22. Франц Гейльбрун между двух огней

Онлайн чтение книги Изгнание
22. Франц Гейльбрун между двух огней

Гингольд пожаловался главному редактору Гейльбруну на грубость и строптивость Зеппа Траутвейна. Он-де человек терпеливый, но так можно загубить газету; на этот раз он твердо решил не мириться с непристойным ответом профессора Траутвейна, а воспользоваться своим правом и уволить недисциплинированного редактора.

Он ожидал, что Гейльбрун запротестует; но на такое сильное сопротивление он не рассчитывал. Кроме того, он тотчас же узнал, что все редакторы без исключения с грозной решимостью встали на сторону Зеппа.

Он поторопился. Срок, назначенный ему архизлодеями, был слишком краток, он сразу заявил об этом Лейзегангу. Надо выждать, пока Траутвейн даст в руки Гингольду более веский предлог; за этим дело не станет. Лейзеганг, человек деловой, человек практики, должен и сам понять, что Гингольд не сможет соблюсти поставленный ему срок.

Но Лейзеганг не понял. Из разговора с Визенером он вынес впечатление, что тот хочет раз и навсегда покончить с «ПН». Тщетно Гингольд убеждал Лейзеганга, что он не имеет возможности, хотя, быть может, формальное право на его стороне, воспользоваться этим правом. Внезапное, недостаточно обоснованное изгнание Траутвейна произведет скандальное впечатление. А шумиха и скандал не в интересах Гингольда и его доверителей. Лейзеганг проявил неожиданное упрямство. Этот всегда любезный, елейный человек резко, сухо, точно и зло повторил свое требование. Он ультимативно предложил Гингольду уволить Траутвейна не позже пятого августа.

Гингольд пожал плечами. Он судил о других по себе и был убежден, что не так страшен черт, как его малюют. Пятое августа миновало, а Траутвейна еще не уволили.

С хозяевами Лейзеганга шутки плохи, на этот счет у Гингольда не было никаких сомнений. Он предполагал, что в Берлине Бенедикту Перлесу будут ставить палки в колеса до тех пор, пока профессор Траутвейн остается в числе редакторов «ПН». Это неприятно, но с этим приходилось мириться, и Гингольд решил примириться.

Но те, кто стоял за Лейзегангом, действовали еще энергичнее, хитрее, беспощаднее и целеустремленнее, чем предполагал Гингольд. Они оставили в покое Бенедикта Перлеса и не мешали ему делать дела; они ударили Гингольда по гораздо более уязвимому месту. Из Берлина пришло письмо, туманное, полное отчаяния письмо, которое он сначала не решался понять правильно. Он прочел его дважды, трижды — и вынужден был понять, хотя внутри все в нем сопротивлялось этому пониманию: то, что произошло, было страшнее его самых страшных снов. Архизлодеи арестовали учителя пения Данеберга и фрау Иду Перлес, урожденную Гингольд, за преступление против чистоты расы.

Коммерсант Луи Гингольд много пережил, он не раз видел перед собой смерть, он прошел сквозь огонь и воду. От природы Гингольд был наделен горячим темпераментом; он, однако, научился обуздывать себя и в опасных ситуациях обращаться к голосу холодного рассудка. Но на этот раз он был не властен над собой. Сердце у него остановилось, небо высохло, лицо пожелтело, морщины обозначились резче, гонкие, сухие руки выронили письмо, пальцы бессмысленно двигались в воздухе. Секретарь Нахум Файнберг, широко раскрыв от ужаса глаза, увидел, что его хозяин за несколько секунд состарился. Великий делец, человек действия, до сих пор умевший отражать все удары, сразу выдохся. Он сидел невыносимо жалкий, пришибленный, олицетворение несчастья, он уже ничуть не был похож на президента Линкольна.

Гингольда вдруг поразило страшное прозрение. Все, что он сделал, было неправильно, он совершил проступок, которому нет ни прощения, ни искупления: уклонился от борьбы с архизлодеями, бежал в разгаре боя. Высоко он занесся в своих глупых мечтах. Говорил «бог», а разумел «барыш», большую жирную цифру в своем гроссбухе. Разумеется, он не хотел сознаться себе в том, что он прятался от бога и самого себя. Но бог сумел его найти, как он сумел найти Каина, братоубийцу.

Луи Гингольд готов был растерзать себя. Да, да, да, он весь погряз в грехах. И все же богу не следовало наказывать его так страшно. Нет, не следовало.

«Ида, дочь моя, — рыдало все его нутро, — дитя мое, милое, маленькое, нежное, моя Гинделе». Ибо теперь господин Гингольд уже не называл свою дочь именем Ида, фальшивым именем ее фальшивого мира, а настоящим Гинделе, маленькая лань. И хотя в ней не было ничего похожего на лань, хотя это была еврейка с Курфюрстендама, элегантная и склонная к полноте, для господина Гингольда она была Гинделе, его лань, его дитя. Он много читал о концентрационных лагерях, он по опыту знал, как подлы, коварны и безжалостны люди; он обладал силой воображения, и сердце его сжималось в комок, когда он думал о том, что могли сотворить архизлодеи с его ребенком в концлагере. «О, о, ой, ой, — стонал он. — Убит, убит богом», — рыдал он, глядя перед собой. Это было подавленное рыдание, но в нем слышалась невыносимая боль, и Нахуму Файнбергу пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы не заткнуть уши.

Отцы и праотцы господина Гингольда подвергались бесконечным преследованиям, они обладали жизненной энергией и в каждом поколении переживали ярость, сострадание, ненависть, они надеялись на бога и сладострастно, с большей силой, чем многие их современники, мечтали о мести. Ярость, сладострастные мечты о мести, жалость и ненависть сотрясали теперь и Гингольда.

Но над всем преобладало болезненное чувство бессилия. Он у них в руках, у архизлодеев, его дочь у них в руках, он сам, безумец, сам с открытыми глазами предал ее в их руки. Он был идиотически глуп, он преступник, грешник, убитый богом, — и поделом. Он забыл, что находится в доме на авеню Великой Армии, в городе Париже, в присутствии умного и начитанного господина Нахума Файнберга, он стонал, тихо, бессмысленно.

Однако этот припадок длился недолго. Вскоре рассудок Гингольда начал работать. Как вызволить из концлагеря свое дитя, свою Гинделе? Существовало одно-единственное средство: вышвырнуть наконец из редакции Траутвейна, этого негодяя.

Придя к такому выводу, Гингольд тотчас же обрел прежнюю решимость и снова превратился в хитрого, слащаво улыбающегося купца, каким был обычно. Ошеломленный и восхищенный Нахум Файнберг увидел, что его патрон в течение двух секунд вынырнул из мира безумия и отчаяния, перенесся в мир действительности и вновь обернулся крупным дельцом бальзаковского типа.

— Мне кажется, — сказал этот крупный делец, удивленно качая головой и как бы оправдываясь, — что у меня был маленький сердечный приступ. Надо бы наконец обратиться к врачу. Да ведь все некогда.

Он ни слова не сказал о полученном письме.

На другой день его дети уехали за город. Предполагалось, что отец отдохнет вместе с ними, но им пришлось уехать без него. Он остался в городе под предлогом срочных дел. В своем поражении он никому не сознался.

Теперь Гингольд еще чаще прежнего сидел в редакции «ПН», осторожный, тихий, вежливый. Он рылся в рукописях и гранках, он высматривал у Траутвейна слабое место. Этот наивный, вспыльчивый, неосторожный человек, безусловно, даст ему в руки предлог взять его за шиворот и вышвырнуть. Но на сей раз Гингольд хорошо продумает, достаточно ли обоснован этот предлог. Он будет хитер и изворотлив, любовь к Гинделе обострит его умственные способности, Траутвейн вылетит как бомба, а он отвоюет у архизлодеев свою дочь.

Он был еще любезнее обычного, а его вежливость с Зеппом Траутвейном граничила с угодливостью. Так он сидел, высматривал, вынюхивал, подстерегал.

В тот год, в августе, на французском курорте Виши происходил международный фестиваль музыки, и Зепп поехал туда корреспондентом. Он позволил себе позабавиться и в виде приложения к объективной рецензии на концерты сочинил речь, которой якобы разразился фюрер по поводу той же музыки. У Зеппа было тонкое понимание языка, юмор, чутье, и ему удалось до мельчайших оттенков уловить тон, в котором фюрер обычно произносил свои напыщенные речи об искусстве. Эта имитация речи фюрера доставила удовольствие автору и его коллегам, а также многим другим, видевшим не только трагические, но и глубоко комические стороны варварской эпохи.

Гингольд, прочтя сочиненную Зеппом речь, ухмыльнулся. Вот оно.

И, смотрите-ка, в редакцию стали поступать письма от читателей, выражавших опасение, что такая дешевая издевка над рейхсканцлером может повлечь новые придирки к оставшимся в рейхе евреям. По-видимому, даже официальные французские инстанции были шокированы шуткой Траутвейна. Видное должностное лицо по секрету сообщило Гингольду о том, что на Кэ д'Орсэ такие статьи читают с неудовольствием. Это чуть ли не нарушение статей закона, карающего за оскорбление главы другого государства.

Гингольд сделал заметку в своей записной книжке, он внимательно прочитывал и собирал у себя поступающие письма с выражением протеста; их было получено необычно много, из них образовалось пухлое «досье», он проделал большую и полезную работу, он улыбался хитро, с глубоким удовлетворением. Но не торопился. Тщательно подготовлял материал, чтобы на этот раз не промахнуться. Гингольд слышал, что к предстоящему юбилею Рихарда Вагнера Зепп собирается напечатать подобную же пародию на речь фюрера. Он выжидал.

Лишь прочитав корректуру второй речи, он пошел в атаку. В присутствии Франца Гейльбруна очень вежливо высказал Траутвейну, какие опасения вызывает у него эта вторая статья, ссылался на жалобы и протесты, полученные редакцией уже после первой. Перед ним лежала папка с материалами.

— Пожалуйста, прочтите сами, — предложил он Траутвейну и придвинул к нему толстые «досье». — Редко бывает, чтобы газетная статья вызывала так много протестов. И впервые получено предупреждение с Кэ д'Орсэ. И все из-за чего? Из-за шутки, которая, может быть, кое-кого потешит, но в которой большинство читателей не видит смысла. Так ли это необходимо, уважаемый господин профессор? Неужто нельзя обойтись без этого? Можем ли мы взять на себя такую ответственность перед французским правительством, оказывающим нам гостеприимство, перед всей немецкой эмиграцией? Что мне ответить людям, которые обращаются ко мне по этому поводу? Посоветуйте мне, пожалуйста. Я охотно воспользуюсь вашим советом. Я очень ценю ваш тонкий юмор, уважаемый господин профессор, но стоит ли из-за такой безделицы ставить на карту существование газеты?

Зепп в этот день был в плохом настроении. Утром Анна сообщила ему, что, уступая его желанию, ответила отказом на предложение Вольгемута взять ее с собой в Лондон. Она ограничилась сухим сообщением, воздержавшись от комментариев, которых боялся Зепп. Он выслушал Анну со смешанным чувством облегчения и вины — побрани она его, ему было бы, пожалуй, легче. Когда на сцену выступил Гингольд со своими бреднями, Зепп невольно вспомнил, что Анна предостерегала его против этой жабы, и настроение его испортилось еще больше. Да и какую же околесицу несет Гингольд. То, что он болтает, например, насчет Кэ д'Орсэ, если не сочинено им самим, то, во всяком случае, безмерно преувеличено. Но Зепп не позволит Гингольду вторично себя спровоцировать.

Он спокойным, деловым тоном возразил, что пародию на стиль канцлера, его болтовню об искусстве никак нельзя назвать шуткой. Нет лучшей мерки для оценки человека, чем его стиль; по стилю можно с уверенностью судить о человеке.

— Правильно, согласен, — миролюбиво ответил Гингольд, — и в литературном журнале такая пародия вполне у места. Но в «ПН» ваша статья может лишь наделать вреда. Да уже и наделала. Соблаговолите прочесть, уважаемый господин профессор, поступившие в редакцию многочисленные протесты.

Зепп Траутвейн предполагал, что эти протесты исходят главным образом от самого Гингольда или от близких ему лиц.

— Эти идиоты, — резко возразил он, — не могут лишить меня права высмеивать галиматью, которую Гитлер несет об искусстве. До чего мы докатимся, если будем писать так, чтобы наши статьи никого не задевали? Нельзя потешаться над внешностью канцлера, от этого он защищен статьей закона, но, надеюсь, закон не запрещает нам протестовать против того, что он еще и немецкий язык испакостил.

— Поближе к делу, уважаемый господин профессор, — попросил Гингольд. Я бы не хотел, — продолжал он с противной усмешкой, — чтобы вы опять вышли из себя, как в прошлый раз; но я считаю опасным печатать сейчас вашу пародию на речь фюрера о Рихарде Вагнере.

— Я — нет, — сухо возразил Зепп.

— Я не желаю печатать статью, — ясно и недвусмысленно заявил Гингольд.

Гейльбрун, уже несколько раз собиравшийся вмешаться, опять попытался заговорить. Но Траутвейн уже не мог сдерживаться; он подошел вплотную к столу, за которым сидел Гингольд.

— Статья пойдет, — заявил он.

— Нет, — тихо, кротко, настойчиво ответил Гингольд.

— Статья пойдет, — упрямо и угрожающе сказал побагровевший Зепп, — или я ухожу.

— Не смею вас удерживать, — очень вежливо ответил Гингольд с чуть заметной кривой и победной улыбочкой.

— Не глупите, Зепп, — воскликнул Гейльбрун, пытаясь его удержать. Но Зепп стряхнул его руку со своего плеча, повернулся и ушел.

Не успел Траутвейн выйти, как Гейльбрун начал уговаривать Гингольда, заклинать его. Но обычно весьма сдержанный, Гингольд, как только дверь захлопнулась за Траутвейном, так глубоко, всей грудью вздохнул, что Гейльбрун невольно прикусил язык. Он понял, что дело здесь не только в отстранении неугодного редактора, а в чем-то большем.

— Стало быть, вы слышали, — установил Гингольд. Его подчеркнутая деловитость плохо прикрывала внутреннее торжество. — Профессор Траутвейн просил освободить его от обязанностей редактора. Мы уважили его просьбу.

— Я даже и не подумаю, — возразил Гейльбрун, — принять всерьез слова, сказанные Зеппом в минуту раздражения. Он и сам не принимает их всерьез.

— Я принимаю их всерьез, — просто сказал Гингольд с чуть заметным победоносным ударением на слове «я», взбесившим Гейльбруна. «И дурень же этот Зепп, — подумал он. — Попадается на любую удочку, а я его потом выручай».

— Я ценю все достоинства профессора Траутвейна, — продолжал между тем Гингольд с наигранным доверием, — но, между нами говоря, я рад, что он ушел. Он оказался не таким, как я ожидал. Это обуза для газеты. Я благодарю бога, что он ушел. — И он вновь глубоко и облегченно вздохнул.

Гейльбрун видел, что ему будет нелегко отнять у этого человека его добычу. Но он любил Зеппа, он считал его самым ценным сотрудником газеты, он обещал отстоять его, он сдержит слово. До чего он докатится, если капитулирует перед Гингольдом в таком важном деле. Энергичным движением Гейльбрун придвигает к Гингольду свою квадратную, подстриженную ежиком голову.

— Слушайте, Гингольд, — объявляет он, — вы не выставите Зеппа Траутвейна. Я этого не потерплю. Если уйдет Траутвейн, уйду и я.

Гингольд окинул взглядом своего главного редактора. Он продолжал улыбаться фальшиво-любезной улыбочкой, но все в нем взбунтовалось. «По мне, пусть уходит, — подумал он. — Нахал он, ничуть не лучше Траутвейна, я был бы рад избавиться от него. Но тогда „Парижские новости“ взлетят на воздух, а это не годится, это мне не нужно, этого не хотят архизлодеи, они хотят взорвать „ПН“ изнутри, медленно, незаметно, а если поднимется скандал и ссора, они будут недовольны, они не перестанут мучить мою Гинделе. Надо подумать, схитрить, удержать его. До чего же я убит, если должен напрягать свой мозг ради того, что мне, в сущности, не по душе. Вероятно, он не собирается уходить и все это блеф. Не так страшен черт, как его малюют. Но однажды я уже думал так — и попал впросак. Возможно, что это вовсе не блеф».

Он сидел в напряженной позе, тесно прижав руки к туловищу.

— Хоть вы-то не нервничайте, — просил он, стонал он. — Этот человек, этот Траутвейн, всех нас с ума сводит. Будьте благоразумны. Поверьте, если я хочу выставить Траутвейна, это не каприз. Поверьте мне, иначе нельзя. Помогите мне, дорогой Гейльбрун, и вам не придется на меня жаловаться. Кто мне помогает, тому и я помогаю. Мы так давно с вами сотрудничаем. «ПН» доброе дело, оно близко и дорого нам обоим. Я не могу больше работать с Траутвейном по многим причинам. Это невозможно. Поймите же меня и не покидайте в беде.

Он говорил настойчиво, жалобно, словно затравленный, и слова его звучали искренне. Как видно, он в безвыходном положении. За ним, по-видимому, стояч другие, они стремятся погубить Траутвейна, и эти другие, по всей вероятности, крепко держат его в руках. Гейльбрун почти пожалел Гингольда.

А история скверная, хуже, чем он думал. Возможно, что при таких обстоятельствах Гингольд скорее откажется от него, Гейльбруна, чем согласится отменить увольнение Траутвейна. Но Гейльбрун дал слово и доведет борьбу до конца.

— Уйдет Траутвейн, уйду и я, — повторил он.

— Нет, нет, — отбивался Гингольд, — этого я не хочу слышать. — И он действительно заткнул себе уши.

— Не решайте теперь ничего. Подумайте. Даю вам два дня. Три дня. Не покидайте меня в беде. Поставьте свои условия. Подумайте.

И прежде чем Гейльбрун успел возразить, старик поспешил оставить кабинет.

Ушел и Гейльбрун. Он чувствовал себя усталым, разбитым, старым. Знаком подозвал такси и поехал домой. Откинув большую голову, он подложил под нее руки, закрыл глаза, позволил жаркому солнцу обогреть себя.

В ушах все еще звучал умоляющий, полный отчаяния голос старика. Совершенно ясно, что Гингольд, хочет он этого или не хочет, вынужден уволить Зеппа. С юридической точки зрения Гингольд сильнее. Зепп, этот дурень, облегчил ему задачу. Значит, Зеппу придется уйти. Значит, теперь все зависит от него, Гейльбруна. Значит, пришла пора выполнять свои обязательства по пакту, — мысленно заговорил он на языке дипломатов, — ибо слово свое он, само собой, сдержит.

В идиотское же он попал положение. Из-за того, что Гингольд и Зепп вели себя по-дурацки, ему, Гейльбруну, приходится пропадать.

Он посмотрел на счетчик такси. Восемь франков пятьдесят. В сущности, можно было скромно поехать на метро. Дожил до шестидесяти лет, был депутатом рейхстага и главным редактором «Прейсише пост», был в числе тех, кто провел закон о налоге на картофельную водку, облегчил положение миллионов людей, которым уже не приходилось годами голодать, был в числе тех, кто многих дураков и мерзавцев держал в узде и многим приличным людям помог выбраться на поверхность, всю жизнь каторжно работал, а теперь приходится укорять себя за то, что ты, усталый старик, поехал вместо метро на такси. Такова благодарность мира. А когда занимаешь высокое положение, это ведь тоже сплошной труд и сплошные муки.

Он в изнеможении откинулся назад; солнце, сначала приятно согревавшее, начало припекать слишком сильно. Нелегко ему будет, если он лишится оклада в «ПН». Придется потуже подтянуть ремень. Долгов у него теперь уже на двести тысяч. Возможно, что Эгон Франк еще раз одолжит ему пятьдесят тысяч. Но не особенно приятные минуты придется пережить, прося его об этом, да и ненадолго хватит этих денег. Какое счастье, что по крайней мере жена перебивается без его помощи, которую она раз и навсегда отклонила. Но дочь Грету и ребенка он не может оставить в Лондоне без субсидии; Грета расходится со своим мужем, доктором Клейнпетером, арийцем. Иначе Клейнпетер лишится своей клиники. К тому же он ничего не может посылать ей: из Германии запрещено вывозить валюту. Что будет, если Гейльбрун потеряет работу в «ПН»? И что будет с самими «ПН»? Все рушится. А виноват Зепп со своей проклятой недисциплинированностью.

Сей мир — каторга или сумасшедший дом, и человек человеку палач. Гингольд преследует его, самого Гингольда преследует другой, а этого другого — вероятно, третий.

А вот и дом, где живет Гейльбрун. Счетчик показывает одиннадцать франков пятьдесят. Если бы он заплатил тринадцать, этого было бы достаточно; но когда шофер хочет дать ему сдачу с пятнадцати франков, он не может удержаться и отказывается от нее великолепным жестом. Он поднимается на лифте в свою квартиру, открывает и входит с легким вздохом в просторную, приятно сумрачную столовую, обставленную старой дорогой берлинской мебелью. Он заранее радуется мысли, что будет один. Полежит в тишине и полумраке на диване, отдохнет, подремлет.

Но, войдя, он видит, что кто-то сидит на диване и при виде его поднимается, подбегает, повисает у него на шее — кто-то большой, тяжелый, сломленный горем, молящий о помощи. А в углу стоит четырехлетний ребенок, испуганный и готовый расплакаться.

— Гильда, подойди и поздоровайся с дедушкой, — приказывает женщина, с трудом подавляя рыдание. Конечно, это его дочь Грета со своей девочкой. Только ее и не хватало.

Гейльбрун всегда любил свою Грету. Он утешал дочь, когда ее сомнительные любовные похождения кончались плачевно, он радовался, что она наконец так сильно и счастливо влюбилась в своего доктора Клейнпетера. Оскар Клейнпетер, настоящий мюнхенец, грубоватый, склонный к соленой шутке, несколько флегматичный по натуре, был превосходный врач, он создал замечательную клинику и умело руководил ею. Это был отличный брак, и он радовал Гейльбруна. Разумеется, ему было бы приятнее, если бы его Грета не отдалась так безраздельно Клейнпетеру. Он озабоченно наблюдал, как она, истая берлинка, начала глупо подражать мюнхенской интонации и диалекту мужа. Всегда опасно ставить всю свою жизнь в зависимость от одного человека, и Грета это почувствовала, когда пришлось расстаться с мужем.

И вот Грета повисла на шее у отца, ее изящный дорожный костюм составляет странный контраст с ее душевной сумятицей; она плачет и разражается потоком бессвязных слов. Ребенок тоже хнычет.

Гейльбрун чувствовал себя смертельно усталым и взволнованным, ему было жаль дочери, но он почти так же сильно страдал от тягостного чувства неловкости, которое вызывала в нем эта сцена. Однако он не позволял себе раздражаться. Раньше надо узнать, что, собственно, случилось. Он поставил ясные, энергичные вопросы.

А случилось вот что. Нацистские власти не удовлетворились тем, что Оскар Клейнпетер расстался со своей женой-еврейкой. Его поставили перед выбором: развестись или отказаться от клиники. Грета, унаследовавшая от отца его предприимчивость, не сидела в Лондоне сложа руки. В своей пышной женственности она была привлекательна, умела одеться и, если надо было, не скупилась на любезности. Через одного турецкого дипломата она добилась того, что ее Оскару предложили в Анкаре профессуру и предоставили возможность создать новую клинику.

После некоторых колебаний в Лондон приехал доктор Клейнпетер — обсудить дело с Гретой и турком. Он был очень нежен с ней и ребенком. Привез даже портрет отца, знаменитый портрет, написанный в свое время, когда Франц Гейльбрун был в почете и славе, известным художником Максом Либерманом.

Оскар Клейнпетер пробыл в Лондоне несколько дней. Говорили о том и о сем, Грета свела его со своим турецким дипломатом, она расписывала ему великолепную жизнь в Анкаре, убеждала, что он сможет и там выдвинуться и проявить себя, турок весьма выразительно подтвердил это. Оскар не мог оставаться ни минуты без жены и ребенка. И она, и ребенок, и турок, и Анкара, и новая жизнь — все это, по-видимому, произвело на него впечатление. Он кое-где навел справки, собрал точные сведения о жизни в Анкаре, десять раз прочел договор, кое-чем остался недоволен и внес поправки; глядя на него, никто не вздумал бы сомневаться в том, что Оскар Клейнпетер ни за что на свете не расстанется с женой и ребенком. И, однако, ясного, решительного «да» Грете из него выжать не удалось.

Гейльбрун знал Клейнпетера и ясно видел перед собой все, что произошло, все, о чем поведала ему Грета. Четко рисовались ему все подробности: как нагрянул в Лондон этот тяжелый на подъем человек, как он ерзал, мялся, не находил решительных слов. Клейнпетер, без всякого сомнения, любил на свой флегматичный лад Грету и маленькую Гильду. Но он так же несомненно любил свою клинику, свою профессию, свой Мюнхен. Он привык к тому и другому, к семье и к профессии, он твердо держал в руках одно и не мог бросить другое, он все оттягивал решение: от чего ему отступиться? Вероятно, пока он был в Лондоне, ему казалось невозможным навсегда расстаться с Гретой и ребенком. Но точно так же он не мог расстаться со своей больницей, как только очутился в Мюнхене, а Грета осталась в далеком Лондоне. Вот этого и боялась Грета, потому-то она так старалась вырвать у него решительное «да» — подпись под турецким договором. Но ей так и не удалось этого добиться: он отделывался полуобещаниями, находя то одну, то другую отговорку, и в конце концов ей пришлось, не добившись толку, поехать с ним в Дувр, где он сел на пароход.

Только на обратном пути в Лондон она все поняла. Оскар с самого начала решил, что свидание в Лондоне будет прощальным, но у него не было мужества сказать ей об этом. А она могла бы все понять по его ворчливой нежности. Прими он решение в пользу Анкары, уже самый факт, что он принес ей такую жертву, сделал бы его раздражительным и резким, он был бы всем недоволен. Но еще более наглядным доказательством был портрет работы Либермана. Клейнпетер, дороживший удобствами, не любил лишнего багажа во время поездки. Реши он подписать турецкий договор, он просто послал бы портрет в Анкару вместе с домашней утварью. То, что он не побоялся хлопот и самолично перетащил портрет через две таможенные границы, красноречиво говорило о том, что он заранее решил остаться в Мюнхене. Поняв это, Грета в полном отчаянии вернулась в Лондон, уложила необходимые вещи, и вот она здесь.

Гейльбрун выслушал печальный рассказ. Певучий мюнхенский выговор Греты, который она усвоила, чтобы сделать приятное мужу, теперь казался ему вдвойне бессмысленным и неуместным. Молча сидел он, когда Грета кончила рассказ, и лишь с трудом нашел несколько вялых слов утешения.

Когда Гейльбрун наконец остался один, он почувствовал себя больным от усталости. Этого только не хватало. Он искренне хотел встать на защиту Траутвейна, решился на убогую старость, намерен был выполнить свой долг. Но в чем его долг? Если Грета потеряет мужа и не найдет опоры в отце, разве она не погибнет? И не его ли долг помешать этому?

Он не знает. Да и не хочет сейчас углубляться в философские размышления. Он положит усталую голову на подушку и уснет. А решение придет завтра.

Гейльбрун ложится в постель. Но он переутомлен, взбудоражен и не может заснуть. Он берет сильное снотворное и мало-помалу начинает чувствовать его действие. Теперь он будет долго спать, а завтра поищет правильное решение.

Но, ожидая минуты забвения и сна, он уже знает, что лишь втирал себе очки, что он давно уже решился. Он, тот, что лежит здесь и засыпает, предал самого себя и «ПН». Он, тот, что еще несколько часов назад был на три четверти герой, — теперь с головы до пят негодяй.


Читать далее

Книга первая. Зепп Траутвейн
1. День Зеппа Траутвейна начинается 13.04.13
2. «Парижские новости» 13.04.13
3. Человек едет в спальном вагоне навстречу своей судьбе 13.04.13
4. Заблудшая дочь порядочных родителей 13.04.13
5. Зубная боль 13.04.13
6. Искусство и политика 13.04.13
7. Один из новых властителей 13.04.13
8. Хмурые гости 13.04.13
9. В эмигрантском бараке 13.04.13
10. Зарницы нового мира 13.04.13
11. Гансу Траутвейну минуло восемнадцать 13.04.13
12. Изгнанник, вдыхающий на чужбине запах родины 13.04.13
13. Песенка о базельской смерти 13.04.13
14. Юный Федерсен в Париже 13.04.13
15. Национал-социалист Гейдебрег и его миссия 13.04.13
16. Раздавленный червь извивается 13.04.13
Книга вторая. «Парижские новости»
1. Chez nous 13.04.13
2. Вы еще сбавите спеси, фрау Кон 13.04.13
3. Резиновые изделия или искусство 13.04.13
4. Ганс изучает русский язык 13.04.13
5. Мадам Шэ и Ника Самофракийская{57} 13.04.13
6. Письмо из тюрьмы 13.04.13
7. Коварство и любовь 13.04.13
8. Луи Гингольд между двух огней 13.04.13
9. Узник в отпуске 13.04.13
10. Оратория «Персы» 13.04.13
11. «Сонет 66» 13.04.13
12. Единственный и его достояние{80} 13.04.13
13. «Печенье сосчитано» 13.04.13
14. Есть новости из Африки? 13.04.13
15. Цезарь и Клеопатра 13.04.13
16. Митинг протеста 13.04.13
17. Романтика 13.04.13
18. Слоны в тумане 13.04.13
19. Цезарь и его счастье 13.04.13
20. Штаны еврея Гуцлера 13.04.13
21. Летний отдых 13.04.13
22. Франц Гейльбрун между двух огней 13.04.13
Книга третья. Зал ожидания
1. Голубое письмо и его последствия 13.04.13
2. Анна поставила точку 13.04.13
3. Солидарность 13.04.13
4. Смелый маневр 13.04.13
5. Искушение 13.04.13
6. «Зал ожидания» 13.04.13
7. Телефонные разговоры на летнем отдыхе 13.04.13
8. Битва хищников 13.04.13
9. Проигранная партия 13.04.13
10. Терпение. терпение 13.04.13
11. «Ползал бы Вальтер на брюхе…» 13.04.13
12. Уплывающий горизонт 13.04.13
13. Торжество справедливого дела 13.04.13
14. Он решил стать законченным негодяем 13.04.13
15. Костюм на нем болтается, как на вешалке 13.04.13
16. Евангелие от Луки, XXI, 26 13.04.13
17. Нюрнберг 13.04.13
18. Гейльбрун подает в отставку 13.04.13
19. Вверх ступенька за ступенькой 13.04.13
20. Вексель на будущее 13.04.13
21. Мадам де Шасефьер снимают со стены 13.04.13
22. Орлеанская дева 13.04.13
23. Счастливчики 13.04.13
24. Короли в подштанниках 13.04.13
25. Добрый петух поет уже в полночь 13.04.13
22. Франц Гейльбрун между двух огней

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть