительно ее отдергиваете, если на нее попадает горящий уголек? Вот как — боитесь, что не вытерпите боли от ожога? Ничто, скажете вы, не принуждает меня сносить боль от ожога. А меня кто принуждает сносить бремя жизни? Или зарождение человека стоило провидению больше, нежели зарождение былинки? И разве они не в одинаковой степени его создания?

Конечно, требуется мужество, чтобы стойко терпеть неизбежные муки, но один лишь безумец добровольно терпит их, когда может от них избавиться, никому не причинив зла. И часто величайшее зло заключено в том, что без нужды его переносишь. И тот, кто не может освободить себя от мучительной жизни и умереть, подобен тому, кто предпочитает, чтобы рана загноилась, только бы не ложиться под спасительный нож врача. Явись же, достопочтенный Паризо[178]Врач из Лиона — достойный человек, хороший гражданин, нежный и великодушный друг, остающийся без внимания, но не забытый теми, кому выпала честь пользоваться его благодеяниями. — прим. автора. , отними мне ту ногу, из-за которой я гибну, — я стерплю это, не дрогнув, и пусть назовет меня трусом тот храбрец, который предпочитает сгноить ногу, но не находит в себе мужества прибегнуть к той же операции. Согласен, обязательства по отношению к ближнему не позволяют тебе располагать собою, но зато сколько обязательств тебя к этому принуждает! Пусть судья, охраняющий благо отечества, пусть отец семейства, кормилец своих детей, пусть несостоятельный должник, не желающий разорить своих заимодавцев, — пусть все они живут во имя долга, что бы ни случилось; пусть из-за тысячи других уз, гражданских и семейных, человек несчастливый и порядочный сносит все беды жизни, дабы избежать еще большей беды, — несправедливого деяния; но разве позволительно при совсем иных обстоятельствах сохранять жизнь свою, уподобляясь толпе неудачников, — жизнь, которая надобна только тому, кто не осмеливается умереть? «Убей меня, — говорит дряхлый дикарь сыну, который несет его, сгибаясь под тяжестью, — вон там наши враги, ступай; сражайся плечо к плечу со своими братьями, спасай детей своих, но не отдавай отца живым в руки тех, чьих родичей он пожрал». Голод, лишения, нищета — эти враги домашнего очага, еще более страшные, чем дикари, заставляют жалкого калеку, не способного подняться с постели, съедать хлеб, который семья с трудом добыла для себя, — почему же он, ничем не привязанный к жизни, в одиночестве влачащий свое земное существование, никому не приносящий пользы, не может совершить добрый поступок, почему, по крайней мере, он не имеет права оставить временное свое обиталище, где он всем досаждает своими стонами и мучится понапрасну?

Взвесьте все эти соображения, милорд, обобщите все эти доводы — и вы поймете, что они сводятся к простейшему из всех прав, данных природой, в коих человек здравомыслящий никогда и не сомневался. В самом деле, почему нам дозволено излечиваться от подагры и нельзя излечиться от жизни? Ведь и то и другое дается нам одною рукой. Умирать тяжело, но и лечиться тоже. Кому приятно пить всякие снадобья! Множество людей предпочитает смерть врачеванию! Вот оно, доказательство, что природе претит и то и другое. Пускай мне докажут, что избавлять себя от преходящей болезни с помощью лекарства позволительнее, чем от неисцелимой болезни — с помощью самоубийства, и почему тот, кто принимает хину от лихорадки, не так грешен, как тот, кто из-за камней в почках выпивает опий? Если говорить о цели, так и то и другое избавляет нас от дурного самочувствия. Если говорить о средствах — так и то и другое в равной степени естественно; если говорить об отвращении к ним — так оно одинаково и в том и в другом случае; если говорить о воле господа бога, так любая болезнь, с которой мы боремся, ниспослана им. Любое страдание, от коего мы хотим избавиться, исходит от него. Где же кончается его власть и когда можно законно сопротивляться ему? Значит, нам не дозволено изменять что бы то ни было, раз все сущее возникло по его замыслу! Значит, в этом мире ничего нельзя делать из страха нарушить его законы, — но ведь что бы мы ни делали, нам не удастся их нарушить! Нет, милорд, призвание человека значительнее и благороднее. Господь бог не для того дал ему душу, чтобы он был бездеятелен, вечно безучастен ко всему окружающему. Бог даровал ему свободу, чтобы он делал добро, совесть, чтобы стремился к добру, и рассудок, чтобы распознавал добро. Бог поставил его самого единым судьей собственных действий. Вот что он начертал в сердце его: «Свершай то, что тебе на благо и никому не во вред». Ведь если мне лучше умереть, я противлюсь его велению, упорствуя и оставаясь жить, ибо, внушая мне желание смерти, он повелевает мне ее искать.

Бомстон, взываю к вашей мудрости и искренности. Да какие еще правила, более неопровержимые, может разум извлечь из религии, когда речь идет о самоубийстве? Христиане установили противоположные правила, потому что они извлекли их не из принципов веры, не из единственного свода ее повелений — Священного писания, а почерпнули всего лишь у языческих философов. Лактанций и Августин,[179] Лактанций и Августин.  — Лактанций (ум. в 325 г.) — апологет христианства в борьбе с язычеством, прозванный «христианским Цицероном». Блаженный Августин (354–430) — виднейший из «отцов церкви». — (прим. Е. Л.). первые распространители этого нового учения, о котором ни Иисус Христос, ни его апостолы не обмолвились ни словом, основывались только на рассуждениях в «Федоне», которые я уже опроверг, и, таким образом, верующие, воображая, что подчиняются авторитету Евангелия, на самом деле подчиняются лишь авторитету Платона. И действительно, во всей Библии не найти запрета самоубийства или даже просто его осуждения. И не странно ли, что в притчах о людях, добровольно предавших себя смерти, нет ни слова порицания? Более того, соизволение на самоубийство Самсона[180] …самоубийство Самсона.  — По библейскому сказанию, когда филистимляне привели слепого Самсона на пир, чтобы надругаться над потерявшим свою силу героем, Самсон обратился к богу с мольбой вернуть ему хоть на миг прежнюю мощь, чтобы он мог отомстить врагам. Ухватив руками столбы здания, где пировали филистимляне, Самсон обрушил его, погубив и врагов и себя («Книга судей», гл. 17). — (прим. Е. Л.). подтверждается чудом, принесшим кару его врагам. Так ужели чудо содеяно лишь для того, чтобы оправдать преступление? И ужели этот человек, обольщенный женщиной и утративший силы, вновь обрел их, чтобы свершить подлинное злодеяние, — как будто господь бог пожелал обмануть людей!

«Не убий», — гласит заповедь. Что же отсюда следует? Если понимать это повеление буквально, то нельзя убивать ни злодеев, ни врагов, — значит, Моисей, погубивший столько народа, плохо понял свой же собственный закон. Если же есть исключения, то в первую очередь — в пользу самоубийства, ибо оно свободно от насилия и несправедливости, двух условий, делающих человекоубийство преступным, и сама природа ему достаточно противодействует.

Но вот что еще говорят софисты: «Терпеливо сносите беды, ниспосланные богом, и вам воздастся за муки ваши». Так применять христианское учение — значит плохо понимать его дух. Человек терпит несметные муки, жизнь его — переплетение невзгод, и, кажется, будто рожден он лишь для одних страданий. Разум требует, чтобы человек избегал страданий, которых может избежать, и религия, никогда не противоречащая разуму, это одобряет. Но у человека гораздо больше таких страданий, которые волей-неволей приходится сносить. Милосердный бог позволяет людям ставить себе в заслугу именно эти страдания, как добровольную жертву принимая дань, к коей он нас принуждает, — и безропотное смирение в этой жизни засчитывается в жизни будущей. Истинному наказанию подвергает человека природа, заставляя его сносить все, что ему так трудно сносить; в этом отношении он выполняет все повеления господа бога, но тот, кто из тщеславия берет на себя еще более тяжкое бремя, — безумец, которого следует посадить под замок, или плут, которого следует наказать. Так будем же со спокойной совестью избегать тех страданий, каких можем избежать, — ведь и так их остается слишком много. Избавимся же, без всяких нравственных сомнений, даже от жизни, как только она станет для нас злом, раз это зависит от нас, и, право, мы этим не оскорбим ни бога, ни людей. И если всевышнему нужна жертва, то разве не превыше всего — умереть? Воздадим жертву богу своею смертью, к которой он нас призывает голосом разума, с миром вернем в лоно божье свою душу, которую он вновь требует к себе.

Вот в общих чертах те указания, которые диктует всем людям здравый смысл и поддерживает религия[181]Странное письмо для того, кто принял подобное решение! Можно ли так спокойно рассуждать о таком вопросе, когда рассматриваешь его применительно к себе? Или письмо подделано, или автору хочется, чтобы его опровергли. Вызывает сомнение пример Робека, который он приводит, как якобы подтверждающий его мысли. Робек был так убежден в своей правоте, что ему достало терпения написать книгу толстую, длинную, увесистую, холодную книгу; и когда он решил, что право на самоубийство им доказано, он покончил с собой так же хладнокровно. Примем во внимание предрассудки, свойственные эпохе и нации. Когда кончать жизнь самоубийством не модно, считается, что кончают самоубийством одни безумцы; проявление смелости для слабых душ кажется химерой, всякий судит о других только по себе. Однако сколько у нас есть примеров тому, что люди мудрые во всех отношениях, не терзаемые угрызениями совести, гневом, отчаянием, отказываются от жизни только потому, что она им в тягость, и умирают с большим спокойствием, чем жили. — прим. автора. . Поговорим о себе. Вы изволили открыть мне свою душу. Я знаю о всех ваших невзгодах. Страдаете вы не меньше меня. Ваше горе, так же как и мое, неисцелимо, тем более неисцелимо, что законы чести более незыблемы, чем законы общественного неравенства[182] …законы общественного неравенства.  — Намек на любовную историю милорда Эдуарда (см. Приложения), нравственные проблемы которой обсуждаются в письме III шестой части. — (прим. Е. Л.). . Признаю, вы переносите его с твердостью. Вас поддерживает добродетель; но еще шаг, и она вас оставит. Вы призываете меня к терпению, а я, милорд, призываю вас покончить со страданиями; судите же сами, кто из нас дороже друг другу.

Надобно решиться на то, что все равно неизбежно, — к чему мешкать? Ждать, пока старость и годы не разовьют в нас низменную привязанность к жизни, уже лишенной всей своей прелести, и мы с трудом, позором и муками будем влачить свое немощное, одряхлевшее тело? В наши годы душевные силы с легкостью освобождают нас от жизненных пут, и человек еще готов умереть; позднее он стенает, расставаясь с жизнью. Воспользуемся же тою порой, когда нам так опостылела жизнь, что смерть стала желанной; надо страшиться, чтобы она не пришла, вызывая в нас ужас, в тот миг, когда мы не захотим умирать. Однажды я молил небо даровать мне один только час жизни, и я бы умер в отчаянии, если б мне было отказано. Ах, сколь тягостно разрывать узы, соединяющие сердца наши с землею, но сколь благоразумно покинуть ее, как только они разорваны. Право, оба мы, милорд, достойны более чистой обители; добродетель указует нам ее, и судьба призывает нас к ней устремиться. Пускай дружба соединяет нас и в наш смертный час. О, какое блаженство для двух истинных друзей добровольно покончить дни свои в объятиях друг друга, когда с последним дыханием, слившимся воедино, одновременно отлетят обе половины их единой души! Ни печали, ни сожалению не отравить их последний миг! Что оставляют они, уходя из жизни! Они уходят вместе, — им оставлять нечего.

ПИСЬМО XXII

Ответ

Юнец! Слепое исступление вводит тебя в обман! Будь скромнее, — испрашивая совета, сам советов не давай. Мне довелось испытать иные беды. Я тверд духом; я — англичанин. Я в силах умереть, ибо в силах жить и страдать, как подобает мужчине. Смерть я видел рядом с собою и взираю на нее равнодушно, поэтому и не ищу ее. Но поговорим о тебе.

Ты действительно был мне нужен. Моя душа нуждалась в твоей. Твои заботы были бы мне полезны. Твой разум мог бы меня поддержать верными советами в самые важные минуты моей жизни[183] …самые важные минуты моей жизни.  — Об этом см. часть пятую, письмо XII, и часть шестую, письмо III. — (прим. Е. Л.). . Но кто, скажи, виноват, что я не прибег к нему? Где он? Что с ним сталось? На что ты способен? Куда ты годишься, дойдя до такого состояния? Как могу я рассчитывать на твои услуги? Из-за своей безумной скорби ты потерял рассудок, стал жесток. Да, ты не человек, а ничтожество; и если б я не знал, каким ты можешь быть, то, видя тебя сейчас, я решил бы, что ты самое низкое существо на свете.

Лучшее доказательство этому твое письмо. Прежде я находил в тебе и ум и правдивость. Ты был прямодушным, справедливым; и полюбил я тебя не только по душевной склонности, — я отличил тебя, я черпал мудрость в беседах с тобою. Что же я нахожу ныне во всех твоих рассуждениях, — в этом письме, которым ты, кажется, очень доволен? Жалкое и тягучее суесловие, заблуждения рассудка, говорящие о заблуждениях сердца, — горячечный бред, на который я и отвечать бы не стал, если б он не вызвал у меня жалости.

Дабы сразу опровергнуть все это, спрошу тебя об одном. Ведь ты веришь в существование бога, бессмертие души, свободу человека и не думаешь, конечно, что разумное существо получает телесную оболочку и место на земле случайно, ради того только, чтобы жить, страдать и умереть. А быть может, в жизни человеческой осуществляется некий смысл, некая цель, некая нравственная задача? Прошу тебя дать мне на это ясный ответ; а засим мы разберем твое письмо слово за словом, и тебе станет стыдно, что ты его написал.

Но оставим общие положения, вокруг коих бывает много шума, хотя никто им не следует; им всегда сопутствуют какие-то особые условия, так все изменяющие, что никто не считает для себя обязательным правило, соблюдать которое он предписывает другим. И хорошо известно, что человек, измышляющий какие-то общие положения, воображает, будто все обязаны выполнять их, кроме него. Еще раз поговорим о тебе.

Стало быть, по твоему мнению, тебе дозволено покончить с жизнью? Доказательства у тебя довольно странные: ты просто хочешь умереть. Вот уж поистине довод, удобный для злодеев! Они будут тебе весьма обязаны за оружие, коим ты их снабжаешь, — отныне любое злодейство они будут оправдывать тем, что не совладали с искушением, и когда неистовая страсть возьмет верх над страхом перед преступлением, то и желание причинять зло они тоже найдут справедливым.

Стало быть, тебе дозволено покончить с жизнью! Хотелось бы мне знать — начал ли ты жить? Как! Ужели ты существуешь ради того, чтобы бездельничать? Ужели небо не возложило на тебя вместе с жизнью и дело, которое ты обязан выполнить! Если ты окончил дневные свои труды до наступления вечера, ступай на отдых, это дозволено. Но в чем твои труды? Какой ответ ты дашь всевышнему судье, когда он потребует отчета в том, как ты употребил свое время? Что, скажи, ты ему ответишь? «Я обольстил порядочную девицу, я бросаю друга в горе». Жалкий человек! Найди-ка праведника, который похвалился бы тем, что он достаточно прожил, — я бы поучился у него, как нужно прожить жизнь, дабы заслужить право оставить ее.

Ты перечисляешь бедствия человеческие. Тебе не стыдно ссылаться на прописные истины, которыми нам прожужжали уши, и ты говоришь: «Жизнь есть зло». Но оглянись, вникни в порядок вещей, и, быть может, ты найдешь добро без примеси зла. Да можно ли говорить, что во вселенной добра не существует? И как ты можешь смешивать то, что является злом по своей природе, с тем, что становится злом только случайно? Ты сам говорил, что косная жизнь человека — ничто, что она имеет отношение только к его телу, от которого он скоро будет освобожден; но деятельная, духовная жизнь, которая должна влиять на все его существо, состоит в упражнении его воли. Жизнь — зло для благоденствующего злодея и добро для несчастливого, но порядочного человека, ибо не преходящие явления, а связь с основной целью делает ее хорошей или плохой. Какое же горе заставляет тебя покончить с жизнью? Уж не думаешь ли ты своим притворно беспристрастным перечислением всех зол скрыть от меня, что тебе стыдно за себя самого? Послушай, не теряй сразу всех своих добродетелей, — сохрани, по крайней мере, чистосердечие и откровенно скажи своему другу: «Я потерял надежду развратить честную женщину, я принужден быть хорошим человеком, поэтому уж лучше я умру».

Тебе скучно жить — и ты говоришь: «Жизнь есть зло». Рано или поздно ты утешишься, тогда-то ты и скажешь: «Жизнь есть благо». Ты скажешь это, а ведь ничто не изменится, кроме самого тебя. Переменись же отныне, и если от дурного расположения духа все для тебя стало злом, преодолей смятение чувств и не сжигай дома своего только потому, что тебе не хочется приводить его в порядок.

«Я страдаю, — говоришь ты. — Не от меня ли зависит прекратить свои страдания?» Прежде всего, надобно по-иному ставить вопрос, ибо дело не в том, страдаешь ли ты, а в том — действительно ли жизнь для тебя зло. Но оставим это. Ты страдаешь, так постарайся не страдать более. Посмотрим, надобно ли для этого умирать.

Вдумайся хоть немного — ведь естественное развитие душевных недугов прямо противоположно развитию телесных, ибо душа и тело противоположны по своей природе. Вторые, со временем все более застарелые, все более вредоносные, разрушают в конце концов нашу бренную оболочку. Первые, напротив, будучи только внешними и преходящими изменениями бессмертного и единого существа, незаметно сглаживаются, и оно остается в своем первоначальном виде, который уже ничто не может изменить. Печаль, тоска, сожаления, отчаяние — это невзгоды преходящие, не укореняющиеся в душе; и опыт нас учит, как обманчиво горькое чувство, под влиянием которого мы думаем, что наши беды вечны. Мало того, — я не считаю, что даже пороки, развращающие нас, более присущи нам, чем наши горести, — я не только думаю, что они погибают вместе с телом, но не сомневаюсь в том, что долгая жизнь могла бы исправить человека, и если б молодость тянулась несколько веков, мы бы убедились, что нет ничего лучше добродетели.

Как бы то ни было, но раз наши телесные недуги беспрерывно усугубляются, то жестокие боли, когда они неисцелимы, могут дать человеку право располагать собою; ибо, когда от невыносимых болей он лишается сил, то воля и разум бездейственны, болезнь неизлечима, он уже не человек, хотя еще не умер, и, лишив себя жизни, он только довершает разрушение бренной оболочки, которая ему еще в тягость, но уже покинута его душой.

Совсем иное происходит со страданиями души — как бы сильны они ни были, они всегда несут с собою и исцеление. Поистине, что делает всякую боль непереносимой? Ее длительность. Обычно хирургическое вмешательство мучительнее боли, от которой избавляет, но при недуге боль непрерывна, а при операциях преходяща, поэтому мы ее и предпочитаем. Зачем же прибегать к операции при тех страданиях, которые со временем сами угасают, меж тем как только длительность могла бы сделать их невыносимыми? Да разумно ли применять столь сильно действующее средство при болезнях, которые проходят сами по себе? Какое же из двух средств, избавляющих от страданий, предпочтет тот, кто обладает стойкостью и знает, как быстролетны годы, — смерть или исцеление временем? Потерпи, и ты исцелишься. Что тебе еще надобно?

«Ах, одна мысль, что мои мучения закончатся, усиливает мои муки». Пустой софизм скорби! Острое словцо, лишенное смысла, справедливости и, пожалуй, даже искренности. Какая нелепая причина для безнадежности — надежда, что придет конец несчастью[184]Нет, милорд, так со своими несчастьями не кончают — напротив, они становятся еще сильнее, ведь разрываешь последние узы, соединявшие нас со счастьем. Скорбя о том, что нам было дорого, ты все еще чувствуешь, что сама печаль тебя еще связывает с предметом твоей печали, и это не так ужасно, как знать, что порваны все связи. — прим. автора. . Даже предположив, что можно испытывать такое странное чувство, кто не согласится обострить боль на один миг в уверенности, что ей придет конец, — так иссекают рану, дабы она затянулась! И если бы в муках было нечто отрадное и мы полюбили бы свои страдания, то, избавляясь от них благодаря самоубийству, разве мы не осуществили бы именно то, что нас страшит в будущем?

Подумай-ка об этом хорошенько, мой молодой друг. Что такое десять, двадцать, тридцать лет для существа бессмертного! Страдания и наслаждения промелькнут как тень. Жизнь проносится мгновенно. Сама по себе она ничто, — вся ценность ее в том, как мы ею пользуемся. Только содеянное нами добро непреходяще, и только благодаря ему жизнь наша чего-нибудь стоит.

Так не говори же, что жизнь для тебя зло, ведь от тебя одного зависит, чтобы она стала благом, — ну, а если твоя прошлая жизнь зло, так это лишний довод, чтобы ты продолжал жить. Так не говори больше, что тебе разрешено умереть: ибо это все равно что сказать, будто тебе дозволено не быть человеком, будто тебе дозволено восстать против своего создателя и изменить своему предназначению. Кстати, ты вдобавок ко всему утверждаешь, будто твоя смерть никому не принесет зла, — а подумал ли о том, что осмеливаешься это говорить своему другу!

Твоя смерть не принесет никому зла! Так значит ты готов умереть нам на горе — оно для тебя безразлично. Не говорю тебе о правах дружбы, которую ты презираешь! Но разве нет других прав, еще более драгоценных,[185]Права, которые дороже прав дружбы! И это говорит мудрец! Но этот мнимый мудрец был влюблен сам. — прим. автора. ради коих ты обязан сохранить жизнь? Есть на свете одно существо, которое так тебя любит, что не переживет тебя, — ведь для счастья ее необходимо, чтоб ты был счастлив, — рассуди, ужели ты ей ничем не обязан? Ведь исполнение твоего мрачного замысла нарушит покой души, с таким трудом вернувшейся к первоначальной своей чистоте! Или ты не боишься разбередить едва зажившую рану, нанесенную ее нежному сердцу? Не боишься, что твоя гибель повлечет за собою другую, еще более жестокую гибель, — отнимет у жизни и добродетели самое достойное украшение? А если она и переживет тебя, ужели ты не страшишься возбудить в ее душе угрызения совести, более тягостные, чем все тяготы жизни! Неблагодарный друг, возлюбленный без сердца, ужели ты всегда будешь занят лишь собою? Ужели ты всегда будешь думать только о своих страданиях? Ужели для тебя ничего не значит счастье того, кто был тебе дорог, и ты не будешь жить ради той, которая хотела умереть вместе с тобою?

Ты говоришь об обязанностях должностного лица и отца семейства, — на тебя они не возложены, вот ты и почитаешь себя свободным. Ну, а общество, которое тебя охраняет, которому ты обязан своими талантами и образованием? А твое отечество, которому принадлежит твоя жизнь? А обездоленные, которые в тебе нуждаются? Да разве ты им ничем не обязан? Нечего сказать, прекрасно ты рассчитываешься! Среди обязанностей, перечисленных тобою, забыты только обязанности человека и гражданина. Что же сталось с добродетельным патриотом, который отказывался продать свою кровь[186] …отказывался продать свою кровь…  — Об отказе Сен-Пре вступить в качестве наемника в армию сардинского короля см. P.S. к письму XXXIV первой части. — (прим. Е. Л.). иностранному государю, ибо считал себя вправе пролить ее только за свою родину, а ныне в отчаянии хочет лишить себя жизни вопреки прямому запрету законов. Законы, законы, молодой человек! Разве мудрец их презирает? Из уважения к ним невиновный Сократ не пожелал покинуть темницу. Ты же без колебания готов попрать их, чтобы недостойно покинуть жизнь, да еще спрашиваешь: «Какое зло я свершаю?»

Ты ссылаешься на примеры. Ты смеешь поминать римлян! Ты — и римляне! Ты дерзаешь произносить их достославные имена! Скажи, уж не умер ли Брут от безнадежной любви? Уж не вспорол ли себе чрево Катон ради любовницы? Малодушный, жалкий человек! Что общего между Катоном и тобою? Укажи мне, что роднит эту высокую душу с твоею! Умолкни же, дерзкий! Я страшусь оскорбить его имя, вставая на его защиту! Услышав это священное, величественное имя, всякий друг добродетели должен пасть ниц и в молчании почтить память величайшего из смертных.

Плохо же ты выбрал примеры, плохо судишь о римлянах, если воображаешь, будто они считали, что вправе лишать себя жизни, как только она станет им в тягость! Вспомни прекрасную пору республики, — вряд ли тебе удастся привести имя хотя бы одного добродетельного гражданина, избавившегося таким образом от своего долга, даже после самых тяжких испытаний. Разве посмел бы Регул, возвращаясь в Карфаген, покончить самоубийством, дабы избежать грозивших ему мучений? Чего бы только не дал Постумий, чтобы это средство было ему разрешено в Кавдинском ущелье[187] …в Кавдинском ущелье.  — В 321 г. до н. э. римская армия во главе с консулами Ветурием Кальвином и Постумием Альбином была окружена в Кавдинском ущелье войсками самнитов. Чтобы унизить гордых римлян и в то же время избежать массового избиения, самниты заставили римлян бросить оружие и пройти под игом. — (прим. Е. Л.). ! Какую силу духа проявил консул Варрон[188] Варрон — римский консул (III в. до н. э.), проигравший сражение при Каннах (216 г. до н. э.), где римское войско было разбито Ганнибалом и потеряло пятьдесят тысяч человек. Собрав остатки войска, Варрон вернулся в Рим, где сенат и народ встретили его с почестями, благодаря за то, что он не поддался отчаянию и не отказался от управления государством. — (прим. Е. Л.). , пережив свое поражение и изумив этим даже сенат! По какой причине столько полководцев добровольно предались в руки врага, хотя бесчестие для них было ужасно, а умереть было так легко? Да потому, что они считали своим долгом отдать отчизне всю свою кровь, всю свою жизнь до последнего вздоха — ни стыд, ни позор не могли отвратить их от этого священного долга. Когда же законы были уничтожены и государство стало добычей тиранов, граждане вернули себе свободу и право быть господами своей жизни. Когда не стало Рима, римляне получили право на самоубийство, — свой долг на земле они выполнили, отечества у них не было, они могли располагать собою и сами воспользоваться свободой, которую уже не в силах были возвратить своей стране. Посвятив жизнь служению умирающему Риму и борьбе за законы, они умерли, полные добродетели и величия, как жили, и смерть их была новой данью славе римлян, — никто из них не явил собою недостойного примера того, как истинный гражданин служит узурпатору.

Но что представляешь собою ты? Что свершил ты? Или ты хочешь оправдаться тем, что ты человек безвестный? Но скромная участь освобождает ли тебя от обязанностей и можешь ли ты не подчиняться законам своей родины только потому, что у тебя нет ни имени, ни положения! Да пристало ли тебе говорить о смерти, когда ты обязан посвятить жизнь своим ближним! Знай же, смерть, к которой ты стремишься, постыдна и малодушна. Ты ограбишь род человеческий. Прежде чем покинуть его, воздай ему за все, что он для тебя сделал. «Меня ничто не удерживает… я никому не нужен…» Философ на час! Да понимаешь ли ты, что тебе на каждом шагу найдется на земле дело, — каждый человек полезен человечеству, даже одним тем, что существует.

Безумный юноша, послушай, — ты любезен моему сердцу, и мне жаль, что ты так заблуждаешься. Если в глубине твоей души осталась хоть капля добродетели, явись ко мне, и я заставлю тебя полюбить жизнь. Всякий раз, когда ты почувствуешь искушение оставить ее, скажи себе: «Сделаю еще одно доброе дело, а потом умру». А затем отыщи какого-нибудь несчастливца и утешь его, отыщи какого-нибудь угнетенного и защити его. Приводи ко мне обездоленных, которые не смеют ко мне обратиться сами; без стеснения пользуйся моим кошельком и связями; щедро расточай мои богатства и этим обогащай меня. Если мысль эта удержит тебя ныне, она удержит тебя и завтра, и послезавтра, и во всю твою жизнь. А не удержит — что ж, умирай; значит, ты человек низкий.

ПИСЬМО XXIII

От милорда Эдуарда

Любезный друг, сегодня мне не удастся заключить вас в свои объятия, как я надеялся, — еще дня на два я остаюсь в Кенсингтоне. Жизнь при дворе такова, что все суетятся без толку, все завалены делами, но ничто не доводится до конца. Дело, из-за которого я нахожусь здесь уже целую неделю, можно было бы покончить за два часа, но ведь самое главное дело министров — всегда хранить деловой вид, и, без конца откладывая решение, они тратят гораздо больше времени, чем если бы они приняли его сразу. Явное мое недовольство не избавляет меня от всех этих отсрочек. А вы знаете, что жизнь при дворе меня тяготит; я совсем не переношу ее с тех пор, как мы с вами живем вместе, — во сто крат приятнее разделять вашу печаль, нежели скучать в кругу всей этой челяди, наводнившей здешние места.

Однако же как-то в беседе с этими вечно занятыми бездельниками меня осенила мысль, касающаяся вас, и я только жду вашего согласия, чтобы распорядиться вашей судьбой. В борьбе со своими невзгодами вы страдаете одновременно и от горя, и от необходимости ему сопротивляться. Вы хотите жить и исцелиться не столь во имя чести и разума, сколь не желая огорчать своих друзей. Любезный друг, этого мало: надобно вновь полюбить жизнь, чтобы как следует выполнить свой долг, — если с таким безразличием относишься ко всему окружающему, никогда ничего не достигнешь. Как бы мы с вами ни старались, с помощью лишь одного разума вам не возвратить себе разум. Надобно, чтобы множество новых и ярких впечатлений хотя бы отчасти избавили вас от тяжкой мысли, сосредоточенной на одном лишь предмете и удручающей ваше сердце. Чтобы обрести себя, перестаньте в себя углубляться — только волнения деятельной жизни вернут вам покой.

Сейчас можно попытать это, ибо представился удачный случай и пренебрегать им не стоит, — речь идет об одном великом, прекрасном начинании, подобного коему уже много веков не знавал мир. В вашей воле стать его свидетелем и для него потрудиться. Перед вами предстанет самое величавое зрелище, какое только может поразить взор человеческий; ваша склонность к наблюдению найдет себе пищу. Вы будете выполнять почетные обязанности, и, при ваших талантах, от вас потребуется лишь смелость и крепкое здоровье. Служба опасная, но не стеснительная, и поэтому еще больше подходит вам. И, наконец, служить вам придется не очень долго. Ныне я не могу сказать вам ничего более, ибо этот замысел хотя и скоро начнет осуществляться, но еще держится в тайне, и раскрыть ее я не властен. Добавлю только, что такой благоприятный и редкостный случай вряд ли еще когда-либо представится, и если вы пренебрежете им, то, быть может, будете сожалеть об этом всю жизнь.

Я велел нарочному, с которым отправляю вам это письмо, разыскать вас во что бы то ни стало и не возвращаться без ответа. Медлить нельзя — я, в свою очередь, должен дать ответ до отъезда.

ПИСЬМО XXIV

Ответ

Поступайте, милорд, как знаете; располагайте мною; отдаюсь на вашу волю. Я еще не заслужил права оказывать вам услуги, но, по крайней мере, я во всем подчиняюсь вам.

ПИСЬМО XXV

От милорда Эдуарда

Вы одобряете мой замысел, поэтому, не теряя времени, сообщаю вам, что дело сделано, и сейчас объясню, о чем идет речь, ибо получил на это соизволение, поручившись за вас.

Вам известно, что в Плимуте недавно снаряжена эскадра из пяти военных кораблей, — она уже готовится поднять паруса. Командир ее, г-н Джордж Ансон[189] Джордж Ансон (1697–1762) — известный английский моряк, совершивший кругосветное плавание (1740–1743 гг.), во время которого завоевал г. Паита в Перу (тогда испанской колонии) и захватил богатый испанский галион. В 1761 г. за успешные действия против французов получил звание адмирала. — (прим. Е. Л.). , искусный и храбрый офицер, — мой старинный приятель. Эскадре предстоит плавание по Южному морю, — куда она войдет через пролив Лемера[190] Пролив Лемера — пролив, расположенный к югу от мыса Горн. — (прим. Е. Л.). , — и обратный путь вдоль берегов Восточной Индии. Стало быть, речь идет не о чем ином, как о кругосветном путешествии, — очевидно, экспедиция продлится года три. Я бы мог зачислить вас волонтером, но дабы экипаж относился к вам с большим почтением, я придумал вам звание, и вы внесены в список в чине инженера десантного отряда, — вам это тем более подобает, что и прежде вы хотели заняться инженерным делом, и мне известно, что вы обучались ему с юности.

Собираюсь завтра воротиться в Лондон[191]Мне это не совсем понятно. Ведь Кенсингтон[192] Кенсингтон — бывшее предместье Лондона, теперь западная часть столицы; в эпоху Руссо там находилась одна из резиденций английского двора. — (прим. Е. Л.). находится в четверти лье от Лондона, и вельможи, приезжающие ко двору, там не ночуют, однако, как видите, милорду Эдуарду пришлось провести там бог весть сколько дней. — прим. автора. [192] Кенсингтон — бывшее предместье Лондона, теперь западная часть столицы; в эпоху Руссо там находилась одна из резиденций английского двора. — (прим. Е. Л.). , — представлю вас г-ну Ансону дня через два. А пока позаботьтесь о своем снаряжении, обзаведитесь приборами и книгами, ибо все уже готово к отплытию и ждут лишь приказа. Любезный друг, уповаю, что, с помощью господа бога, вы возвратитесь из долгого плавания здоровым и душою и телом и что мы тогда станем жить вместе, более никогда не разлучаясь.

ПИСЬМО XXVI

К г-же д'Орб

Милая, обворожительная сестрица, я отправляюсь в кругосветное плавание. Быть может, в другом полушарии найду я душевный покой, которого не обрел в этом. Безумец! Я буду скитаться по вселенной, но не найти мне такого обетованного края, где бы успокоилось мое сердце. Искать на свете пристанища, чтобы быть подальше от вас! Но надобно уважать волю друга, благодетеля, отца. На исцеление я не надеюсь, но должен к нему стремиться, ибо таково повеление Юлии и добродетели. Через три часа я отдамся на волю волн. Через три дня я потеряю из виду Европу, через три месяца буду плыть по неведомым морям, где царят вечные бури. Через три года, быть может… ужели мы более не увидимся, — как это ужасно! Увы, величайшая опасность затаена в глубине моего сердца. Что бы ни случилось со мною, судьба моя решена, — клянусь вам. Или я буду достоин встречи с вами, или вы меня более не увидите.

Милорд Эдуард будет у вас проездом, по пути в Рим, — он передаст вам это письмо и подробно расскажет о всех моих делах. Душу его вы знаете, и вам легко будет отгадать все то, о чем он умолчит. Знали вы и мою душу, судите же сами о том, о чем я умалчиваю. Ах, милорд! Вы-то их вновь увидите!

Так, значит, ваша подруга, как и вы, познала счастье материнства! Так, значит, она могла бы стать матерью и… Неумолимое небо!.. О матушка, зачем оно в гневе своем подарило тебе сына!

Пора кончать. Простите, прелестные подруги! Простите, бесподобные красавицы! Простите, чистые, небесные души! Простите, нежные неразлучные сестрицы, — самые лучшие женщины на свете. Каждая из вас — единственный предмет, достойный сердца другой. Заботьтесь о счастье друг друга! Прошу вас, вспоминайте подчас о неудачнике, который существовал лишь ради того, чтобы посвящать вам обеим все чувства своей души, и перестал жить, разлучившись с вами… Если когда-нибудь… Но вот подают сигнал, я слышу крики матросов. Ветер крепчает, раздувая паруса. Пора подниматься на борт, пора в путь. Море безбрежное, море бескрайнее, если ты не поглотишь меня, не скроешь в недрах своих, обрету ли я, плавая по волнам, тот покой, который бежит моего мятежного сердца?


Конец третьей части


Читать далее

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Перевод А. Худадовой

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть