ВЕТЕР В АВГУСТЕ

Онлайн чтение книги Избранное
ВЕТЕР В АВГУСТЕ

Все на свете перемешалось!

И тугое поскрипывание кукурузных листьев, похожее на тихий шелест жести на крыше; и плавный, до сих пор певучий голос девяностолетней нашей соседки — негромко говорит, что по-старому теперь уже отошли вспожинки и наступил спас, «всему час»; и протяжный и тонкий гуд самолета где-то в белесом небе — кажется, это какой-то крошечный самолет, и лишь когда он обронит басовую ноту и густой ее рокот докатится наконец до земли, тебе станет ясно, что за машина упрямо стремит свой путь в высокой бездне...

Ветер такой, что невольно кажется, будто только ей одной это сейчас и под силу.

Маленький двукрылый Ан, который привез меня в станицу два дня назад, до сих пор еще так и стоит, прижавшись к земле, на том месте, где был раньше выгон, была толока, все еще отходит от несусветной болтанки, и навстречу ему неудержимо несется вольное море ковылы, плещется у него под брюхом, бьет гребешками под крыльями около хвоста.

В редкие минуты затишья стремительно, будто пущенные из лука, крутою дугой уходят вверх ласточки и там замирают, долго висят на одном месте, стригут крыльями и потом, словно перестав наконец сопротивляться, ложатся на крыло и косо падают вниз.

Шмели и пчелы даже не пытаются подниматься — давно уже отяжелевшие от сладкой своей ноши, они только торопливо перекидываются с цветка на цветок, срываются и путаются в траве, и сидят потом долго, отдыхают, и, может быть, тихо жалеют о том, что не умеют ходить пешком.

Ветер шевелит тебе волосы, трогает усы, потом туго опахнет лицо, плотно заложит уши, ударит в грудь, и ты подумаешь, что точно так небось чувствует себя рыба, которая живет на быстрине... А он подтолкнет тебя еще и еще, заставит к себе прислушаться и сделается вдруг таким упругим, что на него, кажется, можно, если захочешь, опереться и ты тогда так и будешь держаться на весу, слегка откинувшись назад и вольно разбросав руки... И так и этак будет дразнить тебя ветер обещанием неизвестной тебе до сих пор легкости, обещанием поддержки, так что тебе в конце концов, и точно, начнет представляться, будто и ты мог бы сегодня полететь — стоит только тебе сделать самый первый, самый трудный, конечно, взмах, чтоб оторваться от земли.

Люблю ветер! Может быть, оттого, что напоминает он о далеких местах, где я когда-то бывал — молодой, беззаботный, чуб наотлет... Может, оттого, что я вырос в предгорьях, где почти всегда ветрено.

С детства остались у меня в памяти бабушкины слова, что мы живем «как в трубе». Бабушка имела в виду обыкновенную печную трубу с хорошей тягой, но мне, когда она так говаривала, представлялось же другое, мне виделась при этом просторная и гулкая аэродинамическая труба — такая, как на картинке в учебнике физики.

На самом деле наша «труба» — это довольно широкая долина между двумя отрогами. Один из них — тот, что поднимается сразу за рекой, — повыше и покруче, зато второй лежит цепочкой пологих холмов, у которых такой вид, будто когда-то давным-давно один за другим съехали они с тех самых снежных гор, что возвышаются вдали, съехали да так и застыли — меньший за большим, а потом еще меньше, и еще, пока совсем не расплылись по равнине.

Весной вся наша долина сочно зеленеет, а ранним летом, когда розовым да сиреневым зацветают травы-медоносы, когда начинают наливаться хлеба и горячим пламенем вспыхивают подсолнухи, она румянится, как жадно подставленный солнцу крутой бок большого яблока, и так же набирает щедрой желтизны и сытой спелости.

Побуревшую от осенних дождей долину разрежут жирные полосы черной пашни, ненадолго потом укроют снега, голубоватые уже в самом начале здешней зимы, и так она будет умирать и вновь возрождаться, как это было из века в век, так и будет менять краски — по-своему хороша во всякую пору...

В далеком краю в мае, когда по холодной сибирской реке несутся еще не истаявшие льдины, сколько являлись мне густо крапленные алым зеленые бугры, на которых растут дикие пионы, их называют у нас лазориками. Или потом, когда наступала осень, разве я не ловил вдруг щемящий журавлиный крик, тонко возникший вдруг за несколько тысяч верст над тихою от неслышного солнца нашей долиной? И все-таки этот августовский ветер всегда казался мне чем-то самым родным... Почему?

Вот он мчится, будто невидимый скорый поезд, и все вокруг трепещет и тянется за ним вслед.

Приподнимается и подрагивает на яблонях каждый листок, у каждого видна только шелковистая, с матовым налетом изнанка, поэтому деревья в саду сейчас серебрятся, и лишь на одно мгновенье, когда ветер перестает, все распрямляется, раскрывается словно букет, снова зеленеет...

Но вот он передохнул, вот он как будто набрал воздуха, гулко дунул, и каждая крона опять дрогнула, опять обернулась вдруг косым белым парусом, опять упруго рванулась... Куда, в какую даль?

Говорят, в нашей долине сильный ветер никогда не дует меньше трех дней кряду, а если не улегся на четвертый, то продержится шесть дней, если не успокоится на седьмой — значит, зарядил на все девять.

Сегодня ему по всем статьям первый срок затихать, однако он не только не собирается униматься, но становится сильнее. И это после того, как в апреле он неожиданно принес холода, которые в одну ночь морозом сожгли абрикосовый да вишневый цвет, после того как весь жаркий июнь гнал и гнал из-за снеговых гор тяжелые и черные грозовые тучи, как повалил хлеба в начале июля...

Нынче почти все уже убрано, можно вздохнуть свободно, но вот он подул снова, словно хочет показать, сколько еще осталось у него нерастраченной силы.

Однако окончен извечный спор: он взял себе свое, а люди свое отстояли, никто никому не должен, и потому он, хоть по-прежнему крепок, в тоже время благодушно ленив... И он забавляется теперь игрою солнечных пятен на траве под деревьями и к высокому небу уносит теплые запахи только что родившей земли, а с высот гонит свежий, которым хочется дышать и дышать, тугой воздух — от него вдруг ознобом охватывает загорелые твои плечи...

Хорошо в это время валяться под яблоней на старом, вытертом до широких лысин тулупе, и краем глаза невольно ловить внизу неслышное шевеленье света и тени, и смотреть вверх, где, словно беспощадный лесной пожар, гудит в деревьях горячий ветер, и смотреть в белесое от августовского зноя просторное небо.

В слитном шуме вокруг будут тебе слышаться десятки знакомых звуков, и каждый из них — и тугое поскрипывание деревьев, и шелестение трав, и глухой хряск в падении пробивающего листву литого яблока, и шорох высыхающих на кукурузных стеблях фасолевых стручков, — каждый из этих звуков будет словно спрашивать тебя: а не забыл ли ты нас? А помнишь?

И, как будто бы это очень важно, торопится сердце отстучать: не забыл!

Никто не может вернуться в детство. Не потому ли мы почитаем за счастье даже короткое возвращение в родительский дом?

И под этими деревьями, которые видели нас маленькими, снова приходит к нам ощущение, что все еще впереди. Что все наши поражения перед этим не имеют ровным счетом никакого значения.

И это только кажется тебе, что ты ни о чем здесь не думаешь, — на самом-то деле в душе твоей, отрешенной от мелких забот, от суеты, сокровенно прорастает здесь самое главное...

Вчера я проходил мимо соседского дома, когда высоко над станицей резко ударил тугой хлопок... Пускавший бумажного голубя семилетний Мишка на секунду замер, потом, задрав голову, раскинул поднятые руки, победно закричал:

— Превратился!

Я остановился поддержать разговор:

— Это кто же там во что превратился?

— Мой голуб, — с южным выговором твердо сказал пацан. — Превратился в большого са́моля.

— А са́моль — что это?

В зеленоватых глазах у него появилось и легкое превосходство, и будто сочувствие:

— Ну, перехватчик... Большой самолет.

— Во-он оно!

— Когда сильный ветер, и голуба высоко унесет, он там превращается...

— Ты так думаешь?

— Один я, что ли?

— А кто тебе сказал?

— Дядя Витя.

— Иванцов дядя Витя?

— А то кто?

В каждый мой приезд в последние годы с Витей Иванцовым мы подолгу просиживали в парке на той самой скамейке, где любили сидеть еще мальчишками. А нынче я его еще не видал.

— Ты не знаешь, он дома?

Мальчишка хотел присвистнуть, но вышло, что зашипел.

— Где ж дома? Улетел.

— Это куда?

— Летчиком работать. На Север.

— Он что, поправился?

Мальчишка опять посмотрел на меня так, будто из нас двоих ростом был ниже я, а не он.

— А чего это ему поправляться? У него и так — мускулы!

Ну, конечно, конечно, недаром же Витя Иванцов водил эту босоногую братву и в лес за цветами, и на гору по ягоды.

Я шел к дому, и мне все вспоминался Витин рассказ о последнем его полете, о том, как обернувшись, он увидел пламя на правом крыле; как выждал несколько секунд, прежде чем сказать будничным тоном: «Мотор горит, командир». Тот ответил так же спокойно: «Вижу». — «Как это ты, интересно, видишь мой мотор?» — сказал Витя. И только тут командир слегка удивился: «Ах, и твой горит?»

Потом они бросали машину вверх и вниз, пытались сбить пламя, и на трассе за ними оставались догорать на лету бушующие ошметки огня... И другое, что меня тогда потрясло: черная, как из-под плуга хлынувшая в разбитую кабину земля, засыпавшая летчиков по самые плечи.

Отлежавши в госпитале, Витя Иванцов приехал в станицу, отремонтировал заколоченный материн дом — она умерла, когда получила известие, что сын при смерти, — стал жить один. Он был не первый, с большой пенсией возвратившийся домой неудачник, но в отличие от многих других не простаивал днями около ларька с пивом. В огороде он построил себе баньку с каменкой, летом и зимой ходил купаться на речку, и мальчишки с нашего края вытоптали ему не только палисадник, но и грядки, и огород — там у них было что-то среднее между мирной спортивной площадкой и повстанческим лагерем...

— Он же каждый год на комиссию ездил, и все ему нет говорят и нет, — стала в ответ на мой вопрос рассказывать мама. — Сперва переломы плохо срослись, а потом — нервы... Вот он зимой все бегал по утрам и зарядку делал какую-то особенную, а все лето сперва на покосе жил, а потом пастухам помогал в горах... Окреп, как сбитый стал, а они опять его не пускают. Он тогда жалобу в Москву да потом поехал туда, там и признали: годный. Вернулся веселый: все равно, говорит, моя взяла! Дом свой одним людям подарил, они из Сибири сюда переехали из-за девочки, у нее с легкими плохо... Сказал этим людям, в отпуск приеду, так пожить пустите. Чемодан собрал и подался...

Года три назад мы с Витей пошли побродить по нашим холмам за речкой. Ходили долго, потом присели в теплой, бегущей под ветром ковыле отдохнуть, и я все глядел на укрытую знойной дымкой станицу, а Витя опрокинулся навзничь и затих — даже тонкая травинка в губах перестала пошевеливаться и вздрагивать. Я тоже потом сцепил руки на затылке, прилег, молча к чему-то в себе прислушался, и откуда-то из бесконечной выси неслышно снизошло на меня ощущение такой сокровенной тишины и такой ясности...

— Нынче много всяких «терапий» напридумывали, — говорил Витя, когда мы спускались потом с холмов, шли к станице. — Недавно слышу новенькое: ландшафтотерапия! Посмотришь, мол, на красоту вокруг, и все печали — как рукой. А если края и красивые, да чужие? Другое дело в родной степи поваляться да в небо, как облака бегут, поглядеть... Ты не улыбайся! Не дай бог, как говорится. Но станет плохо — и ты попробуй...

Витя Иванцов теперь на Севере. Снова летает. Помогло ли ему одолеть болезни только упорство? Или отогрела теплая родная земля? Или новой силою напоил волшебный, как живая вода, воздух детства?

Со мной ничего такого не произошло, только сосало душу наше обычное: много работал, да не все, как задумывал, вышло; отец меня неправильно понял; друг обманул; огорчил сын.

Может быть, потому и прилетел я домой, потому и бросил под яблоней облезлый кожух...

Лежишь, словно бы растворившись во всем, что есть вокруг, и сам себя ощущаешь, кажется, только потому, что тонкая травинка касается иногда твоей щеки. Лежишь, и тебе вдруг приходит на ум, почему это люди придумали легенду об Антее, и тут же становится ясным, как оно все было на самом деле.

Это уже потом, решаешь ты, сочинили, будто всякий раз, когда надо было набраться сил, прижимался Антей к богине Земле, которая была ему матерью.

А просто был он родом крестьянин. И где-то в белой от солнца деревушке на берегу Эгейского моря жила его старая мать. И он любил приезжать к ней, когда с моря дул серебривший листья маслин теплый шальной ветер, и дарил ей очередной платок, и сначала долго выслушивал жалобы на здоровье и на молодежь, у которой совсем не стало почтения к старшим, и украдкой вздыхал, а потом брал давно полысевший кожух, шел с ним в сад, бросал посреди травы...

И все у него было хорошо, пока он почаще приезжал, и никто не мог одолеть его ни в гульбе, ни в работе; это потом уже он из-за каких-то мелочных дел и раз и другой решил отложить поездку домой, и затосковал, и стал нервничать, а этот хитрец Геракл, который давно уже к нему присматривался, все заметил и тут-то и решился к нему наконец подойти... Слышите?

Нет, нет, надо почаще бывать дома — никак нам нельзя отрываться от родимой земли!


Читать далее

ВЕТЕР В АВГУСТЕ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть