ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Давно Москва не видела такой вьюги: снежные вихри сокрушительным потоком неслись по кривым посадским улочкам, срывая соломенные и тесовые кровли, ломая деревья, засыпая снегом бревенчатые стены строений, заборы, мосты, сторожевые вышки.

Съехавшиеся из разных уездов воинские люди с трудом пробивались сквозь снежную муть бурана.

Приказ царя явиться из поместий «конными, людными и оружными» выполнил и боярин Колычев.

Закутавшись в меховую доху, он всю дорогу дремал в удобном, обитом лосевою шкурою возке и только на окраине Москвы, проклиная войну, вьюгу и новые порядки, вылез наружу и велел подать ему коня. С трудом взобрался на него, ворча, сгорбился в седле, съежился от холода. Хриплым голосом крикнул, чтобы к арчаку седла привязали маленький набат. Там что бы то ни было, а боярский обычай соблюсти надо. Позор – ехать боярину через толпу, не разгоняя ее, не давая ударами в набат знать о себе, о своем великом чине.

Позади Колычева – несколько саней с оружием, броней, латами, едой. За обозом на побелевших от инея конях двигалась дружина. Верный слуга Колычева, Дмитрий, к делу и не к делу покрикивал на отстающих. Иногда он подъезжал к розвальням и подозрительно посматривал на мужиков, сопровождавших обоз. Ведь там, под рогожами: битая птица, вареное мясо, кадушки масла, меда, караваи хлеба, сухари.

Вступая в Москву, Колычев и все его люди набожно помолились.

– Осподи, Осподи! Узри мучения раба твоего Никиты! – прошептал Колычев, задыхаясь от порывов ветра.

Одно утешало: дружинники его – мужики дородные, отчаянные – авось отстоят, коли боярин в беду попадет. И оружие – дай Бог каждому! В новеньких, обшитых лосиной кожей саадаках луки крепкие, тугие и стрелы легкие, с острыми железными наконечниками; есть копья и даже одна пищаль. Турские и казацкие сабли – у всех. Пятеро в латах, семеро в кольчугах, десяток в тегиляях. У всех – наручи, на головах шлемы и железные шапки. Чего же еще? Порадел батюшке-царю сколь сил хватило. В дальние места посылал за железом и саблями. Немало своей казны порастряс на то дело. «Лучше было бы откупиться, – раздумывал Никита Борисыч, – да как это можно? Никакие деньги не помогут. Ах, Агриппинушка! Бог ведает, что с ней теперь? Тяжелой оставил ее. Без меня, гляди, и долгожданное дитя народится!... И увижу ли я то дите, благодатию Господнею ниспосланное за мою великую любовь к Агриппинушке?»

Грызет раскаянье: «Всуе так много и так часто упрекал ее за „постыдное неплодство“! Бедная, горькая лебедушка! Прости! Обижал я тебя, сомневался, скаредными словесами во хмелю обзывал! Эх, какие все бабы несчастные!»

Чем дальше оставалась позади родная вотчина, тем виноватее чувствовал себя боярин Колычев перед женой, и час от часу сильнее становился страх его перед будущим.

Повернув коня, боярин с растерянным видом пропустил мимо себя обоз и конную челядь: смогут ли его люди защитить его?

Из-под косматых малахаев невесело глянули на него глаза ратников.

– Зазябли, братцы? – приветливо спросил он.

– Не! Ничаво! – равнодушно прогудело в ответ.

Колычеву ответ показался недружелюбным. Всю дорогу старался он быть со своими людьми ласковым, заботливым, не как в усадьбе, и вот поди ж ты! Скрепя сердце одаришь их добрым словом, а вместо спасибо: «Ничаво!» Вот тут и надейся на них! А как не кормить? Уж если возьмет голод, тогда и вовсе появится голос. На войне холоп молчать не станет. «О, война! – размышлял охваченный тревогой Колычев. – Страшна ты боярину не токмо врагом, но и рабом!»

Снег слепил глаза. Буря оглушала внезапными порывами, даже думать становилось трудно. Обозные кони увязали, и всадникам приходилось слезать с коней, вытаскивать сани из сугробов.

В эти промежутки Колычев доставал из кожаного мешка, висевшего у него сбоку, баклажку с вином и, перекрестившись, прикладывался к ней с особым прилежанием, пока не успокаивалось тоскующее нутро. Неторопливо затем убирал Колычев баклажку снова в сумку и долго после того причмокивал и облизывался. «Господь Бог не забывает рабов своих!» – отмахиваясь от снежных комьев бурана, успокаивал он сам себя.

На большой дороге к Китай-городу стало полегче. Путь пошел утоптаннее, уезжаннее. Виднелись следы многих коней, солома кружилась в воздухе, глянцевитые полосы от полозьев проглядывали местами сквозь наметы снега.

До слуха вдруг откуда-то издалека, вместе с порывом ветра, долетел грохот пушечного выстрела.

Колычев икнул, почесал затылок: мурашки пробежали по телу.

Встречные одинокие всадники проносились мимо, не кланяясь, – видимо, царские гонцы. Простой народ останавливался, отвешивал поклоны боярину. Колычев снисходительно кивал головою в ответ. На Земляном валу, предчувствуя близость Кремля, он остановил свой обоз. Крикнул что было мочи:

– Тянись! Прямись! В бока не сдавайсь! Копья не клони!..

Объехал своих людей, остался доволен. Царь любит порядок. Глаз его зорок. Не ровен час – оплошность какая! Беда! Не токмо боярином, – не быть тогда и звонарем и пономарем, пропадай тогда головушка! Весь в своего деда. Покойный Иван Васильевич Третий тоже крут был. Не попусту прозвали его «Грозным»[41]Иоанн III был раньше также прозван боярами «Грозным»..

У Покровских ворот стража преградила путь. Из караульной воеводской избы, путаясь в широкой, длинной шубе, вылез боярин.

Поклонился Колычеву. Тот ему.

– Бог спасет!

– Спаси Христос!

Подскочили люди, помогли Колычеву слезть с коня. Круглый, как шар, в косматом тулупе, Колычев облобызался с боярином. Князь Семен Ростовский да Никита Колычев в Казанском походе в ертоульном полку[42]Отряд легкой конницы, шедшей впереди войска. Нечто вроде разведчиков. Введен в русском войске со времен Иоанна III. служили. Однажды князь Семен спас Колычева от татарского ятагана. Дружба старинная!

– Войди-ка, погрейся... – сказал Ростовский, ведя под руку Никиту Борисыча в караульную воеводскую избу.

– А вы обождите, не ходите покуда! – пихнул князь в грудь одного из стрелецких людей, хотевшего войти в избу.

Когда Колычев и князь Ростовский остались одни, оба сели на лавки друг против друга. От волненья они не могли промолвить и слова. Слезы покатились у них по щекам.

– Семен... князюшка! – плаксиво воскликнул Колычев.

– Никита... друг! – рыдая, произнес Ростовский.

Оба в отчаянии мотнули головами, не в силах продолжать дальше.

– Давай помолимся! – порывисто стал на колени Ростовский. Колычев мягко скатился на пол. Горький шепот полился из их уст.

Молитва немного успокоила обоих. Вытерли слезы. Сели друг против друга.

– Так это что же такое, куманек? Опять капель на нашу плешь? То на царя перекопского, то на татар ногайских, то на царя казанского, а ныне на кого? – простонал Колычев.

– На магистера ливонского... на немчина... какого-то... чтоб ему!...

– Пошто он нам? Пошто, – туда его бес! Иль мало нам своей свары? Иль не хватает нам земли?

– Наш блажной Дема не любит сидеть дома. О море, вишь, взалкал. В реках да озерах мало ему воды.

– Што ж наши-то молчат? Князь Андрей Михайлович, поди, в чести у него? Што же он? Сильвеструшка? Олешка Адашев?

– Прямиковое слово что рогатина... Не слушает никого царь! – князь Ростовский тяжело вздохнул. – Болел ведь, да вон видишь, таких и смерть не берет... Живучи, Осподь с ними. А уж на что бы лучше нам Владимира-то Андреича!.. А?

– Да нешто такого похоронишь? Суховат. Жилист. Могуч. Да што же это я?.. Во́, на баклажку!.. Отведай моего винца-леденца...

Ростовский достал с полки два кубка. Наполнил их. Выпили.

– А как там Петька, нижегородский наместник? Видел ли?

– Властвует, – усмехнулся Колычев. – Девок портит. Плотию наделен неистовою. Там у нас свои цари... своя воля... Поклон шлет он Курбскому.

– Говорил ты с ним?

– То ж одно, как и мы. Плюется, клянет новины. А народ так и прет к нему. На брань просятся... Худородные носы задрали. Взбеленились бесы и у нас в лесе. Изжога опасная у дворян появилась. Не к добру то.

– Сколь ведешь?

– Два десятка мужичье с двумя. Буде! Просилось более того. Да куды их! Мне на шею? И то – двумя более положенного.

– Под кого станешь?

– Меньше Данилки Романова да Басманова Алешки мне быть невместно. Мои родичи нигде ниже оных выскочек не стояли. В древности ихние деды по запечью сидели, а мои в бою бились...

– Ну, веди!.. Убери баклажку. Не ровен час... Слушальщиков много у него. Никому верить нельзя. Осподь с тобой!

Оба вышли на волю.

– Эй, Агап, отворяй ворота!..

Колычев со всем своим обозом и ратниками медленно проследовал дальше по улице в Китай-город.

Время перевалило за полдень.

Теперь стал ясно слышен кремлевский благовест. Народ по улицам бродил толпами. У многих в руках рогатины, копья. Повсюду стремянные стрельцы в красных охабенях. Вид деловой, озабоченный. Наводят порядок на площадях.

Буран угомонился. Просветлело. Лишь слегка вьюжило.

Стало видно Кремль, грозные каменные стены с бойницами, главы соборов, Фроловскую, Никольскую и другие башни.

Колычеву вспомнилось детство. Оно прошло в Москве. Было время, когда жилось беззаботно. Катался по улицам в нарядных санях, запряженных цугом. На Воробьевы горы и в окрестные рощи да в монастырь всей семьей ездили под охраной конных холопов. Отец Никиты – Борис Колычев – никогда никого не боялся. На все у него была своя воля. Незнаком ему был страх. Иван Третий любил его.

И возрадовалось и встревожилось сердце боярина, когда прошлое поднялось в памяти. Москва, широко раскинувшаяся на холмах и в долинах со своим каменным златоглавым Кремлем, с просторными, заботливо изукрашенными резьбой арками, переходами и башенками, хоромами и дворами, была так дорога, так близка сердцу Никиты Борисыча, что он не мог не всплакнуть. Отец в былое время твердил ему, что Москва подобна Риму, что стоит она на семи холмах, что Москва – святой город и будет вечным городом. Москва будет превыше всех городов! Так много воспоминаний при виде всех этих домиков и храмов! И так приятно вновь видеть все эти ямы, овраги, пестрые городища, поля, полянки, кулижки, студенцы, пруды, сухощавы или сущевы, болота, лужники и всякие иные местечки!

Все это радовало боярина Никиту, одно удручало: растет, богатеет Москва, крепнет в ней царское самоуправство, а иные славные города, гнезда удельных князей, и даже Новгород Великий и Псков теряют уже свою силу и власть и становятся вотчинами московского великого князя и царя всея Руси.

Поневоле призадумаешься: надо ли радоваться этому благоденствию Москвы?

Только десять лет прошло с той поры, как она пострадала от большого, невиданной силы пожара, и вот опять повсеместно выросли новые дворцы, церкви, терема, избы, а в них набились какие-то новые люди. Лишь кое-где развалины сгоревших домов напоминают о пожаре, о старой жизни. Глубоко, стало быть, ушли в русскую землю корни Москвы! Не задавит ли она окончательно вотчинный быт?! Зря бедный отец радовался московской силе. Посмотрел бы теперь, что делается.

На Красной площади Колычев встретил еще одного своего старого товарища – князя Пронского, низкорослого, носатого старика. Слезли оба с коней, низко поклонились один другому, троекратно облобызались и со слезами в глазах смиренно поделились своими тайными мыслями о начатой царем войне с Ливонией.

Князь Пронский тоже расспросил про нижегородского наместника и про нижегородских вотчинников: как-де судят они о новой войне, а потом шепотом посоветовал сходить к князю Михаилу Репнину.

Никита Борисыч с особым удовольствием поведал старому другу, что на Волге никто из вотчинников и сам наместник войну не одобряют. Все – против. Одно худородное дворянство да дьяки чему-то радуются. Радуются тому, что-де вольности будет боле, надеются землишки себе понабрать: из-под боярского надзора повылезти, стать в войске в один ряд с вельможами, пить вино из одних сосудов, молиться одним иконам, дышать одним воздухом в крепостях и в шатрах. Вотчинникам и во сне не грезилась придуманная царем война... Не светило, не грело, да вдруг и припекло. Поохали, повздыхали. Шумно сорвалась с деревьев стая воронья – напугала. Разошлись.

Никита Борисыч повел свое войско в Разряд, чтобы разведать, где и к какому полку приставить и куда двигаться дальше.

На Красной площади сразу чувствовалась близость войны. Среди столпившихся подвод, людей с трудом пробивались вооруженные с ног до головы всадники. Колычев, чтобы расчистить себе путь, неистово колотил в набат. Толпы посадских, монахов и мужиков в страхе шарахались в стороны. От людей и от коней шел пар, пахло овчиной, по́том, конским навозом... Из-под косматых шапок и треухов на боярина Колычева смотрели, как ему казалось, злые глаза. В этой тесноте и толчее чудесным образом изловчались петь свои песни неугомонные скоморохи, тренькая на домрах. С ними соперничали, из сил выбиваясь, костлявые странники и хриплые, басистые псы.

Иногда воздух оглашал свист кнута, и кто-нибудь из толпы, закрыв руками лицо, начинал стонать, изрыгая проклятья. Это городовая стрелецкая стража наводила порядок, чтобы не мешали ратникам идти в Кремль.

Колычев повел своих людей через замерзшую Неглинку в Чертольскую слободу, ко двору брата, Ивана Борисыча. «Разрядный приказ подождет», – решил он, а проведать о московских делах у родного брата не лишнее.

Никита Борисыч не ошибся: услышал он от брата весьма важные для себя новости. Иван Борисыч рассказал ему, что до царя дошло, будто он, боярин Никита Колычев, не соблюдает царские указы, и что царь зело разгневался на него, и если б он, Никита, не явился в Москву со своими людьми, плохо бы ему пришлось. Дьяк Юрьев говорил, что государь Иван Васильевич приказал доложить ему: явится ли из Заволжья со своими мужиками боярин Никита Колычев? А всему причиною этот окаянный Васька Грязной. Он и князя Владимира Андреича подвел.

Иван Борисыч подробно рассказал брату о захвате великокняжескими стражниками его, колычевских, гулящих людей и о том, как Грязной отбил их у стражи и привел к царю. А Вешняков – льстец придворный – тоже заодно с Грязным. Помог ему.

Иван Борисыч столько тревожного наговорил своему брату, что у того и голова закружилась, и страшно стало показаться на глаза царю. «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!» – шептал он, слушая брата.

II

Колычев был принят царем.

Желал увидеть Ивана Васильевича согнувшимся под тяжестью забот, растерянным, ищущим сочувствия и поддержки у вотчинников, – а увидел его молодым, бодрым, веселым, с осанкою настоящего владыки. За эти пять лет, которые Колычев провел вдали от государева двора, Иван Васильевич сильно возмужал, стал полнее и даже ростом казался еще выше, а в глазах появилась у него гордая самоуверенность.

Приняв поклоны и приветствия от Колычева, царь величественно указал ему на скамью.

– Слухом земля полнится, князь, – медленно говорил он, похлопывая ладонями по локотникам кресла, – болтают, будто неладно у вас, в нижегородских землях. Вотчинники якобы чинят поруху моим порядкам... в мой обиход вступаются... бесчестно окладывают своим оброком государевых подданных, получая государево жалованье за службу, не могут остаться от «кормления»[43]Взимание с населения жалованья натурой.... Москве хлеба скупятся посылать... Себе берут.

Колычев, славившийся своею трусостью, настолько растерялся, что никак не мог сразу ответить царю. Заикаясь, краснея, наконец, он сказал:

– Не ведаю великий государь, како... Малый чин яз!.. Поруху яз не творю... И Оне мыслю яз, чтоб кто осмелился...

Дальше у него не было сил говорить. Он встал и низко поклонился царю.

– Храни тебя, Осподь, наш добрый владыка! Молимся мы там, в лесах, за тебя.

Иван улыбнулся. Глаза его смотрели ободряюще.

– Стало быть, напраслину возводят люди на моих нижегородских холопов? А я кое о ком и хуже того слышал, да верить тому не решился... А еще я хотел спросить, гневаешься ли ты на лукавство Ордена? И радуешься ли царской грамоте о походе на лукавых немецких рыцарей? Преисполнен ли ты и прочие нижегородские дворяне бранным усердием к одолению врага?

Не успел царь договорить, как Никита Борисыч сорвался с своего места и, красный от волнения, воскликнул:

– Гневаюсь! Возрадовался! Преисполнен! И прочие холопы твои, государь, такожде! Ждут не дождутся в поход идти.

– Крест целуешь на том?

– Целую, батюшка! Клянусь добрым именем покойных родителей и всех в бозе почивших предков, – все радуются той войне и благословляют имя твое! И никогда яз столь счастлив не был, как в сей час, егда услышал о твоей царской воле наказать супостатов...

Иван проницательным взглядом следил за Колычевым, и тому показалось, будто царь все видит и знает, что на уме у него, у Колычева.

– Был ли в Разрядной избе?

– Еду, государь.

– В кой полк?

– В сторожевой, государь.

– К князю Андрею Михайловичу?

– Точно, государь.

– Добро! Курбский – премудрый вождь. Но, одначе, мыслю я, Никите Колычеву не статья быть у Курбского, а надобно ему быть в Большом полку под началом Данилы Романыча.

Колычев задумался, покраснел.

Иван Васильевич пытливо посмотрел на него.

– Что? Аль не родовит начальник? Сраму боишься?

Колычев вскочил, поклонился.

– Я? Нет! Ничего... великий государь! Твоя воля – Божья воля.

– Силен тот правитель, кто имеет подобных слуг, – сказал Иван с усмешкой, кивнув ему головою. – Истребленные в древности царства гибли от строптивости вельмож и непослушания их престолу. Каждый неповинующийся губит свой дом, валит столбы, на коих кровля... А кровля бережет от холода, дождя и зноя... Разумно ли валить ее? Служи своему государю правдою!

По окончании беседы царь сказал:

– А теперь пойдем-ка в мою столовую горницу, пображничаем.

Колычев не на шутку перепугался. Ему показалось, что царь хочет его отравить.

Робко, на носках, трясясь всем телом, он последовал за Иваном Васильевичем.

Когда вошли в столовую горницу, Никита Борисыч едва не упал в беспамятстве от испуга. Из-за стола посреди комнаты, уставленного золотою посудою и яствами, поднялось длинное, сухое, в перьях чудовище и, раскинув свои громадные оперенные руки, крепко обняло Никиту Борисыча и поцеловало.

– А я давно ожидаю вас с царем к себе в покои, – пискливо, тоненьким голоском проговорило чудовище. И оттого, что его тоненький голосок не соответствовал громадному росту, стало еще страшнее Колычеву.

Царь низко поклонился пернатому чудовищу.

– Здорово, райская птица!.. Бьем челом тебе, угощай нас с дальней дороги.

Никита Борисыч окончательно растерялся, в страхе уцепившись за рукав царского кафтана.

– Не бойся! Райские птицы прилетели ко мне во дворец, чтобы о рае небесном напомнить боярам... Кому же в раю быть, как не такому праведному боярину, как ты?

Царь рассмеялся.

– Ну-ка, райская птица, прокукуй: сколько лет жить на белом свете боярину Никите Колычеву?

Пернатое чудовище прокуковало один раз.

– Что так мало? – пожал плечами с удивлением царь. – А долго ли пировать на белом свете царю всея Руси Ивану Васильевичу, – спросил он.

– Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!.. – усердно закуковало страшилище.

Двадцать... тридцать... пятьдесят... шестьдесят...

– Довольно! – стукнул об пол своим посохом царь Иван. – Довольно царю и того... Не правда ли? Я не завистлив.

– Не от нас то, государь, зависимо... – пролепетал Колычев.

– Так ли? Подумай: некая милость и от царя зависит? Не та ли?

– Выше Бога и государя никого нет.

Пернатый подхватил Колычева под руку и с силою увлек к столу.

– Эй, не упирайся, боярин!.. – говорил царь, шутливо подталкивая Колычева посохом сзади.

– Садись! – крикнуло чудище, усаживая Колычева на скамью.

Царь и пернатый сели тоже за стол.

– Великий государь, – со слезами в голосе взмолился Колычев, – как мне быть? В Разряд мне надобно! Отпусти меня на волю. Устал яз с дороги, да и в бане бы помыться, и святым угодникам в Кремле поклониться, о тебе молитву вознести...

– Пуская ответит тебе «райская птица»... Умишком я слаб. Где мне бояр учить! – сказал Иван.

Заговорил пернатый, потянувшись через стол к Колычеву:

– Добрый боярин! Не уходи! Не обижай меня. Побудь малость! Сам батюшка Иван Васильевич не гнушается моим теремом, а ты чином помельче... А и должен ты знать, что мы сегодня справляем с царем и тобою тризну по убиенной в твоей вотчине старухе-колдунье... Она не дает мне по ночам спать.. Просит помянуть ее и царский Судебник...

У Никиты Борисыча потемнело в глазах. Словно сквозь сон он почувствовал, что ему суют в рот кубок с вином: потеряв всякую волю над собой, он выпил вино; за этим кубком другой, третий... Он слышал громкий хохот царя, видел его могучую фигуру перед собой, но разобраться в том, что творится с ним, Колычев никак не мог.

Наконец царский шут снова взял боярина под руку и в самое ухо ему пропищал нечеловечьим голосом:

– Недосуг мне с тобой пировать... Уходи от меня... И ты, Иван Васильевич, тоже уходи... Попировали, и буде! Теперь ко мне по ночам не посмеет прилетать проклятая колдунья... Поминки знатные вышли у нас.

– Ну, пойдем, боярин, гонит нас с тобой «райская птица»... Недосуг ей, вишь.

Царь и Никита Борисыч вышли из терема шута.

После того Иван Васильевич милостиво расстался с Колычевым.

– Смотри не рассказывай никому о «райской птице», – погрозился пальцем царь на боярина.

– Никому, государь... Клянусь!

Очутившись на воле, Никита Борисыч с облегчением вздохнул и долго, с невиданным усердием, молился на кремлевские святыни, а потом заплакал. Обидно! Большего оскорбления и придумать трудно. Стыдно кому рассказать об этом. Шут издевался над боярином, и боярин безвинно претерпел столь великое надругательство. Господи, Господи, до чего дожили! Но едва ли не еще большее оскорбление – идти в поход под начальством Захарьина. Да, если об этом узнают Репнины, Ростовские и все другие именитые бояре, они отрекутся тогда от него, от Колычева Никиты, да и родной брат станет сторониться его.

Уж лучше умереть, чем повиноваться Данилке Романову!

Колычев невольно вспомнил о своих тайных прегрешениях перед царем. Ведь и он, Никита, во время болезни Ивана Васильевича ратовал за возведение на престол Владимира Андреевича и тоже был против покойного Дмитрия-царевича. И Судебник он не хотел признавать, и эту новую войну проклинал, и царя тоже... И вот Бог его наказал. Лукавил, обманывал – перед Богом не скроешь! А царь уж не столь лютый, как о нем говорят. Посмеяться любит, подурачиться, еще молод. Пройдет с годами. Да и трудно с ним бороться. «Пожалуй... того... – вдруг мелькнуло в голове Колычева, – не перекинуться ли на сторону царя? Да не такой он плохой, как про него говорил князь Ростовский. Да и князь Пронский тоже, да князь Репнин. Избаловались князюшки тут в Москве, Бог с ними! Царь избаловал их!.. Благоденствуют, не то, что я!»

Неприятное чувство какое-то, похожее на зависть, кольнуло сердце.

Большой бревенчатый дом Разрядного приказа был окружен розвальнями, возками, спешившимися всадниками. В комнатах Разряда происходила шумная толчея. Спорили, ругались с приказными дьяками прибывшие из уездов, обвешанные оружием боярские дети и дворяне. Дьяки грозили пожаловаться царю; обливаясь по́том, рылись в столбцах, в книгах. Распределяли дворян по статьям, «што кому дать» за службу. Разберешься ли скоро-то? Их ведь двадцать пять статей! Хитрая штука – по достаткам подводить дворян под статью. Многие в обиде, кричат, грозят, побольше вымотать норовят. Казначеи-дьяки чинно принимали деньги от тех, кои откупались от похода; считали серебро, насупившись; писали платежницы гусиными перьями; дворянам, уходившим в поход, давали жалованье. Откупавшихся было немного, больше из тех, кому недужилось. Пугали слухи, что царь-де потом будет просматривать «десятни» и по этим спискам станет судить о воинском послушании.

«Пернатое чудище» не выходило из головы Колычева. «Пресвятая Богородица, какие страсти!»

Колычев теперь был еще больше настороже. Он знал, что такое Московский Разряд. Не этот ли приказ «всем разряжал, бояры и дворяны, и дьяки, и детьми боярскими, где куды государь укажет». Шуметь тут и паче не годится, пуще того – приезжему. Дьяки нередко наговаривают и то, чего не было, а уж коли обидишь их, тогда... Бог с ними со всеми! Дьяку своему Колычев привез пятнадцать битых курочек в дар, о чем и шепнул в его волосатое ухо.

Дьяк важно изрек: «Повремени!»

Колычев стал осматривать внутренность новой Разрядной избы.

Просторно. Зеленые изразцовые печи хорошо натоплены. Узкие, длинные узорчатые слюдяные окна приятно ласкают глаз. «Вот бы мне в терем такие-то... Агриппинушке бы!» Стены убраны казанскими коврами и боевыми хоругвями. Мечи и сабли, отнятые в боях, развешаны по коврам. Все это никак не напоминало прежде бывшей Разрядной избы. Там было грязно, тесно, темно, холодно и не стояло этих громадных полок с книгами и ящиков со столбцами.

Дьяки держались ныне важно, степенно. Не хихикали и не юродствовали, как встарь, не лезли назойливо за посулами, а получали таковые чинно, тихо, в глубокой тайне. Перед князьями не пластались, как раньше. Они были грамотны, писали бойко и легко, на удивление многим боярам, которые с трудом выводили на крестоцеловальных грамотах свое имя.

Как все изменилось за эти шесть-семь лет после казанских походов! Приказов стало больше. На всякое дело – приказ. Вот так царь! Все перевернул по-своему!

Колычев тяжко вздохнул. А как дьяки важно говорят с дворянами да с боярскими детьми! С боярами потише, да только и на них не глядят, а кланяются обидным рывком... Ужель им так недосуг встать да в ноги боярину поклониться? («Впрочем, прости, Господи, царь-батюшка знает, что делает!»)

– Ну, боярин, честь и место! – сказал дьяк, отвесив поклон Никите Борисычу. Тот, до крайности довольный этим, с поспешною охотою ответил дьяку поклоном же.

Сначала сел Колычев, потом дьяк.

– Курей в избу ни-ни! – прошептал он боярину на ухо, сел, покашлял. – Ну, как живешь?

– Тщусь государю-батюшке послужить своею кровию!.. Радуюсь кровь пролить за царя-батюшку!

– Добро! Сколько привел?

Колычев рассказал все, что полагалось, о своих людях.

– Взглянешь ли?

Дьяк махнул рукой и с хитрой улыбкой посмотрел на Колычева. А тот подумал: «Много я холопов повел... пяток бы отбавить». Но тут же вспомнил «пернатое чудище» и царя.

Выйдя из Разряда, Колычев увидел толпы пеших ратников, которых вели стрельцы...

– Чьи? – спросил Колычев, сам не зная зачем.

– Луговая черемиса... – проворчал стрелец, даже не взглянув на Колычева.

Тяжелые вздохи опять и опять вырвались из груди боярина.

* * *

На кремлевских площадях день и ночью под порывами ветра полыхали костры, а около них грелись прибывающие из глубин государства ратные люди. Во дворце Иван Васильевич непрерывно совещался с боярами и военачальниками. И постоянно рядом с царем сидел в кресле бывший казанский царь, касимовский хан, Шиг-Алей – грузный, в татарском халате, подпоясанный широким златотканым кушаком, за которым красовался громадный кинжал с рукоятью, осыпанной драгоценными каменьями. Полное, безволосое, похожее на репу, желтое лицо казанского царя дышало силой, богатырским здоровьем. Глаза, маленькие, с поволокой, слегка раскосые, улыбались лукаво. Слушая Ивана Васильевича, он почтительно поворачивал к нему свою голову, с улыбкой делал легкие кивки, как бы одобряя его мысли.

На последнем совете Иван Васильевич, говоря о немцах, сказал своим вельможам:

– Как можно быть врагом, не имея силы? Коли ты слаб, норови быть другом! Немного добра от того, коль правитель петушится. В неистовом хватании чужих земель – немного мудрости... Мы и не хотим этого! Ходили на Казань, на Астрахань, на Швецию мы не ради неистовства, но для того, чтобы не зорили наших городов, не уводили в полон наших людей и не торговали бы ими на турецких базарах, словно скотиной. И не нашими ли городами и землями владеют немцы? С твердою верою в Божию благость мы двинемся в поход. И вы, бояре, подымайте людей меньшего колена и во всем покойте их, играющих на поле брани смертною игрою.

Слушавшие эту речь поднялись с своих мест и низко поклонились царю.

– Слава тебе, государь! – громко провозгласил храбрый воевода Данила Адашев.

Ночью царь, сопровождаемый своими советниками и военачальниками, обходил кремлевские площади, осматривал готовые к выступлению полки.

С Пушечного двора прибыли розвальни с нарядом. Сопровождали их пушкари верхами на конях.

Андрейка стал в Кремле, при караване в пятьдесят пушек. Было ветрено, и рогожи, прикрывавшие пушки, то и дело сдувало ветром. Андрейка лазил по возам и привязывал рогожи к розвальням. Вблизи полыхали два больших костра. Налетавшие со стороны Москвы-реки вихри пригибали пламя к земле, вздували тучи искр. Андрейка увидел, что искры относит в сторону саней, а там бочки с порохом. В испуге он побежал туда и со всего размаха в темноте налетел на каких-то людей. Его схватили, поволокли к костру. Он с силой отбивался, бранился.

Когда подошли к огням, Андрейка увидел, что его держат двое стрельцов, а прямо на него глядит гневное лицо царя. Вокруг костра собралось много людей – бояре, дворяне, дьяки, воеводы. Все испуганно глядели на парня.

Глаза царя при колеблющемся свете костра показались страшными – злые, сверкающие, как у зверя. Лицо желтое, словно восковое. Он поднял посох и со всею силою ударил им Андрейку по плечу.

– Почто скачешь, ровно бес?! – закричал он.

– Зелие!.. Зелие!.. – бормотал Андрейка, указывая рукою в темноту. – Там... там... искры... боязно!

Снова налетел на костры вихрь, – туча искр понеслась в ту же сторону, куда и прежде. Царь понял, в чем дело, крикнул, чтобы отвели подальше подводы с зелием, все время грозя Андрею посохом.

Наперерыв бросились исполнять приказ царя его приближенные, прошипев: «Сукин сын, тля!» Телятьев и Григорий Грязной кричали больше всех.

Андрейка стоял, опустив голову. Обидно было, что царь зря ударил его жезлом. Парень думал, что царь сменит гнев на милость, но ошибся... Иван рассмеялся и еще раз со всею силою хватил Андрейку жезлом по спине... Андрейка не шелохнулся: бей, мол, вытерплю!

В угоду царю рассмеялись и окружавшие его бояре и воеводы.

Когда они отошли, Андрейка со злобою плюнул в их сторону, ругнулся и снова стал оправлять рогожу на возах. Его утешала мысль, что завтра, вместе со всем войском, он двинется в путь-дорогу, что пушки, в литье и ковке которых он принимал участие, скоро начнут бить неприятеля. Было любопытно, как они действуют: лучше ли, хуже ли заморских. Слухи ходили на Пушечном дворе, якобы у ливонцев есть такие махины, что «в одну дудку» десятки выстрелов дают. Правда ли? Кои пушкари верят тому, кои называют то «брехней». Как сказать?! Со вранья пошлин не берут. Может, и врут. Возможно ли разом десять выстрелов сделать? Швед мастер Петерсен и тот головою качает. Не верит! А вдруг правда? Тогда что? Андрейка озабоченно потер лоб. Его самолюбие, самолюбие пушкаря, было задето.

«Все одно не уступим, – нахмурившись, про себя сказал он. – Не вешай головушки, Андрейка! Не тужи! Бранное поле рассудит!»

Стало веселее. Почесывая спину, Андрейка ходил и поглаживал пушки.

Из темноты к костру вышли другие пушкари. Они распахивали полы своих полушубков, грелись у огня, перебрасывались шутками.

В глубине окутанного мраком кремлевского двора слышались трещотки сторожей, выли псы.

– Цари не огни, а ходя близ них, обязательно опалишься... – первый нарушил молчанье пушкарь Мелентий.

– От потопа, от пожара да от царской милости Боже нас упаси!.. – усмехнулся Сенька– пушкарь, толкнув со значением Андрейку. Всем парням ведь известно, что Андрейку сам царь поставил в пушкари.

– Што же ты молчишь, брат?

Андрейка так много всего наслушался за время работы на Пушечном дворе обидного для себя из-за царской милости к нему, столько всего натерпелся и от дворян и от товарищей, таких же, как и он, простых людей, из-за царя и, наконец, столько несправедливости видел и со стороны самого царя, что молился теперь про себя Богу, чтобы его, Андрейку, убили на войне. Он думал об этом, как о счастливом избавлении от всех невзгод! И полюбит царь – горе, и разлюбит – горе! Так и этак нехорошо!

От шуток и смеха пушкари и другие воины перешли к беседе иной. Опять повели речь о том, устоит ли их оружие перед оружием ливонцев. Много слышно о могуществе заморских пушек. Это волновало. Андрейка прямо сказал, что-де одной храбростью не возьмешь, да и пушка, коли в неумелых руках, врагу не страшна. Пушка, что жена – ласки, ухода требует. Пушкари все заодно с Андрейкой, а конники и копейщики не все соглашались. Особенно конники. Они называли пушки «сидячими пугалами». То ли дело мчаться с копьем или мечом на врага и на скаку сшибать вражеские головы.

Андрейка пришел в ярость, чуть в драку не полез. Да если убоистая пушка, она никого не подпустит к себе. Пищальники самодовольно ухмылялись: «Попробуй суньтесь к нам лошадники, ни одного живьем не упустим!» Сошлись на том, что и пушкари, и пищальники, и копейщики, и конники – все на войне нужны... все пойдут в дело и всем-де уменье превеликое нужно. Уменье – половина спасенья.

* * *

Страшные сны посещали царя в последнее время. Нередко он вскакивал среди ночи, созывая постельничих. Рассказывал виденное во сне, просил их объяснить ему, что значат те видения. Но кто осмелился бы ответить царю на это? Постельничи молчали в растерянности. Царь сердился.

Однажды Иван Васильевич послал за астрологом-звездочетом, выписанным из Флоренции. Звездочет не умел говорить по– русски. Подняли с постели дьяка Висковатого. Тяжело сопя и зевая, он переводил слова астролога: итальянец устремил взгляд сквозь окно на небо и, как всегда, голосом загробным, медленно, с остановками, произносил слова о целесообразности всего совершающегося. В странном полубреду он вытягивал из себя слова о чудесном значении небесных лучей, которые оздоровляют душу.

– Клянусь чревом святой девы! – вдруг оживившись, визгливо воскликнул он. – Сны на судьбу человека никакого действия не имеют!

Царь, затаив дыхание, боязливо следил за его лицом, за тем, как он размахивает руками и какою усмешкою блестят его глаза при свете свечей – это действовало все же успокоительно. А когда звездочет обернулся к царю и грубоватым, совершенно неожиданно басистым голосом стал укорять его в суеверии, Иван преисполнился к нему большим уважением, и на его лице появилась виноватая улыбка. Ему даже приятно было чувствовать себя слабым, ощущать какую-то чужую силу над собой. В этой приниженности скрывалась особая сладость, что-то в высшей степени острое, необычайное для царя. Так развлекается лев, позволяя лаять на себя щенку, дергать себя за гриву, за ухо, устраивать возню около себя.

Царь прогнал из комнаты всех постельничих, остался только с Висковатым и астрологом.

– Спроси его, – сказал царь дьяку, – доброе ли ждет наше царство от войны с немцами?

Астролог задумался, потом подошел к окну, закинул голову назад, нахмурившись, оглянулся на царя и принялся разглядывать в какую-то трубу звезды, – царя пугал его загадочный шепот и эта длинная, в желтых полосах труба. Странная фигура чужеземца, какая-то однобокая, сухая, в черном, тоже с желтыми полосами, балахоне, приводила Ивана Васильевича в тайный трепет.

Не отходя от окна, итальянец начал однотонно, нараспев, говорить:

– Твоя душа открыта свету небесному... В ней читаю я мужество непобедимых... В ней вижу я веру, двигающую горами... Нет такого короля, который обладал бы столь сказочной силою, как ты... Желания твои подобны огнедышащей вершине, и в ней сгорит гордыня врагов твоих... Звезда твоя предвещает победу и славу.

Голос итальянца был проникнут такой убежденностью, что царь как-то сразу успокоился. Он велел Висковатому выдать итальянцу из своей казны в подарок золотой кубок и дорогое оружие.

Когда астролог ушел, царь лег в постель, не помолившись. Он считал, что после сего итальянского колдовства «неудобь» возносить молитву Богу.

Полежав в тяжком раздумье, Иван вдруг начал раскаиваться: зачем позвал астролога? Не разгневается ли на него за это небесный отец и не сделает ли противное тому, что предсказывал итальянец? Не осквернился ли он, царь, беседою с заморским колдуном?

Пот выступил на лбу у Ивана Васильевича. Охватила жгучая тоска. Он вскочил с постели, принялся ходить из угла в угол своей спальни. И вдруг опустился на колени перед иконами, со слезами моля Бога простить его, окаянного... И не наказывать за его, царевы, грехи русское воинство.

– Поступи по мудрости своей, Господи! – шептал царь. – Да будет рука твоя на мне, и на доме моем, и на народе моем, чтоб не погибли мы, а возросли на славу и украшение передо всеми землями...

Царь молился и об изгоне из дома колдовского наваждения и волшебства, и о том, чтоб ангел-истребитель поразил своим мечом всех врагов Руси, чтоб дарована была ему, царю, сила господствовать не только над народом, но и над собой. Царь каялся в своей жестокости, в пролитии многой крови и молился теперь, чтоб того не допустил Бог впредь.

А утром он пошел на конюшню и сам, собственноручно, покормил и напоил своего старого коня, на котором совершил казанский поход.

Лаская его, приговаривал:

– Пойдем ли мы вновь с тобой? Сподобит ли нас Господь потоптать иную вражескую землю? Иль не избегнуть нам ливонского позорища?

Конь, навострив уши, косился влажными белками на своего хозяина... Приветливо ржал, перебирая ногами.

Бодрый вид коня, его умные глаза развеселили царя.

– Уж не молод ты у меня... – потрепал он коня за гриву. – Начинаем стареть с тобой... кому-то на радость...

Часто, рассердившись на бояр и служилых людей, Иван уходил в конюшню и там проводил целые часы, осматривая своих коней, любуясь красавцами скакунами.

* * *

Какой-то человек, никому неведомый, сбросил с саней мешок у самого царского дворца. Стрелецкая стража не осмелилась открыть тот мешок без царева ведома. Осторожно перенесли его в дворцовую подклеть. Доложили Вешнякову.

Для всех была загадкой, что в том мешке; каждого разбирало любопытство, хотелось заглянуть в него, тем более что мешок оказался очень тяжелым, и брало сомнение, уж не набит ли он золотом.

Был получен приказ – принести этот мешок в царскую палату.

В присутствии государя вскрыли загадочную находку.

Что же нашли?

Во-первых, бумагу, а в ней крупно писано: «В сердце моем печаль несу – прими, любостяжатель, удельную деньгу, неправдою и хищением чужих имений царями приобретенную».

А во-вторых, великое множество монет удельных княжеств: Рязанского, Муромского, Пронского, Суздальско-Нижегородского, Ярославского и многих других уделов.

Лицо царя побледнело от гнева, он закричал на всех, чтобы убирались вон из палаты.

Оставшись один, Иван Васильевич хмуро взял пригоршню монет и стал внимательно их рассматривать.

Вот монета рязанских князей... Эта гладкая серебряная пластинка принадлежала князю Олегу Ивановичу... Двести лет с лишним тому назад она была в ходу... На монете надпись: «Деньга рязанская»...

А вот монеты князей Пронских и Муромских...

Иван Васильевич плюнул на них.

Эти деньги того самого князя, что ездил на поклон в татарскую орду и, вернувшись оттуда с ханским «пожалованием» и послом, сел в Пронске! А потом пошел вместе с татарами на великого князя Рязанского Федора Ольговича, прогнал его из Переяславля и сел на обоих княжествах: Рязанском и Пронском!..

На монете надпись: «Княжа Ивана».

На оборотной стороне татарская надпись...

Хорош князь! Хорош отец своего народа!

А вот монета, на которой вычеканена птица, летящая вправо, и надпись: «Печать великого князя», а на оборотной стороне какое-то прыгающее четвероногое с загнутым над спиною хвостом; надпись: «Печать княжа Бориса».

Увы, недалеко ушел от князя Пронского и князь Борис Константинович! Не он ли натравливал хищную орду на племянника своего, суздальского князя Василия Димитриевича Кирдяка?.. Да, он!

Долго копался в куче удельных монет Иван Васильевич. Казалось, что перед ним проходит вся история векового гнета, позора и унижения русского народа под управлением удельных великих князей.

Монеты оживляли прошлое... Чудилось, на монетах не ржавчина и плесень, а кровь и слезы народа, терзаемого татарами и кровопролитными междуусобными распрями самих удельных владык.

Благословенно имя Ивана Васильевича Третьего, положившего конец удельной чеканке монет!

Царь помолился на икону.

Московская монета, украшенная надписью: «Осударь», – одна она не обагрена кровью удельных распрей, только на ней нет следов чужеземного ига.

Московская монета – сила и единство русского народа.

Но кто же посмел подкинуть царю этот мешок?

Несколько дней и ночей подряд свирепствовала пыточная изба, но так и не обнаружила виноватого...

Царь велел все эти монеты побросать на дно Москвы-реки.

С кремлевской стены он сам следил за тем, чтобы стрельцы редкой россыпью бросали с ладьи удельные деньги в воду.

Привели братья Грязные к Ивану Васильевичу и столетнего ведуна, прославившегося своим гаданием на всю Москву. Он прямо указал на князя Владимира Андреевича и его друзей: Колычевых, Репниных, Курбского и других именитых вельмож.

* * *

Веселый, возбужденный, соскочив с коня, под вечер влетел в свой дом Василий Грязной; по дороге в темных сенях ущипнул девку Аксинью, прислужницу супруги своей Феоктисты Ивановны. Шепнул ей: «Уходим, прощай». Аксинья шлепнула его ладонью по спине и тоже шепнула: «Дьявол!»

Войдя в горницу жены, смиренно помолился на икону и низко, уважительно поклонился Феоктисте Ивановне.

Его черные цыганские кудри и бедовые глаза, особенно когда он чему-либо радовался, всегда наводили на грустные размышления богобоязненную, кроткую, домовитую Феоктисту. Ведь она уступает ему в красоте, бойкости и речистости.

Ответила на поклон мужа еще более низким поклоном.

– Корми меня, ласкай меня пуще прежнего, государыня моя, напоследок!.. Изготовь мне и кус на дорогу... Бог и царь благословили нас, дворян московских, во поход идти... Будь приветлива и ласкова, может, свидеться боле нам с тобой не приведется. Немцев бить идем!

Жалостливые, за душу хватающие причитания так и полились из уст жены Грязного. Белым платочком лицо она закрыла, всхлипнула, а Василий, рассеянно обводя взглядом потолок, словно заученную какую сказку, говорит и говорит всякие жалобные слова. И чем надрывнее всхлипывания жены, тем большим воодушевлением и самодовольством звучит его голос.

А потом ни с того ни с сего он неожиданно напомнил жене наказ книги Домостроя: «Аще муж сам не учит, ино суд от Бога приимет; аще сам творит и жену и домочадцев учит, милость от Бога приимет».

Справив обычай мужниного приветствования и поучения, сели за стол.

Феокиста сходила на поварню, и вскоре ключник и девки – Аксютка, Феклушка, Катюшка и Марфушка, услужливо семеня босыми ногами по половикам, наставили всяких яств скоромных: и мяса вареного и жареного, и ветчины копченой, и сальца ветчинного положили на блюдо. Сам господин, Василий Григорьевич, в прошлом году пива и браги наварил на целых два года, самолично меду насытил два бочонка, вина накурил со своим пьяницей-винокуром целый котел. И теперь на столе бочечка малая серебряная с медом появилась, оловяннички с горячим вином и малиновым морсом и патокой янтарной и кувшины с пивом и брагой.

– У порядливой жены, – самодовольно оглядывая стол, молвил Грязной, – запасных явств всегда вдоволь. А кто с запасом живет, тому и перед людьми не срамно.

Хлебник – лицо все в муке, одно усердие в глазах мукою не засыпано – принес хлеба и иное печенье на трех блюдах.

Целый ряд сосудов – сулеи, кубки и чарки радовали взор хозяина.

– Эк мы с тобой живем!.. Будто бояре, – приговаривал Грязной, принявшись после молитвы за еду. – Придет время – будем и того лучше жить. Обожди, не торопись, своего добьемся. Война покажет, кто более прямит государю.. кто храбрее... кто за него готов в огонь и воду! Война откроет царю глаза на многое, смахнет завесу с лицемерных. Вчерась я согрешил перед князем Владимиром и его друзьями.

– Чем же ты согрешил, батюшка?

– Не скажу, не скажу! И не проси. Будет теперь всем им от царя!..

Василий, чокнувшись с женой, опорожнил свой большой бокал и тихо рассмеялся. Что-то вспомнил.

– Испрокажено боярами не мало. Бог простит меня. Едут бояре на войну тяжело, неохотою. Павлушко, дьяк Разрядного приказа, сказывал: вздыхают, молитвы шепчут. К легкости привыкли.

Феоктиста Ивановна, слушая мужа, бросала робкие взгляды на его лицо с постоянно усмешливыми и черными, как вишни, глазами под тонкими дугами черных бровей и густых ресниц. Подстриженные усики чуть-чуть скрывали крупные розовые и тоже усмешливые губы. «Такой не может быть праведником... – думала она. – Грешные глаза, грешные губы! Владычица небесная! За что мне такая беда? Опять Феклуша затяжелела!»

Василий усердно жевал свинину и голосом довольным и ехидным говорил:

– А Колычеву с моей легкой руки повезло. Царь преобидные глумы вчинил ему... Семка – государев шут – чурилка, детинка, хорош хоть куда! Сумеет царя потешить...

И вдруг Грязной стал сумрачным, вздохнул:

– Э-эх, Господи!

Жена с удивлением посмотрела на него.

– Батюшка, Василий Григорьевич, вздыхаешь ты, я вижу?.. И тебе, видать, неохота на войну-то идти. Непохоже то на тебя.

Василий еще раз вздохнул и перекрестился.

– О тебе, яблочко мое неувядаемое, думаю... На кого я тебя спокину?

Слукавил! Думал он вовсе не о Феоктисте Ивановне. Вспомнилась маленькая, нежная, ласковая, как птичка-малиновка, Агриппинушка, жена «проклятого» боярина Колычева. Вспомнилась зеленая, согретая солнцем сосновая ветвь под окном боярыниной опочивальни. Над ней, над этой ветвью, в солнечных лучах играли две красивые бабочки, – одна побольше, другая поменьше. Агриппинушка тихо прошептала, ласкаясь: «Хорошо бы и нам улететь из терема и играть, как играют эти два мотылька!» Ну, разве сдержишься и не вздохнешь, вспомнив о том, что было дальше? Эх, Феоктиста! Какое счастье, коли и ты была бы такая!

Точно сквозь сон слышал Грязной тихий, слезливый голос жены:

– Государь мой, Васенька, красавчик мой! Матушкина да женина молитвы сберегут тебя от стрелы и меча вражеского. Не кручинься обо мне! Буду я молиться денно и нощно о тебе и о себе.

– Молись! Молись! – громко, с какою-то неприязнью в глазах и голосе крикнул Григорий. – Молись, чтобы одолеть нам боярскую спесь, чтобы побить нам и внутренних врагов, как бьем мы врагов чужедальних. И не унывай обо мне: рукодельничай и всякое дело делай благословяся... А государь твой и владыка – Василий Грязной – дело свое знает и бесстрашия ему ни занимать стать, и злобы ему на боярские утеснения никогда не избыть! Много горя колычевский род причинил моему отцу, осудили его в те поры не по чести... Ужо им! Да и не одному мне, Грязному, а и многим иным худородным дворянам памятно своевластие бояр... У Кускова всю семью по миру пустил Курлятев... Наделил его болотной недрой, а себе пахотную лучшую землю утянул... Вешняков, что постельничим стал у царя, тоже посрамлен был Мишкой Репниным... Не по нутру ленивым богатинам, что царь к себе его во дворец взял...

Грязной опять наполнил вином кубок и разом опорожнил его.

– Бог правду видит, Васюшко... – скорбно воззрившись на икону, заныла Феоктиста. – Не кручинься! Не надо кручиниться...

Глаза Грязного стали злыми. Сверкнули белки.

– Не бреши! – стукнул он кулаком по столу. – Да нешто я кручинюсь? Чего мне кручиниться? Радуюсь я! Дуреха! Войне радуюсь! Вельможи хрюкают, сопят, ровно опоенные свиньи, а мы – нас много, больше бояр нас! – мы ликуем. Никита Романович Одоевский хуть и князь, а нашу сторону принял. Его тоже изобидели и в черном теле томят. Он слышал, будто государь сказал, что многие от этой войны славу приобретут и земли, и думное звание... Поняла? Обожди! И ты у меня в боярских колымагах кататься удосужишься, и тебе люди до земли учнут кланяться! Чего же мне кручиниться? Подумай!

Феоктиста уж и не рада была, что посочувствовала мужу. Такой он стал обидчивый. Прежде того не было. И гордость какая-то у него появилась – даже перед женой. И все говорит о боярах, о царских делах, о дворянах и о посольских приемах, а прежде, бывало, домом занимался, избяные порядки наводил, – с плотниками да кирпичниками все советуется о квашнях, о корытах, о ситах, бочонках для продовольствия заботится или охотой да рыбной ловлей потешается да крепостных мужиков на конюшне наказывает. Всегда у него находилось домашнее дело. Теперь целые дни, а иногда и ночи пропадает невесть где, на стороне. Сваливает то на дворец, то на Пушечный двор, то на Разрядный приказ либо на тайные государевы дела. А бывает и так, что придет в полночь с ватагою дворян, своих друзей, хмельной и до утра бражничает, девок заставляет дворовых угождать. Срам и грех! Прежде никогда того не было.

Грязной выпил еще и еще вина. Его глаза разгорелись хмельным озорством.

– Человече, не гляди на жену многоохотно! – провозгласил он, будто поп на клиросе. – И на девицу красноличную не взирай с истомой, да не впадешь нагло в грех...

Феоктиста, испросив у мужа разрешения, встала из-за стола и сбегала в девичью. Велела Аксютке, Феклушке, Катюшке и Марфушке удалиться в соседний дом сестры Антониды Ивановны. (Раз о «грехе» заговорил – стало быть, надо девок угонять).

Когда Феоктиста вернулась в горницу и села за стол, Грязной низким голосом затянут песню:

Женское дело перелистивое,

Перелистивое, перепадчивое,

В огонь и жену одинаково пасть...

Кудри его растрепались. Шелковый пояс на рубашке он распустил, напевая такие песни, что Феоктиста Ивановна слушала, краснела и отплевывалась. Раньше он не знал таких песен и был тише, смиреннее.

Накричавшись вдосталь, он насупился, шумно поднялся с места и гаркнул голосом грубым, властным:

– Жена! Иль я тебя давно не стегал? Иль ты думаешь – ослаб я? Пошто ты не велела подать мне коня? Не видишь разве, разгуляться захотелось добру молодцу? Поеду к Гришке, к брату единокровному, на обыск ночной... Ловить будем беглых и бездомных, может, и знатная рыбешка попадет... Гришку сам царь «объезжим головою» поставил. Пошарим в сокольничьих перелесках, угодим царю... Не рука мне тут с бабами сидеть! Айда! Кличь конюха!

Феоктиста Ивановна попробовала уговаривать мужа не ездить в такую позднюю пору, посидеть дома, как бы лихие люди не учинили какого-нибудь злодейства ему, Грязному. Ничего не помогло.

Ругаясь и ворча на конюха и дворовых мужиков, топая сапогами, сел он при свете фонарей на коня и скрылся во мраке.

Аксютка, Феклушка, Катюшка и Марфушка снова вернулись в дом, дрожащие от страха и холода (убежали на соседний двор налегке). Плакать им не полагалось, это прикажет хозяйка. Молиться на хозяйские иконы им тоже Грязным строго-настрого было запрещено. В людской, у «подлых людей», есть свои иконы, на которые ни хозяин, ни хозяйка тоже никогда не молятся. Забились девки в угол, в запечье, ни живы, ни мертвы.

Феоктиста Ивановна, накинув шубку, вышла на крыльцо. В безветренном воздухе медленно падали крупные хлопья снега. Выли собаки где-то над Сивцевым Вражком; послышался отдаленный выстрел со стороны Кремля... Кругом мрак, костяки оголенных деревьев и снег, громадные сугробы, завалившие сараи, амбары, хлева...

Скучно, страшно! Что-то будет?

* * *

В доме князя Владимира Андреевича собрался кружок его близких людей. Из Литвы через рубежи пробрался чернец-униат с поклоном от князя Ростовского и от других отъехавших в Литву русских вельмож. Лопата-Ростовский уведомлял, чтобы не мешали царю Ивану углубляться в Ливонию. Вместе с литовскими и польскими друзьями он уже вошел в сговор с королевским правительством, которое полностью на стороне бояр, и сам король благославляет боярскую партию в Литве на упорную борьбу с московским царем. Он не советует Боярской думе мешать царю. Пускай оголяет южные границы. Хотя атаман Дмитрий Вишневецкий и откололся от Польши, перейдя на службу к царю, однако он ненадежен. Он уже теперь поговаривает, что не намерен один воевать с крымцами. Пускай царь понапрасну надеется на казаков, приведенных им, Вишневецким, из Польши. Сначала Девлет-Гирей думал, что полки Ржевского, Вишневецкого и черкесов лишь передовой отряд Иванова войска, а теперь из Польши ему дано знать, что «все тут» и что главные силы царского войска ушли к ливонскому рубежу.

Чернец был худущий, запуганный, весь в угрях от долгого немытия, когти черные, длинные, как у зверя, и говорил заикаясь, – сразу не разберешь, что он хочет сказать. Поэтому обступившие его бояре, потные, грузные, тяжело дыша, с нетерпением ловили каждое его слово.

– Сталыть... – тянул чернец, путая польские слова с русскими, – степь голая... безлюдная назаду у Раевского и Визневицкого... князь Лопата... увидомляет...

Наконец-то бояре поняли, что польский король, по совету отъехавших московских вельмож, намерен поднять Девлета – крымского хана – против русских войск, ушедших далеко в степь и в надежде на царскую военную помощь осадивших и взявших город Хортицу у днепровского устья. Нет нужды, что Вишневецкий побил в этом месте крымцев и сжег Ислам Кирмень, – все одно ему там не удержаться без помощи Москвы. Вишневецкий – храбрый казак, но и похвастать любит, и обмануть кого хочешь может. Ненадежный он слуга московскому царю.

Скоро «покоритель царств» потерпит такой урон от крымского хана, какого не видела Москва за все свое существование. Князь Лопата-Ростовский и все его товарищи клянутся в этом своим московским друзьям. Они советуют им быть наготове и перевезти своих детей и жен подальше от Москвы, чтобы не было им от той беды несчастья.

Униат поклялся перед иконами, что все сказанное им – истинная правда и что через трое суток он снова уйдет в Литву, а потому и просит доброго князя Старицкого и бояр шепнуть ему слово для передачи зарубежным боярам.

Владимир Андреевич посоветовался с матерью своею, княгиней Евфросинией. Он желчно произнесла: «Хотим власти, как в Польше. Скажем спасибо братьям-боярам и королю, коли тому помогут!» Бояре сочувственно поддакнули княгине, ибо каждому из них был по душе боярский порядок польского правления. Польская рада не облекает такою властью короля, какая захвачена в России царем Иваном.

После тайной беседы с чернецом все усердно помолились. Ах, как хотелось в душе каждому из бояр, чтоб Девлет-Гирей «проучил Иванушку-царя», нарушившего все древние уставы, препятствуя князьям быть самовластными правителями. Если бы даже сатана предложил свои услуги боярам против самодержца-гордеца, похитителя княжеской власти, то и с ним бы вошли в союз истомившиеся в жажде мщения, оскорбленные царем друзья Старицкого князя Владимира Андреевича.

Через трое суток бояре устроили тайный побег униата из Москвы в Литву.

* * *

Как ручейки из большой лужи, так из дома князя Владимира Андреевича поползли по боярским и преданным князю Старицкому служилым домам вести, кои принес с собою литовский чернец.

Московская боярская партия собралась у незнатного приказного служки в маленьком домике Сущевской слободы Федора Сатина. Человек он был незаметный: Адашев не любил ставить на первые места своих родственников, но и родственники его старались оставаться в тени, служа добросовестно в приказах дьяками и на иных приказных должностях. Царь ценил это в Алексее Адашеве и сам нередко одаривал и деньгами и подарками адашевских родичей, таких, как Иван Шишкин или тесть Адашева Петр Туров. Не забыты были денежно и самим Алексеем все эти Андреи, Федоры, Алексеи Сатины, Туровы, Шишкины, Петровы и прочие, а их было немало. Никто из них в вельможи не лез и не хотел быть на виду, кроме братьев Алексея – Данилы и Федора, выдвинутых за боевое усердие на высокие посты самим царем Иваном.

Здесь-то, в доме Сатина, и сошлись для тайного сговора люди московского боярства: боярин Челяднин, Казаринов с сыном, десять Колычевых (в том числе и Никита Борисыч), явился и сам Иван Васильевич Большой Шереметев, обладавший несметными богатствами. В одежде монаха пожаловал он к незнатному дьяку Сатину в гости, а с ним и горячий сторонник Польши Никита Шереметев. Тут же оказались Разладин и Пушкины, родственники Челядниных и близкие к колычевскому роду вельможи.

Потомки великих князей Ростовских, Смоленских и Ярославских: князья Шаховские, Темкины, Ушатые, Львовы, Прозоровские, все три брата – Василий, Александр и Михаил – Заболоцкие, Андрей Аленкин и другие отпрыски этих великокняжеских родов во главе с князем Андреем Михайловичем Курбским собрались в доме выходца из Швеции служилого человека Семена Яковлева, близ Сокольничьих выселков. После всех, в лохмотьях убогого странника-слепца, явился богатейший вотчинник, выходец из Касуйской орды, Хабаров-Добрынский. Поводырем у него был юный Кошкаров. Многие другие собрались на этот тайный совет одетыми разно: кто монахом, кто мужиком, кто бродягой...

А за Яузой в келье отшельника Порфилия, друга Вассиана и заволжских старцев, среди густой рощи собрались знатные вотчинники: Сабуровы-Долгие, Сырахозины, Шеины, Морозовы, Салтыковы, Курлятевы, Телятьевы, Чулковы, Сидоровы и многие другие. Набились в избу так, что дышать было нечем. А тут еще всех напугал явившийся немного под хмельком Александр Горбатый. Он начал громко и некстати хвастаться тем, что его предок – великий князь Андрей Суздальский – владел Волгою «аж до моря Каспийского». С трудом заставили его умолкнуть Чулков и Сидоров. Он в сердцах обругал их «литовскими подкидышами», ибо они выехали в Россию из Литвы. Михайла Морозов, погрозив ему кулаком, сказал:

– Что же, что они из Литвы? А мой род из Пруссии, стало быть, и я – подкидыш?

Кулак Морозова, огромный, волосатый, заставил Горбатого немедленно смириться. Шеины тоже обиделись на Горбатого – они ведь тоже отъехали к московскому царю из Пруссии.

Князья Петр Оболенский-Серебряный, Петр Михайлович Щенятев, Дмитрий Шевырев, Иван Дмитриевич Бельский, Семен Ростовский и Михайла Репнин собрались у пономаря одной маленькой церковушки на берегу Москвы-реки, занесенной снегом и не отправлявшей службы. Ждали именитых князей Мстиславского и Воротынского, но они не пришли. Князь Михайла Репнин обозвал их «ползающими гадами», а Семен Ростовский предупредил собравшихся, что и Мстиславского и Воротынского надо опасаться. Они ненадежны.

На всех собравшихся в разных местах Москвы вельмож большое впечатление произвело известие о замыслах Польши и все то, о чем сообщил в доме князя Владимира Андреевича Старицкого приходивший из Литвы тот чернец. Стало быть, Ливонской войне мешать не след. Наоборот, надлежит всем князьям и боярам, кои будут в походе, проявлять прилежание и великое усердие на войне и жечь и громить ливонские земли безо всякой пощады. Пускай таковой поход еще более напугает иноземных королей и обозлит их на царя Ивана, а главное – поссорит Фердинанда Германского с Иваном Васильевичем.

Коли царь не слушает бояр, так да будет воля его! Андрей Курбский в доме Семена Яковлева, в Сокольниках, предсказал горькую судьбину начатой царем Иваном войны с Ливонией. Он уверял присутствующих, что «оная станет капканом, в который и попадет зазнавшийся самодержец». В выигрыше от войны останется только Польша.

Иван Васильевич Большой Шереметев в сущевском доме Сатина, с пеною у рта почему-то ни с того ни с сего ополчился на устроенный царем Иваном Печатный двор. Он кричал, что от этой «дьявольской затеи» будет великий урон вотчинникам на Руси, ибо ничего не стоит тогда царю свои уставы рассылать по городам и селам во множестве и единообразно.

Присутствовавшие здесь бояре, словно обухом пришибленные этим неожиданным заявлением Шереметева, сразу притихли, задумались: в самом деле, царь неспроста воздвиг Печатный двор! Все это – к возвеличению власти Москвы, власти самодержца.

Тесть Адашева Петр Туров успокоил бояр. Он сказал, что Алексей смеется над этой затеей государя. Он говорит, что и сам бы желал иметь печатные книги, но не верит советник царя в искусство и опытность московских печатников. Уж очень долго они и неумело возятся над одною только книгою, над Апостолом. Адашев будто бы уже говорил царю, что без иноземных печатников московский Печатный двор ничего не сделает, да царь его не послушал.

– Ну, и слава Богу! – облегченно вздохнув, перекрестился Шереметев.

На берегу Москвы-реки, у пономаря в хибарке, произошло самое бурное сборище вельмож. Михаил Репнин едва не подрался с князем Оболенским-Серебряным, назвавшим царя Ивана «мудрым государем».

Михаил Репнин считал, что все совершаемое царем во вред боярству губит Россию и что заигрывание царя с дворянской мелкотой, с незнатными писарями и воинниками убьет Боярскую думу и тем самым лишит государство головы, а без головы туловище – труп, тлен, прах.

– Где же тут царская мудрость?

Репнин зло издевался над словами «мудрый государь».

И не будет ошибкой всячески помочь польскому королю, чтоб он «проучил Ивашку», чтоб помрачил его непомерную гордыню.

Однако Михаил Репнин не во всем согласился со своими друзьями. По его мнению, идти на войну – стало быть, еще более баловать царя. Видя такую покорность вельмож, он объярмит бояр неслыханным игом. Тогда и вовсе никогда из-под него не вылезешь.

Напрасно князья старались доказать Репнину, что Ливонская война ослабит власть царя, заставит его снова обратиться к помощи бояр, преклониться перед старинными княжескими родами.

Гордый, самолюбивый князь Михайло сидел за столом темнее тучи. Жилы на висках надулись, волосы на голове, взъерошенные пятерней, упрямо раскосматились, брови нахмурились.

– Пускай голову срубят, но Ливонию воевать я не стану. Никогда род Репниных не был на поводу у царей!

Он сердился не только на царя, но и на всех бояр: изолгались-де, совесть и гордость потеряли, своего ума не имеют – живут по указке. О незнатных дворянах князь говорил, брезгливо отплевываясь, называя их «псами».

– Вы воюйте, а я не стану! Не стану! Не стану!

Князь Репнин еще больше рассердился, когда узнал, что боярина Алексея Даниловича Басманова также посвятили в тайну, что ему тоже стало известно о литовском чернеце и о тайных сговорах бояр.

– Сами в петлю лезете! – закричал он, вскочив с места. Напялил со злом на себя шубу и вышел из избы.

* * *

В полночь, возвращаясь из ночного объезда с урочища Трех гор, где находился загородный дворец князя Владимира Андреевича, братья Грязные, Василий и Григорий, с тремя конниками заметили притаившегося у Козьего болота некоего человека. В темноте трудно было разобрать, кто и что он, но ясно было видно, как этот человек шмыгнул за забор одного из домов. Он то и дело высовывал свою голову из-за угла, поглядывая за всадниками.

Разве могли Грязные вернуться домой, не поймав такого человека и не разведав, кто он, чей, откуда, не вор ли, не разбойник ли, не умышляет ли что на государя-батюшку?

Поскакали врассыпную, чтобы оцепить этот дом. Одному из конников удалось захватить неизвестного. Оказался невысокого роста тучный монах.

– Пошто хоронишься? – спросил Григорий Грязной.

– Воров боюсь!.. – тихо и жалобно ответил монах.

– Не посчитал ли ты и нас за воров?

– Христос с тобой, батюшка!.. Государевы слуги вы. Разом видать...

– А ну-ка, праведник, айда с нами в Расспросную избу!

– Чего ради, голубчик?.. Мне недосуг. В обитель тороплюсь.

– Грешно, отче, государеву указу перечить! Пойдем с нами!

– Заблудился я... Давно бы мне надобно в келью.

– Не тоскуй, святая душа. Иди-ка с нами! Келья найдется. Келью мы сами тебе припасли.

Монах заревел.

– Москва слезам не верит. Гей, старче! Не балуй! Честной душе везде хорошо.

Григорий Грязной нетяжко хлестнул монаха плетью. Монах встрепенулся. Покорно зашагал по скрипучей снежной дороге между конями всадников.

– Мы видали и не таких щучек, но с носочками поострей, да и то нам покорялись. И ты, святитель, покажи смирение, коли так надобно... А на нас не гневайся: чей хлеб едим, тому и песенку поем...

Монах шел молча, потом около оврага вдруг ни с того, ни с сего упал и покатился по его склону.

– Эй, кубарик! Да ты проворный. Ребята, вяжи его! Попу все одно не обмануть Васьки.

– Отпустите, братчики! Недосуг мне! – взмолился, распластавшись на снегу, инок.

– Ты у нас Мирошкой не прикидывайся! Нас не проведешь. Тут, брат, хоть и много дыр, а вылезти все одно негде. Коли к нам попал, никакая обедня тебе не поможет.. Божий закон проповедуй, а царской воле не перечь!

Стрельцы крепко связали монаха, взвалили его на коня и повезли в Кремль. Всю дорогу он умолял отпустить его, не позорить.

В Расспросной избе его развязали, осмотрели с фонарем со всех сторон, спросили, кто он.

– Слуга Господа Бога и царя Ивана Васильевича, – простонал инок, разминаясь после неудобного лежания на конской спине.

Приглядевшись к лицу монаха, Василий Грязной воскликнул:

– Ба! Лицо-то знакомое!.. Ба! Да, никак, Никита Борисыч? Боярин Колычев? Не так ли? Давно ль монахом ты, боярин, стал?!

Колычев всхлипнул, отвернувшись.

Григорий Грязной рассмеялся, потирая руки.

– Бог не забыл нас! Рыбка знатная! Игумен Гурий оказался недурен! Заприте его, братцы, под семью замками, приставьте караул крепкий, а завтра мы доложим о нем его светлости батюшке государю Ивану Васильевичу. Чую недоброе дело! Не всуе дядя залез в рясу!

Колычева втолкнули в каземат.

Утром в пыточном подвале сам царь Иван Васильевич допрашивал Никиту Борисыча, который с убитым видом лепетал трясущимися губами:

– Прости, великий государь! Бес попутал! Не своей волей... Нечистая сила одолела!..

Царь приказал палачу готовить пытку.

Боярин пал в ноги Ивану.

– Не пытай, отец наш, Иван Васильевич! Все тебе поведаю, все поведаю честью, без понуждения, как на духу.

Палач, как всегда, деловито разводил огонь в тагане, раскладывая орудия пытки, звеня железом, не глядя ни на кого.

– Все я знаю и сам! – сказал царь. – У тебя, боярин, такой же, как и у всех Колычевых, лисий хвост да волчий зуб. Худую увертку придумал ты, чернецкую рясу напялив. Теперь ты поведай мне: почто нарядился ты монахом и где ты был в ту ночь?

Глаза Никиты Борисыча наполнились слезами.

– Никакого умышления противу твоего царского величия не было на уме у меня, у холопа твоего верного. И не для того яз пришел в Москву и людей привел, чтоб недоброе супротив тебя учинять, а чтоб служить тебе правдою.

Иван Васильевич насмешливо улыбнулся, услыхав слова «цесарского величия».

– Явился в Москву не для того, а сотворил «того». Кайся, не лукавь, молви правду! Где ты обретался в ту ночную пору?

– И не сам яз туда забрел, великий государь наш... Люди соблазнили: сам яз мало знаю, живу вдалеке.

– Говори, где ты был и что́ делал?

Лицо Ивана Васильевича стало грозным.

Глаза насквозь пронизывали смятенную колычевскую душу.

– У Сатина находился в дому и грешные речи там слушал... Тьфу! – Колычев стал брезгливо отплевываться. – Сам ни словечка яз не сказывал, токмо слушал.. Клянусь всем своим родом, своей жизнью и боярской честью!

Глядя искоса на разведенный в углу огонь, на все эти щипцы и железные прутья, на безбровое, безволосое лицо ката, боярин Никита Борисыч рассказал, что видел и слышал в доме Сатина. Об одном, однако, он умолчал, что бояре обсудили не мешать войне с Ливонией, а, наоборот, со всем усердием громить Ливонию, добиваясь тем самым, с одной стороны, доверия и расположения царя, с другой – наибольшей погруженности царя Ивана Васильевича в ливонские дела, чтоб от того выгода Крыму и Польше была явная.

Больше всего он порочил князей Одоевских, особенно Никиту Одоевского, которого втайне издавна недолюбливал, еще со времен казанского похода, за его расположение к царю. Вообще Никита Борисыч порочил всех тех бояр, которых ему было не жалко и с которыми когда-либо он имел местнические счеты.

Выслушав его, царь спросил:

– Обо всем ли ты мне поведал, что было? Не утаил ли что с умыслом? Не говорили ли там чего о князе Владимире и о заволжских старцах?

– Пускай убьет меня ворог на войне иль дикие звери растерзают в пути, ежели хоть крупинку утаил яз, не поведав тебе, великий государь!

– Был ли Курбский на том сборище?

– Нет, батюшка-государь, чего не было, того не было.

– А знал ли Алексей Адашев о том сборище?

– Так яз понял из речей Сатина и Турова, будто ему неведомо то было, ибо просили у Сатина бояре, чтоб никто Алексею о том не говорил ни слова... держали от него втайне.

Выражение лица у Ивана Васильевича смягчилось. Царь и сам не допускал, чтоб Адашев строил козни против него; считал его, несмотря на разногласия о войне, честным.

– Об отъезде в Литву, либо в Польшу, либо в Свейское государство сговора не было?..

– Нет, батюшка наш, пресветлый Иван Васильевич, не было, да и быть не могло...

– Не могло? – переспросил царь, пристально глядя в лицо Колычеву.

– Клянусь памятью своего батюшки и своей матушки, что и в помине того не явилось. Да и сам яз пошел на то сборище не ради чего-либо худого, а так, любопытства ради! Обитаю яз в лесу и ничего не знаю о московских делах, думал: тут кое-что и узнаешь... Вот и пошел... Прости меня, батюшка Иван Васильевич, попутал меня окаянный, а так я, кроме любви к тебе и холопьей преданности, ничего в сердце своем не имею.

Царь тяжко вздохнул:

– Эх вы, слуги сатаны! Одному Богу молитесь, другому кланяетесь... Не верю я, Никита, и твоим слезам! Одна скатилась, другая воротилась... Кто всем угодлив, тот никому и непригодлив... Мои бояре – сухие сучья, молодых, свежих листьев на них никогда не будет. Вот и ты такой, как я вижу тебя. Можешь ли ты мне сказать о своем брате, будто он никогда не осуждает меня, будто Иван Борисыч мой честный, преданный единомысленник?

Колычев задумался. Сказать правду страшно, а соврать еще страшнее.

– Не гневайся, великий государь! Не единомысленник он твой... Нет! – задыхаясь, давясь, растерянно пробормотал Колычев. – Не хочу яз кривить душой.

– Спасибо и на том.

Немного подумав, Иван Васильевич сказал:

– Приблизил бы я тебя к себе, чтоб ты прямил мне и всю правду о своих друзьях доносил бы мне, царю своему, но... не заслужил ты того, не можешь ты быть моим глазом и ухом... Недостоин, ибо нет у тебя единомыслия со мной... Честная и светлая голова двоим не служит. Чтобы стать моим человеком, моим честным слугой, нужно отречься не токмо от товарищей, но и от отца, и матери, и детей.... Где же мне теперь иметь к тебе веру? Пытать тебя я не стану, отпущу с миром, но...

Царь на минуту задумался. Потом, указав рукою на ката, сказал:

– Да будет он нашим послухом![44]Свидетелем. Ежели где бы то ни было, а наипаче на войне, учнешь ты хулу на меня возводить и откроешь тайну о моем допросе тебя и о пыточной келье моей, то жди Божьей кары в том же месте. Где то совершишь. Не меня ты опорочишь, не мне ты зло сотворишь, а моей власти царя всея Руси. Оное равно измене царству, особливо ежели в дни брани хула на владыку возводится. Неволить тебя я не буду, чтоб стал ты моим верным помощником, но и чтоб ты стал тайною помехою моему делу, того не стерплю А за правду, сказанную здесь, спасибо и отпускаю тебя с миром. Иди и помни мои слова.

Колычев вышел в земляной коридор пошатываясь, обессиленный сидением в каземате, страхом и пережитым волненьем.

Царь долго с хмурой улыбкой смотрел ему вслед.

– Гаси огонь! – сказал он кату. – Вот коли так бы легко мне было погасить огонь злобы моих бояр! Тот огонь сильнее пыточного огня. Нам с тобой не погасить его! Не пересилить!

* * *

Заутра – выступление в поход.

Иван Васильевич, поднявшись в свою палату из пыточного подземелья, стал на колени перед иконами и долго с усердием молился. До тех пор молился, пока к нему в дверь не постучали. Поднявшись с пола, он сел в кресло, крикнув, чтоб вошли.

Появился тот, кого царь ждал, – Алексей Данилыч Басманов, любимый его воевода, дородный, всегда веселый, мужественный красавец. Он низко поклонился царю.

– Допрашивали! – сказал Иван Васильевич с улыбкой. – Покаялся. И брата своего не пощадил. Однако в походе присматривай за ним. За теми тож, о ком мы с тобой говорили. Переметная сума и он, как и другие. Пускай Васька Грязной будет близ него. Чуешь? Телятьева с собой возьми, коли под Нарву пойдешь. Надо, чтоб верные мои люди не зевали, да не зазнавались... не болтали попусту.... Тайну умели б блюсти, не делая порухи крестоцелованию... Ну, с Богом! Служите правдой, а я не забуду вас...

После ухода Басманова Иван Васильевич долго сидел в кресле глубоко задумавшись. Трудно ему было в эту ночь заснуть.

Несколько раз он заглядывал в опочивальню, подходил к ложу, приготовленному постельничим для спанья, но тотчас же отходил прочь и садился снова в свое любимое кресло, убранное леопардовыми шкурами, подаренными ему английским послом Ченслером. Здесь он, в полусне, и провел эту ночь.

III

Благовест всех московских сорока-сороков, гром выстрелов кремлевских пушек возвестили о выступлении войска в поход.

Вся Москва с мала до велика высыпала на улицы и площади, провожая войско добрыми пожеланиями. Певцы, под струны гусель, распевали сочиненные ими самими стихиры, прославлявшие храбрость непобедимых русских витязей. Они поминали прежде живших великих московских князей, пели славу великому князю и царю всея Руси Ивану Васильевичу, «самодержцу и могучему покорителю царств».

У Покровского собора[45]Церковь Василия Блаженного. находился и сам царь Иван. Сидя верхом на коне, он пропускал мимо себя двинувшееся из Фроловских (Спасских) ворот войско.

Его боевой арабский скакун под звуки набатов и свирелей нетерпеливо перебирал ногами, как будто тоже рвался идти вместе с войском.

Иван Васильевич весело приветствовал проезжавших мимо него воевод, сотников, пушкарей, бодро шагавших пехотинцев – стрельцов, копейщиков. Он дождался, пока все войско пройдет мимо него, а затем, помолившись на храм Покрова, повернул коня в Кремль.

* * *

Пушкарский сотник Анисим Кусков – начальник Андрейки – в дороге был прост и разговорчив, хотя и дворянин. Он не скрывал своей неприязни к боярам и все время норовил держаться около дворян и простых служилых людей. На плохой лошаденке, сгорбившись, прибыл он из родной усадьбы, долго ахал, вздыхал, жаловался на плохую дорогу и был очень рад, когда Андрейка уступил ему своего вороного мерина, полученного в Пушкарской слободе.

Из дальнейшей беседы пушкари узнали, что на войну идет он добывать себе благо. Кабы не война, ему бы грозило полное разорение. Рассказывал он и о том, как многие незнатные дворяне попадали в милость к царям за подвиги в прежние войны. Их зачисляли в боярские дети, а были и такие, что получали княжеское звание, и земли отдавали им в завоеванных странах самые лучшие.

– Богом да царем Русь крепка, – вразумительно говорил Кусков. – При солнце – тепло, при государе – добро.

В это время мимо проезжал на скакуне Василий Грязной. Нарядно одетый в шубу, крытую бархатом с золотыми узорами, он браво сидел на коне, лихо заломив татарскую шапку с орлиным пером. Увидев Кускова, он поманил его к себе. Поехали рядом. И, как показалось Андрейке, разговор у дворян зашел о них, пушкарях, потому что оба два раза оборачивались в сторону, где шел Андрейка с товарищами.

– Эх, глупец, – покачал головой Мелентий. – Кому ты своего коня уступил?

Андрейку и самого мучило раскаяние. Променял кукушку на ястреба! Э-эх, ты, привычка бедняцкая угождать всем!

Пушкарский обоз, скрипя полозьями, с грохотом, звоном и визгом двигался по бугристой дороге. Впереди шла конница – тридцать тысяч всадников. Там были дворянские полки, стремянная стража, казаки, татарские наездники, пятигорские черкесы на маленьких быстроногих конях, чуваши, черемисы, нижегородская и муромская мордва.

Пестрые, разноцветные ткани, кольчуги, медвежьи, волчьи, барсовые шкуры, вывороченные мехом вверх тулупы, бесчисленные копья – все это, слившись воедино, выглядело огромным чудовищем, медленно, извилисто ползущим по снежным пустыням.

Под порывами ветра пели наконечники копий. В сером снежном воздухе колотились о древко расшитые золотом шелковые стяги.

К войску в пути приставало много «гулящих людей». Они робко выходили из леса, падали ниц перед воеводами. Их принимали в пешие полки ласково.

Один неизвестный человек, вышедший из леса и назвавшийся Ваской Кречетом, пристал к обозу пушкарей. Взяли его охотно. Наряд был так велик, что постоянных пушкарей не хватало. Обслуживали его даточные люди, мужики из попутных деревень. Дорогою их обучали помогать пушкарям. Люди были нужны. Веселым, отчаянным парнем оказался Кречет. На нем была волчья шуба, обрезанная у колен, бархатная шапка с оторочкой, нарядные лосевые сапоги. Как будто все это собрано с разных людей. На лбу виднелась недавно зажившая сабельная рана.

– Что ты за человек? – спросил его Андрейка.

– Живем в неге, ездим в телеге – щеголь с погоста и гроб за плечами! Вот и угадай!

Андрейка думал, думал, так и не отгадал. И только когда Васька показал из-под полы небольшой кистень, Андрейке все стало ясно.

– И ты с нами?

– Не всякому под святыми сидеть... Загладить хочу прегрешения... Смиренье девичье обуяло: будь потеплее, собирал бы я ягоды по лесным дорогам.

Андрейка рассмеялся.

– Не смейся горох над щами, и ты будешь под ногами!

– Бог милостив! По тому пути не пойду...

– Так оно и есть: соломку жуем, а душок не теряем...

Кречет усмехнулся, прикрывшись воротом. Глаза его были насмешливые, карие, усы рыжие.

– Чудной ты какой-то! – покачал головою Андрейка.

– Год от году чудных более станет... А я не один, нас много. Дай справиться, а там и нам будут кланяться.

Андрейка совершенно растерялся. Теперь он уже не знал, что и говорить. Запутал его Кречет.

Васька пришелся пушкарям по душе. Особенно сблизился с ним Мелентий, такой же, как и он, шутник и прибаутошник.

Дворянин Кусков, после разговора с Василием Грязным, стал держаться в стороне от пушкарей. Не понравился ему и Кречет. Народ так решил – гнушается «гулящим». Что из того! Воеводы дали приказ брать в войско каждого «охочего». И Васька отныне такой же, как и все. Он весьма искусен в игре на сопле[46]Дудка.. В дороге тешит пушкарей хитроумным свистанием. Смешно слышать соловьиное пенье зимой, среди снегов.

Васька сразу стал самым занятным человеком в пушкарском обозе. Удивлялись ему ратные люди – посошники. Больно хорошо он мужицкую жизнь знал, да и сказочник был отменный, не хуже Мелентия.

Войско шло так.

В головной части на лихих скакунах беспорядочно гарцевали всадники ертоульного, разведывательного, полка. Это самые отборные по ловкости, смелости и выносливости воины. Они должны были разведывать пути, ловить «языков» и открывать неприятельские засады.

Ертоульные то пускались вскачь вперед, скрываясь из виду, то рассыпались по сторонам, лихо перескакивая через канавы, ямы и поваленные буреломом деревья.

Вслед за ертоулом нестройною толпою с лопатами, заступами и мотыгами на плечах двигались даточные люди, высланные в помощь войску попутными селами и деревнями.

Основное войско возглавлял передовой полк. Им командовал астраханский царевич Тохтамыш вместе с Иваном Васильевичем Шереметевым, Плещеевым-Басмановым и Данилой Адашевым.

«Большой», самый главный, царский полк вели Шиг-Алей, Михаил Глинский и Данила Романович.

Полком «правой руки» начальствовал татарский царевич Кайбула да князь Василий Семенович Серебряный.

Полком «левой руки» – Петр Семенович Серебряный и Михайло Петров сын Головин. В этом полку шла нижегородская мордва. Ее вел нижегородец Иван Петров сын Новосельцев.

Сторожевым полком командовали князь Курбский и Петр Головин.

Кавказских горцев, входивших в состав полка, вели князья Иван Млашика и Сибака, пришедшие с Терека служить верою и правдою Москве. Они пользовались особым расположением царя. Он любил слушать рассказы их о кавказских народах, о горах и плодоносных долинах далекого Закавказья. Царь назначил им для услуг знавшего их родной язык дьяка Федора Вокшерина.

Муромской мордвой предводительствовал богатырь мордвин Иван Семенов сын Курцов.

Над казаками атаманствовал лихой рубака Павел Заболоцкий, а всем нарядом (артиллерией) ведал назначенный лично царем литвин Иван Матвеев сын Лысков.

Закованные в латы, в кольчугах, в нарядных шеломах с пышными султанами из перьев, в накинутых на плечи собольих шубах, тихо ехали вперед своих полков царские воеводы на тонконогих великолепных аргамаках. Под седлами расшитые узорами чепраки с серебряной бахромой.

Конские гривы прикрыты сетями из червонной пряжи, «штоб не лохматило»; сбруя обложена золотом, серебром, бляхами с драгоценными самоцветами. Даже на ногах у коней и то золотые украшения и бубенцы.

Беспокойно покачивают пышными султанами воеводские кони, как бы предчувствуя боевые схватки впереди.

На поясах у воевод драгоценное оружие: мечи, сабли, палаши, а на седлах маленькие набаты.

За воеводами кони цугом везли в розвальнях, убранных казанскими и персидскими коврами, золоченые щиты, запасные латы, кольчуги, меха с вином, бочонки с соленой и сушеной рыбой, сухари, мороженую птицу...

Многие дворяне, одетые нарядно, укутали своих ногайских иноходцев звериными шкурами вместо чепраков. Шкуры цельные; лохматые лапы с когтями охватывают бока коней, высушенные головы хищников лежат выше седельной луки. Барсы, рыси, белые медведи... Меха заморских чудищ чередуются с ковровыми, бархатными чепраками, с войлочными и рогожными попонами.

Когда под вечер раскинули станы в сосновом лесу, на ночлег, Андрейка, как и другие, отправился в лес ломать сучья для костров. Он с восхищением любовался из-за деревьев воеводами и богатыми дворянами: «Вот бы мне-то!» Глаза разгорелись от зависти; особенно хороши красные и зеленые сапоги воевод с золотыми и серебряными подковами.

Вернувшись из леса и разжигая костер, Андрейка сказал с грустью:

– Ничего бы мне такого и не надо... Лишь бы коня, да саблю такую, да зеленые сапоги. И потягался бы я в те поры! С кем хошь!

Кречет внимательно посмотрел на него, улыбнулся:

– Тебя должны бабы любить.

Андрейку как огнем ожгло. Ему вспомнилась Охима.

– Уймись! Не то смотри!.. – сердито проворчал он, сжав кулаки.

Кречет рассмеялся:

– Аль тужит Пахом, да не знает о ком? Так, что ли?

Молча разводил Андрейка огонь, пытаясь не смотреть на Кречета. Ему стало не до шуток.

– А ты не дуйся! Правду я молвил. Мысля твоя легкая... Жизнь тяжелая, а мысля легкая... Сто лет проживешь и ничего не добьешься!

Андрейка смягчился.

– Ладно, болтай. Сатана и святых искушал.

И, немного подумав, спросил:

– Как узнать – любит или нет?

Из леса с охапками сучьев врассыпную подходили к кострам остальные пушкари. Затрещала хвоя в огне. Андрейка сделал Кречету знак: «молчи!»

Поблизости, вдоль лесной дороги, раскинулись шалаши татар, мордвы, черемисов, чувашей, горцев. Одни воины оттаивали в бадьях над огнем снег и поили коней; набрасывали на них покрывала, кормили сеном, разговаривали с ними по-своему, как с людьми. Другие точили о брусья ножи, тесаки, кинжалы, кривые, похожие на косы, сабли.

Воеводам и дворянам холопы расставили нарядные шатры, окутали их медвежьими шкурами, устлали досками внутри и тюфяками, снятыми с розвальней.

Простолюдины – пешие и конные ратники, – составив копья «горкой», настроили шалаши из еловых ветвей и прутьев, покрыли их войлоками, внутрь положили солому, сено и залезли туда на ночлег. А некоторые снаружи обваляли шалаши и снегом, чтоб «теплее было».

Андрейку мучило любопытство – захотелось пойти и поглядеть на прочие таборы.

У соседнего костра грелись люди, с задумчивыми лицами слушая старого бахаря[47]Рассказчик, сказочник.. Тихим, ровным голосом рассказывал он о том, как русские рати рубились на Чудском озере с немцами и на Дону с половчанами: о великих князьях Александре Невском и Димитрии Ивановиче Донском рассказывал.

Андрейка миновал касимовских, темниковских, казанских и ногайских татар. Обошел таборы чувашей, мордвы. Кое-где ему пришлось увидеть, как молятся язычники. Любопытствовал, как зовут их Бога. Татары сказали: «Алла Ходай», чуваши: «Тора», черемисы: «Юма», мордва: «Чам-Пас», вотяки: «Инмар».

Парню стало смешно: сколько у людей Богов! Захотелось знать, чей Бог лучше. А кто может ответить? И как же так люди молятся разным Богам, а делают одно? И русские, и татары, и черкесы, и мордва, и другие вместе идут на Ливонию. И в походе все дружны. Помогают татары мордве, русские черкесам, татарам, мордва русским. И просить не надо.

«Охима правду говорила – Боги разные, душа одна!»

Утром застряли розвальни с пушкарями под горою. Андрейка крикнул о помощи. Прискакали кавказцы, чуваши и татары и все вместе вытащили розвальни на пригорок. Даже хлебом делятся между собою. Андрейке захотелось узнать, как по-ихнему «земля».

Чувашин сказал: «Сир».

Черемис: «Мюлянде Рок».

Татарин: «Джир».

Вотяк: «Музьем».

Мордвин: «Мода».

«Диво-дивное! – думал Андрейка. – И землю зовут по-разному, а защищать ее идут все заодно!»

Андрейка остановился около костра. Рядом розвальни с лыжами, лодками, досками, баграми.... В лодках – люди спят по нескольку человек вместе. Так теплее. Освещенные пламенем костров, торчат из лодок лапти.

Везде по дороге видел Андрейка шатры и розвальни с кадушками, с лопатами, бадьями, ломами. Даже наковальни и молоты лежали в нескольких санях. А доспехов в розвальнях видимо-невидимо. В темноте ржали лошади, поблизости от них уныло мычала скотина.

В одном месте остервенело набросились псы. Оказалось – караван с ядрами и зелейными бочками. Встрепенулась стража, зашевелились пищали и рогатины в руках...

Дальше целое стадо косматых быков. Запорошенные инеем, побелевшие, сбились в кучу, опустив головы.

– Эй, кто ты?

Андрейка назвал себя.

Из шатра глянуло знакомое лицо... Ба! Григорий Грязной! Тот, что запирал его в чулан на Пушечном дворе.

Андрейка посмотрел на него усмешливо и заторопился – «от греха» дальше. Отойдя, плюнул, изругался. Обидно было вспоминать.

По бокам дороги сосны в инее, как в жемчуге, слегка освещены кострами.

– Чу! Кто там?

Зашевелились ветви в лесу, посыпался снег.

К костру подъехал всадник в кольчуге и с секирой. Через седло перекинута охапка еловых лап. Он соскочил с коня, бросил пук ветвей в огонь. Затрещала хвоя. Взглянул приветливо.

– Что? Аль не спиться?

– Студено... Разомнусь малость.

– Хоть бы скорей столкнуться.

– Не скор Бог, да меток!

– Победим, думаешь?

– Не победим, так умрем. Прибыльнее – победить. Не то я на своей пушке удавлюсь. Лучше умереть, чем врагу отдаться.

– М-да! Силушки у нас много. Срамно, коли они нас побьют... А уж в полон и я николи не сдамся, руки на себя наложу.

– Стало быть, так и этак – лучше победить...

– Выходит – по-твоему. Дай-то, Господи Боже!.. Сокруши супостатов, немцев проклятущих.

Ратник снял шлем, помолился.

Андрейка тоже.

Перекинулись приветливыми словами и разошлись.

Андрейка так и не достиг головной части войска. Уж очень длинно. Вернулся к своим товарищам. Последовал их примеру и Андрейка. Тоже забрался под войлочное покрывало, зарылся в сено, уткнулся носом в пушку, обернутую соломой, обнял ее и быстро уснул.

Костры догорали. Издали с ветром доносился волчий вой.

* * *

На заре заголосили трубы, разбушевались набаты, свирели подняли докучливый визг. Воины, трясясь от стужи, стали вылезать из своих приземистых шалашей. Потирали мокрые от снега ладони.

– Опять утки в дудки, тараканы в барабаны! – раздался голос Кречета.

Андрейка потоптался на снегу. Холодно. Зуб на зуб не попадает.

– Эй, рыжий! Земля-то промерзла! Страсть!

Мелентий поправлял лапти и, дрожа от холода, проворчал:

– Земля не промерзнет – то и соку не даст... Ей хорошо! А вот нам-то... На спине словно рыбы плавают. Бр-р-р!

Поднялся и Васятка Кречет.

– Эх вы, бараны без шерсти! Идемте, харю оправим... Баня парит, баня жарит...

– Ух, студено! – съежился Андрейка.

– С бабой теплее, вестимо...

Мелентий рассмеялся, усердно растирая лицо снегом.

– Волк и медведь, не умываючись, здорово живут... Не так ли, Андрейка?

Бородатый сошник, что в соседстве поил коней, почесал затылок.

– К стуже можно привыкнуть, а к бабе... Какая попадется... От моей бабы все тараканы в избе сдохли. Ой, и злая! Ни днем, ни ночью покоя!

Парни громко расхохотались.

Пушкари достали с воза хлеб, рыбу. Помолились. Пожевали.

Над лесом – словно лужа красного вина. От людей, от коней идет пар. На месте костров смердят головешки. Пахнет гарью. Снежные бугры, снежные кустарники порозовели. Громкие голоса воинов, окрики татарских наездников на коней, свист, пение, голоса сотников и десятских ворвались в лесную тишь пестрым, властным шумом. Впереди, там где-то далеко, тоскливо мычали быки, тявкали собаки возбужденно, грохотали удары молотов по наковальням.

Татары вскочили на коней. Вдали поднялись воеводские хоругви, лес копий снова вырос над толпами воинов. Заскрипели полозья.

Войско двинулось дальше.

Много было смеха, когда Кречет, забавно отчеканивая слова, спел про то, как один чернец сотворил с черничкой грех, жалобно припевая: «Ма-а-атушка!»

Его пенье прервал какой-то шум, неистовые крики. За спиной что-то неладное. Андрейка с товарищами побежали на подмогу. Завязли в сугробах два тура – этакие дылды, как их народ прозвал – «турусы на колесах». Туры бывают на земле, а то, вишь ты, посадили на колеса. Один смех. Кони шестерней тащат эти бревенчатые башни, да еще пушки в них – ишь, рыла выставили – да пищали затинные... А тут, как на грех, опять горы да овраги.

– Эй вы, бояре, вылезайте! Ишь ты, забились в свои колокольни!.. – закричал Андрейка на «гулейных», сидевших внутри туров.

Началась работа. Прискакали татары. Привязали к саням своих коней, налегли всей массой. Общими силами вывезли туры одну за другой из ямины.

Уже совсем рассвело, когда пушкари вернулись к своему обозу. От лошадей исходила густая испарина, гривы их и шерсть покрылись белыми завитушками.

Наступало утро.

IV

После ухода войска в Ливонию Иван Васильевич стал еще более сближаться с иноземцами; часто собирал их у себя во дворце, осведомляясь об их интересах в Московской земле, богатстве их стран, о государях. Расспрашивал и о книгопечатании, о диковинах науки.

Сильно обрадовался он, когда узнал, что из Англии, через Архангельск, прибыл в Москву ученый физик Стандиш. Подолгу просиживали оба они в кремлевских покоях, беседуя о морях, о воде, о звездах, об огненных составах для стреляния (о чем бы ни шла речь, царь всегда переводил разговор на ядра, порох, селитру). Стандиш был сторонником Москвы; с большим уважением он относился к царю Ивану.

Царь любил играть с ним в шахматы, приходя в восхищение от его необыкновенного искусства в игре.

Стандиш получил от царя, среди многих подарков, богатую бархатную одежду с рисунками, с золотом, на собольем меху, опушенную черным бобром.

Царь старался показывать свое расположение к иноземцам. Некоторым из них были выданы царские грамоты, освобождавшие их от явки на суд по тяжбам с русскими. Каждому иностранцу отводился отдельный двор. Они могли жаловаться на русских, если их кто обижал. Много послаблений оказывалось иноземцам. В вере тоже. Как хотели, так и веровали, хотя бы даже находясь на государевой службе.

Однако при всем том царь Иван Васильевич был очень разборчив в иноземных гостях, держал их от себя на известном расстоянии. Бывали случаи, что он и высылал из России неугодных ему иноземцев, ни с кем не считаясь.

Настойчиво льнули к царю Ивану Васильевичу подданные римского кесаря[48]»Римским кесарем» в те времена именовался германский (аламанский) император.. Они добивались выгодной торговли для немцев. Стараясь угодить царю, они лицемерно осуждали ливонского магистра, архиепископа и ливонских командоров за то, что те заключили союз с Польшей и ездят «пьянствовать и развратничать к королю Сигизмунду». При царском дворе опять появился выходец из Саксонии – Шлитте. Опять началась таинственная беготня его вокруг царя.

Ганс Пеннедос, Георг Либенгауер из Аугсбурга, Герман Биспинг из Мюнстера, Вейт-Сенг из Нюрнберга, Герман Штальбрудер, Николай Пахер и многие другие немецкие купцы и мастера стали постоянными гостями на царских обедах.

Покровительствуя немцам, царь старался противопоставить им англичан и голландцев, а голландцев англичанам, зная, что между всеми ними ведется борьба за первенство в торговле с Москвою.

Иван Васильевич не раз говаривал – хорошо, что англичане пробились в Москву через льды Студеного моря. Говорил при немцах, испытующе поглядывая в их сторону. Немцы хранили бесстрастное молчанье. Тогда царь начинал говорить о том, что он добивается Западного моря для торговых людей – ему угодно завести сношения со всеми государствами Европы. Немецкие купцы приветствовали намерения царя Ивана добыть удобный торговый порт на Балтийском море. Лучше Нарвы ничего не придумаешь.

– Нам земли не надо, – махнув рукой, говорил Иван Васильевич. – Земли у нас много. О морской водичке тоскует наше чрево... Захиреет оно без оной водицы.

После беседы с иноземцами царь нередко созывал на тайное совещание дьяков Посольского приказа. Все приметили большое беспокойство у царя после ухода войска.

Однажды, созвав дьяков в Набережной горнице, где он вдали от двора и бояр любил беседовать со своими людьми о тайных делах, царь, обратившись к Висковатому, сказал:

– А ну-ка, Иван Михайлович, рассуди, как нам в мире с Фердинандом жить, чтоб войне нашей помехи не учинилось и чтоб порухи нашей дружбе с ним не было?

Вопреки обычаю, царь велел дьякам в его присутствии сесть.

Висковатый, широкий, коренастый бородач с косыми монгольскими глазами, пожевал губами, вскинул очи вверх, как будто что-то увидел на потолке, и тихо ответил:

– Держать в страхе немцев надобно... и дацкого королуса.

Иван, обрадовавшись, вскочил со своего кресла, а когда дьяки поднялись со своих мест, он приказал им спокойно сидеть и слушать.

– Мысли у нас с тобою, Иванушко, сходятся... Я так думаю: не много ума понадобилось магистру, чтоб понадеяться на Фердинанда. Не много ума и у архиепископа, благословившего сию войну. А Дания страшится за свою провинцию Норвегию... Под боком она у нас... Там я тоже войско держу... Сказывали мне, будто и в самой Дании неспокойно... Вельможи восстают на короля. Власть отбивают. А в затылке у них – Германская империя...

– Оно тако, государь, а приказу Посольскому притом же ведомо, что в Данию ливонские немцы то и дело ездят, и королус Христиан надеждою их обольщает...

– Головы им туманит и нас пытает... Да и Фердинанд угодить старается. Король тот не страшен нам, и дружба его не столь дорога нам, как дружба императора.

Приподнялся, поклонился царю дьяк Иван Языков, знавший латинский, польский, французский и немецкий языки.

Он был низок ростом, курнос и веснушчат, но вместе с тем уже кое-чему позаимствовался за границей в манерах и одежде: носил короткие кафтаны, крепко душился заморскими духами и хитро вел в королевствах посольские дела. Иван Васильевич хотя и считал грехом его подражание иностранцам, но легко мирился с этим, ибо это было нужно, и божие наказание за это должно пасть только на самого Языкова. Царь тут ни при чем.

– Великий государь! – сказал Языков, поклонившись и прижав руки к груди. – Где в ином месте гнушаются ливонцами так, как то видим мы в немецких государствах? Трусами, еретиками, питухами их прозывают. Аломанские князья и города жалеют их жалостию христианскою как погибающих, но не разумом политики. Ливония якшается с католиками, в Дерпте епископ – католик, да и само дворянство крепко еще держится за ту веру, а в немецких землях родилась иная вера, противная папе, противная польской. Императору нужна дружба с нами для борьбы с Турцией...

А о Дании Иван Языков сказал, что королевские канцлеры в Дании Иоганн Фриз и Андерс Барба по-разному думают о войне Москвы с Ливонией. Немец Андерс Барба против вмешательства в эту войну, ссылаясь на могущество московского царя; датчанин Фриз – за немедленное вмешательство. А король Христиан сбит с толку – ни туда, ни сюда, – да и недомогает он хворью тяжкою.

– Разумею... – задумчиво произнес царь. – Добро.

– Дозволь, государь, и мне молвить слово... – с низким поклоном поднялся с своего места бывалый человек, знавший шесть иноземных языков, дьяк Федор Писемский. Белокурый, розовощекий, с дерзкими глазами, приводившими в смущение иностранных послов.

– Говори... – кивнул ему Иван.

– Великий государь, отец наш! Давно ли поляки отняли Данциг и Пруссию у немцев? Давно ли польские мечи перестали бряцать на аломанских полях? Немецкая страна устала от войн, она разорена своими же алчными князьями и богатинами...

Иван Васильевич несколько минут сидел в кресле, глубоко задумавшись: кому верить? Не лукавят ли, не подучены ли кем к таким суждениям его дьяки? Иноземцы, коих подарками склонил на свою сторону он, царь, не раз обманывали своих королей. Не грешат ли этим и московские послы?

– Слышал, Иван Михайлович? – спросил он Висковатого.

– Молвлю я, государь... – заворочался, грузно вставая, Висковатый. – Сам Господь Бог указал нам путь. На кого надеются рыцари? Пущай немецкий император о том поразмыслит. Худа от того ему не будет.

– А Крым? – пытливо посмотрел в лицо Висковатому царь.

– Есть у тебя, государь, и там верные слуги. Образумят малоумного Девлета, подстрекаемого Западом супротив нас. Посол наш Афанасий Нагой не дремлет и всуе подарками хана не тешит, да и Василий Сергеевич Левашев не скудоумен.

– Ловок он, знаю, однако и у крымского царя есть мудрецы. Хорош Афанасий, но соблюдает ли он меру? Горяч он. Не гоже с татарами горячиться. На засеках не лишнее стражу усилить гораздо... Да гонцов надо поболе завести в Крыму. А Фердинанда следует еще того более восстановить против ливонских рыцарей.

Царь и посольские дьяки остались при одной и той же мысли: на полдороге не останавливаться.

– Море нам надобно... – задумчиво произнес царь. – Пошлите в Ливонию еще грамоту, а в ней отпишите: «Необузданные ливонцы, противящиеся Богу и законному правительству! Вы переменили веру, свергнули власть императора и Папы Римского. Коли они могут сносить от вас посрамление и спокойно видеть храмы свои разграбленными, то я не могу и не хочу терпеть обиду, учиненную мне и моему народу. Бог посылает во мне вам наказание, дабы привести вас к послушанию».

Царь говорил, а дьяки записывали.

При этом письме Иван Васильевич, усмехнувшись, велел отправить магистру бич:

– Подарочек от меня лифляндским владыкам.

Перед тем как удалиться, он сказал:

– Послов ливонских, кои к нам едут, наказал я принять Адашеву да дьяку Михайлову... Бе́ды навалились – за ум хватились! Недостойно трусам и бражникам лицезреть московского царя... Недостойно и царю, ради их спокойствия, идти вспять. Не медля шлите мою грамоту магистру. Не боюсь я никого!

...В царицыной опочивальне было тихо, когда туда пришел царь. Анастасия спала, крепко обняв рукой ребенка. Иван тихо приподнял одеяло и с нежною улыбкой залюбовался младшим сыном. Хворь Феодора прошла. Спасибо аглицким докторам! Помогли. Анастасия, как всегда, была бледна. Лежала на подушках, словно неживая.

Иван откинулся в кресле, с грустью подумав: «А бедняжке моей, дорогой Настеньке, и лекари не помогают! И молитва недуг не изгоняет! В чем провинились мы перед всевышним? Коли я виновен – покарай меня, Господь! Но в чем же могла провиниться перед тобою она, чистая, непогрешимая, яко голубица, раба твоя?»

Хмурый, полный недоумения и укоризны взгляд царя остановился на иконах. Долго царь вглядывался в красновато-золотистые лики икон. В эту минуту он думал о своей великой власти, о своем божественном назначении: все он может похотеть и сделать; нет такого человека на российской земле, который бы не чувствовал себя его рабом, и, однако...

Лицо царя бледнеет, губы дрожат, грудь его тяжело дышит, в глазах молнии.

– Тяжко!.. Ужели умрет? – едва слышно шевелит он высохшими губами, со страхом вглядываясь в лицо спящей жены.

В опочивальне тихо-тихо, слышно, как где-то в подполье скребется мышь.

В изнеможении опускается Иван на пол и, став на колени, кладет перед иконами глубокий поклон. Из тайного кармана у него выпал небольшой черкесский кинжал, наделав шуму.

Анастасия проснулась, приподнялась, взглянула на царя.

– Никак плачешь? Не надо! Утри слезы... Я не боюсь...

В последнее время она не раз замечала слезы у мужа. Ее это пугало. В ее глазах он был сильный, твердый владыка, на которого все ее надежды, и вдруг...

Иван, большой, страшный в своем горе, быстро поднялся с пола, отвернулся. Заплакал царевич. Анастасия невольно дала ему свою пустую, худую грудь... Плач ребенка только усилился.

* * *

В палате тихо и холодно. Трехсвечник озаряет часть стола, за которым чинно сидят ливонские послы Таубе и Крузе со свитою. Всего пять человек. Рядом с ними Адашев и Михайлов. На стенах тусклая живопись. Из сумрака, сквозь облака, смотрят демоны. Тут же множество нагих костлявых старцев с седыми бородами до земли, жмутся друг к другу, словно от стужи. У их ног извиваются зеленые драконы.

Переговоры закончились ничем. Послы долго не соглашались уплатить поголовную дань, как того требовала государева казна. Сошлись на том, что Дерпт будет ежегодно присылать в Москву одну тысячу венгерских золотых, а Ливония заплатит за воинские издержки сорок пять тысяч ефимков. И когда был написан договор, послы в страшном смущении заявили, что у них с собой денег нет.

Царь Иван, которому о том донесли, зло усмехнулся:

– Чего иного ждать от ярыжников? Пускай с тем же ускакивают в Ливонию, с чем прискакали. А на дорогу угостите их, чтоб на всю жизнь запомнили.

И вот теперь перед притихнувшими, смущенными послами и их товарищами наставили золотые блюда, драгоценные сулеи, чаши и кубки. Кушаний и вин никаких!

Таубе шепнул Крузе на ухо:

– Долго нам еще ждать?

Крузе ответил Таубе:

– Вероятно, таков обычай.

Прошло много времени: свечи стали отекать; вот-вот погаснут, а кушаний все нет и нет.

Красивый, дородный Алексей Адашев с усмешкой переглядывался с дьяком Михайловым.

Смущение немцев возросло. Одна свеча уже догорела. Старцы на стене побледнели, ушли куда-то вглубь. Мрак в этой большой холодной палате казался липким, неприятным. Демоны в облаках почти совсем скрылись, только их противные рожи с какими-то ехидными улыбками из мрака в упор смотрели на послов... Каменные своды давили, – казалось, воздуха мало.

– Огонь гаснет, гер Адашев! – наконец решился подать голос Таубе.

– Когда станет темно, мы уйдем... – отозвался Адашев. – Правители ваши обманывают нас, – продолжал он. – Не канцлер ли учил договор о дани подписать, а денег не платить... Вы думаете – мы не знаем? Вероломство и воровство во всех делах ваших! «Московский царь ведь мужик! Он не поймет, что мы передадим это императору, и договор отменят...» Не канцлер ли так говорил? Видать, вы забыли, а мы помним... У мужиков память надежнее рыцарской.

Немцы стали тихо советоваться между собой, продолжая сидеть за пустыми блюдами.

Скрипнула дверь, послышался смех.

Адашев и Михайлов насторожились: «Царь!»

Другая свеча погасла. Тогда Адашев встал, громко провозгласил:

– Поблагодарите государя и великого князя Ивана Васильевича за прием и возвращайтесь к себе домой с чем приехали... Да не судите строго нас, мужиков! Чем Богаты, тем и рады!

Растерянные обозленные, поднялись из-за стола немцы и, опустив головы, последовали за Адашевым и Михайловым.

После ухода в палату вошел Иван Васильевич с Анастасией Романовной в сопровождении дьяка Висковатого и двух телохранителей – кавказских князей, державших в руках светильники.

Иван Васильевич остался очень доволен приемом послов.

– Будут помнить наше угощение гордецы, – усмехнулся он, взглянув на Анастасию. – Вознеслась неметчина не по разуму.

Царица слабо улыбнулась. Через силу, чтобы доставить царю удовольствие, пошла она посмотреть на его выдумку. Одетая в темно-синюю с серебристым отливом душегрею, обшитую бобровой оторочкой, слегка нарумяненная, с подкрашенными губами, она была прекрасна.

Висковатый и тот исподтишка залюбовался ею: «Стройна и нежна. Эх, Господи!»

– Горе созидающим дружбу на красноречии и лжи! – медленно, в раздумье произнес Иван. – Обладать землей, не возделывая ее, худо, но еще горше, обладая царством, думать только о своем благополучии и не иметь сил, чтобы оборонить свою землю. А долги надо платить. Ливонцы забыли, что долг – корень лжи, обмана, забот, посрамления. Я никому никогда не должал. Я ношу на своей шее золотой крест, а ливонские правители – тяжелые жернова... Могут ли люди почитать таких правителей?

Висковатый хорошо знал Ливонию, ее обычаи и всех правителей, а потому и счел нужным сказать при расставании с царем:

– В одной немецкой стране есть владыки и нищие. Между ними – яма... Черный люд: эсты, латыши и ливы проклинают своих господ. Кто там хозяин? Кто отец? Нет правды, нет любви к своей земле... нет и силы! И я так думаю, милостивый батюшка, Иван Васильевич: наши воеводы неслыханными подвигами прославят имя твое вовек.

Иван Васильевич с горячностью в голосе сказал:

– Дай Бог! Так надо!

* * *

Ливонских послов велено было везти не прямо ржевской дорогой, а окружным путем – «петлями», – чтобы не видели они приготовлений к войне и попутных станов.

Сидя в возке, Таубе и Крузе желчно злословили про «московского варвара», издевающегося «над самыми святыми, христианскими чувствами». Оба дали клятву друг другу: очернить перед всей Европой «врага христианского мира». «О, если бы император принял сторону магистра! Ведь он же обещал! Неужели он не защитит своих единокровных братьев? Не мы ли разрушали в угоду немецкому протестантизму в своих городах не токмо римско-католические церкви, но и русские православные? Не мы ли мешали русским купцам вести торговлю с Ганзой и прочими? Не было случая, чтобы мы выказывали дружелюбие к России. Император должен оценить это! Он желал этого!»

Мороз, однако, давал себя знать. Ливонские послы, прижавшись один к другому, дрожали от холода, мерзли носы, щеки. Мысли путались, приходили в полный беспорядок. И, осуждая будто бы Ивана, послы вдруг, неожиданно для самих себя, переходили к осуждению магистра Фюрстенберга: «слаб», «недалек умом», «нерешителен», «не горд», «близорук»... Недостатков у магистра оказалось больше, нежели у «восточного варвара»... Плоха на него надежда, плоха надежда и на императора, все плохо!..

Затерянные в снегах деревушки сверкали алмазами, словно в сказке. Сосновые и еловые чащи вытянулись по сторонам дороги мощными, уходящими под самые облака, темными массивами, говоря о могуществе и богатстве ненавистной ливонскому сердцу страны. Ночью леденил душу тоскливый волчий вой. Хищники не боялись человека: лезли на коней, и только огневой выстрел сопровождающих посольский обоз конников спасал ливонцев от опасности оказаться в волчьих зубах.

После всего пережитого пугала не на шутку мысль о войне с этой богатырской, громадной, загадочной страной... Представлялось безумием вступать в эту войну. На кого надеялся магистр, затевая споры с Москвой? «Найдешь ли более опасного, более коварного, более кровожадного и сильного врага, нежели этот?»

Волки мчались по пятам посольских возков, иногда забегали вперед и садились, замирая в ожидании, по бокам дороги. Казалось, что и мороз и звери подучены царем преследовать «честных лифляндских дворян».

Послы молились про себя о том, чтобы хотя бы живыми добраться до дому. Господь с ними – и с царем и с магистром! Только бы вернуться подобру-поздорову к своим семьям! Да там и сообразить, что делать дальше, как поудобнее поступить, чью сторону принять.

* * *

Жуткая тревога, боязнь «лукавого умышления» не покидали царя. Продолжали сниться страшные сны: кто-то наваливался ночью на него и душил, чего-то требовал... А вчера после отъезда ливонских послов царь перестал есть и пить. Во всем чудилась отрава... Только из рук одной Анастасии мог принять он пищу, приготовленную ею самой. Больше никому веры не было.

Царь сел «в осад» – затворился в своих хоромах, как в крепости. Царица убрала от него кинжалы, сабли, пистоли. Она ходила за ним по пятам, хоть он чуть не с кулаками накидывался на нее, чтобы оставила его одного...

Нечисть кругом, волшебство, волхование!.. В открытом поле ратоборствовать с царем, иуды, боятся! Все у моих ног, яко гады, ползают, а на худое – сильны! В волховании и порче они сильнее царя!.. Где ж ему бороться со всею чародейской нечистью? На естве, на питье, так и знай – лихо. А за что? За войну? Слепцы! Несчастные!

Иван Васильевич оборачивался к окну и кричал:

– Не послушаю вас! Не послушаю! Я – царь! Моя государева воля – воевать!.. Ослушникам голову с плеч. Бог на небе – царь на земле!

Он сегодня не умывался, не расчесывал, как всегда, свои волосы на пробор. Не смотрелся в зеркало.

– Анастасия! – крикнул он. – А Висковатый?! Како мыслишь?

– Добрый... хороший... Верь ему!

Царь вопросительно смотрел на жену.

– Я... верю, но не ошибусь ли?

У Ивана дрожала нижняя губа. Виден стал ровный ряд белых, сильных зубов.

– Тела ради душу погубить захотели? – подойдя к окну, снова закричал Иван. – Недолог путь к падению! Будто не знаете?

– Да ты побереги себя, родимый мой, батюшка! Бог с тобой.

Иван сел в кресло. Бледное, в слезах, лицо жены отрезвило его.

– Солеймана... Крым... Ногай... Литву.... Угры... Людишек лифляндских... и свейских... гордостью дымящихся... хотящих истребить нас и православие... Все! Все забыли!

Анастасия подошла к нему, обвила его шею своими тонкими теплыми руками и, целуя в голову, стала тихо успокаивать:

– Милый мой, Иванушка, дружок мой, государь, ну кто тебя отравит? Кто тебя изведет чародейством? Клюшник берет еству и сам ее пробует, после него дворецкий вкушает, и потом стольник тож пригубит, а кравчий ест больше тебя, да на твоих глазах... Касатик, солнышко ты наше, пожалей деток малых... не убивайся попусту!..

Лицо Ивана оживилось. Он вскинул глаза на царицу, взял ее руку, прижал к губам:

– Слово царское сбылось! Идут они полями, лесами, бором дремучим... Идут! Москва в походе!.. На немцев проклятых! На злодеев! Почему же ты меня-то не пустила? И почему советники отсоветовали? На бранном поле я ничего не боюсь! Народ там! Огонь! Потеха! В келье помышляешь, на поле и помышляешь и храбростью дышишь, железом правду добываешь... В казанском походе обрел я воинское мужество и познал твердость меча.

Анастасия, продолжая ласкать мужа, тихо говорила:

– Обожди... Не торопись... Бог укажет...

– Знахари-шептуны поведали: любят меня воинники! Еще поведали они, – сказал царь шепотом, – будто обо мне и в деревнях Богу молятся... Так ли? – Он вздохнул: – Правда ли? Не врут ли? За что обо мне молиться? Ну ладно! Позови-ка Тетерина, Библию буду слушать. Звездочет-болтун надоел! Лекарь батюшки моего, Николка Немчин, морочил голову ему, великому князю Василию, а оный фрязин-звездочет дерзает обманывать и меня... Гоните их! Счастье царств не от звезд исходит, а от всемогущего Бога! Зови, зови Тетерина!

Анастасия вышла и вскоре вернулась в сопровождении человека малого роста, одетого в чернецкую рясу.

– Эк ты, Яша, раздобрел! – с улыбкой сказал царь. – Аль каши наелся?

Анастасия в угоду царю рассмеялась.

Тетерин низко поклонился.

– Милостивый батюшка государь! На твоем дворе всякая тварь отолстевает и сыту бывает.

Иван улыбнулся:

– Отравы не боишься?

– Пошто отрава? – в испуге спросил Тетерин.

– Вот возьмут твои враги да и намешают тебе либо отравы, либо приворотного зелья, а ты и не узнаешь...

– Никому-то, батюшка царь, я не нужен, – простодушно вздохнул Тетерин. – Самый последний человек я. Богомолец, сирота – и все тут.

Иван насупился: «Молчит!» И, оглянувшись, кивнул Анастасии со значением.

– Читай Иова!.. Царица, слушай!

Тетерин раскрыл Библию, помолился. Помолились и царь с царицею. Откашлявшись, стал читать:

– «...И отвечал Иов и сказал: о, если б верно взвешены были вопли мои и вместе с ними положили на весы страдание мое! Оно, верно бы, перетянуло песок морей! Оттого слова мои неистовы. Ибо стрелы вседержителя во мне; яд их пьет дух мой; ужасы Божии ополчилися против меня... О, когда бы сбылось желание мое, и чаяние мое исполнил Бог мой!..»

Царь поднялся с места, бледный, взволнованный.

– И боюсь я Иова и не могу оторваться, – задыхаясь от волнения, произнес Иван. – Читай!... Больно мне! А все ж читай.

Тетерин, стоя перед аналоем, рыдающим голосом продолжал – сначала читать по-латыни, а затем переводить прочитанное:

– «...Твердость ли камней – твердость моя? И медь ли плоть моя? Есть ли во мне помощь для меня? И есть ли для меня какая опора? Но братья мои неверны, как поток, как быстро текущие ручьи, которые черны ото льда и в которых скрывается снег...»

– Довольно! – стукнул ладонью по столу царь. – Раскрой Книгу Царств. Про Давида... Как отсек голову...

Голос Тетерина звучал с торжественной медлительностью, бодро, восторженно:

– «...И опустил Давид руку свою в сумку и взял оттуда камень и бросил из пращи и поразил филистимлянина Голиафа в лоб, так что камень вонзился в лоб его, и он упал лицом на землю...»

Царь выпрямился, глаза его оживились, на губах мелькнула улыбка.

– «...Так одолел Давид Голиафа пращою и камнем и поразил филистимлянина и убил его; меча же не было в руках Давида. Тогда Давид подбежал и, наступив на филистимлянина, взял меч его и, вынув из ножен, ударил его и... отсек ему голову его. Филистимляне, увидев, что Голиаф убит, испугались и побежали...»

Царь громко рассмеялся, Анастасия тоже – опять в угоду царю.

– Кабы и нам было, – сказал Иван, – чтобы печатные книги, подобно грекам, Венеции и Фрагии[49]Италия. и прочим языцам излагать. Пускай люди наши читают единое. Писаные же книги – темны. Недоброхот может волею своею и бесчестием писать и во вред нам. Поп Семен напишет: «служите нелицеприятно», а дьякон Ефимка – «не слушайте царя!» и многое другое. А нам то ведать не можно. Велико наше государство, и нужны нам мужи, богатые разумом светлым. Вот и про Давида надобно, чтобы знали наши, как носитель правды осилил сильнейшего его носителя зла. Не след и нам бояться иноземных королей!

Он встал, подошел к Тетерину:

– Постой, дай взгляну я...

Книга большая, в кожаном переплете, прикована к аналою цепью. Иван взял ее, раскрыл, погладил бумагу, осмотрел переплет.

– Добро! Зри, государыня!

Анастасия уже не в первый раз видит эту книгу, не в первый раз она гладит, по примеру Ивана, шероховатые влажные страницы и переплет.

– Добро, батюшка-государь, добро!..

И в самом деле, Анастасии полюбилась эта книга. В ней так много сказано о жизни царей, когда-то живших и давно умерших... И к тому же Иван Васильевич всегда успокаивался, когда слушал чтение ее.

Царь показывал Анастасии каждую новую книгу, привезенную ему из-за рубежа. Сам он посылал людей в чужие страны за книгами. Царь любил книги, собирал их. Горницы в его покоях были полны ими и на многих языках... Во все дни, когда он сидел «в осаде», толмачи приносили разные книги и читали ему.

Одну только не любила царица – «Троянскую историю» Гвидо де Колумна. А не любила ее потому, что эта книга причиняла царице великое беспокойство.

Он прерывал чтение, вскакивал с места и начинал ходить по всему покою. Его голос становился тихим, но в нем звучала затаенная злоба.

Изменников бояр и служивых людей, бежавших в Литву, он называл подобными Ангенору и Энею, предателям троянским, «многую соткавшим ложь».

Припоминал свою болезнь.

Он поклялся Анастасии, что никогда не забудет того, как бояре, видя его на смертном одре, хотели захватить власть. Разве не они звали народ присягнуть князю Владимиру Старицкому, мня в нем своего боярского царя? Сильвестр, кичившийся преданностью царю, отрекся от царевича Димитрия – этого не скроешь! Стал он заодно с боярами. Отблагодарил за милость! Спасибо Воротынскому да Висковатому. Оборонили царевича! «Но более всего тебе, о Господи, хвала! Не захотел еси сгубить Российской державы – ниспослал царю всея Руси сил к одолению недуга».

Толмачи со страхом прислушивались к гневным словам Ивана. Высокий, сильный, мятущийся, он пугал их порывистыми движениями своими. Им казалось, что вот-вот он набросится на них, заколет их. Глаза его делались страшными. Он осматривал столы и стены, как бы ища оружия.

Вот почему и дьяки-толмачи каждый раз с трепетом приступали к чтению этой книги. Библия иное дело.

Давид, молодой, не кичливый, сошелся в бою с прославленным богатырем Голиафом и побил его. Анастасия знает, что Иван Васильевич часто сравнивает «юную Москву» с Давидом, а зарубежные государства с Голиафом. Царь с усмешкой смотрит на «многовластие» и «многоумие» в управлении западных царств. «Един владыка – едина земля!» – внушал он окружающим, сам горячо веря в это.

...На другой день царь снял с себя «осаду». Никакие Голиафы не страшны ему! Чтеца Яшку Тетерина наградил гривною. «Молодец! Помог сбросить осаду!»

– А все же... они идут... люди мои!.. Не отступились от государева наказа... К морю идут! Не так ли, Яша?

Тетерин повалился царю в ноги.

– За великую милость твою, отец наш, низко кланяюсь тебе! Во здравие государя и государыни сотворю молитву мою, и несметное воинство твое, как и встарь, увенчается превысокою доблестью и славою всемогущего покорителя царств!..

Иван Васильевич с ласковой улыбкой поднял Тетерина.

– Встань! Хороша речь твоя! Любо слушать слова чести!

«Покоритель царств!» Как радостно бьется сердце его, царя, каждый раз, когда он слышит это! И разве это не так?! Еще и века не минуло от дней княжения Василия Темного, когда Русь имела всего полтора десятка тысяч войска, а уже под знаменами его, царя всея Руси, Ивана Васильевича, идут в походы сотни тысяч храбрых воинов! И ныне не только Казанское, но и великое Астраханское царство лежит у ног его, московского царя. Русь, бывшая столь долгое время под пятой завоевателей, знает, что есть неволя. Знает и московский царь это и делает все для того, чтобы неволи не повторилось!

Иван Васильевич, повеселевший, довольный словами Тетерина, ласково проводил его до самой двери своей опочивальни...

А утром царь Иван в торжественной обстановке принимал послов Хивинского, Бухарского и Грузинского царств.

Богатые дары хивинских и бухарских послов поражали присутствующих при этом бояр своею роскошью и красотою. На громадных коврах красовались вытканные руками хивинских и бухарских женщин орлы, парящие в лучах яркого солнца над серебристыми хребтами гор; закованные в латы всадники, сражающиеся с чернолицыми конниками; богатырь, единоборствующий со львом. Бархаты бухарские ласкали глаз нежною голубизной и солнечной зеленью оттенков. Много окованного золотом и серебром оружия и богатой конской сбруи было принесено в дар царю грузинскими князьями. С ними, как единоверцами, царь вел беседу отдельно.

После приема, вместе с грузинскими послами, царь молился в своей дворцовой церкви. Отправлял службу митрополит Макарий, сочувствовавший сближению христианской горской страны с Московским государством. Грузинские князья били челом Ивану Васильевичу в час послеобеденной беседы – помочь им воевать султанские владения и Тавриду, от которых постоянные утеснения грузинскому народу.

Грузинских послов он ввел в свои внутренние покои, много беседовал с ними тайно.

Иван Васильевич успокоил их, что он будет всеми своими силами оборонять Грузию от хана Девлет-Гирея в случае его нападения на нее, но с султаном Российское государство находится в мирных отношениях, надобно и Грузии ладить с ним. Турция держит в страхе немцев. Это нужно.

Грузинские князья присягнули московскому царю в верности и дружбе, будучи милостиво допущены после того к его, царской, руке.

Царь отпустил их, подарив им лучших своих скакунов в украшенной драгоценными каменьями сбруе.

V

Параша очнулась. Первое, на чем остановился ее взгляд, был громадный в овальной золоченой раме портрет пожилого человека: лицо желтое, глаза серые, холодные; усы, закрученные кверху, и остроконечная бородка. На губах злая улыбка.

Параша, отвернувшись, поднялась со своего ложа, огляделась кругом. Сводчатая каменная палата, темно-синие стены, расписанные красными, словно окровавленными, мечами и золочеными крестиками. Круглый стол, покрытый вязаной скатертью. На столе глиняный кувшин с водой. Два херувима, поддерживающие крест, вылеплены на его поверхности с одной стороны, с другой – череп и две кости.

Девушка подошла к окну. Оно глубоко сидело в стене и было загорожено железной решеткой. И решетка вся из крестов.

Вечерело. Мучила жажда. Параша дрожащей рукой наполнила серебряную чашу водой, жадно выпила ее. Девушка еле-еле держалась на ногах. Руки ее – в синяках от веревок. Ноги и бока ныли, болела голова.

Стараясь припомнить, как и что было, она, кроме страшного, безволосого, морщинистого лица, обтянутого, как платком, чешуйчатой бармицей[50]Кольчатый доспех., ничего не могла вспомнить.

В палате сгущался мрак. Поползли изо всех углов тени. Желтое лицо рыцаря смотрело нагло, не отрывая глаз от Параши. Девушка мужественно боролась со страхом. Она пробовала отворить дверь, однако это ей не удалось – дверь была заперта. Стала стучать. Где-то глухо отозвалось эхо, но никто не откликнулся на стук.

Быстро темнело. Параша опустилась на ложе и горько заплакала.

Послышались шаги. Звякнул ключ, дверь тихо скрипнула. Вошла, держа светильник, высокая, худая старуха. Она улыбнулась беззубым ртом. Глаза ее показались Параше добрыми.

– Вот тебе платье, одень его... – сказала она по-русски и отдала Параше сверток, который держала в руке. Сама села в угол на скамью. – Ты плачешь, но напрасно... Тебе не будет плохо.

Параша удивилась, услыхав родную речь. Стараясь подавить слезы, она спросила:

– Ты русская?

– Из Полоцка я. Давным-давно, как и ты, попала я сюда. Три десятка лет живу в Нарве. Одевайся, чего смотришь? Таких у вас не носят! Длинные ферязи да сарафаны у вас там. Давно уж я не одевала сарафанов.

Простодушная разговорчивость старухи подействовала на Парашу успокоительно.

– К чему мне такой наряд?

С удивлением смотрела девушка на тонкое кружевное белье. Еще большее удивление вызвало у нее пышное платье из тафты с золотыми нашивками.

Старуха засмеялась.

– На пир я тебя провожу. Ждут тебя. Там весело. Молодые люди у нас умеют веселиться. Живем один раз на свете. Чего ради постничать? Я, когда была молодая, любила поплясать...

Параша спросила в недоумении:

– Какой пир?

– Сама увидишь... В Ливонии не то, что в Московии. Одевайся, одевайся. Не надо трех голов, чтобы смекнуть, где лучше – в каземате иль на балу.

Параша преодолела свой страх, быстро облачилась в платье с жабо, с буфами, лишь бы уйти из этой мрачной кельи, лишь бы не видеть больше этого желтого противного лица с холодными назойливыми глазами!

– Что со мной будет? Куда зовешь?

Старуха взглянула на девушку с лукавой, загадочной улыбкой.

– Красавицы не должны об этом спрашивать. Куда пригласят – туда идут. Им везде хорошо. Наше дело, старушечье, иное. А ваше – только гуляй!

Параше хотелось услышать простое, понятное, сказанное от чистого сердца слово, как говорят в станице.

– Мне страшно! Где я?

– Ты в хоромах, каких не знает ваш деспот-царь... Ты теперь под властью кавалера, имя которому Генрих. В вашей варварской стране не знают таких господ. Тебе надо благодарить Иисуса Христа. Вечной памяти епископ Альберт всю Ливонию посвятил деве Марии... Она тоже спасает всех нас и доныне. Молись и ты ей! У нас есть пастор, он научит тебя праведной молитве триединому Богу: отцу, сыну и святому духу...

Все это старуха говорила спокойным, добрым голосом, и лицо ее казалось правдивым.

– Коли солгала я – прокляни на молитве старую Клару! Пускай сатана ее сожжет в аду...

Они вышли в длинный темный коридор. Клара шла впереди со светильником в руке. Тени прыгали по стенам. Шаги гулко дробили тишину. Иногда старуха оглядывалась, приговаривая:

– Смелее, смелее! Ты у себя дома, любезная сестра!

Путаясь в широкой тафтяной юбке, краснея от стыда, что ее увидят в таком чудном наряде, Параша покорно следовала за Кларой. Хотелось знать – что же будет дальше. Ей многое было известно про Ливонию. Через рубеж часто перебегали латыши, ливы и эсты. Они были худы, оборваны, забитые, голодные. Параша кормила их в отцовском доме. В станицах жалели их и помогали им. Они рассказывали, что немцы, орденские братья, проводят время в травле зверей и охоте, в игре в кости и другие игры, в пирах. А крестьяне живут в гнилых хибарках, питаются одним хлебом, не видят радостного дня, немцы всячески издеваются над ними.

Вот что приходилось слышать Параше о Ливонии.

Шум, грохот посуды, дикие выкрики и какая-то жуткая, бешеная музыка донеслись до ее слуха.

Клара открыла дверь – два толстых человека в пестрых одеждах, с большими крестами на груди подхватили Парашу и увлекли в палату, слабо освещенную немногими трехсвечниками.

В полумраке, тесня друг друга, кружились мужчины и женщины. Визг, смех, возня ошеломили Парашу. Она вырвала руку, перекрестилась: «Чур, чур меня! Рождественский пост, а они кружатся, приплясывают, пьяные, озорные, да еще с крестами на груди».

На непонятном языке что-то прокричал тот, который держал Парашу. Высокий, красивый молодой человек в голубом бархатном камзоле подскочил к ней с кубком.

– Ночь – друг ворам и возлюбленным! – громко воскликнул он по-немецки.

Девушка оттолкнула кубок. Вино полилось на пол. Окружившая ее хмельная, шумная толпа мужчин и женщин громко расхохоталась. Молодой человек в голубом камзоле быстро сбегал к столу за новым кубком. Теперь Парашу облепило несколько человек. Она не могла шевельнуться. Ей насильно вылили в рот вино. То же повторили и в другой раз.

Она закричала.

Подошел худой, желтолицый немец, затянутый в камзол из черного бархата с вышитым на груди белым крестом, зашикал, погрозившись на нее пальцем, и, махнув рукой куда-то в сторону, брезгливо сказал:

– Москва! Не здесь! Фи! Фи!

Он презрительно сморщился.

Этот человек показался Параше знакомым. Вспомнился портрет. Ведь это же с него писано! С него! Стало быть, он и есть хозяин этого дома. На нее глядели эти холодные, наглые глаза.

Снова музыка. Опять все завертелось: женщины, мужчины. Глаза стоявшего перед Парашей рыцаря росли, делались громадными, обращались в огненные круги.

У девушки закружилась голова...

* * *

Высоко в башенной келье, откуда хорошо видны звезды и черные дали окрестностей, сидит и пишет, при зажженной свече, ливонский летописец – ученый, скромный молодой пастор Бальтазар Рюссов. В голубых глазах его что-то страдальческое. Он оторвался от писания, прислушался.

В нижних палатах замка пьяный шум, топанье сапогами, крики.

«...После того как Ливония была приобретена прежними старыми магистрами, – пишет Бальтазар, – епископами покорена и занята, в ней построено много городов, местечек, замков и крепостей для большей безопасности от врагов: русских, латышей, ливов и эстов, – а также после того, как магистр Вальтер фон Плеттенберг в давние времена одержал победу над московитами и заключил продолжительный мир, ливонцам на много лет нечего было бояться войны. И изо дня в день, как между правителями, так и между подданными, стали распространяться большая самоуверенность, праздность, тщеславие, пышность и хвастовство, сластолюбие, безмерное распутство и бесстыдство, так что нельзя вдоволь рассказать или описать всего...»

Рюссов взволнованно отложил гусиное перо в сторону, накрыл камнем написанное и подошел к окну. Среди снежного поля чернела река Нарова. По небу скатилась звезда, оставив после себя длинный огненный след.

Тяжелый вздох вырвался из груди пастора: чует его сердце – скатится так же к небытию и власть немецких владык. Близок час! Бальтазар пишет свою историю Ливонии изо дня в день, с лихорадочной поспешностью. И вот, стоя у окна и глядя на небо, он молит Бога о том, чтобы ему удалось закончить свой труд до этого страшного часа. Бальтазар в последнее время испытывает такую боль, как будто пишет он кровью... кровью любящего свою родину ливонца... Он молод, он полон сил, он делает все, чтобы предотвратить гибель своего государства, но...

Внезапный стук в дверь заставил пастора вздрогнуть. Отворил. Вошла Клара, низко поклонившись.

– Пастырь и отец наш, – сказала она почтительно, – господин просит ваше священство сойти вниз, в крестовую палату...

Бальтазар нахмурился.

– Разве не видишь, пастор занят? – указал он на свою летопись.

– Хранитель душ и учитель наш, – сказала Клара, – русская девушка ждет обращения... Пленница господина Колленбаха.

Бальтазар, не оборачиваясь, ответил:

– Пастор придет.

Клара снова поклонилась и ушла.

* * *

Очнувшись, Параша увидела, что она сидит в широком бархатном кресле в комнате, похожей на церковь. У стены большое распятие. Потолок изображает небо – ангелы и херувимы с золотыми крыльями на нем. Около распятия большая серебряная купель. На столе, накрытом парчою, – ларцы, поленца, кисти. Грузный медный трехсвечник, прикрепленный к стене, тускло освещает комнату. На полу черные с лунами и звездами ковры.

Глубокая тишина.

Бесшумно отворилась дверь – вошел пастор. Девушка и раньше видела ливонских священников на базарах в Великих Луках. Там съезжалось на торг много польских и немецких священнослужителей.

Пастор поздоровался. Девушка встала, опустила голову.

– Садись... – повелительно произнес он по-русски.

Параша села.

– Почитай за счастье, дочь моя, что находишься в палатах доброго христианского князя. Ваш народ язычники. Ваши князья богохульники, варвары, ваш царь – темный деспот, ставящий себя наравне с Богом...

– Мы не язычники! Уйди! Не хочу слушать. Немцы – разбойники! – сердито сказала Параша.

Пастор спокойно продолжал:

– Кому вы молитесь! Деревяшкам, о которых ничего не знаете. Высшие истины вероучения недоступны вам... Много церквей у вас, но они похожи на торжища... В них спорят, разговаривают, даже дерутся и ругаются скаредно.... Нужны железные ноги, чтоб не упасть от утомления и усталости, ибо молятся у вас стоя. Орденские братья призваны Богом истребить язычество и неверие... Ты научишься молитвам, будешь грамотна, будешь ходить в нарядных платьях и башмаках, будешь такою же, как немка. Ты поймешь все христианские добродетели... Забудешь, что поклонялась куску дерева и слушала бредни грязных, невежественных попов... Желаешь ли стать христианкой? Признаешь ли немецкую веру?

Параша слушала пастора с удивлением и гневом. Все, что он говорил, оскорбляло ее, она готова была плюнуть в лицо этому навязчивому немецкому проповеднику, но его глаза были такие красивые, такие честные и печальные и голос тих, вразумителен. Она невольно заслушалась. Грешно переносить молча хулу на православную веру, но... Впервые она слышит такие дерзкие речи. За такие бы слова в станице либо сожгли, либо обезглавили.

– Ты будешь... – Пастор в задумчивости остановился. – Наш магистр хочет... Но не ради того я говорю тебе, чтобы прельстить тебя соблазном роскоши и праздности. Нет для меня высшего счастья, нежели видеть человека, вырванного из мрака язычества и причисленного ко Христову стаду. Подумай! При твой красоте телесной, если ты приобретешь и красоту духовную, ты можешь стать герцогиней, княгиней, высоко быть поднятой над людьми... Ты можешь стать повелительницей, иметь рабов.

– Не надо мне рабов! Ничего не надо! Пустите меня домой.

Параша сделала движение, обозначавшее, что она не хочет больше слушать, что она уйдет отсюда... Пастор смиренно отошел в сторону, с кроткой улыбкой глядя на девушку.

– Меня не бойся, дочь моя! Если бы я во имя Бога и Пресвятой Девы Марии захотел отпустить тебя из замка, то и тогда бы ты не ушла... Стража задержала бы тебя при первом же твоем шаге. Скажи мне без страха – хочешь ли отречься от язычества и перейти в христианскую веру?

– Я не язычница... И вере своей не изменю. Отпустите меня! Моя вера – вера моих отцов, моей родины... Изменить им я не могу!

– Я не держу тебя. Уходи. Насильно обращать в христианство не стану. Вера – добрая воля каждого... Таинства силою не вершат.

– От вас ли слышу то?.. Отец рассказывал, как губили вы народ за веру... Мы слыхали, сколько крови пролили ваши короли за веру.

Пастор промолчал.

Девушка облегченно вздохнула. Она не знала молитв и не понимала ничего из того, что говорили и пели в церкви, но ей была дорога родная вера, вера русского народа. Изменить вере – стало быть, изменить родине, изменить своей земле. На это Параша не пойдет, даже если ей будет угрожать смерть.

– Подумай о моих словах, отроковица. Время терпит. Но знай: никто тебе здесь зла не причинит.

Пастор помолился на распятие и вышел.

Параша опустилась в кресло, задумалась. Что же дальше? Руки на себя наложить! Но и это грешно... Нехорошо. Она не сможет решиться на это. Надо надеяться на милость Божию и на свое терпение.

В комнату вошел он, этот страшный, сухой человек со стеклянными, холодными глазами. Он покачивает головой, подходит к распятию, что-то шепчет, опять обертывается к Параше. На черном бархатном камзоле его – вышитый серебром череп и под ним две кости.

– Отпустите меня... На что я вам!

Параша сама испугалась своего пронзительного выкрика.

Желтый человек покачал головой с усмешкой.

– Wessen das Erfreich ist, dessen ist auch der Schatz[51]Чья земля, того и клад (нем.) ..

Она не поняла его слов, но после этого его глаза стали еще страшнее. Он заскрежетал зубами, по лицу расползлись морщины.

– Не мучьте меня!

Колленбах вдруг отвернулся и, погрозившись пальцем на Парашу, ушел.

Вслед за тем явилась Клара. Она была печальна.

– Сама я была такой же, как и ты, и Богу молилась по-русски... Была я и католичкой. И не понимала ничего... Только когда стала лютеранкой – просветлел мой ум и сердце мое благодатью исполнилось. Пастор приехал к нам из Ревеля. Он святой человек. Он никогда не веселится, на пирах не бывает, не любострастен, прямой и честный. Молодой, но ему чужды забавы молодости. Служба в кирке и книги – в этом его жизнь...

– Но я не могу изменить вере! Не хочу! Ни за что! Дивуюсь я тому, как ты могла изменить родной вере и своей родной земле. Мне стыдно смотреть на тебя!

– Самая страшная измена – измена Христу... Измена деве Марии. Ваша вера – не христианская, царь у вас выше Христа. Московиты – язычники. Я плакала, когда узнала о твоем упорстве. Наш господин добр и честен. Он не хочет твоей гибели. Он верит в твое благоразумие. У тебя будет время одуматься... Иди, я отведу тебя в твою келью... Если же будешь упрямиться, страшная казнь ждет тебя. Тогда Колленбах будет беспощаден.

* * *

Бальтазар Рюссов писал:

«...И этих женщин все называют не непотребными женщинами, а „хозяйками“ и женщинами, внушающими мужество, Порок стал настолько обыденным, что многие не считают его грехом и стыдом. Многие уважают своих наложниц больше, чем законных жен, что причиняет последним немало огорчений. Похищение чужеземок и насилия над ними стали обычаем».

«...некоторые евангелические священники внутри страны не стыдятся держать, подобно другим, пленниц, наложниц или хозяек».

Молодой пастор волновался. Он бросил перо и стал ходить из угла в угол своей комнаты, заваленной книгами.

В дверь постучали. Рюссов вздрогнул, поднялся. На пороге – хозяин замка. На его желтом лице неудовольствие.

– Отец Бальтазар, с русской девкой надо строже. Московиты не оценят вашего благородства. В этой красавице – кошачья душа. Нельзя щадить русских пленников и пленниц. Фогт не раз указывал вам на то.

– Брат Генрих! Что делаете вы, того не может делать служитель церкви. Любовь к Богу – любовь к совершенству. Не могу я следовать обратному – не стремиться к совершенству.

– Господин Бальтазар, нет разумной твари, которая не стремилась бы к совершенству... Царь Иван, варвар московитский, тоже совершенствуется, но как? Он льет пушки, готовит войско... Он осмеливается вооружаться против нас! Подумайте!

– Генрих, вы забыли, что, совершенствуясь, подобно Ивану, вы можете стать надежным защитником христианства... Этого требует от нас сам Господь Бог... Сила нам нужна для защиты христианства, сила, подобная силе наших предков – братьев меченосцев!.. Вы забыли, что вы – немец, что силою оружия наши предки истребляли язычников... истребляли еретиков.

– Опять поучения, пастор!

– Прелюбодеи подобны тем, учил Сократ, которые не хотят пить воды, текущей на поверхности речного русла, а желают достать воду со дна реки, то есть воды худшей, смешанной с илом. Невольники богатства едва ли счастливее их слуг, невольников-плебеев, и едва ли большего заслуживают уважения!

Генрих с насмешливым лицом махнул рукой и ушел, хлопнув дверью. Бальтазар Рюссов тяжело опустился в кресло и закрыл руками лицо: губы его шептали молитву о предотвращении нависающей над Ливонией грозы.

VI

Мороз крепчал. Вдобавок поднялся ветер. Разбушевались снежные вихри, заметая дорогу, леденя кровь. Кони увязали в сугробах, падали на колени. Ратники бежали им на помощь, вытаскивая возы на себе. Раскрасневшиеся на морозе лица заиндевели: белые бороды, усы, ресницы. Всадники время от времени соскакивали с коней, грелись, приплясывая, толкая друг друга; шутили: «Мужик пляшет – шапкой машет, приседает – меру знает...»

– Этак замерзнуть недолго... – покачивал головой Андрейка. – Экий морозище!

Старый воин, охаживающий коней при наряде, сказал:

– Не кручинься. Умрешь в поле, не в яме.

Войско то и дело останавливалось. Разгребали снег на дороге. Пешие стали на лыжи. Пошли деловито и бодро, опираясь на копья. Стяги давно свернуты. Особенно трудно двигаться пушечному каравану. Все время надо помогать ему. Андрейка из сил выбивается, оберегая свои пушки от падения из розвальней. Он кричит что есть мочи на верховых, вытаскивающих из сугробов розвальни с нарядом[52]Наряд – артиллерия., кричит и на пушкарей из своей десятни. Эх, погодушка-невзгодушка!

Крику всякого много.

В барсовых, козлиных и медвежьих шкурах с трудом преодолевают снега непривычные к русской зиме горцы. Их маленькие лошаденки, раздувая ноздри, недоуменно смотрят по сторонам, фыркают, упрямятся. Все ратники любовались горцами. Удивительные люди! Никто не видит, когда они едят. Они ничего не делают напоказ другим. Стыдливы. Никакие страдания от непривычного для них мороза не вызывают у них ни одного стона, ни одной жалобы. Один горский всадник долго скрывал свой недуг и умер в дороге, сидя в седле, а умирая – улыбался и говорил: «Ничего... Аммен!» (аминь!)

В дороге горцы делились последним с русскими ратниками, предлагали им с большою приветливостью свои кукурузные лепешки. Никогда горец не принимал в дороге пищу, не вымыв в снегу руки.

Их старшины – Иван Млашика, Сибака, Кудадек Александр, Салтанук Михаил и Темрюков – ехали впереди полка, внимательно осматривая прищуренными глазами окружавшие их равнины. После горных уступов и ущелий эта ровная снежная низменность слепила глаза, вызывала любопытство...

Донские казаки и прочие степные всадники тоже закутались, кто во что мог терли уши, носы; сгорбились от непривычки к морозу, норовят повернуть коней спиной к ветру.

Большие воеводы мужественно переносили непогоду, не слезая с коней, осанисто гарцуя впереди своих полков, тем самым показывая воинам пример выдержки и терпения.

Шиг-Алей ехал рядом с Михаилом Глинским. Половина жирного, бабьего лица у него была закрыта башлыком; вместо шлема – пышная меховая остроконечная татарская шапка. На нем была дорогая соболья шуба, подаренная царем Иваном. Он туго перетянул ее пестрым шелковым кушаком.

Толстый, грузный, сидел Шиг-Алей на громадном косматом коне, широко расставив ноги в лосевых сапогах. Косые монгольские глаза хитро посматривали по сторонам.

Иногда он подзывал к себе своего слугу, ехавшего невдалеке от него и закутанного в оленьи меха, и что-то говорил ему по-татарски на ухо. Тот пускался вскачь в тыл и затем возвращался с кем-нибудь из воевод. Шиг-Алей важно принимал поклон воеводы и, размахивая коротким золоченым жезлом, отдавал то или иное приказание.

Все воеводы должны были каждое утро после ночлега собираться у него в шатре для совета и получения приказания. Воевод созывали особыми рожками. Шиг-Алей подробно расспрашивал каждого из них: как они провели ночь, не было ли чего ночью, здоровы ли ратники в полку, нет ли падежа в табунах, хватит ли припасов до следующего перехода.

Воеводы обо всем докладывали Шиг-Алею с великою почтительностью. Шиг-Алей напоминал всем воеводам строгий приказ Ивана Васильевича, чтоб дорогою в деревнях и селах ничего силою не брать и никакого ущерба не чинить. Царь Иван грозил суровым наказанием за ослушание. Кормовщикам, тем, кто обязан был заботиться о питании войска, еще в Москве было о том сделано внушение самим царем.

Всем в войске известно, каким большим уважением и доверием пользуется у царя Шиг-Алей. Его боялись. Только князь Курбский держался с ним, как равный. За то Шиг-Алей и недолюбливал князя, хотя вида никогда не показывал.

Глинский тоже держался с достоинством.

Данила Романович ехал скромно позади Шиг-Алея и Глинского, как простой начальник. Его постоянно клонило в сон. Когда его подзывал к себе Шиг-Алей, он уважительно нагибался к нему с коня и то и дело кивал головой в знак полного согласия и одобрения.

И все дивились на него – царицын брат, самый близкий к царю человек, а такой тихий и услужливый. Считали его неумным. Но были и такие, что говорили обратное. Мол, он притворяется, нарочно не лезет вперед, спрятал до поры до времени когти. Всяко говорили о брате царицы Даниле и вообще обо всех Захарьиных. Многие считали их великими хитрецами, боялись их, но больше всего мучились завистью, видя близость их к царю. Зависть вообще была в ходу при воре, и недаром некогда митрополит Даниил писал о придворных и вельможных, что они «яко звери дивии друг друга снедающе, радуются и веселятся о напастях и бедах ближнего».

За войском следовали волчьи стаи, рылись в мусоре после караванов, не решались подойти близко. Кое-кто из конников все же наталкивался на них, оставляя после себя на дороге ободранные волчьи туши.

Во время привала пешие даточные люди ходили на лыжах в лес добывать зверя и птицу. Бегали за дикими оленями, но безуспешно. Били поляшей (тетеревов), рябчиков, белых куропаток, зайцев. На кострах коптили их и ели.

Андрейка однажды встретил в лесной чаще сохатого. Большой, красивый зверь поразил парня своим спокойствием, своим беспечным, свободным видом. Убивать рука не поднялась, а надо бы... Войску пригодились бы и мясо и шкура. Жалостлив был парень, нередко и в прежние времена на деревне над ним потешались. «При такой могучести, словно красна девица», – говорили односельчане. Но никто не знал того, как любил Андрейка видеть дикого зверя на свободе, да еще зимой, в жемчужной, сказочной лесной рамени.

Ветер усиливался. Рогожи над пушками вздувались, того и гляди улетят. Войско пошло медленнее и еще чаще делало остановки. Визг дудок и набаты едва можно было разобрать в задних рядах: долетало только обрывками – от этого останавливались и снимались не ко времени. А потом приходилось догонять. Крики, ругань, свист бичей над лошадьми. И кони и люди пытались бежать, падали; раздавались проклятья... Кого проклинать? Неизвестно. Догнав головные части войска, люди долгое время тяжело дышали, присаживаясь на розвальни.

– Ну и ну! – проговорил Мелентий, примостившись в розвальнях рядом с Андрейкой. – Ехал, да не доехал; опять поедем, авось доедем. Чудеса! Ей-Богу!

Видно было, что Мелентию пришла охота покалякать.

Ночь протекла в борьбе со снегом, с ветром и морозом. Костры задувало, заносило метелью; валились шатры; вода в железных берендейках замерзала; страшно гудел ветер в сосновом бору; казалось, сам дьявол старался помешать московскому войску. Люди тряслись от холода, лошади понуро жевали сено, мокрые от долгого пути; шел густой пар от них. Кое-где все же огонь не уступал стихии; пламя металось из стороны в сторону, а не гасло. Сюда, к этим кострам, сбегались толпы разноплеменных людей. На разных языках ворчали на непогоду; иные, отойдя в сторону, молились про себя, вполголоса причитывали, вынув из-за пазухи костяных и деревянных божков, чтобы умилостивить их, мазали их маслом.

Андрейка и Мелентий залезли в розвальни, накрылись рогожей да поверх рогожи овчиной – сделалось тепло. Мелентий не стерпел – стал рассказывать сказки:

– Жил один боярин... богатый-пребогатый да знатный... выше царя себя мнил... И невзлюбил он своего холопа Ивашку... дураком его и всяко обзывал... и порол его люто и утопить хотел...

Андрейка закашлялся, заволновался.

– А ты не врешь? – сказал он тихим, дрожащим голосом.

– Ладно! Слушай!.. А у боярина была дочка, красавица писаная, а звали ее – забыл как, – только была она очень добрая и пожалела молодого холопа. Пожалела, да и полюбила. Отец выпорет его, а она приголубит, ручками белыми обовьет, кудри ему погладит...

Сорвало рогожу ветром и овчину, глаза заслепило снегом. Оба парня вскочили, крепко обругавшись. Снежное море гудело, бушевало, сбивая с ног. Вот уж не вовремя-то! Накинув на себя снова рогожу и овчину, Андрейка, прижимаясь к товарищу, нетерпеливо спросил:

– Видать, красивая была девка-то?

– Обожди... не торопи... – угрюмо проворчал Мелентий, устраиваясь в розвальнях потеплее и поудобнее. – ...Да! Стало быть, обовьет его белыми руками...

– Уж ты говорил про то... Буде. Сказывай дальше!

– Слушай! Не мешай!.. Так грех-то и зародился. Видимость стала у красавицы... Боярин то приметил, позвал дочь и спросил ее: «Кто тот злодей, кой опозорил весь наш род?»

Тяжелый вздох вырвался из груди Андрейки. Он перекрестился.

– Ты чего?

– Так... вспомнил... Уж до чего мне жаль эту боярыню. Словно ты меня деревянной пилой пилишь...

– Ну, ладно. Горюй, Фома, што пустая сума! Больше я не буду тебе сказывать... – обиженно проворчал Мелентий. – Чего мешаешь?!

– Христом Богом молю!.. Любо ты сказываешь... Все сердечко у меня заполыхало...

Мелентий:

– Коли так, – молчи! И уж зело боярин любил свою дочь... Помереть за нее готов был. И вот дочь и говорит ему: «Коли ты не тронешь его, – скажу, а коли тронешь, в омут головою брошусь». Боярин почесал затылок и заплакал: «Могу ли, дочка, я того Каина в живых оставить?» – «Коли так, простись со своей дочкой! Без него я не могу жить!» Стой, Андрейка! Не стаскивай с меня рогожи! Чего ты все возишься? Неспокойный какой.

– Да уж больно умна девка! Говори, говори!..

– Стало быть, боярин так и этак, а ничего не поделаешь, пришлось помиловать парня... И вот привели его к боярину... А он, как вошел, так и поклонился боярину в ноги: «Не хочу, мол, боярин, жить на белом свете, совесть меня замучила, хочу умереть; коли ты не убьешь меня, сам наложу на себя руки». Испугался боярин его слов. «Нет, – сказал он, – я не буду тебя убивать, да и тебе не дозволю себя убивать...» И приказал он поселить парня в своих хоромах. «Я богат, – сказал он, – чего ты только хочешь, все тебе будет». Парень сказал: «Мне ничего не надо, токмо едва ли я останусь жить на белом свете...» Боярышня плачет день и ночь, слыша такие его слова. «Чего же ты хочешь, чтоб тебе не умереть?» – спросил боярин. Тогда парень сказал: «Хочу, чтобы боярышня была моею женою». Боярин – как рыба об лед, бьется. Бился, колотился, да и согласился... «Несите, девки, браги праздничной, стряпайте, девки, обед свадебный!»

Андрейка еле-еле переводил дыхание. Кровь ему ударила в голову. Он крепко сжал руку Мелентию.

– Легше, сатана! Пальцы сломишь!..

– Говори, говори! Какой конец? – задыхаясь, прошептал Андрейка.

– И вот однажды, солнечный весенний день, на Красной горке, они повенчались... А боярин в этот же день умер. Не перенес такого стыда.

Андрейка облегченно вздохнул, несколько раз перекрестился за «упокой души боярина».

– Ну, а что же стало с холопом?

– Хозяином в вотчине заделался сей холоп.

– Хозяином? – живо переспросил Андрейка.

– Да. Хозяином. И сказал он своей жене: «Все одно я жить на свете не буду!» Пришла на боярышню новая беда-напасть. Сердце, как сказать, петухом запело, заныло – нет мочи! «Что ж тебе надо, чтоб ты жил и дитятка нашего дождался?» Тут холоп стукнул кулаком по столу и сказал: «Хочу я всех холопов и людей из вотчины разогнать. Пускай живут сами по себе, а мы с тобой сами по себе... Пускай они нам не мешают... Тогда я и дитя свое ждать буду и растить его буду...» Думала она думала, да и сказала: «Ладно, делай, как знаешь!» Из горла кус вырвал!

Андрейка обнял Мелентия и облобызал.

– Спасибо, брат! И про непогоду я забыл... Хорошо кончилось. Славно! И я бы так поступил.

... Утром войско двинулось дальше. Вьюга стала утихать, но все дороги за ночь так замело, что на каждом шагу приходилось расчищать путь. Толпы даточных людей с лопатами накидывались на сугробы, отбрасывали в стороны снег. Как и всегда, наибольший порядок и стойкость в походе соблюдали стрельцы. Пешие и конные отряды, разбившись на сотни, бодро и ровно шли в своих полках, подавая другим пример.

Андрейка всегда любовался ими, и сердце его радовалось, что в рядах московского войска есть такие молодцы. С такими не страшно, непременно победишь!

В последующие ночи на темном небе появлялись огни – бледные сполохи; воины, осеняя себя крестным знамением, шептали один другому разные страшные предсказания – общее мнение было таково, что впереди государство ожидают лютые войны, что много людей поляжет в боях с проклятым врагом, но победить надо!

Ночи, озаренные синими, зелеными и желтыми лучами, неотступно сопровождали войско.

VII

Двадцать второго января 1558 года утром русское войско перешло границу вблизи города Пскова.

Под звуки труб и набатный гул московские ратники вступили в ливонскую землю.

Черными живыми крестами в сером, унылом воздухе закружилось горластое воронье. Низко волочились космы облаков над пустынными полями и темными буграми холмов. Заметно потеплело. Воздух стал влажным, как это бывает перед таянием.

С гиканьем и свистом ертоульные рассыпались по окрестностям.

Ливонские власти не чинили помехи – границы были открыты.

Углубившись версты на три внутрь страны, осторожный, неторопливый Шиг-Алей собрал около себя воевод, чтобы рассудить, кому и куда идти. Один отряд войска под началом князей Куракина, Бутурлина и боярина Алексея Басманова уже до этого ушел на север, к Нарве. Ему было наказано расположиться в крепости Ивангорода, впредь до особого уведомления. Теперь перед воеводами была задача разбить войско на небольшие отряды, чтобы они разошлись по прирубежной полосе Ливонии, предавая огню и мечу орденские земли.

Шиг-Алей напомнил приказ царя: не осаждать крепостей; совершать пока разведывательный поход; при пожоге и разорении сел и деревень щадить черный люд, то есть латышей, ливов и эстов, но жестоко наказывать ливонских дворян в их вотчинах и деревнях. Дерпт решено было не брать осадой, а «попугать». За это дело взялся сам Шиг-Алей.

О завоеваниях речи не было. Шиг-Алею царь доверил заключать договоры с ливонским магистром, коли к тому повод явится. Для себя Иван Васильевич посчитал унизительным вести переговоры с «князьками и попами» немецкими. Так и заявить им, что «государь никакого дела не желает с вами иметь».

Настоящей войны при таких условиях не предвиделось. Да и со стороны врага не было ни малейшего признака противодействия.

Шиг-Алей послал воеводу Барбашина с отрядом из русских и татарских полков действовать вдоль литовской границы. Отойдя несколько верст от рубежа, они должны были разделиться на мелкие отряды и разорять ливонские земли «под носом у литовского короля».

Шиг-Алей более всего полагался на татар. Он знал – они пощады неверным не дадут. Чем больше убытка они причинят неприятельской стране, чем больше побьют немцев, тем скорее магистр запросит мира. Напуганное ливонское дворянство заставит своих правителей поклониться царю. Таков был обычай татарских нашествий.

Андрейка, Мелентий и Васька Кречет пошли с пушкарским караваном при войске Шиг-Алея. Войско это направилось прямиком к крепости Дерпт, а потому и наряда Шиг-Алей взял с собой немало.

* * *

Ночью наводило ужас зарево.

В окрестностях Дерпта горели деревни. Татарские всадники, черные, гибкие, стрелою носились по опустевшим улицам и поджигали деревянные, крытые соломою дома пуками горящей пакли на копьях.

Обоз, с которым шел наряд Андрейки, к вечеру стал в роще на бугре, недалеко от Дерпта. Пушкари бездействовали. Издали откуда-то доносились протяжные крики татарских и казацких всадников и отдаленный топот множества коней. Андрейка тосковал о том, что ему не приходится испробовать своего наряда в огневом бою. Изредка слышались выстрелы самопалов и пищалей, еще более раздражая нетерпеливых пушкарей.

К пушкарям прискакал гонец:

– Готовься! Из крепости вышли!

Розвальни с нарядом подтянули на пригорок. Отсюда отлично был виден замок. Пушки взвалили на подставы. Вдали, около замка, метались люди с факелами. Их было много. Лязгало железо. Слышались отдаленные крики. Топот коней. Около замка началась схватка.

Воевода дал приказ пушкарям сделать залп по крепости.

Андрейка заложил в пушки ядра.

Блеснула молния, последовал удар. На стенах замка с факелами заметались люди. Видно было, как спустили на цепях мост, отворили ворота... Факелов в поле около замка не стало видно.

В ворота хлынула толпа ливонских ратников. Снова – вой трубы.

Пушки Андрейкиной десятни сделали еще залп. Теперь по толпе в воротах.

Прискакавший из-под замка Василий Грязной остановился. Достал тряпку, подошел к Андрею.

– Завяжи!..

– Эк тя лобызнули, Василь Григорьич!..

Андрей заботливо стер снегом кровь со лба у Грязного и принялся завязывать ему рану.

– Каленою стрелою ахнули, дьяволы! – ворчал Грязной. – Да уж и мы их побили немало... Попомнят нас!.. Полны рвы нарублено их у крепости... Злые, демоны!

В полночь все затихло.

Приказ был не разводить костров.

Холодно. Начинала пробирать дрожь; Андрейка и Кречет, как и в прошлые ночи, укрылись под рогожами и войлоком и, сидя на корточках спиной к пушкам, задремали. Так теплее. Правда, дышать трудновато, но все же лучше, нежели в шалаше.

Пушкари по очереди караулили.

* * *

Царь, получив вести о переходе войском ливонского рубежа, строго-настрого запретил продажу вина, гусель гудение, русалочьи игрища, пиры, плясание, сопели, ворожбу, блудодеяние в соблазн другим, срамословие и всякие иные «бесстыдные дела»...

Во всем государстве был объявлен великий пост. Мясо везли только войску, а в Москве, городах и вотчинах «едение телес» было запрещено.

Колокольный звон гудел над Москвою круглые сутки.

Приуныли шуты и скоморохи. Нельзя уж стало им потешать народ на базарах, в кабаках и на свадьбах своими «бесовскими чюдесы», «глумами и песнями»... Даже сопели, гусли и домры пришлось убрать. Строг царь-государь! Беда, коли ослушаешься! Пристава да сторожа, поди, только того и ждут. Везде они! По улице идешь – хоть шапки не надевай. Недаром говорят: «У царя колокол по всей земле».

Притихли и на посадах. Того нельзя, другого нельзя. Гляди в оба! В церкви не только ругаться и драться – разговаривать запретили. За каждое слово бранное клади деньгу. Попы оживились. Так и смотрят за богомольцами, а ведь известно: «От вора отобьюсь, от приказного откуплюсь, а от попа не отмолюсь!»

Кто не знает, что Бог любит проповедников? Однако бес все около ходит, да и на грех наводит. Не хочешь соблазна, а он тут как тут. Слыханное ли дело – срамословие запретить! А без него, как без молитвы. Одним словом, рад бы в рай – да грехи не пускают.

Порядки строгие пошли, неслыханные: думай постоянно о Боге!

– Тесно стало жить! На просторе только волки воют, – подтрунивали втихомолку пересмешники.

Опустели площади, улицы, кабаки... Торжища – скучные, невеселые. Приедут мужики, привезут сена, либо овса, либо звериных шкур и прочего, померзнут, да и опять уедут. Куда делись все эти сапожники, чоботные мастера, седельники, пирожники, серебряники и прочих многих ремесел мастера? Одни иконники со своими иконами на самом виду, да свечной ряд, да гробовщики...

Все изменилось!

В Китай-городе обширные гостиные ряды и лавки, ранее оживленные улицы, площади и сады опустели. Не столько торговых людей, сколько нищих и бродячих собак.

Даже в Кремле безлюдье. А уж чего-чего только тут не было! Сквозь толпу мужиков, холопов, стрельцов, монахов и иных людей трудно было пробраться. Сюда шли покупать, продавать, писать челобитные, полюбоваться красотою дворцов и соборов, на других посмотреть и себя показать. Во всю глотку выкрикивали, бывало, бирючи[53]Глашатаи. новые указы царя, размахивая палками и прикрепленными к ним, вырезанными из меди или железа гербовыми орлами. Нищие тянули жалобные песни. Сновали в толпе юродивые, отбивали хлеб у нищих и домрачеев. За юродивыми, с громким плачем и причитаниями, всегда следовало много женщин, оплакивающих этих «уголовников». Купцы у дверей громко расхваливали свои нитки, холсты, кольца, румяна, белила и прочие товары. Много было «походячих» торговцев, которые, посохом расчищая себе дорогу, старались перекричать «сидячих» купцов. Покупатели, давая третью часть запрашиваемой цены, старались перекричать продавца, торговались с ним «в голос». Шумно, весело было...

Теперь же Кремль имел совсем иной вид. Стены дворцов и храмов, словно вымытые, ослепляют своей белизной. На площадях и улицах чистота, все вычищено, подметено. У ворот, у зелейного склада и сторожевых пушек стоят чисто одетые стрельцы. Нищих и бродячих собак из Кремля изгнали. Никакого шума и беснования нигде не услышишь. «Скушно!»

Кремлевские стены приняли грозный вид – везде стрельцы и караульные пушкари.

Царь Иван Васильевич сам наблюдает за благочинием в Кремле, за тем, чтобы люди помнили о войне. Бездельники стали побаиваться кремлевских порядков. Полны народа были только кремлевские монастыри и соборы. Там шли торжественные молебны о ниспослании победы русскому оружию.

* * *

Спас-на-Бору – древнейший храм, ровесник Москвы – любимое место моления самого царя Ивана. От большого кремлевского пожара после покорения Казани он сильно пострадал. Иван Васильевич обновил его и соединил тайным ходом с дворцом. Из своих покоев он проходил жильем в храм.

В тот день, когда получено было известие о вторжении русских в Ливонию, Иван Васильевич с Анастасией молились в храме Спаса, в приделе Гурия, Самсона и Авива. Этот придел был подобием такого же придела в Софийском новгородском соборе.

Царь был одет в темно-малиновый становой[54]С перехватом по стану. кафтан, на груди наперстный крест, в руках посох индийского дерева. Лицо суровое, задумчивое. Эту ночь Иван Васильевич не спал, мучили мысли о том, как иноземные короли встретят весть о вторжении его войск в Лифляндию. То-то поднимется шум!

Царица в таком же темно-малиновом атласном платье, с золотой обшивкой; на шее бобровая оторочка и жемчужное ожерелье. Анастасия была бледна и заплакана. (Шептались придворные, будто царь побил ее за то, что она не хотела идти в собор.)

Митрополит Макарий в темно-синем бархатном облачении встретил царя и царицу крестом и Евангелием. Хор чернецов запел громкую хвалебную стихиру.

Моление шло о ниспослании победы московскому воинству. Митрополит громко восклицал:

– ...Тогда сразились цари Ханаанские в Фанаахе у вод Мегидонских!

– ...Звезды с путей своих сошли!

– ...Тогда ломались копыта конские от бега!

– Прокляните Мероз, прокляните жителей его за то, что не пошли на помощь Господу, на помощь Господу с храбрыми!

Иван стоял на царском месте, исподлобья следил за митрополитом. Почему-то вспомнился ему старец Вассиан, его неприязнь к митрополиту. «Что-то глаза у митрополита невеселые. А старца Вассиана не лишне на Соловки услать. Видать, не скоро он умрет».

Внизу, у царева помоста, находились ближние бояре и царедворцы. Все они усердно, на коленях, молились, боясь взглянуть на государя.

Царица на своем месте, на левом крыле, сидела в кресле. Она предпочла бы молиться в дворцовой молельне, вдвоем с мужем. Ее утомляло многолюдство, наполнявшее в последнее время дворцовые покои. Утомили любопытствующие взгляды, бросаемые в ее сторону.

В храме полумрак. Лампады ласкают колеблющимся пламенем иконы византийско-русского пошиба[55]Стиля.. Свечи освещают только алтарь, его внутренность и царские места. В полумраке вспыхивают зловещим блеском глаза царя. Он недоволен нестройным пением чернецов, их неопрятным видом. Бояре и все придворные стоят на коленях, не решаясь подняться.

Все приметили, и в особенности Анастасия, что царь сделал только одно крестное знамение. Стоял неподвижно и смотрел с недоброй усмешкой на усердное моление бояр. Митрополит старался не видеть лица государя, но это ему не удалось. Нельзя было, выходя на амвон и произнося молитвы «в народ», не смотреть на царя.

Но вот служба кончилась. Митрополит благословил подошедших к нему Ивана Васильевича, царицу и вельмож.

Царь пошел по коридору дворца, сопровождаемый митрополитом.

– В ту пору, отец, когда мы творим молитву, сабли и копья наших воинов секут и пронзают телеса и льют кровь... О чем же ты молился?

Митрополит растроганно ответил:

– О тебе молюсь, великий государь... о воинах наших.

На лицо Ивана легла тень.

– А не сказано ли в книге Паралипоменон: «...и взяли пленных, и всех нагих из них одели из добычи – и одели их, и обули их, и накормили их, напоили их, и помазали их елеем, и посадили на ослов всех слабых, и отправили их в Иерихон, к братьям их...»

– Сказано, батюшка, Иван Васильевич, сказано!

– А замолишь ли ты, святитель, окаянства наши?

– Господу угодно, чтобы меч правды покарал нечестивых... Государева воля – Божья воля.

Царь покачал головой:

– Благо, когда меч правды в надежных руках, а если нет?

– Великий государь, владыка наш!... Ум человеческий не объемлет многого; боюсь яз согрешить перед всевышним, посягая на мудрость, ему принадлежащую.

Царь, обернулся к Анастасии, сказал:

– Притомилась, царица? Пойдем в покои.

Он низко поклонился митрополиту и, приняв от него благословение, позвал его на вечернюю трапезу.

Толпа стольников, стряпчих и дворян стояла поодаль, ожидая царя; сенные боярышни, верховые боярыни, ярко нарумяненные, с подведенными глазами и тонко подстриженными бровями, расположились в два ряда по бокам царского шествия.

Царь пошел впереди своей свиты.

За ним царица, окруженная провожавшими ее боярынями и боярышнями...

В своих покоях Иван сказал царице:

– Не ответил мне святой отец!.. Помолись-ка ты обо мне... Твоя молитва чище святительской – не обиходная, а от сердца. Великие прегрешения падут на главу мою... Шиг-Алей жаден и зол... С крестом на шее он не стал добрее к христианам, нежели когда был в исламе.

Немного подумав, добавил:

– А ныне царек, гляди, еще лютее. Уж и в самом деле – не худо ли это? Басманов Алексей доносил мне перед походом... Магистр, мол, токмо и ждет, чтоб на весь мир кричать о нашей лютости... Бояре-изменники будто бы тож... Мысль у моих недругов лукавая, чтоб напугали мы всех.... Э-эх, кабы самому мне побыть там да посмотреть. Может, и впрямь мы сатану тешим? Ну, храни тя Господь!

Он поцеловал Анастасию и отправился на свою половину.

* * *

Несколько дней войско Шиг-Алея простояло под Дерптом без дела. Андрейка в эти дни верхом на коне странствовал по окрестностям в поисках съедобного. Однажды в лесу встретил он старого латыша, несшего на себе громадную охапку валежника. Андрей попросил проводить его в ближнюю деревню. Тот сначала с удивлением посмотрел на парня, а потом согласился.

Андрей спешился, взвалил валежник на спину коня и пошел рядом со стариком, назвавшим себя Ансом.

Дорогою в деревню Анс рассказал Андрею, что и он ранее бывал и живал в Пскове и в Полоцке. У него есть две внучки-сиротки, которых отправил он в Полоцк к своему брату.

– Меня-то, старого, кто тронет? Кому я нужен? А девушкам опасно...

– Царь не велел зорить и обижать вас... – сказал Андрей.

– Несчастье всегда за спиной латыша. Немцы отучили латышей спокойно спать.

Беседуя, дедушка Анс и Андрейка добрались до деревушки.

Изба его была невелика. Разделялась коридором на две половины: одна – жилая, другая – кладовка. В жилой комнате стояла большая печь; вместо трубы – дыра в потолке. Все жилище почернело от копоти, как на Ветлуге, в колычевских деревнях. У стены – скамьи, а перед ними резной дубовый стол. Вот и все.

Дедушка Анс зажег лучину, усадил Андрея на скамью и налил ему в кружку меду.

Видно было, что накипело у старика на душе – захотелось ему высказать все, что он думает о вторжении русских. Затопив печку и присев около нее на обрубок дерева, он начал тихим, старческим голосом рассказывать о вековечных страданиях латышского народа. О том, как латыши давно когда-то жили, не думая о войне, и как явились закованные в латы, хорошо вооруженные немцы и завоевали их и сделали их своими рабами; они все истребляли огнем и мечом, истребляли целые племена, города, села... Чтоб не стать рабами, надо быть сильнее нападающего, а латыши не думали об этом. Старик тяжело вздохнул: «Не будут же русские теперь за это бить нас? Да и не боится латыш смерти, часто сам он просит о ней своего Бога...»

– Скажи ты и своим... Нечего у нас взять, и пускай они не жгут наши избы и не портят наших девушек, как немцы. Перкун, наш Бог, сердитый, и он может наказать за это, поразить громом и молнией за неправду... Одну деревню нашу вчера рыцари разорили... сожгли... убивали... обижали девушек... За что? За то, что мы с вами не воюем.

Андрейка нахмурился:

– Разбойники, а не рыцари!..

Дедушка Анс грустно улыбнулся.

– Есть песня у нас, а в ней поется, как любит латыш свою родину... Песня та говорит: «Боже, благослови латышскую землю, дорогую родину и весь Прибалтийский край, где поют песни латышские девушки, где собираются латышские парни; всем и всюду дай счастья! Мы никому не хотим зла...»

В это время раздался сильный стук в дверь.

Старик заторопился, вышел в сени, открыл.

Андрейка слышал грубые окрики вошедших, угрозы... Он встал, взялся за рукоять сабли... Старик появился в избе, а за ним ввалилось трое ратников, во главе с Василием Кречетом...

– Тебе чего?! – крикнул ему Андрейка.

Кречет опешил, попятился назад. Попятились и его товарищи. Старик сердито топнул на них ногой: «Убирайтесь, воры!»

Андрейка подошел к Кречету и тихо сказал ему:

– Зарублю!

Кречет повернул, а с ним и его друзья.

Старик кивнул в их сторону: «Видишь, добрый человек!»

Андрейка стал доказывать, что лихие люди везде есть: и в войске их немало, но есть много, много честных воинских людей, они заступятся за латышей и не позволят обижать бедных безоружных крестьян. Андрейка осуждал и царя – зачем он назначил вождем ополчения татарского царька Шиг-Алея. Татарские ханы исстари грабят не только иноверцев, они грабят и убивают своих же татар. И давно ли казанские ханы перестали разорять его, Андрейки, родину – нижегородскую землю!

Дедушка Анс понял его. Он приветливо сказал:

– И у нас такое есть... Лихие люди и у нас бывают. И грабят своих же, и предают их... и золото за то получают от немцев... У нас латышская Лайме дает счастье, но богиня Нелайме приносит нам зло и несчастье... А Цукис ей помогает... Цукис – нечистая сила... Он делает людей худыми, злыми...

Дедушка Анс поведал Андрейке, что многие латыши ушли в Русскую землю и в Литву – так им плохо жилось на своей родной земле. И недаром же поют латыши:

За русского я отдам свою сестрицу,

В Россию ли я поеду – у меня родня....

И многие латыши в Пскове породнились с русскими, вели с Москвою торговлю, никогда не ссорились с псковичами.

Говоря это, старик добродушно похлопал Андрейку по плечу...

– Жалко мне, парень, тебя отпускать, – говорил он при расставании. – Вижу я, ты добрый малый... Спасибо тебе! Оборонил меня от воров...

Андрейке стыдно было сказать, что это не воры, а пушкари, из одной же сотни с ним... От стыда за товарищей он покраснел, решив по заслугам наказать Кречета.

Расставание было теплое, дружеское. Андрейка расплатился за сушеную рыбу, которую ему дал старик.

Долго стоял дедушка Анс, провожая глазами удалявшегося по дороге московского всадника.

VIII

Из военных станов с ливонских земель прискакали гонцы. Они привезли царю от воевод донесения о действиях русского войска. Что писал Данила Романович, что Шиг-Алей, что Курбский, что Басманов и другие, кроме царя и Анастасии Романовны, доподлинно никто не знал; но эту ночь, после прочтения известия от шурина, царь провел беспокойно. Долго он не мог заснуть; несколько раз приходил из своей опочивальни в опочивальню царицы.

– Да отдохни, государь!.. Притомился уж! – сказала она ему, когда он вдруг в полночь снова явился к ней, держа в руках послание Данилы Романовича и Алексея Басманова.

– Пишут разно, токмо Данила да Басманов одинаково. Их мысли сходятся и любо мне... Что вижу я?! Простор брани не в пользу идет. Что больше ест касимовский владыка[56]Шиг-Алей, которому царем была дана вотчина в г. Касимове. Был некогда ставленником Василия III на казанском престоле. Партия, противная Москве, его свергнула, и он был принят на службу в России. Принимал участие в казанском походе., то больше ему хочется. Буде! Недосол лучше пересола. На всякое дело нужны свои люди. В одном и том же месте бывает коню по колено, свинье по рыло, а курице и вовсе потоп.

– Сядь, Иванушко, отдохни!

Иван не обратил внимания на ее слова, продолжал стоя говорить:

– Да будет так!.. Шиг-Алея, Тохтамыша и Кайбулу отзовем от войска... Дядьку Михайлу тож, а заодно и Романыча... Негоже одного убрать, другого оставить. Поведем дело инако. Думай!

Иван ожидал, что скажет царица.

Она опять повторила то же, что и прежде: царь утомился, ему надо отдохнуть, утро вечера мудренее.

Грустная улыбка скользнула по его лицу.

– Не то говоришь, царица!.. – тяжело вздохнул он. – Можно ли спокойно спать? Можно ли теперь отдыхать? Каждый час мне чудится, будто мы что-то упускаем... Чего-то недодумали, недосмотрели... Уснешь ли так-то? Коли всех сменить, разом, всех воевод – порухи войску не стало бы от того? Как думаешь?

Анастасия приподнялась с ложа, села.

– Ни-ни! – замахала она руками. – Не делай так, государь!.. Зла округ нас станет еще более... Брату моему хотел сказать о боярстве. Не делай того! Не дразни вельмож! Каков был, таким и останется... Не забегай вперед.

Выражение глубокой задумчивости легло на лицо Ивана.

– Разумно рассудила, – тихо произнес он. – Один мудрец сказал некоему царю: «Ты щедр, ты оказываешь благодеяния всем без разбора и оттого ты безжалостно погибнешь... Не делай слуг своих блудницами! Одного неправедно награждаешь, сотню делаешь справедливо недовольными». В иное время награды портят людей... Особливо ежели награждать за то, что слуга твой повинен делать обычаем, по уставу. Нет худшего зла, нежели превозносить слугу, коли он исполнил свой долг. Шиг-Алея, Глинского и Романыча одарим добрым словом, и буде.

Анастасия подтвердила:

– Буде!

– А войну поведем по-иному... Два войска станут на Ливонии... Одно – под началом Петра Ивановича Шуйского, храброго, умного и сердцем мягкого воеводы. Он должен удобрить покорностью и любовью черный люд, наперекор немцам, да Троекурова дадим ему в придачу... Пускай идут в Дерпту!.. А другое войско пусть останется у Ивангорода и добивается моря. Туда – Куракина Гришу – человек он наш, – Бутурлина, Данилку Адашева да Алексея Басманова – им дела хватит... Мстили мы магистру и епископам вдосталь. Ныне надо воевать и управлять, а не наказывать, чтоб крепка держава была в отвоеванной земле. У простых людей – большие глаза, хитрые, все видят. Забывать того воеводам не след. Теперь будем воевать рыцарские замки и города. Народ, что в Ливонии, привлечем на свою сторону.

Из опочивальни царицы Иван ушел довольный, успокоившийся.

Возвращаясь к себе, он шептал:

– Шуйский, Куракин... Данилка... Басманов... упрямы, храбры. Гоже! Гоже!

«Попусту горячусь! Анастасия права!» – подумал он и улыбнулся, когда вспомнил обычные упреки, произносимые женой: «горяч ты, пылок, весь в свою матушку!..» Покрываешься ты пеною, как конь, из-за пустого, привык ты жить в постоянной боязни обид в своем детстве и, став царем, по вся дни наполнен страхом!

Анастасия учила его:

– Худо не верить никому, но не худо быть осторожным и уветливым... Всуе не обижать людей. Надо так управлять, чтоб тебя почитали.

Иван Васильевич любил слушать ее плавную речь. Ее слова успокаивали его, охлаждали в нем гнев.

Нередко он призывал в свои покои шутов и заставлял их ругать себя, судачить о нем, называя его всяко... Шуты говорили ему в лицо все, что им приходилось подслушивать у бояр, и прибавляли кое-что и от себя. Иван молча внимал им, силясь подавить в себе гнев и бешенство; иногда это ему удавалось, а иногда он схватывал свой посох и принимался неистово колотить шутов. Выгнав их вон из своих покоев, он с торжествующим видом шагал по своим дворцовым палатам. Если же, перенеся шутовские обиды, он с миром отпускал шутов, тогда целый день ходил мрачный, неудовлетворенный...

Ливонские послы Таубе и Крузе, вернувшись к себе домой, писали об Иване, как о человеке с коварным сердцем крокодила. И это ему стало известно. Он рассказывал это Анастасии с растерянным, обиженным видом.

– Я знаю, что лукав я и зол, и многие окаянства обуревают меня, но... могут ли обвинить меня мои судьи за то, что ставлю я благо царства превыше всего?

Анастасия на это говорила, что дурное в тебе, князюшко, все от дурных людей... Сиротою вырос... горя много видел, неправды, греха... Из чужих рук смотрел... Вот и блажной стал!

Анастасия не любила Глинских.

Она выросла в скромном, небогатом и богобоязненном семействе. Она нередко осуждала покойную мать царя, великую княгиню Елену, за ее мотовство и распущенность. Царь молча слушал ее, не возражал, а к дяде Михаилу после того начинал придираться, держать его в отдалении от себя.

Ложась спать, Иван нередко подолгу со слезами молился, чтоб смирил его Бог, простил ему все его прегрешения.

Один немецкий гость сказал после встречи с Иваном Васильевичем, что внешность московского царя такова, что его немедленно можно признать за повелителя, хоть бы он и оказался в толпе четырехсот крестьян, одетый в простонародное платье.

Когда Ивану перевели слова принца на русский язык, он просиял и, помолившись на иконы, произнес:

– Добро, чтобы я был не токмо с виду повелитель, но и по делам своим!

И теперь, стоя перед божницей, он молился, дабы вершить ему дела, достойные правителя. Ливонская земля должна быть возвращена Российскому государству, но не разорением и душегубством, а доброю политикою и воинскою доблестью. Воевать надо не с чухною, а с правителями – с гермейстером, архиепископом, командорами и лютерскими попами...

* * *

Однажды утром Параша из окна увидела толпу, бежавшую по площади к ратуше. Слышался женский плач, крики мужчин. Появилась верховая стража, расчистила дорогу для проезда и пешеходов.

Подобное происходило в Нарве только во время пожаров и городских празднеств. Но пожара не видно и на башне ратуши не вывешено знака и не слышалось набата.

Празднества справлять вечером и не в такой мороз. И зачем на руках дети и эти воины?

Наскоро одевшись, Параша побежала вниз, но у наружной двери ее остановила Клара:

– Стой! Куда ты? Не выходи!.. Убьют!

Старуха рассказала: в Нарве получено известие о буйстве и жестокостях московитов, ворвавшихся в Ливонскую землю, и будто бы татарская орда под началом русских князей движется и к Нарве.

Параша едва овладела собой, чтобы не выдать свою радость, не обнять и не расцеловать Клару за эту новость. Спохватилась вовремя. Клара грустно вздохнула:

– Меня убьют, а ты живи... Ты молодая.

– Но кто же тебя убьет? Ты наша, русская.

– За то и убьют. Изменницей меня посчитают... Лютеранка я и от лютерской веры ни за что не отрекусь. Пытай меня, жги на огне, а свою веру не променяю я на вашу... языческую...

Она указала рукою на площадь.

– Гляди! С детьми пришли... плачут, варвар-царь не пощадит никого. Крови ему надо! Ненасытное чудовище! Хоть бы сдох он там! Хоть бы проказа его взяла! Воют люди, а что может сделать фогт или ратман?

В это время сверху, из своей башни, спустился пастор.

Он был бледен, но сдержанно спокоен.

– Близится суд Божий! Знал я, что тот час близок... Бывал я в Московии, бывал в Новгороде, во Пскове... Везде у воевод видел я алчно оскаленные волчьи пасти. Слабости князей наших могут сгубить всех нас...

И, взявшись за голову, он в отчаянии прошептал:

– Что я могу сделать? Молиться?! Только молиться. Но и Бог не на стороне грешников. Не кто иной, как сами рыцари предали государство! Сам сатана вразумил московита напасть на нас!

Клара плакала.

Параше стало страшно. Кругом паника, смятение.

Послышались набаты, тревожные, торопливые – один удар заглушает другой. Надвигалось что-то страшное, неотразимое.

Параша почувствовала жалость к пастору, к доброй Кларе, к женщинам и детям ливонским.

Рюссов обернулся к ней:

– Иди в свою келью. Не случилось бы беды!

Она поклонилась пастору и ушла.

В своей комнате уткнулась в подушки и заплакала. В душе была радость, что скоро можно снова вернуться в родную станицу, увидеть там отца, Герасима... Но ей хотелось, чтобы все это прошло мирно, без войны, без кровопролития... Она часто слышала, как ливонцы проклинают ее родину, проклинают ее веру и царя. Не раз она вступала в спор с хулителями Москвы. В Нарве были люди, которые по-другому говорили о Москве и о московском царе... Не все так думают, как пастор и Клара. Это известно и Параше. Были и явные сторонники Москвы.

Дом, в котором она жила, каменный, с башнями, с подвалами, обнесенный высокой оградою, похож на замок и принадлежал Генриху фон Колленбаху. Желтолицый, старый вельможа вот уже два месяца приходит к ней в комнату, ласкает ее, добивается добровольной любви; он не хочет приневолить ее силою, он не такой. Ему хочется, чтобы она его полюбила. Он требует этого. Об этом ей говорила Клара. Он по-русски научился говорить только: слушай, я хозяин, я лубьлу типья. Во всем другом переводчицей была Клара. Она уверяла, что если Параша обратится в их веру, то господин Генрих ее возьмет себе в жены, он богат и все богатство оставит после смерти ей, Параше.

Девушка и слышать не хотела об этом. Она умоляла Клару ничего не говорить ей про Генриха.

Клара развела руками, покраснела:

– Как же я не буду говорить, когда мне приказано?

Клара вздумала учить Парашу немецкому языку. Это было и любопытно, и время проходило незаметно. Памятью Параша отличалась хорошей, и за два месяца она выучила многие слова. Она уже могла говорить по-немецки: я хочу домой, отпустите меня и многие другие фразы.

Из разговора с Кларой она узнала, что господин Генрих – фогт тольсбургский. В этом округе ему подчинены все начальники. Он всем управляет и собирает земские волостельные доходы с подданных округа. Он же и судит ливонцев в своем округе. Он – фогт. Он – командор, военный человек. После магистра орденских земель фогты – наивысшие сановники.

На улице, за окном, поднялся сильный шум. Параша подошла к окну, увидела, что в толпе происходит свалка. Трудно было понять, кто с кем дерется и почему. Было только видно, что конная стража ограждает одних и избивает других.

Какая-то женщина перебежала через улицу к дому Генриха Колленбаха, желая укрыться во дворе; за ней гнались люди с палками.

Параша быстро сбежала вниз, отворила дверь и, впустив в нее женщину, заперла дверь на засов.

Женщина упала на колени, обняла Парашины ноги.

– Встань!.. Зачем ты! Встань!

Женщина поднялась, но она не умела говорит по-русски. Лицо ее было все в слезах. Параша повела ее по лестнице к себе в комнату и спрятала за печкой.

Скоро послышался нетерпеливый стук в дверь. Параша открыла. Вошла Клара, бледная, испуганная.

– Ты спрятала в нашем доме эстонку!.. Подумай, что ты наделала! Ой, Боже, Боже, что же теперь с нами будет?

– За ней гнались с дубьем.

– Но ведь она же эстонка... язычница! Ты разве не знаешь? Эстов наши не считают за людей.

– За ней гнались разбойники.

– У нас в городе нет разбойников. У нас есть орденские братья... Где она?

– Добрая душа у тебя, Клара... Зачем же хочешь ты, чтобы ее убили? Бог тебя накажет!

– На замок господина Генриха падет худая слава...

– Клара, подумай, что ты хочешь. Отдать на погибель неповинную голову!

– Ах, ты не знаешь! – со слезами крикнула Клара. – Эсты всегда виноваты!.. Господин фогт за ослушание бросит нас с тобой в тюрьму.

– Пускай! – упрямо возразила параша. – Я не боюсь.

– Что мне с вами делать!.. – зарыдала Клара, убегая из комнаты.

Вскоре явился пастор и спросил Парашу:

– Где она?

– Кто?

– Эстонская женщина.

Параша поинтересовалась, зачем ему знать это. Он ответил, что, как пастырь церкви, он не допустит убийства и надругательства над человеком.

– Я уведу ее в свою келью. Не думай, что у пастора не хватит милосердия, чтобы спасти ее от беды.

В глазах пастора светилась ирония.

– В Московии духовное лицо не будет спасть... Ваши священнослужители – холопы деспота-царя... Тебе не понять наших обычаев.

Пастор взял за руку эстонскую женщину и отвел ее к себе в башню.

Клара сразу повеселела:

– Слава Богу! Она язычница. Пастор обратит ее в лютеранство. Не захочет пастор отпустить ее на волю. Так и этак она спасена, а мы не виноваты.

* * *

Рюссов писал: «Московит начал эту войну не с намерением покорить города, крепости или земли ливонцев. Он хотел только доказать им, что он не шутит, и захотел заставить их сдержать обещание».

Перо застыло в руке пастора. Внизу послышались шум, хохот, музыка, топанье танцующих. Генрих сегодня справляет день своего рождения. (Который уже раз в этом году! Тяжелый вздох вырвался из груди Бальтазара).

– Ах, Нарва, Нарва! – тихо говорит он сам себе. – Твоя судьба висит на волоске, а безумцы ликуют... Мэнэ, тэкел, фарес! – Исчислено, взвешено, установлено![57]По библейскому преданию, во время пира эти слова были начертаны на стене таинственною рукою в виде предсказания последнему вавилонскому царю Валтасару.

Течение мыслей пастора прервал страшный крик, раздавшийся где-то внизу. Кричала женщина. Бальтазар взял светильник и пошел по лестнице вниз. У двери комнаты, где находилась пленница, он остановился. Кричали в этой комнате.

Пастор с всею силою толкнул дверь, остановился на пороге. В комнате был мрак.

Прежде всего пастору бросилась в глаза стоявшая в углу, на столе, русская девушка.

На полу, став на одно колено, склонился господин Колленбах. Тут же около него лежала обнаженная шпага.

Пастор укоризненно покачал головой. Колленбах с трудом поднялся и, шатаясь, подошел к пастору. Он похлопал Бальтазара по плечу и пьяным голосом произнес что-то по-немецки.

Параша крикнула пастору:

– Спасите! Боюсь его!

Пастор нагнулся, поднял шпагу и вывел хмельного Генриха под руку из комнаты. Колленбах размахивал кулаками, кричал, стараясь вырваться.

Оставшись одна, Параша заперла дверь.

«Скоро ли придут наши?» – дрожа от страха, думала девушка. Она стала на колени и принялась усердно молиться, обратившись лицом к Ивангороду.

Из окна ей хорошо было видно построенную Иваном Третьим на Девичьей горе каменную крепость Ивангорода. Глаза радовали тройные стены крепости и широкие трех– и четырехъярусные башни, которых было целых десять. На них временами появились караульные стрельцы. За стенами высились куполы церкви. Клара объяснила, что называется та церковь Успенской и что русские в ней хранят «чудотворную икону» Тихвинской Божией матери. Ей-то мысленно и молилась Параша...

Утром плакала Клара. Ее оскорбил Колленбах. Он винит ее в том, что Параша дичится. Клара, озлобившись на него, по секрету рассказала, что господин Колленбах имеет жену. Живет она в другом замке, в Тольсбурге. Есть у него и наложницы: одна – бывшая уличная певица, другая – цыганка, купленная им в Литве. Клара убеждала Парашу быть стойкой, не уступать «старому ослу», как назвала она своего господина.

С этого дня они еще более подружились. Она передавала все новости, которые слышала на базаре, в лавках, в кирке. Поговаривали, что московское войско удалилось из пределов Ливонии и что в Вендене собирается чрезвычайный сейм для сбора дани московскому царю. Скоро будет заключено новое перемирие с Москвою и теперь уже надолго.

– Тогда, – молвила Клара, – господин Генрих побоится держать тебя в неволе... Ратманы не захотят гневить царя. Ты можешь пожаловаться нашему ратману Крумгаузену. Он с царем дружит. Во дворце у него бывал. Другой ратман, тоже немец, Арндт фон Деден, часто говорит о мудрости вашего Ивана. Он, как и Крумгаузен, сторонник Москвы. Не бойся! Ты будешь счастлива! Оба ратмана не в ладах с господином Колленбахом и бывшим нарвским фогтом. Они заступятся за тебя, коль скоро будет перемирие.

Параша рассказала Кларе о том, что с ней было.

Вечером ее заставили плясать... Чтобы не злить страшного Генриха, она плясала, по-московски, с каким-то хмельным рыцарем... Она нарочно прикинулась веселой, беспечной. Лихо притопывала каблуками и кружилась. Полуодетые, растрепанные, бесстыжие женщины пили вино с пьяными рыцарями, садились к ним на колени и хохотали, глядя на Парашу... Она улучила удобную минуту и убежала к себе в комнату; за ней вслед прокрался этот безумный Колленбах. Ворвался... Пришлось вскочить на стол и выбить ногой из его рук проклятую шпагу. Тогда он стал умолять, стоя на колене, чтобы она подарила его лаской. И вот она закричала... Спасибо пастору!..

* * *

Глубокою ночью, в непроглядной темени, подходило московское войско к Ивангороду. Черной ленте его, казалось, и конца не будет. Андрейка часто поворачивал своего коня и с любопытством смотрел вдаль на белую равнину, чтобы увидеть – где же войску конец? Но из снежной мглы, будто сказочные витязи из морской пучины, вылезали все новые толпы воинов, кони, розвальни и туры.

Нехотя, через силу тащили лошади за собою нагруженные добычею сани. В морозном воздухе гулко разносился по полям скрип пользьев, топот и фырканье коней, людские голоса. Все чувствовали усталость после продолжительного перехода от Дерпта до Ивангорода. Тянуло на отдых, к настоящему доброму сну. Надоело уже зябнуть в снегах и питаться сушеной рыбой да хлебом.

Рядом с Андрейкой верхом ехал Мелентий. Впереди – дворянин Кусков, а еще впереди – Василий Грязной. У него болели зубы. Он обвязал щеку тряпкой, съежился и всю дорогу потихоньку стонал. Андрейка натер себе ногу сапогом, нога ныла. Мелентий исподтишка смеялся и над Грязным и над Андрейкой:

– Дьячки вы, пономари, а не воины.

– Полно потешаться... Не услыхал бы!

– Гляди, башка, он весь в ворот ушел и носа не видать... А ведь и войны-то путем не было – одна потеха... Попужали народ – и все тут. Нет! Кабы я царем был – спуску не дал бы, так бы до самого моря напролом...

От воевод приказ: приблизиться к Ивангороду тихо, без дудок и набатов, чтобы не пугать народ. Когда проходили Псковскую землю, пошумели, погалдели, повеселились, а в монастырях и вина попили. Как говорится, и у отца Власия борода в масле. Монастырские погреба – прибежище неиссякаемое. Да и сами чернецы Богу не даром молятся. Псковские колокола до сих пор в ушах звенят. Царек Шиг-Алей таким охочим до церковных служб оказался – прямо измучил всех. Ни одной церкви не пропустит, чтоб войско не остановить. Царь Иван хоть кого святым сделает! Его боятся, как оказалось, не только в Московском царстве, но и в Ливонии. При одном его имени трепещут немецкие бюргеры. Детей им пугают...

Ивангород уже стал виден, и Нарва тоже. В Нарве огней больше – богаче она.

Ертоул уже давно в Ивангороде – ночлег готовит войску и еду.

– Эй, пушкарь, слезай с пушки! Довольно спать! К немцам приехали!

– Вылезай, кот, из печурки – надо онучи сушить!

– Полно вам галдеть! – недовольно проговорил заспанный пушкарь, вылезая из-под рогожи.

– Чего галдеть!.. Ивангород!.. Гляди!.. Вон там!

Вот уже плетни, валы, избенки сторожей... Из сугробов выглядывают бревенчатые церковушки, дома, овины, а над ними громадной темной глыбой нависла каменная крепость. Лошади, почуяв жилье, оживились, зафыркали... Люди слезли с розвальней, пошли пешком... Все встрепенулось, все возрадовалось... близок ночлег!

IX

Ливонское рыцарство тринадцатого марта съехалось в городе Вольмаре, в ста верстах на северо-запад от Риги.

Много свечей сгорело, много гневных речей прозвучало под каменными сводами мрачного Вольмарского замка.

Магистр Фюрстенберг, морщинистый, усталый, старческим голосом напомнил рыцарям о славном прошлом ордена. Он настаивал на том, чтобы все военные силы собрать воедино и двинуть к границам ливонским. Он говорил, что спор между орденом и Москвою можно разрешить только в открытой войне.

Депутаты Риги, Дерпта и других городов не разделяли взгляда магистра.

– Если такой смелый государь, как Густав шведский, не смог одолеть московита, то где же нам отважиться на войну, – заявил один из представителей Риги. – Не лучше ли заключить мир с Москвою?

Посол Риги прямо объявил, что Рига не считает себя обязанной защищать других, разбрасывать свои силы по Ливонии. Рига и другие приморские города могут защитить себя своими стенами, имея возможность всегда получать с моря продовольствие и оружие. Рига выдержит напор русских, а остальные города – каждый пусть защищается как умеет.

Ревельские послы тоже требовали заключения мира с Москвой.

Но... мир требовал денег!

На столе чрезвычайного орденского ландтага лежало письмо царька Шиг-Алея.

Шестьдесят тысяч талеров!

Каждый рыцарь почитал высокою доблестью, величайшей христианской добродетелью поношение восточного варвара – московского царя. Имя язычника-московита не раз упоминалось с презрением.

Провинциальные магистры, духовенство и все дворянство, ругая Ивана и московитов, превозносили свои добродетели, свое собственное, якобы недосягаемое благородство.

Всем хотелось мира, но никому не хотелось денег давать.

Угроза нашествия?! Да, она пугала, возмущала, но ведь и в самом деле у рыцарей есть крепкие, неприступные замки. А может быть, до этих замков московиты и не дойдут? А может быть, что-нибудь случится, что помешает московиту напасть на Ливонию? А может быть... Да мало ли что может быть! Не лучше ли не торопиться?

Магистр и архиепископ твердили одно:

– Деньги или войско? Коли мир – не жалейте, братья, денег на такое великое дело! Родина в опасности!

Один бургомистр, толстый, в черном бархатном камзоле, сверх которого вокруг шеи, прикрывая грудь и часть спины, надет был золоченый колет, вытаращив глаза басисто прокричал:

– Лучше нам потратить сто тысяч талеров на войну с Московией, чем платить один талер дани московскому деспоту!

Глаза его были налиты кровью, громадные усы его прыгали.

Нашлись храбрецы, поддержали его: поднялся шум. Они требовали самим, первым, напасть на Московию.

– Соберем войско, – кричали они, размахивая кулаками, – и после пасхи, ранней весною двинемся опустошать Московскую землю! Отомстим за пролитие немецкой крови! Наши отцы обращали в бегство этих варваров. И теперь они не так сильны, чтоб нельзя было их победить. Нам помогут шведы, датчане... Никто не любит «московитов». Все их опасаются!

Раздавались речи, что немцы – народ наступательный. В этом и есть источник всего хорошего, что они сделали. Кто истребил полабских славян? Кто открыл после того путь немецкой христианской шпаге в Чехию и польские земли? Разве забыли благородные рыцари, как гордый архиепископ Като писал из Майнца Римскому Папе о славянах: Хотят ли они того, не хотят ли, а все-таки должны склонить свои выи немецким князьям. И разве немецкий святой, праведник Бонифаций, величайший и усерднейший проповедник христианской веры в Германии, не называл славян «самым жалким и отвратительным племенем»? В Россию христианство должно прийти с немецким мечом. Русские считают себя христианами, но они хуже язычников. Немцы – народ благородный, великий, возвышенный, на челе которого Бог положил печать своего духа и даровал самую продолжительную жизнь между всеми народами.

– Немецкий народ уже однажды владычествовал над миром! – кричал рыжий в синем камзоле рыцарь с крысиным ртом. – Вспомните Оттона, времена императоров франконских и Гогенштауфенов! Разве не оправдали они свой титул «распространителей царств»?

Воинственность храбрецов заразила немногих; напрасно выхватывали они шпаги и грозно размахивали ими. Напрасно поминали имя второй «священной Римской империи»[58]Империя объединенных германских наций. и немецких императоров. Злобные выкрики, проклятия, гордые возгласы о славе орденского оружия не могли уже поднять духа в приунывшем рыцарстве.

Худой, бледный дворянин, вскочив с своего места, сказал:

– Мы променяли полотно и замшу рыцарских одежд сперва на камлот, потом на сукно, наконец, на бархат. Украсили жен своих перлами и дорогими алмазами, а сами обрядились в золотые цепи, отказавшись от стальной кирасы. Цветущая Ганза возит к нам заморские вина и разные роскоши и тем губит и старцев и молодежь... Вечные праздники в городах и замках! Вечные слезы в деревнях! Чего мы добьемся при такой жизни?

Молчание было ответом захудалому дворянину. Его выкрики сановитым рыцарям показались дерзкими.

Заговорил бургомистр города Дерпта, высокого роста, чернокудрый красавец – Антоний Тиль.

Хлопнув с сердцем рукой по столу, он сказал громко и властно:

– Довольно! Много дней мы толкуем, как помочь себе, и ничего не выдумали. Позор! Скажу одно: кого бы ни пригласили мы к себе на защиту – никто за нас не захочет бескорыстно воевать. Так или иначе придется нам отвечать своими собственными головами и кошельками! На одних кнехтов надеяться – безрассудно. Если вы немцы, то отдавайте все свое честное достояние на пользу родной Ливонии; все украшения жен своих; золотые цепи, браслеты; все, что у нас есть дорогого в запасе, все продадим! На эти сокровища наймем войско. Сами все соберемся вместе и смело пойдем навстречу неприятелю, чтобы или победить, или погибнуть. Не станем поступать, как прежде делалось: каждый свой угол берег, и враг мог поодиночке всех нас побить. Похоже ли это на немцев? Если мы решимся поступить так, как я говорю, биться в открытом поле, то не опозорим своих предков. И не так дешево будет стоить новое укрепление городских стен, постройка новых валов и башен. Нужно много средств и времени для того! Да и бесцельны иной раз самые сильные и обширные укрепления.

Тиль вспомнил ряд случаев из истории, он указал на падение Константинополя, Офена и других мощных крепостей. Лучше померяться с врагом в открытом бою и с честью пасть, чем бежать от врага и уклоняться от битвы.

Тиль своею речью навеял еще большее уныние на ландтаг. Никто не поддержал его. Глубокое молчание, пожимание плечами и вздохи рыцарей были ему ответом.

Вдруг в палату вбежал человек и испуганно завопил:

– На небе знамение! Погибли мы все, погибли!

Ливонские вельможи, накидывая на плечи шубы, торопливо вышли из замка.

Прискакавший верхом на коне седобородый астролог сказал запыхавшись:

– Гибель грозит Ливонии!.. Сия метла выметет всех нас из приморской земли. Вот труба, глядите!

Посеребренные луной мирно спали маленькие домики. Величественная тишина царила в городе. По небу медленно ползла громадная звезда с огненным хвостом наподобие метлы. Зеленые мертвящие лучи ее наводили ужас.

Астролог снова скрылся в узких переулках.

Дрожа от страха, бледные, смущенные, вернулись рыцари в замок. Торопливо, с неожиданным усердием, наперегонки начали раскошеливаться.

Город Дерпт отвалил десять тысяч, Ревель, Рига и другие – пятьдесят тысяч талеров. Счетчики не успевали собирать деньги.

Ландтаг единогласно решил снарядить в Москву посольство, чтобы оно отвезло поскорее деньги царю и заключило бы с ним новый договор о дружбе на вечные времена.

Ужас глядел на рыцарей изо всех темных углов громадного сводчатого зала.

Унося в душе страшное предчувствие, собравшиеся разошлись по домам...

Фюрстенберг, однако, все еще не теряя надежды на вооруженную борьбу с Москвой, рассылал курьеров по всей стране; от командора к командору, от города к городу скакали они, взывая о помощи, побуждая к военным действиям против Москвы, но если сам ландмаршал Ливонского ордена Христоф Нейенгоф фон дер Лейс отстранился от похода на русских, чего же можно было ждать от рядового рыцарства?

Курьеры возвращались к магистру ни с чем.

* * *

Утром во вторник, на первой неделе великого поста, Параша узнала, что в Ивангород вошли русские войска.

С радостью она узнала и то, что Колленбах уехал в Тольсбург, на берег Балтийского моря. Клара говорила, что всю ночь нарвские рыцари совещались в замке, как бы им оборониться от московитов.

Клара вчера приводила с собою красивую, бойкую девушку. Худенькая, смуглая, с черными, как вишни, глазами. Крупные негритянские губы отнюдь не портили ее детски наивного лица. Звать ее Генриетта. Эта девушка говорит по-русски. Отец ее, Бертольд Вестерман, ездил в Москву, возил и ее с собой. Он крупный нарвский купец и ведет постоянную торговлю с Новгородом, Псковом и Москвою. Они жили с отцом в Москве целый год, пока не продали всей меди и селитры. Ее отец все это перекупил у приезжего германского негоцианта.

Генриетта бранила магистра и архиепископа, что они не дают отцу зарабатывать деньги, мешают ему торговать. По ее словам, в ратуше ганзейские и германские купцы потребовали у фогта деньги, чтобы покрыть свои убытки. Товары их захватили в устье Наровы орденские каперы, и купцы оттого пришли в упадок и не на что им выехать в свою землю.

Фогт сказал, что не надо возить товары в Москву, но он напишет все же магистру, а денег у него нет. Нечем ему покрыть убытки купцов. Немцы пригрозили жалобой на имя императора Фердинанда.

Ратман Иоахим Крумгаузен принял сторону немецких купцов. От этого получилась еще большая разноголосица.

Произошла озлобленная перебранка немецких купцов с фогтом. И многие нарвские бюргеры стали на защиту ограбленных немецких купцов. Они были недовольны своими властями...

У Генриетты нежный, ласковый голос и добрые глаза.

В то время когда Параша раздумывала о Генриетте, на улице поднялся шум. Опять толпы народа! Был праздник и прекрасная весенняя погода, теплая, солнечная. И потому Параша не придала значения этому шуму.

Но вот в комнату вбежала Клара. Она, задыхаясь от волнения, с трудом проговорила:

– Хмельные рыцари задумали что-то недоброе. Колленбаха нет, пойдем в город. Посмотришь сама. Теперь я не боюсь своих хозяев. Все равно! Пойдем! Внизу дожидается Генриетта. Посмотрим сами, своими глазами, что там?

Параша обрадовалась случаю вырваться на свежий воздух, на волю. Впервые выйдет она на улицу из своего заключения не как пленница.

Наскоро одевшись, девушка последовала за Кларой. Внизу действительно дожидалась Генриетта. Увидев Парашу, она бросилась к ней и расцеловала ее.

– Идемте к крепостной стене... Туда повалил весь народ.

Полною грудью вдохнула в себя весенний воздух Параша. Закружилась голова. Весна! Господи, как хорошо! Как много солнца!

– В глазах у меня все вертится... дома и люди... Поддержите меня!..

Генриетта и Клара подхватили ее под руки.

– Это пройдет... – успокоила Генриетта. – Со мной так-то сплошь да рядом бывает... Сырой здесь город и шумный.

Вскоре Параша стала чувствовать себя лучше. Не так уж резали глаза синее небо и солнце, не так дурманил весенний воздух и не так пестрило в глазах от множества людей.

Снега в городе почти не было. В канавах журчала вода, бежавшая по склонам в Нарову. Голубиные стаи кружились в воздухе. Грачи суетились на площадях. Над городом тяжелой громадой высилась башня Вышгорода (замка) «Длинный Герман». Зубцы крепостной стены и башен четко выступали на бледно-голубом небе. Теперь Параша могла лучше рассмотреть этого страшного «Длинного Германа». Она насчитала шесть «житьев». Разверзлось широкое жерло ворот в толстых стенах замка; зловеще зияла его глубокая мрачная каменная глотка, из которой с топотом и криками вылетали всадники.

Выструганными из дерева мечами мальчишки шлепали друг друга, изображая войну с московитами. И получалось у них так, что немцы побивают московитов.

У крепостных стен столпился народ. На стене тоже люди; прикрывая ладонью глаза от солнца, они напряженно смотрели вдаль, на тот берег, в Ивангород.

Параша уловила едва слышный церковный благовест. В волнении она сжала руку Генриетты. Немка поняла ее.

– Ни-ни! Боже упаси! Не крестись! Беда будет. В Нарве все церкви разорены, а попы изгнаны.

– Это наши!.. Как близко!.. – с трудом переводя дыхание, прошептала Параша.

– Шш-шш! Молчи!.. – Генриетта погрозила пальцем.

Клара подслушала, что говорят мужчины, и вернулась к девушкам встревоженная; она тихо сказала:

– Рыцари идут... Стрелять хотят в Ивангород по русским богомольцам... Глядите! Вон они!..

Среди улицы, по самой грязи, топая громадными сапожищами со шпорами, нетвердой походкой шла толпа пьяных рыцарей. В руке каждого из них был лук, а в колчане, перекинутом через плечо, торчало множество стрел. Лица их лоснились от вина и помады. Они громко хохотали, толкая друг друга. Сзади них ландскнехты вели закованных в цепи мирных жителей из русского квартала Нарвы.

– Спасайтесь, девушки! – крикнула Клара.

Клара, Параша и Генриетта бросились бежать в один из переулков. Рыцари заметили это, и двое кинулись за ними, но в канаве поскользнулись и упали в грязь. Раздался хохот, свист, ругань.

Вскоре рыцарей не стало слышно – они прошли мимо. Параша дрожала от страха.

– За что они хотят убивать наших? – со слезами спросила она Клару. – Богомольцы ведь... мирные люди.

– Пьяные!.. Они друг в друга и то стреляют, а в московских людей и подавно.

– Они убьют!..

Генриетта строго посмотрела на Парашу.

– Место ли, время ли о том говорить? Помни: ты русская... да еще в стане своих врагов...

Параша замолчала.

Клара сказала нахмурившись:

– Теперь можно всего ждать... Помни и то, что я самовольно, против закона, выпустила тебя на улицу. Будет худо тебе, а мне и того горше, коли узнают.

А вот и стена! На ней толпа рыцарей. Они достают стрелы, натягивают луки, прячась за толпою русских пленников.

Клара знала ход на стену поодаль, вправо от рыцарей. Она повела туда девушек. Через несколько минут они были на стене, поросшей мохом и кое-где от древности осыпавшейся. Отсюда очень хорошо было видно внутренность мощной русской крепости Ивангорода, его площади, дома, церкви. Отсюда были видны и бурлящие потоки водопада, низвергающиеся по гранитным скалам в стремнину реки Наровы, темно-синяя вода которой сверкала на солнце белизной пенящихся волн. Воздух наполнен был неумолчным ревом этого водяного чудища, бушевавшего в золотистом сиянии весеннего утра.

– Боже, как сегодня хорошо! – сказала Генриетта.

Параша видела, как в собор по площади тихо идут богомольцы. Их много. Тут же, невдалеке от собора, стояли на привязи кони. Иногда по площади проходили люди с копьями.

Вдруг на нарвской стене раздался дикий крик, и протяжно просвистели стрелы, пущенные рыцарями в Ивангород. Параша и Генриетта ахнули от испуга. Вот упала одна лошадь, заметались люди у собора. Поднялась тревога.

Хохот и пьяные восклицания немцев, стоявших на стене, огласили воздух. Рыцари с веселыми лицами наблюдали за тем, как люди в испуге мечутся на ивангородской площади.

Параша закрыла глаза.

– Уйдемте... Не могу!..

И, не слушая предупреждений Клары и Генриетты, она несколько раз набожно перекрестилась.

– Если бы у меня была пищаль, я побила бы ваших рыцарей... – сказала она громко, с негодованием, сходя по каменной лестнице со стены.

* * *

Андрейка возвращался из осиновой рощи, таща за собою в санках связку жердей для шалаша. Белые, как лебяжий пух, пласты снега становились синеватыми. Весело резвясь в солнечном сугреве, говорливые ручейки сбегали по желобкам и трещинам с высокого берега в реку Нарову. Распутица в полном разгаре. Трудно было по грязи и по обнаженной земле тащить в гору сани.

Нарова вздулась, потемнела – вот-вот тронется. Около берегов образовались широкие закраины. В кустарниках насвистывали снегири, юлили синицы.

При самом въезде в Ивангородскую крепость – монастырь с двумя колокольнями: одна высокая, другая приземистая, широкая; обе каменные, с отлогим основанием, уходящим глубоко в землю.

Из-под монастырской слободы в гору тянулись толпы богомольцев. Среди них можно было видеть ратных людей, проживавших в шатрах на взгорье близ монастыря, под защитою стен от северных ветров.

Весенний воздух и мерный, спокойный великопостный благовест настраивали людей на молитвенный лад. Какая война? Душа жаждет мира, тишины, дружбы, всепрощения. Скоро Пасха!

Андрейка тоже собирался сегодня в церковь и потому спешил поскорее добраться до того сада, где он с товарищами задумал поставить шалаш. Вот уже потянулись серые, обитые тесом дома монастырской слободы. А вот и березовая аллея, ведущая на площадь.

Никогда порубежный страж Московского государства, неприступный для врага Ивангород, не видел такого множества народа, как с приходом войска. Проезжие дороги превратились в пешеходные. Телеги и возы с трудом пробирались сквозь толпу. «Эй, поберегись!» – то и дело оглашало воздух. Тут же бродили свиньи, жеребята-стригунцы, козы, ягнята... Около монастыря скрипели сухие, надтреснутые голоса нищих, сидевших с деревянными чашами на пути у прохожих. Калики-перехожие тянули «лазаря».

Купцы, помолившись на все четыре стороны, развязывали товары. На лотках появились уже золотые, мухояровые и иные ткани. Плотники возились с досками, сколачивая лари. Стук топоров и молотков мешался с предпраздничным гулом толпы, ржаньем коней, с отзвуками церковного благовеста. Расталкивая всех, бродили монахи с иконами. Ратники, отдохнувшие от военных переходов, прогуливались по базару, с любопытством поглядывая на раскинутые в ларях товары.

После многих окриков, пинков, толчков и свиста Андрейке удалось все же добраться до церковного садика, где на скамье мирно беседовали его товарищи.

Нижегородский ратник Меркушка-хлебник встретил его радостной вестью:

– Гераська приходил, Тимофеев, ваш – колычевский, искал тебя.

Бечева от салазок выпала из рук Андрейки.

– Где ж он?

– В церкви. Сейчас выйдет.

Андрейка опрометью побежал в церковь.

Встреча была братской. Парни крепко обнялись.

– Жив?

– В добрый час сказать – в полном здравии.

– И я, Бог милостив...

– Вижу, Герасим, вижу... Как ты попал-то сюда?

– Осподь царя надоумил, а царь народ... Вот я, стало быть, и живу здесь...

Герасим рассказал о своей жизни в стане порубежной стражи.

Вдруг со свистом сзади в плечо Андрейки глухо вонзилась громадная стрела. Обливаясь кровью, он упал наземь. Герасим быстро выдернул стрелу. Андрейка успел проговорить: «Герасим, убили!» – и впал в беспамятство. Подбежали люди, подняли его, понесли в ближний дом. Вслед за этим на площадь со стороны Нарвы посыпались сотни стрел. Богомольцы, не поместившиеся в церкви, а стоявшие наружи, в страхе заметались по улицам. Многие из них, вскрикнув, падали, раненные стрелами. Проклятья и стоны слышались со всех сторон.

Ратники бросились к воеводам, прося их ударить из пушки по Нарве. Воеводы наотрез отказали. Царь не велел без его разрешения начинать вновь войну с немцами. «Пускай Ругодив (Нарва) стреляет, мы не будем, пока царской воли на то нет. – Так ответили воеводы. – Потерпим».

В Москву были посланы гонцы с донесением о случившемся.

X

Площади и улицы Ивангорода целыми днями были пусты, только богомольцы поодиночке, с опаской, пробирались в монастырь. Иные, не доходя, падали. Раненых уносили. Рыцари целые дни разгуливали по крепостным стенам Нарвы, высматривая людей на ивангородской площади и набережной, и расстреливали неосторожных.

В воеводской палате ивангородского дворца собрался ратный совет. Как быть с Нарвой?

Больше всех горячился Никита Колычев.

– С каких это пор повелось, – кричал он, – чтоб русский воин подставлял покорно свою грудь врагу?! Народ требует, чтоб и мы палили в них... Нельзя идти против народа!.. Сам Осподь велит нам разрушить до основания Нарву... Будем стрелять день и ночь, а перебежчиков из Нарвы, приходящих под видом друзей царя, подобных купцу Крумгаузену, всех губить и черный люд ихний надо уничтожать... Что за эсты? Что за латыши? Никого и ничего не жалеть!.. Все предать огню и мечу, чтоб проклятые ливонцы навсегда запомнили нас, русских... Камня на камне не оставить от Нарвы – вот что по чести надлежит нам теперь сделать... Если мы не будем губить немцев, ратники сами учнут избивать их...

Лицо боярина Никиты налилось кровью, щеки раздились, глаза сверкали злобою; он грозно потрясал кулаками, обратившись в сторону Нарвы.

Спокойно, с едва заметной усмешкой на губах, следил за ним Алексей Басманов.

После Колычева говорил Куракин. Он был старый воин. Выше всего ставил порядок в воинских делах. По Казанскому походу знал он и военную повадку царя. Иван Васильевич не из тех, что, очертя голову, не проведав обо всем, бросается в драку. Знал он и то, что царь в спорах с Ливонией особенно осторожен, ибо он не хочет ссориться с германским императором.

– Вольно рыцарям бунтовать! – сказал он. – Видит Бог, мы не зачинщики... А коли Богу и царю станет угодно вразумить рыцарей – мы послужим тому благому делу с честью. Вот мой сказ!

Воевода Данила Адашев поддержал Куракина: не идти на поводу у ругодивцев! Без царского приказа ни-ни!

Сабуровы-Долгие и стрелецкие головы Сырахозины, Марк и Анисим, настаивали на том же, на чем и Колычев. Нечего-де ждать царского приказа, а начинать немедленный штурм Нарвы, не щадя ни снарядов, ни людей, идти напролом. И повторяли то же, что кричал Колычев: «Не оставить камня на камне от Нарвы и перебить всех мнимых наших друзей», и тоже поминали ратмана города Нарвы Иоахима Крумгаузена.

Поднялся со своего места Алексей Басманов. Спокойный, чинный вид его смутил многих.

– Чего ради мы будем лезть на рожон? Любо мне видеть вашу ярость, бояре, и слушать речи единомысленные... В них гнев и храбрость – украшение древних княжеских и боярских родов. Но всегда ли мы должны следовать велениям древней крови? Вы будто сговорились, подбивая нас на преждевременность.

Глухой говор и шепот в толпе бояр.

Колычев не стерпел, вскочил:

– Слушать надо народ, воинников! Да и древнюю кровь нелишне послушать!.. Что нам германский император!

Кто-то ехидным голоском, нараспев, сказал:

– Чешись конь с конем, а свинья с углом!..

Басманов, не обращая внимания на слова Колычева и этот выкрик, громко и строго продолжал:

– Так и этак слушать надо царя, самодержца! Древняя кровь говорила: «сила закон ломит», а ныне закон силу ломит. Воля Божья, а суд царев! Как государь Иван Васильевич прикажет, так и будет. А врагов мы бить умели и сумеем.

Помрачнели лица бояр. Колычев закашлялся, перекрестив рот. На висках у него надулись жилы.

Сидевший в самом углу позади бояр Василий Грязной с озорной улыбкой рассматривал бояр и воевод, ошеломленных речью Басманова. Потирал самодовольно колени ладонями.

Воевода Куракин крикнул весело:

– Добро молвил, Алексей Данилыч!.. Не можно так: што воевода, то норов! Порядок нужен! Единомыслие! Бранное поле – не курятник!

Басманов продолжал:

– А Якима Крумгаузена и прочих нарвских купцов не троньте. Беду наживете! Тут царево дело. Государь ведает...

Колычев шепнул соседу, боярину Разладину, в ухо: «Измена!» Разладин в ухо же ответил: «Изменив древности, долго ли изменить родине?»

И вдруг глаза Колычева встретились с черными игривыми цыганскими глазами чернокудрого Василия Грязного. Вспомнилась зимняя ночь в Москве, пыточный подвал... Никита Борисыч приветливо кивнул головой Грязному... Тот еще приветливее ответил ему. Колычеву это польстило.

«Что за человек? – подумал он. – Ведь такой красавец и такой весельчак! Только бы ему потешать бояр на пирах, а он... трется около дворца, ужом вьется, извивается, прислуживается! Удивительно!»

Воевода Бутурлин, рыжий великан, хриплым от неумеренного пития голосом провозгласил:

– Задор бывает, когда силы не хватает... А у нас сила есть! Слава Богу!

Худощавый, с раскосыми глазами, богато одетый, князь Афанасий Вяземский, вытянув худую шею из кольчуги, смеясь сказал:

– Сколько бы мы тут ни толковали, а умнее царя все одно не будешь!.. Клянусь в том!

После совета, расходясь по своим шатрам, бояре липли к Колычеву: вздыхали, сочувствовали ему.

– Так уж у бояр, стало быть, своей головы и нет? Басманов, Вяземский, Бутурлин, Куракин – ласкатели царские, льстятся к нему, говорят не то, что думают... Выслуживаются...

Колычев, испуганно оглядываясь по сторонам, шептал с беспокойством:

– Домовой меня толкнул! И чего я вылез? Кто меня спрашивал? Будьте добреньки, братцы, отойдите от меня... Не подумали бы о нас чего... Не надо казать вида, что мы заодно... Спорить нам друг с другом надо, ругать друг друга матерно... Сам Андрей Михайлович Курбский сердится, коли к нему жмутся его друзья... Схлыньте от греха! Бог с вами! Не прогневайтесь!

* * *

Ратники не раз хватались за оружие, чтобы ответить ливонцам ударом на удар, но воеводы Куракин, Басманов, Бутурлин и Адашев стояли на своем: «Нельзя, покуда от царя не прибудут гонцы».

Народ умолял Куракина на коленях, чтоб тот дал приказ пушкарям открыть огонь по Нарве, надо «немчина» проучить!

Куракин теперь был спокоен. На его губах даже появилась улыбка, когда к нему пришли с жалобами на ливонцев посадские. Был он дороден видом, широкоплеч, высок, с пышными седыми кудрями и говорил хмуро и вразумительно: «Не время! Обождите! Не время!»

Посадские ворчали:

– Собака и та ласковое слово знает, добро помнит... А немцы все позабыли и Бога позабыли... Уж мы ли их не уважали! Мало ли они, дьяволы, от нас поживились. И город-то наш – Ругодив. Чего же на них смотреть? Чего терпеть?

Воеводский дьяк Шестак Воронин смеялся:

– Водяной пузырь недолог. Надувается, надувается, да и лопнет! Так и Нарва, так и немцы. Потерпите, братцы!

Ходить по улицам страшновато. А уж как хотелось бы спуститься на набережную да полюбоваться водопадом и рекою!

Лед тронулся. Глухо, наваливаясь одна на другую, со скрипом медленно движутся большие льдины. Шелестят обломки их, буравя каменные оплечья берегов. На некоторых льдинах уплывают к морю трупы, конская падаль, изрубленные шеломы, сломанные сабли... Это с верховьев Наровы. Солнце целые дни освещает пустынные окрестности.

Жители Ивангорода, в страхе творя молитву, на все это смотрели издали: из окон, с чердаков, с башен, с колоколен. А уж как обидно встречать весну украдкой!

Андрейке выпала доля и того хуже. Весь обвязанный, в темном углу монастырской кельи, он метался в жару, бредил... Бредил какою-то громадной пушкою, которая должна сметать всех врагов Москвы...

– Полпуда зелья! – кричал он. – Клади! Сыпь Чего зеваешь?! Полпуда!..

Герасим не отходил от него. Нашли лекаря, еврея, сбежавшего в Ивангород из свейской земли. Лекарь успокаивал Герасима, уверяя, что Андрейка выживет, поил какими-то травами, делал раненому перевязки, заботливо ухаживал за ним.

Сами воеводы: князь Куракин и Басманов, однажды навестили московского пушкаря. Слух и до них дошел о «смышленом мастере», коего сам царь наградил ефимками за стрельбу.

Басманов обещал хорошо заплатить лекарю, если он вылечит Андрейку.

Томительно тянулись дни в Ивангороде. Каждый чувствовал себя в осаде. Никуда спокойно, беззаботно показаться нельзя.

Базары опустели. Ощущался недостаток в мясе, хлебе. Стали ловить голубей – их есть. «Грешно, да ничего не поделаешь!» Вот уже скоро две недели, как тянется эта нудная, убогая жизнь у ивангородцев. А гонцов от царя все нет и нет.

Иногда Андрейка по ночам бредил Охимой. Кричал, сердился. Герасим почесывал затылок, покачивая в задумчивости головой. Конечно, у него, у Герасима, есть своя невеста, Параша... Но ведь Андрейка ничего не говорил. И вдруг... Охима!

Долго думал Герасим об этом, сидя около постели товарища. Снова поднялись мысли о плененной ливонцами Параше. Жива ли она? Что с ней?

Сердце Герасима было полно ненависти к немцам. Трудно становилось дышать от гнева при мысли о тех обидах и несправедливостях, которые чинили ливонские власти на рубежах, где он служил в сторо́же. А теперь и вовсе!.. Где же это слыхано, чтоб стрелять в тех, кто с тобой не воюет? Где же перемирное слово! Параша! Андрей!.. О, если бы царь дал приказ!.. Этого приказа с нетерпением все ждут, все ратные люди в Ивангороде. Народ истомился! Бессильная ярость тяжелее стопудовой ноши... Окаянные немцы!

В войске уже ропот пошел на Басманова, на Куракина, Бутурлина, Адашева. Кто-то посеял в народе сомнение: «Уж не измена ли?!»

По вечерам в углу, где лежал Андрей, нудно трещала лучина в светце, шипели угольки, отстрекавшие в подставленную лоханку. Угольки, попавшие в воду, кружились на поверхности, чадили.

Сквозь полумрак Герасиму видно было бледное, неживое лицо товарища. Душили слезы. За что? За что проклятые немцы хотели убить Андрюшу? Что он им сделал?

* * *

Не получая отпора, рыцари чувствовали себя героями! Целые дни верхами разъезжали вместе с конными ландскнехтами по улицам, вооруженные с головы до ног. Женщины прятались, страшились насилия. Кое-где на виселицах видны были повешенные русские пленники.

Сами ратманы, пробовавшие остановить расходившихся рыцарей, – Иоахим Крумгаузен и Арндт фон Деден, – опасались нападения воинственно настроенной толпы, заперлись у себя дома и уже не делали попыток обуздать нарвское дворянство.

Фогт Эрнст фон Шелленбург возглавлял рыцарство. Но все же приходилось и ему задумываться о дальнейшем. Ведь даже самый глупый человек понимал, что беспричинный обстрел Ивангорода не пройдет даром. Не таков царь Иван! Не таковы московиты!

Немцы с большой тщательностью принялись укреплять замок. На башню «Длинный Герман» втащили пушки. По стенам замка расставили много орудий; углубили рвы вокруг замка. О посаде же, окружавшем Вышгород (замок), застроенном почти сплошь деревянными домами, у рыцарей и заботы не было.

Простой народ понял, что замок в случае осады станет убежищем только рыцарей и дворян, а городское население будет брошено в жертву неприятелю. Рыцари боялись своего народа, простых посадских людей, которые часто бунтовали в ливонских городах.

Так нередко случалось и в прежние войны. Именитое дворянство и купцы прятались в крепости со своими слугами и любимчиками, а посадский народ оставляли незащищенным.

Среди обывателей и теперь поднялся ропот.

Рыцари и ландскнехты бросали недовольных в подземелье, заковывали их в цепи и пытали, выдергивали языки, замуровывали в кирпичные стены замков, рубили головы.

Параша оказалась на положении узницы. Кларе велено было запирать ее на замок; кроме воды и хлеба, ничего не давать. Параша узнала от Клары, что Колленбах не вернется в Нарву. Он будет жить в Тольсбурге, пока не кончится война. Пастор Бальтазар просил фогта отпустить Парашу на волю, в Ивангород. Фогт ответил, что ему дан свыше приказ, чтоб иностранцев из Нарвы не выпускать, пока на то не будет особого распоряжения.

Улицы Нарвы опустели. Жители копали землю, устраивали подвалы, землянки.

Клара, принося Параше еду, плакала.

– Ой, что-то будет! Что-то будет! Меня убьют... Во сне я видела, будто куда-то провалилась.

Добрые глаза Клары выражали страх.

Параша успокаивала: кто ее тронет? Зачем? Если придут московские люди, она, Параша, заступится за Клару, расскажет русским воинам, как за ней ухаживала Клара, как оберегала ее.

В городе наступила зловещая тишина. Только голоса резвившихся на дворах и улицах ребятишек отчетливо слышны были Параше.

Мальчики играли в войну. «Рыцари» с ожесточением били московитов, плевали в них. Этому их учили начальники ландскнехтов.

Параша вспомнила, что теперь вербная неделя, скоро будет Пасха! Она подолгу молилась. Во всех молитвах одно и то же: желание поскорей вернуться опять на родину.

И вот однажды во время ее молитвы вдруг прогремел гром, стены дома содрогнулись, на улице послышался крик. Не успела подбежать к окну, как раздался новый удар, еще более грозный.

Послышался стук по лестнице. Пастор торопливо спустился вниз из своей башни.

Через площадь бежали мужчины и женщины с детьми. Лица их были полны ужаса.

Дверь распахнулась; на пороге – Клара.

– Слышишь!.. Из пушки! Ваши! – проговорила она тихо, с ужасом в глазах.

Параша набожно перекрестилась.

– Заступись за меня!.. – прошептала старая Клара, взяв руку Параши. – Но они могут до той поры убить и тебя! Пушка не разбирает! Мне себя не жаль!.. О себе я не думаю.

Клара умоляюще смотрела на девушку.

Богатые люди в повозках и верхами в страхе побежали из города в глубь страны, бросив все на произвол судьбы.

* * *

Здоровье Андрейки быстро поправлялось. Пятого апреля он уже стал около своих пушек. От царя пришел приказ взять Нарву. С особым удовольствием вкладывал он в орудия зажигательные ядра, густо обмазанные горючей жидкостью. Однако подошедший к нему сотник велел заменить зажигательные ядра каменными. Воевода пока не велел стрелять огнем. «Мы не хотим карать их – хотим образумить», – вот его слова.

Переплыв следующей ночью в челноке через реку Нарову в лагерь русских, пятеро эстонцев рассказали, что при первых же выстрелах русских пушек в Нарве произошел мятеж. Черный люд поднялся против рыцарей. Восставшие требовали присоединения Нарвы к Московскому государству. На сторону их перешли и некоторые знатные горожане. Ратманы – Иоахим Крумгаузен и Арндт фон Деден – тоже склоняли горожан перейти под власть русского государя.

Рыцари обвинили Крумгаузена и фон Дедена в измене. Они кричали повсюду на площадях и в замке, что оба ратмана подкуплены царем Иваном. Будто они получили от царя грамоты на свободную торговлю по всей Руси и теперь надеются на еще большие выгоды и милости.

Грозили обоих убить.

Вожаки простого народа кричали в ответ:

– Мы хотим правды, мира! Мы верим русским.

Эсты передали воеводам Куракину и Бутурлину желание оставшихся в Нарве эстов перейти на сторону московского войска.

Вот когда Андрейка понял, почему не следует громить Нарву огнем. Вот когда он уразумел и присланный из Москвы царский приказ о том, чтобы стрелять «токмо по Ругодиву и ливонские села и деревни не воевать. Ругодив нарушил мир, так один Ругодив и должен отвечать». Царь Иван не хочет торопиться, ждет: не образумятся ли рыцари?

Опять нижегородские земляки собрались вместе, поселились в одном шалаше: Андрейка, Герасим и Мелентий.

Вечером восьмого апреля после долгой и злой стрельбы из пушек все трое собрались у костра. Варили уху в котелке. Позвали в гости эстов, кое-как объяснявшихся по-русски.

– Да, – сказал Мелентий Андрейке, – хватил ты спелой ягоды куманики!.. Как жив только остался?

– Молится кто-то за него... – подмигнул со значением Герасим.

– Одним словом, лежи на боку да гляди в реку! – усмехнулся Андрейка. – А я уши развесил... не к месту. Вот и все! Обождите, и мы дадим немцам под сусалы да под микитки!.. Свое возьмем!

Эсты засмеялись.

– Хорошие люди и там есть, – показал на них Герасим. – А ты огнем хотел палить без разбору... Чай, и зазноба моя там... Не буянь, гляди, со своими пушками... Поостерегись!

– Ты больной все бредил о какой-то громадной пушке... – сказал Мелентий.

– Мысль у меня такая есть, – сконфуженно улыбнулся Андрейка. – Ладно! Ждем-пождем, что-нибудь да и выйдет.

– И Охимушку поминал... – лукаво подмигнул Герасим.

– Ладно болтать! – отмахнулся Андрейка. – Ты уж помалкивай!.. У Охимы жених есть.

Уха поспела. Мелентий вылил ее в большую деревянную чашу. Нарезал хлеба. Парни усердно принялись за еду.

Спустилась звездная весенняя ночь. Из окон монастыря доносилось пенье иноков. Дышалось легко, мысли были бодрые, веселые.

Андрейка испытывал особую радость оттого, что снова здоров и сидит опять со своими друзьями.

– Не возьму я в толк, – сказал он, – пошто лыцари на свете живут? Зачем они?

– Бога чтоб обманывать, – произнес один из эстов. – Думать о себе высоко-высоко!.. – он поднял руку выше головы. – На самой верхушке, выше всех людей, где Христос... а сами – низко-низко, где ползает жаба...

– М-да, это не по-нашему, – вздохнул Герасим. – Вот наш родной город Нижним прозывается, а стоит на горе. Смиренным Бог помогает.

– Лыцари не живучи. Все ветром они просвистаны. Норов соколий, а походка воронья. Надуются и лопнут.

– На стене прятались за наших пленников. Уж што это за воины! – отставляя в сторону пустую чашу, пожал плечами Мелентий.

– Они норовят сунуть других за себя воевать, – сказал все тот же эст, доедая уху. – И в железо вечно прячутся... своей крови боятся, на чужую не нарадуются.

– Стало быть, кони чужие, только кнут свой. Домовито, нечего сказать, – усмехнулся Андрейка.

– И-их, и каких только людей на свете нет! – вздохнул Мелентий. – Вот только не встречал я таких, чтоб кого-либо за себя есть просили... Всякая тварь норовит, чтоб в свой рот, а не в чужой...

– Зато бывает так – в свой получше, а в чужой похуже. Я на лед послов пошлю, а на мед сам пойду. Бывает!

Все охотно с этим согласились.

– Есть, есть такие-то и среди нашего брата... – презрительно сплюнул в сторону Герасим. – Што им мать-отчизна? Было бы самим всего вдоволь... Не товарищи они нам! Те же враги!

– Таких кистенем крестить, что только себе... – сказал, сдвинув брови, появившийся Кречет. – Это самые последние твари! Дармоеды! Чужеядцы!

Андрейка хмуро посмотрел в его сторону, ибо давно уж приметил, что именно он, Кречет, все норовит только для себя урвать. «Уж кто бы говорил, только бы не ты!»

Разговор затянулся до полуночи.

Огонь в костре угасал. В безветренном воздухе синими струйками исходил дымок от тлеющих углей. Помолившись, ратники легли спать. Устроили на ночлег и эстов.

XI

В русском войске вошло в обыкновение, – выйдя из шатра, после сна, смотреть в сторону Нарвы. В это солнечное весеннее утро страстной субботы ратники увидели множество людей, открыто стоявших на стенах крепости и размахивавших белыми знаменами.

Вслед за тем и на ивангородских колокольнях заколыхались такие же длинные белые полотнища.

Герасим и Андрейка рты разинули от удивления. Старый воин, оправлявший коня, молвил сурово:

– Мира просят, – и добавил: – Уж не впервой... Да как им верить! Согласия нет у них. Кабы я был воеводою, силою взял бы мир. Тпру! Н-но!

Старый воин вскочил на коня, перекрестился и тихой поступью поехал к воеводскому двору.

Андрейка и Герасим переглянулись.

– Ужели мир?!

– Куды тут! Круто взяли! Не выпрямишь!..

– И я тож думаю. Попусту, что ль, мы их земли с нарядом объехали. Царь не ради забавы наготовил огненных орехов!

– Глянь, глянь, Андрейка! Через реку-то лодка с их стороны плывет... Люди, гляди! И все машут, машут... Чьи такие?

Парни отбежали от шалаша, приблизились к берегу. В лодке пятеро: четверо мужчин, одна женщина. В руке у нее шест, на нем белое полотнище с крестом.

– Ого! Здорово! – весело вскрикнул Герасим и помчался по отлогому берегу вниз, туда, где должна была причалить лодка.

Со всех сторон из крепости по берегу бежали люди.

Окруженные ратниками, у крепостных ворот появились Куракин и Басманов. Они стали дожидаться нарвских послов у ворот.

Высокий, в дорогой серебряной кольчуге и красных сафьяновых сапогах, важный, сановитый, хмуро взглянул Куракин на послов.

Они назвались: Иоахим Крумгаузен и Арндт фон Деден.

Провожатыми их были два простых горожанина: купец Бертольд Вестерман, с ним девушка – его дочь Генриетта; другой – купец Вейсман.

Крумгаузен сказал:

– Бьем челом от имени всего города, чтоб государь нас пожаловал! Пусть государь возьмет нас на свое имя! Мы не стоим за нашего фогта. Он стрелял – мы не могли его унять. Он воровал на свою голову. Мы отстаем от мейстера и всей Ливонской земли. Мы хотим ехать к государю. Купец Вейсман останется заложником.

Андрейка и Герасим находились в толпе ратников, около воевод и послов.

– Добро, Яким, добро Захар! – сказал Куракин, знавший ратманов и раньше, по Москве. – Обождите в воеводской избе, дело не простое – обсудим сообща, как тому быть надлежит.

Куракин приказал проводить немцев в воеводскую избу. Вестерману с дочерью воевода разрешил поместиться в доме наместника. Поставил около них стражу...

В пасхальную ночь буйно трезвонили колокола; народ толпами бродил по площади и по улицами; шепот, улыбки... Весенний воздух, гордость могуществом родного государства поднимали в людях бодрое, полное веры в победу настроение.

Никто не опасался теперь спокойно ходить на воле.

Воеводы строго-настрого запретили хмельное, а попы – греховное. Но как не согрешить? Конь о четырех ногах, да и тот спотыкается. И почему-то в святую ночь будто сам воздух наполнен соблазнами, да и девушки смотрят не как всегда. Иной раз кровь в голову ударяет от их ласкового взгляда. Хочется смеяться, хочется счастья! Казалось, сама земля дымится греховной, плотской радостью. Война – войной, а любовь... Никакая сила не одолеет ее!

Церкви всех вместить не могут – не зазорно провести время под колокольный звон в вишневых садах на берегу. А эта самая немка, Генриетта, не девка, а небесное какое-то явление. Ресницы ее бархату подобны... Тонка и пуглива, как козочка. А глаза?! Андрейка стал подбивать Герасима пойти к дому наместника, посмотреть, – может, она не спит, и они ее увидят.

Герасим расхохотался:

– Еще ребро у тебя не поджило, а уж ты...

– Мне што!.. – развел руками Андрейка. – Я так... Ради тебя... Мне теперь не до этого.

И хотя Герасим ему не поверил, решили идти.

Пробравшись длинной березовой аллеей к дому наместника, парни стали прогуливаться вокруг дома, тайком заглядывая в окна, – темно!

– Спит, – прошептал Герасим.

Андрейка сочувственно вздохнул:

– С дороги, устала...

Робко присели на ступеньку лестницы. Все смешалось: отдаленное пасхальное пенье, гул толпы, бродившей по площади, ржанье сторожевых коней, неумолчный рев водопада. Вода за ночь в реке прибыла. Сквозь деревья блестела волнистая поверхность, а там, дальше, городские стены Нарвы и сам Вышгород – громадное каменное чудище. Его башни кажутся рогами.

Шорохи воды, расползающейся по прошлогоднему валежнику, волновали, словно кто-то нашептывал на ухо, задорил, звал к иной, сказочно легкой, беспечальной жизни...

– Да... – с грустью вздохнул Андрейка. – Дела не видать.

Но только хотели они уходить, дверь дома отворилась, и женский голос спросил:

– Скажите, добрые люди, зачем сторожите нас?

Она! Что ответить?!

Герасим произнес равнодушным голосом:

– Отдохнуть малость сели. Да вот и Нарову смотрим. Уж больно быстра, бурлива... И что за река такая?! Страх!

– Шумит дюже... – подтвердил Андрейка. – А ты сама-то чья будешь?

– Родилась я в Москве! Там бывала я...

– Немчина дите, а родилась в Москве! Чудно!

– Мой батюшка и матушка жили там. Милостию великого князя... и я жила там.

– На нашу сторону, стало быть, перешла?

– Я и в Нарве была ваша сторона... Русский царь возьмет Нарву – будет хорошо. Пленники там ваши есть... Одну русскую мы хотели к вам взять. Фогт в замок ее запер... Параша – хорошая девушка... Ваша, русская.

Герасим онемел. «Параша!» – дыхание остановилось.

– Колленбах – злой человек!.. Его надо убить!.. – сердитым голосом продолжала девушка.

– Параша! – собравшись с силами, прошептал Герасим.

– Я-я! Парраша... Парраша!.. Хорошая!.. Кррасивая... дочь казака... казака... Нет, стрелица...

Герасим, овладев собой, стал расспрашивать Генриетту. Андрейка, ничего не слыхавший от Герасима об этой Параше, диву давался любопытству Герасима, вопросительно заглядывал в лицо товарищу. Генриетта подробно рассказала все, что знала о пленной девушке. Когда начался бунт, рыцари схватили Парашу и увезли в замок. Они хотят отправить ее в Тольсбург к господину Колленбаху. Этот человек – вельможа, богач. Рыцари у него в большом долгу. Они стараются ему услужить. Он знают, что господин Колленбах хочет ее сделать своей наложницей.

Герасим и Андрейка низко поклонились Генриетте, поблагодарили ее за беседу и поплелись к себе в шалаш.

В ночной тишине весело перекликались колокола. Герасим неохотно, хмуро открыл Андрейке свою тайну, рассказал о своей невесте.

* * *

Воеводы согласились на отъезд в Москву нарвских послов. Они знали, что царя интересует немецкий купец Крумгаузен. Знали и то, что Иоахим известен своею честностью, полезною для Москвы торговлею. Однако для надзора послали с немцами двух дьяков.

Послы уехали в Москву в самую распутицу. Воеводы советовали им обождать, но Крумгаузен говорил, что «надо ковать железо, пока горячо».

Воеводы выдали им «опасную грамоту».

Стрельба по Нарве прекратилась, хотя и Куракин и Басманов все еще не доверяли нарвским властям, зная коварство немцев.

«Охочие люди»[59]Добровольцы. – эсты, латыши и финны – рассказывали, что партия Крумгаузена – «московская сторона» – вначале было одержала победу в ландтаге, потом рыцари ее снова оттеснили.

Куракин, Басманов и прочие воеводы хорошо знали, что творилось в Нарве. У Куракина были верные люди там, обо всем ему доносившие. Однажды ему стало известно, что немецкие власти тайно послали просить помощи к Готгарду Кетлеру, коадъютору гермейстера, феллинскому командору. Куракин узнал даже и то, что Кетлер дал приказание собирать в Эстонии гаррийских и вирландских помещиков, чтобы поспешить Нарве на помощь.

Куракин зорко, с большим вниманием следил за каждым шагом немецких правителей Нарвы.

Рижским и ревельским кнехтам пробраться незаметно не удалось. Их подстерегли посланные Куракиным под видом нищих лазутчики, в числе которых был и Герасим. Они близко видели прибывших в Нарву тысячу конных и семьсот пеших латников, хорошо вооруженных, с ног до головы прикрытых железом.

Кнехты, конные и пешие, вошли в город тридцатого апреля.

Лазутчики также донесли и о том, что в нескольких верстах от Нарвы, в оврагах и в лесу, расположился с войском только что прибывший ревельский командор фон Зеегафен с гаррийским и вирландским рыцарством. Сюда же приехал со своею свитою помощник гермейстера Кетлер.

Московские воеводы поняли, что Нарва обманывает их; по обыкновению, немцы готовятся нарушить свое слово. Однако воеводы старались не показывать вида ливонским властям, что им все известно. Они отправили в Нарву своих людей объявить населению царскую милость и обещание оградить их от мести со стороны ливонского магистра. В ответ на это нарвские власти выслали своего нового ратмана, а с ним четырех горожан.

Ратман заявил воеводам:

– Мы не посылали к вам тех, кто поехал к царю. Это ваша ошибка, а их самовольство. Мы никогда не хотели и теперь не хотим отложиться от Ливонии. Власть магистра – единственная законная для нас власть.

Им ответили:

– Тогда вы останьтесь у нас, подождите возвращения от царя тех, прежних ваших послов, с ними и поговорите. Яким и Захар скоро приедут из Москвы и покажут вам договор.

Послы не соглашались на это – ушли обратно в Нарву. Воеводы отпустили их с честью.

– Коли так, господи благослови!.. – сказал с хмурой улыбкой Куракин, даже рукава засучил. – Возьмемся за дубину. Не к лицу русским терпеть обиды от стада свиней.

За реку был переброшен небольшой отряд – сторо́жа под началом Герасима.

Хотелось проверить: нападут на него командоры или нет. Другой отряд ратников был спрятан в засаде.

Зеегафен, увидев русских, тотчас же погнал своих латников против немногочисленной сторо́жи, которая и отступила к берегу. Обе стороны потеряли несколько человек убитыми и пленными.

Пленные кнехты, приведенные в Ивангород, были равнодушны к неудачам Ливонии.

Они сказали:

– Ругодивцы изменили вашему государю. Они поклялись не сдаваться вашему царю и великому государю. А ревельский командор и вовсе не хочет защищать Нарву. Третьего мая он уведет свое войско. Отпустите и нас Мы тоже уйдем с ним. Хотим вернуться к себе на родину, в Баварию.

Их обезоружили и отпустили, но только не в Ревель, а на юг, к Пскову. Никто никогда в русском войске не верил ландскнехтам, зная их продажность. Русскому воину было непонятно, как можно торговать собой. Ему чуждо было ландскнехство.

* * *

Нарва всерьез готовилась к боям с русским войском. От своих обещаний, от своих послов, от всякой мысли о присоединении к России нарвское рыцарство наотрез отказалось.

Всех находившихся в Нарве русских загнали в казематы, стали подвергать страшным пыткам: выкалывали глаза, отрезали языки. Перевели в башню и пленницу Колленбаха, заковав в цепи.

В городе началась паника. Большая часть жителей торопилась спрятаться в замок. Туда пускали с разбором. У ворот дежурило много ландскнехтов. На проход и проезд в замок требовалось разрешение нового фогта, а он скупился давать такие разрешения.

Черный народ продолжал негодовать. Происходило много столкновений между кнехтами и городскими жителями.

Так прошел беспокойный день десятого мая.

Вечером страшно было ходить по улицам. Воры и разбойники подстерегали прохожих, грабили, убивали.

Ночью Параша, глядевшая из решетчатого окошечка своей темницы в сторону Ивангорода, вдруг увидела внизу, в Нарве, вырвавшийся из одного дома столб огня. Сначала она подумала, что это сжигают мусор, это нередко делали в Нарве. Но потом, когда огонь разросся в громадное пламя, перебросился на ряд строений, Параша поняла, что начинается пожар.

Набежали люди с баграми, с кадушками; их освещало быстро растущее пламя. Ветер рвал огонь в клочки, перебрасывал с одного дома на другой – глазу трудно было уследить за быстрым распространением огня. Теперь уже пламя полыхало в разных концах города.

Толпы народа с пожитками, с детьми бросились к замку. Ворота под натиском толпы распахнулись. Раздался крик, вой, шум в замке. Выскочили сторожа с копьями. Они преградили жителям дорогу в замок. Те, не имея сил справиться с вооруженными разъяренными кнехтами, смиренно приютились во рву, под стенами замка, проклиная рыцарей, которых обвиняли в том, что они в пьяном виде, по неосторожности, положили начало этому страшному пожару.

К ночи весь город был объят пламенем. Огненный шквал метался по улицам, зажигая все, что способно было гореть. Параша видела бежавшую по площади перед замком собаку; все дороги ей были преграждены огнем. Сквозь огонь она бросилась к замку, но тут ее заколол копьем караульный у ворот. Видны были освещенные пожарищем хохочущие лица немцев-кнехтов.

Девушку охватил ужас. Она стала изо всех сил барабанить в железные двери – на стук никто не отвечал.

* * *

Герасим, купавший в реке коней, увидел в Нарве огонь. Быстро оделся, собрал поводья у коней, вскочил на одного из них и помчался вверх по берегу в крепость. Думал известить о том воевод, но когда въехал на площадь, то увидел большую толпу, смотревшую в сторону Нарвы.

Андрейка встретил товарища радостным восклицанием:

– Пошла потеха из винного меха! Гляди! Допировались!

– Не миновать и пушкам пировать! – засмеялся Герасим, соскакивая с лошади; торопливо повел он коней в сарай, ухмыльнулся: «Обождите, расплатитесь вы у меня за Парашу!» Но, поставив коней на место, он вдруг задумался. Огонь не разбирает. Избави Бог, Параша... В голове помутилось от страха и жалости.

На площади – столпотворение! В толпе посадских зевак сновали ратники с копьями. На них кричали сотские и десятские; горнисты пронзительно трубили сбор. Герасим увидел выехавших на конях из ворот монастыря всех воевод. Тут были и Куракин с Бутурлиным, и Данила Адашев, и Алексей Басманов, и другие воеводы.

Войско готовилось к бою. Андрейка убежал к своему наряду. Пушкари шумели поодаль на пригорке, спускали на канатах пушки под гору. Часть пушек готовили переправить на плотах на нарвский берег.

Нарва полыхала. В густоте дыма в огненной бури то скрывался, то вновь появлялся темный каменный замок, впиваясь в Ивангород черными зловещими глазами башенных амбразур.

Посадские женщины Ивангорода плакали, глядя на пожар. Монахи расхрабрились, нацепили на себя сабли: «латинскую ересь» собрались истреблять.

Генриетта, прижавшись к отцу, печальными глазами смотрела вдаль на пожар: «Сгорит все наше добро там!»

Андрейка возился около своих пушек. Ратники вместе с ним перетаскивали волконейки на бугор, повыше откоса. Отсюда было удобнее всего стрелять по городу.

Внизу, на реке, – суета сует! Толкая друг друга, ратники с боевым азартом бросались в лодки, иные вплавь на досках, иные на снятых с петель воротах, а кто и вовсе поплыл через реку как был, в одежде. Татарские всадники пустились вплавь на конях, поднимая над водой свои пики и луки.

К Андрейке подъехал Басманов, приказал ему открыть огонь.

Андрейке помогал Мелентий. Большого труда стоило установить пушку так, чтоб ядро, перелетев через реку, попало в пригород.

– Надо, чтоб стреляние с сего бугра было возвышенное, дугой. Коли мы так дуло опустим, то в ядер тягости более будет, – растолковывал он Мелентию. – По причине тягости той ядро на бегу не долетит, утопнет в реке... Приметливое ядро верхнего воздуха ищет. Дух у ядра сильнее, коли наверху. Ставь так, ставь! Гоже! К сильнейшему удару удобно... Засыпай порох! Клади поболе! Первое ядро изгоним, гляди, вот в то место, видишь? Где огня нет.

Андрейка поднес фитиль, запалил...

Взметнулось яркое пламя. Со свистом и воем тяжело полетело каменное ядро в город.

Андрейка согнулся, сложил ладонь трубочкой и стал присматриваться, куда упадет ядро. Вокруг пушки расплывались клубы дыма, пахло селитрой.

– Отчего у нас ядро свищет? Отвечай! – с хитрой улыбкой спросил Андрейка.

Мелентий не знал, что ответить.

– Оттого, братец мой, что сильный воздух и ветер. Ядерному бегу он противится; при многом стрелянии воздух разбалтывается, не таков густ будет... В те поры не станет ядра свищущего, но тихо оно полетит и прилежнее на ядро смотреть. Ну, клади ядро огненно!... Проворь!

Мелентий вложил огненное ядро.

Андрейка погладил пушку.

– Остыла. Дорогая моя! Послужи нам честью! Ну, Мелентий! Валяй сыпь порох! Еще прибавь. Подтяни рыло у пушки на два пальца... Буде!

Опять выстрел. Теперь по рву близ замка.

– Повтори-ка вдругорядь сам, а я пальну из той сиротинушки... Пали каменным ядром, а я огненным...

Вышел приказ о непрестанном стрелянии. Пушкари весело засуетились и на стенах и на буграх Ивангорода. Наряд, растянувшийся цепью вдоль берега, поднял такую пальбу, что даже церковный благовест заглушил. Земля дрожала от грохота выстрелов; голосов расслышать было невозможно.

В день метали до трехсот медных, каменных и огненных ядре, иные весом в пятьдесят фунтов.

Обозники привезли из пушкарского сарая кадушку с людской мочой. Андрейка помочил прибитую к шесту, тряпку в кадушке и смазал ею отдыхавшие орудия как в дуле, так и снаружи, чтоб охладить бронзу. Такое охлаждение, как объяснял Андрей зевавшим молодым ратникам, наилучшее, делающее пушку безопасной.

Перебравшиеся на ту сторону реки ратники дружно, плечом к плечу, навалились толпою на городские железные ворота и, продавив их, с гиканьем ринулись в город, сметая на бегу ощетинившихся копьями немцев.

Впереди всех бежал без шапки с обнаженным мечом Василий Грязной. Громким, боевым криком он подбадривал своих ратников. Сбитые с ног кнехты падали на землю, прося пощады; Грязной рубил немцев направо и налево. Рассвирепевшие воины разбили их наголову, а затем побежали дальше, туда, где еще не успел распространиться огонь. Герасим был недалеко от Грязного. Стрелы и пули свистели вокруг них.

Из бойниц замка началась непрерывная пальба по Ивангороду.

Переправились на пароме в Нарву и воеводы Адашев и Басманов. Они тотчас же послали в Ивангород гонцов, чтобы Куракин отрядил десяток «наипаче смысленных» пушкарей стрелять по замку из пушек, оставленных немцами на городских стенах Нарвы.

Андрей был послан в числе этих десяти.

С шутками и прибаутками они переплыли в лодке Нарову. Адашев и Басманов расставили их у орудий.

Андрейке досталась невиданная им ранее пушка из красной меди. Громадная «сидячая» пушка, а ядра в сорок восемь фунтов.

Подошедший к нему Басманов спросил:

– Справишься ли? Разумеешь ли?

– И толстота, и длина пристойные, и работа добрая... – с восхищением осматривая орудие, говорил Андрей. – Испытаю с Божьей помощью...

– То-то! Не посрами Москву. Наградим. Как прозваньем?

– Андрейко Чохов...

– Ну, ну, послужи царю-батюшке!..

Андрейка протер дуло, вложил ядро, засыпал десять фунтов пищального пороха, помолился Богу, чтоб не разорвало, А вдруг эту меру не выдержит? Однако долго раздумывать не приходилось. Быстро зажег фитиль и приложил его к запальной дыре.

От сильного толчка дрогнули камни под ногами; густые клубы дыма поплыли над рекой. Что-то горячее ожгло лицо: «Мать честная!» Пушкарь затрясся; еле-еле устоял на ногах. «Вот-те и на! Что такое?! Много пороха засыпал – великое насилие пушка претерпела». Андрей вспомнил, что пушки чаще всего разрывает в высоких выстрелах. Он немного снизил дуло, почесываясь с недоумением и покачивая головою.

После первого выстрела тщательно обтер пушку. Со всех сторон ее осмотрел: «Не дай Бог, пропадет такая красавица!» Немного подождав, пока пушка остынет, ласково погладил ее, зарядил по-новому – вложил поменьше пороха. Выстрел получился чище.

Сквозь дым и огни пожарищ он ясно увидел, как от его ядра посыпались кирпичи из стены замка. Сердце возрадовалось у парня.

В Нарве темные, закопченные люди тушили пожар, ратники копьями раскидывали по земле горящие бревна и доски. Им помогали жители Нарвы.

Замок, со всех сторон окруженный пожарами, с диким, отчаянным ревом выплевывал из бойниц огонь и железо. Громадные ворота его, украшенные бронзовыми щитами, казались неприступными, мост через ров был поднят.

Тучи стрел золотистыми змейками мелькали в огне пожарища, осыпая Ивангород. Одна стрела слегка задела Андрейку.

Иногда вылетали ядра с вершины крепостной башни «Длинного Германа».

В свирепом реве огненной стихии слышались человеческие вопли, вой псов, резкие стоны рожков.

Андрей снова зарядил пушку, направив теперь дуло орудия на железные ворота замка, около которых толпились с самопалами ландскнехты... Андрей, казалось, сам слился с медью пушки, застыл, затаив дыхание. «Матушка, выручай!» Вот... вот... «Господи благослови!» Зачадил фитиль...

Страшный грохот потряс воздух – ядро пробило ворота; немцы полетели в ров; туча пыли и дыма расплывалась вокруг замка...

Андрей, красный, взволнованный, сиял от счастья: к воротам, перебрасывая через ров бревна и доски, устремились русские. Завязался бой, жестокий, упорный.

XII

Земля жгла ноги. Дышать становилось невозможно. Огонь ревел, метался под порывами ветра. Около головы взвизгивали стрелы, так и жди – ужалят!

– Пылко! Несусветимо пылко! Ух! – невольно воскликнул Герасим, когда толпа ратников, предводимая Грязным, очутилась среди огня, спасая обывательское добро и товары на площадях и в нетронутых пожаром амбарах.

Полотно, бочки с воском и жиром, груды железа сваливали кучами в огородах и садах. Отсюда ратники, не страшась вражеских стрел, сносили добычу на берег.

Роясь в посадском добре, Герасим и Кречет подшучивали друг над другом. Герасим нашел среди рухляди какую-то шляпу с косматым пером и подарил Кречету. Тот надел ее вместо шлема и стал похож на домового. А Васятка подарил Герасиму слитое из олова чудовище с длинным носом, закрученным трубою в кольцо, и двумя рогами там, где должен быть рот. Толстое, большое чудовище на четырех ногах. Герасим решил, что это ливонский Бог, и сначала плюнул в него, а потом бросил в огонь.

Татарские наездники спешились и, грузно переваливаясь в своих мягких сапогах, таскали на спинах седла, конскую сбрую; попадая под обстрел, ползком подбирались к берегу, где ожидали их кони и товарищи в челноках.

Герасим и Кречет стали искать убежища от огня. Зипуны их так нагрелись, того и гляди, вспыхнут. Ивангород осыпал Нарву каменными ядрами, и они шлепались в пожарище, поднимая столбы искр.

– Ух, жарко! Родимые! Не задохнуться бы!

– Терпи, голова, воеводой будешь!..

– Хушь бы до того чертушки добраться...

Герасим указал рукой на большой каменный дом с башнями.

По земле ползали синие огоньки, кусали ноги. Едкий дым исходил из тлеющих лоскутьев одежды, белья, разметанных в огне копьями и ветром. Перепрыгивая через горящие балки, ратники добрались до этого дома. Вбежали в распахнутую настежь дверь, поднялись по лестнице. Испуганная кошка ткнулась прямо в ноги, струхнул Герасим: думал – оборотень! Ругнулся, перекрестился. В окнах отсвет пожарища; в комнатах, как днем. Наверху, в большом зале, нашли спрятавшуюся в угол какую-то женщину: стоит, дрожит, лепечет непонятное. Кречет шепнул Герасиму:

– Давай пытать? – И, обратившись к пленнице, усмехнулся: – У, ты, ягодка!

Герасим вспомнил о Параше, ему стало противно слушать прибаутки Кречета. Он пошел прочь. Позади послышался женский визг. Крикнул Герасим со злом: «Васятко!» Никто не ответил. Герасим плюнул, выбил окно, стал смотреть в сторону замка и увидел там среди огня у разбитых ворот человека с развеваемой ветром белою хоругвью. «Не привиденье ли?! Чур-чур меня! Что за чудо?!»

* * *

В замке переполох.

Из Ивангорода смело пришел «изменник-перебежчик» Бертольд Вестерман. Окружившей его, возмущенной его появлением толпе рыцарей он сказал:

– Меня послали русские воеводы. Они предлагают вам сдать замок и обещают выпустить фогта с его слугами и лошадьми и всех ландскнехтов с их женами, с детьми и с имуществом; а кто пожелает остаться на своих местах, тому царь обещает построить из своей казны дома лучше тех, что у них сгорели.

Рыцари ответили:

– Не бывать этому! Воеводы поступают несправедливо. Перемирие заключено, и послы наши в Москве, а они напали на нас, пользуясь случившейся с нами бедою. Как мог ты передаться на сторону царя? Разве ты не немец?

Вестерман ушел из замка.

Перед ним снова спустили уцелевший мост через ров. Благополучно возвратился он в Ивангород.

Генриетта сидела на берегу и, дрожа от страха, поджидала отца. Вместе с ним она пошла к воеводам. Куракин обнял и поцеловал Вестермана.

– Спасибо, друже! Хоть ты и немец, а хороший человек. Царь одарит тебя за верность. Однако иди снова к ним... Чего они там юлят, как гостья Федосья! Скажи им, – Бог покарал их, а не мы, за их грехи. Пускай принимают, пока им дают, помилованье, а то коли не примут теперь, то в другое время оно им не дастся.

Генриетта залилась горючими слезами, вцепилась в отца, не пускает. Вестерман нахмурился, закусил губу.

– Коль боишься, так не ходи, иного пошлем... – сказал Куракин. – Есть у нас нарвские немцы, что заодно с нами. Сговоримся с ними.

Вестерман, освободившись из объятий дочери, хмуро покачал головой:

– Не было случая, чтоб Бертольд Вестерман чего-либо боялся... Напрасно так говоришь, воевода... Пойду я.

Он тихо сказал Генриетте что-то по-немецки. Она вытерла слезы, пошла провожать его до лодки.

Над Нарвою расползалось великое зарево. Казалось, само небо горит. Ветер приносил с того берега зной, удушливый запах гари и рев огня.

Туда, в этот ад, надев кольчугу и железный шлем, смело, с достоинством, снова отправился Бертольд Вестерман. Ратники, следя за ним, удивлялись:

– Вот так храбрец! Смело правды добивается.

Через голову Вестермана летели ядра и стрелы как с той, так и с другой стороны. Но ни Бертольд, ни его дочь не замечали того. Генриетта помогла отцу сесть в лодку. Гребцами были бородатые даточные люди. Они успокаивали плакавшую на берегу дочь Вестермана:

– Ладно, девка, ничаво!.. Бог не выдаст, свинья не съест! Стреле места хватит и без нас. Гляди, что простору!

Переплывая через реку, Вестерман почувствовал, как по его шлему скользнула стрела. Он настойчиво преодолевал все препятствия по пути к замку. Опять поднял хоругвь. Заскрипели цепи, мост медленно опустился; в пролете ворот его с нетерпением ожидала толпа рыцарей и горожан.

Вестерман в точности передал все сказанное воеводой.

Молча выслушали его рыцари. Вестерман не заметил в них прежней заносчивости. Командор обороны замка и нарвский предикант[60]Глава нарвского духовенства. Зунен вежливо попросили передать воеводе, что им нужно время до утра, подумать.

Вдруг вбежала стража, спустившаяся с «Длинного Германа», и крикнула:

– Наши рыцари идут!

Переговоры с Вестерманом были тут же прерваны. Радостно оживился замок. Вслед Вестерману раздались крики: «Изменник! Смерть тебе! Будь проклят!»

С холодной улыбкой он выслушал оскорбления.

Опять вернулся он в Ивангород. Генриетта крепко обняла отца.

– Теперь уж я тебя никуда не пущу! Если тебя убьют, что буду я делать?.. Матери у меня нет, ты один у меня остался.

Причитанья дочери больно было слушать Бертольду. Он сказал:

– Наш кровожадный фогт губит немцев. Бертольд Вестерман на полдороге не останавливается. Если мне придется идти в замок еще и еще раз – я пойду. Горожан надо спасти от гибели. Они наши с тобой братья. Коли что случится со мной, Бог тебя не оставит, но я пойду. Никто не может меня теперь остановить.

Рыцари вновь стали просить об отсрочке ответа, о чем Вестерман и доложил Куракину.

Воеводы и слышать не хотели об отсрочке. Они тотчас же приказали пушкарям и пищальникам усилить огонь по Нарве. Грохот и свист поднялись с еще более страшной силой. Пороховой дым застилал окрестности густыми сизыми облаками.

Гневное лицо Куракина стало страшным. Глаза свирепо блестели, серые брови сдвинулись, рука судорожно сжимала рукоять меча.

– Ступай, храбрый Бертольд, – сказал он охрипшим от ярости голосом, – уведомь в последний раз ливонских мухоморов, – мы не дадим им ни единой минуты роздыха; пуская не ждут, когда мы подомнем под себя их замок. Горе тогда будет твоим немцам! Скажи и посадским в замке, чтоб не надеялись на рыцарей... Между ними и нарвскими горожанами русская сила стоит... Никакие защитники к ним не подойдут на помощь, а то, что сторожа увидели с «Длинного Германа», объяви им: это наши московские воины... идут нам в подмогу.

Ни слезы, ни мольбы дочери не могли помешать Вестерману снова переправиться через реку и снова под огнем обоих противников пробраться к замку.

– Жаль немцев! – бормотал он про себя в страшном волненье.

Повторилось то же, что и в предыдущий раз. Рыцари упрямо твердили:

– Попроси воевод хоть немного дать нам отдыха – мы сейчас пришлем гонца. У нас будет совет.

Вестерман в третий раз благополучно вернулся в Ивангород. Воины принесли ему из монастыря меду, и вместе с ним воеводы выпили по чарке вина за его здоровье.

Бертольд, растроганный обращением с ним московских воевод, сказал:

– Лучшей наградой будет мне, если вы казните нашего безумного фогта, и война кончится, и немцы снова начнут заниматься мирною торговлею с Москвой. И я бы хотел сходить в замок и в четвертый раз, чтобы образумить рыцарство. Я не хочу гибели моих братьев, не хочу, чтобы понапрасну проливалась немецкая кровь! И что нам делить с русскими?

Воеводы развели руками от удивления.

– Твоя воля, добрый человек! – сказали они. – Неволить храбреца – грех, останавливать еще грешнее, но только не образумить тебе рыцарей. Наш меч их образумит. А ты нам пригодишься.

Генриетта стала уговаривать отца. Она безмолвно проводила его до лодки и, рискуя быть раненной, осталась на берегу ждать.

Осажденные устроили в «звездной палате» замка совет.

– У нас мало запасов, – раздалось в ответ на призыв Вестермана. – Немного ржаной муки, сала и масла да бочки три пива. А пороху так мало, что если хорошенько пострелять, через час-другой ничего не останется. Вдобавок в замке теснота от народа, множество бедных горожан укрывается во рву, они отданы на произвол судьбы. Московиты уже овладели городом. Теперь будут добывать замок, а из своей крепости они палят без устали. На орденских братьев надежда плоха. Какая польза будет всему краю, когда мы станем защищать замок? Защитить мы его не сможем, а только пропадем все.

Одетый в бархатное платье юркий брифмаршалок[61]Чиновник по поручениям в орденском управлении. с гусиным пером за ухом спросил:

– А кто же поручится, что мы останемся целы, если сдадимся? Русские не сдержат обещания и всех нас перебьют.

– Если же наша такая судьба, что поделаешь! – вздохнул предикант Зунен. – Помолимся Богу! Уж если гибнуть, то лучше погибнуть в поле, чем в замке.

Одна из женщин громко заплакала. Ее вывели. Рыцари погрузились в глубокое раздумье. Пустые залы замка глухо гудели от пушечной пальцы.

Фогт, казалось, еще более постарел в эти страшные для Нарвы дни.

Сутулясь, перебирая трясущимися от бессильной злобы руками какие-то бумаги на столе, он тихо говорил:

– Забыл нас магистр!.. Забыл!

Кто-то из рыцарей усмехнулся с горечью:

– Зато царь московский нас не забывает.

С башни «Длинный Герман» прибежали в великом ужасе стрелки:

– Погибли! Несчастные! Одну разорвало, другая сбита с лафета!.. Теперь... теперь... всего шесть пушек!..

Лица стрелков были черны от порохового дыма, одежда изорвана в клочья, руки в крови. Их было четверо, этих усталых, изморенных людей, напуганных разрывом пушки. Один из них, обессилев, упал на скамью. Предикант Зунен, обратив свой взор вверх, к куполу замка, рыдающим голосом воскликнул:

– Умоляем тебя, Господи! Окажи нам новую милость! Мы теперь оплакиваем свое неразумие и страшимся твоей грозы! О, не посеки нас, но пожди еще мало, – может быть, наше сердце исправится и принесет тебе добрый плод!

Рыцари поднялись со своих мест с печально наклоненными головами и, держа обнаженные шпаги крестом рукояти на груди, в глубоком молчании слушали молитву предиканта.

Когда же он кончил, опять все уселись за стол.

Бледные, в полуизмятых, потускневших от огня латах, они растерянно переглядывались: что делать? Фогт сумрачно вертел в руках маленький кинжал. Рядом с ним предикант Зунен чертил гусиным пером крестики на обрывке пергамента. Бюргмейстер Герман Цу-дер-Мулен закрыл глаза, поглаживая свою остроконечную бородку.

В открытое окно долетали дикие вопли оставленных за стенами замка обывателей, рев пламени, разрыв огненных ядер, все нарастающий грохот ивангородских пушек.

Пропитанный порохом и гарью воздух ел глаза.

– Спасенья нет!.. – сказал упавшим голосом Зунен.

– Что ж делать? – тихо спросил фогт.

– Покориться!.. – обронил кто-то в углу слово.

– Никогда! – вдруг в бешенстве ударил кулаком по столу фогт.

В это время внизу затрубили горнисты.

Все встрепенулись. Кто-то радостно воскликнул: «Наши!» Побежали к выходу.

Дверь отворилась. На пороге стоял бледный, неподвижный, как изваянье, Вестерман.

– Там наши рыцари? Подкрепление?

Вестерман поднял руку вверх:

– Стойте! Это не ваши, а русские! Они перебьют всех вас!

Рыцари остолбенели:

– Московиты?!

– Подкрепление воеводам. Я жду ответа. Я думаю, что вы найдете в себе достаточно рассудка и сострадания к несчастным братьям своим, брошенным вами за стенами замка, чтобы сложить оружие.

Фогт, бледный, задыхаясь от волненья, произнес:

– Мы хотим, чтоб нас не побили, если мы сдадимся...

– За это ручаюсь, – спокойно ответил Вестерман. – Вышлите для переговоров двух рыцарей и двоих бюргеров. Один из воевод выедет к воротам...

Пошел сам фогт.

Свидание ивангородских парламентеров во главе с Данилой Адашевым происходило в галерее колленбаховского дома.

Стрельба из Ивангорода не только не прекращалась, но все усиливалась.

– Почему же ваши стреляют? – спросил фогт.

– Ивангород будет стрелять, покуда не дадите согласия о сдаче, – ответил Адашев.

На этом свидании договорились:

«...все кнехты выйдут свободно, с имуществом и оружием. Пушки должны остаться в замке. Всем жителям дозволяется выйти из замка с семействами беспрепятственно, если хотят, из города, но без имущества. Имущество будет оставлено тем, кои станут бить государю челом. Русские будут провожать вышедших, чтобы своевольные толпы из московского войска на них не напали».

Поздно ночью закончились переговоры.

Данила Адашев приказал принести икону.

Монахи через реку в лодке доставили ее.

Данила поцеловал ее на глазах у фогта и сопровождавших его рыцарей, поклявшись сдержать свое слово. Он сказал, что никого не пустит из города, пока не выйдут все обитатели замка. Воевода и рыцари обменялись двумя заложниками.

В полночь завыли трубы, забили барабаны, на шпиле «Длинного Германа» взвился белый флаг.

Стрельба прекратилась.

С визгом и лязганьем опустился цепной мост, распахнулись ворота замка.

Согнувшись под тяжестью своего скарба, потянулись из замка горожане, беременные женщины, матери с детьми, хозяйки с курами, поросятами, ягнятами, кошками. Некоторые мужчины везли на тележках больных, убогих. На лицах горожан были написаны страх и недоверие. С опаской поглядывали они на стоявших по сторонам московских воинов, которых рыцари изображали перед тем дикими чудовищами, зверями, такими же «злодеями», как их царь, «кровожадный варвар».

Воеводы Адашев и Басманов лично следили за тем, чтобы выходящим из крепости не было учинено никакого худа в нарушение воеводской присяги.

Рыцари тихо выезжали из ворот верхами, отдавая воеводам честь. За ними потянулись возки с их женами и наложницами, с детьми и скарбом.

До самого утра выходили осажденные из замка. Герасим все глаза проглядел, думая, не увидит ли Парашу.

* * *

Басманов послал ертоульных осматривать замок. Пошел и Герасим.

Множество дверей, железных и деревянных, под темными каменными сводами. Некоторые на запоре. В то время когда его товарищи отыскивали оружие и порох, Герасим обшаривал все уголки замка, стараясь найти Парашу. Он подходил к запертым дверям в длинных темных коридорах, неистово стучал в них, выкрикивая имя девушки, но только гулкое эхо было ему ответом. Пахло мертвечиной. Нападало отчаяние. Неужели и ее убили, а может быть, увезли, и он не заметил этого, стоя у ворот?

Долго в одиночестве бродил по замку Герасим, бегал по лестницам, поднимался во все башни, вспугивая летучих мышей и крыс. Ратники, забрав с собою все, что можно было унести, давно ушли.

Он устал, измучился, потеряв всякую надежду найти Парашу. В изнеможении сел на скамью в темном подвале и задумался: «Неужели убита или сгибла в огне?»

Слезы подступили к горлу.

«Ахти мне, злосчастие, горе-горинское! Ино лучше мне лишиться житья того одинокого! Ино кинусь я в Нарову и утопну в ней!»

И вдруг Герасим услышал где-то поблизости, в подземелье, стон. Вскочил, прислушался и на носках, соблюдая крайнюю тишину, пустился на поиски.

С большим трудом в земляной стене нашел он дощатую дверь. Она не была заперта. Герасим толкнул ее. Дверь с треском распахнулась. В полумраке Герасим увидел лежащую на сеннике женщину.

– Паранька! – крикнул Герасим. – Не ты ли?

Наклонившись, он разглядел бледное, худое лицо старухи.

– Добрый человек!.. Дай воды!.. Вон там кувшин!.. Умираю!..

Герасим подал кувшин. Старуха прильнула к нему и принялась жадно глотать воду. Герасим поддерживал кувшин.

– Спасибо! – тихо молвила она.

– Уж ты не русская ли?

– Русская, батюшка, русская... Ох!

– Да чем ты недужишь?

– Ой, спинушка! Мочи нет. А ты, никак, русский?

– Из Ивангорода... воинский человек...

– О ком ты тужишь?

Герасим рассказал старухе про свое горе.

– Да неужли это ты и есть? – удивленно спросила она, слегка приподнявшись.

Мутными глазами смотрела она на него и причитывала: Ой, какое горе!

– Какое горе? Что ты? – испуганно схватил ее за руку Герасим.

– Как же не горе? Вон, видишь, вон, видишь, сенник. Вот там вчера и она была, а сегодня ее увезли... Завязали рот, скрутили руки и увезли... А уж как она кручинилась о тебе!

– Про кого ты? – удивленно спросил Герасим.

– Про нее же, про Парашу... Она мне поведала о своем женихе... Стало быть, ты и есть! А может, другой кто?

– Я!.. Я! – забормотал Герасим, думая: «Не во сне ли это?!»

Он еще раз переспросил старуху о том, откуда она знает Парашу... Не ошибается ли?

– Помилуй Бог! А уж и добра она и сердечна, таких я девушек и не видывала... Не любить ее не можно! Чадо милое, хоть ты и московит, но ты не такой, как иные... Тот ты или не тот, пожалей старуху, не убивай!.. Что могла я, то делала ради нее! За это рыцари меня и бросили в подвал. Она поведала бы сама, да вот увезли ее...

– Куда увезли?

– А Бог знает куда! Будто бы в Тольсбург. Господин Колленбах фогтом в Тольсбурге.

– А как ее звали?

– Параша!.. Сказала я тебе!.. Ваша она, из Пскова.

Герасим словно ума лишился. Рванулся, бросился бежать из замка...

Когда воеводы осмотрели все казематы и тюрьму и увидели там трупы замученных рыцарями русских людей, они глубоко раскаялись в том, что так безнаказанно выпустили из города немецких солдат и правителей города.

Русские воины поклялись отомстить немцам за это.


Читать далее

Валентин Иванович КОСТЫЛЕВ. ИВАН ГРОЗНЫЙ. Книга 1. Москва в походе
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 04.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 04.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 04.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть