ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Перевод Н. Немчиновой

Онлайн чтение книги Юлия, или Новая Элоиза
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Перевод Н. Немчиновой

ПИСЬМО I

От г-жи де Вольмар к г-же д'Орб

Как долго ты не возвращаешься! Все эти приезды и отъезды совсем мне не нравятся. Сколько часов ты тратишь на то, чтобы добраться туда, где тебе всегда надлежит быть, и (что еще хуже!) сколько часов ты тратишь на то, чтоб удалиться от меня! А когда мы вместе, все удовольствие портит мысль, что мы свиделись на краткий срок. Ужель не чувствуешь ты, что встречаться поочередно то у тебя, то у меня, — это, в сущности, не встречаться нигде? Уж не придумала ли ты способа сделать так, чтобы нам пребывать у себя дома и в то же время находиться друг у друга?

Да что ж мы делаем, дорогая сестра! Сколько драгоценных минут теряем, а ведь нам уже нельзя расточать их! Лет нам становится все больше, улетает наша молодость, жизнь проходит; недолгое счастье, которое она может дать, — в наших руках, а мы им пренебрегаем, не хотим насладиться им. Помнишь ли дни девичества нашего, дни далекие и невозвратные, столь прелестные, столь сладостные, что сердцу трудно забыть их? Сколько раз, бывало, когда приходилось нам расставаться на несколько дней и даже на несколько часов, мы печально говорили, обнимая друг друга: «Ах, если бы мы могли располагать собою, мы больше бы никогда не разлучались». Ну, вот теперь мы располагаем собою, а шесть месяцев в году проводим врозь. Как! Ужели мы теперь меньше любим друг друга? Дорогой и искренний друг мой, мы обе чувствуем, насколько время, привычка и твои благодеяния сделали нашу привязанность крепкой, нерасторжимой. С каждым днем разлука наша для меня все нестерпимей, и я больше не могу ни одного мгновения жить без тебя. Дружба связывает нас все тесней, и, думается мне, это вполне естественно: основой ее служат и наше с тобой положение, и наши характеры. С возрастом все чувства становятся более сосредоточенными, каждый день приходится терять что-либо дорогое нам, и утрата остается незаменимой. Так душа наша умирает постепенно, до тех пор, пока человек уже любит лишь самого себя, — то есть перестает чувствовать и жить еще до того, как перестанет существовать. Но чувствительное сердце всеми силами защищается от этой преждевременной кончины, и когда холод смерти подкрадывается к нему, оно собирает вокруг себя все, что согревает его естество: чем больше у него утрат, тем сильнее любит оно тех, кто остался ему, и с последним предметом своей любви оно как бы соединено узами всех былых привязанностей.

Вот что, мне кажется, испытываю я сейчас, хотя молодость еще не покинула меня. Ах, дорогая, бедное мое сердце так горячо любило, что рано иссякли все его силы, и оно постарело до времени: столько разнообразных нежных чувств его поглощало, что в нем уже нет места для новых привязанностей. Ты видела меня дочерью, подругой, возлюбленной, супругой и матерью. Ты знаешь, сколь дороги мне все эти имена! Иные из этих уз оборвались, другие ослабели. Моей матери, милой моей матери уже нет в живых; я могу лишь оплакивать ее память и лишь наполовину вкушать сладкое чувство, вложенное в нас природой. Любовь угасла, угасла навсегда, и уже ничто не заменит ее в моем сердце. Мы потеряли твоего мужа, доброго и достойного человека; я любила его, как самое дорогое тебе существо, он вполне заслуживал твоей нежности и моей дружбы. Будь мои сыновья постарше, материнская любовь заполнила бы пустоту, возникшую взамен утраченных привязанностей, но материнская любовь так же, как и всякая иная, нуждается во взаимности, а какой взаимности ожидать матери от ребенка четырех-пяти лет? Дети дороги матери задолго до того, как они могут это чувствовать и, в свою очередь, любить ее. А ведь как велика у нас потребность сказать кому-нибудь, кто может понимать нас, как сильно мы их любим! Мой муж понимает меня, но у него, думается мне, недостает воображения, он не способен безумно любить детей, как я их люблю; его нежность к ним слишком рассудительна; мне хочется, чтобы чувство его было горячее и больше походило бы на мое чувство к детям. Мне нужна подруга, такая же сумасшедшая мать, как я сама. Словом, материнство сделало для меня дружбу еще более необходимой, — ведь какое это удовольствие постоянно говорить с подругой о своих детях и знать, что не докучаешь ей! Право, мне вдвое приятнее ласкать маленького моего Марселина, когда я вижу, что и ты ласкаешь его. Когда я обнимаю твою дочку, мне кажется, что это тебя я прижимаю к своей груди. Сто раз мы с тобой говорили: если наши дети играют вместе, мы, две матери, единые сердцем, путаем трех этих малюток и уже не знаем, кому из нас какой принадлежит.

Это еще не все, — у меня есть очень важные основания желать, чтобы мы постоянно были вместе: ведь твое отсутствие по многим причинам — жестокое мученье для меня. Вспомни, как мало во мне скрытности, а меж тем уже шесть лет я непрестанно должна принуждать себя к сдержанности, ибо не смею открыться человеку, самому дорогому для меня на свете. Моя мерзкая тайна все больше печалит меня, но с каждым днем я все больше убеждаюсь, что должна молчать. Честность требует признаться, а благоразумие вынуждает хранить молчание. Можешь ты вообразить, как ужасно для женщины искренней не доверять, лгать, даже в объятиях супруга, не сметь открыть свое сердце тому, кто владеет им, скрывать половину своей жизни, чтобы обеспечить покой другой ее половины. Боже великий, от кого приходится мне таить самые заветные свои мысли, скрывать движения души, которые обрадовали бы его! Ведь муж мой достойнейший человек, небо могло бы послать его в супруги какой-нибудь целомудренной девушке в награду за ее добродетель. Я обманула его, и из-за того, что обманула один раз, вынуждена обманывать каждый день, постоянно чувствовать себя недостойной его благодеяний! Сердце мое не смеет принять никакого свидетельства его уважения ко мне, самые нежные его ласки вызывают у меня краску стыда, все знаки его почтительного внимания ко мне превращаются для моей совести в знаки бесчестия и презрения. Как тяжко постоянно говорить себе: «Это не меня, а другую, воображаемую Юлию он чтит. А если б он знал, какова я на самом деле, то обращался бы со мною иначе». Нет, я больше не могу выносить столь ужасное состояние! Лишь только я остаюсь наедине с этим благородным человеком, я готова упасть перед ним на колени, признаться ему в своей вине и умереть у ног его от горя и стыда.

Однако причины, с самого начала удерживавшие меня от признания, с каждым днем приобретают все больше силы, и каждое основание к тому, чтобы все сказать, становится основанием молчать. Видя тихую и мирную жизнь семейства моего, я с ужасом думаю, что одно-единственное слово может внести в нее непоправимое смятение. Ужели после шести лет счастливого союза я нарушу душевный покой моего мужа, столь достойного и мудрого человека, у которого нет иных желаний, кроме желаний его счастливой супруги, нет большего удовольствия, как радоваться порядку, миру и покою, царящим в его доме? Ужели решусь я омрачить своими семейными тревогами старость отца моего, которого я вижу таким довольным, с умилением взирающим на счастье своей дочери и своего зятя, друга своего? Ужели я допущу, чтобы дорогие мои дети, такие хорошие, так много обещающие, вырастали в пренебрежении, воспитаны были кое-как, имели перед глазами дурной пример, став жертвами родительских раздоров, видя отца, пылающего справедливым негодованием, терзающегося ревностью, и жалкую преступную мать, постоянно обливающуюся слезами? Я знаю, каков господин Вольмар сейчас, когда он уважает свою жену, но разве я знаю, каков он будет, перестав ее уважать? Почем я знаю, не потому ли он сдержан, что страсть, господствующая в его характере, еще не развилась, не имея для того основания. Не будет ли он настолько же резок и вспыльчив, насколько теперь кроток и спокоен, когда ничто его не раздражает? Ежели я обязана позаботиться обо всех моих близких, то не должна ли я также подумать немного и о себе самой? Разве шесть лет честной, нравственной жизни нисколько не стирают заблуждения юности? И нужно ли мне еще подвергать себя наказанию за проступок, который я так долго оплакиваю? Признаюсь, сестра, я с отвращением обращаю взор на прошлое, — оно так унизительно, что я падаю духом: я слишком чувствительна к позору, при мысли о нем мной овладевает какое-то отчаяние. Прошло уже достаточно времени со дня моего замужества, и мне пора было бы успокоиться. Душевное состояние мое внушает мне веру в себя, только докучные воспоминания способны лишить меня этой веры. Как мне радостно лелеять в своем сердце благородные чувства, которые, думается мне, я вновь обрела. Положение супруги и матери возвышает душу и служит мне поддержкой, когда совесть упрекает меня за прошлое. Когда вокруг меня мои дети и отец их, мне кажется, что все в нашем доме дышит добродетелью, мне и на мысль не приходит былой мой грех. Чистота души моих близких служит мне опорой, они мне еще дороже, оттого что благодаря им я сделалась лучше; все, что оскорбляет правила порядочности, внушает мне ужас, и мне даже как-то не верится, что я могла когда-то забыть о них. Я сейчас так далека от той Юлии, какою я была, так уверена в той, какою стала. Еще немного, и я, пожалуй, готова буду сказать, что признание, которое я могла бы сделать, касается не меня, а какой-то посторонней женщины, и я уже не обязана его делать.

Вот какие колебания и тревоги непрестанно томят и терзают меня в разлуке с тобою. Знаешь, что может случиться в один прекрасный день? Отец мой скоро уедет в Берн и намерен остаться там до тех пор, пока не решится в суде тяжба, которая идет уже так долго: он не хочет оставлять нам в наследство это бремя да, кажется, и не доверяет нашим способностям ревностно защищать в суде свои интересы. До его возвращения мы с мужем останемся в доме одни, и я чувствую, что мне почти невозможно будет сохранять свою роковую тайну, — признание невольно вырвется у меня. Когда у нас гостит кто-нибудь, господин Вольмар, как ты знаешь, зачастую удаляется от общества, так как любит побродить в одиночестве по окрестностям; он разговаривает с крестьянами, расспрашивает, как им живется; смотрит, в каком состоянии у них земля; в случае нужды помогает им деньгами и советами. Но когда у нас нет чужих, он ходит на прогулки только со мною, он не расстается с женой и с детьми и разделяет с ними их забавы с какой-то милой простотой; чувство мое к нему становится тогда еще нежнее, чем обычно. Это умиление опасно: ведь в такие минуты мне трудно таиться, тем более что он сам дает мне повод нарушить молчание, ибо много раз он вел весьма странные речи, словно побуждал меня довериться ему. Чувствую, что рано или поздно я открою перед ним свое сердце. Но ты хочешь, чтобы я сделала это в согласии с тобою и приняла все предосторожности, которых требует благоразумие, — так возвращайся поскорее и не расставайся со мною надолго, иначе я ни за что не отвечаю.

Милая моя подруга, пора кончать письмо, а между тем мне еще надо сказать тебе кое-что важное, и говорить об этом всего труднее. Ты мне необходима не только тогда, когда я бываю с детьми или с мужем, — больше всего ты нужна своей бедной Юлии, когда она остается одна: одиночество опасно для меня, потому что оно мне сладостно, и зачастую я безотчетно сама его ищу. И ты ведь знаешь — не потому я стремлюсь к уединению, что в сердце еще не зажила старая рана: нет, сердце мое исцелилось, я это знаю, вполне в этом уверена; я дерзаю считать себя добродетельной. Не настоящего я боюсь, а прошлого; прошлое меня мучит. Ведь иные воспоминания страшнее, чем чувства, которые владеют нами в настоящем; умиляешься, обратившись к пережитому, и плачешь над ним, стыдишься своих слез и все же плачешь, даже еще сильнее… Проливаешь слезы сострадания, сожаления, раскаяния. Любви уже нет, — она уже ничто для меня, но я оплакиваю печальную участь достойного человека, которого нечаянно разгоревшийся в сердце пламень лишил покоя и, быть может, жизни. Увы! Он, несомненно, погиб в долгом и опасном путешествии, которое предпринял с отчаяния. Если б он остался жив, то, даже очутившись на краю света, он подал бы нам весть о себе. Прошло уже четыре года со дня его отъезда. Говорят, эскадра, в которой он находился, испытала множество бедствий и потеряла три четверти своего экипажа; несколько кораблей затонуло, а что сталось с остальными, никто не знает. Его больше нет на свете, нет на свете! — так говорит мне тайное предчувствие. Да и почему бы судьба пощадила его, погубив всех несчастных его спутников? Море, болезни, а еще более того — жестокая печаль сократили дни его жизни. Так угасает все, что промелькнет, блистая, на земле. Ко всем терзаниям совести моей прибавилось еще одно мученье: мысль, что я виновата в смерти благородного человека. Ах, дорогая моя, какая это душа была! Как он умел любить! Он мог жить достойно. А если умер, — пред высшим судией предстанет душа слабая, но чистая и поклоняющаяся добродетели. Тщетно я стараюсь отогнать эти печальные мысли, — против моей воли они возвращаются поминутно. Чтобы их прогнать или упорядочить их течение, мне необходимы твои заботы, и раз уж я не могу забыть этого несчастного, лучше мне говорить о нем с тобою, нежели думать о нем в одиночестве.

Видишь, сколько причин усиливают постоянную мою потребность видеть тебя, беседовать с тобою! Ты благоразумнее, ты счастливее меня, и у тебя не может быть таких причин, как у меня, но разве в твоем сердце нет той же потребности? От родни твоего покойного мужа тебе мало радости, и если правда, что ты не хочешь идти еще раз замуж, то в чьем же доме тебе будет лучше, чем у нас? Я так болею душой, что ты живешь среди чужих людей; ведь хоть ты и скрываешь это, а я знаю, как тебе там живется, меня не обманывает твой шаловливый и веселый вид, который ты напускаешь на себя в Кларане. Ты упрекала меня за мои недостатки, но я, в свою очередь, должна упрекнуть тебя за очень большой недостаток: ты всегда замыкаешься в себе и не хочешь, чтобы кто-нибудь разделял твои огорчения. Ты скрываешь свое горе, словно тебе стыдно плакать при твоей подруге. Клара, мне это не нравится. Я не такая несправедливая, как ты; я не порицаю тебя за твои сожаления о былом; я не требую, чтобы ты через два года, через десять лет или хотя бы в конце жизни перестала чтить память милого своего супруга; я осуждаю тебя лишь за то, что в самую лучшую пору своей жизни ты плакала вместе с Юлией над ее горем, а теперь лишаешь ее радости плакать вместе с тобою и омыть этими более достойными слезами позор тех слез, кои она проливала когда-то на твоей груди! Если горевать со мною тебе неприятно — стало быть, ты не знаешь настоящего горя. Если же ты находишь в нем некую утеху, почему же ты не хочешь разделить его со мною? Разве ты не знаешь, что общение сердец придает печали нечто сладостное и трогательное, чего нет в удовлетворении жизнью? И не для того ли дана несчастным дружба, чтобы они находили в ней облегчение своим страданиям и утешение в своих горестях?

Вот, дорогая моя, соображения, которые я должна была привести тебе, и к ним следует еще добавить, что, предлагая тебе переехать к нам, я говорю это не только от своего имени, но и от имени мужа. Не раз мне казалось, что он удивлен и почти обижен, отчего такие задушевные подруги, как мы с тобою, не живут вместе. Он уверяет, что говорил это и тебе самой, а ведь он слов на ветер не бросает. Не знаю, какое решение ты примешь после моих уговоров, однако питаю надежду, что желание мое исполнится. Как бы то ни было, мое решение принято и бесповоротно. Я не забыла, как ты хотела когда-то следовать за мною в Англию. Друг мой бесценный, теперь моя очередь. Ты знаешь мое отвращение к городскому шуму, знаешь, как мне нравится сельская жизнь, сельские работы и как я за три года жизни в Кларане полюбила свой дом. Ты, конечно, понимаешь также, как хлопотно переселяться с целой семьей и как мне неловко злоупотреблять добротою отца, часто заставляя его переезжать с нами из одного места в другое. И все-таки! Если ты не хочешь расставаться со своим хозяйством, не желаешь переехать ко мне и управлять моим хозяйством, я решила снять дом в Лозанне, и мы все переедем туда, чтобы жить с тобою. Решай сама. Все требует нашего соединения — мое сердце, мой долг, мое счастье, спасенная моя честь, возвратившийся ко мне разум, мое положение, мой муж, мои дети, я сама. Ведь я всем обязана тебе, — все, что есть во мне хорошего, исходит от тебя, и без тебя я — ничто. Приезжай же, моя ненаглядная, мой ангел-хранитель, доверши дело рук твоих, порадуйся плодам твоих благодеяний. Будем жить одной семьей, ведь у нас с тобою одна душа, — самое дорогое наше достояние; ты будешь следить за воспитанием моих сыновей, а я за воспитанием твоей дочери. Мы поделим меж собою материнские обязанности, и тогда они будут нам вдвое приятнее. Вместе мы вознесем сердца наши к тому, кто твоим предстательством вернул чистоту моей душе; и, не имея более никаких желаний в этом мире, мы в лоне семьи, исполненной невинности и дружбы, будем в спокойствии душевном ожидать перехода в иную жизнь.

ПИСЬМО II

Ответ

Боже мой, какое удовольствие доставило мне, дорогая сестра, твое письмо! Ты прекрасная проповедница — право, прекрасная, но именно проповедница. Восхитительные речи, а дел очень мало. Помнишь, некий афинский зодчий… ну знаешь, тот краснобай… у старика Плутарха… пышно описывал, какой великолепный храм он построит!.. А когда он наговорился вдоволь, пришел другой, — человек простой, с виду скромный, серьезный и степенный… вроде твоей двоюродной сестрицы Клары. Глухим голосом, медленно и даже немножко гнусаво он заявляет: «То, что он сказал, я сделаю»[193] «То, что он сказал, я сделаю».  — Анекдот о двух архитекторах приводится Плутархом («Наставление занимающимся государственными делами») с целью показать, что тот, кто хочет воздействовать на народ, должен быть хорошим оратором. Руссо придает этой истории обратный смысл — надо не говорить, а действовать. — (прим. Е. Л.). . Сказал и умолк, а кругом загремели рукоплескания. Прощай, говорун! Дитя мое, мы с тобою два этих зодчих, а воздвигнуть нам нужно Храм Дружбы.

Перескажем вкратце прекрасные твои речи: во-первых, оказывается, мы любим друг друга, во-вторых, я тебе необходима, и ты мне тоже необходима, а в-третьих, поскольку мы вольны провести нашу жизнь вместе, нам и следует так ее провести. И ты пришла к этой мысли одна, своим умом? Сказать по правде, ты красноречивая особа! Ну, так вот, я тебе сейчас доложу, чем я занималась, пока ты обдумывала свое возвышенное послание. А после этого суди сама, что ценнее: твои слова или мои дела. С тех пор как я потеряла мужа, ты заполнила пустоту, оставленную им в моем сердце. При жизни мужа я делила свою привязанность между им и тобою. Его не стало, и я уже всецело принадлежу тебе. Даже моя любовь к дочери, согласно твоей мысли о сочетании материнской нежности и чувства дружбы, лишь укрепляет узы, связывающие нас. Я не только решила провести с тобой остаток дней своих, — у меня замысел более широкий. Для того чтобы две наши семьи стали единой семьей, я предполагала, если все в отношениях наших будет благополучно, соединить когда-нибудь браком мою дочь и твоего старшего сына; шутливое его прозвище «Генриеттин женишок» казалось мне добрым предзнаменованием, обещавшим, что когда-нибудь он и в самом деле станет ее мужем.

В этом намерении я постаралась прежде всего устранить помеху, каковой были мои запутанные дела с наследством, и, так как состояние у меня достаточное, позволила себе пожертвовать кое-чем, распорядившись доставшимися мне владениями; я думала лишь о том, чтобы поместить долю моей дочери в надежные ценности и обезопасить ее от всяких судебных тяжб. Ты знаешь, что у меня бывает много причуд, и вот тут мне пришло безумное желание приготовить тебе сюрприз. Воображение рисовало мне, как в одно прекрасное утро я войду в твою спальню, держа за руку свою дочь, а в другой руке держа бумажник, и произнесу приятные слова. Я отдам под твою опеку мать, дочь и их состояние, то есть приданое этой дочери. «Управляй им, — хотела я тебе сказать, — соответственно интересам твоего сына, отныне это его и твое дело, а я ни во что не стану вмешиваться».

Я была захвачена своей мыслью, я искала, кому бы открыться, кто поможет мне ее осуществить. И вот угадай, кого я выбрала, кому доверилась? Некоему господину де Вольмару. Ты с ним не знакома? «Как, сестрица? Моему мужу?» Да-с, твоему мужу, сестрица. Тому самому человеку, от которого тебе так трудно скрывать свою тайну, хотя ему лучше ее не знать, и который сумел от тебя скрыть другую тайну, хотя ему было бы весьма приятно ее сообщить тебе. Она и служила предметом наших загадочных уединенных бесед, против коих ты, смешная, ополчалась. Видишь, какой скрытный народ, эти мужья! Не забавно ли, что они обвиняют женщин в скрытности? От твоего супруга я потребовала даже больше, чем сохранения тайны. Я прекрасно видела, что ты обдумываешь такой же самый план; но ведь ты из числа тех людей, кто все вынашивает в себе и изливает свои чувства лишь в порыве откровенности. Желая сделать тебе особливо приятный сюрприз, я попросила господина де Вольмара, чтобы он, когда ты предложишь ему объединить наши семьи, встретил этот план довольно холодно и не спешил выразить согласие. На это он дал такой ответ, который мне очень запомнился, да и ты должна крепко его помнить, — сомневаюсь, чтобы хоть один из мужей, с тех пор как они существуют на свете, мог бы так ответить. Вот что он сказал: «Кузина, я знаю Юлию, хорошо знаю… быть может, лучше знаю, чем она это думает. Сердце у нее столь благородное, что нам не должно противиться ни одному ее желанию, и столь чувствительное, что отказ жестоко ее огорчит. Пять лет, как мы женаты, и я не помню, чтобы я причинил ей за эти годы хоть какое-нибудь, хоть маленькое огорчение, и я надеюсь, что до самой своей смерти ни разу не обижу ее». Подумай хорошенько, сестра, вот какой у тебя муж; а ты все замышляешь нарушить его покой неуместным признанием.

У меня, конечно, меньше деликатности или больше веры в твою кротость; я так естественно уклоняюсь от иных предметов разговора, к которым тебя часто влекло твое сердце, что ты, не имея причин заподозрить меня в охлаждении к тебе, готова была вообразить, будто я стремлюсь второй раз выйти замуж, а тогда, хоть я люблю тебя больше всех, супруг будет мне дороже. Видишь, бедняжка, от меня не укроется ни малейшее движение твоей души. Я угадываю все, что в ней творится; вижу ее насквозь, проникаю в самые глубокие ее тайники. Но именно поэтому я всегда обожала тебя. Я сочла превосходным приемом поддерживать твое неверное, но такое удобное для меня подозрение. И вот я принялась изображать из себя кокетливую вдовушку, да так хорошо это проделывала, что обманула тебя; для этой роли у меня не хватает не столько таланта, сколько желания ее играть. Очень ловко я пускала в ход задорные ужимки, которые неплохо мне удаются, недаром же мне случалось для забавы пронзать сердца молодых фатов. А ты легко поддалась обману и подумала, что я ищу преемника человеку, заменить коего труднее всего на свете. Но я слишком откровенна, не могу долго притворяться, и поэтому ты вскоре успокаивалась. Хочу, однако, успокоить тебя еще больше, объяснив тебе мои истинные чувства в этом отношении.

В девушках я сто раз говорила: я не гожусь в жены. Если б это зависело от меня, я бы никогда не выходила замуж; но наш пол может приобрести свободу только ценою рабства, — сначала будешь служанкой, а когда-нибудь станешь хозяйкой. Отец не стеснял меня, но жилось мне дома нелегко. Желая вырваться на свободу, я вышла за господина д'Орба. Он был такой благородный человек и так нежно любил меня, что я и сама искренне его полюбила. По своему опыту я составила себе о браке более высокое понятие, нежели мои прежние представления о нем, — рассеялось то впечатление, которое создали у меня россказни нашей Шайо. Господин д'Орб сделал меня счастливой, и в этом ему не пришлось раскаяться. С другим мужем я, конечно, всегда была бы верна долгу, но жестоко огорчала бы его. Право, мне нужен был очень хороший муж, чтобы ради него я стала хорошей женой. Можешь себе представить, я готова была жалеть, что он такой хороший муж. Дитя мое, мы слишком глубоко любили друг друга, в нас совсем не было веселости. Будь наше чувство более легким, мы были бы шаловливы, и, кажется, я предпочла бы жить менее счастливо, но чаще смеяться.

А тут еще прибавилась тревога, которую вызывало у меня твое положение. Нет нужды вспоминать, каким опасностям подвергала тебя безрассудная страсть; я видела их и трепетала. Если бы гибель грозила только жизни твоей, быть может, веселость не совсем еще покинула бы меня; но тут печаль и ужас проникли в мою душу, и до тех пор, пока ты не вышла замуж, я не знала ни минуты покоя. Ты ведала, что меня томит скорбь, ты чувствовала ее, доброе твое сердце не осталось к ней равнодушно; и я не перестану благословлять спасительные свои слезы, ибо они, быть может, и оказались причиной твоего возвращения на благой путь.

Вот как прошло время, прожитое мною с мужем. Суди сама, могла ли я, когда господь отнял его у меня, найти другого супруга себе по сердцу и возникал ли у меня соблазн поискать его. Нет, сестра, брак — дело слишком серьезное. Степенность и важность не подходят к моему нраву, они наводят на меня уныние, они мне не к лицу, не считая того, что всякое стеснение невыносимо для меня. Ты хорошо меня знаешь, подумай же, каковы были для меня брачные узы, когда я за семь лет не посмеялась вволю и семи раз. Я не хочу быть в двадцать восемь лет почтенной матроной. Нет, я молодая и довольно привлекательная вдовушка, за которую еще можно посвататься; думаю, что, будь я мужчиной, я бы, пожалуй, осталась вполне довольна такой женой. Но чтобы я да второй раз пошла замуж! Увольте! Послушай, я искренне оплакиваю своего мужа. Я бы отдала полжизни, чтобы прожить с ним вторую ее половину; и все же, если б он мог воскреснуть, я, думается, даже его взяла бы в супруги лишь потому, что он уже был моим избранником.

Вот я изложила тебе свои истинные намерения. Если мне еще не удалось осуществить их, несмотря на хлопоты господина де Вольмара, то единственно по той причине, что чем больше я стараюсь преодолеть препятствия, тем больше они возрастают, как будто нарочно. Но мое рвение все же окажется сильнее их, и, надеюсь, еще до конца лета мы соединимся в одну семью и будем так жить до конца наших дней.

Мне остается только оправдаться в том, что я, как ты коришь меня, скрываю от тебя свои горести и предпочитаю плакать вдали от тебя; не отрицаю, — здесь я немало времени провожу в слезах. Стоит мне войти в дом, всюду я вижу следы прежней жизни с тем, из-за кого мне был так дорог мой дом. На каждом шагу, в каждой вещи вижу я знаки его нежной любви, доброты сердечной, как же мне не волноваться? Когда я нахожусь здесь, я не могу не скорбеть о своей утрате; а близ тебя я вижу только то, что мне еще осталось в жизни. Неужели ты поставишь мне в вину твою власть над душевным моим состоянием? Если я плачу в разлуке с тобой и смеюсь близ тебя, — что за причина такой разницы? Неблагодарная девчонка! Ведь ты утешаешь меня во всех горестях, и я уже ни о чем не тоскую, когда обладаю твоим сердцем.

Ты наговорила много хорошего о прежней нашей дружбе, но я не могу простить тебе, что ты позабыла одно обстоятельство, которое более всего делает мне честь: ведь я обожаю тебя, хотя ты меня затмеваешь. Радость моя, ты создана для того, чтобы царствовать. Твоя власть самая неограниченная, другой такой я не знаю, — ты повелеваешь даже волей твоих подданных, и я это испытываю на себе более, чем кто-либо. Как же это происходит, сестра? Мы с тобой обе чтим добродетель, обеим нам одинаково дорого благородство души; у нас одинаковые желания; я почти так же умна, как ты, и не менее хороша собою. Все это я прекрасно знаю, и все же ты, Юлия, внушаешь мне какое-то почтение, ты меня покоряешь, повергаешь ниц, твоя душа бесконечно выше моей, и перед тобою я ничто. Даже в ту пору, когда в твоей жизни была недозволенная связь, за которую ты сама себя корила, а я, не следуя твоему примеру, не совершила такой ошибки и должна была бы почувствовать наконец свое превосходство, ты по-прежнему была выше меня. Твоя слабость, за которую я тебя порицала, казалась мне почти что добродетелью… Меня, против воли моей, восхищали в тебе те черты, за которые я осуждала бы другую женщину. Словом, даже в то время я всегда подходила к тебе с чувством невольного уважения. Лишь по несказанной своей доброте, лишь благодаря привычному нашему близкому общению ты сделала меня своей подругой, но по природе своей мне бы следовало быть твоей служанкой. Объясни, если можешь, эту загадку, а я ничего тут не понимаю.

Нет, все-таки кое-что понимаю, и, кажется, я даже когда-то объяснила такое положение: ведь твоя сердечность животворно действует на всех окружающих, — влагает в их душу что-то новое, хорошее, и они поневоле питают к тебе почтение, чувствуя, что без тебя в них не было бы этого. Признаю, я оказала тебе важные услуги, да ты так часто об этом вспоминаешь, что мне нет никакой возможности забыть о них. Без меня ты бы погибла, не отрицаю этого. Но ведь я только заплатила тебе свой долг. Возможно ли человеку постоянно видеть тебя и не поддаться исходящему от тебя очарованию добродетели, не проникнуться сладостным чувством дружбы? Ужели ты не знаешь, что всякого, кто приблизится к тебе, ты сама наделяешь оружием для того, чтобы он стал твоим защитником, и у меня перед другими лишь то преимущество, каким обладали телохранители Сезостриса[194] …телохранители Сезостриса.  — Сезострис — легендарный египетский фараон, часто упоминавшийся в античной литературе; ему приписывали множество завоеваний, введение различных законов и обычаев. — (прим. Е. Л.). : я твоя ровесница, существо одного с тобою пола и была воспитана вместе с тобою. Как бы то ни было, но Клара, сознавая, что она не стоит своей сестры Юлии, находит себе утешение в том, что без Юлии она была бы еще хуже; и, кроме того, сказать по правде, я полагаю, что мы с тобой очень нужны друг другу и мы обе очень много потеряли бы, если бы судьба нас разлучила.

Итак, дела все еще удерживают меня здесь, и мне это особенно досадно из-за того, что я все время опасаюсь, как бы с уст твоих не сорвалось неосторожное слово, и ты не раскрыла бы свою тайну. Умоляю, помни, что хранить ее заставляет тебя здравый смысл, голос рассудка, а стремление признаться порождено слепым чувством. Даже наши с тобой подозрения, что эта тайна уже не является тайной для лица, коего она затрагивает, не могут служить основанием к тому, чтобы во всем признаться, хотя бы и с величайшей осторожностью. Быть может, сдержанность твоего мужа должна служить примером и наукой для нас с тобою: ведь в таком деле большая разница, сохранять ли притворное неведение или же быть вынужденным знать. Так подожди же, пока мы еще раз поговорим с тобою. Заклинаю тебя — не спеши! Если предчувствие не обмануло тебя, и уже нет на свете твоего злополучного друга, разумнее всего, чтобы его история и твои несчастия остались погребенными вместе с ним. Но ежели он, как я на это надеюсь, жив, все может повернуться по-иному. Однако надо хорошенько проверить, жив ли он. Как бы то ни было, разве не должна ты прислушаться к последним советам бедного юноши, чье злосчастье — дело рук твоих?

Что касается опасностей одиночества, я понимаю и разделяю твою тревогу, хотя и знаю, что она совсем неосновательна. Из-за ошибок, совершенных в прошлом, ты стала боязливой. Этот страх — хороший залог для настоящего. Ты была бы менее боязлива, будь у тебя больше причин страшиться своей слабости. Но я не могу простить тебе ужасных мыслей об участи бедного нашего друга. Помни, что теперь, когда характер твоей привязанности к нему изменился, он мне не менее дорог, чем тебе. Однако мое предчувствие совершенно противоположно твоему и куда более согласно с голосом рассудка. Милорд Эдуард два раза получал от нашего друга вести и после второй написал мне, что Сен-Пре плывет в Южном море, что для него уже миновали опасности, о коих ты говоришь. Ты это знаешь не хуже моего, а так горюешь, будто ничего тебе неизвестно. Пора сообщить тебе еще одну новость: корабль, на борту коего он находится, два месяца тому назад проплыл близ Канарских островов, по направлению к Европе. Об этом написали из Голландии моему отцу — а он не преминул уведомить меня, так как, по обычаю своему, извещает меня о делах других людей гораздо более точно, чем о своих собственных. Сердце говорит мне, что теперь нам недолго ждать вестей о нашем философе; довольно уж тебе проливать слезы, — разве только что, оплакав его смерть, ты еще вздумаешь плакать из-за того, что он остался жив… Но, слава богу, до этого ты, наверно, не дойдешь.

Deh! fosse or qui quel miser pur un poco,

Ch'è già di piangere e di viver lasso. [195] Deh! Fosse or qui quel miser…  — стихи из сонета Петрарки (CCXLIII) на жизнь Лауры. — (прим. Е. Л.). Увы, бедняк еще так мало прожил, А так уже устал от горькой жизни (итал.)

Вот и все, что я могу тебе ответить. Люблю тебя и разделяю сладостную твою надежду на долгое, вечное наше соединение. Как видишь, не тебе первой пришло это намерение, и оно гораздо скорее может осуществиться, чем ты думала. Потерпи еще одно лето, нежный друг мой, лучше нам соединиться немного позднее, нежели вновь разлучиться.

Ну что, прекрасная дама, сдержала я свое слово? Я торжествую, сударыня! Какой триумф! Скорее преклоните колена, почтительно читайте сие послание и смиренно признайте, что хоть раз в жизни Юлия де Вольмар была побеждена своей подругой[196]Какой счастливый нрав у этой доброй швейцарки: когда ей весело, она весела без изысканного остроумия, без ребячливости, без лукавства. Она и не подозревает, какие в нашем обществе требуются ухищрения, дабы человеку простили хорошее расположение духа. Ей неизвестно, что в хорошем расположении духа надлежит быть не для себя самого, а для других, и смеяться следует не потому, что тебе смешно, а для удовольствия публики. — прим. автора. .

ПИСЬМО III

К г-же д'Орб

Сестра моя, моя благодетельница, друг мой! Был на краю света, приехал, и сердце мое полно вами. Четыре раза пересек экватор; побывал в обоих полушариях, видел четыре части света; находился от вас на расстоянии, равном диаметру земного шара, — и ни на одно мгновение не мог уйти от вас. Тщетны все попытки бежать от того, кто тебе дорог, — милый образ быстрее волн морских и ветров следует за тобою на край света, и, куда ты ни направишься, всюду уносишь с собою то, что составляло смысл твоей жизни. Я много перенес страданий и еще горшие страдания видел у других. Сколько несчастных умерло на моих глазах! Увы! Они так дорожили жизнью! А я вот уцелел… Быть может, меня стоило меньше жалеть, нежели моих спутников: их муки были для меня чувствительнее, нежели мои собственные; они же, как я видел, всецело находились во власти своих страданий и должны были мучиться больше моего. Я, бывало, думал: мне очень тяжко здесь, но есть у меня на земле уголок, где царит покой и счастье, и, переносясь на берег Женевского озера, я вознаграждал себя за все, что претерпевал в океане. Возвратившись, я имел счастье увидеть подтверждение своим надеждам: милорд Эдуард сообщил мне, что вы обе здоровы и живете в спокойствии. Я уже знаю, что вы, Клара, потеряли мужа, но ведь у вас осталась верная подруга, осталась дочь, и это должно утешать вас в несчастье.

Очень спешу отправить вам письмо, а потому не могу рассказать подробно о своем путешествии; надеюсь, что вскоре представится для сего более удобная оказия. Пока же постараюсь дать вам кое-какое представление о моих странствиях, скорее для того, чтобы возбудить, нежели удовлетворить ваше любопытство. Четыре года потратил я на свое долгое плавание, о коем говорил в начале письма, и возвращаюсь я на том самом корабле, на котором отбыл, — лишь одно это судно капитан привел обратно из всей своей эскадры.

Прежде всего, увидел я Южную Америку, обширный континент, обитатели которого из-за отсутствия железа покорились европейцам, а те превратили сии земли в пустыню, дабы обеспечить свое господство. Я видел берега Бразилии, где Лиссабон и Лондон черпают свои сокровища и где нищие туземцы попирают ногами золото и алмазы, не смея поднять их с земли. Я спокойно пересек бурные моря, лежащие у Южного полярного круга; зато Тихий океан встретил меня ужаснейшими бурями.

E in mar dubbioso sotto ignoto polo

Provai l'onde fallaci, e'l vento infido. [197] E in mar dubbioso sotto ignoto polo… — стихи из «Освобожденного Иерусалима» Тассо (III, 4). — (прим. Е. Л.). В неверном море за полярным кругом, Познал коварство волн и прихоть ветра (итал.) .

Я видел издали страну пресловутых великанов[198]Патагонцев[199] — прим. автора. [199] Патагонцы — индейцы, населявшие Патагонию (южная часть Аргентины и Чили). Местное название этого края «патагон», означающее «террасы, уступы», было воспринято испанцами в смысле испанского слова «patagón» — «долговязый». Отсюда и возникло представление о якобы необычайном росте патагонцев. — (прим. Е. Л.). — они, впрочем, велики лишь мужеством своим, и независимость сей страны более обеспечивается простым образом жизни и воздержностью ее жителей, нежели высоким их ростом. Три месяца я прожил на очаровательном безлюдном острове, сохранившем дивный трогательный образ древней красы природы, казалось, еще оставшейся на краю света, в уголке, предназначенном служить убежищем для преследуемой невинности и любви; но алчные европейцы, верные своему свирепому нраву, не дают индейцам жить на этом острове, да, — верно, в наказание себе, — и сами тут не живут.

На побережье Мексики и в Перу видел я ту же картину, что и в Бразилии: редкое и несчастное население — жалкие остатки двух могущественных народов — влачит свою жизнь в оковах, в нищете среди драгоценных металлов и со слезами упрекает небо за то, что оно так щедро наделило сокровищами их землю. Я видел ужасный пожар, когда был предан огню целый город, хотя он не оказывал сопротивления и не имел защитников. Сожгли его «по праву войны» — вот оно каково у просвещенных, гуманных и цивилизованных народов Европы: они не ограничиваются тем, что причиняют врагу всякое зло, если могут извлечь из того какую-либо выгоду, но даже считают выгодой для себя всяческое, хотя бы и совсем бесцельное зло, которое могут причинить. Я обогнул почти все западное побережье Америки и был охвачен изумлением, видя, что берег, протяженностью в полторы тысячи лье, и самый большой океан в мире находятся под властью одной державы, в руках которой, таким образом, оказались ключи ко всему западному полушарию земли.

Переплыв большое море, я очутился около другого континента, где предстало передо мною иное зрелище. Я увидел многочисленную и самую прославленную в мире нацию, подчиненную горсточке разбойников; я близко видел этот знаменитый народ и теперь уже не удивляюсь, что он порабощен. Сколько раз на него нападали и покоряли его, всегда он был добычей первого попавшегося и будет ею до скончания века. Я увидел, что он достоин своей участи, ибо не имеет даже мужества сетовать на нее. Образованные, трусливые, лицемерные шарлатаны; краснобаи, которые болтают без толку; острословы без единой искры даровитости, бесплодные умы, богатые знаками, выражающими мысль, но самих мыслей не имеющие; учтивые, льстивые, ловкие, коварные и бесчестные, они чувство долга заменили этикетом, мораль превратили в кривлянья, а гуманность свели к комплиментам и реверансам. Нежданно очутился я на втором безлюдном острове, еще более неведомом у нас, еще более очаровательном, чем первый; и жестокий случай едва не заточил нас там навсегда. Пожалуй, лишь меня одного совсем не испугала мысль оказаться изгнанным в столь приятное место. Ведь я повсюду теперь изгнанник, не так ли? На этом острове очарования и страха я видел, что может сделать человеческая изобретательность, стараясь спасти цивилизованных людей, исторгнув их из уединенного уголка, где у них ни в чем не было недостатка, и вновь ввергнуть их в бездонную пучину все возрастающих потребностей.

Я видел, как в пустынных просторах океана, где, казалось бы, людям так приятно встретить других людей, два больших корабля разыскивали друг друга, а встретившись, ринулись в такой ожесточенный бой, словно каждому из них было мало места в этом громадном пространстве. Они изрыгали пламя и чугунные ядра. Довольно короткое их сражение явило мне образ ада. Я слышал радостные крики победителей, заглушавшие жалобные мольбы раненых и стоны умирающих. Краснея от стыда, я принял свою долю огромной добычи, принял ее лишь на хранение, — и если у несчастных отняли ее, несчастным она и будет возвращена.

Я видел Европу, перенесенную на оконечность Африки; это совершено было стараниями жадного, терпеливого и трудолюбивого народа, победившего при помощи времени и настойчивости препятствия, которые весь героизм других народов не мог преодолеть. Я видел обширные и несчастные страны, казалось, предназначенные лишь для того, чтобы разводить на земле новые стада рабов. При виде этих жалких созданий я отводил взгляд и полон был презрения, ужаса и жалости; зная, что четвертая часть человечества — мои ближние — обращена в скотов и существует лишь на потребу своих господ, я стенал — зачем я человек.

Наконец, я видел спутников своих, людей отважных, гордых и вольнолюбивых, пример коих восстановил в моих глазах честь рода человеческого: для них мучения и смерть — ничто, и они ничего на свете не боятся, кроме голода и скуки. Я видел их начальника, — капитана корабля, солдата и кормчего, мудреца и великого человека и, чтобы лучше охарактеризовать его, скажу, что он достойный друг Эдуарда Бомстона; но нигде, в целом мире, я не встретил никого похожего на Клару д'Орб и на Юлию д'Этанж, никого, кто мог бы утешить любящее сердце, лишившееся их…

Что вам сказать о моем исцелении? Ведь это из ваших уст должен я узнать о нем. Возвратился ли я более свободным и более разумным, нежели был до своего отъезда? Думаю, что это так и есть, но утверждать не смею. Все тот же образ царит по-прежнему в моем сердце; вам известно, может ли он исчезнуть; но теперь такое владычество более достойно его; и хоть я не тешу себя обманчивыми надеждами, он царит в этом несчастном сердце так же, как в вашем. Да, кузина, думается мне, что ее добродетель меня покорила, и ныне я хочу быть для нее лишь другом, самым лучшим и самым нежным другом, какие возможны на свете, и только; я обожаю ее так же, как вы ее обожаете; вернее сказать, чувство мое не ослабло, но, думается мне, стало чище; и сколь бы тщательно я ни разбирался в себе, я вижу, что любовь моя так же чиста, как и предмет ее… Что могу я сказать вам более, пока не пройду через испытание, которое даст мне право судить о себе? Я говорю искренне и правдиво: хочу стать таким, каким мне должно быть; но как ручаться за свое сердце, когда столько есть оснований не доверять ему? Разве я властен над своим прошлым? Могу ли я изменить то обстоятельство, что меня когда-то пожирало пламя тысячи костров? Как мне отличить одним лишь воображением то, что есть, от того, что было? И как мне представить себе своим другом ту, в которой я всегда видел свою возлюбленную? Что бы вы ни думали о тайных побуждениях моей горячей просьбы — они чисты и разумны; они вполне заслуживают вашего одобрения. За свои намерения я, во всяком случае, заранее отвечаю. Позвольте мне увидеться с вами, и сами присмотритесь ко мне; или дайте мне увидеть Юлию, и тогда я буду знать, что со мною.

Я должен сопровождать милорда Эдуарда в Италию. Я буду проезжать неподалеку от вас, и неужто мы так и не увидимся? Ужели вы думаете, что это возможно? Если у вас хватит жестокости потребовать этого, вы будете заслуживать, чтобы я ослушался вас. Но к чему бы вам этого требовать? Разве вы не прежняя Клара, столь же добрая и сострадательная, сколь добродетельная и благоразумная? Та Клара, которая удостоила меня своей любви в самой нежной юности, и ныне должна бы любить меня еще больше, когда я всем обязан ей[200]«Чем уж он так обязан этой женщине, которая стала причиной стольких несчастий в его жизни?» Ах, несчастный вопрошатель! Он обязан ей честью, добродетелью, покоем той, которую он любит: следовательно, обязан ей всем. — прим. автора. . Нет, нет, дорогой и прелестный друг мой, ответить столь жестоким отказом вам несвойственно, а мне подчиниться ему невозможно; нет, вы не довершите им моих тяжких бедствий. Еще раз, еще один раз в жизни я положу свое сердце к вашим ногам. Я увижу вас, вы дадите на это свое согласие. Я увижу ее, она даст на это свое согласие. Вы обе хорошо знаете, как я чту ее. Вы знаете, что я не мог бы показаться ей на глаза, чувствуя, что я недостоин предстать перед нею. Она так долго оплакивала то, что совершило ее очарование! Ах, неужели же хоть раз не посмотрит она на то, что совершила ее добродетель?

P. S. Дела удерживают здесь милорда Эдуарда на некоторое время; если мне дозволено будет увидеться с вами, почему бы мне не поехать раньше его, чтобы поскорее взглянуть на вас!

ПИСЬМО IV

От г-на де Вольмара

Хотя мы еще не знакомы, мне поручено написать вам. Самая разумная и самая любимая из всех женщин открыла свое сердце своему счастливому супругу. Он считает, что вы были достойны ее любви, и предлагает вам приют в своем доме. В нем царят невинность и мир; вы найдете в нем дружбу, гостеприимство, уважение, доверие. Спросите свое сердце, и если в нем нет ничего, что вас пугает, приезжайте без страха. Уезжая, вы оставите здесь еще одного друга.

Вольмар


P. S. Приезжайте, друг мой, ждем вас с нетерпением. Надеюсь, вы не огорчите нас отказом.

Юлия

ПИСЬМО V

От г-жи д'Орб

(В которое вложено было письмо г-на де Вольмара)

Добро пожаловать! Сто раз скажу: «Добро пожаловать, дорогой Сен-Пре!»[201]Именем «Сен-Пре» г-жа д’Орб назвала его перед своими слугами во время предыдущего его приезда. См. третью часть, письмо XIV. — прим. автора. Я полагаю, это имя останется за вами, по крайней мере в нашем обществе. Думается, это достаточно ясно говорит, что никто не собирается исключить вас из нашего кружка, если только вы сами не пожелаете оставить нас. Прилагаю при сем письмо, из коего вы увидите, что я сделала больше, чем вы просили; имейте же больше доверия к своим друзьям и не упрекайте их за то горе, которое они, повинуясь рассудку, поневоле вам причинили и всем сердцем разделяют его с вами. Господин де Вольмар хочет видеть вас, он предлагает вам приют в своем доме, свою дружбу, свои советы. Этого более чем достаточно, для того чтобы успокоить меня, и теперь я не страшусь вашего приезда; мне стало бы стыдно за самое себя, если б я хоть на минуту потеряла доверие к вам. Господин де Вольмар намерен сделать еще больше; он хочет исцелить вас и говорит, что иначе ни Юлия, ни он, ни вы, ни я не можем быть вполне счастливы. Хотя я многого жду от его благоразумия и еще большего жду от вашей добродетели, — не знаю, право, увенчаются ли успехом его старания. Но я уверена, что при такой жене, как у него, заботы, кои он берет на себя, будут для вас целительны.

Итак, приезжайте, любезный друг. Благородному сердцу нечего тут страшиться; удовлетворите наше горячее желание поскорее обнять вас, увидеть вас спокойным и довольным; приезжайте в родные края отдохнуть среди друзей от долгих странствий и позабыть перенесенные вами мученья. В последний раз, как мы видались с вами, я была степенной матроной, а моя подруга лежала при смерти; но теперь, когда она вполне здорова, а я вновь не замужем, я стала такой же сумасбродкой, как раньше, и почти такой же миловидной, как перед свадьбой. И уж, во всяком случае, бесспорно то, что к вам я ни капельки не переменилась и, сколько бы вы ни совершали кругосветных путешествий, вам не найти никого, кто бы вас любил больше меня.

ПИСЬМО VI

К милорду Эдуарду

Встал среди ночи, чтобы написать вам. Иначе не буду знать ни минуты покоя. Взволнованное, переполненное восторгом сердце рвется из груди, ему надо излиться. Вы столько раз спасали меня от отчаянья, и кому же как не вам поведаю первые радости, которые я вкусил за столь долгий срок!

Я видел ее, милорд! Мои глаза узрели ее! Я слышал ее голос; ее руки коснулись моих рук; она узнала меня, она обрадовалась, увидев меня, она назвала меня своим другом, дорогим своим другом; она приняла меня в своем доме; ни разу в жизни я еще не был так счастлив, и я живу под одной кровлей с ней, а сейчас, когда пишу эти строки, нахожусь от нее в тридцати шагах.

Я так взволнован, что не могу последовательно излагать свои мысли — слишком много их сразу приходит в голову, и они мешают друг другу. Лучше прервать ненадолго письмо и постараться внести хоть немного порядка в свой рассказ.

Едва я свиделся с вами после долгой разлуки и, обняв вас, своего друга, своего спасителя, отца своего, излил перед вами первую радость встречи, как вы уже замыслили путешествие в Италию. Вы внушили мне желание поехать туда, надеясь снять с меня тяжелое бремя от сознания своей бесполезности для вас. Убедившись, что вам не так-то скоро удастся закончить дела, кои удерживали вас в Лондоне, вы предложили мне выехать раньше, желая дать мне возможность подождать вас здесь. Я попросил дозволения приехать и, получив его, отправился. И хотя передо мною витал образ Юлии, хотя я заранее радовался, видя ее глазами души своей и зная, что я приближаюсь к ней, мне было горько уезжать от вас. Милорд, мы с вами квиты — одной этой горестью я за все заплатил вам.

Нечего и говорить, что всю дорогу я был поглощен целью своей поездки; но вот что замечательно: я в ином свете видел теперь предмет моей любви, никогда не покидавший моего сердца. До сих пор в моих воспоминаниях она всегда блистала очарованием, как в дни юности; я так ясно видел ее прекрасные живые глаза, горевшие огнем разделенной любви; моему взору представлялись черты милого лица, сулившие мне столько счастья; взаимная наша любовь так сливалась с ее образом, что я не мог отделить их друг от друга. А теперь мне предстояло увидеть иную Юлию, Юлию — замужнюю женщину, Юлию — мать семейства, Юлию — равнодушную ко мне. Меня тревожила мысль, что за восемь лет красота ее могла увянуть! Ведь Юлия перенесла оспу и должна была измениться. Но как велика эта перемена? Воображение мое упорно отказывалось видеть рябины на этом прелестном лице; иногда мне удавалось представить себе чью-нибудь физиономию, изрытую оспой, но только уж не личико Юлии. И еще я тревожился, думая о предстоящем нашем свидании. Какой прием окажет мне Юлия? Тысячу раз в день приходили мне на ум мысли о первых, самых быстролетных минутах встречи.

Когда я заметил в небе вершины Альп, сердце мое заколотилось, как будто говорило мне: «Она там». То же самое происходило со мною в море, возле берегов Европы. И то же самое испытал я некогда в Мейери, завидев дом барона д'Этанж. Мир всегда делится для меня на две части: та, где находится Юлия, и та, где ее нет. Первая часть расширяется, по мере того как я удаляюсь от нее, и сужается, когда я к ней приближаюсь, — словно заколдованное место, которое мне достичь невозможно; сейчас границами ее служат стены комнаты Юлии. Но это единственное обитаемое место на свете: во всей остальной вселенной — пустота.

Чем ближе была Швейцария, тем больше я волновался. То мгновение, когда с Юрской возвышенности открылся вид на Женевское озеро, было мгновением восторга и счастья. Родной пейзаж, столь милый сердцу, дорогой мне край, где потоки радости вливались в мою душу; целительный и чистый воздух Альп, живительный воздух отечества, более сладостный, чем благовония Востока, богатая, плодородная земля, пейзаж, единственный в мире, самый прекрасный из всех, когда-либо ласкавших взор человеческий, прелестный уголок, равного коему не нашел я в кругосветных своих путешествиях, довольный вид счастливого и свободного народа, мягкая погода, здоровый климат, тысячи чудесных воспоминаний, пробудивших прежние чувства, — все приводило меня в неописуемый восторг и, казалось, возвратило мне былое наслаждение жизнью.

Когда же мы спустились к берегу озера, я испытал совсем иное, доселе неведомое мне волнение — какой-то страх, невольное смятение вдруг овладели мною, и сердце мое болезненно сжалось. Этот страх, причины коего я не мог открыть, возрастал, по мере того как я приближался к городу Веве; стремление мое поскорее прибыть все ослабевало, и наконец быстрый бег упряжки стал беспокоить меня не менее, чем тревожила прежде неторопливая ее рысца. А при въезде в город я испытывал чувство крайне тяжелое: у меня поднялось сильнейшее сердцебиение, в груди стеснилось дыхание, голос мой срывался и дрожал. Едва слышно я спросил, дома ли господин де Вольмар, — осведомиться о его жене я бы никогда не дерзнул. Мне сказали, что Вольмар живет в Кларане. При этой вести у меня отлегло от сердца и как будто гора свалилась с плеч. Мне еще надо было проехать два лье, но эта проволочка, которая в другое время привела бы меня в отчаяние, показалась мне желанной передышкой, и я радовался ей; зато с глубокой грустью услышал я, что госпожа д'Орб живет в Лозанне. Я зашел в гостиницу, чтобы подкрепиться, — силы меня оставили; однако я не мог проглотить ни куска: у меня от волнения сдавило горло; с великим трудом, маленькими глотками, выпил я стакан вина. Ужасный страх, томивший меня, возрос вдвое, когда запрягли лошадей и надо было ехать дальше. Кажется, отдал бы все на свете, чтобы дорогой у нас сломалось колесо. Перед глазами моими уже не стоял образ Юлии, смятенное воображение рисовало мне лишь смутные картины, душа моя изнемогала от бурного волнения. В жизни мне не раз доводилось спознаться и с горем и с отчаянием; сейчас я предпочел бы их тому ужасному душевному состоянию, в коем находился. Право, могу сказать, что никогда еще я не испытывал столь жестокого волнения, как во время этого короткого перегона, и я убежден, что мне бы не вынести таких мук, продлись они целый день.

Приехав, я велел остановиться у ворот и, будучи не в силах сделать ни одного шага, послал кучера сказать, что некий иностранец хотел бы поговорить с господином де Вольмаром. Он был с женой на прогулке, за ними послали, и они пришли, — но не с той стороны, с которой я их ожидал, — ведь я в смертельной тоске глаз не сводил с въездной аллеи, полагая, что вот-вот кто-нибудь появится на ней.

Едва Юлия заметила меня, она сразу меня узнала. Увидев, вскрикнула, побежала, бросилась в мои объятия — все слилось в единый порыв души. При звуке ее голоса я вздрогнул, обернулся, увидел ее, почувствовал ее. О милорд! О друг мой!.. Не могу передать словами… Прощай страх! Прощай ужас, испуг, боязнь суда людского. Ее взгляд, ее крик, ее жест в одно мгновение возвратили мне надежду, мужество, силы. Я почерпнул в объятиях Юлии животворное тепло, я трепетал от радости, обнимая ее. Охваченные священным восторгом, долго молчали мы, крепко обняв друг друга. И лишь когда мы очнулись от потрясения, смешались наши голоса и наши радостные слезы. Господин де Вольмар был тут, я это знал, я это видел. Но что мог я видеть? Да если бы вся вселенная обратилась против меня, если б окружили меня орудия пыток, я не лишил бы свое сердце ни единой из нежных ее ласк, залога чистой и святой дружбы, которую мы унесем с собою на небо.

Когда улеглось первое бурное волнение, госпожа де Вольмар взяла меня за руку и, обернувшись к мужу, сказала с прелестным выражением невинности и чистосердечия, запавшим мне в душу: «Хоть он мне старый друг, я не стану знакомить вас с ним, — я хочу принять его из ваших рук: отныне он будет моим другом лишь при том условии, что вы почтите его своей дружбой». «Я рад, — ответил он, обнимая меня. — Старый друг, говорят, лучше новых двух, но ведь и новые друзья могут стареть и в дружбе другим не уступят». Я разрешил обнять себя, но сердце мое измучилось. Я не ответил на его ласку.

После этой краткой сцены я заметил краешком глаза, что чемодан мой отвязали, лошадей отпрягли, а экипаж поставили в сарай. Юлия взяла меня под руку, и я пошел вместе с супругами к дому, почти подавленный радостью, что в этом доме завладели мною.

И только тогда я уже спокойнее стал всматриваться в обожаемое лицо, которое думал увидеть подурневшим, — однако я с горьким и сладостным изумлением должен был убедиться, что Юлия похорошела, что красота ее никогда еще не была столь блистательна. Прелестные черты окончательно определились, она чуть-чуть пополнела, и от этого белизна ее стала ослепительной. Оспа оставила лишь несколько едва заметных рябин на ее щеках. Вместо страдальческой стыдливости, некогда заставлявшей Юлию держать глаза опущенными долу, взгляд ее выражал теперь спокойную уверенность добродетели, чистоту души, сочетавшуюся с кротостью и чувствительностью; держалась она теперь не менее скромно, чем прежде, но уже не так робко. Несомненно, она чувствует себя теперь свободнее; непринужденная грация пришла на смену стесненности, сочетавшейся с томной нежностью, и если сознание своей вины прежде делало ее облик более трогательным, — вновь обретенная чистота ныне делает его небесным.

Как только мы вошли в гостиную, она куда-то исчезла, но через минуту вернулась. Она пришла не одна… Как вы думаете, кого она привела с собою? Милорд, она привела своих детей, двух мальчиков, пригожих, как ясный день, и похожих на мать, и, — детские их лица уже полны ее очарования и привлекательности. Что стало со мной при виде их! Словами этого не передашь, вчуже этого не понять, надо самому это пережить. Тысячи противоположных чувств вдруг нахлынули на меня, тысячи восхитительных и жестоких воспоминаний ожили в моем сердце. О, какое зрелище! О, сколько сожалений! Душу мою терзали муки, и переполняла радость. Та, которая была мне столь дорога, как бы умножилась. Увы, я тотчас же увидел в этом живое, ясное доказательство, что я теперь ничто для нее, и, казалось, моя утрата также умножилась.

Она взяла детей за руки и подвела их ко мне. «Взгляните, — сказала она таким тоном, что у меня вся душа встрепенулась, — вот дети вашей подруги; когда-нибудь они станут вашими друзьями, будьте же ныне их другом». И тотчас два этих маленьких существа запрыгали вокруг меня, уцепились за мои руки и своими невинными ласками взволновали и умилили меня до слез. Я обнял того и другого и прижал к груди, где так сильно билось мое сердце. «Дорогие и любезные дети, — сказал я со вздохом. — Вам предстоит сделать очень много. Как я хочу, чтобы вы походили на тех, кто дал вам жизнь, следовали бы примеру добродетельных своих родителей и когда-нибудь стали утешением для их несчастных друзей». Госпожа де Вольмар в порыве восторга еще раз бросилась мне на шею; казалось, она хотела отплатить мне своими ласками за те ласки, коими я осыпал ее сыновей. Но, к удивлению моему, второе ее объятие совсем не походило на первое. Я сразу это почувствовал. Теперь я держал в своих объятиях мать семейства, вокруг были ее дети и муж, и это внушало мне почтение к ней. Лицо ее выражало глубокое достоинство, — это сперва не бросилось мне в глаза; я невольно чувствовал к ней какое-то новое уважение; и то, что она обращалась со мною запросто, мне стало почти тягостно; какой ни была она прекрасной в моих глазах, я бы охотнее поцеловал край ее платья, чем ее щечку; словом, в ту минуту я почувствовал, что она, а может быть, и я сам уже не те, какими мы были прежде, и я счел это хорошим для себя предзнаменованием.

Господин де Вольмар взял меня под руку и повел в отведенное мне помещение. «Вот ваши апартаменты, — сказал он мне, — в них никогда не жили и не будут жить посторонние люди. Отныне эти покои будут заняты только вами или будут пустовать». Судите сами, как мне приятно было слышать столь лестные слова, но так как я еще недостаточно их заслужил, то они повергли меня в смущение. Г-н де Вольмар вывел меня из затруднительного положения, ибо, не дожидаясь моего ответа, пригласил пройтись с ним по саду. Там он сумел так повести себя, что я почувствовал себя свободнее; по тону его видно было, что ему известны прежние мои заблуждения, но что он верит в мою прямоту; он говорил со мною как отец с сыном и, выказывая мне уважение, тем самым делал для меня невозможным совершить что-либо недостойное. Да, милорд, он не ошибся, я никогда не забуду, что должен оправдать его и ваше доверие. Но почему на сердце у меня тяжело от его благодеяния? Зачем человек, которого я должен любить, оказался мужем моей Юлии?

В этот день мне, очевидно, было определено пройти через всевозможные испытания. Когда мы возвратились в гостиную, к Юлии, г-на де Вольмара позвали по поводу какого-то его распоряжения, и я остался с Юлией наедине.

Я вновь попал в затруднительное положение, еще более тягостное и совсем непредвиденное. Что ей сказать? Как начать? Осмелюсь ли я напомнить ей о былой нашей близости, о прежних столь памятных днях? Или пусть лучше считает она, что я все забыл и более о прошлом не думаю? Какая пытка обращаться с женщиной словно с посторонней, меж тем как образ ее всегда у тебя в сердце! Но что за гнусность злоупотребить гостеприимством и повести с нею речи, каких она более не должна слышать! Тревожные эти размышления привели меня в полную растерянность, лицо у меня запылало, я не смел ни заговорить, ни поднять глаза, ни пошевелиться, и, думается, я бы так и просидел до возвращения мужа, если б она не вывела меня из этого мучительного состояния. Ее, по-видимому, нисколько не смущало то, что мы остались с глазу на глаз. Она держала себя так же просто, ее манеры не изменились — говорила она или же молчала. Я заметил только, что она старалась вложить в слова свои больше веселья и непринужденности и смотрела на меня взглядом отнюдь не робким или нежным, — взгляд ее был добрым и ласковым, как будто она хотела ободрить, успокоить меня и помочь мне избавиться от стесненности, которой не могла не заметить.

Она говорила о долгих моих странствиях: ей хотелось узнать все подробно, особливо о тех опасностях, каким я подвергался, и о перенесенных мною бедствиях, — ей хотелось, как она мне сказала, по долгу дружбы вознаградить меня за все испытания. «Ах, Юлия, — печально заметил я, — всего минуту я нахожусь возле вас, а вы уже готовы отправить меня обратно в Индию». — «Нет, нет! — ответила она, смеясь. — Но я тоже хочу побывать там».

Я ответил, что написал для вас отчет о моем путешествии и привез для нее копию с этой реляции. Тогда она с живым интересом спросила, как вы поживаете. Я рассказал о вас, и пришлось мне, конечно, при этом вспомнить о своих страданиях и о тех огорчениях, какие я вам причинил. Она была растрогана и, заговорив более серьезным тоном, стала оправдываться и доказывать, что она должна была сделать то, что сделала. Как раз тут вошел г-н де Вольмар, и, к великому моему смущению, она и при нем продолжала свою речь, словно его и не было в комнате. Заметив, как я удивлен, он не мог сдержать улыбки. А когда Юлия кончила свои объяснения, он сказал: «Вот вам образец откровенности, царящей у нас. Если вы искренне хотите быть добродетельным, старайтесь следовать примеру Юлии: это единственная моя просьба к вам и единственное мое наставление. Желание держать в тайне самые невинные поступки — первый шаг к пороку; кто прячется от людей — рано или поздно будет иметь для того основания. Все предписания морали можно заменить следующим правилом: «Никогда не делай и не говори ничего такого, что бы ты не решился сделать известным всем и каждому». Я, например, всегда считал достойнейшим человеком того римлянина, который решил построить свой дом таким образом, чтобы каждый мог видеть, что там происходит.

Я хочу, — добавил г-н де Вольмар, — предложить вам два решения. Вы вольны выбрать то, какое вам больше по душе, но выбрать надо обязательно». Взяв за руку жену и меня, он сказал, пожимая мне руку: «Начинается наша дружба, вот милые сердцу узы ее; пусть будет она неразрывна. Обнимите Юлию, всегда обращайтесь с нею как с сестрою и другом своим. Чем задушевнее станут ваши отношения, тем лучшего мнения о вас я буду. Но, оставаясь наедине с нею, ведите себя так, словно я нахожусь с вами, или же при мне поступайте так, будто меня около вас нет. Вот и все, о чем я вас прошу. Если вы предпочитаете второе решение, можете спокойно избрать его; я оставляю за собой право уведомлять вас о том, что мне не нравится в вашем поведении. Условимся так: если я ничего вам не говорю, значит, вы можете быть уверены, что ничем не вызвали моего недовольства».

Два часа назад такие речи привели бы меня в глубокое смущение; но г-н де Вольмар уже начинал оказывать на меня столь сильное влияние, что я почти привык слушаться его. Мы продолжали вести втроем мирную беседу, и, обращаясь к Юлии, я всякий раз называл ее «сударыня». «Скажите откровенно, — заметил, наконец, муж, прервав меня, — скажите, в недавнем своем разговоре с глазу на глаз вы называли ее «сударыня»?» — «Нет — ответил я несколько растерянно, — но ведь правила приличия…» — «Правила приличия — это маска, которую надевает порок. А там, где царит добродетель, она излишня. Я ее отвергаю. Называйте при мне мою жену — Юлия, если хотите, а наедине называйте ее «сударыня», — это мне безразлично». Я уже начинал понимать, с каким человеком имею дело, и решил всегда держать себя так, чтобы совесть моя была чиста.

Я был разбит усталостью, тело мое нуждалось в пище, а душа в отдыхе; то и другое я нашел за столом. После стольких лет разлуки и мучений, после долгих странствий я думал в каком-то упоении: я возле Юлии, я вижу ее, говорю с ней, сижу с нею за столом, она смотрит на меня без всякой тревоги, принимает меня без всякого страха, ничто не омрачает нашей радости быть вместе. Сладостная и драгоценная невинность, я еще не ведал твоей прелести и только сегодня начинаю жить без страданий.

Вечером я удалился к себе и, проходя мимо опочивальни хозяев дома, видел, как они вместе вошли туда; печально побрел я в свою спальню, и, признаюсь, эта минута была для меня далеко не из приятных.

Вот, милорд, как прошло это первое свидание, которого я так страстно желал и так жестоко страшился. Оставшись один, я попытался собраться с мыслями, поглубже заглянуть в свое сердце. Но еще не улеглось волнение, пережитое за истекший день, и я не мог сразу же разобраться в истинном состоянии души своей. Твердо знаю только то, что, если характер моих чувств к ней не изменился, очень изменилась их форма. Я теперь всегда стараюсь видеть третье лицо меж нами и, насколько прежде жаждал свиданий наедине, настолько ныне страшусь их.

Рассчитываю съездить на два-три дня в Лозанну. Могу сказать, что я не видел как следует Юлии, раз я еще не свиделся с ее двоюродной сестрицей, с ее любимой, милой подругой, которой я обязан всем и которая, так же как и вы, милорд, неизменно будет предметом моей дружбы, моих забот, признательности и всех добрых чувств, какими располагает мое сердце. По возвращении я не замедлю написать вам более подробное письмо. Мне необходимы ваши советы, и мне нужно лучше разобраться в себе. Я знаю свой долг и выполню его. Как ни приятно для меня жить в этом доме, клянусь, я немедленно покину его, если только замечу, что мне здесь слишком приятно быть.


Доверие прекрасных душ.

ПИСЬМО VII

От г-жи де Вольмар к г-же д'Орб

Если бы ты осталась у нас до того дня, как мы тебя просили, ты бы перед отъездом имела удовольствие обнять своего подопечного. Он приехал третьего дня и нынче хотел отправиться к тебе; но у него что-то вроде прострела (результат усталости от нелегкой дороги) — и пришлось ему полежать в постели; нынче утром ему пускали кровь[202]Зачем пускали кровь? Стало быть, и в Швейцарии такая мода? — прим. автора. . Впрочем, я твердо решила, тебе в наказание, не отпускать его так скоро; придется тебе самой приехать сюда, иначе ты еще долго его не увидишь, так и знай. Вот ведь какую штуку придумали: свидания порознь с неразлучными подругами!

Ах, сестрица, совсем напрасно я так страшилась его приезда, и мне, право, стыдно, что я сему противилась. Я так боялась встретиться с ним, а ведь как я бы сейчас досадовала, если бы мы не свиделись. Лишь только он появился, исчезли все страхи, которые еще терзали меня и могли стать оправданными из-за постоянного моего беспокойства о нем. Теперь же моя привязанность не только не пугает меня, но, думается, я потеряла бы уважение к себе, будь он мне менее дорог. Нет, я люблю его все так же нежно, как прежде, но люблю по-другому. Сравнивая то, что я испытываю при виде его, с тем, что испытывала когда-то, я проникаюсь уверенностью, что опасность миновала; чувства мои стали совсем иными, куда менее бурными, и разница эта ощущается очень ясно.

Что касается его самого, то, хоть я и узнала его с первого взгляда, он, по-моему, очень изменился; и даже произошло то, что прежде я считала бы невозможным: во многих отношениях он изменился к лучшему. В первый день он явно был смущен, да и сама я с трудом скрывала свое смущение; но вскоре он заговорил твердым тоном и с открытым видом, вполне соответствующим его характеру. Прежде он всегда держался со мною робко и боязливо, опасаясь не понравиться мне; быть может, втайне стыдясь своей роли, недостойной порядочного человека, он всегда держался при мне как-то раболепно, и ты не раз справедливо высмеивала его за это. Теперь же, вместо рабской покорности, он держится с уверенностью друга, который умеет отнестись с почтением к женщине, достойной этого; он говорит спокойно, ведет благородные речи, не боится того, что правила нравственности пойдут вразрез с его интересами, не опасается повредить себе или оскорбить меня, похвалив то, что заслуживает похвалы; и во всем, что он говорит, чувствуется прямота и уверенность человека, который в собственном сердце ищет одобрения своим словам, тогда как раньше искал этого в моем взгляде. Я нахожу также, что благодаря знакомству с обычаями света и жизненному опыту он избавился от назидательного и резкого тона, каким грешат кабинетные ученые. Он уже не так поспешно судит о людях, с тех пор как больше наблюдал их, не торопится устанавливать общеобязательные правила с тех пор, как видел столько исключений из правил; и вообще любовь к истине исцелила его от педантичности, так что теперь он менее блестящ, но более рассудителен, и гораздо большему можно у него поучиться с тех пор, как у него поубавилось учености.

Не меньше изменился и внешний его облик, и тоже к лучшему; поступь у него теперь более решительная, манеры более непринужденные, осанка более гордая; в своих плаваниях он приобрел воинственный вид, который очень ему идет, тем более что его жесты, живые и быстрые, когда он воодушевляется, стали более степенны и неторопливы. Сразу виден моряк — человек наружно флегматический и холодный, но иногда в разговоре проявляющий свою кипучую и бурную натуру. Теперь, когда ему уже за тридцать, его мужественная красота достигла полного своего расцвета, огонь юности соединяется в нем с величавостью человека зрелого. Цвет лица у него просто неузнаваем, — наш Сен-Пре теперь черен, как мавр, и, кроме того, стал рябым после оспы. Дорогая, надо уж сказать всю правду: мне больно смотреть на эти рябины, и все же я часто ловлю себя на том, что против воли своей смотрю на них.

Но если я рассматриваю его, то и он, кажется, не менее внимательно разглядывает меня. Вполне естественно, что люди после столь долгой разлуки взирают друг на друга с каким-то любопытством; но если это любопытство как будто и связано с былою страстью, какая разница во внешнем выражении, да и в причинах его! Взоры наши теперь встречаются не столь часто, как прежде. Зато мы смотрим друг на друга более свободно. И кажется, будто мы по безмолвному уговору поочередно устремляем друг на друга взгляд. Каждый из нас словно чувствует, чей черед смотреть, и, выжидая своего срока, отводит взгляд. Можно ли видеть без глубокого удовольствия, хоть и без прежнего волнения, того, кто был когда-то любим нами столь нежно, а ныне любим столь чистой любовью? Как знать, не стремится ли самолюбие оправдать прошлую ошибку? Как знать, не бывает ли приятно каждому возлюбленному, когда страсть уже не ослепляет его, сказать себе: «А ведь выбор мой был совсем не плох!» Во всяком случае, я готова смело повторить еще раз, что у меня сохранились самые нежные чувства к нему, и такими они останутся до конца жизни моей. Я не только не корю себя за эти чувства, но радуюсь им; не будь их у меня, я бы краснела от стыда, видя в том признак испорченности или черствого сердца. Что же касается Сен-Пре, смею думать, что после добродетели он больше всего на свете любит меня. Я знаю, чувствую, что он гордится моим уважением к нему, а я горжусь его уважением и постараюсь всегда быть достойной такой чести. Ах, видела бы ты, с какою нежностью он ласкал моих детей, знала бы ты, с каким удовольствием он говорит о тебе, сестрица, — ты убедилась бы, что я все еще дорога ему!

Наше с тобой мнение о нем правильно, оно окрепло вдвойне, потому что и господин де Вольмар его разделяет; встретившись с Сен-Пре, он и сам увидел в нем все то хорошее, о чем мы ему говорили. Он много беседовал со мною об этом два вечера, радовался решению, которое принял, и журил меня за то, что я тому противилась. «Нет, — говорил он мне вчера, — мы не допустим, чтобы столь благородный человек сомневался в себе самом, мы научим его больше полагаться на свою добродетель и, быть может, будем когда-нибудь вознаграждены за свои заботы гораздо более, чем ожидаем. Но и сейчас я уже могу сказать, что его характер мне нравится; особенно же я ценю в нем черту, которой он в себе и не замечает, а именно — его холодность по отношению ко мне. Чем меньше он выражает мне дружелюбия, тем более вызывает у меня уважения. Не могу и сказать, как я боялся, что он станет заискивать во мне. То было первое испытание, которое я ему назначил; ему предстоит еще второе испытание[203]Письмо, в котором говорится об этом втором испытании, было уничтожено, но я постараюсь рассказать об этом при случае. — прим. автора. , и я буду тогда наблюдать за ним, а уж после того брошу наблюдать». На это я сказала: «Сейчас поведение Сен-Пре доказывает лишь откровенность его характера. Ведь не в силах он был заставить себя принять покорный и любезный вид при встречах с моим отцом, хоть это было бы крайне выгодно для нас, и к тому же я настоятельно просила его об этом. С горестью видела я, что он лишает себя единственной поддержки, но не могла сердиться на него за то, что он не умеет ни в чем притворяться». — «Но тут дело совсем иное, — заметил мой муж, — между ним и вашим отцом была вполне естественная антипатия, исходящая из противоположности их воззрений. А поскольку у меня нет нетерпимости, нет предрассудков, я уверен, что у него не может быть ко мне естественной ненависти. Да и кто будет ненавидеть меня? Человек, не имеющий страстей, ни у кого не может вызывать ненависть. Но я похитил у него сокровище. Это он не так-то скоро простит. Зато тем больше он будет любить меня, когда убедится, что обида, которую я нанес ему, не мешает мне смотреть на него благожелательно. Если б он сейчас ластился ко мне, то я счел бы его мошенником; если он никогда не будет ласков со мною — значит, он чудовище».

Вот, милая Клара, как у нас обстоит дело, и я уже начинаю верить, что небо благословит прямоту наших сердец и добрые намерения моего мужа. Но зачем же это я тебе подробно рассказываю? Ты совсем не заслуживаешь, чтобы я с таким удовольствием беседовала с тобой. Больше ничего тебе говорить не буду, если хочешь узнать что-либо еще, приезжай, сама увидишь.

P. S. Нет, все-таки надо рассказать тебе о том, что произошло в связи с этим письмом. Ты знаешь, с какой снисходительностью г-н де Вольмар встретил запоздалое признание, к коему принудило меня нежданное возвращение Сен-Пре. Ты видела, как ласково сумел он осушить мои слезы и рассеять мой страх позора. То ли действительно ему все уже было известно, как ты разумно предполагала, то ли он был тронут моим признанием, понимая, что этот шаг продиктован раскаянием; как бы то ни было, он продолжал относиться ко мне так же, как прежде, и, казалось, его заботы, его доверие и уважение ко мне даже возросли, — он словно хотел вознаградить меня за то, что я преодолела мучительный стыд, которого стоили мне мои признания. Сестра, ты знаешь мое сердце, суди сама, какое впечатление это произвело на меня.

Лишь только он дал согласие на то, чтобы приехал бывший наш учитель, я тотчас же приняла сильнейшие меры предосторожности против себя самой: я решила все поверять мужу, передавать ему каждую беседу, какую случится мне вести отдельно от него, показывать ему все свои письма. Я даже вменила себе в обязанность писать каждое письмо так, словно он не будет его видеть, а затем показывать ему. Ты и в этом письме найдешь строки, написанные именно таким образом, и надо сказать, когда я писала их, то не могла забыть, что муж это прочтет, и все же не изменила там ни единого слова; но когда я принесла ему письмо, он посмеялся надо мною и не соблаговолил его прочесть.

Признаюсь, я была немного обижена: мне почудилось, что он усомнился в моей честности. От него не ускользнуло это движение души моей, и он поспешил успокоить меня. Право, он самый прямой и самый великодушный из людей. «Признайтесь, — сказал он, — что в этом письме вы говорили обо мне меньше, нежели обычно». Я это подтвердила: разве пристало бы много говорить о нем, а затем показать ему, что именно я о нем сказала. «Ну так вот, — улыбаясь, заметил он, — лучше не показывайте мне, что вы обо мне говорите, но зато говорите побольше». Затем он продолжал уже более строгим тоном: «Брак — это дело важное, серьезное, тут неуместны мелкие излияния чувств, какие допускает нежная дружба. Иной раз она очень кстати смягчает крайнюю суровость брачных уз, и очень хорошо, если порядочная и благоразумная женщина может найти у верной подруги утешение, совет и поддержку, коих она в иных вопросах не осмеливается просить у мужа. Пусть вы никогда и не говорите меж собой ничего такого, что вам не хотелось бы передавать мне, но остерегайтесь обращать эти сообщения мужу в закон для себя, иначе они могут стать стеснительной обязанностью, и ваши откровенные беседы со мной будут более пространными, но менее приятными. А душевные излияния делаются сдержанными при любом свидетеле. Есть множество секретов, которые должны знать трое друзей, но говорить об этом они могут лишь с глазу на глаз. Вы сообщаете одно и то же своей подруге и мужу, но говорите с ними по-разному, а если вздумаете все смешать, то окажется, что ваши письма предназначаются больше мне, нежели ей, и вы не будете чувствовать себя свободно ни с нею, ни со мной. Я говорю все это и в своих и в ваших интересах. Разве вы не видите, что уже боитесь хвалить меня в своих письмах? И это вполне естественно, но зачем вы хотите лишить себя удовольствия сказать своей подруге, как вам дорог муж, а меня — удовольствия думать, что даже в самых задушевных беседах вам приятно говорить обо мне? Юлия, Юлия, — добавил он, сжимая мне руку и ласково глядя на меня, — вы унижаете себя предосторожностями, совсем для вас ненужными. Неужели вы никогда не научитесь по достоинству ценить себя?»

Дорогая моя подруга, не могу передать, как все это выходит у него, у несравненного моего мужа, а только мне теперь не стыдно перед ним. Вопреки всему он поднимает меня так высоко, и я чувствую, что своим доверием он научит меня, как заслужить это доверие.

ПИСЬМО VIII

Ответ

Как, сестрица, наш путешественник прибыл, а я еще не видела его у моих ног, нагруженного трофеями его охоты в Америке! Так и знай, я обвиняю в этом промедлении не его, а тебя, — ведь он томится нетерпением не меньше моего, но я вижу, что он не так уж позабыл, как ты уверяешь, обязанности твоего раба, и я сетую не столько на его пренебрежение, сколько на твою тиранию. Я полагаю также, что очень дерзко с твоей стороны требовать, чтобы такая строгая и педантичная особа, как я, сама сделала бы первый шаг и без всяких церемоний помчалась к вам, желая расцеловать черномазого и щербатого[204]То есть рябого — на местном наречии. — прим. автора. странника, четыре раза проплывшего под солнцем в зените и видевшего страну пряностей[205] …видевшего страну пряностей.  — «Страной пряностей» или «Пряными островами» называли Молуккские о-ва, откуда преимущественно доставлялись в Европу пряности. — (прим. Е. Л.). . Смешно, что ты принялась журить меня, боясь, как бы я первая тебя не побранила. Хотела бы я знать, зачем ты берешься не за свое дело? Вот я по этой части мастерица, нахожу в ссорах удовольствие, и это самое подходящее для меня занятие. Но ты в нем до крайности неловка и совсем не умеешь ссориться. А если бы ты знала, как ты мила, когда бываешь в чем-нибудь виновата, какую прелесть придает тебе смущение и молящий взгляд, — право, вместо того чтобы журить друзей, тебе бы надо всю жизнь просить у них прощения, если не по чувству долга, то хотя бы из кокетства.

Ну, а теперь проси у меня прощения всяческим образом. Нечего сказать, хороший замысел: взять супруга в поверенные своих тайн и принимать хитроумные предосторожности в такой святой дружбе, как наша. Несправедливая подруга, малодушная женщина! Кому же из всех людей на свете откроешь ты свою добродетельную душу, если не доверяешь и своим и моим чувствам? Можешь ли ты, не оскорбляя нас обеих, бояться своего сердца и моей снисходительности, когда ты связана священными узами? С трудом могу понять, как тебя не возмутила мысль допустить кого-то третьего в сокровенные беседы двух подруг. Я очень люблю вволю поболтать с тобою, но если б я знала, что взгляд мужчины будет шарить в моем письме, — для меня уже не было бы никакого удовольствия писать тебе; вместе со сдержанностью закралась бы холодность, и мы уж больше не любили бы друг друга так, как прежде. Видишь, какой опасности подвергло бы нас твое глупое недоверие, не будь твой муж умнее тебя.

Он поступил очень благоразумно, отказавшись читать твое письмо. Быть может, оно не доставило бы ему такого уж удовольствия, как ты надеялась, — еще меньше, чем мне, ибо состояние, в каком я тебя видела, позволяет мне судить, что с тобою сейчас делается. Все мудрые созерцатели, посвятившие свою жизнь изучению сердца человеческого, знают о безошибочных признаках любви куда меньше, чем самая ограниченная, но чувствительная женщина. Г-н де Вольмар прежде всего заметил бы, что в твоем письме с начала и до конца говорится только о нашем друге, и он не обратил бы внимания на добавление, где о Сен-Пре нет ни слова. Если б это добавление ты писала десять лет назад, уж не знаю, дитя мое, как бы ты это сделала, но, несомненно, и в нем присутствовал бы наш друг, пробравшись какой-нибудь лазейкой, тем более что мужу не полагалось бы видеть этой приписки.

Господин де Вольмар заметил бы еще, что ты чрезвычайно внимательно изучила гостя и с большим удовольствием его описываешь. Но твоему супругу надо проглотить всего Аристотеля и Платона, чтобы узнать, что женщина смотрит на своего возлюбленного, а не изучает его. Для всякого изучения требуется хладнокровие, которого никогда не бывает при встрече с тем, кого любишь.

Наконец, твой муж вообразит, что все замеченные тобою перемены ускользнули бы от чужого взора, а я, наоборот, боюсь найти такие перемены, которых ты не уловила. Как бы ни изменилась наружность твоего гостя, как бы она ни отличалась от его былого облика, если б сердце твое не изменилось, ты видела бы его прежним. Как бы то ни было, ты отводишь взгляд, когда он на тебя смотрит, — это все же хороший признак, очень хороший. Ты теперь, значит, отводишь взгляд, а не опускаешь глаза? Да? Ведь ты, наверно, не оговорилась? Как ты думаешь, наш мудрец тоже заметил это?

Есть еще одно, что может встревожить любого супруга, — а именно какая-то умиленная нежность, сохранившаяся в твоих речах о том, кто был тебе дорог. Читая твое письмо, слушая твои слова, можно ошибиться в оттенке твоего чувства к нему, и надо очень хорошо тебя знать, чтобы не обмануться тут, — надо знать, что ты говоришь просто о друге и что ты говоришь так о всех своих друзьях. Это черта, свойственная твоему характеру; твой муж хорошо ее знает и не станет тревожиться. Да и как может быть, чтобы в столь нежном сердце, как твое, чувство чистой дружбы чуточку не походило на любовь? Слушай, сестрица, пусть мои слова хорошенько приободрят тебя, но не внушают тебе гордости. Ты сделала большие успехи, и это очень много значит. Я полагалась только на твою добродетель, а теперь уже полагаюсь и на твой разум; я думаю теперь, что если ты и не совсем еще исцелилась, то, по крайней мере, легко можешь исцелиться, и ты уже так много для этого сделала, что будет непростительно, если ты не доведешь исцеление до конца.

Перед твоим добавлением к письму я заметила маленький отрывочек, который ты по своей добросовестности не вычеркнула и не изменила, памятуя о том, что муж твой должен его увидеть. Я уверена, что при чтении этих фраз его уважение к тебе возросло бы вдвое, если это возможно, но особого удовольствия они бы ему не доставили. Вообще это письмо могло бы внушить ему полное доверие к твоему поведению, но большие опасения относительно твоей склонности. Признаться, боюсь я этих рябин, с которых ты глаз не сводила. Никогда любовь не прибегала к столь опасным прикрасам. Я знаю, другую женщину они бы не привлекли, но ты всегда помнишь о той, кого не могли пленить ни юность, ни красота возлюбленного, а погубила мысль о тех страданиях, которые он из-за нее перенес. Несомненно, по воле неба у него остались следы этой болезни для испытания твоей добродетели, а у тебя их не осталось для испытания твоей стойкости.

Перехожу к главному предмету твоего послания; ты ведь знаешь, когда было получено письмо нашего друга, я тотчас прилетела к тебе — дело было очень важное. Но теперь… Если б ты знала, как мне трудно оторваться хотя бы на несколько дней, сколько у меня сейчас всяких дел, ты бы поняла, что мне пока невозможно уехать из дому, иначе все совсем запутается и я должна буду провести тут еще и будущую зиму, а ведь это не входит ни в твои, ни в мои планы. Не лучше ли нам лишить себя удовольствия побыть вместе два-три дня, побеседовать наспех, зато уж через полгода зажить вместе? Полагаю также, что будет совсем не бесполезно, если я поговорю в отдельности и не спеша с нашим философом, — ведь надо разузнать, что у него на сердце, ободрить его и дать ему полезный совет, как вести себя с твоим мужем и даже с тобою; не думаю, чтобы ты могла свободно говорить с ним об этом, и вижу по твоему письму, насколько он нуждается в добром совете. Мы с тобою так привыкли руководить им, что отчасти отвечаем за него перед своей совестью; и до тех пор, пока его разум совсем не избавится от наваждения, мы должны ему помогать. Что до меня, то я всегда с удовольствием готова оказать ему поддержку, — он весьма почтительно прислушивался к моим советам, хотя это и очень дорого ему стоило. Я никогда этого не забуду и, после покойного мужа, больше всех уважаю и люблю нашего друга. Я приберегаю для него удовольствие оказать мне здесь некоторые услуги. У меня многие бумаги в большом беспорядке, он поможет мне в них разобраться; кроме того, есть несколько запутанных дел, и тут мне очень будут полезны его познания и его хлопоты. Впрочем, я надолго не задержу его у себя — дней пять-шесть, не больше, а может быть, отошлю его к тебе обратно на другой же день; у меня слишком много самолюбия, чтобы ждать, пока гостя не охватит нетерпение и не захочется ему поскорее возвратиться домой, и слишком зоркий взгляд, который не даст мне тут ошибиться.

Итак, лишь только он отдохнет с дороги, немедленно пришли его ко мне, — то есть дозволь ему поехать. Тут уж я шуточек не потерплю. Ты прекрасно знаешь, что если я иной раз и смеюсь сквозь слезы, а все же огорчаюсь всегда искренне, если и браню кого-нибудь посмеиваясь, то все-таки чувствую гнев. Если ты будешь умницей и все сделаешь, как я прошу, обещаю тебе прислать с ним хороший подарок, который доставит тебе большое-пребольшое удовольствие… А если заставишь меня томиться ожиданием, так и знай, ничего не получишь.

P. S. Кстати, скажи мне: курит наш моряк? ругается? пьет водку? носит большую саблю? похож на пирата?.. Боже мой, как мне любопытно посмотреть на человека, возвратившегося от Антиподов[206] …возвратившегося от Антиподов.  — «Антиподы» на французском языке XVII–XVIII вв. — обозначение мест очень далеких, «на краю света». — (прим. Е. Л.). .

ПИСЬМО IX

От Клары к Юлии

Ну вот, сестрица, возвращаю тебе твоего раба. Целую неделю он был моим собственным рабом и носил свои оковы столь охотно, что, как видно, прямо создан для услуг. Скажи спасибо, что я не задержала его еще на неделю, потому что, не в обиду тебе будь сказано, если бы ждать того дня, когда ему станет скучно со мной, то я могла бы и не отсылать его к тебе так скоро. Словом, я без зазрения совести держала его у себя, только вот не осмелилась поселить его в своем доме. Не раз в жизни я чувствовала гордость душевную, которая презирает раболепие перед благоприличиями и так подходит добродетели. На этот раз я почему-то оказалась более робкой. Однако ж могу заверить, что скорее готова была упрекать, нежели хвалить себя за такую сдержанность.

Но знаешь ли ты, почему наш друг так спокойно переносил свое пребывание здесь? Во-первых, он был в моем обществе, и смею утверждать, что одно уж это обстоятельство помогло ему набраться терпения. Во-вторых, он избавил меня от некоторых неприятностей, оказал мне услуги в моих делах, а другу такое занятие не кажется скучным. В-третьих, ты хотя и виду не подаешь, но, несомненно, сразу угадала, что мы говорили о тебе, и если вычесть часы, уходившие на эти беседы, из того времени, которое он провел здесь, ты убедишься, что на мою долю оставалось очень мало. Разве не странная фантазия — оставаться вдали от тебя ради удовольствия говорить о тебе? Да нет, не такая уж странная. В твоем присутствии он чувствует себя стесненно, ему постоянно приходится следить за собою, малейшая нескромность стала бы преступлением, а в такие опасные минуты благородное сердце послушно лишь голосу долга; но вдалеке от тех, кто нам дорог, можно позволить себе думать о них. Человек подавляет в душе чувство любви, ставшее преступным; но зачем ему корить себя за прошлое, когда ею любовь преступной не была? Могут ли быть преступными сладостные воспоминания о былом законном счастье? Вот, думается, рассуждение, которое тебе будет не по вкусу, но ведь он-то в конце концов может себе позволить такие мысли. Он, так сказать, поднялся вверх по течению своей любви. В наших беседах воскресла первая его молодость. Он вновь повторил то, что когда-то поверял мне; он вспомнил счастливые дни, когда имел право любить тебя; он живописал мне прелесть пламенной и невинной любви… несомненно, он ее приукрасил.

О нынешнем своем отношении к тебе он говорил мало, и в том, что он говорил, было больше почтительности и восхищения, нежели любви; по-моему, он возвратится к тебе с гораздо более спокойным сердцем, чем приехал сюда. Конечно, лишь только речь заходит о тебе, в словах его звучит какая-то нежность, поднимающаяся из глубины его чувствительного сердца, однако дружба, как и прежде трогательная, придает ей другой тон; правда, я уже давно заметила, что никто не может ни видеть тебя, ни говорить о тебе равнодушно; и если к этому всеобщему чувству умиления, возникающего при виде тебя, прибавить чувство более нежное, вызванное незабвенными воспоминаниями, мы поймем, что трудно и даже невозможно, чтобы при самой строгой добродетели он относился к тебе иначе, нежели теперь. Я внимательно его расспрашивала, внимательно наблюдала и слушала, изучала его, насколько то было возможно: я не могу как следует разобраться, что творится в его душе, да и он сам не лучше в этом разбирается; и все же могу поручиться, что он проникся твердым сознанием своего и твоего долга; представить себе Юлию развращенной, достойной презрения, для него было бы страшнее смерти. Сестра, я хочу дать тебе лишь один совет, но прошу тебя послушаться меня — избегай воспоминаний о прошлом, и я отвечаю за будущее.

Что касается возвращения портрета, о котором ты говоришь, — об этом нечего и думать. Я исчерпала все мыслимые доводы. Я просила, настаивала, молила, заклинала, сердилась, целовала его, взяла его за руки и стала бы перед ним на колени, если б он допустил это. Он ничего и слушать не хочет. Негодование и упорство его беспредельны, он даже поклялся, что скорее согласится никогда более не видеть тебя, нежели отдать твой портрет. И, дав мне потрогать эту миниатюру, висящую у него на груди, он, задыхаясь от волнения, в порыве гнева промолвил: «Вот он, вот этот портрет, единственное оставшееся у меня сокровище, которое хотят вырвать у меня! Будьте уверены, что его отнимут у меня только вместе с жизнью». Послушай меня, сестрица, разумнее всего оставить ему портрет. В сущности, разве тебе так уж важно, чтоб он не оставался у Сен-Пре? Пусть упрямец хранит миниатюру. Ему же хуже.

Излив свою душу, он, видимо, почувствовал облегчение, немного успокоился и тогда заговорил о своих делах. Оказывается, ни время, ни рассудок не изменили его намерение: по-прежнему его честолюбие ограничивается желанием провести всю жизнь близ милорда Эдуарда. Я могла лишь одобрить столь благородные планы, отвечающие его характеру и чувству признательности, которое он должен питать к милорду за беспримерные его благодеяния. Он сообщил мне, что и ты высказала такое же мнение, но что г-н де Вольмар на сей раз промолчал. И тут у меня мелькнула догадка. По поведению твоего мужа, надо сказать довольно странному, и по некоторым другим признакам я подозреваю, что у него есть какие-то свои виды на нашего друга, о которых он пока умалчивает. Предоставим ему действовать и доверимся его рассудительности. Он принялся за дело таким способом, что нам должно быть достаточно ясно, насколько все задуманное им будет лишь к выгоде человека, о котором он так заботится.

Ты недурно описала наружность и манеры нашего друга, — видно, наблюдала за ним весьма пристально, чего я не ожидала от тебя, — это хороший признак. Но, Юлия, разве ты не находишь, что долгие лишения и привычка мужественно переносить их сделали его лицо еще более значительным, чем прежде? Несмотря на твой рассказ, я боялась встретить в нем ту жеманную учтивость, то обезьянство, которыми люди неизбежно заражаются в Париже, живя среди бездельников, заполняющих свой праздный день всякими пустяками. Но оттого ли, что светский лоск не пристает к иным душам, оттого ли, что морской воздух совсем стер этот глянец, — я не заметила ни малейшего его следа, и то горячее внимание, которое наш друг мне выказывал, несомненно шло от сердца. Он говорил со мною о бедном моем муже, но предпочел плакать вместе со мною, чем утешать меня, и не произнес по поводу моей утраты ни одной из тех фраз, какие говорят молодым вдовам. Он ласкал мою дочку, но, вместо того чтобы восторгаться ею вместе со мной, он, так же как и ты, упрекал меня за ее недостатки и жалел, что я балую девочку; он ревностно занялся моими делами и почти ни в чем не был согласен с моими мнениями. Вдобавок, когда яркое солнце режет мне глаза, он и не подумает подбежать к окну и задернуть занавеску; а если мне надо перейти из одной комнаты в другую, то сколько б я ни совершала это утомительное путешествие, он не бросится мне на помощь и не предложит галантно руку, обернув ее полой кафтана; вчера мой веер добрую минуту лежал на полу, а мой кавалер так и не кинулся с другого конца комнаты и не подхватил его, как будто вытаскивая из огня. Утром, до того как прийти ко мне, он ни разу не посылал справиться о моем здоровье. На прогулке он не стремился, как то велит хороший тон, всегда держать шляпу на голове,[207] …всегда держать шляпу на голове…  — До середины XVIII в., по правилам хорошего тона, шляпу полагалось носить под мышкой во всякую погоду. Но во второй половине века в моду вошла другая крайность — не снимать шляпы нигде, даже в театре. — (прим. Е. Л.). как будто она приколочена к черепу гвоздями[208]Парижане гордятся, что сумели сделать светскую жизнь легкой и удобной. Однако же эта легкость состоит из множества правил, столь же важных, как и упомянутые здесь. В хорошем обществе все становится обычаем и законом. И обычаи в нем возникают и исчезают с молниеносной быстротой. Воспитанность в том и состоит, чтобы держаться настороже и ловить все модные новшества на лету, преувеличивать их и показывать, что тебе известны самые последние. И все это для простоты! — прим. автора. . За столом я частенько просила у него табакерку (которую он не называет «коробочкой»), и он всегда подавал мне ее попросту рукой, а не на тарелке, словно лакей; раза два-три за обедом он пил за мое здоровье[209] …пил за мое здоровье…  — Во времена Руссо обычай пить за здоровье был в светском обществе отменен и сохранялся только в низших кругах. — (прим. Е. Л.). , и готова держать пари, что ежели б он остался у нас на зиму, то по вечерам грелся бы вместе с нами у камелька, как старый буржуа. Тебе, конечно, смешно, сестрица, но укажи мне среди наших знакомых, недавно приехавших из Парижа, хоть одного человека, сохранившего такую простоту нравов. Впрочем, тебе, вероятно, показалось, что в одном отношении наш философ изменился к худшему: теперь он немножко больше обращает внимания на людей, которые говорят с ним, а ведь это возможно только в ущерб его вниманию к тебе; думаю, однако, дело не дойдет до его примирения с госпожой Белон. А, по-моему, знаешь, он изменился к лучшему — стал еще серьезнее и степеннее, чем прежде. Душенька, побереги его хорошенько до моего приезда. Он сейчас как раз такой, что мне будет очень приятно дразнить его с утра до вечера.

Подивись же моей скромности: я еще ничего тебе не сказала, какой подарок тебе посылаю, — и какой другой подарок вскоре за ним последует; но ты увидишь первое подношение прежде, чем распечатаешь мое письмо, и, зная, как я обожаю то, что тебе преподношу сейчас, и какие у меня к тому есть основания, ты, которая так тосковала об этом подарке, должна будешь признать, что я сделала даже больше, чем обещала. Ах, Юлия, в ту минуту, когда ты читаешь эти строки, моя милая дочка, наверное, уже сидит у тебя на коленях. Ты обнимаешь ее. Она гораздо счастливее матери. Но через два месяца я буду счастливее, чем она, потому что больше почувствую свое счастье. Ну, дорогая сестра, разве ты не владеешь мною целиком и полностью? Там, где ты находишься, где находится моя дочка, там и я пребываю, — какой частицы моей души нет возле вас? Так вот, прими это милое дитя, прими как родную дочку; я тебе уступаю ее, отдаю ее тебе, вручаю тебе материнскую власть над нею, исправь мои ошибки в ее воспитании, возьми на себя заботы, с которыми я, по-твоему, очень плохо справляюсь; будь уже сейчас матерью девочки, которая когда-нибудь станет женою твоего сына; для того чтобы она стала мне еще дороже, сделай из нее, если возможно, вторую Юлию. Она уже похожа на тебя лицом, предвижу, что по характеру будет такая же серьезная особа, как ты, и такая же любительница читать проповеди; когда ты отучишь мою дочь от капризов, виновницей коих считают меня, она как две капли воды станет похожа на мою кузину Юлию; только будет счастливее, ибо меньше слез ей придется лить и меньше борений выдерживать. Если бы небо сохранило ей отца, лучшего из отцов, он ни за что не стал бы мешать ее сердечным склонностям, да и мы с тобою не будем им противиться. С какой радостью я вижу, что ее склонности согласуются с нашими планами. Знаешь ли ты, что она жить не может без своего маленького «жениха», отчасти поэтому я и посылаю ее к тебе. Вчера у нас с ней был забавный разговор, — наш друг просто умирал от смеха. Прежде всего, выяснилось, что ей нисколько не жаль расстаться со мною, — хотя я с утра до вечера угождаю ей как самая покорная служанка и ни в чем не могу ей отказать. Ты же по двадцать раз в день говоришь ей «нет», но именно ты для нее «дорогая мамочка», которую она видит с радостью и, несмотря на все твои запреты, любит больше, чем меня со всеми моими лакомствами. Когда я ей сказала, что собираюсь отправить ее к тебе, она, как ты, конечно, и ожидала, пришла в неописуемый восторг; но, желая ее подразнить, я добавила, что на ее место ты пришлешь мне «маленького жениха», а это ей совсем не по нраву. Она растерянно спросила, «зачем он мне». Я ответила, что хочу оставить его себе. Она сделала гримасу. «Так что же, Генриетта, ты, значит, не хочешь уступить мне твоего «маленького жениха»?» — «Нет», — довольно сухо ответила она. «Нет? А я тоже не хочу его уступить. Кто же разрешит наш спор?» — «Маменька, пусть все решит мамочка». — «Ну, значит, верх будет мой, ты же знаешь, чего я хочу, того и она хочет». — «Ах, но ведь мамочка всегда хочет только разумного». — «Как, мадемуазель, а разве это не одно и то же?» Девочка лукаво улыбнулась. «Но все-таки, — продолжала я, — почему бы ей и не отдать мне «маленького жениха»?» — «Потому что он вам не подходит». — «А почему он мне не подходит?» В ответ опять лукавая улыбка. «Ну, говори откровенно, — по-твоему, я слишком стара для него?» — «Нет, маменька, но он слишком молод для вас…» Сестрица, подумай, ведь девчушке только семь лет! Право, если голова у меня не пошла кругом, то, верно, это уже произошло раньше.

Мне хотелось еще ее подразнить. «Дорогая Генриетта, — сказала я с самым сердитым видом, — он и тебе не подходит, уверяю тебя». — «Почему это?» — воскликнула она встревоженно. «Он для тебя слишком большой проказник». — «Да? Это ничего, мама. Он у меня будет умником». — «А если, не дай бог, он и тебя с ума сведет?» — «Ах, милая маменька, вот хорошо! Я хочу походить на вас». — «На меня? Ах ты, дерзкая девчонка!» — «Ну да, маменька, вы же целый день говорите, что я вас с ума свожу. Ну, так вот, пусть он меня с ума сводит, вот и все».

Я знаю, ты не одобряешь этой милой детской болтовни и скоро сумеешь положить ей конец. Мне она кажется очаровательной, но я не хочу ее оправдывать, а только показать тебе, что твоя дочка уже очень любит своего «маленького жениха», и хотя он на два года младше ее, она вполне достойна авторитета, который ей дает ее старшинство. В противоположность участи твоей покойной матери, я вижу по твоему, да и по своему примеру, что, когда в доме властвует женщина, порядки в нем совсем неплохие. Прощай, моя любимая, прощай, дорогая моя, неразлучная подруга. Считайте дни, время идет, и к сбору винограда я уже буду у вас.

ПИСЬМО X

К милорду Эдуарду

Сколько радостей, пришедших слишком поздно, вкусил я за последние три недели! Как сладостно проводить дни в лоне спокойной дружбы, укрывшись от урагана страстей. Милорд, какое приятное и трогательное зрелище — простой, хорошо налаженный дом, где царит порядок, мир, невинность, где нет ни пышности, ни блеска, но соединено все, что соответствует истинному назначению человека. Леса и нивы, уединение, покой, летнее время года, широкая водная гладь, расстилающаяся перед моими глазами, — все напоминает мне мой прелестный остров Тиниан[210] …мой прелестный остров Тиниан.  — Остров Тиниан, иначе Буэнависта, находится в южной части Океании. В его описании, так же как и в других путевых впечатлениях Сен-Пре, Руссо основывается на книге Р. Вальтера о кругосветном плавании адмирала Ансона, изданной в 1745 г. в Лондоне и переведенной на французский язык в 1750 г. — (прим. Е. Л.). . Казалось, воплотились пламенные мечты, кои столько раз лелеял я там; жизнь, которую я здесь веду, мне по вкусу, люди, среди которых живу я, мне по сердцу. Для полноты счастья недостает мне среди собравшихся здесь лишь двух человек: но я надеюсь вскоре их увидеть.

В ожидании тех дней, когда с приездом вашим и госпожи д'Орб достигнут предела сладостные и чистые радости, кои мне довелось испытать здесь, я хочу дать вам о них представление, подробно описав здешний уклад жизни, свидетельствующий о семейном счастье хозяев дома, которое разделяют и все, живущие под их кровом. Быть может, мои рассуждения когда-нибудь пригодятся вам при осуществлении плана, занимающего вас, и эта надежда еще больше побуждает меня рассказать о том, что я здесь вижу.

Я не стану описывать дом в Кларане, — вы его знаете. Вы знаете, что он стал просто очарователен, что с ним связаны для меня сладкие воспоминания и он дорог для меня как тем, что я вижу в нем сейчас, так и тем, что он мне напоминает. Г-жа де Вольмар с полным основанием предпочитает жить тут, а не в Этанже, — большом великолепном замке, но таком старом, унылом и неудобном, да еще и не имеющем в окрестностях ничего, что могло бы сравниться с красотами Кларана.

С тех пор как хозяева дома переехали сюда, они постарались обратить себе на пользу то, что прежде служило лишь для украшения, — теперь это уже дом, предназначенный не для любования им, а для постоянной жизни. Исчезли длинные неуютные анфилады, так как сквозные пролеты заделаны и двери прорезаны в другом месте; огромные покои перегорожены, и комнаты теперь расположены лучше. Старинную богатую мебель заменили простой и удобной. Все теперь тут так приятно и весело, все дышит изобилием и домовитостью, ни в чем нет кричащего богатства и роскоши. В каждой комнате чувствуется, что ты в деревне, и вместе с тем найдешь тут и все городские удобства. Подобные же перемены произведены и в служебных постройках. Птичий двор расширили, потеснив каретники, на месте старой развалившейся бильярдной стоит теперь амбар с прекрасным точилом для выжимки винограда, а там, где прежде обитали крикливые павлины, от которых теперь отделались, устроили сыроварню. Огород был слишком мал для надобностей кухни, и часть цветника засадили овощами, но грядки этого второго огорода расположены так умело, содержатся в такой опрятности, что этот переряженный цветник еще больше, чем прежде, ласкает взор. Мрачные тисы, закрывавшие стены дома, заменены приветливыми шпалерами плодовых деревьев. Вместо бесполезного индийского каштана во дворе уже начинают давать тень молодые тутовые деревья, осыпанные черными ягодами; даже въездная аллея до самой дороги обсажена теперь двумя рядами ореховых деревьев вместо старых тополей. Повсюду приятное заменено полезным, и почти всегда приятное от этого только выиграло. По крайней мере, я нахожу, что шум, доносящийся с птичьего двора, пение петухов, мычание коров, ржание лошадей, которых запрягают в телеги, трапезы в поле, возвращение работников и все признаки деревенского хозяйства придают дому характер более сельский, более живой, более веселый, что-то радостное, говорящее о благополучии, — чего у него не было, когда он стоял, замкнувшись в угрюмой важности.

Вольмары не сдают землю в аренду фермерам, а обрабатывают ее своими стараниями, и это занимает много места в их занятиях, в их доходах, в их удовольствиях. Имение баронов д'Этанж состоит из полей, лугов и леса, но в Кларане основа хозяйства — виноградники, и тут еще больше, чем на хлебных полях, урожай зависит от способов обработки — еще одна экономическая причина, по которой супруги Вольмар предпочли жить в Кларане. Однако почти каждый год они оба ездят в Этанж ко времени жатвы, а Вольмар довольно часто бывает там и без жены. Они положили себе за правило извлекать из сельского хозяйства все, что оно может дать, — но не с целью наживы, а для того, чтобы кормить как можно большее число людей. Г-н де Вольмар утверждает, что плодородие земли пропорционально количеству рук, ее возделывающих, чем лучше земля возделана, тем больше она родит. А изобильные урожаи дают возможность еще лучше ее возделывать; чем больше людей и скота для сего употребляют, тем больше избытков дает земля для их содержания. Никто не знает, говорит он, где предел этому непрестанному и взаимосвязанному увеличению плодородия земли и количества земледельцев, занятых на ней. Наоборот, земли запущенные теряют плодородие; чем меньше в стране людей, тем меньше съестных продуктов она производит; из-за недостатка населения нельзя и прокормить его; и в каждом краю, который обезлюдел, уцелевшие его обитатели рано или поздно должны умирать с голоду.

Так как в Кларане много земли и вся она обрабатывается с великим тщанием, то, кроме дворовых слуг, тут еще нужно много поденщиков; следовательно, супруги Вольмар дают, к своему удовольствию, пропитание многим людям. Нанимая поденщиков, они предпочитают брать местных крестьян или жителей соседних деревень, а не пришлых и незнакомых людей. Если при этом хозяева кое-что теряют, ибо не всегда получают самых сильных батраков, зато выигрывают они в другом: местные поденщики признательны им за предпочтение, они всегда под рукой, и на них можно рассчитывать круглый год, хотя платят им не за все месяцы.

Для всех нанятых батраков устанавливаются две цены. Одна цена обычная, получаемая по праву, ходовая цена в этой местности, обязательная плата за работу, на которую взяли людей. Другая цена немного выше первой, — поощрительная; ее платят работникам только в том случае, если довольны ими, и почти всегда бывает так, что они стараются изо всех сил и выработка их стоит больше добавочной платы. Ведь г-н де Вольмар — человек прямой и строгий, он никогда не позволит обратить в обычай и употребить во зло то, что установлено для поощрения и в целях благодеяния. За поденщиками присматривают и подгоняют их надсмотрщики. Надсмотрщики и сами работают на скотном дворе и заинтересованы в усердной работе других, так как сверх своего жалованья получают еще некую долю со всего, что бывает собрано благодаря их стараниям. Кроме того, почти ежедневно, а то и по нескольку раз к день, к ним наведывается сам г-н де Вольмар; жена охотно сопровождает его на прогулках. Наконец, во время больших работ Юлия каждую неделю дает двадцать батцев[211]Местная мелкая монета. — прим. автора. награды лучшему из работников — безразлично, поденщику или батраку, — тому, кто, по мнению хозяина, трудился усерднее всех за истекшую неделю. Все эти меры, побуждающие к соревнованию, применяются осмотрительно, со справедливостью, и незаметно делают всех трудолюбивыми и проворными и, хотя кажутся убыточными, в конечном счете, приносят больше, чем стоят. Но так как прибыль от них видна бывает лишь со временем и при постоянном их применении, то лишь немногие знают, насколько они выгодны, и желают ими пользоваться.

Есть одно средство, действующее еще сильнее, единственное, на которое никак не могут натолкнуть хозяйственные расчеты — средство, особенно свойственное г-же де Вольмар, — а именно уменье завоевывать сердца всех этих славных людей, даря им свою привязанность. Она полагает, что деньгами нельзя расквитаться за труд, выполняемый для нас, и каждому за услугу надо платить услугой. Работники, батраки, слуги и вообще все, кто трудится для нее хоть один день, становятся ее детьми; она принимает участие в их радостях, в их горестях, в их судьбе: она справляется, как идут их дела, вникает в их интересы, окружает их заботами, дает им советы, примиряет их раздоры и сердечность свою проявляет не в медоточивых, пустых словах, а в настоящей помощи, в постоянных добрых делах. Со своей стороны, они по малейшему ее знаку бросают все и спешат к ней, — стоит ей сказать слово, они летят как на крыльях; одним лишь взглядом своим она усугубляет их рвение, они рады ее присутствию, без нее говорят о ней и всегда ревностно ей служат. Тут много значат ее обаяние и ее речи, а более того — чары ее добродетели. Ах, милорд, какую дивную и могучую власть имеют красота и добросердечие!

Что касается домашней прислуги, то в Кларане она состоит из восьми человек — трех служанок и пяти слуг, не считая камердинера и батраков, работающих на скотном дворе. Никогда не бывает, чтобы немногочисленная челядь работала плохо; но, в Кларане слуги отличаются особым усердием, как будто каждый, помимо своих обязанностей, считает своим долгом трудиться и за остальных семерых, и работа идет так согласно, словно все делается одним человеком. Никогда не увидишь, чтобы они сидели сложа руки, играли от безделья в кости в передней или шалопайничали во дворе; нет, они всегда заняты каким-либо полезным делом, помогают на скотном дворе, в винном подвале, в кухне; у садовника, кроме них, других подручных не имеется, и самое приятное то, что всякую работу они делают весело и с удовольствием.

Чтобы получить таких хороших слуг, их приучают к делу с юности. Здесь не придерживаются правила, господствующего, как я заметил, и в Париже и в Лондоне, где предпочитают нанимать хорошо вышколенных слуг, то есть законченных мошенников, которые без конца меняют места, ища условий повыгодней, и в каждом доме, где они промелькнут, успевают перенять недостатки и лакеев и хозяев и, ловко угождая всем, никогда ни к кому не привязываются. Среди такой подлой челяди не может царить ни честность, ни преданность; во всех богатых домах этот сброд разоряет хозяев и развращает детей. Зато в Кларане выбор слуг признается важным делом. Тут их не считают просто наемниками, от коих требуют только исправного исполнения обязанностей; на них смотрят скорее как на членов семьи и глубоко огорчаются, ежели они дурно ведут себя. Прежде всего, от них требуют честности, во-вторых, хотят, чтобы они любили хозяина, в-третьих, служили бы охотно. Но если хозяин хоть немного рассудительный человек, а слуга попадается понятливый, третье требование всегда выполняется само собой, как естественное следствие двух первых обстоятельств. Итак, слуг здесь берут не из города, а из деревни. В этом доме они начинают свою службу, и, конечно, все сколько-нибудь стоящие люди здесь и закончат ее. Обычно слуг здесь выбирают из больших, многодетных семей, причем отец и мать сами приводят своих детей и просят взять их. Выбирая этих юных слуг, смотрят, чтобы они были хорошо сложены, отличались крепким здоровьем и приятным лицом. Г-н де Вольмар их расспрашивает, рассматривает, а затем представляет жене. Если кандидаты нравятся обоим хозяевам, их берут в дом, сначала на испытание, а затем принимают в число слуг, то есть, можно сказать, родных детей, и некоторое время их терпеливо и старательно учат всему, что они обязаны делать. Обязанности эти так просты, служба идет так ровно, размеренно, у хозяев так мало причуд и гневливости, слуги так быстро привязываются к господам, что быстро всему научаются. Живется им хорошо, они чувствуют вокруг достаток, какого дома у них не было; но им не дают изнежиться в безделье, ибо праздность — мать всех пороков. Здесь не потерпят, чтобы они корчили из себя бар и гордились бы лакейским своим положением. Они продолжают работать, как работали в родном доме; они как будто сменили отца и мать, приобрели более богатых родителей. И поэтому никто из них не питает презрения к прежней своей сельской жизни. Если они когда-нибудь и расстаются с этим домом, то всякий из них охотно возвращается к крестьянской работе, не желая менять ее на какое-либо иное занятие. Словом, я никогда не видел дома, где каждый слуга работал бы так усердно и так мало чувствовал себя слугой.

Итак, воспитывая и обучая своих слуг, не надо выставлять обычные нелепые возражения: «Зачем мне готовить их для других хозяев». На это можно ответить: «Воспитывайте их как следует, и никогда они не уйдут от вас к другим хозяевам. А если, обучая их, вы думаете только о себе, то и они в полном праве подумать о себе и расстаться с вами в любую минуту. Уделяйте им больше забот, и они будут к вам привязаны. Благодарность люди чувствуют только за сознательно сделанное им добро, а тот, кто случайно пользуется благами, которые я предназначаю лишь для себя самого, не обязан питать ко мне признательности».

Желая надежнее предотвратить подобное неудобство, супруги де Вольмар прибегают еще к другому средству, мне оно кажется весьма разумным. Устраивая свое хозяйство, они присматривались, какое количество слуг держат в домах, поставленных приблизительно так же, как у них самих, — оказалось, что число этих слуг достигало пятнадцати — шестнадцати человек; для того чтобы им служили хорошо, Вольмары сократили это число вдвое; прислуги стало меньше, но работать она стала добросовестнее. А чтоб работа шла еще лучше, хозяева сделали так, чтобы людям выгодно было служить у них подолгу. Поступая к ним, слуга получает обычное жалованье, но это жалованье ежегодно увеличивается на одну двадцатую; таким образом, через двадцать лет оно более чем удвоится, и тогда содержание слуги обойдется хозяевам в изрядную сумму; но не надо быть большим математиком, чтобы высчитать, что это более мнимое, нежели действительное увеличение расхода; что двойное жалованье придется платить немногим; но если б его даже пришлось платить всем, этот добавочный расход с лихвой окупится преимуществом иметь усердных слуг в течение двадцати лет. Вы, конечно, согласитесь, милорд, что это надежный способ постоянно увеличивать старательность слуг и вызывать в них привязанность к дому. Подобные меры подсказываются не только благоразумием, но и чувством справедливости. Разве справедливо, чтобы новичок, ко всему в доме равнодушный, и, может быть, даже дурной человек, поступив в услужение, получал бы такое же жалованье, как испытанный старый слуга, доказавший за долгие годы службы свое усердие и преданность, к тому же человек, приближающийся к старости, когда он уже не в силах будет зарабатывать кусок хлеба. Впрочем, последний довод для владельцев Кларана не подходит, ибо смею вас уверить, что столь гуманные хозяева не могут пренебречь долгом, который просто из тщеславия выполняют многие жестокосердые господа, и, конечно, здесь не оставляют без помощи своих людей, когда недуг или старость лишат их возможности служить.

У меня перед глазами имеется довольно разительный пример такой заботливости. Барон д'Этанж, желая вознаградить за долгую службу своего камердинера почетной отставкой, выхлопотал для него у сенаторов выгодную и легкую должность. Недавно Юлия получила от этого старого слуги трогательное письмо, в коем он умоляет избавить его от необходимости принять эту должность. «Я стар, — пишет он, — я потерял всю свою семью; нет у меня иных родных, кроме моих господ; я так надеялся мирно окончить дни свои в том доме, где я провел жизнь… Сударыня, я в младенчестве вашем носил вас на руках и просил тогда у бога, чтобы довелось мне носить на руках детей ваших; и бог услышал мою молитву; не отказывайте же мне в радости видеть, как и они растут и благоденствуют… Я привык жить в доме, где царит мир, а разве еще найду я подобный дом, в коем упокоили бы мою старость?.. Явите божескую милость, напишите барону и заступитесь за меня. Ежели он недоволен мною, пусть выгонит меня и не дает мне никакой должности; но ежели он признает, что я верно служил ему целых сорок лет, пусть позволит мне закончить дни жизни своей на службе ему и вам; вот лучшая для меня награда». Нечего и спрашивать, написала ли Юлия отцу. Я вижу, что ей было бы так же горько лишиться этого старика, как и ему расстаться с нею. Разве я не прав, милорд, когда сравниваю столь любезных хозяев с отцами, а слуг с их детьми? Как видите, они и сами так смотрят на себя.

Еще не было случая, чтобы в этом доме кто-нибудь из слуг попросил расчета. И редко бывает, чтобы кого-нибудь здесь грозили уволить. Эта угроза страшит слуг, поскольку служить здесь легко и приятно. Больше всего она тревожит самых лучших, но приводить ее в исполнение случается лишь в отношении тех, кого не жаль потерять. Тут тоже установлен свой порядок. Если г-н де Вольмар скажет: «Я вас выгоняю», еще можно молить г-жу де Вольмар о заступничестве; иной раз можно по ее ходатайству получить прощение и быть возвращенным; но если уж она сама прогонит слугу — решение ее непреложно, на прощение надеяться нечего. Такого рода соглашение между нею и супругом хорошо обдумано и целью своей имеет умерить дерзкую уверенность в снисходительности супруги и жестокий страх перед непреклонной твердостью мужа. И, тем не менее все до крайности боятся услышать от справедливого и невспыльчивого хозяина грозные слова: «Выгоняю вас», — ведь не только нельзя быть уверенным, что получишь прощение, а известно, что оно дважды не дается; но при этой угрозе провинившийся теряет право на прибавку за выслугу, и даже, если его примут обратно, он заново начинает службу; эта предупредительная мера спасает хозяев от нахальства старых слуг и увеличивает осмотрительность работников по мере того, как возрастает то, что они могут потерять.

Женская прислуга состоит из горничной, няни, приставленной к детям, и кухарки. В кухарки нанята очень опрятная и очень толковая крестьянка, которую г-жа де Вольмар сама научила стряпать; в этой стране нравы еще простые[212]Простые? Значит, они с тех пор очень переменились. — прим. автора. , и молодых девиц любого сословия приучают ко всем работам, кои когда-нибудь будут делаться у них в доме служанками: воспитательницы хотят, чтобы в случае нужды хозяйка умела руководить слугами, а не давала бы им верховодить. Горничная теперь уже не Баби — ее отослали в Этанж, на родину; ей поручено обихаживать замок и надзирать за поступлением доходов, так что она стала кем-то вроде контролера при управителе. Г-н де Вольмар уже давно уговаривал жену произвести это перемещение, но она не могла решиться удалить от себя старую служанку своей матери, хотя имела много оснований быть ею недовольной. Недавно мужу удалось наконец убедить ее, она дала согласие, и Баби уехала. Баби женщина умная и преданная, но она во все вмешивается и не умеет держать язык за зубами. Подозреваю, что она не раз выдавала тайны своей госпожи; очевидно, г-ну де Вольмару это известно, и, желая предотвратить излишнюю ее откровенность с посторонними, этот разумный человек сумел дать ей такое назначение, при коем ее хорошие качества окажутся полезны, а дурные не будут вредить. На ее место взяли ту самую Фаншону Регар, о которой, как вы слышали, я отзывался с большой похвалой. Несмотря на покровительство Юлии, на ее благодеяния, на благодеяния барона д'Этанжа и ваши, милорд, эта молодая женщина, такая честная и рассудительная, несчастлива в семейной жизни. Клод Анэ, так мужественно переносивший бедность, не мог справиться с искушениями, возникшими при более легкой жизни. Видя в доме достаток, он забросил свое ремесло, совсем сбился с пути и бежал куда-то из родных мест, бросив жену с ребенком, который потом у нее умер. Юлия взяла ее к себе и научила всяким рукоделиям, какие полагается знать горничной, и в день моего приезда в Кларан я был весьма приятно удивлен, увидев Фаншону при исполнении обязанностей. Г-н де Вольмар относится к ней с большим уважением, и оба они с женой поручили ей присматривать за их детьми и за неопытной няней. Няня, тоже взятая из деревни, женщина простая и бесхитростная, но заботливая, терпеливая и послушная. Словом, здесь все предусмотрено для того, чтобы пороки городов не проникали в дом, хозяева коего этими пороками не страдают и не выносят их.

Хотя все слуги едят за одним столом, мужчины и женщины мало общаются меж собою, — этот вопрос признают здесь очень важным. Супруги де Вольмар совсем не согласны с мнением иных хозяев, кои равнодушны ко всему, кроме своей выгоды, и требуют только, чтобы им хорошо прислуживали, не беспокоясь о поведении своих людей. А здесь, наоборот, полагают, что те, кто ищет только усердия слуг, недолго будут им пользоваться. Слишком тесная близость двух полов никогда к добру не ведет. Из тех разговоров, какие происходят в каморках горничных, и проистекает большинство беспорядков в хозяйстве. Если какая-нибудь из горничных понравится дворецкому, он не преминет ее соблазнить, чем причиняет вред хозяевам. Сговор между лакеями или между служанками не всегда чреват опасными последствиями. Но если в сговоре участвуют и слуги и служанки, это обязательно приводит к их тайному господству, что в конце концов разоряет самые состоятельные семьи. Итак, здесь добиваются степенного и скромного поведения служанок не только из любви к благонравию и порядочности, но и из соображений правильно понятого личного интереса; ведь что ни говори, а хорошо исполняет свои обязанности только тот, кто их любит, а любить свои обязанности всегда могут только люди, у коих есть чувство чести.

Дабы не допустить опасного сближения между слугами и служанками, здесь отнюдь не связывают их строгими правилами, кои им соблазнительно было бы тайком нарушить, но, как будто и не думая об этом, здесь вводят обычаи, действующие куда сильнее, чем сама хозяйская власть. Слугам не запрещают встречаться, но делают так, что для этого у них не бывает ни возможности, ни желания. Должного результата достигают тем, что мужчинам назначают одни занятия, а женщинам другие; мужчинам прививают одни привычки и вкусы, а женщинам другие; придумывают для мужчин одни развлечения, а для женщин другие. Видя, какой замечательный порядок царит здесь, они чувствуют, что в столь благоустроенном доме мужчины и женщины должны мало общаться друг с другом. Будучи принуждаемы к сему приказами, они усмотрели бы в них прихоть хозяина, а тут без всякого отвращения подчиняются установленному укладу жизни, который формально не предписывается им, но который они сами признают наилучшим и вполне естественным. Юлия полагает, что так оно есть и на самом деле; она утверждает, что ни из любви, ни из супружеского союза вовсе не проистекает необходимость постоянного общения между мужчинами и женщинами. По ее мнению, жена и муж, конечно, должны жить вместе, но не одинаково; они должны действовать согласно, но делать не одно и то же. Образ жизни чрезвычайно приятный для одного, был бы невыносимым для другого, — говорит она; склонности, которые вложила природа в мужчин, столь же отличны от природных склонностей женщин, как и применение их, к которому природа побуждает человека. Развлечения их так же отличны друг от друга, как и обязанности; словом, муж и жена идут к общему счастью разными путями, и это разделение трудов и забот — самые крепкие узы, связующие их.

Что до меня, то мои собственные наблюдения благоприятствуют такому взгляду. В самом деле, ведь у всех народов мира, кроме французов и тех, кто им подражает, давно установился обычай, чтобы мужчины жили своей жизнью, а женщины своей. Видят они друг друга урывками и почти что украдкой, как супруги в древней Спарте, а вовсе не пребывают в постоянном и нескромном смешении, способном спутать и исказить самые разумные различия между полами, установленные природой. Даже у дикарей не увидишь беспорядочно перемешанных между собою скопищ мужчин и женщин. Вечером семья собирается, каждый проводит ночь возле своей жены; с наступлением дня опять происходит разделение полов, и они уже не имеют меж собою ничего общего, — самое большее — общую трапезу.

Таков порядок, существующий во всем мире, и одно уж это доказывает, что это порядок самый естественный, и его следы видны даже в тех странах, где он извращен. Во Франции мужчинам полагается жить наподобие женщин и непрестанно находиться возле них в душных комнатах, но невольное беспокойство, еще сохранившееся даже у этих мужчин, показывает, что не для того они были предназначены. Женщины безмятежно сидят в креслах или возлежат на шезлонгах, меж тем как мужчины с какой-то тревогой то и дело встают с места, снуют по комнате, опять садятся: безотчетный инстинкт борется в них с принуждением, которое они на себя наложили, и толкает их к деятельной и трудолюбивой жизни, для коей они созданы природой. Французы — единственный в мире народ, у коего мужчины смотрят в театре спектакль стоя, как будто приходят туда отдохнуть от целодневного сидения в гостиной. Им так надоедает женообразная изнеженность, существование в четырех стенах, что они пытаются внести в него некое подобие деятельности и, уступив у себя дома место чужим мужьям, отправляются к чужим женам, надеясь уменьшить свое отвращение к скучной жизни.

Воззрения г-жи де Вольмар прекрасно подтверждаются на примере, который мы видим в ее доме. Здесь каждый, так сказать, вполне принадлежит своему полу, и женщины отделены от мужчин. Г-жа де Вольмар обладает секретом предупреждать возникновение подозрительных связей, мужчины и женщины у нее постоянно заняты; а так как работы у них неодинаковые, то собираются они вместе лишь в часы досуга. С утра каждый занят своим делом, ни у кого нет времени мешать другому выполнять свои обязанности. После обеда мужчины работают в саду, на скотном дворе или выполняют какие-нибудь иные поручения; женщины хлопочут в детской до часа прогулки, на которую они ходят с детьми, а зачастую и со своей госпожой; прогулка доставляет им удовольствие, ибо это единственное время, когда они могут подышать воздухом. Мужчины, достаточно наработавшись за день, не имеют желания прогуляться и предпочитают отдохнуть дома.

Каждое воскресенье после вечерни женщины опять собираются в детской вместе с какой-нибудь своей родственницей или подругой, по очереди приглашая к себе гостей с согласия госпожи. В ожидании маленького пиршества, устраиваемого для них хозяйкой, идут беседы, пение, играют в волан, в бирюльки или в какую-нибудь другую игру, в которой нужно проявить ловкость; дети с удовольствием смотрят, пока и сами будут способны забавляться такими играми. Затем подают угощение: молочные блюда, вафли, пышки, хворост или другие кушанья, которые любят дети и женщины. Вином никогда не угощают, мужчины и вообще-то редко бывают в здешнем маленьком гинекее[213]Женские покои. — прим. автора. , а на женские пирушки совсем не допускаются. Юлия редко пропускает эти празднества. Я до сих пор был единственным, получившим такую привилегию. В прошлое воскресенье я дерзко напросился сопровождать туда Юлию. Она постаралась подчеркнуть, что мне оказана великая милость, и во всеуслышание заявила, что разрешение мне дается лишь на один раз и что она отказала в нем даже самому г-ну де Вольмару. Вообразите, как было польщено их женское тщеславие и как, верно, хотелось кому-нибудь из лакеев, чтобы не для барина, а для него было сделано исключение.

Угощение было превосходное. Может ли быть на свете что-нибудь вкуснее молочных яств, приготовляемых в здешних краях! Судите сами, каковы должны быть сливки с фермы, которой руководит Юлия, да еще вкушаемые близ самой хозяйки. Фаншона подала мне простоквашу, варенец, вафли и коврижки. Все исчезло в одно мгновение. Юлия посмеивалась над моим аппетитом. «Я вижу, — сказала она, наложив мне еще целую тарелку крема, — что ваш желудок оказывает честь всяким блюдам и что в женском обществе вы пируете не хуже, чем в мужской компании». — «Но не более безнаказанно, — заметил я, — ведь можно иной раз опьянеть и тут и там; случается, что в скромной хижине человек потеряет рассудок скорее, чем в винном погребке». Она молча потупила взор и, покраснев, стала ласкать своих детей. Этого оказалось достаточно, чтобы во мне пробудились угрызения совести. Милорд, то была первая и, надеюсь, последняя нескромность с моей стороны.

На нашем маленьком собрании царил дух старинной простоты, умилявшей мое сердце; у всех лица выражали веселость, и, пожалуй, я видел бы в них меньше откровенности, будь тут мужчины. Взаимное доверие и привязанность приводили к непринужденности, царившей между служанками и госпожой, но это лишь укрепляло уважение к ней и власть ее, а услуги, которые оказывали друг другу сотрапезницы, казалось, свидетельствовали только о взаимной дружбе. Самый выбор кушаний для этого пиршества делал его приятным для всех. Женщине свойственно любить молочные яства и сахар, кои словно являются символами невинности и кротости — самых милых украшений женского пола. Большинство мужчин, наоборот, предпочитают кушанья с острым вкусом и спиртные напитки; им нужна пища, более соответствующая деятельной и трудолюбивой жизни, для которой природа их предназначила; а когда сие различие вкусов стирается и все смешивается, — перед нами почти безошибочный признак беспорядочного смешения полов. Я замечаю, что во Франции, где женщины постоянно бывают в обществе мужчин, они совершенно утратили вкус к молочным кушаньям, а мужчины — вкус к вину; зато в Англии, где гораздо меньше наблюдается смешение полов, их прирожденные вкусы лучше сохранились. В общем, думается мне, в выборе блюд, кои предпочитает человек, зачастую сказывается его характер. Итальянцы употребляют растительную пищу, — они женоподобны и вялы. Вы, англичане, много едите мяса — в ваших непреклонных добродетелях есть что-то жестокое, варварское. Швейцарец, по природе своей холодный, миролюбивый и простой, но в гневе лютый и неистовый, любит и мясную и растительную пищу, пьет молоко и вино. Гибкий и переменчивый француз употребляет всякие блюда и приноравливается ко всяким характерам. Примером может служить Юлия: в еде она разборчивая чревоугодница и лакомка, не любит ни мяса, ни дичи, ни солений и никогда не пробовала неразбавленного вина. Превосходные овощи, яйца, сливки, фрукты — вот обычная ее пища, и не будь она большой любительницей рыбы, ее могли бы считать настоящей пифагорейкой[214] …считать настоящей пифагорейкой.  — Ученики и последователи Пифагора (VI в. до н. э.) были обязаны соблюдать ряд запретов в пище. — (прим. Е. Л.). .

Но сдерживать женщин — этого еще мало, если не сдерживать мужчин, и эта вторая часть домашнего устава, не менее важная, чем первая, еще более трудна; ведь обычно наступление куда сильнее, чем оборона. В республике граждан сдерживают нравы, принципы и добродетель; но можно ли обуздать слуг, наемников, иначе как принуждением, стеснением. Все искусство хозяина состоит в том, чтобы скрыть это принуждение под покровом удовольствия или выгоды, — пусть они думают, будто по собственной воле делают то, что на самом-то деле их заставляют делать. Праздность в воскресные дни, неотъемлемое право слуги пойти куда вздумается, когда обязанности не удерживают его в доме хозяев, зачастую в один-единственный день уничтожают влияние доброго примера и наставления, кои воздействуют на него в течение остальных шести дней недели. Привычка бражничать в кабаках, компания приятелей и их понятия, связи с распутными женщинами, — из-за всего этого слуги скоро становятся погибшими для своих господ и губят самих себя; в них развивается множество недостатков, из-за коих они не способны служить и недостойны свободы.

Во избежание такой беды надо добиться, чтобы те же самые побуждения, которые тянули их на гулянки, удерживали их дома. Каких развлечений они искали? Выпить в кабаке и поиграть в какие-нибудь игры. Так теперь они пьют и играют дома. Вся разница в том, что вино им ничего не стоит, что они не напиваются допьяна, что в играх, которыми они развлекаются, кто-нибудь выигрывает, а проигравших не бывает. Вот как это делается. За домом есть крытая аллея, на ней устроили площадку для игр. По воскресеньям после обедни там собираются слуги из господского дома, батраки со скотного двора, и начинаются игры, причем играют не на деньги — это не допускается, не на вино, — вино они и так получают, а ставку дают хозяева от щедрот своих. Всегда ставкой бывает какая-нибудь приятная вещица или что-нибудь из одежды. Число конов зависит от стоимости ставки, и если она довольно ценная, как, например, серебряные пряжки для башмаков или запонки для воротника, шелковые чулки, шляпа из тонкого фетра и что-либо подобное, — обычно разыгрывается она в несколько партий. На одной игре не останавливаются, а разнообразят их для того, чтобы искусник, наловчившийся в какой-нибудь игре, не выигрывал все ставки, и для того, чтобы путем разнообразных физических упражнений люди делались ловчее и сильнее. То устраивают бег наперегонки до какой-нибудь цели, поставленной на другом конце аллеи. То бросают по очереди один и тот же камень — кто бросит дальше; то состязаются, кто дальше пронесет один и тот же груз, то разыгрывают приз, стреляя в мишень. Для большинства игр придумывают какие-нибудь маленькие приспособления, чтоб игра шла дольше и была увлекательней. Зачастую господа удостаивают эти состязания своим присутствием; тогда приводят туда и детей. Бывают тут из любопытства и посторонние, и многие из них с удовольствием приняли бы участие в этих развлечениях, но никого к ним не допускают без разрешения господ и без согласия самих игроков, которое те дают не очень-то охотно. Постепенно этот обычай превратился в своего рода спектакль, и актеры, воодушевленные взглядами публики, предпочитают славу и рукоплескания выгоде и дорогим призам. Став более сильными и проворными, они питают к себе больше уважения, привыкают скорее гордиться своими достоинствами, нежели своими прибытками, и даже лакеям в их положении честь становится дороже денег.

Было бы слишком долго перечислять все блага, кои приводит забота о развлечениях, с виду ребяческих и столь презираемых пошлыми умами, хотя истинной изобретательности свойственно достигать великих результатов малыми средствами. Господин де Вольмар сказал, что эти скромные начинания, о коих первая подумала его жена, обходятся ему не дороже пятидесяти экю в год. «Но, — добавил он, — насколько больше выгоды приносит вам и в хозяйстве, и в других делах усердие наших слуг и внимание их к своим обязанностям, их преданность господам, которые заботятся об их удовольствиях; рачительность слуг об интересах дома, на который они смотрят как на родной дом; их телесная сила, возросшая к нашей пользе благодаря этим играм, и то преимущество, что они у нас всегда здоровы и не знают ни излишеств, обычных для их братии, ни болезней, которые вызываются излишествами; и то, что мы предотвращаем всевозможные плутни, неизбежные при беспорядочной жизни, и то, что мы оберегаем честность наших слуг. И, наконец, — какое удовольствие доставляют нам самим эти развлечения, требующие так мало издержек! Если среди наших слуг найдется кто-нибудь — безразлично, мужчина это или женщина, — кто не желает приноровиться к нашим правилам и предпочитает под разными предлогами вырваться на волю и бегать, где ему вздумается, мы тем людям никогда не отказываем в разрешении; но считаем их склонность отпрашиваться со двора весьма подозрительным признаком и спешим от них отделаться. Итак, те самые забавы, которые помогают нам удержать у себя хороших слуг, помогают также выбрать действительно хороших». Признаюсь, милорд, лишь здесь я увидел впервые, как стараниями господ одни и те же существа становятся хорошими домашними слугами и хорошими земледельцами, хорошими солдатами — защитниками родины и просто хорошими людьми, коими они и останутся в любом положении, к которому приведет их судьба.

Зимою меняются и труды и развлечения. По воскресеньям все домочадцы Вольмаров и даже соседи — мужчины и женщины, безразлично, — собираются после церковной службы в низкой зале, где их ждет жаркий огонь, вино, фрукты, пирожные и скрипка, под которую они танцуют. Г-жа де Вольмар всегда появляется на этих собраниях, хотя бы на несколько минут, — для того чтобы ее присутствие способствовало порядку и скромности, и нередко бывает, что она и сама танцует, и даже со своими слугами. Когда я узнал о таких обычаях, мне они показались мало соответствующими протестантской строгости нравов. Я сказал об этом Юлии, и вот что приблизительно она мне ответила. Чистота нравов ограждается столь суровыми заветами, что если к ним еще добавляют безразличные для сущности ее предписания, это всегда бывает в ущерб основному. Говорят, так и получается у большинства монахов: они подчинены множеству бесполезных правил, но не знают, что такое честь и добродетель. У нас, протестантов, меньше излишних строгостей, но и мы от них не свободны. Наши служители церкви настолько же превосходят мудростью всяческих священников, насколько наше вероисповедание святостью своей выше всех других, и все же некоторые воззрения протестантов как будто основаны скорее на предрассудках, нежели на доводах разума. Таково, например, их осуждение танцев и собраний,[215] …их осуждение танцев и собраний… — Еще в начале XVIII в. танцы в Женеве были под запретом. Давид Руссо, дед Жан-Жака, получил в 1706 г. выговор от женевской консистории за то, что устраивал у себя танцевальные вечера. К середине века эти строгости ослабли, но и в это время в Бернском кантоне, где находится Кларан, запрещались танцы по воскресеньям. — (прим. Е. Л.).  — словно танцевать грешнее, чем петь, словно оба эти развлечения не подсказаны нам равным образом самой природой и словно это преступление собраться и потешить себя невинной и благопристойной забавой. А я, наоборот, полагаю, что когда собираются вместе мужчины и женщины, то всякое публичное развлечение является невинным именно потому, что оно публичное, тогда как самые похвальные занятия, если они происходят с глазу на глаз, могут стать предосудительными[216]В своем «Письме к д’Аламберу о зрелищах» я приводил следующий за сим отрывок и еще некоторые, но так как в то время я только еще подготовлял издание настоящей книги, то считал себя обязанным подождать, пока она выйдет, и лишь тогда цитировать извлечения из нее. — прим. автора. . Мужчина и женщина предназначены друг для друга, природа хочет, чтобы они были соединены браком. Всякая ложная религия борется с природой, и одна только наша религия следует велениям природы и выправляет их, объявляя брак господним установлением, приличествующим человеку. К затруднениям гражданского порядка, коими окружен брак, не следует добавлять еще правила, не предписанные Евангелием и даже противоречащие самому духу христианства. Пусть мне скажут, где юноши и девушки брачного возраста могут понравиться друг другу и встречаться с большей благопристойностью, нежели на вечеринке, когда весьма внимательные чужие взоры заставляют их тщательным образом следить за своим поведением? Чем могут прогневить бога танцы, если они представляют собою приятное и полезное для здоровья и подобающее жизнерадостной молодежи развлечение, когда пары выступают с пристойной грацией, а присутствие зрителей обязывает соблюдать строгие и обязательные для всех приличия? Можно ли представить себе более благородный способ, никого не обманывая (по крайней мере с внешней стороны), показать свои привлекательные черты и недостатки людям, для коих важно хорошенько узнать нас, прежде чем нас полюбить? Разве долг взаимной супружеской любви не включает в себя и обязанности привлекать друг друга, разве для добродетельных и воспитанных в христианской вере молодых людей, желающих соединиться браком, не является достойной заботой подготовить свои сердца ко взаимной любви, указанной им богом?

А что происходит в здешних краях, где вечно царит скованность, где за самую невинную веселость наказывают, как за преступление, где юноши и девушки никогда не смеют публично собраться вместе и где какой-нибудь беззастенчивый и суровый пастор может насаждать во имя божие лишь рабскую стесненность, уныние и скуку? Люди стараются ускользнуть от невыносимой тирании, противной и природе и разуму. Когда жизнерадостную и шаловливую молодежь лишают дозволенных удовольствий, она заменяет их утехами самыми опасными. Вместо встреч на общественных гуляньях ловко устраивают свидания наедине. Прячутся, будто преступники, и оттого подвергаются соблазну действительно стать ими. Невинной радости любо изливаться при свете божьего дня, но пороку милы потемки, и никогда невинность и тайна долго не уживаются вместе. «Дорогой друг, — добавила она, сжимая мне руку, словно хотела передать мне силу своего раскаяния и чистоту своего сердца, — кто больше нас с вами может понять всю важность этого правила? Сколько горя и мук, сколько укоров совести довелось нам изведать, сколько слез проливали мы долгие годы, а ведь мы и не знали бы их, если б хоть немного предвидели, каким опасностям подвергается в свиданиях с глазу на глаз добродетель, которую мы оба так любили.

Скажу еще раз, — продолжала г-жа де Вольмар, уже спокойнее, — более всего нравы подвергаются порче не в многочисленных сборищах, где все нас видят и слушают, но в беседах наедине, в которых царит тайна и полная свобода. Вот почему я бываю очень довольна, когда на вечеринках мои слуги собираются все вместе. Я даже разрешаю им приглашать молодых людей из соседних деревень, если только эта дружба не может повредить им; и с большим удовлетворением я узнала, что, когда хотят похвалить нравственность какого-нибудь молодого нашего соседа, о нем говорят: «Он принят у господина де Вольмара!» Тут мы исходим еще из одного соображения. Наши слуги все холосты, а из женской прислуги няня еще не замужем, и было бы несправедливо, чтобы сдержанность, в которой они живут, лишила их возможности честным образом устраивать свою жизнь. Мы стараемся предоставить им для этого условия, помочь им сделать хороший выбор, и маленькие вечеринки, происходящие на наших глазах, способствуют заключению счастливых браков, а вместе с тем они и нам самим приятны.

Мне остается еще оправдаться в том, что я позволяю себе потанцевать с этими славными людьми, но я готова перенести осуждение за эти свои проступки и откровенно признаюсь, что самая главная их причина — удовольствие, которое они мне доставляют. Вы ведь знаете, что я, так же как и кузина моя, страстная любительница танцев, но после смерти матушки я навсегда отказалась от балов и больших собраний. Я сдержала свое слово даже на своей свадьбе, и впредь буду ему верна, но полагаю, что не нарушаю его, танцуя изредка со своими гостями и слугами. Это упражнение полезно для здоровья, особенно при той сидячей жизни, которую мне приходится вести зимою. Оно доставляет самое невинное удовольствие, и когда я натанцуюсь вволю, совесть ни в чем меня не упрекает. Доставляет оно удовольствие и г-ну де Вольмару, а все мое кокетство ограничивается желанием нравиться ему. Ради меня он приходит посмотреть на танцы; наши слуги очень довольны такой честью и рады также видеть меня среди танцующих. Наконец, я нахожу, что такая умеренная близость между нами и слугами создает сладостные узы привязанности, вносит в наши отношения немножко естественной человечности, уменьшая приниженность слуг и суровость хозяйской власти».

Вот, милорд, что мне сказала Юлия по поводу танцев; и меня восхищало, что при столь большой благосклонности господ среди слуг царит полное послушание. Юлия и ее муж могут снисходить до них и вести себя как равные им, а меж тем это не вызывает у слуг искушения, так сказать, поймать их на слове и считать себя действительно равными господам. Не думаю, чтобы в Азии нашлись государи, которым в их дворцах прислуживали бы с большим почтением, чем служат этим добрым хозяевам в их доме. Пожалуй, нигде не отдают слугам распоряжений так учтиво, как здесь, и нигде так проворно не исполняются хозяйские распоряжения: тут попросят — слуга летит стремглав, тут прощают — слуга чувствует свою вину. Никогда еще я так глубоко не понимал, как мало сила приказа зависит от его грубого тона.

И тут мне пришли на ум мысли о тщетной строгости, обычной у хозяев. Ведь не столько их фамильярность, сколько их недостатки вызывают у домочадцев презрение к ним, и дерзость слуг скорее свидетельствует о пороках, чем о слабостях господ; ничто не придает слуге столько смелости, сколько хорошо известные ему барские пороки, и каждый недостаток, который слуги открывают у своего господина, служит в их глазах основанием не слушаться хозяина, ибо они уже не могут его уважать.

Лакеи подражают барам, подражают грубо, и поэтому все хозяйские недостатки выступают в их поведении заметнее, нежели у воспитанных господ, у коих они скрыты светским лоском. В Париже я судил о нравах знакомых мне дам по выдержке и по тону разговора их горничных, и это правило никогда меня не обманывало. Помимо того, что горничная, являясь хранительницей тайн своей госпожи, заставляет последнюю дорого оплачивать ее молчание, она еще действует под стать своей госпоже и выдает все ее нравственные правила, неуклюже применяя их. Пример хозяев всегда сильнее их власти, и было бы неестественно, если бы слуги стремились стать порядочнее своих господ. Сколько угодно кричите, бранитесь, угрожайте зуботычинами, выгоняйте, перемените всю свою челядь, — от этого вам лучше служить не будут. Если человек не стесняется вызывать своим поведением презрение и ненависть у своих слуг, но при этом воображает, будто они хорошо служат ему, — стало быть, он довольствуется показным их усердием, не замечая множества неприятностей, которые они тайком делают ему на каждом шагу. И никогда ему не понять источника этой беды; но найдется ли человек, настолько лишенный чувства чести, что он может спокойно переносить презрение всех окружающих? Найдется ли женщина столь бесстыдная, что она не чувствительна к оскорблениям? Сколько есть и в Париже и в Лондоне знатных дам, кои мнят себя весьма почитаемыми, но они залились бы слезами, если б услышали, что говорят о них в передних. К счастью для своего душевного покоя, они полны утешительной уверенности, что их домашние аргусы круглые дураки и не замечают того, что господа даже не удостаивают скрывать от слуг. И вот, неохотно повинуясь таким хозяйкам, слуги, в свою очередь, нисколько не скрывают своего презрения к ним. Словом, и слуги и господа ясно показывают друг другу, что они не желают добиваться взаимного уважения.

Суждение слуг мне кажется самой строгой и самой верной оценкой добродетели господ, и я помню, милорд, что, будучи с вами и еще не зная вас, я вынес высокое мнение о вашей добродетели просто потому, что слышал, как вы довольно резко говорили со своими людьми, и вместе с тем я замечал, что от этого их привязанность к вам не уменьшалась и что в вашем отсутствии они разговаривали о вас с таким почтением, словно вы могли слышать их.

Говорят, никто не герой в глазах своего лакея. Может быть, это и верно, но справедливый человек всегда внушает своему лакею уважение, — достаточно убедительное доказательство, что героизм — суетная видимость, а надежнее добродетели нет ничего. И как раз в доме Вольмаров из суждения слуг я узнал, насколько сильна власть добродетели. Суждения эти тем более верны, что не представляют собою пустых похвал, — люди бесхитростно выражают в них свои чувства. Так как здесь они никогда не слышали речей, из коих могли бы заключить, что их хозяева на других не похожи, они не хвалят своих господ за добродетель, полагая, что она свойственна всем, но в простоте души возносят хвалу богу за то, что он повелел богатым быть на земле для счастья тех, кто им служит, и для облегчения участи бедняков.

Рабство столь мало естественно для человека, что оно не может существовать без некоторого недовольства. Однако здесь господина уважают и дурно о нем не говорят. А что касается госпожи, то если слуги иной раз и возропщут на нее, то их ропот лучше всяких похвал. Никто не скажет, что она не благоволит к нему, но обижается, зачем она столь же добра и к другим; никто не желает, чтобы она приравняла его усердие к усердию его сотоварищей, и каждый хочет быть первым в ее милостях, полагая, что он превосходит всех в привязанности к ней. Вот единственный предмет их сетований и самая большая в их глазах несправедливость.

Помимо подчинения нижестоящих, есть еще согласие между равными — и эта часть управления домашними делами не менее трудна. Соперничество, зависть и корысть непрестанно разделяют прислугу в любом доме, даже столь немногочисленную, как здесь, — объединяются же они почти всегда во вред хозяину. Если они приходят к соглашению, то лишь для того, чтобы воровать совместно; если же они верны хозяину, то каждый старается возвысить себя в ущерб другим; меж собою они всегда или враги, или сообщники, и трудно придумать, как избежать их мошенничества и их раздоров. Большинству отцов семейств приходится лишь выбирать между двумя этими неприятностями. Одни, предпочитая свой личный интерес порядочности, подогревают склонность лакеев к тайному наушничеству и воображают, что поступают в высшей степени благоразумно, обращая своих слуг в шпионов и побуждая следить друг за другом. Другие, более беспечные, предпочитают, чтобы их обкрадывали, но не мешали им жить спокойно; они считают для себя, так сказать, делом чести всегда оказывать весьма дурной прием предупреждениям, каковые иной раз усердие вырвет у какого-нибудь верного слуги. Те и другие действуют неразумно. Первые сами возбуждают в своем доме постоянные свары, несовместные с добрыми правилами и порядками, и челядь их представляет собою скопище плутов и доносчиков, которые предают своих товарищей, а быть может, наловчившись, продадут когда-нибудь и своих господ. Вторые, не желая знать, что творится в их доме, тем самым позволяют чинить козни против них, поощряя зловредных, отталкивают добронравных и содержат дорогостоящих наглых плутов и лентяев, каковые, действуя в сговоре меж собою, наносят вред хозяину да еще полагают, что служат ему из любезности, а воруют у него по праву[217]Я довольно близко наблюдал порядки в богатых домах и ясно видел, что хозяину, имеющему двадцать слуг, никогда не удается узнать, есть ли среди них хоть один честный человек, и он считает честным наихудшего мошенника. Из одного уж этого не хотел бы я быть в числе богачей. Для них, несчастных, потеряны самые сладостные утехи жизни: доверие и уважение к окружающим. Дорого платят они за свое золото. — прим. автора. .

Большая ошибка — пытаться в домашнем хозяйстве, так же как в общественном, побороть один порок другим или создать нечто вроде равновесия между ними. Словно то, что подрывает основы порядка, может когда-нибудь помочь его установлению! Таким дурным способом можно лишь навлечь на себя все беды. Пороки, кои терпят в доме, не живут в одиночку: позвольте укорениться одному, за ним придет множество других. Вскоре они погубят слуг, заразившихся ими, разорят хозяев, которые их допускали, и развратят или оскорбят душу детей, наглядевшихся на них. Найдется ли столь недостойный отец, что он посмел бы поставить свою выгоду на одну доску с таким злом? Какой порядочный человек согласится быть главой семьи, если он не в силах установить в своем доме мир и верность и если усердие своих слуг ему приходится покупать ценою их взаимной вражды.

Если бы кто-нибудь видел один лишь дом Вольмаров, он бы даже и помыслить не мог, что подобные трудности могут существовать, — настолько явственно здесь единение домочадцев вытекает из их привязанности к хозяевам. Здесь мы находим наглядный пример, говорящий, что кто искренне любит хозяина, любит и все то, что ему принадлежит, — эта истина служит основой веры христианской. Ведь так естественно, что дети одного отца относятся друг к другу по-братски. Каждый день об этом говорят нам в храме, но не могут заставить нас прочувствовать это; а вот здесь все обитатели дома без всяких назиданий чувствуют взаимную братскую приязнь.

Прежде всего, способствует сердечному согласию самый выбор слуг. Принимая их в свой дом, г-н де Вольмар не только выясняет — подходят ли они его жене и ему самому, но подходят ли они друг для друга, и достаточно ему установить, что между двумя превосходными слугами царит антипатия, как он немедленно одного из них уволит: ведь дом со столь малочисленной прислугой, говорит Юлия, дом, из коего слуги никогда не выходят и где они всегда живут на глазах друг у друга, должен быть им всем любезен, и если в нем не будет мира, он станет для них адом. Они должны смотреть на него как на родительский дом, где все живут одной семьей. Если кто-нибудь из них не нравится другим, дом этот может стать для них противным; оттого что неприятный им человек постоянно торчит у них на глазах, они будут плохо себя чувствовать здесь, а это скажется на нас.

Как можно лучше подобрав слуг, их объединяют, так сказать, помимо их воли, незаметно побуждая их оказывать друг другу услуги, и добиваются того, чтобы каждый почувствовал, насколько ему необходима любовь всех его сотоварищей. Когда человек приходит просить милости не для себя, а для другого, его принимают гораздо лучше; поэтому тот, кто желает получить милость, старается найти для себя ходатая, и сделать это ему нетрудно, тем более что, удовлетворят ли его просьбу или откажут в ней, посреднику всегда поставят в заслугу его заступничество. А тех, кто хлопочет только о себе, встречают неприветливо. Почему это я должен заботиться о ваших интересах, когда сами вы никогда ни о ком не заботились? Разве справедливо, чтобы вы были счастливее ваших товарищей, хотя они гораздо внимательнее к людям, нежели вы? Здесь добиваются большего: побуждают помогать друг другу втайне, без шуму, без хвастовства. И достигают этого без особого труда, тем более что, оказывая товарищу услугу, человек прекрасно знает, что хозяин замечает его скромность и чувствует к нему больше уважения; итак, здесь сочетаются личный интерес и удовлетворенное самолюбие. Слуги здесь так убеждены во взаимной благожелательности и среди них царит такое доверие друг к другу, что если кому-либо надо попросить хозяев о какой-нибудь милости, он рассказывает об этом за столом в разговоре; зачастую больше ему ничего и делать не приходится — просьба его оказывается исполненной, и, не зная, кого благодарить, он чувствует себя обязанным всем товарищам.

Таким способом и другими подобными сему средствами здесь достигли того, что между слугами царит привязанность, родившаяся из их всеобщей привязанности к хозяину и послушания ему. Поэтому они далеки от всяческих сговоров в ущерб хозяину, наоборот, — их сплачивает желание как можно лучше служить ему. Как бы ни была для них приятна взаимная дружба, им еще приятнее угодить хозяину; усердие к своим обязанностям берет у них верх над взаимной благожелательностью, все они считали бы, что им самим наносят ущерб, если причиняют хозяину убытки, из-за которых он меньше имеет возможности вознаградить хорошего слугу, и все они равно не способны молча терпеть поступок, коим кто-нибудь из слуг вредит хозяину. В этой части установившийся в доме уклад поражает меня какими-то возвышенными чертами. Я не могу надивиться, как супругам де Вольмар удалось превратить низкую обязанность обвинителя в дело высокого рвения, неподкупной честности и мужества, в такое же благородное, по крайней мере, столь же похвальное дело, каким оно было у древних римлян.

Прежде всего, здесь постарались при помощи простых наставлений и убедительных примеров разрушить или предотвратить действие той преступной и рабской морали, той круговой поруки во вред хозяину, которой дурной слуга немедленно старается обучить честных слуг под видом товарищеской помощи. В доме Вольмаров слугам втолковали, что прикрывать проступки ближнего возможно лишь в том случае, если они никому вреда не приносят, а если видишь да утаиваешь чужое беззаконие, совершенное во вред третьему лицу, ты сам совершаешь беззаконный поступок, и поскольку лишь сознание собственных недостатков заставляет нас прощать недостатки других людей, всякий, кто склонен терпеть мошенников, сам из породы таких же мошенников. Из этих принципов, вообще правильных для отношений между людьми и еще более необходимых в тесных рамках отношений между господином и слугой, здесь выводят следующее бесспорное положение: всякий, кто видит, как хозяину причиняют вред, и не разоблачает сей проступок, более виноват, нежели человек, совершивший проступок, ибо он-то пошел на злое дело, соблазнившись какой-то выгодой для себя, а хладнокровный и якобы бескорыстный укрыватель молчал лишь из глубокого равнодушия к справедливости, к благоденствию дома, в котором служит, а также из затаенного желания последовать примеру того мошенника, которого он укрывает. Таким образом, если ущерб нанесен значительный, тот, кто это сделал, иной раз еще может надеяться на прощение, но свидетель проступка, умолчавший о нем, обязательно должен быть уволен, как человек с дурными наклонностями.

Зато здесь не потерпят никакого обвинения, ежели подозревают, что оно является необоснованным или клеветническим, и потому не слушают обвинения в отсутствие обвиняемого. Если кто-нибудь приходит к хозяину, желая в приватном разговоре донести о проступке товарища или пожаловаться на личную свою обиду, его спрашивают, достаточно ли он осведомлен, то есть, постарался ли он сначала выяснить дело с тем человеком, на коего приносит жалобу. Если обвинитель говорит, что не выяснял, ему задают другой вопрос: как может он судить о том или ином поступке, не зная в достаточной мере его причин? «Может быть, — говорят ему, — этот поступок зависит от другого поступка, вам неизвестного; может быть, имеются какие-то обстоятельства, оправдывающие или извиняющие его, а вы этих обстоятельств не знаете. Как же вы осмеливаетесь осуждать поведение человека, не зная, чем именно оно вызвано? Может быть, одним своим словом он все объяснит и оправдает себя в ваших глазах. Что, если вы осуждаете его несправедливо? Да еще и меня склоняете разделить ваше несправедливое мнение». Если жалобщик уверяет, что он уже все выяснил с обвиняемым, ему отвечают: «Почему же вы пришли без него, словно боитесь, что он опровергнет ваши утверждения? По какому праву вы не даете мне принять необходимые меры предосторожности, хотя сами вы сочли своим долгом их принять? Хорошо ли с вашей стороны добиваться, чтобы я только на основании ваших слов вынес суждение о данном поступке, — меж тем как сами вы не пожелали довериться лишь свидетельству собственных своих глаз, и разве не будете вы ответственны за пристрастное мое суждение, какое я могу вынести, если удовлетворюсь одним лишь вашим показанием?» Затем обвинителю предлагают привести обвиняемого; если он соглашается на это, дело быстро удается разрешить; если обвинитель противится, его отсылают прочь, крепко пожурив его; но слова его хранят в тайне и внимательно наблюдают как за обвиняемым, так и за обвинителем, так что вскоре становится ясно, кто из них виноват.

Правило это здесь хорошо известно, очень крепко утвердилось, и в этом доме вы никогда не услышите, чтобы слуга дурно отзывался о своем отсутствующем сотоварище, ибо все они хорошо знают, что, поступая так, он прослывет подлецом или лгуном. Здесь, ежели кто и обвиняет в чем-либо другого, то выступает открыто, прямо, и не только в присутствии обвиняемого, но и в присутствии всех сотоварищей, дабы свидетели могли подтвердить его добросовестность. Ежели речь идет о личных ссорах, почти всегда их улаживают через посредников, не докучая господам, но когда дело касается священных интересов хозяина, его уже не держат в секрете, — тут требуют, чтобы виновник сам признался в своем проступке или был бы разоблачен обвинителем. Эти маленькие судебные разбирательства случаются весьма редко, и происходят они за трапезой во время обхода, который Юлия совершает ежедневно в час обеда или ужина своих слуг и который г-н де Вольмар, смеясь, называет ее «большими выходами». Спокойно выслушав жалобу и ответ на нее, Юлия, если дело касается домашней прислуги, приступает к разбирательству, поблагодарив обвинителя за его усердие.

«Я знаю, — говорит она ему, — что вы любите своего товарища, вы всегда хорошо отзывались о нем, и я хвалю вас за то, что чувство долга и справедливости для вас выше личных привязанностей: вы поступили как верный слуга и честный человек». Если обвиненный не был виноват, она к оправданию добавляет какую-нибудь похвалу. Но если он действительно виноват, она старается не позорить его перед другими. Она высказывает предположение, что он не хочет говорить об этом при всех; она назначает ему час, чтобы выслушать его в отдельности, и уж тогда она или ее муж говорят с ним как следует. Удивительно то, что из двух судей больше страха внушает не тот, кто судит строже, и суровых выговоров г-на де Вольмара виновные боятся меньше, нежели трогательных упреков его жены. Г-н де Вольмар говорит во имя справедливости и правды, унижает и смущает виновных, а Юлия вызывает у них горькое раскаяние в своей вине, показывая им, как ей больно, что она вынуждена лишать их своего благоволения. Зачастую она исторгает у них слезы скорби и стыда, нередко она сама бывает растрогана и, видя их раскаяние, уже питает надежду, что не будет необходимости сдержать свое слово.

Тот, кто вынесет свое суждение обо всех этих заботах, исходя из того, что бывает у него в доме или у соседей, возможно, сочтет их излишними или тягостными. Но у вас, милорд, высокие понятия об обязанностях и радостях главы дома, вы знаете, сколь естественна власть разума и добродетели над сердцем человеческим, и вы поймете важное значение сих мелочей, вы почувствуете, от чего зависит их благотворное действие. Богатство не делает нас богатыми, говорит «Роман Розы»[218] «Роман Розы» — знаменитая аллегорико-дидактическая поэма Гильома де Лориса и Жеана де Мен (XIII в.). Была переиздана в 1735 г. в Амстердаме. Руссо цитирует стих 5101 этого издания. — (прим. Е. Л.). . Благосостояние человека не в содержимом его сундуков, а в том, как он употребляет свои сокровища; вещи, коими мы обладаем, становятся нашей собственностью, лишь если мы пользуемся ими, а способы злоупотребления всегда более неистощимы, нежели сокровища; поэтому люди наслаждаются благами жизни не сообразно своим расходам, а сообразно уменью тратить разумно. Сумасшедший может бросать в море слитки золота и говорить, что он насладился ими; но можно ли сравнивать столь дикое наслаждение с тем, какое разумный человек мог бы получить, израсходовав самую малую долю сего золота! Только порядок, только уменье умножить и упрочить пользование благами могут обратить удовольствие в счастье. Ведь если подлинная наша собственность на вещи скорее возникает из их употребления, нежели из их приобретения, что может быть важнее для отца семейства, чем его домашнее хозяйство и добрый уклад в доме, где самые совершенные отношения непосредственно зависят от него и где благополучие всех членов семьи увеличивает его собственное благополучие.

Разве самые большие богачи являются самыми счастливыми людьми? Служит ли изобилие благ счастью? Но всякий хорошо налаженный дом является образом души его хозяина. Золоченые карнизы, роскошь и пышность говорят лишь о тщеславии того, кто их выставляет напоказ. Но повсюду, где вы увидите, что в доме царит порядок без уныния, мир без порабощения, достаток без излишества, — скажите с уверенностью: как счастлив тот, кто распоряжается здесь.

Что касается меня, я думаю, что уединенная жизнь в кругу домочадцев — самый верный признак душевного удовлетворения, и тот, кто беспрестанно ходит по чужим людям, ища себе радости, в своем доме ее не имеет. Отец семейства, которому приятно быть у своего очага, за непрестанные заботы о своем доме вознагражден неизменным ощущением сладчайшего чувства, вложенного в нас природой. Единственный из всех смертных, он творец своего блаженства, ибо он счастлив как сам господь и ничего не желает более того, что у него есть; как сие беспредельное существо, он и не помышляет о том, чтобы увеличить свои владения, но лишь о том, чтобы сделать их поистине своими, установив в них отношения самые совершенные и управление самое разумное. Ежели он и не обогащается посредством новых приобретений, то все же становится богаче, лучше владея тем, что у него имеется. Он распоряжался лишь доходом от своих земель, а теперь пользуется самими землями, руководя их обработкой и постоянно объезжая их. Слуга был для него посторонним, он делает его своим ближним, своим дитятей, своим достоянием. Он имел право только требовать от слуги тех или иных действий, а теперь приобретает право влиять на его желания. Он был господином только в силу власти денег, он становится господином священной властью уважения и благодеяний. Пусть судьба лишит его богатства, она не в силах отнять у него сердца людей, полных привязанности к нему, она не отнимет детей у своего отца; вся разница в том, что вчера он их кормил, завтра они будут кормить его. Вот так-то мы научаемся находить истинную радость в своем достоянии, в своей семье и в самих себе; вот так мелочи домашнего быта становятся приятнейшими для порядочного человека, который знает им цену: он не только не смотрит на свой дом как на тяжелое бремя, он видит в нем счастье для себя, а трогательные и благородные обязанности главы семьи наполняют его гордостью и радостным сознанием, что он человек.

Если сии драгоценные радости находятся в пренебрежении или мало кому ведомы и если те немногие, которые ищут их, редко их достигают, — все это исходит из одной и той же причины. Существуют простые и вместе с тем высокие обязанности, кои немногим дано любить и выполнять. Таковы обязанности отца семейства, — им противны шум, светская суета, и человек плохо с ними справляется, ежели выполнять их побуждает его лишь скупость и корысть. Такой-то считает себя хорошим отцом семейства, а на деле он лишь бдительный эконом; имущество его может процветать, а дом поставлен будет очень плохо. Надо иметь более возвышенные воззрения для того, чтобы направлять и руководить в столь важном деле и вести его счастливо и успешно. Кто печется о порядке в доме, прежде всего должен допускать в него только достойных людей, не питающих тайного желания нарушать порядок. Но настолько ли совместимы рабство и порядочность, чтобы можно было надеяться найти среди слуг порядочных людей? Нет, милорд, чтобы их иметь, надлежит не искать, а создавать их, и только хороший человек обладает искусством делать других хорошими. Пусть лицемер старается говорить тоном добродетели, он не в силах внушить любовь к ней, а если б ему удалось сделать кому-нибудь любезной добродетель — значит, он сам ее полюбил. Куда годятся холодные назидания, постоянно опровергаемые собственным примером и внушающие мысль, что тот, кто читает сии наставления, ведет игру, пользуясь людским легковерием? Какую великую нелепость совершают проповедники, заклиная нас следовать их словам, а не делам их! Кто не знает того, о чем говорит, никогда не скажет этого хорошо, ибо в его словах не хватает сердечности, а ведь лишь она одна трогает и убеждает. Мне не раз приходилось слышать те грубо назидательные речи, какие ведут в присутствии слуг или при детях, чтобы косвенным путем преподать им урок. Ни на одно мгновение не верил я, что их слушателей удалось провести, я всегда видел, что они исподтишка посмеиваются над бездарным наставником, который, принимая их за дураков, неуклюже изрекает перед ними правила морали, хотя сам тех правил вовсе не придерживается, что окружающим прекрасно известно.

Всех этих напрасных хитростей здесь в доме не знают, и великое искусство здешних господ делать своих слуг такими, какими желательно их видеть, состоит в том, что господа показывают себя перед слугами такими, каковы они в действительности. Поведение их всегда прямое и открытое, ибо они не боятся, что у них поступки противоречат словам. Их собственная мораль не отличается от той морали, какую они стараются внушить другим, а посему им не нужна чрезвычайная осмотрительность в речах; неосторожно сорвавшееся слово не может ниспровергнуть принципы, кои они пытались установить. Они не говорят беззастенчиво о всех своих делах, но свободно говорят о своих правилах. За столом, на прогулке, с глазу на глаз или при всех они изъясняются одинаковым языком; обо всем бесхитростно говорят то, что думают, и хотя никого не стремятся наставлять, каждый находит в их речах что-либо поучительное. Так как слугам здесь никогда не приходится видеть, чтобы их господин в своих поступках не был прямым, честным и справедливым, они не смотрят на честность как на тяжкую обязанность бедняков, как на иго, возложенное на несчастных, как на одно из бедствий их положения. Забота хозяина, не желающего зря гонять работников, не заставляющего их терять целые дни, добиваясь получения платы за поденщину, приучает их чувствовать цену времени. Видя, что хозяин старается беречь их время, каждый заключает, что временем надо дорожить, и считает праздность величайшим для себя преступлением. Вера в их честность придает силу установленным в доме порядкам и предотвращает злоупотребления. Слугам не приходится бояться, что при еженедельной выдаче наград хозяйка обязательно найдет, что самый молодой и крепкий был и самым усердным в работе. Старому слуге нечего бояться, что какими-нибудь придирками его постараются лишить положенной прибавки к жалованью. Никто здесь не питает надежды воспользоваться раздорами в доме и, хвастаясь своими заслугами, получить от одного то, в чем отказывает другой. Те, кто собирается вступить в брак, не боятся, что господа помешают им устроить свою жизнь, желая подольше держать их у себя, — таким образом, их усердие не идет им во вред. Ежели какой-нибудь посторонний лакей пришел бы и сказал слугам этого дома, что господин и его слуги всегда находятся в состоянии подлинной войны меж собой; что слуги, причиняя господину наибольшее зло, на какое они способны, делают это по праву; что поскольку все господа — узурпаторы, лгуны и мошенники, нет ничего дурного в том, чтобы поступать с ними так же, как они сами поступают с государем, или с народом, или с частными лицами, и ловко отплатить им за все зло, которое они делают открыто, пользуясь своей силой, — того, кто попробовал бы так говорить, никто не стал бы слушать; здесь никому и ненадобно бороться с такими речами или опровергать их, пусть этим занимаются те, кто порождает подобные проповеди.

Здесь повиновение никогда не бывает угрюмым или враждебным, ибо в приказах нет надменности или прихоти, здесь требуют только разумного, только полезного и, уважая достоинство человека, хотя бы и подчиненного, заставляют его делать только то, что нисколько его не принижает. Кроме того, здесь низким считают лишь порок, а все, что полезно и справедливо, признается порядочным и благопристойным.

Поскольку в этом доме не терпят никаких интриг, никто и не пытается их затевать. Здесь слуги хорошо знают, что для них самое надежное — связать свою судьбу с судьбой хозяина, ибо у них ни в чем не будет недостатка, пока его дом будет процветать. Следовательно, служа ему, увеличивая его достояние, они заботятся и о самих себе, что делает их работу приятной; вот в чем самая большая выгода для них. Но, право же, это слово совсем тут неуместно, — я никогда еще не видел дома, так хорошо поставленного при помощи разумно направляемого личного интереса, где выгода все же имела бы столь малое влияние на слуг: все тут делается из привязанности. Можно подумать, что души этих наемников очищаются, вступив в приют разума и согласия. Словно некая доля просвещенности хозяина и чувств хозяйки передалась слугам, — настолько находишь их умнее, благожелательнее, честнее и во всех отношениях выше уровня, обычного для челяди. Внушать уважение к себе, пользоваться почетом и благоволением — вот предел их честолюбия, и доброе слово для них дорого не меньше, чем подарки, которые им делают на Новый год.

Вот, милорд, основные мои наблюдения над той стороной здешнего домашнего уклада, которая касается слуг и вообще наемных людей. Что же до образа жизни господ и воспитания детей, то каждый из сих предметов заслуживает отдельного письма. Вы знаете, с каким намерением я решил сообщить вам сии замечания; право же, все здесь составляет поистине чудесную картину, и смотреть на нее так приятно! Поневоле любуешься ею и бескорыстно радуешься ей.

ПИСЬМО XI

К милорду Эдуарду

Да, милорд, я от своих слов не отрекаюсь: во всем, что видишь в этом доме, приятное соединяется с полезным; но здесь полезные занятия не ограничиваются заботами о прибыли — в них входят всякие невинные и простые утехи, воспитывающие склонность к уединенной жизни, к труду, умеренности, и у тех, кто им предается, они сохраняют душевное здоровье, избавляя сердце от смятения страстей. Беспечная праздность порождает уныние и скуку, а прелесть сладостных досугов есть плод трудолюбивой жизни. Люди работают для того, чтобы наслаждаться: чередование трудов и наслаждений — поистине необходимо для нас. Отдых от трудов, дающий силы и дальше трудиться, нужен человеку не менее, чем самый труд.

Вдосталь налюбовавшись плодами бдительного попечения достойнейшей матери семейства о ее домашнем распорядке, я увидел, чем она развлекается в уединенном уголке, в ее любимом месте прогулок, которое называет она своим Элизиумом[219] Элизиум, или Елисейские поля — согласно греческим легендам, блаженные края, где нет бурь и непогод и куда после смерти переносятся тени героев и добродетельных людей. — (прим. Е. Л.). .

Уже несколько дней я слышал разговоры об этом Элизиуме, но для меня его окружали какой-то тайной. Наконец вчера, после обеда, когда и на дворе и в доме стояла почти одинаковая невыносимая жара, г-н де Вольмар предложил жене немного отдохнуть от работы и, вместо того чтобы отправиться в детскую, где она обычно оставалась до вечера, пойти с нами подышать воздухом в саду; она согласилась, и мы отправились все вместе.

Место это совсем близко от дома, но так хорошо скрыто тенистой аллеей, за которой оно прячется, что его ниоткуда невозможно увидеть. Густая листва дерев, окружающих его, не дает взору проникнуть туда, а вход всегда заперт на ключ. Едва вошел я в калитку, замаскированную ветвями ольхи и орешника, оставляющими лишь два узких прохода в живой изгороди, как, обернувшись, уже не мог обнаружить калитки, через которую проник; я словно упал сюда с облаков.

Лишь только я очутился в этом так называемом Элизиуме, меня охватило приятное ощущение прохлады, стоявшей в густой тени дерев, меня восхитили яркие краски свежей зелени, цветы, разбросанные повсюду, журчанье ручейка и пение множества птиц; все тут действовало на воображение и на чувства, и в то же время мне казалось, что я вижу место совсем дикое, уединеннейший уголок природы, что я первый смертный, проникший в это безлюдье. Изумленный, пораженный, восхищенный нежданным зрелищем, я на мгновение замер и невольно вскрикнул от восторга: «О Тиниан, о Хуан Фернандес![220]Пустынные острова Южного моря, ставшие знаменитыми после путешествия адмирала Ансона. — прим. автора. Хуан Фернандес — группа островов в Тихом океане в 565 км. от берегов Чили, получившая название по самому крупному из них. Остров Хуан Фернандес, так же как и Тиниан (см. прим. 210), упоминается в книге о путешествиях адмирала Ансона. На одном из необитаемых островов Хуан Фернандес с 1704 по 1709 г. прожил моряк Александр Селькирк, прототип Робинзона Крузо. Руссо необычайно высоко оценил в «Эмиле» роман Дефо, как книгу, которая может заменить воспитаннику все книги на свете. — (прим. Е. Л.). Юлия, самые далекие уголки мира от вас в двух шагах!..» — «Многие находят это так же, как и вы, — с улыбкой сказала Юлия, — а ступят еще двадцать шагов и снова видят перед собою Кларан. Посмотрим, дольше ли у вас продлится очарование. Ведь это тот же самый сад, где вы прогуливались когда-то и где вы сражались с моей кузиной лопатками. Вы знаете, что трава здесь была негустая, деревьев росло немного и давали они мало тени, воды совсем не было. А вот теперь здесь все свежо, зелено, одето растительностью, все принаряжено, разубрано цветами, орошено влагой. Как вы думаете, чего мне стоило привести это место в такое состояние? Да будет вам известно, что я стала главным управителем этого уголка, и муж предоставил его мне в полное распоряжение». — «Но, право же, — возразил я, — вам он не стоит больших усилий. Уголок, разумеется, очаровательный, но запущенный и дикий, нигде не видно следов человеческого труда. Вы заперли калитку: каким-то образом притекла сюда вода, все остальное совершила сама природа; с ее делами вам никогда не удалось бы сравняться». — «Это верно, — промолвила Юлия, — все сделала природа, но под моим руководством, — ни в чем решительно я не давала ей своевольничать… Ну вот поломайте еще раз голову, угадайте». — «Во-первых, — заметил я, — мне непонятно, как можно, даже вложив и деньги и труд, ускорить работу времени. Вот эти деревья…» — «Подождите, — прервал меня г-н де Вольмар, — вы, конечно, заметили, что очень высоких деревьев в Элизиуме немного, — они и раньше здесь росли. Кроме того, Юлия начала здесь садить деревья задолго до своего замужества, — почти тотчас же после смерти матери, когда приехала сюда с отцом, ища уединения». — «Хорошо, — сказал я, — вы хотите уверить меня, что все эти массивы кустов, эти широкие крытые аллеи, эти плакучие ивы, эти тенистые рощицы разрослись за семь-восемь лет и что здесь замешано искусство человека. В таком случае это стоило больших денег. Ежели вы потратили две тысячи экю, чтобы сделать все это на столь обширном участке земли, то это совсем недорого». — «Вы ошиблись всего лишь на две тысячи экю, — возразила Юлия. — Мне это ничего не стоило». — «Как ничего?» — «Да, ничего, если не считать, что наш садовник работает здесь дней двенадцать в году, да столько же тратят времени двое-трое наших слуг, и по нескольку дней здесь работает сам Вольмар, ибо и он не гнушается иной раз выступить в роли подручного моего садовника». Я ничего не мог понять в этой загадке, но Юлия, до тех пор удерживавшая меня около себя, вдруг предложила мне пройтись одному по дорожке. «Ступайте, — сказала она, — смотрите, и вы все поймете. Прощай, Тиниан, прощай, Хуан Фернандес, прощай все очарование! Через минуту вы возвратитесь из путешествия на край света».

Я с восторгом принялся осматривать этот преображенный садик и нигде не нашел ни экзотической растительности, ни индийских плодов, а лишь местные растения, но расположенные в таком сочетании, что они производили наиболее веселое и приятное впечатление. Зеленый низкий газон, расстилавшийся плотным ковром, был перемешан с богородичной травкой, бальзамином, тимьяном, душицей и другими благоухающими травами. Тут блистало красой множество полевых цветов, и среди них глаз с удовольствием различал некоторые садовые цветы, казалось, естественно выросшие среди полевых. Время от времени надо мною смыкалась тесная сень ветвей, непроницаемая для лучей солнца, как в лесной чаще; навесы эти образованы были из самых гибких деревьев, ветви коих пригнули к земле, и искусство садовода заставило их пустить корни, подобно тому, как это происходит естественно с ветвями манглии в Америке. В самых открытых местах я увидел разбросанные в беспорядке, без всякой симметрии, густые кусты роз, малины, смородины, целые заросли сирени, орешника, бузины, жасмина, дрока, трилистника, украшавшие землю и придававшие ей вид первозданной целины. Я бродил по извилистым кривым дорожкам, окаймленным этими цветущими кущами, под сенью красивых гирлянд плюща, дикого винограда, хмеля, повилики, брионии, ломоноса и других вьющихся растений, среди коих удостаивали переплетать свои ветви жимолость и жасмин. Сии гирлянды, казалось, небрежно переброшенные с одного дерева на другое, как мне не раз случалось видеть в лесах, образовывали над нашими головами нечто вроде драпировок, защищавших нас от солнца; под ногами у нас было сухо, и так удобно и приятно было ступать по мягкому мху, не утопая в песке, не путаясь в траве, не задевая за сучковатые побеги. И лишь тогда я обнаружил с некоторым удивлением, что пышные зеленые балдахины, издали производившие столь внушительное впечатление, образованы из вьющихся паразитических растений, кои обвивали стволы деревьев, окружали их макушки густолиственным венцом и отбрасывали к их подножию тень и прохладу. Я даже заметил, что благодаря довольно простым приспособлениям некоторые из этих растений пускали корни в самих стволах деревьев и поэтому проделывали путь короче, зато дальше простирали гирлянды. Вы, конечно, понимаете, что подобные заросли далеко не благоприятствуют плодовым деревьям, но этот уголок — единственный во всем имении, где полезным пожертвовали ради приятного, а на всех остальных землях так тщательно ухаживают за ягодными кустами и плодовыми деревьями, что и без этого сада фруктов и ягод здесь собирают достаточно — еще больше, чем прежде. Вспомните, как радостно бывает, когда найдешь в лесу плод дикой яблоньки или груши и освежишься им, и вы поймете, с каким удовольствием находят в этой искусственной пустыне отменные зрелые плоды, хотя они попадаются лишь изредка и с виду совсем неказисты. Но оттого, что приходится разыскивать и выбирать, удовольствие лишь увеличивается.

Вдоль всех этих узких дорожек текли, а кое-где и пересекали их, прозрачные светлые ключи, то пробегавшие почти незаметными струйками между травами и цветами, то сливавшиеся в ручейки побольше, протекая по чистенькой и пестрой гальке, отчего они казались еще милее. Кое-где били из земли и бурлили родники, а местами, в более глубоких каналах, в спокойных, тихих ручьях четко отражались окружающие предметы… «Я теперь вас понимаю, — сказал я Юлии, — но все эти воды, которые я здесь повсюду вижу…» — «Они взяты вон оттуда, — промолвила Юлия, указывая в ту сторону, где была разбита площадка в саду Вольмаров. — Мы воспользовались тем самым ручьем, который дает столь дорого стоящую воду для фонтана — красы наших цветников, хотя никого он не интересует. Господин де Вольмар не хочет разрушать фонтан из уважения к моему отцу, приказавшему его устроить; но с каким удовольствием мы ежедневно приходим сюда полюбоваться, как бежит здесь вода, на которую мы и не смотрим в нашем большом саду. Фонтан бьет для посторонних, ручей течет для нас. Правда, я присоединила к нему воду из общественного водоема, которая стекала в озеро, но на пути пересекала большую дорогу, размывала ее, в ущерб прохожим, и всем решительно причиняла вред. Ручей этот, бежавший меж двумя рядами ветел, делал излучину, подходившую к моему садику; я замкнула ее в моем владении, и вода стала протекать через него окольными путями.

Я увидела, что все дело в том, чтобы расходовать воду бережно, разбивая ручеек на извилистые рукава, а местами соединяя их, насколько возможно уменьшать скат, дабы замедлить течение, и кое-где устраивать маленькие водопады, радующие слух своим журчанием. Ложе ручья покрыто слоем глины, на который насыпан слой озерного гравия с вершок толщиной, а по нему разбросаны ракушки. Рукава ручья кое-где пробегают в канавках под широкими черепицами, покрытыми сверху землей и дерном, и по выходе из-под них образуют искусственные ключи. При помощи сифонов воду поднимают на возвышенные места, откуда она стекает бурливыми ручейками. Земля, которую освежали и увлажняли таким способом, давала все новые и новые цветы, всегда была покрыта зеленой прекрасной травой».

Чем дольше я бродил по столь прелестному убежищу, тем сильнее становилось восхитительное ощущение, овладевшее мною, когда я вошел сюда. Меня одолевало любопытство, мне гораздо больше хотелось глядеть на то, что окружало меня, чем разбираться в своих впечатлениях, мне так приятно было созерцать эту очаровательную картину, не утруждая себя никакими размышлениями. Однако г-жа де Вольмар отвлекла меня от моих мечтаний, — взяв меня под руку, она сказала: «Вы видите здесь лишь мир растительный и неодушевленный, но что бы мы с ним ни сделали, он всегда будет вызывать у нас печальное чувство одиночества. Пойдемте посмотрим на него там, где он полон жизни и воодушевления, там, где он пленяет изменчивой прелестью, иной в каждое мгновение дня». — «Вы наводите меня на некую мысль, — ответил я. — Недаром же я слышу шумное и разноголосое щебетанье, а между тем птиц вокруг вижу довольно мало. Наверное, у вас тут устроена вольера». — «Вы угадали, — ответила Юлия. — Подойдите же к ней». Я еще не решился высказать свое мнение о вольерах, но мне было как-то неприятно думать, что здесь имеется вольера, — мне казалось, что она совсем не соответствует всему остальному, в этом приюте.

По тропе, делавшей множество поворотов, мы спустились в низинку, где все воды, кои орошают сад, сливаются в красивый ручей, протекающий меж двух рядов старых ветел, которые тут, как видно, усердно подстригались. Их облысевшие кроны и дуплистые верхушки стволов образовали своего рода вазы, откуда благодаря искусству садовода, о коем я упоминал, вздымались ветви жимолости, — одни из них, переплетаясь, обвивали все дерево, а другие изящно склонялись к берегу ручья. Почти в самом конце ложбинки устроен, окруженный водяными травами и тростником, небольшой водоем, где утоляют жажду обитатели вольеры; он служит также водохранилищем — это последнее место, где задерживается столь драгоценная и бережно хранимая влага.

За водоемом находилась площадка, заканчивавшаяся пригорком, густо засаженным всякого рода деревцами, — самые маленькие росли вверху, а чем ближе к подножию, тем деревья были выше, так что уровень древесных вершин был почти горизонтальный, — во всяком случае, видно было, что когда-нибудь он будет таковым. Спереди росло с десяток молодых деревьев, обещавших со временем стать весьма высокими, — вязы, бук, ясень, белая акация. Роща, покрывавшая этот пригорок, как раз и служила приютом множеству птиц, чье щебетанье я слышал издали; они ютились под тенистой листвой, словно под большим зонтом, порхали, перелетали с места на место, пели, дрались, словно не замечали нас. Лишь очень немногие из них улетели, когда мы приблизились. Согласно предвзятому своему представлению, я решил, что они заперты в клетку, но, подходя к водоему, увидел, как несколько птиц опустились на землю и побежали по короткой аллейке, что разделяет площадку надвое и ведет от вольеры к водопою. Обогнув водоем, г-н де Вольмар достал из кармана и разбросал по аллейке две-три пригоршни корму, состоявшего из различных зерен, и лишь только он отошел, птицы слетелись и принялись клевать зерна так же спокойно, как куры, — видно было, что они к такому обхождению привыкли. «Вот прелесть! — воскликнул я. — Слово «вольера» в ваших устах удивило меня, но теперь мне все понятно. Вы хотите иметь тут гостей, а не пленников». — «А кого вы называете гостями? — спросила Юлия. — Мы сами у них в гостях. Они здесь хозяева, и мы им платим дань за то, что они иногда терпят нас здесь». — «Отлично, — заметил я, — но каким же образом пернатые хозяева завладели этим местом? Как удалось собрать здесь столько крылатых обитателей? Никогда не слышал я о подобных опытах и никогда бы не поверил, что они могут быть успешны, если бы перед глазами у меня не было разительного доказательства».

«Терпение и время совершили это чудо, — промолвил г-н де Вольмар. — К таким средствам отнюдь не прибегают богачи, жаждущие удовольствий. Они всегда спешат наслаждаться, им известны лишь два способа достигнуть желаемого: сила и деньги; у них есть певчие птицы в клетках, у них есть друзья за столько-то франков в месяц. Если бы приставили к этому месту лакеев, вскоре бы вы не увидели здесь ни одной птицы, а если их сейчас здесь много, то потому, что они всегда здесь жили. Трудно приманить птиц туда, где их нет, но где они есть, легко добиться, чтобы их стало больше; нужно предусматривать каждую их потребность, никогда их не пугать, дать им возможность в полной безопасности выводить птенцов, не разорять их гнезд, и тогда птицы, имеющиеся в данном месте, в нем остаются, и к ним прилетают еще новые. Эта роща существовала и раньше, но была отделена от сада забором. Юлия только велела разобрать забор и окружила рощу живой изгородью, расширила ее и украсила новыми насаждениями. Вы видите, что слева и справа от аллеи, ведущей к вольере, имеются два поля, засеянные вперемешку травами, злаками и иными растениями. По приказанию Юлии, здесь каждый год сеют пшеницу, просо, подсолнечник, коноплю и овес — вообще всякие растения, зерна коих птицы любят клевать, — и здесь никогда не жнут. Кроме того, почти каждый день, зимой и летом, жена и я приносим для них корму, а если мы не приходим, нас обычно заменяет Фаншона; вода у них, как видите, в двух шагах. Юлия простирает свою заботливость до того, что каждую весну раскладывает здесь кучки конского волоса, соломы, шерсти, мха и других материалов, нужных птицам для того, чтобы свивать гнезда. И вот соседство с такими материалами, изобилие пищи, великая забота людей, изгоняющих отсюда всех врагов птичьего племени[221]Сурков, мышей, сов и, главное, детей. — прим. автора. , постоянное спокойствие, коим пернатые здесь наслаждаются, и побуждает их всегда класть яйца в столь удобном месте, где они ни в чем не знают недостатка и где никто их не обижает. Вот почему родина отцов становится и родиной детей, вот почему этот народец плодится здесь».

«Ах! — воскликнула Юлия. — И больше вы ничего не видите? Каждый думает только о себе! Как же вы позабыли о неразлучных супружеских парах, о ревностном усердии птиц в их домашних делах, об отеческой и материнской их нежности к своим птенцам? Стоило прийти сюда два месяца тому назад, и перед вами предстало бы очаровательное зрелище, ласкающее взор и радующее сердце проявлением самого сладостного чувства». — «Сударыня, — довольно грустно промолвил я, — вы супруга и мать, вам, конечно, понятны такие радости». Тотчас г-н де Вольмар взял меня за руку и, сжав ее, сказал: «У вас есть друзья, у друзей этих есть дети. Как же может быть вам чужда отеческая привязанность?» Я посмотрел на него, я посмотрел на Юлию, они переглянулись и ответили мне столь трогательным взглядом, что я обнял их обоих и с умилением ответил: «Ваши дети мне так же дороги, как вам». Не знаю, как случается, что одно слово может перевернуть душу, но с этой минуты г-н де Вольмар кажется мне другим человеком, и я теперь меньше вижу в нем мужа женщины, некогда столь любимой мною, нежели отца двух детей, за коих я жизнь готов отдать.

Я решил обогнуть водоем и посмотреть поближе на очаровательный приют и его маленьких обитателей; но г-жа де Вольмар удержала меня. «Никто, — сказала она, — не тревожил наших птиц в их доме, и из всех наших гостей вас первого мы привели сюда. От калитки в изгороди есть четыре ключа: один у моего отца, у нас с мужем по ключу, а четвертый у Фаншоны, ибо она приходит сюда в качестве надзирательницы и иногда приводит с собою детей, — цену этой милости увеличивает требование держать себя крайне осмотрительно, пока они здесь находятся. Даже сам Гюстен приходит сюда только с кем-нибудь из нас четверых; да и то после двух весенних месяцев, в течение коих его работа нужна в моем саду, он почти и не бывает здесь. В этом приюте мы все делаем сами». — «Итак, — заметил я, — боясь, как бы птицы не стали вашими рабами, вы сами отдали себя им в рабство», — «Сразу видно тирана, — ответила она, — тирана, полагающего, что он лишь тогда наслаждается свободой, когда стесняет чужую свободу».

Когда мы тронулись в обратный путь, г-н де Вольмар бросил в водоем горсть ячменя, и, приглядевшись, я заметил в воде маленьких рыбешек. «Ага, ага! — тотчас воскликнул я. — У вас, оказывается, есть и пленники». — «Да — это военнопленные, которым пощадили жизнь», — ответил г-н де Вольмар. «Совершенно верно, — добавила его жена. — Недавно Фаншона утащила из кухни плотичек и принесла сюда без моего ведома. Я оставила их тут, боясь, что обижу ее, если выпущу рыбок в озеро. Пусть уж лучше они живут в тесноте, чем я буду огорчать такую славную женщину». — «Вы правы, — согласился я. — И рыбок нечего жалеть, раз им удалось такой ценой спастись от сковороды».

«Ну, как вам теперь кажется? — спросила она, когда мы шли обратно. — Вы все еще на краю света?» — «Нет, — ответил я, — я вообще не на этом, а на том свете, — вы поистине перенесли меня в Элизиум». — «Пышное название, какое Юлия дала своему саду, вполне заслуживает вашей насмешки, — заметил г-н де Вольмар. — Но все же немного похвалите эту детскую игру и знайте, что никогда она не шла в ущерб заботам матери о своей семье». — «Я это знаю, — проговорил я, — вполне в этом уверен, и такого рода детские игры мне нравятся гораздо больше, чем хлопоты взрослых людей.

Все же есть здесь кое-что, не понятное для меня, — продолжал я. — Ведь для того, чтобы это место стало совсем иным, чем прежде, потребовалось заботливо возделывать землю; однако я нигде не вижу ни малейших следов такого труда. Все здесь зелено, свежо, все буйно разрослось, а нигде не чувствуется рука садовода, ничто не противоречит мысли, что ты попал на пустынный остров, как это мне сперва показалось, когда я вошел сюда. Нигде не вижу я отпечатков ног человеческих». — «Ах! — воскликнул г-н де Вольмар. — Тут очень старались стереть их. Я зачастую был свидетелем этих стараний, а иногда и соучастником такого надувательства. На всех вспаханных полосах земли посеяна трава, и, вырастая, она быстро скрывает следы вспашки; места с тощей, неплодородной почвой зимою покрывают несколькими слоями удобрения; удобрение съедает мох, питает крупные растения и траву; да и деревьям от удобрения изрядная польза, а летом его уже совсем и незаметно. Что касается мха, покрывающего иные дорожки, то секрет его выращивания нам прислал из Англии милорд Эдуард. Вот здесь наш сад замкнут с двух сторон стеной, стену мы замаскировали не шпалерами плодовых деревьев, а густо насаженными деревьями разных пород, так что границы сада можно принять за начало леса. С двух других сторон идет сильно разросшаяся живая изгородь, в которой вы увидите и ольху и боярышник, омелу, бересклет и другие кустарники, все вперемешку, — кажется, будто перед вами не изгородь, а лесная чаща. Здесь вы не увидите ничего вытянутого по линеечке, ничего выравненного; никогда шнурок планировщика не протягивался в этом уголке, ведь природа ничего не растит по ранжиру; мнимая неправильность извилистых дорожек достигнута с большим искусством для того, чтобы удлинить место прогулок, скрыть пределы «необитаемого острова», увеличить кажущуюся его протяженность и вместе с тем избежать неудобных и слишком частых поворотов».[222]Следовательно, это совсем не похоже на нынешние модные боскеты, где аллейки изогнуты такими нелепыми зигзагами, что на каждом шагу приходится делать на них пируэты. — прим. автора.

Обозревая все это, я все же находил довольно странным, что здесь потрачено столько труда на то, чтобы скрыть приложенный труд. Не лучше ли было бы избежать таких хлопот? «Несмотря на все, что мы вам говорили, — ответила Юлия, — вы судите об этом приложенном труде по его результатам. Но, право, вы ошибаетесь. Все, что вы тут видите, — это дикорастущие травы и кустарники, крепкие и здоровые, — достаточно воткнуть их в землю, и они уже сами примутся. К тому же природа как будто хочет скрыть от взоров человека свои подлинные красоты, ибо люди к ним не только мало восприимчивы, но еще и уродуют их, если могут наложить на них руку; природа бежит людных мест — лишь на вершинах гор, в глубине лесов, на пустынных островах она пленяет самыми своими трогательными красотами. Кто любит природу, но не может искать ее так далеко, вынужден прибегнуть к насилью над ней и, так сказать, принудить ее жить возле нас, а этого невозможно достичь без неких иллюзий».

При этих словах воображение нарисовало мне картину, вызвавшую у обоих супругов смех. «Я представляю себе, — сказал я им, — как сюда приезжает из Парижа или из Лондона богатый человек, ставший хозяином этого дома, и привозит с собою дорого оплаченного архитектора, назначение коего — испортить природу. С каким презрением вошел бы он в этот простой и приветный уголок! С каким негодованием велел бы он вырвать все эти жалкие растения! Как замечательно он все выровняет по линейке! Какие замечательные аллеи прикажет проложить. Замечательные дорожки, в виде «гусиных лапок», замечательные деревья, подстриженные в форме зонта, в форме веера! Замечательные, украшенные статуями зеленые беседки! Замечательные, превосходно проложенные буковые аллеи, то прямые, как стрела, то красиво изогнутые! Замечательные лужайки, покрытые мягким английским газоном, лужайки круглые, полукруглые, квадратные, овальные! Замечательные тисы, подстриженные в виде драконов, китайских пагод, причудливых фигур и всяческих чудовищ. Замечательные бронзовые вазы, каменные фрукты, коими украсит он свой сад!..»[223]Я убежден, что в недалеком времени в садах не захотят иметь ничего такого, что бывает в природе, не пожелают видеть в них ни травы, ни кустов, ни деревьев, а лишь фарфоровые цветы, фарфоровых мандаринов, трельяжи, песочек разных цветов и прекрасные, ничем не наполненные вазы. — прим. автора. — «А когда все это будет сделано, — сказал г-н де Вольмар, — получится замечательное местечко, куда никто не станет ходить, а если кто и попадет в него, то живо сбежит и отправится на лоно природы, в поля и леса; унылое получится место, где гулять не станут, а лишь будут проходить через него, отправляясь на прогулку, тогда как теперь, прогуливаясь в лугах, я зачастую тороплюсь возвратиться, чтобы побыть в своем саду.

В обширных и богато изукрашенных садах я вижу только тщеславие собственника земли и архитектора, всегда готовых выставить напоказ — первый свое богатство, а второй свой талант; и оба они, затратив большие деньги, готовят скуку тому, кто вздумал бы полюбоваться их творением. Ложный вкус к величию, совсем не предназначенному для простых смертных, отравляет ему все удовольствие. Величественный вид всегда наводит тоску, вызывает мысль о ничтожестве того, кто похваляется своим величием. Среди великолепных цветников и широких аллей его собственная персона нисколько не увеличивается в росте, а дерево высотою в двадцать футов покрывает его своею тенью не хуже, чем гиганты в шестьдесят футов вышиной;[224]Было бы весьма не лишним сказать более пространно о существующей у нас дурной манере нелепым образом подрезать деревья, для того чтобы они, как шесты, возносились к небесам, лишая их прекрасной кроны и возможности отбрасывать густую тень, истощая их соки и не дозволяя им приносить пользу. Правда, эта метода приносит садовнику дрова, но зато отнимает дрова у страны, где их и без того не так-то много. Можно подумать, что во Франции природа устроена иначе, чем во всем остальном мире, так здесь стараются ее обезобразить. Во французских парках произрастают только длинные жерди; это леса из корабельных мачт или «майских деревьев»[225] Майское дерево.  — Во Франции существовал обычай в первый день мая ставить перед домом того человека, которого хотели почтить, срубленное дерево, обычно очень высокое. — (прим. Е. Л.). , здесь прогуливаешься с досадой, ибо нигде не находишь тени. — прим. автора. всегда он занимает площадь в три квадратных фута и в своих огромных владениях теряется, как букашка в поле.

Но есть и другая склонность, прямо противоположная первой и еще более нелепая, потому что она не дает возможности прогуливаться по саду, хотя сады именно для прогулок и предназначены». — «Понимаю, — проговорил я, — вы имеете в виду тех любителей цветочков, которые млеют от восторга перед лютиками и простираются ниц перед тюльпанами». И тут я рассказал им, милорд, что случилось со мною в Лондоне, в саду, изобиловавшем цветами, где, восхищая взоры наши, на четырех слоях навоза[225] Майское дерево.  — Во Франции существовал обычай в первый день мая ставить перед домом того человека, которого хотели почтить, срубленное дерево, обычно очень высокое. — (прим. Е. Л.). блистали пышною красой сокровища голландских садоводов. Никогда не забуду церемонии торжественного вручения мне зонтика и палочки, коей почтили меня, недостойного, так же как и остальных зрителей. Я смиренно поведал моим слушателям, как я, желая отплатить за такую честь, дерзнул выразить свой восторг при виде тюльпана, яркая окраска коего показалась мне красивой, а форма изящной, и как меня за это вышутили, высмеяли, освистали все мои ученые спутники и как профессор-садовод, перенося свое презрение к скромному цветку на меня, его панегириста, более не удостоил меня ни единым взглядом за все время осмотра. «Полагаю, — добавил я, — что ему очень жалко было своей палочки и зонтика, — ведь я подвергнул их такой профанации!»

«В этой любви к цветочкам, — сказал г-н де Вольмар, — когда она вырождается в манию, есть какая-то мелочность и тщеславие, из-за чего она делается ребяческой, да еще и обходится до нелепости дорого. В склонности к величественному есть, по крайней мере, благородство, возвышенность и какая-то доля истины; но какую же ценность имеет корешок или луковица цветка, которые точит личинка насекомого и, может быть, уничтожает его как раз в ту минуту, когда идет торг? И что драгоценного в цветке, который прекрасен в полдень, но увянет еще до заката солнца? И чего стоит условная красота, пленительная лишь для взора знатоков и признаваемая красотою лишь потому, что им угодно считать ее таковой? Может быть, настанет время, когда в цветах будут искать свойства, совершенно противоположные тем, какие ищут в них сейчас, и тогда вы, в свою очередь, станете ученым, а ваши знатоки окажутся невеждами. Все их мелкие наблюдения, превращающиеся в науку, совсем не занимают разумного человека, который в прогулке ищет для тела своего неутомительного упражнения, а для ума — отдыха в беседе с друзьями. Цветы созданы для того, чтобы ими любовались мимоходом, а вовсе не для того, чтобы их для удовлетворения любопытства своего анатомировали…[226]Рассудительный Вольмар тут говорит необдуманно. Ужели он, который так умел наблюдать людей, так плохо наблюдал природу? Ужели он не знает, что если творец вселенной велик в большом, он еще более велик в малом? — прим. автора. Поглядите, как повсюду в этом саду блещет белизною душистая таволга. Она наполняет благоуханием воздух, она чарует взор и почти не требует никаких забот, никакого ухода. Поэтому-то любители цветов ею и пренебрегают: природа создала ее столь прекрасной, что им невозможно прибавить ей условных красот, а так как взращивать ее можно без всяких хлопот, то они и не находят в этом ничего лестного для себя. Так называемые знатоки и ценители совершают следующую ошибку: повсюду они желают видеть мастерство человека и никогда не бывают довольны, если мастерство это в глаза не бросается; меж тем подлинно тонкий вкус состоит в том, чтобы скрыть мастерство, особливо когда дело идет о творениях природы. К чему эти прямые посыпанные песком аллеи, на которые в их садах наталкиваешься непрестанно, или аллеи, расположенные звездообразно? Воображают, что такие ухищрения увеличивают для наших глаз пространство парка, а на самом деле они весьма неловко показывают его границы. Разве в лесах вы увидите речной песок? И мягче ли вашим ногам ступать по этому песку, нежели по мху или по лужайке? Разве природа употребляет непрестанно угольник и линейку? А может быть, знатоки боятся, как бы не узнали природу, несмотря на все старания изуродовать ее? Наконец, не смешно ли, что уже в начале прогулки они как будто чувствуют себя усталыми и желают идти только самым прямым путем, чтобы поскорее дойти до цели? И разве неверно, что, выбирая кратчайший путь, они скорее совершают путешествие, чем прогулку, и, как только выйдут из дому, уже спешат вернуться?..

А что же сделает человек, действительно обладающий вкусом, человек, который живет для того, чтобы жить и радоваться жизни, человек, который ищет подлинных и простых удовольствий и хочет иметь место для прогулок поблизости от дома? Он сделает это место удобным и приятным, дабы оно нравилось в любой час дня, и вместе с тем столь простым и естественным, что как будто сам он тут даже и не прикладывал рук. В этом месте у него будет привлекательное сочетание воды, зелени, тени и прохлады, ибо и в природе они обычно бывают в сочетании. Он постарается везде избежать симметрии: ведь симметрия — враг природы и разнообразия; обычно в садах знатоков все аллеи до такой степени похожи одна на другую, что всегда кажется, будто ты ходишь по одной и той же аллее. Он выровняет землю, чтобы удобно было прогуливаться, но стороны его аллей не всегда будут в точности параллельны, проложены они будут не всегда по прямой линии, в направлении их должно быть нечто неопределенное, как в поступи досужего человека, который, выйдя на прогулку, бродит неспешно; вовсе нет нужды устраивать где-нибудь вдалеке красивые перспективы. Вкус, к бельведерам и открывающимся оттуда далям исходит из склонности большинства людей любить только те края, где их нет. Их всегда влечет то, что далеко и недоступно, и художник, который не умеет сделать так, чтоб его заказчики были довольны окружающим, прибегает в угоду им к ухищрениям; но у человека, о котором я говорю, нет такого беспокойного стремления, и когда ему хорошо там, где он находится, он не стремится унестись куда-то в другое место. Из нашего сада, например, не увидишь ландшафтов, открывающихся за его пределами, и мы даже довольны, что не видим их. Нам кажется, что здесь заключены все красоты природы, и я очень боюсь, что малейший просвет во внешний мир намного уменьшит приятность наших прогулок[227]Не знаю, пробовали ли когда-нибудь придать длинным аллеям, расходящимся лучами звезды, легкий изгиб для того, чтобы глаз не мог свободно видеть каждую аллею на всем ее протяжении и чтобы дальний ее конец был скрыт от зрителя. Правда, при этом потеряется красивая перспектива, зато будет достигнуто преимущество, дорогое для владельца парка: воображение увеличит место прогулки, и на середине довольно-таки небольшой звезды человеку будет казаться, что кругом его огромный парк, где можно заблудиться. Я убежден, что благодаря этому прогулки будут менее скучны, хотя и более одиноки. Ибо все, что дает пищу воображению, возбуждает работу мысли и обогащает ум; но строители садов не из тех людей, кто чувствует такие вещи. У кого из них мог бы в сельской местности выпасть из рук карандаш, как у Ленотра в парке Сент-Джемс[228]…как у Ленотра в парке Сент-Джемс…  — Андре Ленотр (1613–1700) — известный французский садовый декоратор, создатель Версальского парка. Парк Сент-Джемс находится в Лондоне при дворце с тем же названием, где долгое время была королевская резиденция. Когда английский король Карл II пригласил Ленотра в Англию, чтобы тот привел в порядок парк Сент-Джемс, Ленотр, пораженный естественной красотой этого парка, убедил короля ничего там не менять. — (прим. Е. Л.). , и разве они знают, как он, чтó придает жизненность природе и прелесть ее картинам? — прим. автора. [228]…как у Ленотра в парке Сент-Джемс…  — Андре Ленотр (1613–1700) — известный французский садовый декоратор, создатель Версальского парка. Парк Сент-Джемс находится в Лондоне при дворце с тем же названием, где долгое время была королевская резиденция. Когда английский король Карл II пригласил Ленотра в Англию, чтобы тот привел в порядок парк Сент-Джемс, Ленотр, пораженный естественной красотой этого парка, убедил короля ничего там не менять. — (прим. Е. Л.). . Несомненно, что всякий, кому не нравится проводить погожие летние дни в столь простом и приятном месте, не обладает ни верным вкусом, ни здоровой натурой. Признаю, что сюда не стоит торжественно привозить посторонних; но зато по этому саду может быть очень приятно прогуляться в одиночестве, не показывая его чужим людям».

«Сударь, — заметил я, — у богачей, которые устраивают в своих владениях великолепные парки, имеются веские причины не любить одиноких прогулок и не оставаться наедине с самими собой; поэтому они поступают очень умно, когда и свои сады устраивают только для посторонних. Впрочем, я видел в Китае именно такие сады, какие вам нравятся, причем устроены они со столь великим искусством, что этого искусства совсем и незаметно. Однако затраты на них так велики, уход за ними обходится так дорого, что при мысли об этом у меня пропадало всякое удовольствие любоваться ими. Там были скалы, гроты, искусственные каскады, — и ведь все это создано на песчаных равнинах, где нет иной воды, кроме колодезной; там были цветы и редкостные растения, собранные из всех климатических поясов Китая и Татарии[229] Татария — так называли в это время большую часть Азии, включавшую Монголию, Маньчжурию, Туркестан, Афганистан и Белуджистан. — (прим. Е. Л.). и выращиваемые на одной и той же почве. Правда, там не увидишь ни красивых аллей, ни правильно разбитых клумб, но зато найдешь изобильное скопление чудес, какое в других местах можно увидеть лишь рассеянными по отдельности. Природа представлена в этих садах с самых разнообразных сторон, но там совершенно отсутствует естественность. Вы же не перетаскивали в ваш сад ни чернозема, ни каменных глыб, не устраивали ни насосов, ни резервуаров для воды, вам не нужны ни теплицы, ни печи, ни стеклянные колпаки, ни соломенные маты. Место здесь совершенно ровное, и украшено оно довольно просто. Самые обыкновенные травы, самые обыкновенные деревья, несколько струек проточной воды — все так бесхитростно, так непринужденно, но этого вполне достаточно, чтобы место стало красивее. Это как изящная игра, в которой не чувствуется тяжелых усилий, и самая ее легкость увеличивает удовольствие зрителя. Я знаю, что ваш приют мог бы стать еще краше, но тогда он нравился бы мне куда меньше. Возьмем, например, знаменитый парк милорда Кебхем в Стоу[230] …парк милорда Кебхем в Стоу — знаменитый во второй половине XVIII в. парк в Англии. — (прим. Е. Л.). . В нем столько красивых, весьма живописных видов, как будто собранных из разных стран, и все там кажется естественным, кроме их сочетания, как в садах Китая, о которых я говорил вам. Владелец и созидатель этого роскошного места уединения даже приказал воздвигнуть там развалины храма; древние строения, далекие времена и далекие края представлены там с великолепием сверхчеловеческим. Вот как раз на эти выдумки я и жалуюсь. Мне хочется, чтобы забавы людей всегда имели вид непринужденный, не вызывали бы мысли о слабости человека и чтобы к восхищению самими чудесами не примешивались назойливые мысли о затратах денег, коих все это стоило. Разве мало судьба посылает нам тягостного? Нет нужды отягощать еще и свои утехи.

Я могу сделать вам лишь один упрек, — добавил я, глядя на Юлию, — но, пожалуй, вам он покажется серьезным: ваш Элизиум, по-моему, — излишняя забава. Для чего вам новое место прогулок, когда у вас по другую сторону дома зеленеют очаровательные, но такие запущенные рощицы?» — «Это верно, — ответила Юлия, несколько смутившись, — но здесь мне больше нравится». — «Если б вы подумали хорошенько, — сказал г-н де Вольмар, прервав меня, — вы не задали бы такого вопроса, признав его более чем нескромным. Со дня свадьбы моя жена ни разу не бывала в рощицах, о коих вы упомянули. И мне известны причины этого, хотя она никогда мне о них не говорила. Вы тоже знаете их, так уважайте же место, в коем мы сейчас находимся — рука добродетели насадила в нем деревья».

Лишь только я получил эту справедливую отповедь, как в сад, из коего мы вышли, явилось маленькое семейство под предводительством Фаншоны. Три прелестных ребенка бросились супругам на шею. И меня они не обошли милыми своими ласками. Мы с Юлией вернулись в Элизиум, прогулялись там немного с детьми, а затем присоединились к г-ну де Вольмару, говорившему о чем-то с работниками. По дороге Юлия мне сказала, что с тех пор как она стала матерью, одна мысль, которая часто приходит ей в голову, побуждает ее старательно ухаживать за садом. «Я подумала, — сказала она, — что, когда дети подрастут, работа в саду будет для них забавой и принесет пользу их здоровью. Уход за нашим садом требует больше заботы, чем труда, тут нужно скорее придавать определенный изгиб ветвям растений, чем копать и вспахивать землю; я хочу со временем сделать детей моими маленькими садовниками; здесь у них будет достаточно телесных упражнений, необходимых для укрепления их организма и вместе с тем неутомительных. Трудную работу, непосильную в их возрасте, за них будут делать другие, а сами они ограничатся лишь той, которая для них будет забавой. Не могу и сказать, — добавила она, — как мне сладостно представить себе, что мои дети заняты работой, что они оказывают мне маленькие услуги, которые я с таким удовольствием сейчас делаю для них, как нежным своим сердцем они радуются, видя, что их мать с наслаждением прогуливается под сенью дерев, за коими они сами ухаживали. Право, друг мой, — промолвила она взволнованным голосом, — на радостно проведенных днях есть отсвет блаженства, уготованного людям в иной жизни, и, думая об этом, я не без оснований назвала свой сад Элизиумом». Милорд, эта женщина — несравненная мать и несравненная супруга; столь же несравненна была она и в дружбе, и в дочерней любви, и, к вечному мучению сердца моего, она была несравненной возлюбленной.

Восхищенный сим очаровательным приютом, я попросил вечером хозяев дома, чтобы, на время моего пребывания у них, Фаншона доверила мне свой ключ и обязанность кормить птиц. Тотчас Юлия прислала в мою комнату мешочек зерен и отдала мне свой собственный ключ. Не знаю почему, но мне было как-то больно взять его: думается, я предпочел бы получить ключ г-на де Вольмара.

Нынче утром я встал очень рано и с детским нетерпением поспешил замкнуться на моем пустынном острове. Каких приятных мыслей я ожидал в этом уединенном месте, где одна лишь сладостная картина природы должна была изгнать из моих воспоминаний искусственный строй жизни, сделавший меня таким несчастным. Все, что будет меня здесь окружать, создано женщиной, которая была мне так дорога. Во всем я буду здесь видеть ее. На что бы я ни взглянул — всего касалась ее рука; я буду целовать цветы, по которым она ступала; буду вдыхать увлажненный росою воздух, которым она дышала; я узнаю ее вкусы, коими отмечены здесь все ее утехи, и предо мною предстанет вся ее прелесть. Я буду находить ее здесь повсюду, так же как нахожу ее в глубине своего сердца.

Вот в каком расположении духа я вошел в Элизиум, но тотчас же мне вспомнились слова г-на де Вольмара, сказанные накануне, почти на том же самом месте, где я сейчас находился. И тотчас же воспоминание об этих немногих словах изменило все мое душевное состояние. Я увидел, казалось мне, образ добродетели там, где искал образ наслаждения. Этот новый образ слился в моем уме с чертами г-жи де Вольмар, и впервые после моего возвращения я в отсутствие Юлии увидел ее не такою, какой она некогда была для меня и какою я все еще люблю ее вспоминать, но такою, какой она является передо мною ежедневно. Милорд, мне казалось, я вижу эту очаровательную, целомудренную, добродетельную женщину среди той самой свиты, что окружала ее вчера. Я видел, как трое милых детей, резвившихся вокруг нее, — святой и драгоценный залог супружеского союза и нежной дружбы, — осыпали ее трогательными ласками и она отвечала им тем же. Я видел рядом с ними степенного г-на де Вольмара, супруга, столь любимого, столь счастливого и столь достойного быть счастливым. Я словно все еще видел, как он устремляет на меня прозорливый взгляд, проникающий в глубину сердца, и краска стыда бросилась мне в лицо, будто все еще звучали сорвавшиеся с его уст слова вполне заслуженного упрека и наставление, которое я так плохо слушал. А затем я увидел Фаншону Регар, живое доказательство торжества добродетели и человечности, победивших самую пламенную страсть. Ах! Разве могло бы какое-либо запретное чувство дойти до Юлии сквозь эту нерушимую ограду? С каким негодованием я подавил бы низкие порывы преступной и не вполне угасшей страсти! Как я сам презирал бы себя, если бы осквернил единым вздохом столь дивную картину торжества невинности и порядочности. Я воскресил в памяти разговор, который она вела со мною, выходя из сада, потом, проникнув вместе с нею мысленным взором в будущее, я увидел, как эта нежная мать отирает у своих детей пот со лба, целует их раскрасневшиеся щеки и предается сердцем, созданным для любви, самому сладостному чувству, вложенному в нас природой. Решительно все, вплоть до наименования сада Элизиумом, помогало мне погасить пламень воображения и внесло в мою душу драгоценное спокойствие, которое должно предпочесть волнению самых соблазнительных страстей. Слово «Элизиум» до некоторой степени отображало внутренний мир женщины, придумавшей это название, — ведь при смятении душевном невозможно было бы выбрать такое наименование. Я говорил себе: мир царит в ее сердце, так же как и в приюте, который она так назвала.

Я надеялся, что мне приятно будет помечтать здесь, — приятность эта превзошла мои ожидания. Я провел в Элизиуме два часа, милее коих еще не было в моей жизни. Видя, как радостно и как быстро они протекли, я нашел, что размышления полные благородных мыслей, порождают блаженное ощущение, неведомое людям испорченным, а именно: чувство удовлетворения самим собой. Если подумать об этом без предвзятости, я не знаю, какое другое удовольствие может сравниться с этим чувством. Полагаю, во всяком случае, что тот, кто любит, подобно мне, уединение, должен опасаться, как бы не уготовить самому себе муки душевные. Быть может, руководствуясь теми же самыми началами, удастся найти ключ к ложному суждению людей о преимуществах порока и о преимуществах добродетели; ведь радости, которые дает добродетель, чисто внутренние и заметны лишь тому, кто их переживает. А роскошества порока бросаются в глаза, но кто их имеет, знает, чего они ему стоят.

Se a ciascun l'interno affanno

Si leggesse in fronte scritto,

Quanti mai, che invidia fanno,

Ci farebbero pietà! [231] Se a ciascun l’interno affanno…  — стихи из трагедии «Узнанный Иосиф» Метастазио. Иосиф доверил своего брата Веньямина двум другим братьям, Иуде и Симеону, и тревожится, что они долго не возвращаются. Стихи передают размышления наперсника, видящего на лицо Иосифа выражение тревоги. — (прим. Е. Л.). Если б муку и печали Многие не стали прятать. К ним не зависть бы питали — Жалость, больше ничего! (итал.) Сен-Пре мог бы привести вдобавок и продолжение этих стихов, очень красивое и не менее соответствующее теме: Si vedria che i lor nemici Anno in seno, e si reduce Nel parere a noi felici Ogni lor felicità. [Палачом неумолимым Для себя иной бывает; Лишь кичиться счастьем мнимым — Вот все счастье для него! (итал.) ] — прим. автора.

Я и не заметил, как пробыл в Элизиуме до позднего утра, но тут за мной пришел г-н де Вольмар и сообщил, что Юлия ждет меня с чаем. «Это из-за вас я опоздал к завтраку, — сказал я, оправдываясь. — Вчера вечером мне было так хорошо в вашем саду, вот я и вернулся нынче утром, чтобы еще раз насладиться им. К счастью, вы меня подождали с завтраком, стало быть, я ничего не потерял». — «Как же иначе? — отвечала г-жа де Вольмар. — Лучше ждать до полудня, чем лишиться удовольствия позавтракать всем вместе. Чужие никогда не допускаются по утрам в мою комнату и завтракают каждый у себя. К завтраку мы приглашаем только друзей; лакеев всегда высылаем, докучные здесь не показываются; сотрапезники говорят все, что думают, открывают свои тайны, не подавляют никаких своих чувств, без всякой опаски предаются сладостной доверчивости и непринужденности. Пожалуй, за весь день это единственная минута, когда каждому тут дозволяется быть таким, каков он есть. Как было бы хорошо, чтобы эта минута длилась весь день». — «Ах, Юлия, — хотелось мне сказать, — какое у вас прекрасное желание!» Но я промолчал. Первое, что я вычеркнул из своей жизни вместе с любовью, — это славословия. Хвалить кого-нибудь в лицо (кроме своей возлюбленной, разумеется) — разве это не значит подозревать его в тщеславии? А ведь вы знаете, милорд, можно ли г-жу де Вольмар упрекнуть в тщеславии… Нет, нет, я так ее почитаю, что буду чтить ее в молчании. Смотреть на нее, слушать ее, наблюдать за каждым ее движением — разве при этом я недостаточно возношу ей хвалы?

ПИСЬМО XII

От г-жи де Вольмар к г-же д'Орб

Видно, тебе на роду написано, дорогая моя подруга, всегда оберегать меня от меня самой. После того как ты с таким трудом освободила меня от ловушек, расставленных сердцем, ты спасаешь меня от ловушек разума. После стольких жестоких испытаний я теперь начинаю опасаться заблуждений, не меньше чем страстей, которые их зачастую порождают. Зачем не было у меня всегда такой осторожности! Если бы в прошлом я меньше полагалась на свою рассудительность, мне бы меньше пришлось краснеть за свои чувства.

Пусть это предисловие не тревожит тебя. Я была бы недостойна твоей дружбы, если бы мне все еще приходилось советоваться с тобою по важным вопросам. Преступные склонности всегда были чужды моему сердцу, и, смею думать, сейчас я от них дальше, чем когда бы то ни было. Выслушай же меня спокойно, сестрица, — и поверь, что мне никогда не понадобится обращаться за советом в тех случаях, когда сомнения может разрешить одна лишь внутренняя порядочность.

Шесть лет мы с Вольмаром прожили душа в душу, в полном согласии, какое только возможно между супругами, и ты знаешь, что он никогда не говорил со мною ни о своей семье, ни о себе самом, а я, приняв мужа из рук отца, заботившегося о счастье дочери и о чести дома, ни разу не выказывала горячего желания узнать о нем более того, что он считал уместным поведать мне. Довольная тем, что я ему обязана и жизнью того, кто дал мне жизнь, и честью своей, и покоем, и разумом, и счастьем иметь детей, и всем, что придает мне некоторую цену в собственных моих глазах, я вполне была уверена, что все, чего я не знаю о нем, не противоречит уже известному, и мне не нужно было знать больше, чтобы любить, уважать, почитать его всеми силами души.

Нынче утром за завтраком он предложил нам прогуляться, пока еще не жарко, и под тем предлогом, что ему неудобно уходить далеко от дому в халате, он повел нас в рощицу, — и как раз, моя дорогая, в ту самую рощу, где начались все несчастья моей жизни. Когда мы приблизились к сему роковому месту, у меня ужасно забилось сердце, и я отказалась бы войти в рощу, если б не стыд и воспоминания о словах, сказанных недавно в Элизиуме, — я боялась, что отказ мой будет истолкован неверно. Не знаю, был ли спокоен наш философ, но, взглянув на него через некоторое время, я увидела, что он бледен, изменился в лице, и не могу тебе сказать, как мне это было больно.

Войдя в рощу, я заметила, что муж смотрит на меня и улыбается. Он сел между нами в середине и, помолчав немного, сказал, взяв нас за руки: «Дети мои, я убеждаюсь, что планы мои совсем не напрасны, и нас троих может связать долгая прочная привязанность, которая сделает нас счастливыми и будет мне утешением на старости, уже приближающейся; но я вас знаю обоих лучше, нежели вы меня знаете, и справедливо, чтобы мы были в равном положении. Хотя мне нечего рассказать вам о себе очень уж занимательного, я больше не хочу иметь от вас секретов, раз вы их от меня не имеете».

И тут он открыл нам тайну своего рождения, известную до сих пор лишь моему отцу. Когда ты узнаешь ее, ты подивишься самообладанию и сдержанности человека, способного шесть лет скрывать от жены такую тайну; но для него это ничто, — он не думает об этом, ему не надо делать над собою особых усилий, чтобы молчать.

«Не буду останавливать вашего внимания на событиях моей жизни, — сказал он нам, — для вас важнее узнать мой характер, нежели мои приключения. Они очень просты, и, поняв хорошенько, что я собой представляю, вы легко поймете, что я мог совершить. У меня от природы душа спокойная, а сердце холодное. Я из числа тех людей, коих называют бесчувственными, желая их оскорбить, тогда как они просто лишены страстей, мешающих следовать велениям разума, истинного руководителя человека. Будучи мало чувствителен и к удовольствию и к скорби, я лишь в слабой степени испытываю гуманное сочувствие к ближнему, вызывающее у людей привязанность к нам. Если мне тяжело видеть страдания хороших людей, — то жалость тут ни при чем, ибо мне нисколько не жалко, когда страдает человек дурной. Самым главным началом моих чувств является прирожденная любовь к порядку; удачное сочетание игры фортуны и действий человека нравится мне точно так же, как прекрасная симметрия в картине художника или как хорошо поставленная на театре пьеса. Ежели и есть у меня какая-либо страсть, то лишь страсть к наблюдениям: я люблю читать в сердцах людей, и поскольку мое собственное сердце не порождает у меня иллюзий, поскольку наблюдения я веду хладнокровно и безучастно, а долгий опыт развил во мне проницательность, я никогда не обманываюсь в своем предвидении; это тешит мое самолюбие и служит мне единственной наградой в постоянных моих наблюдениях; сам я не люблю играть роли — люблю только смотреть, как играют другие. Мне нравится лишь созерцать общество людей, и вовсе не по вкусу быть составной его частицей. Если бы я мог изменить самую природу своего естества и стать живым оком, я бы охотно произвел такую перемену. Но равнодушие к людям вовсе не делает меня независимым от них; я нисколько не стремлюсь быть у них на виду, однако чувствую потребность видеть их, а следовательно, хоть и не питаю к ним нежности, они мне необходимы.

Два общественных сословия, которые мне довелось наблюдать первыми, а именно лакеи и придворные, гораздо менее отличаются друг от друга по внутренней сущности, нежели по внешнему виду, и оба они столь мало достойны изучения, столь легко их узнать, что и те и другие сразу же наскучили мне. Расставшись с королевским двором, где скоро все видишь насквозь, я, сам того не ведая, спасся от большой опасности, которой мне бы там не удалось избежать. Я переменил имя и, желая познакомиться с нравами военных, уехал в чужие края и поступил на службу к тамошнему государю. И тут-то я имел счастье, Юлия, оказать услугу вашему отцу, когда он, в отчаянии от того, что убил на поединке друга, отважно, но противно долгу военачальника, бросался навстречу смерти. Узнав чувствительное и благородное сердце этого храброго офицера, я составил лучшее мнение о людях. Нас связали узы дружбы, которой он подарил меня и на которую я не мог не ответить взаимностью; с тех пор сердечные отношения меж нами не только не прекращались, но становились с каждым днем все теснее. В новом своем положении я узнал, что корысть не является, как мне думалось, единственным побуждением человеческих действий, и среди сонма предрассудков, враждебных добродетели, есть и такие, которые благоприятны для нее. Я постиг ту истину, что основное свойство человека — любовь к самому себе, черта по природе своей безразличная, ибо она становится дурной или хорошей в зависимости от обстоятельств, а те, в свою очередь, зависят от обычаев, законов, положения в обществе, богатства и от всего нашего общественного уклада. Отдавшись своей склонности к наблюдениям и презирая суетное мнение об общественных рангах, я перепробовал самые различные занятия, что давало мне возможность сравнивать между собою людей разных состояний и узнавать одних через других. Я почувствовал то, о чем вы говорили в каком-то своем письме, — промолвил он, обращаясь к Сен-Пре, — почувствовал, что, если ограничиться одним лишь созерцанием, ничего не увидишь, — надо действовать, и тогда увидишь, как люди действуют. И вот я стал актером, чтобы сделаться зрителем. Спускаться гораздо легче, чем подниматься; я изведал множество общественных положений, какие и не снились человеку моего звания. Я даже крестьянствовал, и когда Юлия сделала меня в своем Элизиуме подручным садовника, я оказался в этом деле не таким уж новичком, как она полагала.

Помимо подлинного знания людей, о коих бездеятельная философия дает лишь мнимое представление, я обрел еще и другое, неожиданное для меня преимущество. Деятельная жизнь усилила во мне прирожденную любовь к порядку, и добро приобрело новую привлекательность в моих глазах, ибо мне было приятно содействовать ему. Это чувство сделало меня несколько менее созерцательным, немного примирило меня с самим собой, и вследствие такого развития своего характера я пришел к мысли, что я совсем одинок. Одиночество, и прежде докучное, теперь стало для меня просто нестерпимым, я уже не надеялся свыкнуться с ним. Я не избавился от своей холодности, но почувствовал потребность в привязанности; прежде времени меня удручали мысли о старости, лишенной утешения, и впервые в жизни я познал тревогу и тоску. Я поведал мое горе барону д'Этанж. «Не надо стареть холостяком, — сказал он. — Я и сам, после того как жил почти независимо, невзирая на узы брака, чувствую теперь желание вновь стать супругом и отцом и намерен вскоре вернуться в свою семью. Вы можете войти в эту семью и заменить мне сына, которого я потерял. У меня есть дочь, единственное мое дитя, девушка на выданье. Она не лишена достоинств; сердце у нее чувствительное, а сознание долга побуждает ее с любовью принимать все, что долг возлагает на нее. Она не красавица, не сверхъестественная умница, но приезжайте посмотрите, и если ничего не почувствуете к ней, стало быть, вы ни к одной женщина в мире никогда ничего не почувствуете». Я приехал, увидел вас, Юлия, и нашел, что отец дал вам слишком скромную оценку. Ваш восторг, слезы радости, которые вы проливали, обнимая его, вызвали у меня первое — вернее, единственное в моей жизни, — волнение. Пусть впечатление казалось легким, оно было необычайным, да и нуждаются впечатления в силе лишь тогда, когда воздействуют на тех, кто им сопротивляется. Три года разлуки не изменили состояния сердца моего. Когда же я возвратился, состояние вашего сердца, Юлия, не укрылось от меня. И сейчас я хочу отомстить за признание, которое вам так дорого стоило». Суди сама, дорогая, с каким изумлением узнала я тогда, что все мои тайны были ему известны еще до свадьбы, и он женился на мне, зная, что я принадлежала другому.

«Поведение мое было непростительным, — продолжал Вольмар. — Я поступил неделикатно и неблагоразумно, я подверг опасности вашу и свою честь, я должен был страшиться, что ввергну и вас и себя в пучину безысходного несчастья. Но я полюбил вас, любил лишь вас одну. Все остальное мне было безразлично. Как подавить страсть, даже самую слабую, когда у ней нет противовеса? Вот в чем недостаток холодных и спокойных характеров. Пока холодность оберегает их от искушений, все идет хорошо. Но лишь только искушение затронет их, — оно тотчас же побеждает; разум, управлявший чувствами, пока господствовал он один, не в силах противодействовать малейшему их напору. Я испытал искушение только один раз в жизни и сразу был повергнут ниц. А если бы меня еще охватило смятение и других страстей, каким неустойчивым бы я оказался, сколько раз спотыкался бы и падал. Только пламенные души умеют бороться и побеждать. Все великие усилия, все высокие действия доступны им, холодный разум никогда не сделал ничего достойного славы, и над страстями можно восторжествовать, лишь противопоставляя их одну другой. Когда возносит свою силу страсть к добродетели, она господствует одна и все держит в равновесии. Вот так человек и становится мудрецом, — ибо и мудрец не свободен от страстей, но умеет побеждать одни страсти другими, уподобляясь лоцману, который ведет корабль, пользуясь противными ветрами.

Как видите, я не собираюсь умалить свои грехи: если бы здесь была хоть одна ошибка, я без всяких споров признал бы ее; но, Юлия, я хорошо знал вас и, женившись на вас, не совершил ошибки. Я чувствовал, что от вас зависит счастье всей моей жизни, и знал, что только я могу сделать вас счастливой. Я знал, что вашему сердцу необходимы невинность и мир, а любовь, заполнившая вас, никогда их не даст вам. И что изгнать ее из вашего сердца может лишь ужас перед преступлением. Я видел, что душа ваша подавлена, что от этого состояния подавленности вы можете избавиться лишь путем новой борьбы и, почувствовав, что вы еще можете быть достойной моего уважения, постараетесь заслужить его. Сердце ваше было разбито; поэтому меня не остановила разница в возрасте, лишавшая меня права притязать на любовь вашу, которой уже не мог воспользоваться тот, кто был ее предметом, а никто другой не мог бы добиться. Напротив, видя, что в моей жизни, уже наполовину протекшей, впервые пробудилась сердечная склонность, и, полагая, что она будет длительной, я с радостью решил посвятить ей остаток дней своих. Долго искал я и, не найдя никого, кто мог бы сравниться с вами, подумал, что если вы не дадите мне счастья, никто другой в мире не может этого сделать; я дерзнул поверить в добродетель и женился на вас. Вы скрывали свою тайну, но это меня не удивляло; я знал причины молчания, а ваше благоразумное поведение дало мне основание надеяться, что оно всегда останется таким. Из уважения к вам я, по вашему примеру, тоже соблюдал сдержанность, не желая отнять у вас чести сделать когда-нибудь самой признание, ибо видел, что оно еженощно готово сорваться с ваших уст. Я ни в чем не ошибся. Вы оправдали все мои чаяния. Когда я решил выбрать себе жену, я желал найти в ней любезную, разумную и счастливую подругу. Два первые пожелания исполнились. Дитя мое, надеюсь, что исполнится и третье».

При этих словах, несмотря на все мои усилия не прерывать его, я со слезами бросилась ему на шею и воскликнула: «Дорогой муж мой, лучший и самый любимый из всех людей, знайте же, что если не для вашего, то для моего счастья недостает лишь одного: чтобы я более заслуживала его…» — «Вы счастливы, насколько можете быть сейчас счастливой, — сказал он, прервав меня, — вы этого заслуживаете, и настало время, когда вы в спокойствии душевном можете наслаждаться счастьем, которое стоило вам многих тревог. Если б для меня достаточно было одной лишь верности вашей, я нисколько не усомнился бы в ней, раз вы дали обещание хранить ее. Но мне хотелось большего, хотелось, чтобы долг супружеской верности стал для вас легким и сладостным, и оба мы, в полном согласии, без слов стремились к этому. Юлия, нам это удалось, и, может быть, даже больше, чем вы думаете. Вы виноваты только в том, что все еще доверяете себе меньше, чем должно, и недостаточно себя уважаете. Не только в гордости, но и в чрезмерной скромности есть своя опасность. Из-за дерзкой отваги, толкающей нас на непосильное, порывы наши бывают тщетными, а из-за страха, который отнимает у нас веру в свои силы, они становятся бесполезными. Истинное благоразумие состоит в том, чтобы хорошо знать свои силы и на них полагаться. Когда изменилось ваше положение, вы обрели новые силы. Ведь вы уже не та несчастная девушка, которая поддалась слабости и оплакивала ее; вы самая добродетельная из женщин, требования супружеского долга и чести для вас непреложный закон, и лишь одно можно поставить вам в упрек: зачем так живы у вас воспоминания о былых ваших ошибках? Вместо того чтобы принимать оскорбительные предосторожности против самой себя, научитесь полагаться на свои силы, и тогда ваша уверенность в себе возрастет. Отбросьте несправедливое недоверие к себе, а то, пожалуй, и в самом деле оживут те чувства, коими оно было вызвано. Утешьтесь тем, что в юном возрасте, когда так легко ошибиться, выбор ваш пал на честного человека и что прежний возлюбленный ныне может стать для вас другом даже в глазах вашего мужа. Как только мне стала известна ваша связь, я вынес суждение о вас обоих. Я понял, что обоих вас ослепила восторженность; но она рождается лишь в прекрасных душах, и если иногда губит их, то все же влечет друг к другу только высокие души. Я угадал, что вас соединили равно возвышенные стремления и союз ваш тотчас же распадется, лишь только станет преступным, ибо порок мог проникнуть в ваши сердца, но не мог в них укорениться.

И тогда я понял, что вас связывают узы, коих не следует разрывать: ведь в вашей привязанности было столько похвального, что скорее следовало бы исправить ее, чем уничтожить; для вас обоих невозможно забыть друг друга без ущерба для своего достоинства. Я знал, что жестокая борьба только разжигает слепые страсти, и если яростные усилия укрепляют душу, они стоят ей таких мучений, что эти долгие пытки могут ее убить. Я направил природную кротость Юлии на то, чтобы умерить ее суровость к себе. Я поощрял ее дружеские чувства к вам, — сказал он Сен-Пре. — Я освободил ее приязнь от всего лишнего и, думается мне, сохранил для вас в ее сердце больше места, чем она отвела бы вам, если б я предоставил ее себе самой.

Достигнутые успехи ободрили меня, и вскоре я решил попытаться исцелить вас, так же как я исцелил Юлию; ведь я уважал вас и всегда считал, что, вопреки предрассудкам порочных людей, можно доверием и откровенностью пробудить в благородной душе самые высокие чувства. Мы встретились, и я увидел, что вы нисколько меня не обманывали и впредь не будете обманывать. И хотя вы еще не стали тем, кем должны быть, я разгадал вас лучше, чем вы думаете, и доволен вами больше, нежели вы сами довольны собою. Мое поведение может, конечно, показаться странным, — я нарушаю общепринятые правила; но ведь правила эти тем больше допускают исключений, чем лучше мы читаем в человеческих душах, и супруг Юлии не должен вести себя так же, как любой другой человек. Дети мои, — сказал он с волнением глубоко трогательным, ибо говорил это человек по натуре спокойный, — будьте такими, как вы есть, и мы все будем счастливы. Опасность таится лишь в неверном мнении о себе; не бойтесь самих себя, и вам ничего не надо будет бояться; думайте лишь о настоящем, и я отвечаю за будущее. Ничего больше сейчас не могу вам сказать; но если замыслы мои осуществятся и моя надежда не обманет меня, жизнь наша будет более полна, и оба вы будете счастливее, чем если бы вы принадлежали друг другу».

Встав с места, он поцеловал нас и пожелал, чтобы и мы с Сен-Пре обменялись поцелуем в этой роще… в той самой роще, где когда-то… Клара, о добрая моя Клара, как ты меня всегда любила! Я не воспротивилась желанию мужа, увы! Зачем мне было противиться! Наш поцелуй нисколько не походил на тот, из-за которого эта роща стала столь опасной для меня. Мне было и грустно и радостно: я поняла, что сердце мое изменилось больше, нежели я осмеливалась думать.

Когда мы направились обратно к дому, муж взял меня за руку и, остановив, указал на рощу, из которой мы выходили. «Юлия, — сказал он мне, улыбаясь, — не страшись больше сего приюта, — он утратил свои чары». Ты вот не хочешь верить мне, Клара, но клянусь тебе, мой муж наделен каким-то сверхъестественным даром видеть, что таится в глубине сердца человеческого. Да сохранит ему небо такую прозорливость, ведь сколько бы ни было у него причин презирать меня, именно ей я обязана тем, что он так снисходителен ко мне.

Ты пока еще не видишь никаких поводов дать мне совет. Потерпи, мой ангел, сейчас найдешь повод; но передать тебе этот разговор было необходимо, чтобы стало ясно все остальное.

На обратном пути мой муж, которого уже давно ждут в Этанже, сказал мне, что он рассчитывает завтра отправиться туда, что проездом он увидится с тобою и вернется дней через пять-шесть. Не высказывая всего, что я думала о столь неуместной поездке, я лишь заметила, что она не кажется мне столь необходимой, чтобы из-за нее бросать гостя, которого он сам пригласил. «Ужели вы хотите, — возразил он, — чтобы церемонным обращением я показал ему, что он не у себя дома? Я стою за гостеприимство в духе радушия жителей Вале. Пусть он найдет здесь такую же откровенность, а мы, по их примеру, будем вести себя свободно». Видя, что муж не желает меня слушать, я прибегла к иному средству: стала уговаривать нашего гостя поехать вместе с ним. «Вы увидите, — сказала я, — замок, в котором есть свои красоты, и, несомненно, они понравятся вам. Вы осмотрите владение моих предков, а ныне мое владение; ваше доброе отношение ко мне позволяет мне думать, что вам не безразлична будет эта картина». И я уже хотела было добавить, что замок этот похож на замок милорда Эдуарда, каковой… но, к счастию, вовремя прикусила язычок. Сен-Пре очень просто ответил, что я права, и он сделает все, что мне будет угодно. Но Вольмар, словно желая вывести меня из терпения, возразил, что Сен-Пре должен поступить, как ему самому будет угодно: «Чего вам больше хочется: поехать или остаться?» — «Остаться», — ответил Сен-Пре без всяких колебаний. — «Ну вот и оставайтесь, — продолжал мой муж, пожимая ему руку. — Вы честный и правдивый человек, и я доволен вашим ответом». Пререкаться при свидетеле было невозможно. Я промолчала, но от мужа не укрылось мое огорчение. «Так что ж, — с недовольным видом сказал он, когда Сен-Пре был далеко от нас. — Неужто я бесполезно защищал от вас самих вашу дружбу? Ужели для добродетели моей жены необходимы какие-то особые обстоятельства? Что до меня, то я более требователен, я хочу, чтобы верностью моей Юлии я обязан был лишь ее сердцу, а не обстоятельствам, и мне мало того, что она блюдет свою честь, — для меня оскорбительно, что она сомневается в себе».

Затем он провел нас в свой рабочий кабинет, и там я чуть не упала в обморок, когда он достал из ящика стола вместе с копиями посланий нашего друга, которые я сама ему дала, подлинники тех самых писем, которые, как я полагала, Баби сожгла в спальне моей матери. «Вот, — сказал он, показывая нам эти письма, — вот залог моего спокойствия. Если они обманули меня, стало быть, нельзя верить ничему, что уважают люди, это было бы безумием. Жена моя, смело вверяю свою честь той, кто, будучи соблазненной девушкой, ради доброго дела отказался от единственного и безопасного свидания с любовником. Юлию, ныне супругу и мать, я вверяю тому, кто некогда сумел победить свое вожделение, чтя в Юлии влюбленную девушку. Если вы, Сен-Пре, или ты, Юлия, думаете, что я ошибаюсь, — я сейчас же возьму свои слова обратно». Сестрица, как ты думаешь, легко ли было ответить, когда он заговорил таким языком?

И вот днем, улучив минуту, когда муж был один, я пришла поговорить с ним, и, не вдаваясь в рассуждения, в которых мне неудобно заходить слишком далеко, я только попросила у него два дня сроку. Он тотчас согласился, и эти два дня я употребила на то, что послала тебе с нарочным письмо, ожидая от тебя немедленного ответа, в котором ты посоветуешь, как мне поступить.

Я знаю, стоит мне попросить мужа не уезжать, и он, который никогда мне ни в чем не отказывал, и на этот раз не откажет мне в столь малой милости. Но, дорогая моя, я вижу, как ему приятно выразить мне свое доверие, и боюсь, что он отчасти утратит уважение ко мне, если подумает, что мне нужно больше сдерживать себя, чем он полагает. Я знаю также, что стоит мне слово сказать, и Сен-Пре без колебаний отправится сопровождать его, но как примет мой муж такую перемену решения? Да и могу ли я сделать этот шаг? Не покажется ли тогда, что я сохранила некую власть над Сен-Пре и что это словно дает ему какие-то права на меня? Боюсь к тому же, как бы он не заключил из подобной предосторожности, будто она мне необходима, а тогда это средство, с первого взгляда самое легкое, окажется опаснейшим. Я, конечно, понимаю, что никакие соображения нельзя ставить на одну доску с действительной опасностью, но существует ли она, эта опасность? Как раз это сомнение ты и должна разрешить.

Чем глубже я всматриваюсь в состояние души моей, тем меньше нахожу поводов тревожиться. В сердце у меня все чисто, совесть спокойна, я не чувствую ни смятения, ни страха, и обо всем, что происходит во мне, без всякого усилия могу чистосердечно признаться мужу. Правда, иные невольные воспоминания вызывают в душе моей умиление, которого лучше бы мне не знать; но воспоминания воскресают вовсе не при взгляде на того, кто породил их, — напротив, мне кажется, они возникают реже с тех пор, как он возвратился, и как бы ни было для меня приятно видеть его, — не знаю почему — такая странность! — мне приятнее думать о нем. Словом, я нахожу, что мне даже не нужна помощь добродетели, чтобы оставаться спокойной в его присутствии, и если б даже преступная страсть не внушала мне ужаса, — чувствам, уничтоженным добродетелью, трудно было бы возродиться.

Но, ангел мой, достаточно ли того, что сердце успокаивает меня, когда разум бьет тревогу? Я потеряла право полагаться на себя. Кто поручится, что моя уверенность в себе не есть обольщение порока? Как довериться чувствам, столько раз обманывавшим меня? Разве греховные поступки не начинаются всегда с горделивого презрения к соблазну? Не таится ли в игре с опасностью, когда-то погубившей меня, желание пасть еще раз?

Вникни в эти соображения, сестра, и ты увидишь, что, как бы ни были они безосновательны сами по себе, они вызваны важными причинами и над ними стоит призадуматься. Избавь меня от порожденного ими смятения. Укажи, как поступить в столь трудных обстоятельствах, — ведь прошлые мои заблуждения лишили меня уверенности в себе. Я робею и уже не могу, как прежде, спокойно судить обо всем. Что бы ты ни думала о себе самой, в душе твоей мир и спокойствие, — я в том убеждена; все предметы отражаются в ней, как в тихом озере, — такими, каковы они в действительности; а моя душа всегда волнуется, словно воды под ветром, волнение все смешивает и искажает. Я не могу довериться тому, что говорят мне мои глаза и чувства, и, несмотря на долгое раскаяние, с грустью убеждаюсь, что бремя давней ошибки приходится нести всю жизнь.

ПИСЬМО XIII

Ответ

Бедная сестрица! Как ты сама себя мучаешь, хотя у тебя столько оснований жить в спокойствии! «Все беды твои от тебя самого, о Израиль!»

Ежели бы ты следовала собственному своему правилу и помнила, что тебе в делах чувства надобно слушаться только внутреннего голоса и что твое сердце должно заставить рассудок умолкнуть, ты без всяких рассуждений верила бы внушению сердца и не страшилась бы, вопреки его свидетельству, мнимой опасности, ибо она может гнездиться лишь в сердце твоем.

Я понимаю тебя, прекрасно тебя понимаю, Юлия! Ты гораздо более уверена в себе, чем стараешься это показать: придумывая возможные новые заблуждения, ты хочешь покарать себя за прошлые ошибки; твои угрызения совести не столько предосторожность против будущего, сколько наказание за смелость, некогда погубившую тебя. Ты все сравниваешь две поры своей жизни. Полно тебе! Сравни уж и обстоятельства и вспомни, что тогда я тебя упрекала в самонадеянности, а ныне могу упрекнуть в трусости!

Напрасно ты чернишь себя, дорогая; нельзя же до такой степени обманываться в себе. Случается, что человек не знает, каково его душевное состояние, ибо совсем о нем не думает. Но стоит ему заглянуть в свою душу, он все увидит, — от себя самого не скроешь ни собственных добродетелей, ни пороков. По своей кротости и благочестию своему ты склонна к самоуничижению. Бойся сей опасной добродетели, ибо она лишь питает тайное тщеславие смиренников. Ведь это «унижение паче гордости». Поверь, благородная откровенность и прямота гораздо лучше. Если умеренность нужна даже в благоразумии, то следует соблюдать меру и в предосторожностях, продиктованных им; надо страшиться, как бы заботы, оскорбительные для добродетели, не принизили душу и как бы воображаемая опасность не стала действительной из-за того, что мы все тревожимся, все думаем о ней. Разве ты не знаешь, что, поднявшись после падения, надо твердо стоять на ногах, и если качнешься в другую сторону, наверняка опять упадешь. Сестрица, ты в любви была подобна Элоизе, ты стала и такой же набожной, как она. Дай бог, чтобы тебе это больше принесло удачи, чем ей. Право, ежели бы я не знала, какая ты робкая от природы, твои страхи и меня напугали бы; а будь я столь же щепетильной, как ты, то, постоянно страшась за тебя, стала бы бояться и за себя самое.

Подумай об этом хорошенько, милая моя подруга. Характер у тебя нежный, кроткий и столь же благородный, чистый; но не вносишь ли ты чересчур большую, не подобающую тебе суровость в свои взгляды на разделение полов. Я с тобою согласна, что мужчины и женщины не должны быть постоянно вместе и жить одинаково, но посмотри, не нуждается ли на деле это важное правило во многих оговорках и следует ли применять его ко всем безразлично — к женщинам и к девушкам, к многочисленному обществу и к беседам наедине, к трудам и к развлечениям; не должны ли благопристойность и порядочность, внушающие это правило, иной раз смягчать его! Ты хочешь, чтобы в тех краях, где царит благонравие и где браки заключают с соблюдением вполне естественных приличий, устраивали бы собрания, на которых молодые люди обоего пола могли видеть друг друга, знакомиться и делать выбор; и ты с полным основанием запрещаешь им встречаться наедине. Но ведь это требование совершенно не подходит для замужних женщин, для матерей семейств, у коих не может быть никакого законного интереса показываться в обществе, ибо домашние дела удерживают их у своего очага, а между тем они не должны отказывать себе ни в чем, что вполне прилично для хозяйки дома. Я бы, конечно, не хотела, чтобы ты сейчас торговалась с приезжими купцами и водила их в ваши подвалы пробовать вина или, бросив детей, сидела бы и подводила счета с вашим банкиром; но если какой-нибудь порядочный человек придет к вам в гости или по делу, а мужа твоего не будет в это время дома, неужели ты откажешься принять гостя в его отсутствие, не проявишь радушия из страха очутиться с мужчиной наедине? В каждом правиле обратись к его основе, и все станет ясно. Почему мы считаем, что женщины должны жить уединенно и отдельно от мужчин? Ужели мы захотим нанести оскорбление нашему полу и решим, что это требование вытекает из слабости женщин и цель его — не вводить женщину в искушение? Нет, дорогая, эти недостойные страхи совсем не к лицу благонравной женщине, матери семейства, — ведь все окружающее постоянно питает в ней чувство женской чести, и она поглощена выполнением самого почтенного и естественного долга. От мужчины нас отделяет сама природа, предписывая нам совсем иные занятия; нас отделяет нежная и робкая скромность, которая хоть и не твердит неустанно о целомудрии, однако является самой надежной ею порукой; нас держит в отдалении от мужчин наша лукавая сдержанность, которая возбуждает в мужских сердцах желание, но вместе с этим и уважение, и служит, так сказать, кокетством добродетели. Вот почему даже супружеские пары не представляют исключения. Вот почему самые честные женщины обычно больше всего и сохраняют власть над своими мужьями: ведь благодаря разумной и тонкой сдержанности, не прибегая ни к капризам, ни к отказам, они умеют в самом нежном союзе держать мужа на известном расстоянии и никогда не дают ему пресытиться ими. Ты, надеюсь, согласишься со мною, что твое строгое правило должно допускать исключения, и поскольку в основе его не лежит долг, требующий неуклонного исполнения, то со всей благопристойностью, ради коей и выставляется твое требование, можно иной раз и не соблюдать его.

Осторожность, которую ты обосновываешь былыми своими ошибками, при нынешнем твоем положении оскорбительна; я бы никогда не простила ее твоему сердцу и с трудом прощаю ее твоему разуму. Ужели оплот, ограждающий твою честь, не мог избавить тебя от постыдного страха? Да как же моя кузина, моя сестра, моя подруга, моя Юлия может смешать слабость слишком чувствительной девушки с неверностью преступной жены? Посмотри вокруг. Все, что ты увидишь, должно возвышать твою душу и укреплять ее силы, — твой муж, который так верит тебе и чье уважение ты должна оправдать; твои дети, которых ты обязана научить добру и которые когда-нибудь будут гордиться своей матерью; твой почтенный и столь любимый тобою отец, который радуется твоему счастью и гордится своей дочерью даже больше, чем своими предками; твоя подруга, чья участь зависит от твоей участи и коей ты обязана возвращением друга, ибо она сему содействовала; дочь твоей подруги, для коей ты должна служить примером всех добродетелей, какие ты желаешь воспитать в ней; твой друг, во сто крат более преклоняющийся перед твоими добродетелями, нежели перед прелестью твоей, исполненный столь большого почтения к тебе, что оно превышает все твои страхи; наконец, ты сама, ибо в нынешнем своем благоразумии ты находишь награду за дорого стоившие тебе усилия, и ни на одно мгновение тебе не придет желание потерять плоды твоих трудов, — вот сколько оснований, кои должны поднять твое мужество и внушить тебе стыд за то, что ты посмела сомневаться в себе! Но чтобы поручиться за мою Юлию, нужно ли мне рассуждать о том, какою она стала? Разве недостаточно мне знать, какою она была в пору своих заблуждений, которые она оплакивает? Нет, если бы сердце твое было склонно к неверности, я бы поняла твою боязнь и сама сказала бы тебе: страшись сей опасности. Но вспомни, какой ужас внушила тебе одна лишь мысль о том, что ты могла бы совершить неверность, и во сколько же раз этот ужас был бы сильнее теперь, перед лицом действительно возникшей опасности.

Вспомни, как мы когда-то дивились, узнав, что есть такие страны, где слабость девушки, ставшей любовницей, считают недопустимым преступлением, тогда как прелюбодеяния в браке мягко именуют там галантными похождениями, и где женщина, выйдя замуж, открыто вознаграждает себя за кратковременное стеснение в девичью свою пору. Я знаю, какие правила царят там, в большом свете, где добродетель не ставят ни во что, где все лишь суетная видимость, где на супружеские измены смотрят сквозь пальцы, ибо трудно доказать их, да и доказывать считается смешным и неприличным, раз обычай дозволяет их. Но ты, Юлия, горевшая пламенем чистой и верной любви, ты была преступной лишь в глазах людей и ни в чем не могла бы упрекнуть себя перед небом; ты, внушавшая уважение к себе, несмотря на свой грех, ты, предававшаяся бессильным сожалениям, ты заставляла нас чтить ту добродетель, которой сама уже не имела; ты, которая ненавидела и презирала себя, хотя все, казалось бы, могло служить тебе извинением, как смеешь ты опасаться, что способна ныне совершить преступление, когда так дорого заплатила за свою слабость? Как смеешь думать, что ты стала хуже, нежели в ту пору, когда ты пролила столько слез? Нет, дорогая, былые заблуждения не только не могут тревожить тебя, но должны поднимать в тебе мужество; столь жгучее раскаяние не приведет к новым угрызениям совести, и тот, кто так чувствителен к позору, не навлечет на себя бесчестье.

Если слабым душам нужна поддержка против собственной слабости, — такая поддержка у тебя есть; сильная душа обретает опору в себе самой, — и разве твоя душа нуждается в иной опоре? Ну подумай, есть ли у тебя причины бояться себя? Вся твоя жизнь была непрестанной борьбой; и даже после поражения честь и долг продолжали сопротивляться и в конце концов одержали победу. Ах, Юлия! Да разве я поверю, что после стольких мучений, и горя, и слез, пролитых за двенадцать лет, и славы, сиявшей шесть лет, ты боишься недельного испытания? Короче говоря, будь искренней сама с собою; если опасность существует, спасайся и красней за свое сердце; если опасности нет, то страшиться опасности, для которой ты недосягаема, — значит, оскорблять свой рассудок, порочить свою добродетель. Разве ты не знаешь, что есть позорные соблазны, от коих благородная душа всегда будет далека, — соблазны, которые даже стыдно побеждать, и предосторожности против них не столько смиряют, сколько унижают человека.

Я вовсе не считаю свои доводы несокрушимыми, а лишь хочу показать, что иные из них опровергают твои рассуждения, и этого достаточно, чтобы оправдать мой совет. Не полагайся тут на себя самое, ибо ты не умеешь справедливо судить о себе, не полагайся и на меня, ибо даже и в недостатках твоих я видела лишь твое сердце и всегда обожала тебя; но верь своему мужу, ибо он видит тебя такою, какова ты есть, и судит о тебе по заслугам. Как и все чувствительные люди, я сразу составляю себе дурное мнение о тех, кто не отличается чувствительностью, и потому опасалась его вмешательства в тайны нежных сердец; но с тех пор как возвратился наш путешественник, я вижу по письмам г-на де Вольмара, как прекрасно он знает, что творится в ваших сердцах, и ни одно ваше душевное движение не ускользает от его наблюдательности. Я даже нахожу, что он все подмечает очень тонко и верно, прежнее мое отношение к нему круто изменилось, и я чуть не бросилась в другую крайность и готова поверить, что степенные люди, более полагаясь на свои глаза, чем на свое сердце, лучше судят о чужих страстях, нежели особы порывистые и живые или легкомысленные, вроде меня, которые всегда начинают с того, что ставят себя на место других, но никогда не умеют разгадать, что эти другие чувствуют. Как бы то ни было, г-н де Вольмар хорошо тебя знает, уважает и любит, а судьба его связана с твоей судьбой. Почему ж тебе не предоставить ему всецело руководить твоим поведением, раз сама ты не в силах ручаться за себя? Быть может, чувствуя приближение старости, он хочет подвергнуть тебя испытаниям, дабы успокоить себя и предотвратить ревность, которой обычно терзается пожилой муж, имея молодую жену; быть может, он нарочно оставляет тебя одну и желает, чтобы ты и без него сохраняла непринужденные отношения с твоим другом, считая, что они не должны тревожить ни твоего мужа, ни тебя самое; быть может, он лишь хочет дать достойное тебя доказательство своего доверия и уважения к тебе. Никогда не следует уклоняться от подобных испытаний чувства, словно ты считаешь их непосильными для себя; ты, по-моему, лучше всего удовлетворишь требованиям осторожности и скромности, если всецело будешь полагаться на его нежность и разум.

Послушай, хочешь ты наказать себя за гордость, которой ранее никогда у тебя не было, и предотвратить уже несуществующую опасность? Оставшись с философом одна, прими все меры предусмотрительности, которые сейчас излишни, а были когда-то так необходимы; заставь себя соблюдать такую сдержанность, словно ты сомневаешься и в своей добродетели, и в своем сердце, и в его сердце. Избегай слишком нежных разговоров, нежных воспоминаний о прошлом, прекращай или предупреждай слишком долгие беседы с глазу на глаз; постоянно держи возле себя своих детей; пореже бывай с ним наедине дома, в Элизиуме или в роще, хотя она уже утратила свои чары. А главное, принимай все эти меры самым естественным образом, как бы случайно, пусть он и не подозревает, что ты страшишься его. Ты любишь кататься на лодке, но лишаешь себя этого удовольствия ради мужа, ибо он боится воды, и ради детей, не желая подвергать их опасности. Позволяй себе это развлечение в отсутствие г-на де Вольмара, оставляя детей под надзором Фаншоны. Во время этих прогулок тебе можно будет безопасно предаваться сердечным излияниям и наслаждаться долгими беседами с ним под покровительством гребцов, ибо они все видят, но не слышат, и от них нельзя удалиться.

Мне пришла еще одна мысль, она может показаться смешной, но тебе, я уверена, понравится, а именно: веди в отсутствие мужа правдивый дневник и покажи ему эти записи, когда он вернется, и при всех своих беседах думай о том, что они должны войти в дневник. По правде сказать, для многих женщин подобный прием вряд ли окажется полезным, но у души открытой и не способной лукавить всегда найдутся средства защититься от порока, какие не действуют на других. Нельзя пренебрегать ничем, что помогает сохранить чистоту, и малые предосторожности иной раз оберегают великие добродетели.

Впрочем, раз твой муж намерен проездом повидаться со мной, надеюсь, он поведает мне истинные причины своего путешествия, и если я найду их неосновательными, то я или отговорю его продолжать поездку, или, будь что будет, сама сделаю то, чего он не захочет сделать: можешь на это рассчитывать. Пока что я, думается, сказала достаточно, чтобы внушить тебе потребное количество мужества для недельного испытания. Право, Юлия, я так хорошо тебя знаю, что могу за тебя поручиться как за самое себя и даже больше, чем за себя. Ты всегда будешь такой, какою хочешь и должна быть. Если ты станешь полагаться единственно лишь на благородство души своей, то тогда тебе не грозит опасность, — я не верю в неожиданные поражения; напрасно приукрашают добровольные грешки, кокетливо именуя их слабостями; никогда женщина не падет, если сама того не пожелает; но если б я думала, что подобная участь может постигнуть и тебя, поверь мне, поверь моей нежной дружбе, поверь всем чувствам, какие только могут зародиться в сердце твоей бедной Клары, — для меня так важно было бы спасти тебя от такой беды, что я никогда бы не бросила тебя на произвол судьбы.

Если г-ну де Вольмару как он заявил тебе, все было известно до свадьбы, то это мало меня удивляет: ты знаешь, что я всегда это подозревала, и скажу больше, — я тут предполагала не только болтливость Баби. Никогда не поверю, что столь прямой и правдивый человек, как твой отец, даже если бы у него были только подозрения, решился бы обмануть своего зятя и друга. Если он так усиленно уговаривал тебя хранить все в тайне, то лишь потому, что ты открыла бы ее совсем иначе, чем он, а он хотел придать делу такой оборот, который для г-на де Вольмара был бы менее огорчителен, нежели твое признание. Но пора уж отослать обратно твоего нарочного. Мы поговорим с тобою обо всем этом на досуге через месяц.

Прощай, милая сестрица моя, довольно уж мне читать проповеди проповеднице, — можешь вновь приняться за свое ремесло, и с полным к тому основанием. Как мне обидно, что я все еще не с тобою. Торопясь покончить со своими делами, я только все путаю и сама не знаю, что делаю. Ах, Шайо, бедняжка Шайо!.. Ну, что бы мне быть чуточку поумнее… Нет, верно, уж я всегда останусь дурочкой.

P. S. Кстати, я и забыла поздравить вашу светлость! Напиши поскорее, кем сделали твоего супруга: атаманом, князем или же боярином?[232]Госпожа д’Орб, очевидно, не знает, что два первых наименования действительно высокие титулы, а боярин это просто дворянин. — прим. автора. Неужели тебя надо теперь именовать боярыней? Нет, не могу, — похоже на какое-то бранное слово. О бедное дитя! Ты так печалилась, что родилась аристократкой, а вот тебе еще посчастливилось стать супругой князя! Между нами говоря, для столь знатной дамы у тебя довольно мещанские страхи. Ужели ты не знаешь, что чрезмерная щепетильность под стать лишь мелкоте? Недаром же в свете смеются, когда какой-нибудь высокородный юнец считает себя законным сыном своего отца.

ПИСЬМО XIV

От г-на де Вольмара к г-же д'Орб

Еду в Этанж, кузиночка; предполагаю по дороге заехать повидаться с вами, но из-за небольшой задержки, причиной коей являетесь вы, должен спешить и поэтому предпочитаю заночевать в Лозанне на обратном пути, чтобы провести с вами несколько часов. Мне о многом надо посоветоваться с вами, и я хочу заранее сказать, о чем именно, для того чтобы вы имели время поразмыслить и сказали бы мне свое мнение.

Я не хотел говорить вам, какие у меня возникли планы касательно нашего молодого друга, до тех пор, пока личное знакомство с ним не подтвердило сложившееся у меня доброе мнение о нем. Теперь я уже достаточно в нем уверен и могу сказать вам по секрету, что я задумал поручить ему воспитание моих детей! Я знаю, конечно, что столь важное дело — главный долг отца, но когда придет пора взять на себя такие заботы, я буду уже слишком стар для них; к тому же натура у меня чересчур спокойная, созерцательная, во мне так мало живости, что я не сумею управлять резвой юностью. Да и Юлия, по причинам вам известным[233]Читателю эти причины еще неизвестны, но просим его запастись терпением. — прим. автора. , будет тревожиться, если я возьму на себя обязанности, с коими мне трудно справиться так, чтобы она осталась довольной. Но по многим основаниям вашему полу не подходит воспитывать мальчиков, — поэтому Юлия займется воспитанием милой своей Генриетты; вам же я предназначаю править хозяйством по плану, нами установленному и вами одобренному; а на мою долю выпадет радость видеть, как стараниями трех благородных людей в доме воцаряется счастье, и на старости лет наслаждаться покоем, который будет делом их рук.

Я всегда знал, что моей жене великое отвращение внушает мысль отдать воспитание своих детей в руки нанятых людей, и я не мог порицать ее за это. Достойные обязанности наставника требуют столько талантов, что их оплатить невозможно, столько бесценных добродетелей, что их не купишь ни за какие деньги. Только в даровитом человеке можно встретить просвещенного наставника, только сердце самого нежного друга может питать отеческую заботу о чужих детях; а ведь даровитость и тем более привязанность не продаются.

У вашего друга, думается мне, есть все необходимые для наставника качества, и если я верно постиг его душу, то, полагаю, он был бы счастлив способствовать тому, чтобы милые наши дети всегда были радостью и утешением своей матери. Насколько я могу судить, единственным препятствием к осуществлению моего замысла служит привязанность Сен-Пре к милорду Эдуарду: трудно ему будет расстаться с другом, столь дорогим его сердцу и к тому же с благодетелем, коему он столь многим обязан. Разве только что Эдуард сам потребует этой разлуки. Мы очень многого ждем от такого необыкновенного человека, как милорд Бомстон, а поскольку вы имеете большое влияние на него, то, если он действительно таков, каким вы его изобразили мне, я настоятельно просил бы вас взять на себя переговоры с ним.

Теперь я дам вам, кузиночка, разгадку всему моему поведению, которое могло казаться весьма странным, а теперь, надеюсь, получит одобрение и со стороны Юлии, и с вашей стороны. Счастье иметь такую жену, как Юлия, позволяет мне прибегнуть к средствам, совершенно невозможным с какой-нибудь другой женщиной. Вполне доверяя Юлии, я оставляю ее вдвоем с бывшим ее возлюбленным под охраной одной лишь ее добродетели. Было бы, конечно, нелепо дать молодому человеку приют в своем доме, не имея твердой уверенности в том, что он никогда уже не будет любовником твоей жены, — а как же я мог бы получить сию уверенность, будь у меня жена, на которую я полагался бы менее, чем на Юлию?

Не раз я видел, как вы улыбаетесь на мои замечания относительно любви, но вот сейчас я могу вас очень смутить. Я сделал открытие, какого ни вы и ни одна женщина в мире, при всей тонкости, приписываемой вашему полу, никогда бы не сделали, — хотя, пожалуй, вы-то сразу же почувствуете, что мое открытие — самая очевидная истина, или, по крайней мере, сочтете его вполне доказанным, когда я объясню вам, на чем я основываюсь. Думается, если бы я поведал вам, что два этих молодых существа влюблены друг в друга более, чем когда-либо, вы не сочли бы это очень большим чудом. Если я стану заверять в обратном и скажу, что они совершенно исцелились, вы, зная, сколь много может сделать разум и добродетель, тоже не нашли бы тут великого чуда; однако оба эти противоположные утверждения являются истиной. Юлия и Сен-Пре пылают друг к другу любовью более, чем когда-либо, и вместе с тем меж ними нет ничего, кроме честной привязанности: по-прежнему влюбленные, они уже стали только друзьями, — вот что, вероятно, окажется для вас более неожиданным и куда менее понятным, а между тем это сущая правда.

Вот где разгадка частых противоречий, какие вы, должно быть, замечали и в их речах, и в письмах. То, что вы написали Юлии по поводу портрета, раскрыло мне тайну более, нежели все остальное, и я вижу, что они всегда искренни, хотя то и дело сами себе противоречат. Я говорю «они», но подразумеваю главным образом Сен-Пре, а о вашей подруге можно говорить лишь предположительно. Сердце ее так окутано покровами благоразумия и порядочности, что невозможно проникнуть в него взору человеческому, даже ее собственному взору. Только одно заставляет меня думать, что ей еще надо преодолеть некоторое недоверие к самой себе, — она все ищет в своей душе то, что было бы в ней, если б она совсем исцелилась, и так старательно это делает, что если бы действительно уже пришло исцеление, и то она вела бы себя не столь сдержанно,

Что до вашего друга, то, сколь он ни добродетелен, его меньше пугают сохранившиеся у него чувства; я вижу, что в его сердце еще жива любовь, расцветшая в дни юности; но вижу также, что я не вправе мнить себя оскорбленным. Ведь он влюблен не в Юлию де Вольмар, а в Юлию д'Этанж; он не питает ко мне неприязни как к человеку, обладающему ныне той женщиной, которую он любит, но как к похитителю той, которую он любил когда-то; чужая жена уже не его любовница, мать двоих детей уже не прежняя его ученица. Правда, она еще похожа на прежнюю Юлию и часто пробуждает в нем воспоминания. Он любит ее в прошлом, — вот ключ к загадке. Отнимите у него память о минувшем, и вместе с нею исчезнет любовь.

Это вовсе не пустое умничанье, кузиночка, но весьма существенное наблюдение, и, будучи распространено на романы других людей, оно, пожалуй, может получить более общий характер, чем это кажется. Я даже полагаю, что в данном случае все не трудно было бы объяснить вашими собственными представлениями. В те дни, когда вы разлучили двоих этих влюбленных, их взаимная бурная страсть достигла высшего предела. Останься они вместе надолго, быть может, любовь постепенно остыла бы, но в разлуке взволнованное воображение непрестанно рисовало любимый образ таким, каким он был в минуту расставанья. Юноша, не видевший, как быстротекущее время изменяет облик его возлюбленной, любил ее такою, какой была она прежде, а не тою, какою она стала[234]Как вы безумны, женщины, когда ищете прочности в столь легковесном и преходящем чувстве, как любовь! Все в природе меняется, все течет, а вы хотите внушить постоянную пламенную страсть! Но по какому праву притязаете вы на то, чтобы вас любили сегодня, оттого что любили вчера? Сохраните-ка неизменным и свое лицо, и свой возраст, и расположение духа, будьте всегда такими же, как прежде, и вас будут любить всегда, если то возможно. Но непрестанно изменяться и желать, чтобы вас любили, — значит, желать, чтобы каждое мгновение вас переставали любить, и стало быть, вам нужно сердце непостоянное, столь же переменчивое, как ваше существо. — прим. автора. . Чтобы сделать его счастливым, надо было бы не только ее возвратить ему, но возвратить в том же возрасте и в тех же обстоятельствах жизни, в каких была она в начале их любви; малейшие изменения во всем этом испортили бы все счастье, какого он ждал от соединения с нею. Она похорошела, но она изменилась, и, таким образом, даже расцвет красоты обращается ей во вред, — ведь Сен-Пре влюблен в прежнюю, а не в теперешнюю Юлию.

Ошибка, порождающая в нем жестокое смятение, состоит в том, что он смешивает прошлое с настоящим и зачастую упрекает себя в чувстве, которое считает истинным, тогда как это всего лишь отзвук слишком нежного воспоминания; но я не знаю, стоит ли открыть ему глаза, не лучше ли его исцелить. А для этого, быть может, полезнее оставить его в заблуждении, нежели пролить на все свет. Открыть ему подлинное состояние его сердца — это значит поведать ему о смерти всего, что дорого ему, и, стало быть, ввергнуть его в тоску, — состояние опасное, ибо грусть всегда благоприятствует любви.

Освобожденный от стеснительных укоров совести, он, быть может, охотнее станет возрождать те воспоминания, коим следует угаснуть, будет говорить о них менее сдержанно, а черты Юлии не настолько еще стерлись в облике госпожи де Вольмар, чтоб он, жадно отыскивая их, не мог их вновь увидать. Я полагаю, что разубеждать его во мнении, будто он достиг больших успехов в борьбе с самим собою, не следует, ибо это поднимает его дух и помогает ее завершить. Нет, вместо того следует изгнать из его памяти прошлое, которое он должен забыть, и отвлечь его от столь дорогих ему воспоминаний, внушая ему иные мысли. Вы способствовали возрождению его мыслей о прошлом, и, более чем кто-либо, вы можете содействовать их угасанию; а когда вы уже совсем переедете к нам, я скажу вам на ушко, что вам надо для этого сделать; если только я не ошибаюсь, сия задача не будет для вас обременительной. Пока что я стараюсь, чтоб он свыкся с мыслями, которые сейчас его страшат, направляю их так, чтоб они уже не были опасными для него. Он человек пылкий, но слабохарактерный и легко поддается влиянию. В данном случае это преимущество, и я пользуюсь им, воздействуя на его воображение. Вместо прежней любовницы я заставляю его видеть перед собою супругу честного человека и мать моих детей; одну за другой я стираю в его памяти картины былого и заслоняю прошлое настоящим. Норовистого коня нарочно подводят к предметам, пугавшим его, для того чтоб он перестал их бояться. Так же надо поступать и с молодыми людьми, у коих воображение еще пылает, когда сердце уже охладело, отчего вдалеке они видят призраки, исчезающие, однако, лишь только к ним приближаются.

Я, думается, хорошо знаю силы и Юлии и Сен-Пре, а посему подвергаю их лишь тем испытаниям, какие им по плечу, ибо благоразумие состоит не в том, чтобы принимать без разбору всевозможные предосторожности, но выбирать из них только полезные, а излишними пренебрегать.

Семидневной моей отлучки, во время которой они останутся одни, может быть, окажется достаточно для того, чтобы они разобрались в своих чувствах и поняли, кем они в действительности стали друг для друга. Чем больше они будут видеться наедине, тем легче им будет понять свое заблуждение, сравнивая то, что они чувствуют, с тем, что они чувствовали бы прежде в подобном положении. Добавляю еще, что для них очень важно привыкать к непринужденной, но безопасной близости, — ведь, возможно, мои замыслы осуществятся. По поведению Юлии я вижу, что она получила от вас советы, коим она не могла не последовать, дабы не причинить себе вреда. С каким удовольствием я дал бы ей доказательство своего глубокого уважения к ней, однако муж такой женщины, как она, не может вменять себе в заслугу доверие к жене! Но даже если это не принесет радости ее сердцу, все такой же останется ее добродетель, которая восторжествует, какой ценой ни обошлась бы ей победа. Сейчас если ей и приходится терпеть боль душевную, то лишь при волнующих сердце беседах, но ведь она всегда может их избежать, заранее их предчувствуя. Словом, как видите, о моем поведении следует судить не по обычной мерке, но исходя из тех целей, которые я себе поставил, и из необычного характера той, о ком я забочусь.

Прощайте, кузиночка, — до моего возвращения. Хоть я и не давал Юлии всех этих разъяснений, не требую от вас держать их в тайне от нее. Я взял за правило не разъединять друзей хранением секретов. Итак, передаю мой секрет на ваше усмотрение, — поступайте так, как вам подскажут благоразумие и дружба: я знаю, что все сделанное вами будет хорошим и благородным.

ПИСЬМО XV

К милорду Эдуарду

Господин де Вольмар уехал вчера в Этанж. Я не думал, что отъезд его так меня опечалит. Пожалуй, разлука с его женой меньше бы меня огорчила. Без него я чувствую себя еще более стесненно; в сердце моем воцарилось мрачное безмолвие, тайная боязнь заглушает его ропот, и, волнуемый не столько желаниями, сколько страхами, я испытываю ужас перед возможностью преступления, хотя оно и не искушает меня своими соблазнами.

Знаете ли вы, милорд, где душа моя обретает бодрость и освобождается от недостойных опасений? Близ госпожи де Вольмар. Лишь только я подхожу к ней, от одного ее вида волнение мое стихает, от взгляда ее чище становится сердце. Таково уж влияние ее души, которая, видимо, всегда разливает вокруг чувство невинности и покоя. К несчастью для меня, ее образ жизни не позволяет ей весь день проводить в обществе друзей, а в те минуты, когда я не имею возможности видеть Юлию, я страдаю и, кажется, страдал бы меньше, будь я где-нибудь далеко от нее.

Еще более питает тоску, гнетущую меня, то, что Юлия сказала мне вчера после отъезда мужа. До этой минуты она держалась довольно спокойно, а тут долго смотрела ему вслед с видом глубокого волнения, и я сперва приписал его огорчению от разлуки со счастливым супругом; но из речей ее понял, что есть еще и другая, не известная мне причина этой грусти. «Вы видите, как мы живем, — сказала мне она, — и знаете, как он мне дорог. Не думайте, однако, что чувства, соединяющие меня с ним, столь же нежные, как любовь, но более глубокие, имеют те же слабости, что и любовь. Если нам тяжело, когда нарушается сладостная привычка жить вместе с другом, нас утешает уверенность в скором соединении. В столь установившейся жизни, как у нас, мало причин опасаться превратностей, и когда отсутствие друга длится лишь несколько дней, мы не столько грустим от краткой разлуки, сколько с удовольствием думаем, что скоро она кончится. Огорчение, которое вы читаете в глазах моих, имеет более важную причину, и, хоть она касается Вольмара, разлука отношения к сему не имеет.

Друг мой, — добавила она, проникновенным тоном, — нет на земле истинного счастья. Муж мой — человек самый порядочный и самый кроткий, нас соединяют не только узы долга, но и взаимная сердечная привязанность; у него нет иных желаний, кроме моих; дети приносят мне одни лишь радости, да и в будущем, кажется, обещают быть утешением матери своей; никогда еще не было на свете подруги более верной, более добродетельной, более любящей, чем моя подруга, моя обожаемая Клара; скоро мы будем жить вместе; благодаря вам жизнь станет для меня еще милее, ибо вы оправдали мое уважение и привязанность к вам; скоро кончится долгая и докучная судебная тяжба, и в объятия мои возвратится лучший из отцов; все нам улыбается, в доме царят порядок и покой; наши слуги усердны и преданны; соседи всячески выказывают нам свою приязнь, мы пользуемся уважением общества. Все ко мне благосклонно — небо, фортуна и люди; я вижу, как все способствует моему счастью. Но его отравляет тайное горе, одно-единственное горе, и я несчастлива». Юлия произнесла эти слова со вздохом, пронизавшим мою душу, но я слишком хорошо видел, что ко мне он не относится. Она несчастна, говорил я себе, вздыхая, в свою очередь, но теперь уже не я тому причина.

Эта горькая мысль в одно мгновение перевернула все мои думы и смутила покой душевный, коим я начинал уже наслаждаться. Сгорая желанием разрешить невыносимые сомнения, вызванные ее словами, я так настоятельно молил ее до конца открыть другу свое сердце, что она наконец поведала свою роковую тайну и дозволила сообщить ее вам. Но вот уже настал час прогулки, — г-жа де Вольмар выйдет сейчас из своих покоев и отправится гулять с детьми, — только что она прислала за мной. Бегу, милорд, — на сей раз прощаюсь с вами, а в следующем письме возобновлю прерванный разговор о предмете, затронутом мною сегодня.

ПИСЬМО XVI

От г-жи де Вольмар к мужу

Жду вас во вторник, как вы обещали, все будет сделано согласно вашему желанию. На обратном пути повидайтесь с г-жой д'Орб; она вам расскажет, что произошло в ваше отсутствие; я предпочитаю, чтобы вы узнали это от нее, а не от меня.

Вольмар, это правда, — я, думается мне, заслуживаю вашего уважения, но поступки ваши не заслуживают похвалы, и вы жестоко играете добродетелью своей жены.

ПИСЬМО XVII

К милорду Эдуарду

Хочу, милорд, рассказать вам, какой опасности мы подвергались на этих днях, хотя, к счастью, отделались страхом да некоторой усталостью. Событию сему стоит посвятить особое письмо, и, читая его, вы поймете, чтó побуждает меня написать о случившемся.

Вы знаете, что дом г-жи Вольмар недалеко от озера и что она любит прогулки по воде. Три дня тому назад бездействие, в коем живем мы в отсутствие г-на де Вольмара, и прекрасный тихий вечер внушили нам мысль покататься на другой день в лодке. На рассвете мы пришли на берег; взяли лодку и рыбачьи сети, захватили с собою съестных припасов для обеда; с нами поехали трое гребцов и один слуга. Я взял ружье, собираясь пострелять базолетов[235]Перелетные птицы, встречающиеся на Женевском озере. Базолет для еды не годится. — прим. автора. , но Юлия сказала, что стыдно понапрасну убивать птиц, — из одного удовольствия делать зло. Я для забавы только посвистывал иногда, подзывая толстозобиков, тиутиу, крякв, свистунов[236]Различные виды птиц Женевского озера, — все годятся в пищу, все годятся в пищу. — прим. автора. , и выстрелил лишь один раз в чомгу, но она была очень далеко, и я промахнулся.

Часа два мы ловили рыбу в пятистах шагах от берега. Рыба шла хорошо, но, за исключением одной форели, которую оглушили веслом, Юлия велела весь улов выбросить в озеро. «Ведь это живые существа, — сказала она, — они страдают, освободим их. Как они радуются, что избавились от опасности! Ведь это и нам приятно, правда?» Освобождение пленниц гребцы производили медленно, скрепя сердце, и я хорошо видел, что им больше по вкусу пришлась бы пойманная рыба, нежели мораль, спасавшая ей жизнь.

Затем мы поплыли по озеру; с молодою живостью, от которой мне еще надо избавиться, я принялся рулить[237]Термин лодочников, означающий: держать кормовое весло, дающее направление лодке. — прим. автора. и все правил на середину озера; вскоре мы уже отплыли больше, чем на одно лье от берега[238]Как же так? Для этого нужно, чтобы Женевское озеро против Кларана имело два лье в ширину! — прим. автора. . Там я стал показывать Юлии все стороны великолепного кругозора, открывшегося нам. Мы увидели издали устье Роны, бурное течение коей, очень заметное на протяжении четверти лье, вдруг как будто останавливается, словно страшится замутить своими водами лазурный хрусталь озера. Я указывал на выступы гор, подобные крепостным редутам; их соответствующие друг другу углы и параллельные грани, огораживая разделяющее их ущелье, образуют русло, достойное могучей реки, его заполняющей. Отвлекая взоры Юлии от наших берегов, я призывал ее полюбоваться богатыми и очаровательными берегами кантона Во, где множество городов, бесчисленное население, зеленеющие и разубранные цветами холмы составляют чудесную картину; земля, повсюду возделанная и плодородная, дает землепашцу, пастуху и виноградарю за труды их надежную награду, ибо ее не пожирает алчный откупщик. Затем, показывая ей, на противоположном берегу озера, Шабле[239] Шабле — старинная французская область на берегу Женевского озера в Верхней Савойе. — (прим. Е. Л.). — край, не менее благодатный, но являющий картину нищеты, — я старался, чтоб Юлия ясно увидела, как разница в способах управления двумя этими провинциями резко отражается на богатстве, численности и благосостоянии населения. «Вот так и получается, — говорил я ей, — что земля открывает свое плодоносное лоно и щедро дарит свои сокровища счастливым народам, когда они возделывают ее для самих себя. Она будто улыбается и оживает, радуясь сладостному зрелищу свободы, она любит питать людей. Зато убогие лачуги, полуопустевший край, где земля заросла вереском и терновником, издали возвещают, что там властвует всегда отсутствующий господин и что земля скупо дает рабам те жалкие плоды, коими они имеют право пользоваться».

Пока мы с приятностью проводили время, озирая ближние берега, поднялся свежий ветер и погнал нашу лодку к противоположному берегу; когда мы вздумали плыть обратно, ветер оказал такое сильное сопротивление, что нашему утлому челну невозможно было его преодолеть. Вскоре волны стали ужасными; нужно было добраться до Савойского берега и постараться причалить у деревни Мейери, напротив которой мы как раз очутились, — это почти единственное место, где удобно к сему берегу пристать. Но ветер переменился и все крепчал, тщетны были упорные старания наших гребцов, нас отнесло ниже Мейери, к гряде отвесных скал, где уж не найти было пристанища.

Мы все сели на весла, и почти в то же мгновение я с горестью увидел, что Юлия, в приступе дурноты, близкая к обмороку, приникла к борту лодки. К счастью, она привыкла к волнам, и такое состояние длилось у нее недолго. Опасность все возрастала, возрастали и наши усилия; от жары и усталости мы обливались потом, задыхались и совсем изнемогли. И тогда к Юлии возвратилось все ее мужество, она ободряла нас своими неустанными ласковыми заботами, всем без различия она вытирала влажные лица; смешав в сосуде вино с водой, чтобы мы не опьянели, она по очереди поила самых изнуренных. Нет, никогда еще Юлия, ваш восхитительный друг, не блистала столь дивной красою, как в эти минуты, когда зной и волнение оживили ее лицо ярким румянцем, увеличившим ее прелесть; растроганный ее вид говорил, что все ее заботы исходили не столько от страха за самое себя, сколько из сострадания к нам. Лишь в одно-единственное мгновение, когда от удара о скалу расселись две доски и волна захлестнула всех, Юлия, решив, что лодка разбилась, вскрикнула, а вслед за сим я отчетливо услышал ее слова: «О дети мои, дети! Ужели я больше не увижу вас!» Что до меня, то воображение мое всегда преувеличивает беду, и хоть я знал, что положение наше не безнадежно, мне поминутно казалось, что лодку поглотит пучина, а эта женщина, пленительная столь трогательной красотой, тщетно будет бороться с волнами, и смертельной бледностью сменятся розы на ее ланитах.

С великими усилиями поднялись мы обратно в Мейери, больше часа бились в десяти шагах от берега, пока наконец не удалось высадиться. Едва мы причалили, как вмиг позабылись все мученья. Юлия горячо благодарила каждого за понесенный им труд, — в разгар опасности она думала лишь о нас, а теперь, на суше, ей казалось, что мы спасли лишь ее одну.

Мы пообедали с волчьим аппетитом, какой всегда приходит после тяжелой работы. Подали форель. Юлия очень любит ее, но тут взяла себе совсем немного, да и меня не упрашивала отведать рыбы. Я понял, что она не хочет, чтобы гребцы пожалели о принесенной ими жертве. Милорд, вы мне тысячу раз говорили: ее любящая душа сказывается и в большом и в малом.

Волнение все не стихало, да и лодка нуждалась в починке, — ехать было нельзя, и поэтому после обеда я предложил Юлии прогуляться. Она отказывалась, ссылаясь на ветер, солнце, усталость. Мне хотелось поставить на своем, и на каждое возражение у меня нашелся ответ. «Я с детства привык, — говорил я, — к трудным упражнениям, и они не только не повредили мне, а наоборот, здоровье мое окрепло, а последние мои путешествия значительно прибавили мне сил. Что касается солнца, то от него вас защитит ваша соломенная шляпка, от ветра мы укроемся где-нибудь за утесом или в рощах; надо только подняться по тропинке меж скалами, но ведь вы не любите равнины и подъем не найдете утомительным». Юлия сдалась наконец на мои уговоры, и пока наши люди обедали, мы отправились.

Вы знаете, что десять лет тому назад после моего изгнания из Вале я приехал в Мейери и ждал там разрешения возвратиться. Всецело поглощенный своей Юлией, я провел там столь печальные и столь восхитительные дни и оттуда написал ей письмо, так ее растрогавшее. Мне всегда хотелось еще раз посетить этот уединенный уголок, где я нашел себе пристанище меж вечных снегов и где единственной отрадой сердцу моему оставались воспоминания о том, что было для него всего дороже в мире. Тайной причиною прогулки и было это желание увидеть столь милые мне места, да еще вместе с тою, чей образ когда-то неотступно преследовал меня здесь; мне отрадно было показать ей памятники страстной моей любви, столь постоянной и несчастной.

Целый час мы шли по извилистым тропинкам, плавно поднимавшимся в тени дерев и скал, — единственным неудобством пути была его продолжительность. Приближаясь к цели путешествия, я узнавал старые приметы и едва не лишился чувств; но я преодолел себя и затаил свое волнение. Наконец мы пришли. Уединенное сие место осталось все таким же диким, пустынным, но полным красот, кои пленяют чувствительные души, а другим кажутся ужасными. В двадцати шагах от нас горный поток мчал свои пустынные воды, с шумом перекатывая камни, песок и тину. Позади нас тянулась цепь неприступных скал, отделяющая площадку, где мы находились, от тех альпийских высот, кои именуются ледниками, ибо со дня сотворения мира их покрывают огромные и непрестанно возрастающие пласты льда[240]Горы сии столь высоки, что и через полчаса после захода солнца вершины еще освещены бывают его лучами и багрянец заката окрашивает прекрасные белые гребни красивыми розовыми отсветами, которые видны издали. — прим. автора. . Справа была печальная сень темных елей. Слева, за бурным потоком зеленела дубовая роща, а под нами раскинулась водная ширь Женевского озера, простирающаяся в лоне Альп, — она отделяла нас от богатых берегов кантона Во, картину коего венчали величественные вершины Юры.

Среди всех этих высот и чудесных ландшафтов то место, где мы находились, пленяло очарованием приветного сельского уголка: несколько ручейков бежали тут из-под утесов и несли по зеленому склону кристально чистые струи свои. Несколько плодовых деревьев-дичков склоняли ветви над нашими головами; влажная нетронутая земля была покрыта травой и цветами. Сравнивая столь милый и мирный уголок с окружающими его картинами, я думал, что сие пустынное место кажется приютом, где могли бы укрыться двое влюбленных, кои одни спаслись от потопа и землетрясения.

Достигнув знакомого этого уголка и полюбовавшись им, я сказал Юлии, устремив на нее глаза, увлажненные слезами: «Ужели ваше сердце ничего не говорит вам здесь? Ужели вы не чувствуете тайного волнения при виде сего места, где все полно вами?» Не ожидая ответа Юлии, я подвел ее к скале и показал ее вензель, вырезанный во многих местах, а также стихи Петрарки и Тассо, рисующие такое же состояние души, в каком я пребывал, высекая сии строки на камне. Вновь увидев их после столь долгого времени, я испытал на себе, как живо окружающие предметы могут возродить бурные чувства, некогда волновавшие нас возле них. Я сказал с некоторой горячностью: «Юлия, Юлия! Вечная владычица сердца моего! В сих местах некогда вздыхал, тоскуя о тебе, самый верный в мире любовник. Твой милый образ составлял все его счастье и приуготовлял блаженство, которое ты ему наконец подарила. Тогда не было здесь ни плодов, ни лесной сени, зелень и цветы не украшали склоны пестрым ковром; не бороздили их поверхность быстрые ручьи, не слышно было веселого щебетания птиц; лишь прожорливый коршун да зловещий ворон и грозный орел, обитатель Альп, оглашали криками своими ущелья; со всех скал свешивались тогда огромные льдины; только снег украшал эти деревья белыми фестонами; ото всего веяло здесь суровостью зимы и ужасом холода; лишь пламень, горевший в сердце, давал мне силу терпеть пребывание здесь, и целые дни я проводил в думах о тебе. Вот камень, на который я садился и созерцал видневшийся вдали счастливый твои приют; а вот на этом обломке скалы я сидел, когда писал письмо, растрогавшее твое сердце; вот эти острые осколки кремня служили мне резцом, которым я начертал на скале твой вензель; вот здесь я перебирался через замерзший поток, чтобы поймать одно из твоих писем, унесенное ветром; вот тут я перечитывал и покрывал несчетными поцелуями прощальное твое письмо; вот у этого края скалы я жадным и мрачным взором измерял глубину пропастей; наконец, именно сюда я пришел перед злосчастным своим отъездом — пришел, чтобы плакать о тебе, умирающей, и тут я принес клятву не пережить тебя. Как я любил тебя, тебя, для которой я был рожден! Ужели для того мы ныне оказались с тобою в сих горах, чтобы я с сожалением вспомнил о далеких днях, кои провел я здесь в стенаниях, страдая от разлуки с тобою?» Я хотел продолжать, но Юлия, видя, что я подошел к краю пропасти, испугалась и, схватив меня за руку, молча сжала ее; она глядела на меня с нежностью, с трудом сдерживая тяжкие вздохи; потом вдруг отвратила взгляд в сторону и, потянув меня за руку, сказала взволнованным голосом: «Пойдемте отсюда, друг мой, воздух здешних мест нехорош для меня». Я горько вздохнул, но ничего не ответил и пошел вслед за нею, навсегда простившись с печальным сим приютом, словно простился с самой Юлией.

Медленно шли мы обходными тропинками и у пристани расстались. Юлии хотелось побыть одной, и я продолжал прогулку, сам хорошенько не зная, куда иду; когда я вернулся, лодка еще не была готова, да и волнение на озере еще не стихло.

Мы поужинали; оба были печальны, сидели, опустив глаза, и думали о своем, ели мало, а говорили и того меньше. После ужина пошли посидеть на берегу в ожидании отъезда. Незаметно поднялась луна, озеро стало спокойнее, и Юлия предложила ехать. Я подал ей руку, чтобы помочь взобраться в лодку, и сел рядом с нею, не выпуская ее руки. Мы не перемолвились ни словом. Равномерный плеск весел склонял к задумчивости. Приятное посвистывание бекасов[241]Бекас Женевского озера совсем не та птица, которая носит такое название во Франции. Более быстрые и веселые звуки, издаваемые нашими бекасами, разносятся над озером и придают ему в летние ночи живую и свежую прелесть, увеличивают очарование его берегов. — прим. автора. , возрождавшее воспоминания об утехах юности, не веселило меня, а наводило грусть. Тоска, удручавшая душу, все возрастала. Безоблачное небо, кроткое сияние луны, серебристая рябь, блиставшая на воде вокруг нас, сочетание самых милых впечатлений, даже близость дорогого существа — ничто не могло отвратить мое сердце от горестных чувств.

Мне вспомнилась подобная же прогулка, которую мы некогда совершили с нею в дивную пору первой любви. Все сладостные чувства, наполнявшие тогда мою душу, возродились в ней, но стали теперь ее мукой: все события дней юности, наши занятия, наши беседы, наши письма, наши свидания, наши утехи.

Et tanta fede, e si dolci memorie,

Et si lungo costume! [242] Et tanta fede, e si dolci memorie…  — стихи из трагедии «Демофон» Метастазио (III, 9). Один из героев, Тимант, скорбит о том, что должен расстаться с женой, так как думает, что она его дочь. — (прим. Е. Л.). [Как позабыть доверчивую нежность И близость долгую… (итал.) .]

Память воскресила тысячи мелочей, являвших мне образ погибшего счастья, усиливавших теперешние мои мученья. «Все кончено, — мысленно говорил я себе, — прошло счастливое время, миновало навеки. Увы! никогда оно не вернется; а ведь мы оба живы, мы вместе, и по-прежнему сердца наши едины!» Мне, кажется, легче было бы перенести ее смерть или разлуку с нею, и, право, я меньше страдал все те годы, что провел вдали от нее. Когда я скитался в дальних краях, надежда вновь увидеть ее облегчала сердечную мою скорбь; я лелеял мечту о встрече нашей, когда в одно мгновенье исчезнут все мои страдания или хотя бы станут менее жестокими, — все казалось мне возможным. Но быть близ нее, но видеть ее, касаться ее руки, говорить с нею, любить ее, обожать, почти что обладая ею, как прежде, и чувствовать, что она навсегда потеряна для меня, — вот что повергало меня в ярость, в бешенство и, постепенно возрастая, довело меня до исступления. И вскоре в мозгу моем зародились роковые замыслы, и в порыве отчаяния, о коем мне страшно вспомнить, я готов был уступить соблазну — схватить Юлию в объятия и броситься вместе с нею в воду, чтобы покончить с жизнью и с долгими своими муками. Ужасное это искушение стало наконец столь сильным, что я вдруг резко оттолкнул ее руку и, поднявшись, пересел на нос лодки.

И тогда произошел поворот в неистовых моих порывах, — более мягкое чувство закралось мне в душу, умиление взяло верх над злобной тоской, из глаз хлынули слезы. Душевное это состояние после того, что я пережил, не лишено было услады. Я плакал много, долго и почувствовал облегчение. Наконец, совсем оправившись, я вернулся на свое место и, сев возле Юлии, вновь взял ее за руку; она держала носовой платок, я почувствовал, что он весь мокрый. «Ах, — тихо промолвил я, — видно, сердца наши и доныне не утратили способности слышать друг друга». — «Это правда, — ответила она дрожащим голосом, — но пусть они в последний раз говорят так, как было сейчас». И мы повели спокойную беседу, а через час плаванье наше, не омраченное новым злоключением, закончилось. Когда возвратились мы домой, я при свете увидел, что у Юлии глаза покраснели и опухли от слез; наверно, она также заметила, что и мои глаза не в лучшем состоянии. После утомительного дня ей очень нужно было отдохнуть, она удалилась к себе, и я тоже лег спать.

Вот, дорогой друг, подробный отчет о том дне моей жизни, когда я, бесспорно, пережил самые сильные волнения. Надеюсь, что то был перелом, после коего я окончательно приду в себя. Кстати, должен сказать вам, что сие приключение, более чем любые доводы, убедило меня в свободе воли нашей и в силе добродетели. Сколько людей готовы пасть, поддавшись даже слабому искушению! А Юлия!.. Глаза мои видели, и сердце мое чувствовало, что в тот день она выдержала жесточайшую борьбу, какую может вести человеческая душа, и вышла из нее победительницей. Но я? Что удержало меня на далеком расстоянии от нее? О, Эдуард, когда тебя соблазняла любовница, и ты нашел в себе силы восторжествовать над своим собственным и над ее вожделением, разве не был ты воистину человеком? Не будь твоего примера, меня, быть может, ждала бы гибель. Сто раз в тот страшный день я вспоминал о твоей добродетели, — ты возвратил на путь добродетели и меня.


Конец четвертой части


Памятники былой любви.


Читать далее

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Перевод Н. Немчиновой

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть