Ждать — не дождаться

Онлайн чтение книги Избранные произведения в двух томах. Том 1
Ждать — не дождаться

1

Был вечер, тихий и какой-то старый-старый, будто вокруг всегда было так: тоненький месяц бескровно прорезывался в сером небе, как неживая и потому неизменная деталь декорации, над той вон сиротливой, откинутой от села избушкой неподвижной палкой торчал дымок, и три тени от берез густо синели у бывших церковных ворот, оставивших на земле лишь кирпичные стояки, крытые штукатуркой. Кое-где штукатурка, потрескавшись, обвалилась, и ржаво краснеющий кирпич издали казался цветными заплатками на этих дырах.

Березы растолстели за долгую жизнь и коряво изгибались под грузом лет, а тени их отползали от электрической лампочки, которую рано зажигали на столбе, чтобы не забыть. Лампочка освещала дорогу в село, а не церковь.

Игнату помнилось, что когда-то у дороги шепталась белая роща, здесь, в этой роще, он давно, до школы еще, нашел свой первый подберезовик. В безнадежном предвидении, что скоро сюда пожалует город и съест и само село, и рощу, пошли рубить березы на плёвые сарайчики, на ограды, на дрова, пока не свели все до единой, кроме этой прицерковной троицы.

А город остановился. Вместо градостроительства взялась за свое война. И село доныне еще жило на своем месте, только рощи не было. Словно бы от обиды на людей, березы больше не росли здесь, среди пней, облепленных, бывало, опятами. С годами как-то незаметно и пни поисчезали, сгнили, разветрились. Да чего — незаметно, когда ему, Игнату, уже перевалило за сорок. Незаметно проходит жизнь…

Он впервые сделал такое открытие сейчас, когда появилось время подумать о многом, и усмехнулся, прячась от испуга. Не что-то ведь проходило, а жизнь! Сидел на старом валуне, веками заставлявшем узкую тропу в траве огибать эту достопримечательность, и делал открытия, изводя одну сигарету за другой…

Время у Игната появилось, потому что его уволили с работы. Сразу он даже и не сомневался — позовут назад, наказание оценивал исключительно как моральное. Клава заставляла пойти к начальству, потолковать, выдать ребят, из-за которых его уволили. Буквально заливалась слезами. А он соглашался с ней, пока слушал, но потом вдруг решал: нет. Не пойдет. Он прикрыл молодых ребят, почти молча вынес все расспросы и разговоры, так что же, для того чтобы теперь завалить Володьку и Петю, которым верил? Они клялись, что все вышло без умысла, нечаянно, и стучали себя в грудь кулаками как шальные, а он помнил: месяца не прошло, как у Володьки родился сын, а Петя вот-вот на свадьбу позовет. Его, Игната, бригадира, безмолвно взявшего на себя чужую вину, только уволили, все же посчитались с ним, а их могли и под суд отдать.

Целый месяц он ждал — вернут на каменную стену новостройки. В отпуск, полученный при увольнении — хоть что-то дали за хорошую работу, правда, без путевки на этот раз, — никуда не поехал. Из-за того, что ждал. Но так и не позвали. А он все ждал, пока не понял: ждать — не дождаться! Теперь он уже не ждал, но все же и на другую работу не спешил устраиваться. Больше недели жил тунеядцем…

Жил Игнат не в этом селе, а по соседству, в деревеньке, тоже под боком у города. В первые дни после внезапного увольнения прятался дома, стыдился людских вопросов, а в последние, наоборот, выходил во двор, прилипал к плетню, часами маячил в одной точке, а то и выбредал на улицу, усаживался на скамейке, отполированной разными задами, надеялся, что кто-нибудь из знакомых — а тут все подряд знакомые — присядет рядом, закурит, сам спросит, тебе ответит. И получится разговор. Но люди на глазах проходили мимо, даже пробегали, у них не было времени. Ни у кого.

Некоторых Игнат пытался остановить, похлопывая ладонью по скамейке, заманивая посидеть, но они отговаривались на бегу:

— Дома ждут, сын чего-то в школе натворил!..

— Рад бы, да время нет!..

Иные, правда, сами останавливались и даже тянули «хлопнуть по рюмочке», хотя рюмок-то и не видели сроду, запросто обходясь гранеными стаканами, но Игнат — верьте не верьте, а не пил. Смолоду Клава пригрозила, что уйдет, если; муж не устоит перед пьянью, и теперь он благодарил ее за характер. С ней можно бы побеседовать, но уж всё оббеседовали, как примется снова слезы лить, нет…

И стал он вечерами уходить в соседнее село; под видом прогулки, на час, на два. Может, здесь у кого найдется время? Он ведь не собирался ни помощи просить, ни защиты, ничего, только душу отвести. И сидел на старом камне одиноко, если не считать сигареты.

— Добрый вечер!

Игнат оглянулся на чей-то обильный голос и от неожиданности подавился своим дымом, задохал до слез, а потом долго отфыркивался и сморкался. За его спиной к валуну подошел поп, натуральный поп, в рясе, крепкий, хотя уж и немолодой, с седой бороденкой и румяным, расплывшимся лицом.

— Можно, и я тут сяду? — спросил он и опустился на край камня, проверяя рукой, хорошо ли подмахнулась сзади ряса. — А вечер и в самом деле добрый!

— Да, — подтвердил Игнат, раздумывая, не уйти ли, то есть не удрать ли, дождался, хотя с детства никакой нужды в попах не испытывал.

— Сигареточкой угостите?

— А вам можно? — спросил Игнат.

— Всем нельзя. А все курят! Очень уж пахнет вкусно!

— А моя жена ругается, — усмехнулся Игнат, поднося попу спичку. — Ей невкусно. «Эка, — говорит, — провонялся насквозь! Сам гулять идешь, а сам…»

— Женщина, — сказал поп. — Господь ее простит.

Прикрывая глаза, он со счастьем затягивался. Покосился разок назад, в гору. Невесть когда природа воткнула в землю этот валун на спуске к речушке, сплошь заросшей кустарником, по этой тропе редко кто ходил, и поп успокоился: докурит, авось не заметят.

Вместе с ним Игнат невольно глянул наверх, на стояки от ворот.

— У церкви ворота были? И ограда, значит, была? Зачем и почему?

— Интересует?

— По моей фантазии — церковь всегда открытая, перед ней — поляна, ну, словом, простор, заходи себе. А тут…

— Думаю, от скота возвели забор. Там — город, стадо гнали всегда отсюда, а корова, как известно, глупа до полного равнодушия к чему угодно. От автомашины, например, даже баран сам отскакивает, а корова — гуди шофер, не гуди — шествует себе, ни с чем не считаясь. Объезжай!

— А может, это она от гордости? — спросил Игнат для шутки, ему вдруг захотелось улыбнуться.

— Вот-вот! Но ведь нет ничего глупее гордости-то! Да еще коровьей! — зычно посмеялся поп. — Они, грешницы, должно, и на паперть забредали. Вот и пришлось отгораживаться!

— А сейчас-то не надо?

— О-хо-хо! — уже не засмеялся, а глубоко вздохнул поп. — Церквушка наша еще работает, но коров-то в селе уж нет! Все за счет города живут. В магазине — молоко, кефир, сметана… Постоял в очереди — и пожалуйста!

— Откуда ж все это в магазине берется?

— С молокозавода.

— А на молокозаводе откуда?

— С молочнотоварной фермы, вестимо. Вы сами по профессии кто?

— Строитель.

— В городе работаете? А живете где?

— В Любимовке.

— То-то, я смотрю, человек вроде незнакомый. Просто, значит, приходите посидеть на камушке вечерами?

Он так и сказал «вечерами», значит, давно приметил его, вербовщик, свое дело делает, за пару добрых слов еще молиться поволокет. А это уж не лучше, чем выпить. Держи ухо востро, Игнат!

— Я неверующий, — на всякий случай объявил он.

— Ну и што? — спросил поп, и это «ш» было у него мягким, плывущим во все края, как его лукаво-добрая рожа. — Важно верить в себя. Молясь, человек очищается и мобилизуется. Человек и есть бог.

— Это кто сказал?

— Лев Николаевич.

— Какой Лев Николаевич?

— Толстой.

— А-а!

— Не читали?

— Ну, как можно! Читал. Но давно, правду сказать. Еще в школе. С некоторых пор в руках не книга, а мастерок с молотком. Кирпич, раствор… Дом за домом, дом за домом…

— Вы — каменщик?

— Можно и так сказать, точно. Хотя был бригадиром.

— Почему — был?

— Уволили.

— За что?

— А я и сам не знаю!

— То-то и крутит вас! Расскажите-ка, если хочется, без притворства. Я послушаю. Время у меня есть. Чего ухмыляетесь?

— Да того… Очень уж большая нынче редкость — время! Денег у людей хватает, а времени нет. Это именно меня и пугает страшно: куда вдруг все время делось?

— Не оно виновато — люди.

— Что же стало с людьми?

— Некогда.

— Увольнять бы, что ли, тех, кому очень уж некогда и кто по этой причине совсем разучился замечать вокруг себя других. Пусть вспомнят, как раньше жили, как их самих другие замечали. Неплохо было.

— С вами-то что случилось?

— Ничего. Просто я перестал в людей верить.

— Опомнитесь! Страшней этого в жизни не бывает! А говорите — ничего… Молчите? Ну ладно, я вам скажу. Обидели вас.

— Я вовсе и не обидчивый.

— Еще хуже! Значит, потрясенный!

— Вы-то откуда знаете?

— О себе потом расскажу, а сейчас вас послушаю. Не по обязанности, а по характеру. Ну? Запалим еще по штучке для начала? — И отменным голосом, совсем как в опере, где Игнат не был ни разу в жизни, а только по радио слышал, поп возгласил: — Давай закурим, товарищ, по одной, давай закурим, товарищ мой!

Нет, здорово вербовал в свой приход, обкручивал. Смех! И уверенный, что ни в коем случае не поддастся соблазнам собеседника, Игнат тем не менее рассказал ему про Володьку с Петей, которых остановил какой-то дачник, когда они ехали на работу, ребята всегда подъезжали на свою стройку попутно с кирпичом. Дачник уговорил свернуть к нему во двор, засаженный цветущими пионами, и свалить там кирпич с машины. Как назло, и шофер дал себя уломать. Два пиона раздавили в спешке, но хозяин сказал: «Черт с ними!» И заплатил хорошо. Очень радовался, что может начать ремонт. Ну а с ним, с Игнатом, начальство, которое засекло происшествие, как начало разговор? «Ты подрядился эту работу делать?» Он молчал. «Ну, значит, ты!» Он не отпирался. Так и вышло, что он прикрыл Володьку с Петей. Промолчал, что к происшествию непричастен.

— А Володька? — спросил поп. — А Петя?

— Что?

— Тоже молчат? Негоже! Они должны к начальству побежать бы!

— Так, наверно. А мне и в голову не пришло… Как вас зовут? А то не скажешь ведь товарищ поп или товарищ батюшка. Я ж неверующий.

— Это вы говорили уже, я помню. Алексей Григорьич я. А вы?

— Игнат Семеныч.

— Будем знакомы.

Чуть привстав, они пожали друг другу руку на древнем камне.

— А что теперь мне делать, Алексей Григорьич?

Подумав и плескучей ладонью сразив комара на шее, поп ответил:

— К дачнику тому заглянуть. Я почему-то полагаю, что ваши Володька с Петей там и работают, типун мне на язык. Это они себе привезли кирпич.

— Да ну?!

— А если нет, слава богу! Тем более ради этого стоит сходить. Скажете потом: поп дурак, а ребят своих полюбите еще крепче.

— Хм! Не пойду я.

— Ошибиться боитесь? Самолюбивый?

Сверху, с еще зеленого, не до полной пропажи потемневшего склона, донесся визгливо-резкий бабий голос:

— Ай-яй-яй-яй-яй! Нет, гляньте-ка! Люди добрые! Сидит и…

— От комаров! — крикнул поп, выбрасывая окурок подальше.

— Родная ведь дочь-то, а ему хоть бы хны! Ее дома нет до сих пор, а он сидит, грешник, и…

— От комаров! — рявкнул поп и встал со стоном. — Не спасешься от нее никогда. Прости, господи!

Игнат тоже встал, чтобы на прощание пожать руку грешнику, и услышал, что поп шепотом обещает спуститься сюда и завтра.

— Приходите и вы, Игнат Семеныч, а?

2

Утром Игнат еще в постели зажал сигарету зубами, спичкой почиркал потихоньку, чтоб Клава не услышала, что он проснулся, и не прибежала из кухни. Никто ему не был сейчас нужен. Все люди, увы, бывают шумными, а ему была нужна одна тишина, к которой он привык.

На дачу он в самом деле не пойдет. Да он и знать не знает, где эта дача. Не расспрашивать же, где она, голубушка, вся в пионах. Тьфу на нее! И на Володьку с Петей. Если он вдруг увидит их там, то огреет и того и другого, у него на двух сразу хватит неизрасходованного запаса в руке. И на попа, который назвал его самолюбивым, — тьфу! Нет у него, Игната, никакой пустой фанаберии. И не было никогда. Просто-напросто любое хождение ущемляло его достоинство. А какое же у него достоинство при его-то невысоком ранге, при его-то незаметной жизни? Он подумал и сам себе ответил: человеческое.

Никуда он не пойдет — ни утром, ни днем, ни вечером!

Но едва приняв такое решение, Игнат подумал, а верно ли оно? Человек не только выслушал его, но и пригласил… Зачем? А что, если и ему нужен слушатель? Если что-то изодрало его верующую душу, а рассказать некому? А? Очень может быть… Вспомнилось, Алексей Григорьевич сказал вчера: «О себе потом расскажу, а сейчас вас послушаю…» Позавтракав, Игнат засунул в карман новую пачку сигарет и стал ждать вечера. А только месяц прорезался в сером небе и синие тени от старых берез легли на землю под электрической лампочкой, он уже сидел на валуне.

Алексей Григорьевич спросил, подходя:

— Закурили без меня?

— Так от комаров же! — ухмыльнулся Игнат.

Поп озверело хлопнул себя по лбу и протянул руку за сигаретой:

— Свят, свят, свят!

Игнат дал ему сигарету и зажег спичку.

— Вы где живете-то? Я смотрю, при церкви хозяйства нет.

— А вон моя избенка, на отшибе! — Алексей Григорьевич махнул рукой на избу с палкой дыма. — Я, жена и дочь Зина… И корова и кролики… И собака с «незаурядной» кличкой Полкан.

— Ага! Держете корову?

— Хозяйка. Трудновато ей, правда, немолодая…

— А дочка?

— А дочка… Дайте мне еще сигареточку, Игнат Семеныч!

— Зачастили.

— Комары! — Поп чувствительно похлопал его по плечу и снова засмеялся. — На дачу не ходили? Не искали?

— Нет.

— Так я и думал. А к начальству своему?

— Зачем?

— Поклониться и сказать: «Виноват, каюсь. Возьмите обратно!» Вы ж работу любите. Все остальное перемелется, мука будет, а без работы не проживете. Не без денег, а без нее, матушки. Ради нее стоит и начальство простить.

— Как же?! — удивился Игнат. — За столько лет — никакого повода, а они: «Ты подрядился?» Не поняли! Не захотели.

— Так ведь и начальство надо понять! Тоже люди. Не с неба упали, на земле взросли. Один горяч, другой спесив, третий просто глуп, это хуже всего. Неисправимо! Четвертый устал. И уж об одном мысли — об отпуске. Отдохнет — и снова замечательный. — Поп схватил его за руку и сдавил. — Не теряйте веру в людей, Игнат Семеныч. Никогда, никогда, никогда!.. Потерять веру в человека еще хуже, чем в бога!

— Почему?

Алексей Григорьевич задумался, маленькие глаза его густо помрачнели, а потом опять он засмеялся.

— Да потому, что если вы не верите в бога, то ведь больше-то никого нет вокруг вас, кроме человека да живности неразумной. А как же тогда жить, если ты один и… никого вокруг?

— Человек человеку — брат?

— Конечно, считать, что все вокруг твои братья, — это чистый идеализм. Но еще хуже думать, что среди людей у тебя нет и не может быть ни брата, ни друга. Это уже фашизм, Игнат Семеныч. А фашисты — не люди. Не знаю, как вы, опоздали, должно быть, молодой, а я их бил, бил, и, как вспомню, все мне мало! Фашисты — это не люди! — повторил он.

— Где вы били их? На войне?

— А где же? Мы громили их в своих танках от Орла до Берлина!

— Вы — в танке?

— Думаете, я не был молодым?

— Да нет, не думаю, но как-то… Словом, ряса и — танк!

— А рясы еще не было. Был танкист Алексей Прошин, башенный стрелок…

— А как же это вы стали им?

— Попом? — спросил Алексей Григорьевич. — Коротко сказать, добровольно.

— А не коротко?

— Сначала обещайте мне, Игнат Семеныч, что переберете в уме всех своих начальников… выберете лучшего и пойдете. На работу. Пусть не бригадиром, а пониже.

— А возьмут?

— Если что, приходите сюда. Посидим на камушке, потолкуем, как кумушки.

— Точно у вас своих забот нет.

— Что вы, господи! — Выжидательно проследив за полетом комара, поп убил его между ладонями. — Церковь в ремонте нуждается, как инвалид. Давненько уж настрочил письмо в епархию, не отвечают.

— Бюрократия!

— А не подрядить ли вас бригадиром на ремонт? А? Заплатим прилично. Материал выделят, все честь честью.

Тут Игнат и поймал себя на мысли, что, кажется, докопался до истинной причины внимания к себе. Кто-нибудь из любимовских или местных нацелил эту добрую душу на безработного строителя, на свободные руки, вот он и подбирается потихоньку. Но Алексей Григорьевич сам развеял его подозрение:

— Не вдохновляет? Ладно, стройте город. Подберу я себе песочников. Это не главная моя забота.

— А что главнее?

— Дочь, — коротко сказал поп. — Когда надевал рясу, то не думал о дочери. А сейчас откликается. Думаю день и ночь. Исполнилось ей семнадцать, весь мир — сказка! Ее сказка! А я загнал девушку в эту избенку между городом и селом. В одном окне — церковь, в другом — мать, ждет и ждет, когда дочка домой вернется, каждый вечер, который едва начался, ей кажется уже поздней ночью. Беда! Изо всех бед — беда! Извелось мое сердце. Ах! Дайте еще сигарету… — Алексей Григорьевич закурил и прикрыл глаза. — В школе с ней особенно не водились, ни мальчишки, ни девчонки… Поповская дочка! В дом к нам, точней выразиться, в эту избушку, не ходили… Так и выросла она с кроликами. Тихая, робкая. Один страх, какая робкая! Пошла на швейную фабрику работать. И кавалер появился. Я рад! Она рассказывает, мать пугается, а я радуюсь. И ей, как останемся где вдвоем, песенки пою бесшабашные. Веселю ее. Жизнь — это ведь что, если по-человечески? Это радость. Слушай, как другие поют, сам пой и тоже радуйся. За себя, за них. Но друг сердца проводил ее раз, другой — и нету. Все узрел. Церковь, избенку и… пропал, словом. А она с того дня стала еще тише. Замолкла. А уж и была — дальше некуда! Говорил я вам это? Говорил. Вот тут-то окончательно и взошла моя душа на Голгофу! Теперь-то все, что осталось, готов отдать за нее, за дочь свою, а не выручишь этим, не откупишься. У вас есть дети?

— Лечилась жена, ездила туда-сюда, на разные грязи, а нет.

— Тоже горе! Но не знаю, что лучше, — басовито прошептал поп. — Может, лучше, чтоб их не было. Грех, ох, какой грех в этих словах, непозволительно жизнь осуждать, но если я кого и сужу под старость лет, то одного лишь себя. Убить бы этого башенного стрелка в свое время!

— Ну уж это бросьте!.. Лишнее говорите.

— Дал бы вам бог здоровья за сочувствие, — поп перекрестил Игната, — но этим не спасешь меня. Ни от самосуда, ни от мыслей про Зину. Ей сейчас уже девятнадцатый, и собой, как присмотришься, хороша, хоть веселой и не бывает. С некоторых пор, правда, вдруг заулыбалась… Солнышко!

— Знакомый, что ли, новый?

— Шофер с почты.

— Хороший парень?

— Бандит. У него и правда рожа бандитская, а глаза такие, не приведи бог. Одни глаза приснятся ночью, накроешься одеялом и заорешь!

— А дочь-то Зина, что говорит о нем?

— Батюшка, — говорит, — лучше его на всем белом свете нет. Пальцем меня не трогает, трепещет. А сельские бабки твердят: «Бандит!» Кому верить?

— Дочери, по-моему. Бабки судят вообще, а она конкретно.

— А! Выпей мы с вами рюмочку, поцеловал бы я вас за эти слова, Игнат Семеныч. От души! А на трезвую голову скажете, сумасшедший поп! Ну еще выпьем.

— Я не пью.

— Как? Совсем? А твердят, земля без чудес. Вот же оно — чудо! Эка! — Алексей Григорьевич закачал головой, И долгое качание перешло в сожалеющее и даже осуждающее. — А ведь это нехорошо! Вдруг с начальником каким придется выпить по рюмочке под разговор.

— Тогда уж выпью.

— Ну авось и мы выпьем. По наперсточку. Почему мне ваш совет по нраву? Попадья за бабками повторяет: «Бандит!» А я ведь тоже за него, за этого бандита. Честно говоря, мне по нраву люди лихие, я и сам был лихим парнем — что в бою, что в пляске, ей-богу! До того, конечно, как рясу надел. А было это вот как…

Они закурили еще по сигаретке, попыхивая в темноте жарким дымком, и тут со склона долетело:

— Ай-яй-яй-яй-яй! Опять сидит и…

Алексей Григорьевич вскочил, засуетился, ну, матушка, не дает поговорить по душам, но Игнат успел заверить его, что завтра придет как штык, пользуясь выражением фронтовиков, еще живым до сих пор…

3

Назавтра он прошел мимо своей стройки и нанялся на соседней. Не все ли равно, где стены класть? Тем же горожанам, те же квартиры. И возвращался домой счастливым. Даже и угадать не мог, что станет так легко на душе, будто она крылышки распустила. Вот и на работу, к жизни. Участок отставал, взяли без лишних разговоров, вот и ладно!

Клава наготовила окрошки, пирожков, поел про запас, а до вечера было еще далеко. Тянуло поскорей рассказать Алексею Григорьевичу, как все хорошо. Но вот и вечер…

Опоясывая город, дорога из Любимовки в село с той старой церквушкой, что заждалась ремонта, ползла с увала на увал, будто по стиральной доске, натыкалась на пруд, в котором когда-то водились караси и цвели кувшинки, а теперь только лягушки мирно квакали, и вода из светло-голубой стала пыльной, за прудом торопливой петлей взлетала к полевому перекрестку с охапкой кустиков, как с ручным букетом, и дальше по вольному полю бежала к воспоминаниям о березовой роще. Из-за последнего бугра уже выглядывали макушки трех живых берез и чуть косой крест на колокольне.

У кустарника, хилого от ветров и жгучих солнечных лучей, в дорожной колее, приглушенной травкой, стоял светлый автомобильный фургон, легкая и блестящая машина каких-то нетерпеливых очертаний, с синим словом «Почта» на боку. Возле нее скреб землю каблуком тяжелого ботинка заросший парень, по виду цыган или азербайджанец. А может, и нет. Бывают же и на Руси такие чернявые типы. Лоб — под курчавым смоляным чубом, глаза — антрацитовые куски с блеском и жаром, на висках и за ушами — космы, умятые ладонями, а лицо — вытесанное топором, без всякой отделки, и рот — большой, все время предостерегающе улыбается, и губа над этой улыбкой подрагивает страшновато.

— Здравствуйте, Игнат Семеныч. Мы вас ждем.

— Здравствуйте, — ответил Игнат. — Кто это — мы?

Вслед за парнем он посмотрел на лобовое стекло почтового фургона и, увидев девичью голову в платке, от которого цветные клетки ярко разбегались по всему стеклу, догадался, что это и есть она, поповская дочка. Тем более что парень позвал:

— Зина!

— Сам ему скажи, — ответила Зина в щель над опущенным стеклом и потупилась.

— А чего мне-то? — испугался Игнат. — Я вас знать не знаю. Я…

— Мы вас знаем, — властно перебил парень тоном, не выносящим возражений, а Зина, хорошея от румянца во всю щеку, добавила:

— Папа о вас рассказывал. Вы — хороший.

А парень вдруг доверчиво развел оброненными руками и совсем как ребенок попросил:

— Помогите нам!

— Бежите? — вслух подумал о них Игнат.

— Бежим.

— Куда?

— Куда-нибудь в Сибирь. Где люди нужней.

Игнат похмыкал и сказал неожиданно для себя:

— Замечательно! Но еще замечательней сначала бы свадьбу справить, и чтоб родители сидели рядышком, а? Кто вам мешает?

— Мать, — коротко и определенно сказал парень.

— Мама, — прибавила Зина и заплакала.

Парень сейчас же подскочил к ней, что-то шепча и протягивая платок, но она не увидела из-за слез, он сам принялся вытирать их, говоря Игнату:

— Ее мать против меня, как бандита. А какой я бандит? С шестнадцати лет работаю.

— Ее — против, а ваша?

— А я в детдоме вырос. У меня ни матери, ни отца.

— Это тоже пугает маму! — воскликнула Зина горестно. — А что он — виноват? Ничего поправить нельзя.

— Все можно, — каменно и нежно перехватил ее вспыльчивую фразу парень. — Свадьба и скандал рядышком не усядутся. Да и не хочу усаживать. Разные вещи. Одна-единственная свадьба. На всю жизнь. И не испортим, если уедем как можно дальше. Хоть на самый край света, как говорят.

— А не боитесь?

— Добрые люди попадутся, а что еще надо?

— Папе передайте, — комкая платок, прошептала Зина.

— Понял уж. Передам.

— Передайте Алексею Григорьичу — пусть не клянет нас, а простит, — сказал парень и протянул руку: — Меня Васей зовут.

— Мы напишем, — ломким голосом пообещала Зина.

— И еще, — прибавил Вася.

— Что?

— Наш поезд ровно в девять. В девять все и скажите, нас уже не догонишь. А скажете раньше, сейчас, например, — мы пропали. Так что мы — в ваших руках.

Игнату не довелось растить своих детей, и вдруг эти двое показались ему детсадовской парой, за которую судьба внезапно наградила его ответственностью. А кто такой этот Вася? Куда увезет он румяную девушку? А вдруг и правда бандит? Убьет, ограбит… Да что у нее брать-то? Клетчатый платок? И все же было мгновение, когда он внутренне дрогнул и чуть не выдал ребят Алексею Григорьевичу. Втянули его, постороннего, в какую-то личную историю, зачем, почему, мало того, что совсем чужая дочка, еще и поповская, с бандитом убежала…

«Да какой он бандит! — перебил себя Игнат. — С шестнадцати лет работает…»

И опять слушал Алексея Григорьевича, который рассказывал, как стал попом. Все началось с обиды. Ох, обида! Злой сорняк в жизни! Сколько соков она выпила из людей, сколько судеб покалечила… Поп сказал:

— На обиде ничего строить нельзя, можно только ломать.

Городок, где жил он до войны, откуда ушел на фронт, недолго был в оккупации, но фашисты его разрушили. Несколько домов осталось, в том числе и тот, где у Алексея Прошина, довоенного выпускника мукомольного техникума, неженатого итээровца местного мукомольного завода, была своя комната в общей квартире. Вернувшись с войны, он, конечно, заявился туда. А там — женщина с двумя малыми детьми. Да какая! Жена погибшего однокурсника, вот как.

— Я — в горисполком, справиться, где же им жить. Вежливый человечек сажает меня напротив, глядит в документы, на ордена и ласково успокаивает: «Ваше полное право, мы ее немедленно выселим». — «Как? У нее ж — дети! У нее — сын павшего героя!» — «Один-то — фронтовика, — ехидно говорит человечек. — А второй ребеночек чей?» Ну, тут я и ляпнул: «Ах ты сукин черт! Она еще в сорок первом похоронку получила. Да и не все ли равно тебе — чья у нее дочь? Махонькая, с ноготок… Я найду себе место. А если ты выселишь кроху — убью!» И уехал я из этого города…

Оказывается, много людей крутилось после войны по своей земле, растеряв адреса. Ну, то есть ничего не найдя по старому адресу, ставшему адресом пустого места. Добрался Алексей Прошин к следующей весне до города, в который их танк ворвался первым. Когда-то. Быстро уходили в прошлое недавние дни. Ему-то и не надо было вспоминать, он их не забывал, а другие спрашивали, что и как было. Вот, значит, этот город. Всюду цветет сирень. Входит он в центральный городской сквер, присаживается на скамейку, чтобы послушать, как дети галдят вокруг, и вдруг вскакивает. Посреди цветов — невысокий постамент, косая площадка, и на этой гранитной площадке — танк. Их танк! Его танк!

— Подожгли нас тогда… Командира — на месте, водитель в госпитале глотнул воздуха в последний раз, а я — выбрался, выжил и в другую часть попал, тоже, конечно, в танк. А на граните — гляжу — три фамилии: Еремеев, Геращенко и Прошин. Алексей Прошин, да! «Погибли за освобождение нашего города». А я живой сижу и читаю свою фамилию. Сижу на скамейке перед танком. Думаю, куда мне пойти? А зачем? Я в городе проездом. Выступить попросят — зареву, как начну рассказывать… Курнуть бы! Обшарил карманы — ничего, в те годы с куревом туго было. В табачном магазине женщина разъясняет: «Фронтовикам в облторге талоны дают на папиросы». Я ж еще в пилотке, в гимнастерке с орденами… Ну, думаю, нога здесь, нога там! Дунул в облторг. Там солидный дядя читает мои «бумажки. «Не могу талона дать, вы у нас не прописаны». А сам курит! И тут меня подхватило. «Нет, говорю, я прописан». И рассказываю про танк. А он мне… — поп замолчал.

— Что? Алексей Григорьич! Что? — долго добивался Игнат.

— «Тот, говорит, Алексей Прошин свое выкурил. А ты, говорит, не примазывайся к чужой славе, милок, если случайно имя и фамилия совпали»…

— Ну?

— Этого милка я ударил. Ждал, в милицию заберут. Не забрали. Испугался дядя чего-то… А больше я уж никуда не ходил.

— Обиделись?

— И уехал. К отцу. Другого адреса у меня не было.

— Так отец же! Хорошо!.

— Он у меня священник. А это ведь какая профессия? Династическая, как у царей. До войны я из-за этого с отцом поругался вдрызг, пошел в мукомолы, а сейчас приехал, прослезился и от усталости, от обиды, от неустроенности… сдался. Работников везде недобор. В церквах тоже. Стал я попом. Странным, как меня называли.

— Почему?

— А я, например, в первые же выборы всю свою церковь портретами кандидатов в депутаты выклеил. Верующие же не лишены права голоса! И — переместили. Поехал в другую церковь.

— Сюда?

— Нет, это далеко не первая и не вторая…

— А с женой где познакомились, с попадьей?

— Это еще до рясы, в очереди за квартирой. Часто встречались. Молодые оба, она тоже воевала, медсестрой… Потом вместе ездили по разным местам, там — одно, тут — другое, пока не сослали в эту старенькую церквушку… Так и прошла вся жизнь. Обиделся на двух дураков, а сам в дураках остался… Вот. Что это вы на часы все смотрите? Сколько там?

— Скоро девять.

— Спешите нынче?

— Я? Нет. Да уж некуда и спешить. Считайте, поезд ушел.

— Какой поезд?

Опасливо, всеми мышцами горла подстегивая голос, внезапно начавший пропадать, Игнат рассказал ему о Зине с Васей, о том, что они уже едут…

— Куда?

— Не знаю. Сами уточнят. Думаю, скоро будет вам письмецо.

Алексей Григорьевич встал и огляделся. И размахнул руки. Вовсю! Честно говоря, Игнат отклонился. Вмажет батюшка: заслужил. Но когда Алексей Григорьевич повернулся к нему, лицо, краснеющее над седой бородой, сияло, а глаза зажглись в вечернем воздухе, как лампочки.

— Ура! — прошептал он. — А чего это я шепчу? Ура! — Он крикнул на всю округу. — Моя дочка. Мой характер. Сработало! Ого-го! — загоготал он. — Игнаша! Дай я поцелую тебя!

Алексей Григорьевич поцеловал его три раза, постоял и стал стаскивать с себя рясу.

— Я сейчас плясать буду!

И верно, без рясы и без музыки пустился в пляс у древнего валуна.

— Земля треснет! — кричал ему Игнат.

— Выдержит! — отвечал поп.

— Ай-яй-яй! — неслось со склона.

1981


Читать далее

Ждать — не дождаться

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть