Эпизод первый. КАРБОНАРИИ

Онлайн чтение книги Избранные произведения
Эпизод первый. КАРБОНАРИИ

Несмотря на живое сочувствие к благородной борьбе народов, сопротивлявшихся захватам Наполеона — оно-то и привело меня в конце 1808 года в Венецию, — я никогда не забывал, что я француз и что ужасное побоище, подготовляемое в то время частью Европы, потребует крови моих соотечественников. Восхищаясь вооруженным союзом, создававшимся в Северной Италии под покровом непроницаемой тайны, я дал себе клятву не принимать в его деятельности никакого участия и чаще всего мечтал о том, чтобы продолжить свои исследования натуралиста и побродить по изрезанному заливами побережью Иллирии, в местах, немного знакомых лишь ученым и поэтам. Это обстоятельство, а также необходимость скрыться наконец от полиции императора, менее бдительной и непреклонной в завоеванных областях, чем на глазах своего повелителя, послужило единственной причиной моей тогдашней эмиграции из Франции.

Но я не в силах был покинуть Венецию, и нетрудно понять почему. Я снова был влюблен, хотя мысль об Амелии[89]Речь идет о героине другой новеллы Нодье «Амелия»; так же, как «Мадемуазель де Марсан», новелла эта входит в серию «Воспоминания юности Максима Одэна». не покидала меня с того самого часа, как мы расстались с ней навеки; в слабом человеческом сердце уживаются порой тайны, совместить которые на первый взгляд невозможно.

Среди французов, уже давно покинувших Францию и встретивших меня с искренним благожелательством, как соотечественника и человека, чьи взгляды и несчастья заслуживали в их глазах уважения, был один эмигрант, внушавший мне чувство благоговейной любви.

Вопреки своему обыкновению, я могу назвать его имя без малейшего колебания, ибо род его не имеет ничего общего с теми, кто и посейчас продолжает носить то же имя, и к тому же давно угас, кроме одного несчастного существа, которое никогда не прочтет моей повести и не услышит обо мне ни полслова. Это был г-н де Марсан.

Г-н де Марсан, которого, быть может, еще помнят иные из старых придворных, считался одним из самых блестящих офицеров гвардии Людовика XVI. Прекрасная внешность, безукоризненные манеры, отвага и ум отличали его при таком дворе и в такое время, когда счастливые личные качества этого рода не были редкостью. Они-то и обеспечили ему быструю, не встретившую препятствий карьеру и видное, вполне заслуженное, по общему мнению, положение в обществе. Дочь его, родившаяся в 1788 году, была по поручению королевы Франции воспринята от купели одной из самых влиятельных в Версале подруг этой августейшей и несчастнейшей государыни. Дочь г-на де Марсан звали Дианой.

В 1808 году г-н де Марсан был уже стар; к тому же невзгоды военной службы надломили его здоровье. Женившись тридцати пяти лет, он потерял троих старших детей, прежде чем небо благословило его единственной дочерью, на которой в конце концов сосредоточились все его чувства и помыслы.

Г-жа де Марсан, состоявшая при дворе сестер короля, скончалась вскоре после переезда принцесс в Триест. В этом отношении она опередила их.

Старый эмигрант сумел, во всяком случае, извлечь из своих бесконечных несчастий известную пользу. Он стал философом. Обладая скромными, но совершенно достаточными, на его взгляд, средствами, благоразумно сбереженными в предвидении возможности всеобщей катастрофы, он мирно доживал свои век среди милых его сердцу занятии и развлечений, совместимых с сидячим образом жизни. Склонность к естественным наукам вскоре сблизила нас, и я сделался его ежевечерним партнером в пикет. Предпочтение, отдаваемое им мне перед другими молодыми людьми, общество которых доставляло ему удовольствие, в непродолжительном времени приобрело характер отеческих чувств, так что, вздумай Диана приревновать, у нее было бы достаточно оснований к этому. Г-н де Марсан, насколько я мог заметить, никогда не платил большой дани ребяческому тщеславию, именуемому дворянскою спесью, и тем не менее — я глубоко убежден в этом — он так сожалел иногда, почему во мне не течет дворянская кровь, что ему приходилось делать над собой некоторое усилие, чтобы не возвращаться мысленно к этому обстоятельству.

— Ваш ход, господин шевалье, — сказал он однажды, сдавая мне карты.

Сам не знаю, из каких кладовых памяти, наглухо запертых вот уже добрые двадцать лет, извлекаю я эту незначительную сценку.

— Я не шевалье! — вскричал я со смехом, все еще медля открыть свои карты.

— Клянусь христианскою верой, — ответил на это г-н де Марсан, — рыцари моего рода возвели в это достоинство немало таких, которые заслуживали его неизмеримо меньше, чем вы.

— Полагаю, — проговорил я, вставая со своего места и направляясь к нему, — полагаю, что дело не обходилось при этом без лобызания. — И я от всего сердца обнял его, ибо всегда неизменно ценил и глубоко уважал привязанность стариков.

Мне приходилось, впрочем, мириться с его непреодолимым и страстным упорством в одном вопросе, который занимал первостепенное место в разговорах тех лет.

Слово «революция» производило в нем самую что ни на есть настоящую революцию. И хотя восстановление Бурбонов на троне их предков представлялось ему совершенно бесспорным и делом ближайшего будущего, он связал себя тем не менее словом никоим образом не возвращаться в Париж, где каждый камень казался ему все еще обагренным кровью казненных. Эта антипатия ко всем политическим группировкам, не останавливающимся в борьбе перед самыми крайними средствами, распространялась на заговорщиков и из собственной его партии.

Покорный неколебимой и всеблагой воле неба, он с горечью порицал безумцев, которые стремятся ускорить события наперекор благоразумной неторопливости, с какою действует мудрость господня. Мысль эта так часто и так настойчиво повторялась в его речах, что после первых же наших бесед я решил ничего не сообщать ему ни о тайнах своей бурной юности, ни тем более о некоторых связях, установленных мной по приезде в Венецию с карбонариями[90] Карбонарии (от итал. carbonaro — угольщики) — члены организации, существовавшей в Италии в первой трети XIX века. Карбонарии боролись за воссоединение Италии и за освобождение ее от владычества Наполеона. Вступавший в общество карбонариев давал клятву, что будет хранить в тайне свое участие в нем. Нарушение клятвы каралось смертью. Venita , или вента — первичная организация общества карбонариев. и эмиссарами Тугендбунда,[91] Тугендбунд (Союз добродетели) — тайное общество, организованное в 1808 году в Германии лидерами либеральной буржуазии. Общество ставило своей целью национальное возрождение Германии, оккупированной в то время войсками Наполеона, и проведение ряда реформ в интересах буржуазии. одно имя которого внушало ему ужас не меньший, чем слово «якобинец». Нужно признаться к тому же, что я стал склоняться к его взглядам еще прежде, чем их узнал, и что в пагубных сетях тайных обществ меня удерживала лишь невозможность расстаться с ними бел того, чтобы не разорвать эти сети насильственным образом.

Я прожил двадцать шесть лет и испытал почти беспримерные для моего возраста бедствия. Любовь к мирным занятиям и досугу, посвященному науке, неустанно влекла меня к совершенно другому образу жизни, которого мне и следовало неуклонно держаться.

Время от времени мои бурные страсти брали, однако, верх и ввергали меня в сумятицу тревог и несчастий, выбраться из которой мне удавалось, лишь ухватившись за надежду на прочное счастье. Мое неудержимое воображение упрямо пыталось найти это счастье в любви.

Диане де Марсан было двадцать лет, и она не казалась моложе своего возраста, потому что ее чудесному, нежному, слегка тронутому загаром, как у всех венецианок, цвету лица не хватало той свежести, которая для девичьей кожи является тем же, чем для плодов, сорванных с дерева, окрашивающий их легкий и почти неуловимый пушок. Высокий рост при достаточно развитых формах придавал ее внешности нечто величественное, что еще больше подчеркивалось свойственным ей выражением лица.

Трудно было сказать, чего больше в ее печальном и одновременно надменном взгляде, в беспокойном и высокомерном подергивании бровей, в пренебрежительном и горьком движении губ — привычной затаенной скорби или презрительной разочарованности. Именно такою изобразил богиню Диану античный ваятель, придавший ей, в согласии с мифологией, облик, достойный сестры Аполлона.

Такое впечатление Диана де Марсан производила не только на меня: прославленнейший поэт той эпохи, заканчивая один из своих сонетов, упрекал ее в том, что она создана из мрамора столь же холодного, как веллетрийский. Но при всем этом она была, по мнению всех, самой красивой девушкою в Венеции.

Сердце мужчины, в особенности влюбленного, воспламеняется от препятствий. Я любил Диану, быть может, с тем большею пылкостью, что все говорило в ней о нежелании отвечать на мои чувства. Что касается причин ее холодности ко мне, то тут я не видел ничего особо опасного для себя: состояние Дианы было слишком незначительно, чтобы привлекать претендентов на ее руку; к тому же общественное положение старого французского дворянина, доживавшего свой век в изгнании среди лагун, сулило тщеславию зятя не больше, нежели его алчности.

Мое положение, напротив, в случае торжества моей партии — в этом г-н де Марсан нисколько не сомневался — могло только улучшиться. Ведь я столько раз рисковал головой, перенес столько страданий, а счастливые короли так щедры и так признательны!

Диана не оставалась в неведении относительно страсти, которую успела внушить моему сердцу: на этот счет женщины никогда не обманываются. Впрочем, о том, что моя тайна ею раскрыта, я узнал лишь по ее зловеще потемневшему взгляду и суровой скупости слов, с которыми она стала обращаться ко мне. Если бы Диане было известно о нашем сословном неравенстве, я мог бы объяснить себе эту все возраставшую сдержанность различием нашего положения в свете, ибо к этому времени уже хорошо знал, что такое надменность знати и в каких формах она способна проявлять свою неприязнь. Но я говорил уже, что г-н де Марсан упорно стремился наделить меня дворянским достоинством, и с того памятного дня, когда он посвятил меня за карточным столом в рыцари, титул шевалье настолько сросся с честным, но безвестным именем, унаследованным мною от предков, что даже сами Шерен[92] Шерен Луи-Никола-Анри (1762–1799) — автор ряда работ по генеалогии французских дворянских родов. и Озье[93] Озье Амбруаз-Луи-Мари (1764–1830) — автор «Указателя знати» (1818), содержащего в себе перечень французских дворянских родов и их родословные. не решились бы оспаривать мои права на этот титул. Зная о страсти венецианцев к преувеличениям — особенно ярко сказывается эта черта у простого народа — всякий легко представит себе заранее, что учтивость слуг не могла удовлетвориться столь малым титулом. В прихожей я слыл графом, и к тому же светлейшим, хотя в гостиной не был даже самым что ни на есть рядовым дворянином. В конце концов я перестал обращать на это внимание и без дальних околичностей примирился с этой несколько унижавшей мою правдивость и скромность метаморфозой, не желая обижать причудливого, но совершенно невинного тщеславия престарелого вельможи, в котором я обрел друга.

Я дал себе слово рассказать Диане обо всем этом, как только замечу с ее стороны хотя бы малейшую снисходительность к моим чувствам и отважусь на объяснение с нею, но она избавила меня от этого. Ее холодность в короткое время превратилась в суровость, ее безразличие — в пренебрежение. Прошло еще несколько дней, и обманываться на этот счет стало невозможно; даже человек, уверенный в своей власти над женщинами, каким, кстати, я никогда не был, отказался бы на моем месте от притязаний, лишенных всякой надежды. Кроме того, несколько молодых людей, родом венецианцев, домогательства которых стоили гораздо большего, чем мои, уже показали мне пример подобного самопожертвования.

Я не злился. Недоставало лишь этого, чтобы стать окончательно смешным. Я и не плакал. Плачут только в тех случаях, когда теряют надежду соединиться с женщиной, которая тебя любит. Я возмущался собой, я негодовал на себя; я в ярости грыз себе кулаки. Я измышлял всяческие болезни, занятия, отлучки из города, чтобы объяснить, почему мои посещения стали столь редкими. Я вел большую игру, я одолел себя в поединке с самим собою, а затем ринулся как одержимый в дерзкие заговоры, хотя месяцем раньше был глубоко убежден, что окончательно развязался с ними. Я тешил себя мыслью трагически и со славою умереть, заставив Диану устыдиться того, что она отвергла меня. Я убаюкивал себя неистовым бредом, заполненным заговорами, изгнаниями и казнями. Одним словом, я обезумел.

Наши собрания происходили неподалеку от Риальто,[94] Риальто — знаменитый мост в Венеции, построенный в конце XVI века. в заброшенном зале старого, давно покинутого дворца. Не стану называть имя его владельца, потому что высокое положение, занимаемое им ныне при одном из немецких дворов, отбило у него, по всей вероятности, вкус к нашим нелепым теориям народоправства. Он никогда не показывался среди нас и, предоставив дворец в распоряжение одного из наших вожаков, удалился в свое поместье близ Венеции или, быть может, еще куда-нибудь, подальше от опасностей. Нет нужды говорить, что за люди посещали эти тайные сборища. Чтобы догадаться об этом, не нужно быть особо искушенным в политике или обладать глубокими познаниями в истории.

Постоянными их участниками были пять-шесть молодых людей, чувствительных и благородных, но озлобленных несчастьями человечества и произволом тиранов. Постепенно разочаровываясь, они, подобно мне, появлялись на этих собраниях все реже. Остальные представляли собою то же, что и везде, то есть толпу врагов установившегося порядка, каков бы он ни был. Здесь толклись бездарные честолюбцы, — а притязания их возрастают, как правило, пропорционально их собственному ничтожеству, — люди, погубленные долгами, пороками и дурной репутацией, отвратительные отбросы разврата и фараона,[95] Фараон — азартная карточная игра. и несколько еще во сто раз более отвратительных негодяев, ожидавших лишь удобного случая, чтобы продать любой власти список своих сообщников, или, точнее, жертв, в обмен на гнусное золото и позорную безнаказанность.

Такой взгляд на них начал у меня складываться еще в те времена; правда, он не был тогда еще столь общим и определившимся; чтобы окончательно прийти к нему, мне понадобилось на протяжении долгой жизни не раз и решительно повсюду сталкиваться с одной и той же картиной.

Нельзя не согласиться, что при таких обстоятельствах мои мечты о героической смерти были гораздо ближе к осуществлению, чем надежды на любовь Дианы. Опасности подстерегали меня отовсюду, и поистине мало кто на моем месте проявил бы готовность пойти им навстречу, ибо успех, не оказав существенного влияния ни на мою личную участь, ни на судьбы моей страны, не дал бы мне даже того слабого удовлетворения, которое мы ощущаем при выигрыше какого-нибудь незнакомца, чья игра случайно привлекла наше внимание. Напротив, в случае поражения моя ставка была бы бита палачом. Это безумное расточительство в отношении собственной жизни является порождением не имеющей названия страсти, доступной пониманию лишь того, кто ее испытал, и в ней нет, по-моему, ничего дурного.

Общества, подобные нашему, открыто существовали повсюду, где Наполеон не оставил мимоходом своих чиновников и солдат. Эти общества действовали совершенно свободно и, хотя не были официально признаны министерскими кабинетами, не посмевшими решиться на такой шаг, все же встречали с их стороны тайное потворство, ободрение и покровительство, осуществляемые с большим коварством, нежели хитростью. Ведь домогаясь любыми средствами, чтобы тайна их существования стала известна всем порядочным и верноподданным людям, отдающим свою жизнь в защиту короны, правительства одновременно утаивали свое вероломное и заранее обдуманное намерение пожертвовать ими ради выгод какой-нибудь политической комбинации.

Деятельность этой организации была бы, однако, неполной и недостаточной, если бы ей не удалось проникнуть в самое сердце тех государств, которые оказались уже подвластными великому императору благодаря одержанным им победам или на основании договоров. И действительно, не было города, в котором не нашлось бы необходимых для ее дальнейшего развития элементов. Именно к этому и стремилась дерзкая пропаганда европейской свободы, повсеместно создававшая против поработителя мира живые преграды, эти отважные дозоры разведчиков, заброшенные святой коалицией поднимающихся народов в неприятельский стан, дозоры, которые могли бы стать поразительно мощными, если бы они были нравственно более чистыми.

Вводя эту страницу истории в мое небольшое повествование, которое по форме должно быть всего лишь романом, я злоупотребляю некоторым образом своими правами рассказчика; но кто вблизи не видел истории, тот примет ее за страницу романа. В конце концов, из всех суждений, которые может породить моя повесть, подобное суждение тревожит меня меньше всего.

Итак, первоначальная цель карбонаризма тех дней, который не имел ничего общего с нынешним, представляющим собою нечто бесформенное, напоминающее отвратительных гигантских чудовищ, вышедших из хаоса в первые дни творения, была наиблагороднейшей целью, какую только может поставить перед собой заговор. Дело шло о священном объединении патриотов всех стран ради борьбы с усилением ненасытного деспотизма, который, уже не таясь, домогался всесветной монархии и разделял Европу на префектуры, дабы раздать их своим полководцам. Эта возвышенная идея глубоко волновала умы всюду, где независимость и счастье родной земли еще почитались за нечто имеющее известную ценность, но особенно сильно ее влияние сказывалось в Германии и Италии. Я не говорю о доблестной и христианнейшей Польше, вынужденной в силу плачевной своей судьбы и роковой безысходности положения присоединиться к тирану и предоставить себя победителю в качестве его невольной союзницы. Движение в умах европейских народов, вызванное этими, столь существенными вопросами, всколыхнуло вместе с тем и другие. Под предлогом установления всеобщего равновесия внутри государства правительства что ни день откапывали остатки старинных свобод, являющихся неотъемлемой собственностью народов и отбираемых в обычное время медленно и постепенно. Но теперь возникла возможность отстаивать их от каких бы то ни было посягательств со стороны власти, и вот произошло то, чего никогда еще не происходило на свете и что никогда, быть может, уже не повторится. Речь идет о дружественном соглашении, торжественно заключенном между народами и монархами, подтвержденном клятвами во дворцах и нерушимо хранимом в хижинах. Взаимные обязательства этого договора гласили, с одной стороны: Единодушное сопротивление армиям Наполеона, и с другой: Искреннее и безоговорочное признание политических прав, издавна принятых в тех государствах, которые входят в данный союз. Возможно, что это соглашение не содержится в официальных дипломатических документах; больше того — я пока что-то не вижу, чтобы история уделяла ему много внимания, но ведь во Франции история знает и говорит лишь то, что ей приказано говорить, и притом лишь тогда, когда ей дозволяют высказываться. Это случайное совпадение интересов, вскоре с такой беспощадностью нарушенное событиями, было в конце концов чересчур мимолетным и по этой причине не могло быть подробно изучено даже наиболее непосредственными и поставленными в наиболее выгодные условия наблюдателями.

Само собой разумеется, что совпадение интересов, о котором мы только что говорили, укрепило положение тайных обществ, впервые в старой европейской системе ставших своего рода законною властью, но еще тем не менее не помышлявших о смещении существующих законных властен ради попытки установить, в свою очередь, новую тиранию. Ею они в те времена не пользовались; тем сильнее в этих несчастных организациях, обладавших всеми пороками своей матери — общества, от которого они отделились, давало о себе знать столкновение эгоизмов, честолюбий и пустого тщеславия.

Не прошло и двух месяцев, как первоначально единая организация верховной «vendita» и всех других, от нее зависимых, раскололась на четыре или пять фракций. Одна из них толковала условия договора до того широко, что предполагала воспользоваться победой для полного раскрепощения простого народа и для установления той пагубной демократии, о которой Венеция сохранила столь кровавые воспоминания. Другая, в решительный час оказавшаяся наиболее многочисленной, так как сумела посулами всевозможных выгод привлечь на свою сторону людей частью безликих, а частью порочных, вступила в тайное соглашение с Австрией, предав ей столь героически оберегавшиеся доселе свободы. О некоторых «vendita» шла молва, будто они поддерживают подозрительные сношения с правительством Наполеона и подготавливают для себя, таким образом, почву на случай возможного поражения.

Самая малочисленная, но, бесспорно, самая деятельная и честная группа обещала безоговорочно и искренне поддержать заговорщиков лишь при том непременном условии, что Венецианскому государству будет предоставлена независимость и в нем будет восстановлен старинный республиканский образ правления. Вне города она опиралась на могущественное объединение горцев, а вождем ее был один из тех решительных и дальновидных людей с сильной волею, одно имя которых стоит порой целой партии. Этим вождем был Марио Ченчи, по прозванию Дож; именно к этой группе и склонялись мои симпатии.

Марио Ченчи происходил от той несчастной римской семьи,[96] Ченчи — знатный римский род. Имя Ченчи приобрело громкую известность в связи со знаменитым уголовным процессом 1598 года. Жена Франческо Ченчи Лукреция, его шестнадцатилетняя дочь Беатриче, на честь которой он покушался, и его сыновья были обвинены в убийстве мужа и отца и преданы казни. Трагическая судьба рода Ченчи — одна из весьма распространенных тем европейского искусства и литературы. которая запятнала себя ужасающим преступлением, но тем не менее не исчерпала для себя источников сострадания и доставила истории единственный пример казни отцеубийц, орошенной слезами церкви, правосудия и народа. Младший брат Беатриче, навсегда изгнанный из церковных владений, удалился в старинный замок на берегу Тальяменте, где, как сообщает предание, в преклонном возрасте был убит молнией. Мстительная судьба из поколения в поколение заносила свой меч над всеми его потомками, и их последовательно изложенная история составила бы многоактную трагедию наподобие трагедии Пелопидов. Последний из потомков его умер на эшафоте, воздвигнутом итальянскою революцией, и на всей земле единственным наследником этой крови, осужденной законами человеческими и самим небом, оставался лишь Марио Ченчи.

Юность Марио, отмеченная столь мрачными предзнаменованиями и лишенная всякой опоры в обществе, протекала мятежно и бурно. Никакому нежному чувству не довелось, как видно, умерить распущенность его нравов, ибо одна мысль о том, что Марио может их полюбить, внушала венецианкам, говорившим о нем не иначе, как с содроганием, неописуемый ужас. Он никогда не появлялся в публичных местах. И когда он проходил по какой-нибудь из узких улочек города, один или в обществе немногих друзей, таких же таинственных, как он сам, даже самые бесстрашные люди уходили прочь с его пути, как бы стремясь укрыться от действия его взгляда. Было ли это свойством его столь исключительного характера или следствием некоего бесконечно тяжелого впечатления, которое он производил помимо своего ведома и желания, какого-то внушаемого им безотчетного страха, но его боялись без всякой примеси ненависти, как боятся, например, льва. От этого чувства недалеко до безграничного обожания, нередко переходящего в культ. Никто не мог бы упрекнуть его в несправедливых делах или преднамеренной жестокости; напротив, рассказывали о множестве великодушных поступков, совершенных им, однако, холодно и безучастно. Не раз спасал он тонувших детей, но никого из них ни разу не приласкал.

Исчерпав свое состояние, растраченное с безудержной расточительностью на одинокие и причудливые забавы, Марио в возрасте двадцати лет, — а в описываемое время ему было уже двадцать восемь, — оказался вынужден удалиться в свой грустный замок на материке, куда за ним последовал только слуга-албанец, не пожелавший покинуть его в беде. С того времени как появились некоторые виды или по крайней мере надежды на близкие перемены в делах Италии, Марио стал время от времени посещать Венецию. Было замечено, что иногда он проводил в этом городе по два месяца сряду, но никто не знал, где он здесь останавливается.

Хотя Марио Ченчи был подлинным вождем «vendita», причем в его отсутствие эта власть даже усиливалась, я ни разу не видел его ни на собраниях «vendita», ни где-либо в ином месте. Все пересказанные мною подробности его биографии я знал из народных толков, а народ в Венеции гораздо общительнее, чем в других странах. И в самом деле, едва Марио Ченчи высаживался на берег где-нибудь близ Пьяцетты, как толпа, влюбленная во все необычное и охотно отдающая свою благосклонность тому, кто пугает ее воображение, узнавала об этом в мгновение ока. И тогда в кучках людей, собиравшихся на площади св. Марка или в порту, возникали странные разговоры, почти столь же необычайные, как и порождавший их человек.

— Что делает здесь, — говорил первый, — этот демон несчастья, всегда приносящий с собой одни лишь бедствия и пристающий к нашему берегу лишь в непогоду? Предвещает ли он разразившуюся на Востоке чуму или новую войну на море? Я думал, что он погиб во время последней грозы, — говорили, что молния испепелила вместе с ним и его башню; ведь уже добрые три столетия ни одному Ченчи не удавалось улизнуть от бичей небесных, кинжала или эшафота.

— И впрямь, — подхватывал тотчас второй, — меня бы это нисколько не опечалило, хотя, когда мог, он делал мне больше хорошего, чем дурного. Но так все же было бы гораздо спокойнее, и к тому же этого все равно так или иначе не миновать; таков уж его горестный жребий. Да воздаст ему господь милосердием в ином мире!

— Как! — восклицал третий, который, казалось, был осведомленнее остальных и вокруг которого кружок сжимался теснее, чтобы лучше слышать его. — Неужели вам все еще неизвестно, что, собственно, приводит его сюда? Еще совсем ребенком благородный Марио отдавался думам лишь об одном — о возрождении нашей древней республики с ее независимостью и богатой торговлею, с ее кораблями, повелителями морей и мира, с ее благочестием, попранным равнодушными к вере, с ее святым Марком, ниспосылающим ей благоденствие! И так как в мизинце Марио Ченчи больше мужества и таланта, нежели во всем народе Италии, он один, и никто другой, сумеет избавить нас от немцев и от французов и будет провозглашен нашим дожем. Вы хорошо знаете, я его не люблю, и я никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь питал к нему добрые чувства, но я призываю в свидетели самого господа бога, что Марио Ченчи станет дожем Венеции и вернет ей былое процветание!

Эти речи повторялись чуть ли не ежедневно, и толпа, державшаяся от Марио на почтительном расстоянии из боязни возбудить его гнев, всякий его приезд в Венецию встречала громкими криками: «Да здравствует Марио Ченчи! Да здравствует дож Венеции!» Власти, зная об этом, все же не проявляли в таких случаях особого беспокойства, ибо за Марио закрепилась слава желчного человеконенавистника, презирающего мнение толпы. Возможно, что такое суждение о нем было вполне справедливо.

В день моего вступления в «vendita» собрание было немноголюдным, хотя приглашение на него, переданное весьма остроумным и недоступным для полицейского сыска способом, было составлено в выражениях весьма решительных. Я был удивлен, что явилось так мало народу, хотя все сторонники Марио, так же как и злейшие его враги, были полностью в сборе. Впрочем, я вскоре понял, что всех равнодушных намеренно обошли приглашением, потому что предстоял, без сомнения, решительный бой, неизбежность которого предчувствовалась уже давно. В самом деле, обычные наши споры разгорались в связи с обвинениями, предъявляемыми Марио теми членами нашей ассоциации, которых мы имели все основания презирать и характеристика которых приведена выше. В этих спорах вспоминалось решительно все, что могло бы заставить нас видеть в Марио честолюбца, движимого исключительно личными интересами, помышляющего о новой форме правления лишь затем, чтобы восстановить блеск своего рода и отомстить за смерть отца, и относящегося с равным презрением как к тем, кто должен был стать орудием его планов, так и к своим врагам. На все подобные обвинения со стороны его ненавистников мы неизменно отвечали возгласами народа: «Да здравствует Марио Ченчи!», и наши споры дальше таких препирательств не шли. Присутствуя на этом собрании, я не мог объяснить себе, как может рассчитывать враждовавшая с нами партия одержать верх над группой молодых энтузиастов, фанатический героизм которых один только и поддерживал во мне веру в успех нашего дела. Возможно, что многих из нас одновременно осенила та же самая мысль, так как в одно и то же мгновение мы обнажили на одну треть наши кинжалы и тотчас же снова опустили их в ножны, с возгласом: «Да здравствует Марио Ченчи!» Мы не превосходили наших врагов числом, однако молодость, сила и мужество давали нам некоторый перевес над ними, и наша демонстрация, проникнутая грозной решимостью, была достаточно мощной, чтобы исключить возможность обсуждения дела Марио.

— А, вы жаждете Марио Ченчи! — в бешенстве воскликнул вождь обвинения. — Хорошо! Вы получите его голову!

— Ну что же, возьми ее! — произнес голос, раздавшийся в то же мгновение у входной двери. Вошедший торопливо и тщательно запер за собой дверь, вынул из замочной скважины ключ и сунул его за пояс.

— Да здравствует Марио Ченчи! — повторили мои товарищи, и мы со всех сторон окружили Марио, чтобы защитить его от возможного нападения. В тот раз я видел его впервые, и его портрет, нарисованный мною, оказался бы крайне несовершенным как для тех, кто вовсе его не знал, так тем более и для тех, кто его знал. Писатель, придавший ему черты ангела света, воплотившегося во всей своей красоте в тело титана, написал высокопарную фразу, и ничего больше. Он принадлежал скорее к другому типу, определить который я затрудняюсь, — в нем было нечто роднившее его с победителями чудовищ легендарных времен или со средневековыми паладинами-великанами. На какую-то долю секунды мне показалось, будто его голову, как у Геракла, покрывает грива черного льва, но то были волосы. Медленно, раскачиваясь на ходу с беспечностью дикаря, прошел он через весь зал, облокотился на председательский стол и, разразившись презрительным хохотом, повторил:

— Ну что же, возьми ее!

Своды ответили ему эхом.

Затем, повернувшись к нам, он покачал головой и скрестил на груди руки.

— Жертвы приведены для заклания, — сказал он, — приготовлены ли венки? Жертвоприношение такого рода, бесспорно, было бы по душе властителям ада, но поставщики дьявола заблуждаются относительно места, где мы находимся. Дай свою руку, Паоло! Здравствуй, Аннибале, мой Патрокл и Кассий[97] Кассий Гай Лонгин (I в. до н. э.) — ближайший друг и сподвижник Марка Брута, одного из убийц Цезаря. одновременно! К твоим услугам, Феличе! И к твоим, Лючио, — мои достойные и бесстрашные чада! Мужайся, мой крошка Петрович. Твои воинственные усы стали заметно гуще и вскоре потемнеют от пороха. Но кто это? — продолжал он, останавливаясь передо мной. — Я, кажется, узнаю его по высокому росту — мне говорили, что он почти такого же роста, как я. Это француз-путешественник, которого так настойчиво рекомендует наш друг Шастеле.[98] Шастеле Жан-Жозеф-Габриель-Альбер (1763–1825) — французский генерал-роялист. Какое участие намерены вы принять, молодой человек, в готовящихся событиях?

— Бороться с тиранами и умереть вместе с вами, если смерть помешает вам завершить ваше благородное дело. Но должен предупредить, что, если мне придется сойтись на поле брани с французами, я немедля переломлю свою шпагу.

— Так, так — продолжал Марио, не сводя с меня глаз, — содружество наше было бы непрочным и кратковременным, если бы ответ ваш был иным. Мы найдем способ использовать вас для блага народов, не навязывая вам ссоры с вашими соплеменниками, которые не менее нас в конечном итоге заинтересованы во всеобщем раскрепощении, ибо, домогаясь старинных венецианских свобод, мы одновременно добиваемся и независимости для всех. Впрочем, вам лучше покинуть Венецию: ее раскаленные камни таят под ногами настоящий вулкан. Французы вашего возраста не могут провести и нескольких дней в стенах этого сладострастного города, чтобы не предаться безумствам любви, ибо после завоеваний и погони за славою волокитство — излюбленнейшее ваше занятие.

— Вы неверно судите обо мне, синьор Марио. Я всей душою стремлюсь покинуть Венецию, притом навсегда, и выехал бы отсюда хоть завтра, если бы не считал, что в момент, когда вас со всех сторон подстерегают опасности, это было бы проявлением малодушия.

— Это правда?.. — спросил он обрадованно. — Мы поговорим об этом несколько позже. Сначала следует рассеять ваши тревоги и прекратить жужжание этих докучных, но отнюдь не устрашающих меня ос. Жалкие насекомые, яд которых безвреден, когда их давят прямо на ране.

Буря, стихшая было после прихода Марио, начинала снова разыгрываться; лишь он один, казалось, не замечал этого.

— Довольно, — крикнул он, — замолчите! Я явился на ваш зов, потому что это было необходимо и мне, но только суд надо мною сегодня не состоится. Сначала мне предстоит кое-кого отвести, а это право я желаю осуществить перед всем народом Венеции, на площади святого Марка.

— В день, — крикнул самый злобный его противник, — в день, когда ты взойдешь на палубу «Буцентавра»[99] «Буцентавр» — так называлась роскошно разукрашенная галера, с которой венецианские дожи совершали обряд «бракосочетания с морем» в день праздника вознесения, бросая в воду свой перстень. и бросишь в море свой перстень?

— А почему бы и нет, — ответил Марио, — почему нет, если я окажусь самым достойным и такова будет воля Венеции? Но ты обманываешься, Тадео, и относительно моего честолюбия и относительно моей якобы недостаточной предусмотрительности. Суровость моего правосудия такова, что я боюсь наделять его властью в республике, где есть такие люди, как ты. Что же касается бракосочетания с морем, то это слишком почетный жребий для человека, имя которого Ченчи. Предсказание равеннского прорицателя утверждает, что последний из нас погибнет при переправе через поток.

Теперь зашумели уже во всем зале, и мы приготовились встретить грудью одно из тех неожиданных нападений, которыми в Венеции завершается всякий ожесточенный спор, как вдруг Марио снова заговорил:

— Тише, именем святого Марка и его льва, если вы не хотите, чтобы мы принудили вас к молчанию, нарушить которое сможет лишь трубный глас на страшном суде! Я еще не кончил! В качестве великого магистра всех существующих в Италии «vendita» я распускаю венецианскую «vendita» и освобождаю от клятвы всех ее членов, ломаю ореховую веточку, срезанную наискосок и служившую нам тайным паролем[100]Нетрудно понять, почему я не пользуюсь ни одним из священных слов карбонариев. Но эмблема, о которой здесь говорит Марио, настолько известна, что я назвал бы ее по имени, не представляющем тайны ни для кого, если б не позабыл, благодаря странному совпадению, как она называется по-итальянски, по-немецки и по-французски. Я не знаю, известна ли современному карбонаризму эмблема, знаком которой она была, но самая веточка теперь, как кажется, не в ходу. (Прим. автора.) и запрещаю вам, как злодеям и клятвопреступникам, разделять кров и хлеб, воду и соль моих братьев. Что вы бормочете там о моих правах? Я пользуюсь правами, данными мне нашим уставом на тот случай, если нас поразит проклятие измены, если большинство окажется изобличенным в ней; доказательство же того, что вы изменники, — вот оно, в руках у меня. Осмелитесь ли вы оспаривать его подлинность? — Тут Марио развернул перед собравшимися бумагу с печатью «vendita» и продолжал:

— Взгляни, Тадео, взгляни на циферблат этих часов! Стрелка показывает двенадцатый час; когда пробьет двенадцать, мы окажемся преданными в руки солдат, которых вызвал сюда ты и которые в обмен на нашу кровь принесут тебе подлые деньги, плату за гнусное вероломство. Таковы писаные условия твоего иудина договора! Вот он, смотри, оригинал его пред тобою! Паша великого императора располагает лишь копией, и имена, названные тобою тиранам, заменены в ней именами тех двоих негодяев, которых ты видишь подле себя и которые имели низость поставить свои подписи рядом с твоей. Я пожалел остальных твоих пособников, уже отвернувшихся от тебя с краской стыда на лице, ибо слепое соучастие их в твоем преступлении не внушает иных чувств, кроме жалости. Не тревожься, Тадео, ты не лишишься позорных выгод от этого договора; он подписан тобою, и твое обвинение сохранит, быть может, известную силу, если тебе удастся отнять у меня, — но не иначе, как с жизнью, — еще один столь же значительный документ. Я говорю о письме, в котором месяца три назад ты предлагал в первый же день войны перебить в Венеции всех французов. Вот он, твой второй договор убийцы, и это тоже — оригинал! Ты удивлялся, не так ли, что на столь блестящее предложение не последовало ответа, но ведь ты не был осведомлен, что это послание сначала попало ко мне и что я скрыл его от всех из уважения к имени венецианца, которым гордился бы еще больше, если бы не имел несчастья носить его вместе с тобой. Выходит, что ты хлопотал впустую, и единственный свидетель проявленного тобой усердия — твой верный лазутчик, безупречный исполнитель твоих приказаний, этот так называемый порядочный человек, ставший агентом доносчиков и клеветников, чтобы вознаградить себя за то, что он более не палач, один из подлых бандитов, присвоивших себе обличье судей, дабы злодейски расправиться со старым Андреа Ченчи. Ну что же! Ты сможешь найти его в царстве мертвых и вызвать оттуда своим свидетелем, если только пучина залива соблаговолит возвратить тебе твоего друга.

Тадео сделал яростное движение, но, увидев, что никто не поддержит его, постарался овладеть собой.

— Месть, которой я вам воздаю, — продолжал Марио, — несоизмерима с гнусностью вашего преступления. Тадео сможет добиться оправдания своих товарищей и сообщников, ему, конечно, поверят, раз уж ему однажды в чем-то поверили; здесь же никто не чувствует ни малейшего искушения освободить вас от позора вашего жалкого, постыдного существования. Если когда-нибудь в день сражения руки мои и обагрятся человеческой кровью, то эта кровь будет столь же чистой и благородной, как моя собственная, и она их не запачкает. Идите же с миром, живите, наслаждайтесь солнцем и воздухом, пусть они ласкают вас завтра так же, как ласкали сегодня, и пусть небо щедро наградит своим милосердием тех из вас, кто сумеет стать лучше.

Произнося эти слова, Марио вновь вложил ключ в замочную скважину и отворил дверь, в которую, толкая друг друга, и устремились Тадео и его единомышленники. Затем, вероятно к их великому изумлению, Марио запер дверь за ними. Пробило полночь. Мы не сдвинулись с места.

— Что вы скажете, друзья, — проговорил Марио, — что вы скажете об этой банде безмозглых мерзавцев, вообразивших, будто я ввел вас в этот старый дворец, не имея в запасе второго, никому не известного выхода? Этот дворец принадлежал моим предкам. Я родился здесь, и в свободные часы, в возрасте, когда мои товарищи школьники млели перед марионетками Джироламо или дрались на большой площади из-за ломтика zucca[101]Засахаренной тыквы (итал.). я изучал его закоулки. Я проиграл его, сколько помнится, в кости, но тайну свою я сохранил.

Он надавил пружину, скрытую между выступами деревянной панели с готическою резьбой, и тотчас же отворилась невидимая до этого дверь. Впечатление, произведенное на меня этой сценой, сковало мои движения, как это порою бывает, когда над нами властвуют чары фантастических снов; я спрашивал себя, не представляется ли мне тот самый случай расстаться с жизнью, о котором я не раз и так страстно мечтал. Не знаю, то ли от покорности перед волей судьбы, то ли от овладевшего мною оцепенения, но удары прикладом в дверь, последовавшие через какую-нибудь минуту, не вывели меня из задумчивости. Марио поспешно вернулся назад, схватил меня своей железной рукой и увлек за собою в проход, который затем тщательно запер. Я покорно следовал за ним длинными коридорами, едва освещаемыми фонарем шедшего впереди его преданного слуги-албанца. Мы спускались по ступеням извилистых лестниц, поднимались по новым ступеням, пересекали более обширные и менее душные, но всегда погруженные во мрак залы, несколько раз проходили по когда-то роскошным и еще сохранившим почерневшую позолоту, но уже давным-давно никем не посещаемым галереям и после нескольких минут поспешной ходьбы подошли наконец к невысоким дверям, которые вывели нас на канал. Я услышал вдали с одной и с другой стороны всплески весел наших друзей и возгласы «Берегись!» гондольеров. Я вошел в гондолу Марио и на его вопрос, где живу, тихо ответил: «В гостинице „Королева Англии“». В момент нашего расставания он поднялся вместе со мною на нос гондолы и с чувством, поразившим меня в человеке его характера, представление о котором у меня создалось, правда, исключительно понаслышке, взял меня за руки.

— Если вы не изменили своих намерений, — сказал он, — и если вас и в самом деле ничто не удерживает в Венеции, где ваша жизнь и свобода находятся под угрозою, то мы с вами вскоре увидимся. Вы найдете меня ровно через два месяца в Кодроипо.[102] Кодроипо — небольшой городок в Италии. Наша встреча произойдет в день святой Гонорины, в приходской церкви, в приделе, который посвящен этой святой, сразу же после того, как священник прочитает благословение к ранней обедне.

— Чтобы собраться, мне нужно двадцать четыре часа, уехать же отсюда — именно то, чего я страстно желаю, — сказал я в ответ, — и поскольку эти два месяца я могу использовать по своему усмотрению, даю вам слово, что вы найдете меня в назначенном вами месте в назначенный день и час, готового выслушать ваши дальнейшие распоряжения, и одна только смерть сможет помешать мне сдержать это обещание.

— И я также могу умереть, — сказал почти весело Марио, — но это обстоятельство не освобождает нас от принятых на себя обязательств. Возьмите эту половинку ореховой веточки, переломленной мной на собрании «vendita», и следуйте за лицом, кто бы это ни оказался и куда бы вас ни повел, которое предъявит вам вторую ее половинку.

Проговорив это, он обнял меня. Я сошел на площадку перед гостиницей, и гондола скользнула по каналу, как летучая мышь.

Свет, проникавший из окон моей комнаты, возвестил мне о том, что кто-то меня ожидает. Я поспешно взбежал по лестнице и, найдя у себя г-на де Марсан, испытал удивление, не уступавшее по своей силе ни одному из самых неожиданных переживаний минувшего дня. Я удивился этому гостю не потому, что посещения в столь поздний час были в Венеции такими уж необычными, а потому, что не видел причины, ради которой человек его возраста и его положения пришел бы ко мне с подобным визитом.

— Садись, — сказал он, пока я пытался пролепетать несколько слов, — и будь добр ответить на мои вопросы спокойно, неторопливо и рассудительно. Мое появление у тебя, Максим, должно подсказать тебе, что мне необходимо твое внимание. Если ты ценишь мое дружеское расположение, то и я, полагаю, могу рассчитывать на твою искренность. Я думал, что ты занят или в отъезде, потому что имею обыкновение безоговорочно верить твоим словам, а между тем мне стало известно, что ты не выезжал из Венеции. Объясни же, ничего не скрывая, что именно отдалило тебя от моего дома?

Я почувствовал себя крайне смущенным и, опустив голову на руки, ничего не ответил.

— А не боишься ли ты, — продолжал г-н де Марсан, — что я невыгодно для тебя истолкую твое молчание? От друзей скрывают лишь постыдные тайны.

Я содрогнулся.

— Нет, нет, — воскликнул я в сильном волнении, — ничто постыдное не осквернило мне сердца, но помимо стыдливости, порождаемой добродетелью, есть и другая стыдливость, и моей гордости стоило бы мучительного усилия признаться в безрассудных и дерзких грезах, которые я таил ото всех и желал бы утаить даже от самого себя. Тем не менее, раз вы этого требуете, — продолжал я, не поднимая на него глаз, — будьте же снисходительны к иллюзиям сумасшедшего! Я полюбил Диану!

— Диана достаточно хороша, чтобы быть любимой, и нет такой женщины, любовь к которой могла бы быть для тебя запретной. Твоя единственная ошибка, Максим, состоит в том, что ты пытался возбудить в ее сердце участие к своей страсти, не предупредив меня о своих намерениях. Мои отцовские чувства к тебе заслуживают, право, большего доверия, и я, кажется, сделал достаточно, чтобы стать достойным его. Неужели ты думаешь, что я не постарался уничтожить преграду, разделявшую нас в глазах общества?

Едва он произнес начальные слова этой фразы, как мужество возвратилось ко мне, и я впервые осмелился поднять взгляд на г-на де Марсан.

— Возбудить в ее сердце участие к моей страсти, не предупредив вас заранее о своих намерениях! Ах, я мог бы поступить таким образом с девушкой, на которую свет смотрел бы как на равную мне, с женщиной, которая была бы рождена для меня и соединила бы свою руку с моею на радость родителям! Но я далек от мысли взволновать сердце, способное отклонить мое чувство из-за светских приличий или сословной гордости! Никогда я не беспокоил Диану изъявлением своих чувств, признаниями или вздохами, и если она жалуется на то, что моя любовь для нее стеснительна, то лишь потому, что сама догадалась о ней. По правде говоря, это сделать было, очевидно, нетрудно.

— Ты ни разу ей не сказал о своей любви, ты не знаешь, любит ли она, и тебя ли она любит? О, если б она любила тебя! Но послушай, что я скажу, ибо теперь мой черед отплатить тебе искренностью за искренность. И я так же, как ты, скажу все. Погоди! Не возражай, я твердо уверен в том, что говорю! Диана — единственное мое дитя, и я люблю ее, как любят единственное дитя, со всем обожанием, какое только может вместиться в человеческом сердце, хотя ее благородный и доброжелательный, но замкнутый и суровый характер лишает меня упоительных радостей, составляющих счастье отцов.

Вся моя жизнь с момента ее рождения прошла в непрерывных мечтах о том, чтобы обеспечить ей почетное положение в обществе, и несмотря на скромность моего состояния и временное унижение унаследованного от предков достоинства, руки ее домогались люди, которые могли бы оказать честь наиболее знатным семьям Италии. Всех их Диана, однако, отвергла. Самые блестящие качества, самые очевидные добродетели, самое нежное постоянство не смогли побороть упорство ее неодолимого своенравия, недоступного моему пониманию и обрекающего меня печально следить за тем, как угасают упования моей старости.

— Постойте, отец мой, — сказал я, перебивая его, — простите, что я, в свою очередь, вас прерываю, но это совершенно необходимо, чтобы рассеять ваши тревоги и разъяснить ваши сомнения. Уверены ли вы в том, что ее любовь не принадлежит человеку, имеющему достаточно веские основания не показываться вам на глаза, тому, кого, быть может, отвергли вы сами?

— Твоя мысль, должен признаться, не нова для меня, она приходила на ум и мне, — ответил г-н де Марсан с озабоченным видом, — но с предполагаемым тобой обстоятельством я столкнулся один-единственный раз, и если я счел необходимым скрыть его от Дианы, то сделал это лишь потому, что хотел избавить ее от негодования и душевного потрясения, которые могли бы роковым образом нарушить ее покой. Ты поймешь меня, если я назову тебе имя дерзнувшего притязать на ее руку…

— Мне не нужно знать его имя; по кипению моей крови я чувствую, что жизнь одного из нас была бы в смертельной опасности, узнай я сейчас это имя! Что вы сказали бы, благородный мой друг, — ведь душа женщин полна неразрешимых загадок, — что б вы сказали, если бы недостойный влюбленный, отвергнутый вами с таким презрением, и оказался ее избранником?

— Что я сказал бы! — воскликнул г-н де Марсан, поднимаясь в волнении с кресла. — Что я сказал бы! Я сказал бы: «Недостойная дочь, будь проклята мною навеки, и пусть гнев и мщение господа преследуют тебя с такою же неотступностью, как коршун — свою добычу! Пусть остаток дней твоих протечет в одиночестве и угрызениях совести! И пусть хлеб насущный превратится в песок под твоими зубами!..»

Он собрался продолжать, но одной рукой я закрыл ему рот, а другой обнял.

— Друг мой, да отвратит небо это ужасное проклятие от вас и Дианы и обратит его лучше на мою голову, обреченную с самого детства на всяческие бедствия и испытания! Мое предположение, очевидно, совершенно лишено оснований, и я сожалею, что его высказал, раз оно вызвало в вас столь сильное раздражение. Мне остается узнать, — продолжал я с улыбкою, чтобы поскорее рассеять его волнение, — какую долю ваших домашних горестей вы готовы возложить на меня и что именно побудило вас требовать от слабого, но честного сердца унизительного признания, которое я вынужден был только что сделать?

Г-н де Марсан сел.

— Я полагал, что заметил твою любовь к Диане, и ты подтвердил, что я не ошибся. Я думал, что она должна полюбить тебя! То же думаю я и сейчас, впрочем, может быть, потому, что желаю этого и потому, что для моего счастья необходимо, чтобы был счастливым и ты. Я приписывал ее нежелание выйти замуж чувствам, которые ты ей внушил, а твое молчание — свойственной тебе робости и деликатности, и это пустое препятствие я надеялся одолеть несколькими словами. Я хотел сказать: «Будь моим сыном по крови, как ты уже являешься или почти являешься им вследствие моей дружбы к тебе!» Вот и все, к чему я стремился. Наши дела, как кажется, еще не слишком продвинулись, но я не отчаиваюсь. В последнем письме ты писал о своем намерении послезавтра выехать из Венеции. Это будет неплохо, если я заблуждаюсь относительно чувств, которые питает к тебе Диана, потому что твои страдания, несомненно, станут более тягостными, если наши надежды окажутся ложными. С другой стороны, общество, в котором ты обычно вращаешься, по крайней мере с тех пор, как стал избегать моего, в наше время небезопасно для человека, и без того находящегося на подозрении у властей. Приходи завтра пообедать со мной и Дианою. Ты сделаешь ей предложение, которое я заранее принимаю, а от ее ответа зависит и твое, и ее, и мое будущее. Кто знает, не проснемся ли мы на следующий день под лучами более ласкового и более благосклонного солнца, нежели то, что светит мне вот уже несколько месяцев?

— Увы! — говорил я ему, пока, опираясь на мою руку, он направлялся к гондоле. — Увы! Я не смотрю на этот шаг столь же радужно. Но если он и не приведет ни к чему и только окончательно убедит меня в моей несчастливой звезде, то и в этом случае я надеюсь внушить мадемуазель де Марсан достаточно уважения и доверия, чтобы услышать из ее уст тревожащую вас тайну, и, покидая ваш дом, я увижу, что к вам возвратилось былое спокойствие. Что до собственной моей судьбы, то я давно уже не тешу себя надеждой на счастье, и испытания совершенно иного рода приучили меня к смирению. Впрочем, каким бы ни оказался мой жребий, ничто не в состоянии поколебать мою искреннейшую признательность к вам, и я всегда буду бережно хранить память о том, что вы назвали меня своим сыном.

Нет нужды говорить, что всю эту ночь я провел в неописуемом возбуждении. Надежды на счастье, впрочем, занимали в моих мыслях настолько ничтожное место, что уже на рассвете я покончил со всеми приготовлениями к назначенному на другой день отъезду и с бесстрастным спокойствием человека, решения которого приняты окончательно и бесповоротно, употребил остаток утра на то, чтобы привести в порядок остальные свои дела.

Наконец наступил назначенный час, и я отправился к г-ну де Марсан. Все здесь выглядело по-праздничному, ибо этот чудесный старик в торжестве прощания хотел видеть приближение радостного события, долженствовавшего удержать меня в Венеции надолго, если не навсегда. В его взгляде сквозили простодушное удовольствие и уверенность, ободрявшие меня и одновременно внушавшие мне отчаяние. Я ловил взгляды Дианы: ее глаза не изменили привычного своего выражения, а я достаточно хорошо разбирался в проявлениях женской любви, ибо и меня, случалось, любили.

Чтобы научиться читать в сердце женщины, вовсе не обязательно побывать несколько раз в положении отвергнутого возлюбленного, и я настолько овладел этим искусством, что даже самая ловкая среди них не смогла бы утаить от меня свои сокровеннейшие переживания. Но открытая неприязнь Дианы заключала в себе Нечто жесткое, тягостное и бесконечно холодное, что давило грудь, как свинец. За столом меня посадили возле нее. Я трепетал от любви и от страха и ни разу не взглянул на нее.

Гостей было много. Беседа долгое время протекала так, как она обычно протекает в Венеции, как она протекает везде, — гости говорили о пустяках и обменивались незначительными городскими вестями. Кипрское вино, однако, оживило ее.

— Что же представляет собой, — сказал один из гостей, — вчерашняя попытка восстания, которая, однако, не нарушила спокойствия в городе? Говорят, гарнизон и сбиры всю ночь были на ногах.

— Как, разве вы не знаете? — ответил второй. — Это заговор кучки авантюристов, в подавляющем большинстве иностранцев, собиравшихся перерезать французов и свергнуть законную власть.

— Право же, — прервал обоих собеседников г-н де Марсан, — не следует мешать заговорщикам; ведь мудрость этих господ испытана и народам все равно не найти более достойных законодателей! Долго ли будет еще продолжаться это безумие человечества?

— К счастью, — продолжал второй, — все это было таким пустяком, что оказалось достаточно горстки солдат, и мятежники были рассеяны. Слухи об этом заговоре не достигнут, быть может, даже Джудекки.

— Но чего же они домогаются, эти презренные негодяи? И не используют ли их провалившуюся попытку как предлог для новых преследований приверженцев старой французской династии?

— Нисколько! На этот раз дело касалось исключительно Венеции и ее республиканской формы правления. Знаете ли вы, что, добейся они успеха, мы оказались бы под милостивой рукой Марио Ченчи, дожа Венеции?

— Марио Ченчи! — воскликнули в один голос присутствующие.

— Марио Ченчи! — повторил г-н де Марсан, сжимая в кулаке черенок ножа.

— Он кумир черни, — добавил какой-то старик, — и это заставляет нас трепетать перед будущим.

— Успокойтесь, ради самого неба! Бандиты приняли настолько разумные меры предосторожности, что ни одного из них не удалось задержать. Впрочем, достоверно известно, что Марио среди них не было, потому что он редко подвергает себя опасностям, оставляя их на долю тех из своих сообщников, жизнь которых в его руках не более чем ничего не стоящая игрушка. А пока за него действуют эти несчастные, он запирается, к ужасу проезжающих, у себя в Torre Maladetta[103]Проклятая башня (итал.). на берегу Тальяменте, занимаясь там, без сомнения, чеканкой фальшивой монеты или приготовлением ядов, подобно остальным представителям этого рода отцеубийц.

— Проклятие! — вскричал я, поднимаясь со своего места. — Все это — чистейшая ложь! Человек, сообщивший вам этот вздор, — бессовестный клеветник, более преступный, нежели наемный убийца, продающий свою душу и свой стилет ненависти трусов! План этой жуткой венецианской вечерни,[104] Венецианская вечерня — то есть якобы предполагающаяся резня французов в Венеции. Название это дается по аналогии с «сицилийской вечерней» — восстанием против французов в Сицилии в 1282 году, сигналом к которому явился звон колоколов, сзывавших к вечерней службе в церквах. о которой вы только что говорили… Но ведь он исходил от врагов Марио Ченчи, и не кто иной, как сам Марио, помешал привести его в исполнение! Солдатам, по вашим словам, не стоило большого труда разогнать заговорщиков, но теперь уже ни для кого не секрет, что они захватили пустой дворец, а поскольку они французы, их собственные шаги, приумноженные и разнесенные эхом, клянусь, не могли испугать их. Губернатор Венеции, у которого я побывал нынешним утром, чтобы уведомить о моем предстоящем отъезде, видит в этом мнимом заговоре не больше того, что он представляет собою в действительности, то есть грязную аферу нескольких презренных шпионов, надеявшихся на милости и награды, на благодарность за ложь и на постыдные подачки полиции и измысливших преступления, чтобы набить себе цену. Такова истина, господа! Что же касается Марио Ченчи, то я не знаю, какие проступки его юных лет навлекли на него всеобщую неприязнь, но заявляю во всеуслышание, что безрассудная ненависть черни ровно ничего, по-моему, не означает, и тем более я не верю в слепой гнев всесильного рока. Все, что я знаю о Марио, выставляет его в наиблагороднейшем свете. Несправедливость преследующих его людских толков, на мой взгляд, лишь возвеличивает его, и, покидая вас, господа, навсегда, я считаю необходимым предупредить, что дальнейшее продолжение этого разговора вызовет во мне такие чувства, которых было бы желательно избежать. Дело Марио — мое дело. Какой же друг станет бесстрастно выслушивать клевету, возводимую на его отсутствующих друзей, кто же позволит себе оставить ее безнаказанной? Этот вопрос я обращаю к вам, венецианцы!

— Твой друг? — живо спросил г-н де Марсан. — Ты знаком с Марио?

— Я видел его всего раз. Я слышал его голос не больше пяти минут, но я верю своему чувству, а мои чувства меня не обманывают.

— Никогда еще я не видел тебя в таком возбуждении, — продолжал г-н де Марсан, подходя ко мне, так как общий разговор прекратился и гости, не обнаруживая желания возвращаться к нему и разбившись по двое, удалились в гостиную.

— И все же, — добавил г-н де Марсан, — я не могу упрекнуть тебя за эти заблуждения пылкого сердца, побуждающего тебя, не задумываясь, встать горой на защиту отсутствующих. Опыт, впрочем, научит тебя — и притом весьма скоро, — что нельзя доверяться располагающей внешности, когда судишь о первом встречном, обладай он даже, как Марио, станом Антея, который боролся с самим Геркулесом и набирался сил, прикасаясь к породившей его земле. Воображение обольщает сердце. Не стану распространяться об этом, хотя безудержный взрыв твоего гнева жестоко взволновал меня. У нас с тобой другие заботы, и живой интерес, проявляемый сегодня к твоей особе Дианою, свидетельствует, по-видимому, о том, что никогда еще не было более благоприятного для наших намерений случая и что мои предположения вполне обоснованны. Пройди вместе с ней на ее половину и помни, что моя участь зависит от приговора, который будет вынесен тебе ею.

По правде говоря, я не заметил, чтобы Диана проявляла ко мне хоть какой-нибудь интерес, настолько уверился я в несбыточности моих любовных мечтаний.

Диана, встав со своего места одновременно со мною, взяла меня под руку и, насколько я мог судить, — ибо я ни разу не взглянул на нее, — склонила над моим плечом голову так, что почти касалась его.

Я посмотрел на нее и был поражен ее бледностью. Я сжал ее дрожащую руку в своей и прошел вместе с ней на ее половину; я усадил ее в кресло. Я предпочел бы оставить ее в одиночестве, чем подвергать напрасным волнениям. И я сделал было попытку покинуть ее, но она удержала меня. Я сел. Некоторое время мы хранили молчание; ее пальцы, которые я столько раз жаждал сжать в порыве неизъяснимого чувства, готовый заплатить за это мгновение жизнью, теперь тесно сплетались с моими. Они были влажные и холодные. Она трепетала от душевных переживаний, остававшихся для меня непонятными. Я не знал, несли ли они для меня радость или отчаяние. Так продолжалось считанные минуты, но эти минуты, как вы знаете, кажутся бесконечными, ибо длят неуверенность и тревоги любви. Наконец она первая прервала молчание.

— Максим, — сказала она, — о, как я люблю вас!

— Берегитесь! — вскричал я, перебивая ее. — Произнесенные вами слова просто ужасны, если вы не отдаете себе отчета в том, что они для меня значат. Вам, может быть, и в голову не приходит, что я пришел просить вашей руки, Диана, и что отец ваш дал согласие…

Она встала и принялась ходить мимо меня по комнате. Она тяжело и часто дышала, ее руки были скрещены на груди, голова опустилась. Потом она внезапно остановилась против меня, положила руки на мои плечи, затем обвила их вокруг моей шеи и сказала голосом, замиравшим где-то рядом с моей щекой:

— Бедный Максим! Значит, друг Марио Ченчи, вступаясь за его честь, не был посвящен в его тайну?

Я не ответил. Пелена спала у меня с глаз, но я все еще не представлял себе истины.

— Ах, если б не это, — продолжала она, — разве я могла бы позволить себе оскорблять твою нежность, мой добрый, честный Максим? Ведь это было бы низко до последней степени, если бы я никого не любила. Но я любила, понимаешь, Максим, я любила… Он — моя душа, он — моя жизнь! Он завладел ими навек, и твоя любовь, заблуждавшаяся во мне, наполнила мое сердце печалью, потому что я не могла ответить тебе тем же чувством. Я искажала свой характер и облик, чтобы оттолкнуть тебя, чтобы внушить тебе ненависть. Я испытывала при этом горькую радость, потому что для твоего счастья тебе нужно меня ненавидеть. Пойми, каких усилий мне это стоило, Максим, мне, полюбившей тебя с первого взгляда любовью сестры, тебя, Максим, которому я с радостью отдала бы сердце, если б их было у меня два!.. Простишь ли ты мне мою вину пред тобой?

На несколько мгновений я утратил способность видеть и слышать; потом я посмотрел на Диану: она плакала. Я стал осыпать поцелуями ее дрожащие руки, щеки, ее полные слез глаза и к ее слезам примешал свои слезы.

— Вы любите Марио Ченчи, Диана? Это достойный избранник! Да благословит вас провидение!

— Люблю Марио, говоришь ты, — подхватила она со страстью. — Моя жизнь гораздо полнее, чем ты думаешь. Я жена Марио!

— Жена! А ваш отец, мадемуазель, подумали ли вы о вашем отце?

Она опустила глаза, как бы стыдясь открыть предо мной свою душу.

— Мой отец… Мой превосходный отец!.. О, пусть природа продлит его дни за счет моей жизни! Пусть за счет моего счастья она сделает их прекрасными! Но когда Марио, пав ему в ноги, тщетно старался победить его сердце… «Вашей женой? — бросил ему отец. — Я скорей предпочел бы, чтобы она умерла». Это сказал он, мой отец. Ну что ж! Для отца я стану отныне мертвой, но Марио увезет меня отсюда живой!

— У вас помутился рассудок, Диана! Что означают ваши слова?

— Что означают мои слова… Это разъяснит будущее, Максим. Но не вините в случившемся мою волю. Она больше не в моей власти. Не вычеркивайте меня из своей памяти, пусть ваше воспоминание будет, если угодно, безжалостным, лишь бы его суровость смягчала хоть капелька дружбы. И если моя жизнь представляет для вас какой-нибудь интерес, то не бойтесь, я не расстанусь с ней, не испросив сначала вашего разрешения. Но близится час, когда нужно… Все ли готово, Анна?

Ее горничная вошла в комнату и стала возле нее.

— Мой отец, Максим, ожидает вас. Подите к нему и скажите, что поедете вместе со мною в гондоле.

Для этого было достаточно отворить дверь. Г-н де Марсан сидел в томительном ожидании, устремив в одну точку нетерпеливые, горящие лихорадочным блеском глаза.

Я опустился пред ним на колени.

— Ради счастья Дианы и вашего собственного откажитесь, друг мой, от несправедливого предубеждения против благороднейшего Марио Ченчи. Вы должны дать его Диане в мужья, чтобы спасти ее жизнь!

— Марио Ченчи! — вскричал старик, резко отталкивая меня. — Пусть она выходит за него замуж и пусть умрет!.. Ну что ж, в роду Ченчи станет одним отцеубийцею больше… Беатриче и Диана!.. И он вскочил на ноги и начал ходить по комнате, увлекая за собой и меня, потому что я успел перед этим охватить руками его колени.

Он остановился и произнес:

— Поди прочь, предатель!.. — Потом, сострадательно посмотрев на меня, уже значительно мягче добавил, протягивая мне руки и помогая подняться:

— Поди, бедное дитя, поди прочь от меня, и чтобы я никогда больше не слышал ни слова о том, что любил, потому что последние дни моей старости нуждаются в уединении и покое.

Я вернулся к Диане. Не проронив ни одного слова, я предложил ей руку. Она также ни о чем не спрашивала меня. В замешательстве и волнении я забыл как следует притворить за собой дверь, и Диана не могла не слышать нашего разговора.

Прощаясь с нею в гондоле, я приблизил к своим губам ее пальцы, но она отдернула руку и порывисто обняла меня.

Через мгновение я остался один. Я долго провожал взглядом гондолу Дианы, различая ее даже на большом расстоянии среди многих других по пучку алых лент, которые, против обыкновения, на этот раз развевались на ней.

В тот же вечер я тщетно пытался повидать г-на де Марсан. Его дом был заперт для всех.

С восходом солнца в печальный и холодный январский день 1809 года крошечное суденышко, на котором я переправлялся в Триест, выходило из лагун в открытое море, которое бурлило и волновалось, потому что ночь была очень ненастной.

Наш хозяин окликнул матросов с нескольких барок, старавшихся втащить на косу едва видного в воде островка севшую на мель гондолу.

— Есть погибшие? — крикнули с нашего борта.

— По всей вероятности, есть, — ответил рулевой с ближней барки, — но возможно, что трупы смыло волной, потому что в прибрежном тростнике их обнаружить не удалось. На этой гондоле не было ни имени владельца, ни номера, и единственное ее отличие — вот эти ленты.

Я схватил их, спрятал на груди под рубашкой и лишился сознания. Меня долго не могли привести в чувство.

На другой день я прибыл в Триест.


Читать далее

Эпизод первый. КАРБОНАРИИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть