ЭТИ МАМИНЫ ПЕРЕДАЧИ

Онлайн чтение книги Избранное
ЭТИ МАМИНЫ ПЕРЕДАЧИ

Это единственный поезд, в котором с Кубани до Новокузнецка можно доехать без пересадки, и за те семь или восемь лет, что мы прожили в Сибири, он стал своим не только для нас с женой, но и для всех наших родственников на юге.

Каждый год ранней весною забрать маленького отправлялась этим поездом теща. Мама моя, у которой со здоровьем было похуже, сперва добиралась до Армавира проводить ее да что-либо передать, а потом приезжала из станицы еще раз — поглядеть на внука, расспросить, как мы там, да увезти порожние банки из-под варенья. Возвращать эти банки мы должны были непременно, и всякий раз не знали, чем бы таким их наполнить. Кедровые орехи грызть некому, сахар везти очень тяжело, и обратно они так и путешествовали пустыми.

Когда наступал отпуск, домой мы летели самолетом, а на обратном пути садились в этот поезд, и каждые наши проводы в Армавире были похожи на эпизод из переселения народов. Пока обе матери давали последние наставления да потихонечку плакали, пока мы их, как могли, утешали, мужская половина родни — отцы с дядьями — затаскивала в вагон наши вещи, и их всегда было столько, что успокоить проводницу долго не могли ни многоголосые просьбы, ни подаренный арбуз, громадный и полосатый... Я потом полдороги рассовывал по углам картонные ящики да корзинки и очень удивлялся, когда соседи принимались вдруг горячо доказывать, что мешок, о который все спотыкаются, тоже мой. Кроме запланированных яблок да винограда, кроме того самого варенья да сушеных фруктов, родня наша от собственных щедрот успевала прибавить или тугую вязанку луку, или небольшой и плоский бочонок вина, который поднаторевшие в этом деле дядья хитро маскировали под мирный груз, а в случае чего готовы были перед женщинами поклясться, что это всего лишь абрикосовый сок или свежее подсолнечное масло.

Зимою этот поезд туда-сюда возил наши письма, и бесчувственная стальная дорога была как бы живою ниточкой, по которой в одну сторону торопливо неслись и жалобы, и любовь, и тревога, а в другую неспешно отправлялись бодрые советы, которые тогда нам, конечно, казались очень разумными...

В общем, это был настолько наш поезд, что номера его и названия мы давно уже в телеграммах не указывали, считалось, ясно и так: семьдесят седьмой, Кисловодск — Новокузнецк.

Так было и в тот раз, когда я получил от матери короткую телеграмму: «Встречай тридцатого пятом вагоне передача».

Эти мамины передачи...

Я начал получать их с тех пор, как впервые в жизни поехал в пионерский лагерь в соседней станице, и получал потом, пока учился в Москве. И они находили меня, когда я был на практике в Костроме или на целине, под Барнаулом. То приехавший искать правды инвалид, которого я потом водил от одной до другой приемной, вручал мне крест-накрест перетянутую бинтом промасленную коробку из-под ботинок, в которой были домашняя колбаса и пирожки с капустой, то завербовавшийся на Север сосед, от черной телогрейки которого кисло пахло малосольными огурцами, махрой и еще какими-то теплыми вагонными запахами, отдавал мне на вокзале зимние яблоки в пузатой наволочке, и я провожал его от Курского к Ярославскому, бежал с его тридцаткой в ближайший магазин, и вместе с ним ждал потом поезда, и махал ему вслед с черного, уже ночного перрона...

Люди ехали на заработки, на лечение, к родне, переезжали с места на место. И удивительно, как только об этом узнавала мама и как она всякий раз ориентировалась? Сама она уезжала из дома только однажды, в сорок третьем году, в Ростов, когда отец лежал в госпитале. А передачи ее куда только не добирались, и как-то раз, когда я был с геологами в Карелии, мне пришлось просить у начальника «козлик», чтобы по маминой телеграмме успеть к поезду за две с половиной сотни километров... Станция была-крошечная, поезд стоял всего полминуты, и мне почти на ходу сунули в руки похрустывающий целлофановый пакет, в котором оказалась запеченная в тесте курица.

С продуктами у нас в экспедиции вышла заминка, почти две недели все сидели на тухлой рыбе да на мерзлой картошке, и вечером, когда я пытался угостить ребят, никто к моей курице не притронулся. Мне было девятнадцать, многого я еще не понимал, обиделся, и тогда наш суровый начальник вдруг улыбнулся, махнул рукой и послал «козлик» к продавщице на дом, а сам стал разламывать сытно пахнувший каравай и разделывать курицу и все раскладывать на равные части. На его столе, на котором перед этим всегда лежала полевая сумка да образцы пород, появилось двадцать крошечных горбушек пшеничного хлеба с ломтиком куриного мяса сверху — мы потом их разыгрывали, строжайше соблюдая неписаный ритуал честной дележки...

Теперь я задумываюсь: куда только не ехали наши станичники и где только не заставали меня мамины передачи! Я ничего не получил от нее лишь в Австралии, да и то небось только потому, что полетел туда слишком неожиданно и пробыл там очень недолго...

Весна в тот год стояла в Новокузнецке затяжная, в конце апреля еще не истаяли последние островки графитно-черного снега, лежали неотличимые от асфальта, тоже ноздреватого от истыканной каблуками жирной слякоти. Хорошего дождя пока не случалось, вся комбинатовская копоть, за долгую зиму осевшая на дома да на улицы, еще оставалась в городе, и вид у него был самый безрадостный: ни травинки тебе, ни зелени на неотмытых деревьях, ни солнышка — только низкие глухие дымы над отпотевшими каменными домами.

И все же что-то неуловимо весеннее, что-то майское проглядывало сквозь серый и мокрый облик города — может быть, виделось оно в заметно попестревшей толпе, может, угадывалось в лицах, а может быть, в нас самих возникло предчувствием завтрашнего праздника...

Мы с другом уже бездельничали, неторопливо прогуливались по проспекту Металлургов, и руки у каждого были за спиной — у меня там берет висел на кончиках пальцев, а он придерживал шляпу. Мы то разговаривали, а то шли молча, слегка поднимая голову, щурились иногда на размытое хмарью белесое пятно, ждали, пока солнышко пробьет наконец дым да туман над широкой котловиной, в которой раскинулся город, посмеивались иногда, кивали знакомым, и нам было уютно и хорошо — и жить в нашем коксом пропахшем городе, и жить на земле...

Мы с ним давно понимали друга друга с полуслова, теперь я только протянул другу телеграмму, и он посмотрел на нее с видом нарочно многозначительным:

— Сало?

— Семечки, — сказал я. — А в них — яйца...

— Двести штук.

— Да, две сотни.

— А на базар ты меня тоже позовешь? Постоять рядом?

— Куда я без тебя?

Время у нас еще оставалось, мы зашли в бар при новом нашем кафе-стекляшке, взяли по чашечке кофе, улыбались и неторопливо покуривали.

Друг мой был родом из Новокузнецка, учился тоже в Москве, и ему не хуже меня была знакома система этих передач из дома, но для него она закончилась вместе с возвращением в родной город, а для меня времена студенчества как бы все еще продолжались, и он не упускал случая над этим поиздеваться.

Я представил, как вытащу из вагона тяжеленную корзину, не очень, конечно, новую, аккуратно обшитую сверху белой бязью, как мы с ним развяжем наконец узелок на ручках, для крепости и для удобства обмотанных разноцветными лоскутками, как возьмемся с двух сторон и пойдем по перрону, как независимо будем поглядывать на знакомых, которые увидят нас с этой необычной в центре города ношею...

Где-нибудь в людном месте друг мой нарочно предложит отдохнуть, мы поставим корзину на толстую чугунную решетку, что тянется по проспекту вдоль газонов, оба будем слегка придерживать ее бедром и закуривать, и около нас непременно остановится кто-либо из друзей.

— Что это вы?

— Да вот, — кивнет он в мою сторону. — Специальным решением сельсовета...

И я подниму палец:

—  Стан совета!

—  Стан совета, да. Человеку выделили пуд старого сала... покажи выписку из постановления...

— Дома.

— Такие документы надо иметь всегда с собой.

— Зачем? Я его в рамку.

— Да, или в рамку! — подхватит друг. — А рядом дарственную казачьего схода. — И обернется к тому, кто к нам подойдет: — Ты не слышал? Земляки ему вырешили коня, но так как с поставками дело худо, пришлось свести на мясокомбинат, сюда — квитанцию, а он тут получит конской колбасой...

Знаем эти старые шутки.

Потом стояли мы на черном и безлюдном перроне.

Попробуй-ка сесть в этот поезд на юге! Но по дороге все потом сходят и сходят, на Волге, на Урале, за Омском, и к Новокузнецку почти никого не остается. Никто не толпится за спиною у проводников, лица в окнах мелькали лишь изредка, и, если бы не большой букет тюльпанов, промелькнувших за мокрым стеклом, заляпанным грязью, этот поезд был бы совсем под стать нашему хмурому и скучному сейчас городу.

Мы не подрассчитали, и нам пришлось слегка пройти вслед за составом. Из пятого вагона никто не выходил, я заговорил с проводницей, и она молча показала рукой в глубь коридора.

Открытым оставалось только одно купе — это здесь стояли на столике те самые тюльпаны, которые промелькнули за окном. Теперь я увидел, что их было много, добрая охапка, они еле помещались в новеньком цинковом ведре — розовато-сиреневые, тугие, все один к одному.

Друг против друга около столика сидели женщина и мужчина, а на полу стояли только небольшой чемодан да кожаная сумка, но вид у нее был явно не тот, не кубанский.

— Извините, это у вас передача из Армавира?

Женщина положила руку на бок цинкового ведра:

— А вот она. Забирайте.

И только тут до меня дошло, и меня разом растрогали и эти проделавшие такой длинный путь мамины цветы, и это несколько дней поившее их новенькое ведро, и оттого, что не догадался сразу, когда увидел, сделалось неловко — сало ему, видишь, тунеядцу, подавай или яйца!

И друг мой растрогался, мы оба что-то такое пытались сказать, благодарили и кланялись и оборачивались потом, когда мимо закрытых дверей остальных купе шли к выходу — я с цветами в руках впереди, он — за мной.

На перроне все останавливались и долго глядели нам вслед, а потом, когда мы уже шли по улице, друг мой как-то по-особенному засмеялся — так он смеялся, когда был чем-то смущен.

— Ты оглянись-ка!

За нами молчаливо и деловито шли несколько человек, обгоняли друг друга, о чем-то озабоченно переговаривались, на кого-то уже покрикивали, и этих скорым шагом догоняли другие люди, пристраивались позади, поглядывали на передних, вступали в разговор.

Мы остановились, и я только обеими руками придерживал у левого плеча ведро с цветами, а объяснялся мой друг:

— Мы не продаем, братцы... извините, товарищи, — не продаем!

Нас окружили плотным кольцом:

— Куда вам столько?

— А почему не продать? Ради праздничка!

Друг зачем-то стащил шляпу:

— Понимаете, это просто моему товарищу мама передала... Издалека. Поездом.

— Ну хоть парочку — мне в больницу...

— Кто последний? Сказать, чтобы больше не становились?

— И самим останется!

— День рождения у жены...

Из толпы вышел высокий мужчина, полковник милиции, — я его до сих пор хорошо почему-то помню. У него были очень густые и черные, с серебристой сединою усы и светлые, с юношеским блеском глаза. Облик его, и молодцеватый, и одновременно строгий еще долго потом казался мне для человека его несладкой профессии символическим, и все мне думалось: то ли, несмотря на молодость, полковник этот уже многое успел повидать, то ли, несмотря на годы, не собирался пока сдаваться.

— Товарищи! — он приподнял крепкую ладонь и немножко подождал тишины. — Мы ставим молодых людей в неловкое положение. Наверное, у них есть свои друзья и знакомые, которым эти цветы, вероятно, и предназначены...

— Девочка у меня...

Полковник вытянул руку, приглашая из толпы немолодую женщину с печальным лицом. И обернулся ко мне:

— Общая просьба.

Друг мой выдернул из ведра несколько тюльпанов. Женщина раскрыла кошелек, но полковник только глянул на нее, и она смутилась и опустила голову.

В толпе опять сказали:

— Так хотелось на день рождения, эх!

Седой ус полковника дрогнул в легкой усмешке:

— Может, еще одно исключение?

— Ну, если день рождения! — друг снова вытащил несколько тюльпанов.

— От спасибо!

Широкоплечий, с борцовскою шеей парень был в новеньком костюме, но через толпу пробирался так, словно боялся кого-нибудь испачкать, и я подумал, что он, пожалуй, только со смены — откуда-нибудь из мартеновского или с коксохима...

Друг мой отдал цветы, и полковник нарочно строго спросил у парня:

— Не обижаете ее?

— Да ну! — удивился парень и прикрыл тюльпаны растопыренной пятерней.

Мой друг снова повозился с ведром, несколько тюльпанов протянул теперь полковнику, но тот громко сказал:

— С большим бы удовольствием. Только боюсь, тогда меня неправильно поймут.

Поднес ладонь к козырьку, улыбнулся, как мне показалось, и грустно, и чуть насмешливо. Четко повернулся и пошел не оглядываясь.

Друг мой все-таки догнал его, протянул цветы, и тот взял и что-то сказал ему, а потом посмотрел на меня и все так же молодцевато, но без тени излишней лихости козырнул издалека... Хорошее у него было лицо!

И пусть тогда на улице, покажется вам, все происходило как в кино, мне ничего не хочется тут менять — раз так оно и было на самом деле, и если кто говорил о маленькой девочке или о дне рождения у жены, значит, сущая правда — не такой это город, Новокузнецк, в котором про это стали бы врать.

Мой друг жил тогда недалеко от вокзала, и мы решили зайти к нему. Позвонили еще одному товарищу, который работал в «Скорой помощи», и по тону, каким мы с ним, перехватывая один у другого трубку, разговаривали, тот сразу понял, что нам нужна не только машина... И спирт мы потом не стали разводить, втроем за такое дело глотнули чистого, а потом изрядный пучок тюльпанов — для наших жен — переставили в новое ведро, которое нашлось у моего друга, а с маминым спустились вниз, сели в машину, поехали по городу...

Прекрасный это был вечер! На улицах уже зажглись разноцветные огни, сутолока в центре и около магазинов усилилась, машины нетерпеливо сигналили и резче оседали у светофоров, но наша темно-голубая «Волга» шла медленно и как будто торжественно.

У подъезда, в котором жил кто-либо из наших друзей, она останавливалась, мы брали небольшой, в пять или семь цветков, букет и все трое неторопливо поднимались наверх. Кто-нибудь нажимал на кнопку звонка, и мы замирали.

Чаще всего открывать прибегали дети, иногда первым появлялся в дверях наш друг, и мы с торжественными лицами переступали через порог, просили пригласить хозяйку дома.

А они только что месили тесто, мыли посуду, разделывали селедку, гладили рубахи, завязывали галстуки, утирали носы... И по дороге с кухни снимали фартуки, незаметно оглядывали себя и невольно выпрямлялись, тыльной стороною ладоней поправляли прически, брали цветы двумя пальцами, и вид у них, прежде не раз и не два непреклонно заявлявших где-нибудь в общей нашей компании, что мы засиделись, что всем нам пора по домам, сегодня был и слегка растерянный, и счастливый.

Иногда мы останавливались у края тротуара, и тоже все трое выходили с тюльпанами, и отбирали тяжелую сумку, и подхватывали на руки малыша, и провожали до дома...

Несмотря на свою привычку надо всем издеваться да насмешничать, друг мой был человек сентиментальный, и, после того как дал цветок старому своему учителю, которого случайно увидел в толпе на улице, он окончательно расчувствовался. В который уже раз принялся рассказывать третьему из нас, какие мы с ним, понимаешь, сволочи: решили, что мать передаст, конечно, что-нибудь съестное, как же иначе? А она, простая русская женщина, заботилась как раз не о брюхе... И он незаметно смахивал невольную слезу и клялся, что напишет в станицу такое письмо, такое письмо!..

Но прежде я получил весточку от мамы. Корявые буквы в торопливом ее письме то далеко отрывались одна от другой, а то залезали друг на дружку: «Переволновалась, пока отправила, а теперь не сплю, или дал ты цветов тем людям, что довезли, или нет? Я им говорила на станции, что ты дашь, а потом на автобус обратно кинулась и в телеграмме забыла, а теперь душа болит, а вдруг да не догадался?»

А ведь и в самом деле, как просто: отделить от тугой охапки тюльпанов небольшой букет — спасибо, это вам!

Помешала нам тогда растерянность или что другое — попробуй-ка разберись! Сколько раз мы, уходя, оборачивались, и благодарно кивали, и кланялись уже издалека, и махали рукой... Но цветов дать мы не догадались.

Не скажу, что я тоже перестал тогда спать. Но на сердце у меня было нехорошо.

Вместе с другом мы сходили на вокзал, потом неделю дожидались, пока из рейса вернутся проводницы, которые ехали с поездом в тот раз. Разыскали их наконец, стали спрашивать: а помните, из Армавира передавали громадный такой букет? А пассажиров, которые согласились его взять, — помните? Не знаете, кто они? Не было разговора — откуда?

Тюльпаны они, конечно, помнили. Людей — нет.

Низенькая рыжая проводница, такая толстая, что форменный костюм на ней вот-вот, казалось, должен был лопнуть, тащила к выходу до половины набитый, гремевший пустыми бутылками полосатый матрац, и мы оба отступали и нагибались к ней, пытаясь хорошенько расслышать. Но она только пожимала плечами:

— Кто их там знает, что за люди? Это кабы кто шумный... А этих не видно и не слышно. Зайдешь убрать, а они как мыши. Сидят и на букет на этот все смотрят...

Сперва меня не оставляла надежда случайно встретить этих людей где-нибудь на улице, в кино, в электричке... Ничего, что я их не запомнил. Увижу — интуиция подскажет: они!

Ко всем вокруг я теперь присматривался куда пристальнее обычного, но странная получалась штука: временами мне упорно казалось, что эти двое, которые знали теперь обо мне несколько больше многих остальных в городе, очень хорошо меня видят, я их — нет.

Стоило в те дни кому-нибудь на меня внимательно посмотреть, и я начинал лихорадочно прикидывать: он это или не он? Она или не она?

Как-то в трамвае я поймал на себе изучающий взгляд, раз и другой посмотрел сам, и человек, показалось мне, прежде чем отвернуться, едва заметно усмехнулся.

Он стоял на задней площадке, а я впереди, в вагоне было битком, но я упрямо пробрался к нему, тронул за локоть:

— Извините, это вы тогда привезли мне цветы?

И он сперва молча полез за очками, надел их и только потом, приблизившись лицом, переспросил:

— Цветы... Какие цветы?

Я уже извинился, но он так и не снял очков, так и не отвернулся. И я сошел за остановку до той, где мне надо было сходить...

Скажу сразу, что никого я так тогда и не нашел, что острота вины, которую я чувствовал, постепенно притупилась, все стало забываться, как забывается многое другое, что, как мы считаем, нам о себе вовсе не обязательно помнить.

Но вот какое дело: и через год, и через два, и через много лет все вспоминаются мне мамины тюльпаны.

К сожалению, это правда, что мы — не ангелы, и если я успел наошибаться не больше всякого другого, то наверняка и не меньше.

Одним словом, мне тоже есть над чем поразмышлять в минуты самоанализа, но того случая с цветами почему-то до сих пор стыжусь больше, чем многого остального, и часто спрашиваю себя: почему?

Как-то совсем недавно вместе с одним кубанским писателем, тоже моим старым другом, мы поехали на строительство большого химкомбината. К этому времени я уже три года прожил на юге, на своей родине, но память все не уставала настойчиво возвращать меня в сибирские края, в далекий наш город.

Так было и теперь. Стройка только что начиналась, по хорошим масштабам там еще, что называется, и конь не валялся, но в просторном помещении склада, где мы стали примеривать резиновые сапоги, я вдруг уловил холодноватые запахи новенького брезента и рабочей обувки, и вдруг притих, и к самому себе начал прислушиваться.

Который день подряд моросил не очень густой, но студеный дождик. Мы шли по раскисшей дороге, и черная жижа хлюстала под ногами и с тугим шелестом косо летела из-под лоснившихся колес тяжелых машин. Колючий ветер жег лоб и хлестал по скулам, и озябшей рукой я сжимал на горле концы воротника, но все тянул и тянул шею...

В серой мжичке прятались вдалеке оплывшие котлованы да еле различимые полоски фундаментов, но в сыром весеннем воздухе я отчетливо ощущал серный душок, и мне было ясно, откуда этот запах, с какого коксохима он сюда прилетел.

Потом сидели мы в сизом от папиросного дыма тепличке, разговаривали со скреперистами, и кто-то из них посетовал, что на стройке пока трудно купить машину: «Посмотришь, и правда, — у ханских огуречников вон сколько мотается «Жигулей».

Я спросил, что это за «ханские огуречники», и один стал объяснять, что это жители соседней станицы, которые раньше других в округе приспособились выращивать огурцы под полиэтиленовой пленкой, а другой усмехнулся и махнул рукой: «Это уже не модно — огурцы. Как говорится, вчерашний день. Сегодня перешли на тюльпаны. Никакой тебе тяжести, ничего. Нарезал их да пару чемоданов набил — это сколько туда может войти? А потом на самолет, да где-либо на севере стал на углу: пять пара!.. Пять пара!..»

На следующий день утром я шел по улицам городка, рядом с которым строится этот химкомбинат. Многоэтажные здания стоят здесь только в центре, а чуть подальше все как в станице: лавочки у ворот, дома с голубыми ставнями, загородки для кур из металлической сетки, сады, в которых ровными рядами плотно, одна к одной, лежат белые колбасы полиэтиленовых парников.

Холодный дождичек все продолжал моросить, было зябко.

Я глядел на голые деревья с черными и мокрыми ветками, глядел на теснившие их парники, за прозрачными стенками которых будто видны были тугие ростки тюльпанов, и вдруг мне стало отчего-то неуютно и грустно.

Я представил, как где-нибудь на проспекте Металлургов те двое, что привозили мне передачу из Армавира, увидят дородную тетку с оранжевым тюльпаном в крепкой руке.

— Почем цветочки?

— Пять пара.

— С ума сойти!

— Не хочете — никто не заставляет...

И эти двое пойдут мимо, и он, словно оправдываясь, скажет:

— Нет, ну есть совесть — три шкуры!

— Как будто ты их только узнал! — И она качнет головой. — У этого, помнишь, сколько было тогда тюльпанов, а догадался он — хоть один?

— Ну, тот-то вообще жлоб...

И на улице, которую я очень люблю, они припомнят не маму, упросившую их тогда взять ведро с тюльпанами, а припомнят меня...


Читать далее

ЭТИ МАМИНЫ ПЕРЕДАЧИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть