ГЕБРЫ

Гебры — приверженцы древнеиранской религии зороастризма, в ритуале которого главную роль играет огонь.

В заведении доктора Людзимирского ожидалось большое торжество. Из окружающего лечебницу парка вносили цветочные кадки с олеандрами, только-только раскрывшими бледно-розовые свои бутоны, багровые, сумрачной красоты канны в вазонах, огненно-мандариновые ирисы и тюльпаны. Садовник Гжегож с явным неудовольствием вытащил из оранжереи редкостные экземпляры георгин, за ними последовала пара близняшек эвкалиптов и любимая его пальма «Королева Кашмира» — все это было заботливо расставлено им вдоль коридорных стен. На лестницах засияли люстры, рассеивая сквозь абажуры лучистые розетки бликов. В воздухе витал тонкий аромат вербены и гелиотропа…

Затянутый во фрак директор пансионата расхаживал мягким пружинистым шагом по всем кулуарам помещения, поправлял свечи в бронзовых семисвечниках, заглядывал время от времени из-за портьеры в глубь «актового зала», куда прислуге вход был строго-настрого воспрещен, и, почти удовлетворенный проверкой, порой указывал снующей ливрейной челяди лишь на те или иные огрехи, кое-где бросающиеся в глаза. Впрочем, все это были сплошь мелочи, и лакеи, с очевидным знанием дела обставлявшие торжество, устраняли их ловко и расторопно.

Надо сказать, подобного рода событие не впервые намечалось в заведении. «Празднество гебров» стало здесь почти уже традиционным. Обрядовый его церемониал сложился за последние несколько лет при изобретательном участии всех «воспитанников» лечебницы и благодаря бережной опеке самого шефа.

Дело в том, что доктор Людзимирский практиковал оригинальный метод, исходя из которого следовало не только ни в чем не противоречить пациентам, но даже оберегать и со всей заботливостью пестовать «экзотические цветы, взращенные больным умом». Считалось, что мания должна развиться до крайних своих пределов и, пройдя все возможные стадии и варианты, исчерпать себя и погибнуть от естественного самоувядания; вот тогда-то, по мнению доктора, и должно наступить выздоровление. В конце концов даже в неизлечимых случаях такое «взращивание безумия» могло, как он полагал, принести неоценимую пользу, если уж не пациенту лично, то, по крайней мере, науке, чрезвычайно обогащая психологию болезней рассудка.

И вот с того самого дня, как он принял на себя руководство клиникой, а минуло уже более пятнадцати лет, психиатр тщательнейшим образом вел дневник своего пребывания среди умалишенных; на каждого у него была даже заведена особая карта. Со временем такие записи выросли в ряд любопытных жизнеописаний, укладывающихся в своего рода законченную историю больной мысли и странных ее блужданий.

Поначалу доктору ясно виделась пропасть, отделяющая этот блудный мир от здоровой, нормальной среды, он с лету ухватывал дистанцию между ними и в мгновенье ока определял всевозможные сбои и отклонения. Но постепенно грань эта стала для него стираться и уже не так бросалась в глаза; да, спустя несколько лет он дотого освоился с безумным своим окружением, что уже воспринимал его просто как некую иную действительность, причем куда более насыщенную, достойную внимания, нежели та, в какой пребывали люди за пределами его заведения. Не раз, бывало, подмечал он в этой среде своеобразную упорядоченность, основанную на железной, неумолимой логике. Мало того, духовное бытие подопечных представлялось ему намного богаче, чем банальные мысли и чувства посредственностей, бесконечно, до отупения, перепевающих однообразные литании будней.

Вот тогда-то в стенах клиники и произошло событие, которому суждено было решительно повлиять на всю его будущую жизнь. Таким событием оказался приступ безумия, случившийся с доктором Янчевским, личным другом Людзимирского, после чего тот стал одним из пациентов клиники.

Янчевский был исключительно сильной индивидуальностью. Его труды в области психофизиологии всегда вызывали оживленные дискуссии в научном мире, каждый его трактат открывал новую страницу в истории психиатрии. Неудивительно, что весть о его болезни произвела на всех коллег удручающее впечатление. Людзимирский, переживая ее вдвойне, окружил приятеля отеческой заботой.

Болезнь выдающегося ученого относилась к типу «melancholia progressiva» с примесью так называемых idees fixes. Содержание навязчивых мыслей оказалось у больного крайне необычным: доктор Янчевский стал маньяком на почве огня. В тиши одиночества, коротая дни в своей палате, он разработал целую систему, названную им «философией огня», в которой, ссылаясь на Гераклита и его «panta rhei», создал совершенно новое, бредово-оригинальное мировоззрение.

Вскоре по завершении трактата и примерно через год после своего помешательства он скоропостижно, в приступе буйства, скончался.

Но труду безумца не суждено было исчезнуть бесследно. Рукопись, найденную после смерти ученого, Людзимирский бережно хранил у себя — с тем чтобы когда-нибудь, сопроводив собственными комментариями и наблюдениями, издать как посмертную работу гениального своего друга. А пока что он тщательнейшим образом изучал ее и, сопоставляя с предыдущими трудами Янчевского, старался выявить связующие звенья. Ориентиром в рассуждениях, зачастую отрывочных и хаотичных, послужили воспоминания о беседах с покойным на излюбленную им тему, которые велись уже во время его пребывания в клинике.

Проблема, пленившая душу безумца в последний год его земных блужданий, с каждым годом как бы оттачивалась в размышлениях самого Людзимирского, обретая полноту и законченность формы.

Но не на него одного философия безвременно угасшего мыслителя произвела неизгладимое впечатление. Сильная индивидуальность Янчевского втянула в свою орбиту и другие души. Хотя между ученым и остальными больными почти не было контактов, влияние его расходилось невидимыми кругами. Через несколько недель после того, как Янчевский стал его пациентом, Людзимирский заметил особое явление, которое можно было объяснить только так называемой «психической инфекцией». Кое-кто из больных начал выказывать склонность к идеям, связанным с темой огня и его символикой.

Любопытнейшая подробность: пациенты с уже сложившейся структурой бреда оставляли мир собственного моноидеизма и переключались на структуру Янчевского — очевидно, могучая ментальность способна была зачаровывать и притягивать к себе даже в болезненных своих проявлениях…

Людзимирский по своему обыкновению не противодействовал. А когда удостоверился, что духовный прозелитизм, питаемый к умершему ученому и его «огненной теории», возникает у каждого пациента независимо от других, без взаимных влияний, решил сплотить их в некое подобие братства или общины, создав условия для совместных бесед и частых посиделок в «актовом зале».

После смерти философа авторитет его необычайно возрос и безраздельно воцарился в стенах лечебницы; «огненная теория» покорила почти все эти неприкаянные, заблудшие в лабиринтах разума души, заглушив собой худосочные ростки второсортной и третьесортной индивидуальности. Кроме нескольких безнадежных маньяков, страдающих dementia praecox, dementia paralitica progressiva или paranoia senilis, остальные пациенты безоговорочно разделяли и исповедовали «огненную философию».

В годовщину смерти Янчевского в лечебнице возникло братство «гебров», или почитателей огня, под покровительством самого шефа. Ежемесячно устраивали общие сборища и диспуты, обсуждали программу будущей деятельности, критиковали, ревностно спорили.

Фигура Янчевского выросла до пророческих масштабов, духовно витала, так сказать, над этими собраниями, он стал местным святым, его величали «нашим Заратуштрой», трактат его, зачитываемый на таких сходах, со временем обрел значимость канона веры, превратился в нечто вроде Библии, Книги Откровений.

А вскоре сложился религиозный культ огня. Образовавшейся в лоне братства группе, своего рода касте, вменялось в обязанность отправлять жреческую службу. Называли этих людей именем «мобед», или жрецами огня. Постепенно складывалась иерархия и градация в зависимости от степени посвященности. Был разработан церемониал, создан обряд для верных.

Главенствующее положение в братстве занял сам Людзимирский, огнепоклонники сразу узрели в нем творца-организатора. Шефа клиники воспринимали и как духовного преемника Янчевского-Заратуштры, и как первого после него пророка. Пребывая вне секты, над нею, он был свободен от соблюдения обрядовых предписаний и ритуальных служб. Братья называли его между собой Атаром, или гением природы.

Вторым творческим духом и правой рукой Людзимирского в организации братства был Атхарван, или Пламенный Человек, верховный жрец огненной секты. Самый молодой из верных и самый пылкий приверженец культа огня, он в свое время переступил порог клиники нищим слабогрудым студентом университета, а ныне, благодаря своему фанатизму и одержимости, возвысился до чина духовного наставника. Сдается, фамилия у него была Зарембский, но мирское его имя, вписанное в реестры лечебницы, стерлось у всех из памяти — кануло в огненную стихию новой веры, чтобы восстать очищенным от земной обыденности, заблистать благолепием в дымах кадильниц, в пламени священных лампад.

Собственно, он-то и создал с помощью Людзимирского обновленный культ огня, приспособив древнюю веру Авесты к иным временам и обстоятельствам. Самый твердолобый и последовательный из всей братии, он установил порядок молебствий и сочинил песнопения и гимны огня. Это по его совету ввели ежемесячные торжественные богослужения, названные «празднеством шести рамен огня», это под влиянием его пламенных проповедей стали устраивать дважды в год чествование Митры Страждущего. Не будь той ощутимой поддержки, которую Атар-Людзимирский черпал в фанатизме своего главного жреца, ему недолго удалось бы удерживать братство в состоянии, хотя бы мало-мальски близком к тому идеалу, какой ему мечтался.

Шаткий разум братьев требовал сильной направляющей руки, мысли их, чахлые рахитичные растения, нуждались в постоянном уходе, а капризное воображение — в узде, дабы не занесло его в бездорожье абсурда.

Но даже обоюдными усилиями им это не всегда удавалось. Собрания нередко грешили разладом мыслей, сумятицей понятий и чуть ли не рукоприкладством. Какой-то тайный бесенок сбивал братию с серьезного настроя, привносил в атмосферу благочестия и чинности стихию ёрничества и безбожного скепсиса.

А в целом направление, какое спустя год приобрела пиролатрия, весьма и весьма удовлетворяло обоих ее создателей и жрецов, вот только коробило неисправимое небрежение, с которым слуги ее относились к вопросам веры и науки, огорчало наивное легкомыслие в понимании глубокой символики огня.

Но самым отталкивающим представлялась склонность братии трактовать культ в духе сатанинско-сексуальном. Присутствие женщин среди почитателей огня естественным образом поощряло такую неблаговидную ересь.

Метод невмешательства, ранее превосходно себя оправдывавший, вскоре оказался опасным, если не пагубным: гебры стали скатываться к полной моральной вседозволенности. Культ огня перерождался в исключительное служение Ахриману и шести его демонам-сателлитам; возникла серьезная угроза, что священные обряды в конце концов превратятся в разнузданные оргии похоти и разврата. В часы торжественных собраний уже не единожды случалось, что кое-кто из мобедов, точно лесной силен, расшалившийся с игривой нимфой, увлекал в глубь зала какую-нибудь покладистую прельстительницу. Бывало, в минуты благочестивейшей тишины из того или иного укромного уголка рассыпался сладострастный хохоток сатира или русалочий смех ласкаемой избранницы.

Призванные Атаром к порядку, братья притворно покорялись, с лицемерной сокрушенностью каялись, чтобы потом, за спиной верховных жрецов, улучив оказию, снова утолять вожделение пылких самок.

Бесстыдство их дошло до пределов устрашающих и даже преступных. Однажды сестру Фиаметту нашли в ее палате мертвой, с пеной на губах. Удалось установить, отчего она испустила дух: ее защекотал насмерть один из «распи» — жрецов-служителей.

Не помогло и телесное наказание, которому по приказу Атхарвана прилюдно подвергли виновника; назидательная порка не устрашила гебров, они все больше погрязали в блуде. И тогда верховный жрец перешел к более жестким мерам: стал ограничивать братии свободу, назначал строгий пост, ввел бичевание. Подавая пример, сам налагал на себя епитимьи и с мужественной стойкостью презрел соблазн в лице неотразимой Пирофилы, одной из солисток хора огнепоклонников. Чистоту культа он старался поддерживать постоянными молебствиями и жертвоприношениями, священную символику коих толковал в пламенных, исполненных боголюбивого пафоса проповедях…

Нынешнему празднику предстояло стать двойным торжеством: сегодня совпадали так называемый «день благих стихий» и годовщина смерти основоположника секты, Янчевского. Вот почему подготовка к нему превзошла все прежние усилия, направленные на укрепление культа; Людзимирский возжелал, чтобы сегодняшним вечером экзотический цветок огня заблистал во всей своей красе и дал зрелый плод, как тот чудесный куст из преданий далекого Востока, что раз в столетие осеняется бутоном и роняет плод благоуханный, единственный…

И вот разнеслась трель электрического звонка, возвещая начало празднества.

По обе стороны длинных, устланных коврами коридоров отворились двери, и из палат стали выскальзывать фигуры братьев, нетерпеливо ожидавших сигнала. Все устремились на верхний этаж в «актовый зал», уже год как превращенный в святилище огня. Одни были облачены в мандаринового цвета хламиды восточных жрецов, иные избрали себе затейливые одежды с обрядовой символикой и расцветкой; некоторые женщины выступали в белых ниспадающих покрывалах римских весталок.

Занавес, отделяющий святилище от соседнего холла, раздвинулся и, пропустив в глубь санктуария толпу братьев, снова сомкнулся за ними…

Пречудная картина открылась глазам благоверных. В середине зала, обитого снизу доверху изжелта-алой китайкой, ступенями, в форме пирамиды со срезанным пиком, возносился алтарь из кедрового дерева. Над балюстрадой, венчавшей пирамиду площадки, нависал свод; знаменуя начало торжеств, он раскрылся, и над головами гебров замерцал темно-синий, звездами усеянный фрагмент июльской ночи…

Неожиданно с самой верхушки, от золотой трапеции, взмыли к небу языки церемониального огня, возжженного рукой Атхарвана; главный мобед, скрестив руки на груди, в молитвенном отрешении созерцал пламя жертвенного костра.

Облаченный в широкую, яркого пурпура мантию, с ритуальной повязкой «фадам» на устах, в мягком шафрановом тюрбане, он напоминал Агни, воплощенного в кого-нибудь из верховных его жрецов, извечную его аватару. Фанатичное лицо Атхарвана, резко обрисованное в кровавом зареве алтаря, высилось над толпой, будто высеченный в мраморе лик божества…

Под капищем, на ступенях пирамиды, горели в светильниках из драгоценных каменьев разноцветные, словно на семь полос радуги разделенные огни. В лампионах, замысловато вырезанных из смарагда, камня, охраняющего от эпилепсии, цвели зеленые языки пламени, в аметистовых чашах — нежно-фиолетовые, в длинных ликлинах из сердолика, веселящего и облегчающего месячные недомогания, — ярко-пунцовые. Темно-синие и лазурно-голубые огоньки мерцали в кубках из сапфира, лампах из бирюзы, изливая на томящиеся, сокрушенные сердца бальзам от горестей и грусти, оранжевые в топазовых и турмалиновых шарах спасали от тревог и лунатизма, темно-желтые в извивах яшмовых раковин, ослепительно белые в агатовых жирандолях проясняли дух и отгоняли меланхолию.

А меж этих огней, брызжущих из драгоценных подсвечников, из алебастровых ламп и причудливых фонарей, передвигались, как в бредовом маскараде, фигуры безумных гебров в несуразнейших одеяниях. И был этот большой костюмированный бал в честь огня невообразимым смешением стилей; казалось, все, что человечество издревле создало в ритуальной моде, собрано здесь на историческом ревю. Рядом с ниспадающими жреческими бурнусами знойного Востока, сирийскими хламидами, защищающими от солнца, рядом с накидками сочнейших расцветок и тиарами служителей Изиды, Митры и Амона-Ра-Юпитера мелькали, как сонные видения, в дыму жертвенных курильниц греческие, безупречной белизны пеплосы и хлены, величественные римские тоги и далматики. Рядом с экзотическими одеждами жрецов Брахмы, ритуальными одеяниями священнослужителей с Малабара и Цейлона в клубах сжигаемой на алтарях мирры виднелись христианские стулы и орнаты, обвешанные амулетами накидки индийских «лекарей», испещренные знаковой символикой кожаные куртки негритянских «чудотворцев».

На четвертой ступени пирамиды, под лампой в форме расцветшей лотосовой чаши, в которой извивались огненно-алые языки, стоял один из распи и громогласно вещал:

— Я Пламень, сын Огня! Я рожден из Искры, его избранницы, в час любовного их томления!

И он змеей изогнул тело, уподобляясь языку пламени.

— Сын Огня и Искры, я источаю вокруг себя любовь и пыл желания. Приди ко мне, стыдливая Сцинтилла!

Я приму тебя в огненные свои объятия и низвергну в сладострастную бездну забвенья!

И он обнял гибкий стан бледной жрицы.

— Дамы и господа! — вскричал какой-то крепкого телосложения гебр, припадая к пышущему жаром и дымом алтарю. — Слушайте сперва меня! Я Прометей, тот самый, что столетия назад выкрал у ревнивых богов огонь и принес его с вершины Олимпа сюда, на землю. Братья! Боги — лжецы и подлые обманщики! Но я одолел их злобное могущество, разорвал цепи, которыми прикован был к кавказским скалам! — Тут он поднял вверх коробок от папиросных гильз и таинственно понизил голос. — Но слушайте дальше, братья гебры. Человечество где-то в пути потеряло Прометеев огонь и заменило его другим, который всего лишь жалкий эрзац, негодная имитация. И вот я, братья мои возлюбленные, снова спустился к вам с высей — вторично даровать священную стихию. Осталась еще одна искорка, я упрятал ее про запас в этом чудесном ларчике, который зовется «нартекс». Вот она!

И мужчина, растянув увядший рот в хитрой усмешке, раскрыл коробок. Из него выпорхнули на свободу несколько мух и разлетелись по углам святилища.

— Это мухи, — брезгливо надула губки черноволосая, полуобнаженная гетера, подняв наведенные сурьмой брови.

— Это искра божия, возлюбленная сестра моя, — ответил Прометей уже на ходу, увлекая ее в темный, не освещенный алтарями угол.

Где-то в глубине храма раздался звериный рык:

— Предо мной падите ниц, предо мной трепещите! Я Дахака, вернейший слуга могущественного Ахримана! У меня три головы и три пары глаз. Я обитаю вместе с господином моим на горе Арезура, я его опора в сражениях с премерзким Ахурамаздой!

И он зашелся отвратительным, леденящим душу хохотом.

На северной стороне пирамиды катался в конвульсиях какой-то сумасшедший. Изможденный, с лихорадочным румянцем на лице, он бросал вниз в толпу хриплые призывы:

— Взгляните-ка сюда, на меня, невольника жестокого Ахримана! Я один из его преданных слуг — простой дух, дэв пожара и красного моря. Взгляните, в каких огневых муках суждено мне корчиться! Пожар в моих жилах, огонь в крови! Э-э-э-у, э-э-у!

Кровавая пена пузырилась и слетала с его губ на ступени алтаря.

— Хе-хе-хе! — зашелся один из братьев в куцем зеленом фраке. — Тере-фере-кука, баба, пли из лука! Тере-фере, всем привет от Люцифера! Macte virtute estole, carissimi! Diabolus Claudicans sum — vulgo Duliban или, если для вашего слуха приятственней, — старопольский Костурбан. Прибыл прямехонько из ада. Уф, и горячо же там! Грешки пекут, братишки милые, грешки палят, ох палят, аж шкура лопается! Особливо же всякие плотские грешки, хе-хе, прелестные сестрички, хе-хе! Алекты cornis любострастно…

Не договорив, он пронзительно свистнул в два пальца и смешался с толпой. Торжество постепенно превращалось в безумную вакханалию. Вспугнутое дыханием губ, пламя в светильниках жалобно клонилось, словно умоляюще простирало вдаль руки. В воздухе царила смесь левантинских благовоний, удушающий запах курений, смол и чад горелого дерева. Кто-то набросил на светильники, пылавшие до сих пор ясным, ослепительно белым ацетиленовым светом, темные кружевные накидки, отчего они, затененные, светились теперь как-то зловеще и траурно…

На подмостках, обтянутых красным сукном, появились несколько жриц, уже хмельных от вина сладострастья, и хороводом окружили в танце красивого юношу с фиалковым венком на голове.

— Место для Агни-Эроса! — взывал полунагой кумир. — Место для бога Огня и Любви! Есмь наивысшее и последнее воплощение в одном лице двух божеств, идеал, выпестованный веками и явленный днесь!

— Осанна! Агни-Эрос! Привет тебе, Огонь Любви! Хвала и слава тебе, Огненный Любовник! — согласным хором отвечали гебры.

А тот, демонически оскалясь, уже срывал одежды с одной из танцующих вокруг него тиад.

Людзимирский-Атар нахмурился. Грозно простер он руку к распоясавшейся толпе и бросил быстрый взгляд на верхушку пирамиды. И тотчас же сверху раздался медный звук трубы; медными кругами поплыл он вниз с площадки, приведя в трепет разнузданную паству. Мгновенно стихли похотливые смешки, слетели порхавшие на губах ухмылки.

Перегнувшись через балюстраду площадки, Атхарван устремил суровый взор на Агни-Эроса и произнес:

— Жалкий человечишка, зачем присвоил ты себе обманное имя, зачем прельщаешь братьев своих? Пусты слова твои, как пустой очаг печника. Блуд и похоть на устах твоих, любодейство и вожделение в сердце твоем.

Возвыся голос и сойдя несколькими ступенями ниже, так молвил он безумным собратьям:

— Вижу, растеряли вы дух святости и правды, пошли путем тьмы и злострастья. Вижу, запятнали вы чистоту святого Агни и бесстыдно исказили мелодию веры. Осквернены вами жертвенные алтари, замутнен божественный Огонь злыми, порочными стихиями, кои бесчинствуют здесь, во храме, по вашей вине, о малодушные!

Он сошел еще на несколько ступеней вниз и склонился над дымящим жертвенником на углу пирамиды. Его фанатичное, резко очерченное лицо в сполохах неверного пламени было подобно гневному лику некоего божества.

— Ибо сказал Зороастр: «Выбирайте! Вкруг человека снует целое сонмище духов, добрых и злых. Поистине, человек для неба — возлюбленнейшее из созданий. Но зло тоже есть свободная причина причин, и надобно его обуздать и обузданное прочь отринуть». Однако же вы, малодушные, сердцем некрепкие, не только не обуздали его, но и открылись ему, потакая страстям своим. Посему отверзли врата силам злым и греховным. И вторгся в вашу святыню лживый и обманный язык, имя коему Ахриман, и шесть его верных демонов и слуг, и дэвы.

— Атхарван! — прервал его чей-то хриплый голос из толпы. — Мы чтим твои глубокие познания и твердость духа, но и ты всего-навсего человек, и слова твои лишь слабое подобие истины. Не будешь же ты отрицать, что огонь издавна считается средь людей символом желаний и вожделений? Чему тогда гневаться и удивляться?

Опаленное лицо. Залегло глухое молчание. Поначалу казалось, он не находит ответа. Но, видимо, лишь с силами собирался и слов искал. Ибо вдруг простер к гебрам руки и загремел раскатисто, гласом восточного муэдзина:

— Ложь и обман! Вот в чем тлеют уголья безумия, которому поддавалась ваша вера. Огонь во веки веков пребывает стихией чистой и благой, ибо рождает тепло и движение, ибо дает жизнь. Символика, о коей ты упомянул, безумный брат, — творение позднейшее, вторичное и ложное, она являет собой вырождение и смешение первичных смыслов, ведущих к правде и идеалу. Отцы наши столь чтили святого Агни, что при жертвенных церемониях закрывали уста повязкой «фадам», дабы не замутить дыханием чистую стихию. Огонь ведь элемент незамутненный и обладает очистительной силой, ужели забыли вы о вере христиан в чистилище?

Исступление распирало ему грудь, он умолк, унесясь взором в некие невидимые дали. В торжественной тишине слышен был лишь треск полыхающего на алтарях дерева да фырканье пламени…

Но вот от толпящихся у подножия пирамиды женщин отделилась стройная светловолосая жрица в наряде римской весталки; подойдя к Атхарвану, она обвила руками его шею, звеня браслетами.

— Пирофила! Пирофила! — прокатилось по толпе.

— Возлюбленный мой! — выдохнула женщина Атхарвану в лицо, прильнув к его украшенному аметистами нагруднику. — Разве я не молода, не полна жизни? Жизни, во сто крат прекраснейшей, нежели холодная, ледяная страна идеалов, о коей ты, правда, так сладкозвучно говоришь! Приди же к нам, твоим братьям, люби, как любим мы!

И она подставила ему свои карминные уста.

Диким гневом полыхнул взгляд Атхарвана. Отстранив женщину от себя на расстояние руки, молниеносным движением выхватил он из-за пояса жертвенный нож и по самую рукоять погрузил его в грудь Пирофилы.

— Умри, презренная!

Без стона упала она, окрасив ступени алтаря рубинами крови, молодой, горячей.

А верховный жрец, вскинув обагренный нож, обратился к онемевшей от ужаса толпе:

— Я приношу эту жертву Ормазду. Да принесет кровь ее, пролитая на алтарь Огня, победу духу света и правды во вселенской извечной битве его с Ахриманом.

Он сбросил оскверненный нагрудник в костер и, вытащив из кольца подставы пылающий факел, простер его пред собой:

— Братья! Сколь безмерны мое счастье и радость! Настал великий час, пробил час свершенья! Братья! Явим же собой образец человечности, воплощенный символ ее, образец воителей, до кровавого пота служащих освобождению души! Братья! Пожертвуем жизни свои во искупление грехов людских! Возвратим чистоту святому Агни, смиренно испепелясь в его пламени! Когда от тел наших останется лишь пепел, когда ветер развеет по свету прах костей, возликует день добра и чистоты. И превоплотится тогда Огонь в Свет, и озарит Ормазд День Торжествующей Правды! Братья! Станем же Христом для рода людского! Огнем очистим и спасем его! Осанна, братья, осанна!

И с блещущим во взоре безумием он поднес факел к краю портьеры…

Вот тут-то и наступила какая-то особая, нежданная и негаданная перемена. Дурман пролитой крови, вид пылающего занавеса и фанатизм Атхарвана загипнотизировали толпу. Удивительная логика его мысли увлекла заблудшие души в пучину безрассудства — они покорились воле жреца. Несколько десятков рук потянулись к горящим лампам, кадильницам, подсвечникам и, мгновенно завладев ими, стали разжигать огонь под стенами зала…

Вскоре занялись деревянные панели, затлел пол. Среди клубов дыма метались по залу силуэты безумных поджигателей, мелькали жреческие фески, чалмы и тюрбаны. Вдоль стен, между жертвенниками, по ступеням пирамиды змеилось членистоногое пламя, вздымало кровавые свои головы, дыбилось алыми гривами…

На верхней площадке, в ореоле огненных языков, застыл в мистическом экстазе коленопреклоненный Атхарван. И лишь когда снизу долетели к нему стенания задыхающихся жертв, когда золотой обруч Агни стал плотнее сжиматься вкруг него и пламя уже лизало ему ступни, грозно и величественно из уст его полилась песнь:

Dies irae, dies illa

Solvet saeclum in favilla…

А снизу, из бездны огня и дыма, откликнулся хор страждущих голосов:

Recordare, Jesu pie

Quod sum causa Tuae viae:

Ne me perdas illa die…

Тот день, день гнева,

В золе развеет земное…

Помни, милостивый Иисусе,

Что я причина твоего земного пути,

Да не погубишь ты меня в тот день…

…К утру, когда звезды уже угасли и бледная заря осветила небеса, от клиники доктора Людзимирского осталось лишь дымящееся пепелище — все сгорело дотла в безумном аутодафе.



Читать далее

ГЕБРЫ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть