3. Солидарность

Онлайн чтение книги Изгнание
3. Солидарность

В воскресенье Гейльбрун проспал чуть ли не до полудня. Когда он проснулся, его положение показалось ему не столь безнадежным. За обедом он изображал веселость, разговаривал с Гретой добрым, отеческим и уже снова чуть-чуть величественным тоном.

После обеда он встретил в клубе Эгона Франка и, чувствуя себя в хорошей форме, тотчас же отозвал его в сторону и изложил свою просьбу. Эгон Франк особенного энтузиазма не обнаружил, но, промямлив что-то, обещал дать ему деньги, так что у Гейльбруна гора с плеч свалилась.

К вечеру он был в полном ладу с собой. Ему было жаль Зеппа Траутвейна, но ведь тот поступил непростительно глупо, и, если дело его приняло плохой оборот, он не имел никакого права сваливать последствия на него, Гейльбруна. На первом месте у него обязательства по отношению к дочери и ее ребенку. Когда Гингольд позвонил ему и подчеркнуто равнодушным тоном, в котором трудно было уловить нотку напряженности и страха, спросил, какое же решение он принял, Гейльбруну удалось без особых угрызений совести, в пышных, велеречивых словах сказать «да».

Он готовился к тому, что в редакции его хорошенько отчитают за Зеппа Траутвейна, и внимательно продумал свой ответ. И когда редакторы Пфейфер и Бергер, по-видимому от имени всех остальных, действительно явились к нему и с тревогой спросили, что случилось с Зеппом, он повел себя величаво, уверенно и притом глубоко человечно. Разумеется, заверил Гейльбрун своих коллег, он и не думает отступиться от Зеппа, ведь он же сам устроил его здесь, и Зепп будет по-прежнему работать в «ПН». Но с формально юридической точки зрения — что поделаешь с Гингольдом? Увольнение остается в силе. Видеть в этом политический маневр со стороны Гингольда бессмыслица. Пусть только Гингольд попробует сунуться к старому Гейльбруну с такими фокусами.

Но редакторы этим не удовлетворились. Они требовали ясного и решительного ответа: дал он свое согласие на увольнение Зеппа, как уверяет Гингольд, или не дал. Тут жизнерадостность и величавость Гейльбруна постепенно померкли; как он ни вилял, а пришлось сознаться, что он не сказал «нет».

— Этого достаточно, — сухо закончил разговор редактор Бергер, и оба удалились с мрачным, зловещим видом.

Гейльбрун остался один, крайне удрученный; лоб и голова его с торчащими ежиком, седыми, цвета стали, волосами взмокли от пота. «Этого достаточно», — звенело у него в ушах. Он был по натуре порядочный человек и в душе признал, что они правы — бергеры, пфейферы и другие. Он не сказал «нет», этого достаточно, а его дочь Грета в лучшем случае — смягчающее вину обстоятельство, но не основание для оправдательного приговора.

По ту сторону двери стояли разгневанные редакторы. Нельзя же молча смотреть, как выбрасывают на улицу такого способного, честного работника, как Зепп, нельзя спустить это Гингольду. Зепп забросил свою музыку, чтобы отдать все силы борьбе за Фридриха Беньямина, — из чувства товарищества, из солидарности. Стоит только поглядеть на покинутый обшарпанный письменный стол, за которым прежде работал Фридрих Беньямин, а в последнее время — Зепп Траутвейн, и ярость в тебе так и закипает. Нет, такого человека нельзя бросить на произвол судьбы. В этом деле, в деле Зеппа Траутвейна на карту поставлена идея, самое существование «ПН». Редакторы, правда, говорили обычно об этом «дрянном листке» и о собственной работе в пренебрежительно-ироническом тоне, но в глубине души каждый из них был убежден, что это хорошая работа, что это борьба за правое дело. Если бы они не видели смысла в своей работе, им невтерпеж было бы влачить это жалкое существование. Но можно ли сказать, что «Парижские новости» правое дело, если в редакции творятся такие вещи, как изгнание Зеппа Траутвейна? Газете но меньшей мере угрожает опасность, вопреки высокопарным заверениям Гейльбруна, превратиться в чисто коммерческое предприятие господина Луи Гингольда.

Они стояли, собравшись в кружок, сердитые и возмущенные. Пятидесятилетний толстяк Бернгард Пфейфер, флегматик, астматик, журналист с тридцатилетним стажем, немало видел и пережил; он отличался широким, располагающим к себе добродушием, всякое волнение он привык на девять десятых приписывать шоку от первого впечатления, его любимым выражением было: «Спокойненько, спокойненько». Но сегодня он не употреблял его. Худой, длинный Георг Бергер, желчный скептик, сухой и точный, был всегда озабочен соблюдением юридических форм. Но сегодня он не думал о юридических формах. Невысокий, ловкий, деловитый Г.В.Вейсенбрун, с чеканным оливково-смуглым лицом и изящной, стройной фигурой, дерзкий, энергичный, был большой охотник до сенсаций. Но сегодня он был сдержан, происшествие говорило само за себя и не нуждалось в сенсационном оформлении. Как ни отличались друг от друга редакторы, сейчас они были заодно. Они знали: то, что сегодня случилось с Зеппом, завтра может случиться с каждым из них. Низость Гингольда направлена против всех них, она направлена против всего, что составляло смысл и сущность «ПН», против всей немецкой эмиграции. Проявляя солидарность по отношению к Зеппу, они выступают как представители всей эмиграции.

Но пока они не шли дальше глухого возмущения, оно не выливалось ни в ясное решение, ни в определенное действие. Решение появилось лишь тогда, когда к ним присоединился Петер Дюлькен, так называемый «волонтер».

Этот молодой человек, долговязый, сухопарый, с худым остроносым лицом и необычно длинными волосами, сегодня пришел поздно. Он часто опаздывал, хотя при всей своей внешней развинченности был далеко не ленив. Сегодня он задержался у антиквара, предложившего ему первое издание партитуры Гайдна; Петер Дюлькен был страстным коллекционером рукописей и первых изданий классической музыки. Товарищи часто потешались над его страстью и уверяли, что критические исследования и издание классической музыки занимают его гораздо больше, чем журналистская работа. Но Петер очень серьезно относился к своей работе в «Парижских новостях».

Его функции не были точно определены, но он оказывал ценную помощь всем отделам, и, как порой ни посмеивались в редакции над его деятельностью, всем не хватало его, когда он отсутствовал.

Петер Дюлькен, Пит, как все называли его, покинул родину против воли родных, как только варвары очутились у власти, хотя ничто его к этому не вынуждало. В Германии Пит интересовался не политикой, а музыкой. Сначала он сочинял песни, написал несколько сонат, и не без некоторого успеха. Но, чувствуя, что никогда ему не достичь желанного совершенства, он сосредоточил свое внимание и силы на восстановлении некоторых партитур великих мастеров в их первоначальной чистоте. Он страдал оттого, что многие произведения классиков безнадежно, как ему казалось, искажены описками и опечатками, вкравшимися в партитуру, и, выправляя эти ошибки, он вел упорную борьбу за восстановление творчества этих мастеров, в его первозданной чистоте и гармонии.

Этой деятельностью заполнялась жизнь двадцатидевятилетнего Пита в Германии. Но теперь, переселившись в Париж, он занимался любимым делом лишь мимоходом, а все свои силы и все свое время отдавал борьбе против нацистов, сотрудничеству в «Парижских новостях». Его родители, богатые кельнские евреи, умоляли его отказаться от политической деятельности. Они просили, они угрожали лишить его материальной поддержки. Ему было жаль их, но пойти им навстречу он но мог. Впрочем, несмотря на угрозы, они высылали ему окольным путем, через заграничных родственников, месячное содержание и вместе с тем старались не без риска для себя переправить ему из Германии его собрание рукописей и первых издании.

Пит был им благодарен. Но если бы они и выполнили угрозы, которыми осыпали его, он не изменил бы своего поведения. Пит жил, как ему нравилось и как он считал правильным. Все, что он делал, было просто, непосредственно. Среди людей, связанных тысячами старых и новых условностей, он один вел себя естественно. Поэтому, как всякое исключение из общего правила, он казался неестественным. Но так как он ни для кого по являлся обузой, его ценили таким, каков он был, и все любили его.

С Зеппом Траутвейном Пит очень подружился. Правда. Зепп но относился к его борьбе за восстановление чистоты классической музыки так серьезно, как он сам, но Петер Дюлькен чувствовал, как много музыки в Зеппе. Пит верил в него, ожидал от него великих произведений, но по собственному душевному опыту понимал, почему Зепп, несмотря ни на что, забросил свою музыку и отдался борьбе против варваров. Его связывала с Зеппом крепкая дружба, далеко выходившая за рамки «коллегиальности», дружба, теплоту которой Зепп скорее принимал, чем разделял.

Когда Петер Дюлькен услышал, что произошло, он не стал тратить время на разговоры. «Это гнусность» — вот все, что он сказал. И принялся ходить по обширному залу редакции, погруженный в раздумье, иногда откидывая со лба каштановые волосы, как обычно, когда что-нибудь волновало его. И снова подошел к товарищам. Заявил напрямик, как всегда, что от Гингольда добром ничего не добьешься. Общими словами тоже делу не поможешь. Надо решиться и забастовать всей редакцией, если увольнение Траутвейна не будет отменено в течение двадцати четырех часов.

В душе все знали, что ото единственный путь, но никто не имел мужества произнести это вслух. Когда Петер Дюлькен своим тягучим голосом, но весьма решительно и определенно произнес это слово, выпустил его из своего большого мальчишеского рта, они испугались опасностей, которые навлекли бы на себя решением бастовать. На редактора Пфейфера серой глыбой навалились заботы. Что станется с женой и детьми, если он лишится оклада, который получает в «ПН»? Редактора Бергера прошиб пот, он боязливо думал о том, сколько будет мыкаться, сколько дорог исходит своими усталыми ногами по знойному городу Парижу, пока найдет хоть какую-нибудь работенку и добудет несколько франков. И даже подвижный деятельный Вейсенбрун с большой опаской думал о последствиях.

«Питу легко, у него есть месячное содержание, — думали они, — а с нами что будет?» Но в то же время они знали, что несправедливы к Питу. Знали, что он сказал бы то же самое, если бы стоял перед нищетой.

— Забастовка, Пит, — наконец заговорил толстяк Пфейфер, покачивая своей крупной головой, — слово большое. А откуда вы знаете, что своей забастовкой мы не сыграем на руку Гингольду? Если он действительно собирается изменить политическую линию, то мы лишь окажем ему услугу, бросив работу. И он воспользуется случаем избавиться от нас без больших хлопот.

Он знал, что это верно и неверно. Но еще раньше, чем они могли взвесить все «за» и «против», в комнату вошел рыхлый бледный человек в несколько поношенном, торжественно длинном, черном сюртуке.

— Здравствуйте, господа, — сказал он не совсем уверенно, с любезной улыбкой. — Надеюсь, мы с вами хорошо сработаемся. Где мне сесть?

И Герман Фиш, новый сотрудник, человек, призванный заменить Зеппа Траутвейна, обвел всех дружелюбным взглядом.

Да, Гингольд не ленился, он хорошо использовал свой воскресный день, он обо всем договорился с Германом Фишем — и вот он здесь, этот Герман Фиш.

— Думается мне, — сказал он, натолкнувшись на враждебную замкнутость редакторов, — что прежде всего следует поздороваться со стариком Гейльбруном.

— Да, это правильно, — подбодрили его, и он, несколько подавленный, исчез в кабинете Гейльбруна.

Редакторы переглянулись. Появление Германа Фиша обостряло положение. Если Гингольд действительно намерен заменить их одного за другим более угодными ему людьми, тогда лучший способ расстроить этот замысел объявить забастовку в ультимативной форме. Если все бросят работу, он будет вынужден либо принять их требования, либо отказаться от издания «Парижских новостей». Ведь ему понадобится не меньше двух-трех недель, чтобы составить сколько-нибудь работоспособную редакцию, а такой продолжительный перерыв погубит газету.

Пит и Вейсенбрун рвались сегодня же предъявить ультиматум Гингольду. Но Бергер и Пфейфер требовали отложить окончательное решение до завтра.

Никому из сотрудников «ПН» не спалось в эту ночь с понедельника на вторник. Они обязаны проявить солидарность; было бы подло бросить на произвол судьбы Зеппа. Но если они забастуют, то надо быть готовым к тому, что упрямый и мстительный Гингольд перестанет выпускать газету, и тогда им придется туго, в особенности в ближайшие месяцы.

С двойственным чувством явились они в редакцию во вторник; они хотели забастовки и боялись ее. И тут пришло известие о смерти Анны; каждому из них казалось, что и он виновен в этой смерти, что все они слишком медлили. И забастовка сразу стала решенным делом, колебания кончились. Теперь они немедленно предъявят ультиматум Гингольду.

Осторожный Пфейфер просил подумать, не следует ли предварительно известить Гейльбруна. Стали думать. Но Петер Дюлькен торопил. На долгие переговоры, говорил он, нет времени, надо поставить Гейльбруна перед совершившимся фактом, точно так же как он сделал с ними. Наконец к Гингольду отправились Пфейфер, Бергер и Вейсенбрун; Пит повел их за собой.

Эти два дня были для Гингольда днями надежды. Все как будто устраивалось. Гейльбрун согласился на увольнение Траутвейна, а Герман Фиш тотчас же понял деликатные намеки Гингольда, это был человек, с которым можно было сработаться. Критик Залинг тоже выразил готовность вести музыкальный отдел вместо Зеппа. Очень скоро Гингольд сможет сообщить своим доверителям, что Траутвейн выгнан и что на его месте сидит умеренный, надежный человек. Архизлодеи, правда, скоры на расправу и не спешат выпустить из рук свою жертву; впрочем, надо отдать им справедливость, до сих пор они выполняли свои обязательства. Кроме того, они все еще заинтересованы в том, чтобы приручить «Парижские новости». Если Лейзеганг увидит, что все идет по намеченной программе, то через несколько дней, через неделю и не позже чем через две Гинделе будет свободна.

Такими надеждами баюкал себя Гингольд, когда пришло известие о смерти Анны Траутвейн. Он затрепетал от страха. Его новые проекты летели ко всем чертям. Траутвейны сделали это ему назло, только для того, чтобы его дитя Гинделе осталась в когтях у архизлодеев. «Возьми себя в руки, — прикрикнул он на себя по-еврейски. — Думай хорошенько, напряги свой ум. Ты не смеешь еще раз промахнуться. Ты не смеешь выказать себя слабым перед этими нахалами. Их надо взять хитростью, их надо обхаживать и улещивать до тех пор, пока не освободят твое дитя, Гинделе. Пусть тогда делают, что хотят. Пусть тогда „Парижские новости“ провалятся в тартарары, пусть погибнет моя репутация доброго еврея. А мои дела в Германии — пропади они пропадом, пусть архизлодеи растащат все, что у меня еще осталось там. Если только мое дитя будет на свободе, мне все это трын-трава, и я возблагодарю всевышнего, да славится имя его».

Вот о чем думал Гингольд, когда к нему пришли редакторы. Как ни грозно они двинулись на него, он встретил их крайне вежливо. Он тотчас же заговорил о тяжком ударе, постигшем нашего дорогого друга и коллегу профессора Траутвейна. Профессор уже в течение нескольких месяцев ему не нравился. Он был так возбужден, так нервничал. Гингольд даже боялся, как бы с ним чего не приключилось, особенно в последний день, когда он в самых резких выражениях отказался от работы и редакции.

— Да, мы пришли к вам по поводу Траутвейна, — сухо заявил Петер Дюлькен, так как другие не знали, с чего начать, и Гингольд, несмотря на всю свою осторожность, не мог удержаться и бросил из-под очков злой, пронзительный взгляд на дерзкого юнца. Но, раньше чем он собрался ответить, заговорил Вейсенбрун. Он сразу пошел в наступление:

— То, что случилось с Траутвейном, по нашему мнению, не только печально, но и возмутительно.

— Да, — ответил Гингольд. — Преступники они, эти нацисты, это они во всем виноваты.

— Возмущение наше, — сказал Петер Дюлькен спокойным голосом, но глаза его блеснули, — относится на сей раз не только к нацистам, оно относится к другим, господин Гингольд.

Гингольд сидел и теребил свою четырехугольную, черную с проседью бороду. Надо умаслить этих людей, они опять ставят под угрозу его Гинделе, надо разговаривать с ними полюбезнее.

— Вы можете спокойно высказать все, без всяких недомолвок, — вежливо сказал он. — Мне бы хотелось, чтобы в этом деле не осталось никаких недоразумений между нами. Объяснитесь. Говорите возможно точнее.

— Это мы и собираемся сделать, — сказал своим желчным голосом редактор Бергер, всегда и во всем любивший точность. — Вы утверждаете, что профессор Траутвейн в резких выражениях отказался от работы. Мы не думаем, что все происшедшее имеет именно тот смысл, который вы в него вложили. Оправданно ли увольнение Траутвейна с формально юридической точки зрения или нет, мы все, служащие вашей редакции, отказываемся продолжать работу без коллеги Траутвейна. Мы требуем от вас, господин Гингольд, чтобы вы предложили профессору Траутвейну продолжать свою работу в редакции или, если хотите, вновь за нее взяться. Если мы до завтрашнего вечера не получим гарантий, что Зепп Траутвейн послезавтра будет восстановлен в качестве постоянного редактора «Парижских новостей», мы все, как один, прекратим работу.

«Нельзя допустить, чтобы „ПН“ теперь закрылись, — размышлял Гингольд. Теперь — нет. Не теперь. Если они закроются, то архизлодеи не будут заинтересованы в том, чтобы оказать мне услугу, и будут без конца держать мою дочь в концлагере и замучают ее до смерти, ибо они мстительны». Внутри у него все кипело, как в самоваре, но он предостерег себя: «Спокойно, подумай хорошенько, не показывай своей ярости и своего горя. Великий, добрый боже, пошли мне дельную мысль, хорошую идею».

— Господа, — сказал он, успокаивая их, заклиная, — зачем же сразу так горячиться? Зачем сразу начинать с требований, а не с предложений? О предложениях можно говорить. Не надо действовать опрометчиво, в особенности если дело идет о щекотливых вещах. Мы так долго сотрудничали с вами и так хорошо сработались. Давайте спокойно и мирно подумаем, пока не найдем решение. Вы полагаете, несчастье, случившееся с профессором Траутвейном, не волнует меня? Я обдумаю ваши предложения. На этой основе можно вести переговоры.

«Я возьмусь за Гейльбруна и Германа Фиша, — думал он между тем. Он думал отчетливо, последовательно. — Если Гейльбрун и Герман Фиш будут продолжать дело, значит, витрина останется, и именно такая, какой хотят архизлодеи. Тогда архизлодеи будут мной довольны и еще на этой неделе освободят Гинделе. Дай-то бог, дай-то бог».

— Ведите переговоры, господин Гингольд, — сказал Петер Дюлькен, — но ведите их, смею вам посоветовать, прежде всего с Зеппом Траутвейном. Если мы завтра вечером не получим требуемых гарантий, вам придется вести переговоры гораздо дольше.

Гингольд чуть не вскипел. Что позволяет себе этот сопляк? Чтоб ему провалиться. Но он снова сказал себе: «Я должен удержать их, этих нахалов. Надо сделать вид, что не слышишь их наглых речей. Они ослеплены, у них нет ни глаз, ни ума. Они не видят никакой разницы между этой фрау Траутвейн и моей Гинделе. Им кажется ужасным то, что фрау Траутвейн умерла. Они не знают, что моя Гинделе в концлагере. Они не знают, что по-настоящему ужасно».

Вслух он сказал:

— Прошу вас, господа, постарайтесь сохранить спокойствие. И будьте справедливы. Я тоже стараюсь. Я слышал ваши предложения, я обдумаю их. Профессор Траутвейн отнесся ко мне очень плохо, но я готов еще раз с ним поговорить, — может быть, он по-прежнему будет писать о музыке. Хотя мы могли бы заполучить Залинга, господа. Возможно, что мы найдем компромиссное решение. Но, прошу вас, говорите о предложениях и не настаивайте на требованиях, которые можно только принять или отклонить. Потом вы, вероятно, сами об этом пожалеете. И прежде всего дайте мне время. Данте мне пять дней, три дня. Можно разве вот так, сгоряча, решать дела, имеющие такое важное значение? Всемогущему богу — и тому для сотворения мира понадобилось шесть дней.

«Надо поговорить с Гейльбруном, — думал он. — Надо поговорить с Германом Фишем. Это добрый знак, что с ними нет Гейльбруна. Надо предложить ему больше денег».

— Мы не герои, — ответил ему толстяк Пфейфер, — но мы и не лавочники. Предложений мы вам не делали, а поставили требование, обдуманное требование, и толковать его вкривь и вкось не приходится.

— Значит, вы, так сказать, приставили мне нож к горлу? — спросил Гингольд с вымученной улыбкой.

— Мы ставим вам ультиматум, — флегматично подтвердил Петер Дюлькен своим высоким голосом. — Срок истекает завтра, в восемь часов вечера.

Франц Гейльбрун между тем сидел в своем кабинете, обставленном со скудной роскошью. «Этого достаточно», — сказал ему сухопарый Бергер. Но этого было недостаточно, понадобилось еще, чтобы Анна Траутвейн открыла газовый кран. Теперь уже достаточно. Теперь он сидит в своем кабинете, конченый человек, конченый в глазах света и своих собственных.

Его лицо с полной, отвисшей нижней губой как бы расплылось. Рот слегка перекосился. Что предпримут редакторы? Он может спрятаться от них за своей массивной дверью, но и сквозь дверь проникает их презрение — этому он помешать не может.

Но и это еще не самое худшее. Хуже всего, что он сам прекрасно знает, что он сделал и что должен был сделать. Ссылка на дочь Грету, это смягчающее обстоятельство, — просто чушь, предлог, сочиненный им для себя же. Он отлично разбирался в шкале ценностей и отлично знал свой долг, он умышленно, для собственного удобства зажмурился и прикинулся, что плохо видит. Теперь он получил урок. «Этого достаточно».

Вошел Герман Фиш. Он пронюхал, что редакторы грозят забастовкой, и пришел к Гейльбруну, своему естественному союзнику.

Два дня назад Гейльбрун попросту расхохотался бы, скажи ему кто-нибудь, что его редакторы будут принимать решения через его голову. Теперь его самоуважение уже настолько подорвано, что известие, принесенное Германом Фишем, вряд ли могло потрясти его еще сильнее. Но ему было стыдно перед самим собой, что он как раз теперь связан с этими против тех, порядочных. Впрочем, и Герман Фиш считал, что дело дрянь. Ему начало казаться, что он влип в скверную историю. Этот Гейльбрун — тоже всего лишь обломок, человек, прикованный к той же тачке, что он сам, какая уж от него помощь, одни затруднения. Оба сидели нахохлившись, как куры под дождем.

Пришел Гингольд. Он взял себя в руки. Чтобы завоевать Гейльбруна и Германа Фиша, надо прежде всего держаться бодро. Он сухо и деловито рассказал об ультиматуме редакторов. Видя, что Гейльбрун и Фиш пали духом, он заговорил очень решительно.

— Надо лишь умно взяться за дело, — сказал он, — и тогда смертельный удар по «Парижским новостям», задуманный редакторами, окажется лишь полезным для газеты. Я ведь давно решил произвести изменения в составе редакции, и, таким образом, ультиматум мне на руку. Все теперь зависит от вашего поведения.

И он предложил, чтобы Гейльбрун в пику взбунтовавшимся редакторам по-прежнему исполнял функции главного редактора. С помощью ловкого, умного Германа Фиша он в кратчайший срок сколотит штат способных редакторов, и это даже к лучшему, по крайней мере редакция избавится от вечных склочников и скандалистов.

— Кто хочет всем заткнуть рот, — сказал он без видимой связи с предыдущим, — тому понадобится много хлеба, во всяком случае больше, чем есть у старого Гингольда. Ну, а в случае капитуляции господ Гейльбруна и Фиша вряд ли найдется средство спасти газету. Если я действительно вынужден буду отказаться от издания «ПН», какое же ликование поднимется в лагере нацистов. — Второпях он сказал «архизлодеев».

Поэтому он просит обоих редакторов, так сказать, от имени всей эмиграции принять меры, чтобы в столь критическое время не пришлось прекратить издание самого авторитетного органа германской оппозиции.

Если бы здесь не было Фиша, Гейльбрун без всяких колебаний ответил бы решительным отказом. Было уже «достаточно», и он не пойдет на новые гнилые компромиссы. Но не успел он рот открыть, как заговорил Герман Фиш; посыпались предложения, как продержаться в переходное время, Фиш называл имена, пускался в подробности, и, пока он говорил, Гейльбруна опять начали одолевать сомнения. Разве он исправит то, что сделал, если надуется и отойдет в сторону? Гингольд — спекулянт, и если он уговаривает их остаться, то, уж конечно, ради каких-то темных дел. Но в одном старый мошенник прав: если «ПН» перестанут выходить, то вся германская оппозиция лишится своего рупора, и, быть может, навсегда. Вправе ли Гейльбрун содействовать этому своей пассивностью? Не будет ли опрометчивостью, если он скажет, гордый своей правотой: «Я вам не товарищ. Делайте, что хотите». Ведь это так же неразумно, как то, что сделал Зепп. Он заколебался. Один голос в нем говорил: «Согласись», — а другой, шедший из тайных глубин души, настаивал: «Не соглашайся».

Герман Фиш кончил. Теперь оба, Гингольд и Фиш, смотрели на Гейльбруна, и он понял, что от его решения зависит судьба «ПН» — важного политического достояния германской эмиграции. На одно мгновение эта мысль возвратила ему былую уверенность, и он снова почувствовал себя «особой». Он заявил по-старому размашисто и жизнерадостно, что обсуждаемый вопрос слишком важен и решить его мгновенно нельзя. При всей срочности этого дела он должен тщательно взвесить все «за» и «против» и раньше чем вечером ответ дать не может. Все это было сказано так решительно, что возражать не приходилось. Он ушел, и Гингольд, весь сжавшись, озабоченно смотрел вслед человеку, от которого теперь зависела судьба Гинделе и его самого.

Гейльбрун поехал домой. Грета ушла с ребенком гулять. Он был рад, что не встретился с ней.

Он лежал на диване в полутемной, с занавешенными окнами комнате, с потухшей сигарой во рту — и размышлял. Если «Парижские новости» перестанут выходить, то вред, причиненный делу эмиграции их исчезновением, намного превысит пользу, принесенную газетой за все время ее существования. А он потеряет последние остатки благосостояния и комфорта, он обнищает, а с ним его дочь и внучка. Если же он примет предложение Гингольда и тем самым поможет тому, чтобы газета по-прежнему выходила, что будет делом сомнительным и гнилым, он, который отвечает за все, не сможет смотреть в глаза порядочным людям.

Экономка доложила, что его просят к телефону.

— Оставьте меня в покое, — сердито проворчал он.

— Это фрау Гейльбрун, — настаивала экономка. — Она желает говорить с вами или с фрау Гретой.

Гейльбрун вскочил. Он не знал, радоваться ему или сожалеть, что Бригитта опять объявилась в Париже. Она жила в Вене, где открыла большое бюро машинописи и переводов. Он давно ее не видел; она имела обыкновение время от времени неожиданно появляться, чтобы покидать его или Грету. Она приехала, вероятно, потому, что узнала о беде Греты. Он боялся Бригитты и был ей рад. Энергичная, прямая, она видела человека насквозь и умела заглянуть в самые глубокие тайники его души. Гейльбрун боялся ее и одновременно жаждал излить перед ней душу.

Поэтому он с легким испугом и с большой радостью услышал ее голос в трубке.

— Что случилось? — тотчас же строго спросила она. — Почему это ты не в редакции? Правда ли, что Грета живет у тебя? По-видимому, у вас там творятся хорошенькие дела. Кажется, вам опять нужен благоразумный человек, который бы опять навел у вас порядок.

— Возможно, что и так, Бригитта, — ответил он, стараясь говорить шутливо. — Но не лучше ли обсудить это с глазу на глаз?

Уговорились, что она приедет обедать.

Как это ни странно, Гейльбрун, едва он услышал голос Бригитты, твердо решил отклонить предложение Гингольда, он даже не допускал возможности, что когда-либо колебался. Если он не сразу отказал Гингольду, то лишь оттого, что после оплошности, допущенной Траутвейном, взял за правило в важных делах давать себе отсрочку на несколько часов и только затем принимать окончательное решение.

Пришла Бригитта. Шумно встретил Гейльбрун свою «тетушку в зеленом». Так он называл ее по сходству с веселой белокурой женщиной — фигурой с картины, висевшей у них в Берлине, — автором которой считали Франса Гальса. У этой женщины было большое, несколько слинявшее старообразное лицо. Облик Бригитты, в юности веселой и жизнерадостной, с самого начала, так сказать подспудно, носил в себе черты этой «тетушки в зеленом». Гейльбрун часто дразнил ее этим и с удовлетворением, насмешкой и жалостью видел, что с возрастом эти черты проявляются в ней все сильнее.

Бригитта тотчас же поняла, что Гейльбрун так удручен и подавлен не только из-за Греты. Несколько умных наводящих вопросов — и она узнала обо всем, что произошло. Гейльбрун сначала рассказывал с оттенком хвастовства; но вскоре отказался от всякой попытки выгородить себя. Даже когда она выразила уверенность, что он не сразу отверг предложение Гингольда, Гейльбрун почти не отпирался. И с облегчением вздохнул, когда Бригитта наконец отметила: главное, чтобы в итоге он все же сказал «нет».

Затем пришла Грета, и фрау Бригитта обошлась и с пей не очень-то мягко. Она не понимает, как могла Грета хотя бы на мгновение усомниться в том, что Оскар Клейнпетер бросит ее. И особенно глупо было настаивать на поездке Оскара в Лондон. Что могло получиться из этой поездки для обеих сторон, кроме мучений? Деньги можно было потратить на что-нибудь лучшее.

После обеда Грета ушла к себе, немного обиженная и тем не менее подбодренная жестким и трезвым подходом матери к явлениям жизни. Гейльбрун и его «тетушка в зеленом» снова остались одни.

По правде говоря, Бригитта приехала потому, что впервые за много лет хотела воспользоваться помощью, которую Гейльбрун неоднократно предлагал ей. Бригитте представилась возможность слить ее венское бюро с другим, более обширным, на условиях, которые показались ей выгодными, но для этого пришлось бы вложить в дело дополнительный капитал. Она надеялась, что Франц поможет ей, да, как видно, явилась в неподходящую минуту.

Вот он сидит, усталый, старый, в головах у него висит портрет работы Либермана, единственное, что осталось у Греты от клейнпетерского дома. Бригитта всегда видела в своем Франце, жили ли они вместе или порознь, барина, каким он был изображен на этом портрете, гордого, жизнерадостного, самоуверенного, надменного, обаятельного своим вечным оптимизмом, обаятельного именно тем, что он дает себе и другим такие импульсивные, несбыточные обещания. Но человек, который сидит перед ней сгорбившись, устало поникнув побелевшей головой, имеет мало общего с портретом. Такое открытие потрясло ее. Она от этого не меньше любит своего Франца, напротив, именно потому, что он сегодня так присмирел и не развертывает перед ней, как обычно, сотни великолепных планов, он вызывает в ней сострадание и непривычную нежность. Зло посмеиваясь над собой, она думает, что было бы нелепо хотя бы словом упомянуть о своем деле; жизнь и так достаточно истрепала, истерзала Франца, зачем же вдобавок причинять ему еще муки стыда.

Раньше нельзя было ужиться с ним из-за его надменности и оттого, что он попадался на каждую новую блестящую приманку и с необыкновенным энтузиазмом тянулся к ней. Но именно за это Бригитта его любила. Теперь, когда он, видимо, изменился, в ней зашевелилась великая надежда: нельзя ли им снова зажить вместе — великолепному Францу Гейльбруну, немного присмиревшему, потому что ему здорово досталось, и энергичной «тетушке в зеленом», порой докучливой, но умеющей его обуздать.

Бригитта окинула взглядом старую, привычную мебель — среди нее она прожила так много лет своей жизни, — и на сердце у нее потеплело. Однако она энергично призвала себя к порядку: как часто ей казалось, что Франц изменился, но ее неизменно ждало разочарование. Теперь, когда она наконец поумнела, не надо повторять старые ошибки; она знает, что новая попытка совместной жизни не может кончиться хорошо.

Бригитта со вздохом вернула себя с небес на землю. В данный момент единственное, что она может сделать, — это успокоить и утешить жестоко удрученного человека. В таком состоянии она не бросит его. Уж пусть бы он лучше важничал и бахвалился. Она осторожно заговаривает с ним, ловко дозируя порицание и надежду, стараясь помочь ему встать на ноги. И вот он уже обрел немного прежней гордости. Стал рисоваться перед Бригиттой. Решил в ее присутствии дать ответ старику. Снял трубку, потребовал Гингольда. Как только тот узнал, кто у телефона, он тотчас же заговорил торопливым, противным голосом:

— Наконец. Значит, согласны. Да, я совсем забыл: разумеется, я готов компенсировать вас за добавочный труд и хлопоты — хочу повысить вам оклад на тридцать процентов. Вы согласны, дорогой Гейльбрун?

— Я отказываюсь, — сказал Гейльбрун решительно и даже не особенно величественно. — Я присоединяюсь к ультиматуму редакции.

И повесил трубку, не дожидаясь ответа.

— Ну вот, тетушка в зеленом, — добродушно сказал он Бригитте, обняв ее за талию и скептически посмеиваясь над самим собой. А она переводила взгляд с живого Гейльбруна на портрет кисти Либермана, и разница уже не казалась ей столь разительной.


Читать далее

Книга первая. Зепп Траутвейн
1. День Зеппа Траутвейна начинается 13.04.13
2. «Парижские новости» 13.04.13
3. Человек едет в спальном вагоне навстречу своей судьбе 13.04.13
4. Заблудшая дочь порядочных родителей 13.04.13
5. Зубная боль 13.04.13
6. Искусство и политика 13.04.13
7. Один из новых властителей 13.04.13
8. Хмурые гости 13.04.13
9. В эмигрантском бараке 13.04.13
10. Зарницы нового мира 13.04.13
11. Гансу Траутвейну минуло восемнадцать 13.04.13
12. Изгнанник, вдыхающий на чужбине запах родины 13.04.13
13. Песенка о базельской смерти 13.04.13
14. Юный Федерсен в Париже 13.04.13
15. Национал-социалист Гейдебрег и его миссия 13.04.13
16. Раздавленный червь извивается 13.04.13
Книга вторая. «Парижские новости»
1. Chez nous 13.04.13
2. Вы еще сбавите спеси, фрау Кон 13.04.13
3. Резиновые изделия или искусство 13.04.13
4. Ганс изучает русский язык 13.04.13
5. Мадам Шэ и Ника Самофракийская{57} 13.04.13
6. Письмо из тюрьмы 13.04.13
7. Коварство и любовь 13.04.13
8. Луи Гингольд между двух огней 13.04.13
9. Узник в отпуске 13.04.13
10. Оратория «Персы» 13.04.13
11. «Сонет 66» 13.04.13
12. Единственный и его достояние{80} 13.04.13
13. «Печенье сосчитано» 13.04.13
14. Есть новости из Африки? 13.04.13
15. Цезарь и Клеопатра 13.04.13
16. Митинг протеста 13.04.13
17. Романтика 13.04.13
18. Слоны в тумане 13.04.13
19. Цезарь и его счастье 13.04.13
20. Штаны еврея Гуцлера 13.04.13
21. Летний отдых 13.04.13
22. Франц Гейльбрун между двух огней 13.04.13
Книга третья. Зал ожидания
1. Голубое письмо и его последствия 13.04.13
2. Анна поставила точку 13.04.13
3. Солидарность 13.04.13
4. Смелый маневр 13.04.13
5. Искушение 13.04.13
6. «Зал ожидания» 13.04.13
7. Телефонные разговоры на летнем отдыхе 13.04.13
8. Битва хищников 13.04.13
9. Проигранная партия 13.04.13
10. Терпение. терпение 13.04.13
11. «Ползал бы Вальтер на брюхе…» 13.04.13
12. Уплывающий горизонт 13.04.13
13. Торжество справедливого дела 13.04.13
14. Он решил стать законченным негодяем 13.04.13
15. Костюм на нем болтается, как на вешалке 13.04.13
16. Евангелие от Луки, XXI, 26 13.04.13
17. Нюрнберг 13.04.13
18. Гейльбрун подает в отставку 13.04.13
19. Вверх ступенька за ступенькой 13.04.13
20. Вексель на будущее 13.04.13
21. Мадам де Шасефьер снимают со стены 13.04.13
22. Орлеанская дева 13.04.13
23. Счастливчики 13.04.13
24. Короли в подштанниках 13.04.13
25. Добрый петух поет уже в полночь 13.04.13
3. Солидарность

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть