IV. ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВЕЧЕР В ГИМНАЗИИ МОРОНВАЛЯ

Онлайн чтение книги Джек Jack
IV. ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВЕЧЕР В ГИМНАЗИИ МОРОНВАЛЯ

Дети — что взрослые: чужой опыт им впрок не идет.

Джек пришел в ужас от рассказа Маду-Гезо, но у него осталось только блеклое и тусклое воспоминание об этой истории: такой кажется нам ужасная буря или кровавая битва, увиденная в диораме.

Первые месяцы его жизни в гимназии были радостными, все наперебой выказывали к нему внимание и любовь, и он совсем позабыл о том, что несчастьям Маду предшествовало столь же блистательное начало.

За столом он занимал лучшее место, возле Моронваля, пил вино, ел сладкое, между тем как остальные воспитанники, едва в комнату вносили фрукты и пирожные, поднимались с мест, будто охваченные негодованием: им приходилось довольствоваться каким-то странным настоем желтоватого цвета, который готовил для них доктор Гирш; напиток этот именовался «шиповником».

Этот знаменитый ученый, финансы которого, судя по его внешнему виду, были в самом жалком состоянии, столовался в пансионе Моронваля. Он оживлял трапезы всякого рода научными сенсациями, рассказами о хирургических операциях, описаниями необыкновенных злокачественных заболеваний, на которые он натыкался, читая многочисленные ученые опусы; разглагольствовал он обо всем этом в высшей степени красноречиво. Кроме того, он осведомлял своих сотрапезников о статистике смертности и о наиболее распространенных недугах. И если где-либо на краю света был отмечен хотя бы один случай чумы, или проказы, или слоновой болезни, он узнавал обо всем раньше газет, с мрачным удовлетворением смаковал этот факт и выразительно покачивал головой, будто говорил: «Ну, коли докатится до нас, пиши пропало!»

Впрочем, человек он был весьма любезный, и, как У соседа по столу, у него было лишь два неприятных свойства: во-первых, неловкость, объяснявшаяся близорукостью, во-вторых, маниакальная причуда по любому поводу всыпать вам в тарелку щепотку какого-то снадобья или вливать вам в стакан несколько капель какой-то жидкости — свои лекарства он держал в крошечной шкатулке или в небольшом синем пузырьке весьма подозрительного вида. Содержимое этих сосудов часто менялось, ибо редкую неделю доктор не совершал какого-нибудь научного открытия, однако, как правило, двууглекислая сода, щелочь и мышьяк (по счастью, в самых ничтожных дозах) непременно входили в состав очередного зелья, которым он «оздоровлял» пищу.

Джек терпел эту заботливую предупредительность, не смея сказать, что щелочь кажется ему очень невкусной. Время от времени к обеду приглашали и других педагогов. Все они пили за здоровье юного де Баранси. Надо было видеть восторг, который вызывали его грация и обаяние, надо было видеть, как певец Лабассендр при любой шутке новичка откидывался на спинку стула, трясся от смеха, вытирал глаза кончиком салфетки и самозабвенно молотил кулаками по столу.

Даже сам д Аржанюн, красавец д'Аржантон, и тот смотрел приветливее. Тусклая улыбка раздвигала его роскошные усы, холодный взгляд отсвечивавших перламутром голубых глаз с высокомерным одобрением обращался на ребенка.

Джеку все это очень льстило.

Он не понимал, он не хотел понимать, почему так выразительно пожимает плечами и подмигивает ему Маду, который сновал за спинами обедающих, усердно выполняя лакейские обязанности: через руку у него была перекинута салфетка, и он вытирал до блеска тарелки.

Кто-кто, а уж Маду знал истинную цену этим лицемерным похвалам, постиг суетность почестей, воздаваемых людьми!

Он и сам когда-то сидел на почетном месте, смаковал вино Моронваля, сдобренное снадобьем из маленького пузырька доктора Гирша. Шитый серебром мундир, которым так гордился Джек, был слишком велик ему оттого, что шили-то его для Маду.

Пример этого необыкновенного падения должен был бы предостеречь юного де Баранси от гордыни, ибо к нему относились точно так, как относились на первых порах к юному королю.

Постоянные развлечения, в которых охотно принимала участие вся гимназия, безудержное славословие и лишь время от времени уроки г-жи Моронваль, где применялась ее знаменитая система… Уроки эти были в общем не тягостны. Карлица, превосходная женщина, отличалась только одним недостатком — она необыкновенно старательно произносила даже самые обычные слова. Она говорила: «желлудок», «уагоны», «я ехала в уагоне», «мы повстречались в уагоне». Порою нельзя было понять, о чем она говорит.

А Моронваль открыто признавался, что питает особую слабость к новому воспитаннику. Пройдоха навел необходимые справки. Он досконально изучил особняк на бульваре Османа и прикидывал, сколько можно будет вытянуть денег у «дяди».

Когда г-жа де Баранси приезжала проведать Джека, а происходило это часто, она встречала самый сердечный прием и находила слушателей, которые почтительно внимали всем ее нелепым и хвастливым россказням. Сначала г-жа Моронваль, урожденная Декостер, пыталась проявить некоторое высокомерие по отношению к столь легкомысленной особе, однако мулат быстро одернул свою супругу, и она, пойдя на известные уступки, умудрялась сочетать щепетильность порядочной женщины с корыстными интересами, причем так, что это не слишком бросалось в глаза.

— Джек!.. Джек!.. К тебе мама! — кричали ему, как только распахивались двери и в залу, где происходили свидания, направлялась разряженная Ида; в руках у нее и даже в муфте были кульки и пакетики с пирожными, конфетами. Ее приход был настоящим праздником. Лакомились все. Джек оделял сластями «питомцев жарких стран»; и сама г-жа де Баранси, сняв перчатку с той руки, на которой сверкало больше колец, брала причитавшуюся ей долю вкусных вещей.

Эта взбалмошная женщина была такой щедрой, деньги просто текли у нее между пальцев, и она неизменно привозила вместе со сладостями кучу мелких подарков — причудливые безделушки, игрушки, которые раздавала направо и налево, повинуясь собственной прихоти. Надо ли говорить, какими заученными похвалами, с какой шумной благодарностью встречали ее безрассудную широту? Один только Моронваль с натянутой улыбкой, в которой таились сожаление и скрытая зависть, смотрел, как на мелочи, на пустяки тратят деньги, которые могли бы принести пользу благородному человеку с возвышенным умом, но обездоленному, скажем, такому, как он.

Мысль эта ни на минуту не оставляла его, и хотя он как будто восторгался Идой, внимательно прислушивался к ее болтовне, вид у него при втом был рассеянный, словно отсутствующий: он неистово грыз ногти, снедаемый лихорадочным возбуждением человека, который вот-вот готов попросить денег взаймы и злится, что вы об этом не догадываетесь.

Моропваль давно уже мечтал основать журнал, посвященный колониальным вопросам, он надеялся таким способом удовлетворить свои политические притязания, регулярно напоминая о себе соотечественникам, и — чем черт не шутит? — добиться избрания в палату депутатов. Для начала журнал представлялся ему необходимым, а там от него можно будет и избавиться.

Он часто говорил об этом со своими приятелями — неудачниками, и все они хором поддерживали его. Ах, если бы обзавестись собственным журналом!.. Столько ненаписанных манускриптов копилось в их головах, столько невыраженных, точнее, невыразимых мыслей зрело там, и они воображали, будто мысли эти станут яснее благодаря четким типографским литерам.

У Моронваля было смутное предчувствие, что мать новичка возьмет на себя расходы по изданию такого журнала, но он не хотел забегать вперед из страха пробудить в этой даме недоверие. Надо было действовать не спеша, постепенно, осторожно, с тем чтобы ее не слишком-то глубокий ум мог освоиться с новой мыслью.

Но увы! Г-жа де Баранси была легкомысленна и не шла на его уловки. Без обдуманного намерения, а лишь в силу своего простодушия, она переводила мало занимавший ее разговор на что-либо другое, слушала мулата с улыбкой, глядела на него любезно, но рассеянно, и глаза все сверкали особенно ярко потому, что ни на чем не задерживались.

«А что, если подать ей мысль самой взяться за перо?» — думал Моронваль и деликатно пытался внушить своей гостье, что между г-жой де Севинье[7]Госпожа Севинье, Мари де Рабютен-Шанталь (1626–1696), прославилась своими письмами к дочери, в которых она с поразительной наблюдательностью, живостью и яркостью описывает жизнь двора Людовика XIV. Изданные в 1726 году, ее письма до сих пор считаются образцом эпистолярного стиля. и Жорж Сайд осталось вакантное место и неплохо бы его занять. Но попробуйте что бы то ни было внушить пташке, попробуйте изъясняться с нею обиняками, когда она то и дело бьет крыльями, поднимая вокруг себя ветерок!

«Она не больно-то умна, бедняжка!»-думал директор во время таких разговоров, в которые он вносил снедавшее его лихорадочное нетерпение, между тем как она бездумно болтала. Он в ярости грыз ногти, а она щебетала, щебетала, не слушая ни того, что говорит сама, ни того, что говорят ей.

Нет, доводами рассудка такую трясогузку не прошибешь! Надо было ослепить ее, и Моронвалю это удалось.

В один прекрасный день, когда Ида царила в гостиной, взгромоздясь на всевозможные титулы, на дворянские частицы «де», которые она прибавляла к фамилиям друзей и знакомых, словно для того, чтобы тем самым подкрепить свое благородное происхождение, г-жа Моронваль-Декостер робко сказала:

— Господин Моронваль хотел бы обратиться к вам с просьбой, но не решается…

— Да говорите, говорите же!.. — воскликнула болтливая дурочка с таким живейшим желанием услужить, что директор почувствовал сильный соблазн тотчас попросить у нее денег для издания журнала. Но, будучи человеком хитрым и осмотрительным, он предпочел действовать с осторожностью и продвигаться к цели постепенно, как охотник, выслеживающий дичь: он сам выражался так, подмигивая при этом, и глаза у него сверкали, точно у оцелота.[8]Оцелот — хищное животное из семейства кошачьих, живет в Центральной Америке. Он удовольствовался тем, что попросил г-жу де Баранси почтить своим присутствием открытый литературный вечер, который состоится в гимназии в ближайшее воскресенье.

В программе говорилось: «Вечера выразительного чтения, сопровождаемые декламацией избранных мест из наших лучших поэтов и прозаиков». Незачем прибавлять, что на первом месте среди них неизменно значились д'Аржантон и Моронваль. Короче говоря, таким путем «горе-таланты» при содействии неутомимого мастера выразительного чтения, г-жи Моронваль-Декостер, заставляли невзыскательную публику слушать себя. Приглашали друзей, попечителей воспитанников пансиона. В первое время эти скромные вечера происходили еженедельно, но после того, как Маду перестал быть наследным принцем, их устраивали все реже и реже.

И в самом деле, хотя Моронваль тушил в канделябрах свечу по уходе каждого гостя, из-за чего вечер заканчивался почти в полной темноте, хотя он на протяжении недели сушил на окнах разложенную кучками чайную гущу, темную, слипшуюся, похожую на водоросли, вынутые из родной стихии, а затем вновь пускал ее в употребление на следующих литературных вечерах, все же такие расходы были непомерными для приходившего в упадок учебного заведения. Рассчитывать на рекламу также не приходилось, ибо вечерами, в час, когда начинались литературные чтения, проезд Двенадцати домов, где одинокий фонарь горел, точно единственный глаз во лбу чудовища, не мог, разумеется, привлечь гуляющих; даже самые отважные и те никогда не заходили за решетку, перегораживавшую переулок.

Теперь важно было придать литературным вечерам особый блеск.

Г-жа де Баранси с радостью приняла приглашение. Уже одна мысль, что она будет красоваться на положении титулованной особы в гостиной замужней дамы, а главное, присутствовать на артистическом собрании, в высшей степени льстила ей — она как бы всходила на ступеньку, возвышавшую ее над тем положением, какое она на самом деле занимала в обществе в силу своей неустроенной жизни.

Этот вечер выразительного чтения, за которым были обещаны другие, превратился в настоящий праздник. «Питомцы жарких стран» впервые стали свидетелями подобного расточительства. На акациях перед входом повесили два цветных фонаря, в передней зажгли светильник, и свыше тридцати свечей, горевших в гостиной, отражались за отсутствием зеркал на полу, который Маду по случаю приема навощил и натер так, что ярко освещенный пол не только сверкал, как лед, но и был почти таким же скользким и опасным для передвижения.

Полотер Маду превзошел самого себя. Кстати сказать, Моронваль долго колебался, раздумывая, в какой роли должен выступить на вечере негритенок.

Оставить его на положении слуги? Либо возвратить ему на день титул наследного принца и прежнее величие? Это было весьма соблазнительно, но кто же тогда станет разносить подносы, докладывать о прибывших и вводить их?

Чернокожий Маду был просто неоценим, да и кто мог его заменить? У других воспитанников имелись в Париже попечители, которые, чего доброго, могли счесть такую методу воспитания слишком уж бесцеремонной. И — куда ни шло! — в конце концов решили, что на этом вечере обойдутся и без присутствия царственной особы, без его королевского высочества.

Уже в восемь часов «питомцы жарких стран» заняли указанные им места на скамейках, и золотистая головка юного де Баранеи выделялась светлым пятном на темном фоне смуглых ребячьих физиономий.

Моронваль разослал кучу приглашений в артистические и литературные кружки, разумеется, в те, куда он сам был вхож, и из парижских предместий в гимназию потянулись целые депутации «горе-талантов», подвизавшихся на ниве искусства, литературы, архитектуры.

Они прибывали целыми ватагами, окоченев и стуча зубами от холода, приезжали из недр Монпарнаса или Терн на империалах омнибусов, в потертой одежде, но исполненные достоинства, никому не известные, но с печатью гения на челе. Выйти на свет божий из того мрака, где они барахтались, их побуждало желание побывать на людях, что-либо прочесть, что-нибудь спеть — доказать хотя бы самим себе, что они еще существуют. А потом, вдохнув немного свежего воздуха, увидев клочок чистого неба над головою, ободренные иллюзией славы и успеха, они возвратятся в свою горестную юдоль, почерпнув новые силы для дальнейшего прозябания.

Они и впрямь походили на представителей прозябающей, зачаточной, недоразвитой породы живых существ, которые сильно смахивают на обитателей дна морского — обитателей этих не назовешь животными, ибо они не способны двигаться, не назовешь их и цветами, ибо они лишены аромата.

Здесь можно было встретить философов покрупнее Лейбница, но, увы, глухонемых от рождения, а посему налагавших свои доктрины жестами и нечленораздельными звуками. Попадались тут художники, снедаемые жаждой создать великое полотно, но так причудливо выгибавшие ножки обыкновенного стула и выкручивавшие корни дерева, что все их картины, казалось, изображали землетрясение или корабельный трюм во время бури. Приходили сюда и музыканты, создатели совершенно невиданных инструментов, ученые наподобие доктора Гирша, маньяки, чьи головы напоминают чердак, набитый хламом, где много всякой дребедени, но где не сыщешь ничего нужного, потому что все тут свалено в беспорядке, покрыто пылью, а также потому, что все предметы разбиты, разрознены и ни к чему не пригодны.

Все они производили самое плачевное и жалкое впечатление. И если их непомерные претензии, столь же причудливые, как их прически, если их высокомерие, их чудачества вызывали смех, то их понурый вид говорил о таких невзгодах, что вопреки всему вы чувствовали себя глубоко растроганными, замечая лихорадочный блеск этих опьяненных иллюзиями глаз, глядя на эти изможденные физиономии, на которых, погибая, оставили глубокие рубцы несбывшиеся мечты и угасшие надежды.

А рядом с ними можно было видеть и других — тех, что, найдя служение искусству слишком тяжким, слишком неблагодарным, слишком бесплодным, добывали средства к существованию с помощью самых диковинных занятий, не имевших ничего общего с милым их сердцу призванием: лирический поэт, к примеру, завел контору по найму мужской прислуги, скульптор стал комиссионером по продаже шампанских вин, скрипач служил в газовой компании.

Были и такие — самые недостойные, — которых кормили жены, своим трудом содержавшие мужей, умевших лишь гениально бездельничать. Они и явились с женами, и при одном взгляде на мужественные, но увядшие лица несчастных подруг этих «горе-талантов», можно было понять, как тяжко приходится супруге «гения». Гордые тем, что им позволено сопровождать мужей, они взирали на них с материнской улыбкой, будто хотели сказать: «Вот мое детище!..» И вправду им было чем кичиться — почти все эти господа выглядели, как огурчики.

Прибавьте к этим выстроившимся, как на параде, монстрам две-три литературные мумии, салонных баснописцев, замшелых старичков из всякого рода атенеев, пританеев,[9]Атеней — в древней Греции — храм богини мудрости Афины; позднее так стало называться собрание ученых. Пританей — в античных Афинах общественное здание, где получали обед за счет государства дежурные члены Совета — пританы — и наиболее именитые граждане, которым было дано это право за их заслуги перед городом. из Общества друзей искусства или иных обществ, которые особенно падки на такого рода сборища. Прибавьте людей и вовсе заурядных, уже совершенно безликих — господина, молчавшего с таким видом, будто он воды в рот набрал, но снискавшего себе репутацию человека глубокомысленного, потому что он читал Прудона, или другого, приведенного сюда Гиршем гостя, которого все называли «племянником Берцелиуса»;[10]Берцелиус, Ионе Якоб (1779–1848) — выдающийся шведский химик. ему и в самом деле нечем было гордиться, кроме разве этого родства с прославленным шведским ученым: сразу было видно, что он законченный болван; или же, наконец, комедианта in partibus [11]Не у дел (лат.) по имени Делобель, который, по слухам, собирался открыть свой театр.

Чу и потом тут были, конечно, завсегдатаи: три педагога. Лабассендр, разодетый по-праздничному, то и дело издавал рыкающий звук: «Бэу! Бэу!»- так он проверял свой знаменитый бас, который должен был ему в тот вечер понадобиться. Неподалеку высился д'Аржантон, красавец д'Аржантон, причесанный, как херувим, завитой и напомаженный, в светлых перчатках — неприступный, величественный, как и подобает гению.

Стоя у входа в гостиную, Моронваль встречал приглашенных, с рассеяным видом, пожимал им руки: он был сильно обеспокоен, видя, что час уже поздний, а графиня — так здесь именовали Иду де Баранси — все еще не приехала.

Тревожное ожидание передалось всем присутствующим. Гости негромко переговаривались, рассаживались по углам. Низенькая г-жа Моронваль переходила от одной группы к другой и любезно сообщала: «Пока еще не начинаем… Ждем графиню». Она так выразительно произносила слово «графиня», что в ее устах оно звучало необыкновенно таинственно, торжественно и изысканно. Каждый, желая выказать свою осведомленность, шепотом передавал соседу: «Ждут графиню…»

Широко раскрытая фисгармония, сверкавшая всеми клавишами» как громадная челюсть, воспитанники, чинно сидевшие у стены, стоявший на возвышении столик, покрытый зеленой скатертью, зловецкий и грозный, точно гильотина на рассвете, лампа под абажуром, стакан подслащенной воды, и г-н Моронваль, затянутый в белый жилет, и г-жа Моронваль, урожденная Декостер, раскрасневшаяся от всех треволнений этого приема, и Маду-Гезо, продрогший на ветру у ворот, — все, да, все ожидало графиню.

Между тем, так как она все еще не приезжала, а в гостиной стоял сильный холод, д'Аржантон согласился прочесть свое «Кредо любви» — стихотворение, которое присутствующие знали чуть не наизусть, потому что слышали его уже раз пять или шесть.

Остановившись возле камина, он так высоко поднял голову с зачесанными назад волосами, словно читал стихи лепным украшениям на потолке. Поэт напыщенно и пошло декламировал свое не менее напыщенное и пошлое творение, делая паузы в эффектных местах, как будто ожидал, что аудитория непременно разразится восторженными кликами, которым надлежало достигнуть его слуха.

Известно, что «горе-таланты» охотно поощряют друг друга:

— Неподражаемо!..

— Божественно!..

— Поразительно!..

— Прямо Гюго, но только более современный!..

Последовала даже такая неслыханная оценка:

— Гете, исполненный сердечности!

Нимало не смутившись, пришпоренный этим безудержным славословием, поэт властным жестом простер руку и продолжал:

Ну что ж! Пускай толпа глумится надо мною, —

Как в бога веруют, я верую в любовь.

Она вошла.

Певец любви, взор которого по-прежнему был устремлен в небо, даже не заметил ее. Но она, она, несчастная, увидела его, и с этой минуты судьба ее была решена.

Прежде она видала его лишь в пальто и шляпе, одетым для улицы, а отнюдь не для Олимпа. Но тут, в смягченном абажурами свете ламп, отчего матово-бледная кожа казалась еще бледнее, д'Аржантон, в черном фраке и жемчужно-серых перчатках, верящий в любовь, как верят в бога, произвел на нее неотразимое, фатальное впечатление.

Он отвечал всем ее сокровенным желаниям, всем грезам, глупой чувствительности, таящейся в глубине души подобных особ, отвечал потребности в чистой, идеальной атмосфере, которая рисуется им как некое воздаяние за жизнь, какую они ведут, отвечал тем смутным устремлениям, какие заключены для них в чудесном слове «артист», хотя слово это, как и все, что они произносят, звучит в их устах пошло и уничижительно.

Да, с первой же минуты она отдала ему всю себя без остатка, и он поселился в ее сердце таким, каким она его увидела в тот вечер, — с отброшенными назад волосами, с нафабренными и завитыми усами, с протянутой вперед вздрагивающей рукой, во всеоружии своих поэтических побрякушек. Она не замечала ни Джека, который делал ей отчаянные знаки и посылал воздушные поцелуи, ни Моронвалей, изгибавшихся перед ней в низком поклоне, ни любопытных взглядов, которыми было встречено ее появление: молодая, свежая, в элегантном бархатном платье и в шляпке для театра — светло-розовой, украшенной лентами и тюлем, ниспадавшим на шею, — она привлекала всеобщее внимание.

Но сама она видела лишь его, его одного!

И даже много времени спустя она помнила это глубокое впечатление, которое ничто не могло затмить: точно в ярком сне перед нею вновь и вновь вставал во весь рост ее великий поэт, такой, каким она в первый раз увидела его в гостиной Моронвалей, которая в тот памятный вечер показалась ей громадной, великолепной, сверкающей тысячью огней. Впоследствии он причинил ей столько горя, унижал, оскорблял ее, разбил ей жизнь, погубил даже то, что еще дороже жизни, и все же не сумел изгладить из ее памяти это ослепительное воспоминание…

— Как видите, сударыня, — произнес Моронваль с самой изысканной из своих улыбок, — ожидая вас, мы, так сказать, приступили к прелюдии… Виконт Амори д'Аржантон читал нам свое блистательное стихотворение «Кредо любви».

Виконт!.. Значит, он виконт?

Чего же еще желать?

Покраснев, как девочка, она робко обратилась к поэту:

— Продолжайте, сударь, прошу вас…

Но д'Аржантон не захотел продолжать. Приход графини погубил самое эффектное место его стихотворения, необыкновенно эффектное! А этого не прощают! Он поклонился, проговорил с насмешливой и холодной учтивостью:

— Я прочитал все, сударыня.

И смешался с толпой гостей, не проявив к Иде никакого интереса.

Сердце бедной женщины сжалось от смутной тоски. Она почувствовала, что не понравилась ему, и мысль эта была ей невыносима. Понадобилась вся нежность Джека, обрадованного тем, что он видит мать, и гордого ее успехом, вся любезность Моронваля, предупредительность окружающих, сознание, что она королева этого праздника, чтобы смягчить тягостное чувство, выразившееся у нее в пятиминутном молчании, что для такой натуры было столь же необыкновенно, сколь и благотворно.

Но вот смятение, вызванное ее приходом, улеглось, и каждый занял свое место, готовясь к предстоящему выразительному чтению. Величественная Констан, приехавшая вместе с хозяйкой, поместилась на скамье в глубине гостиной, возле воспитанников. Джек устроился на почетном месте, облокотившись на кресло матери, — он оказался рядом с Моронвалем, который отечески поглаживал его локоны.

В гостиную набилось довольно много людей, они сидели на расставленных рядами стульях, как при раздаче школьных наград. Наконец, г-жа Моронваль-Декостер единолично завладела столиком, всем помостом, всем светом лампы и принялась читать этнографический этюд Моронваля о монгольских племенах.

Это было необыкновенно длинно, скучно и уныло — точь-в-точь, как те вымученные опусы, какие оглашают в различных научных обществах в сумерки, между тремя и пятью часами вечера, а члены ученых советов при этом клюют носом. Досаднее всего было то, что по милости методы Моронваль-Декостер вам не удавалось даже вздремнуть — слова падали и падали, как зарядивший надолго монотонный дождь. Против воли приходилось слушать: их словно ввинчивали вам в голову — слог за слогом, звук за звуком, и самые непонятные царапали вам ухо.

Но больше всего утомлял слушателей назидательный и повергавший в трепет вид г-жи Моронваль-Декостер, самозабвенно применявшей свою методу. Она то округляла губы в форме буквы «О», то кривила их, то растягивала, то судорожно сжимала. А там, на скамьях у самой стены, восемь ребячьих ртов в точности повторяли то, что делала она, подражали чудовищным гримасам своей наставницы, стремясь добиться того, что сия превосходная система именует «очертанием слов». Восемь пар бесшумно двигавшихся детских челюстей производили самый невероятный аффект. Мадемуазель Констан была просто ошеломлена.

Но графиня ничего этого не видела. Она глядела на поэта, который стоял, опершись о дверной косяк, скрестив руки на груди и вперив взгляд в пространство.

Он грезил.

Казалось, он унесся мыслями куда-то далеко, парил в небесах! Высоко подняв голову, он словно прислушивался к каким-то голосам.

Время от времени взгляд его опускался долу, возвращался на землю, но ни на ком не задерживался. Незадачливая графиня ждала, почти молила, подстерегала этот блуждающий взор, но тщетно. Он безразлично скользил по лицам и ни разу не остановился на ней, словно для него кресло, в котором она сидела, было пустым. Несчастная женщина была так обескуражена, так ошеломлена этим равнодушием, что даже забыла поздравить Моронваля с блистательным успехом его этюда — чтение, наконец, кончилось, и это было встречено бурей аплодисментов и вздохами облегчения.

После выразительного чтения был прослушан стихотворный отрывок д'Аржантона, причем поэту аккомпанировал на фисгармонии Лабассендр. На сей раз она, клянусь вам, слушала, и эти плоские, чувствительные стихи проникали в самую глубину ее души — медлительные, трепещущие, надрывные, которым вторили тягучие звуки инструмента. Она буквально растворялась в них, затаив дыхание, завороженная, затопленная волнами гармонии.

— Чудесно! Чудесно! — твердила она, повернувшись к Моронвалю, который слушал ее с натянутой и язвительной усмешкой, как будто страдал от разлития желчи.

Когда мелодекламация закончилась, она попросила представить ее д'Аржантону.

— Какие прекрасные стихи! — пролепетала она. — Какой вы счастливец, что обладаете таким талантом!

Обыкновенно болтливая, экспансивная, сейчас она говорила едва слышно, заикаясь, подбирая слова. Поэт холодно поклонился, как будто ее восхищение оставило его совершенно равнодушным. Тогда она спросила, где можно найти его стихи.

— Их нигде нельзя найти, сударыня, — высокомерно ответил уязвленный д'Аржантон.

Сама того не желая, она задела его самое чувствительное место — оскорбленное самолюбие, и он снова отвернулся, даже не посмотрев на нее.

Но Моронваль не замедлил воспользоваться случаем.

— Бог мой! Вот до чего довели литературу!.. — воскликнул он. — Такие стихи не находят издателя… Талант, гений остаются под спудом, прозябают в безвестности, обречены блистать в гостиных… — И, не переводя дыхания, выпалил: — Ах, если бы у нас был журнал!

— Он должен быть! — с живостью откликнулась она.

— Да, но деньги!..

— Деньги найдутся… Нельзя же допустить, чтобы подобные шедевры оставались во мраке неизвестности.

Она была возмущена и теперь, когда поэта не было рядом, изъяснялась красноречиво.

«Лиха беда начало!..» — сказал себе Моронваль.

Угадав чутьем пройдохи чувствительную струнку прелестной дамы, он заговорил с ней о д'Аржантоне, не преминув набросить на него плащ романтического и сентиментального героя, что, как он отлично видел, было в ее вкусе.

Он сделал из него современного Лару, Манфреда, наделил его возвышенным, гордым, независимым нравом, который не могли сломить суровые удары судьбы. Поэт сам зарабатывал себе на пропитание, отвергая какую бы то ни было помощь правительства.

— О, это замечательно!.. — восхищалась Ида.

Так как она бредила гербами и титулами, которыми кстати и некстати наделяла встречного и поперечного, то поспешила осведомиться:

— Ведь он родовит, не правда ли?

— Весьма родовит, сударыня… Виконт д'Аржантон, отпрыск одного из самых старинных семейств Оверни… Отец его, разоренный вероломным управителем…

И тут он сочинил для нее банальный роман, где присутствовала несчастная любовь к знатной даме и драматическая история с письмами, которые ревнивая маркиза показала мужу. Ее занимали мельчайшие подробности. А пока они шушукались вдвоем, вплотную придвинув свои кресла, тот, о ком они беседовали, делал вид, будто не замечает маневра директора. Джек, огорченный тем, что мать до такой степени чем-то поглощена, в конце концов навлек на себя ее гнев, и она то и дело обрывала его: «Джек, да сиди же спокойно!.. Джек, ты сегодня невыносим!..» Мальчик, надув губы, со слезами на главах, разобидевшись, забился в угол гостиной.

А тем временем литературный вечер продолжался.

Теперь на возвышение взобрался один из воспитанников, маленький сенегалец, темный, как финик, и пронзительным голосом принялся декламировать стихотворение Ламартина «Молитва ребенка, пробудившегося от сна»:

Ты доб' и г'овен, бог-отец!

Тебя отец мой чтит смиенно,

И мать коенноп'ек'оненно

Взиает на тебя, твоец.

Его своеобразное произношение убедительно доказывало, что натура смеется над всеми методами, даже над методой Моронваль-Декостер.

После этого певец Лабассендр, уступив долгим уговорам, решился «показать свою ноту», как он выражался. Он два или три раза пробовал ее, а затем, забыв всякую осторожность, рявкнул таким глубоким и оглушительным басом, что стекла гостиной и ее тонкие стены задрожали, а заваривавший чай Маду-Гезо в восторге отозвался из недр кухни ужасающим воинственным ревом.

Маду обожал шум!

Чинная программа была нарушена потешным событием. В глубокой тишине, когда некий чудак-баснопйсец, задавшийся целью — в чем он сам простодушно признавался-переиначить басни Лафонтена, читал стихотворение «Дервиш и Горшок с мукой», вольное переложение басни «Пьеретта и Горшок с молоком», в дальнем конце гостиной вспыхнула ссора между племянником Берцелиуса и человеком, который читал Прудона. Они обменялись оскорблениями, а потом и пощечинами. В самый разгар перепалки мимо проходил Маду, и он с огромным трудом удержал в равновесии большой поднос, нагруженный ромовыми бабами и сиропами, который проносил мимо жадных глаз «питомцев жарких стран», — ему было строго — настрого запрещено чем бы то ни было угощать воспитанников. Правда, в течение вечера им два или три раза подносили «шиповник».

Моронваль и графиня все еще продолжали свою беседу, и красавец д'Аржантон, в конце концов заметив, что он стал предметом настойчивого внимания, выбрал позицию прямо против них и витийствовал, громко произнося пышные фразы и картинно жестикулируя с тем, чтобы все видели и слышали его.

Казалось, он был сильно разгневан. Кто же навлек на себя его немилость?

Никто в отдельности и все, вместе взятые.

Он принадлежал к разряду тех желчных, разочарованных людей, которые, ничего толком не зная, берутся обо всем судить, восстают против общества, осуждают нравы и вкусы своего времени, не забывая подчеркнуть при этом, что их не коснулось всеобщее разложение.

В эту минуту он обрушился на сочинителя басен, безобидного чиновника какого-то министерства, и с грозным видом презрительно и злобно отчитывал его:

— Молчите уж!.. Я-то вас знаю!.. Вы развращены до мозга костей… Вы унаследовали пороки прошлого века, но в вас нет и тени его обаяния.

Баснописец понуро опустил голову, подавленный и сраженный.

— Во что вы обратили честь?.. Во что вы превратили любовь?.. А ваши творения? Где они? Хороши они, ваши творения!

Тут баснописец возмутился:

— Нет уж, позвольте!..

Но тот ничего не хотел позволять. А главное, его совершенно не занимало, что думает какой-то там баснописец. Говоря с ним, он обращался не к нему, он метил дальше и выше. Ему бы хотелось, чтобы вся Франция внимала его словам, и он бы прямо высказал всю правду о ней. Он больше не верил в величие Франции… Конченная, погибшая, никчемная страна… От нее нечего больше ждать: ни веры, ни новых идей. Про себя он твердо решил: он больше не будет здесь жить, он уедет, переселится в Америку.

Разглагольствуя, поэт стал в профиль и принял картинную позу. Даже не глядя, он смутно угадывал прикованный к нему восхищенный взгляд. У него было такое чувство, какое охватывает человека вечером, в чистом поле, когда восходящая луна внезапно встает у него за спиною, гипнотизирует его своим светом и принуждает повернуться, повинуясь ее безмолвному приказу. Эти женские глаза, буквально впившиеся в д Аржантона, создавали вокруг него какой-то ореол. Ему до такой степени хотелось казаться красивым, что он и впрямь похорошел.

Постепенно в гостиной установилась тишина, и теперь тут раздавался лишь торжественный голос д'Аржантона, требовавший внимания к себе. Ида де Баранси слушала его, забыв обо всем на свете. Когда он, не без задней мысли, упомянул о своем намерении уйти в изгнание, уехать в Америку, сердце у нее похолодело. В одни миг все тридцать свечей, горевшие в гостиной Моронваля, угасли, будто ее мысли накинули на них траурный покров. Но окончательно ее сразило то, что поэт, собравшийся покинуть страну, прежде чем отправиться в путь, напустился на французских женщин, обличая их легкомыслие, их развращенность, пошлость их улыбок и продажность их любви.

Он уже не говорил, а гремел, опершись о камин, обратив лицо к толпе, не умеряя голоса и не выбирая слов.

Несчастная графиня была настолько увлечена д'Аржантоном и так страдала от его равнодушия, что теперь относила его речи на свой счет.

«Он знает, что я собою представляю», — думала она и все ниже опускала голову под гнетом его проклятий.

А вокруг раздавался восторженный шепот:

— Какой пыл! Он нынче в ударе!

— Он просто гений! — громко восклицал Моронваль и тут же тихо добавлял: — Ну и фигля!

Но Ида больше не нуждалась в подстегивании. Впечатление было неотразимо.

Она влюбилась.

Доктору Гиршу, этому коллекционеру патологических случаев, наверно, было бы весьма любопытно наблюдать эту мгновенно вспыхнувшую страсть. Однако ученый медик был сейчас занят совсем другим: он тщился погасить, а вернее сказать, раздуть ссору между племянником Берцелиуса и человеком, который читал Прудона. Лабассендр также не остался в стороне. В углу гостиной все о чем-то шушукались, суетились, беспомощно разводили руками, шагали взад и вперед, даже спины людей выражали крайнюю озабоченность — словом, делались попытки к примирению, истинная цель которых состояла в том, чтобы вызвать драку между двумя людьми, которые не испытывали к тому никакой охоты. Впрочем, это никого не тревожило: такого рода перепалки, весьма нередкие на литературных вечерах в гимназии Моронваля, неизменно стихали в ту самую минуту, когда, казалось, достигали наивысшего накала. Как правило, они знаменовали собою конец никчемных сборищ, во время которых все эти неудачники один за другим облокачивались на мраморную доску камина или подходили к фисгармонии, чтобы выказать свои таланты.

Уже час назад г-жа Моронваль, смилостивившись, отослала спать Джека и двух-трех самых младших из «питомцев жарких стран». Те же ученики, что остались в гостиной, зевали, таращили глаза, подавленные всем, что видели и слышали.

Наконец все распрощались.

Бумажные фонари, растерзанные ветром, еще раскачивались у ворот. Удивительно мрачным казался в этот час переулок: уснувшие дома, грязная мостовая, на которой даже не видно было блюстителя порядка. И только шумные группы уходивших гостей все еще что-то напевали, декламировали, о чем-то спорили, не обращая внимания на коварную ночную стужу и опускавшийся на землю сырой туман.

Выйдя на улицу, они обнаружили, что омнибусы уже не ходят. Но честная компания не пала духом. Химера с золотой чешуею освещала и словно сокращала путь, иллюзии согревали тело, и, растекаясь по пустынному Парижу, люди мужественно возвращались к невзгодам своего безвестного существования.

Искусство — великий кудесник! Оно подобно солнцу и светит не хуже настоящего. Те, кто приближается к нему, даже бедные, даже уродливые, даже блаженные, уносят с собою искорку его тепла и света. Неразумно похищенный с небес огонь горит в глазах всех незадачливых жрецов искусства, делая их порою грозными, но чаще всего смешными. И все же отблеск этого огня придает им величие и бодрость духа, вызывает в них презрение к житейским бедам, наделяет их способностью гордо страдать — то есть тем, чего лишены другие обездоленные.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I. МАТЬ И ДИТЯ 30.09.16
II. ГИМНАЗИЯ МОРОНВАЛЯ 30.09.16
III. ВЕЛИЧИЕ И ПАДЕНИЕ ЮНОГО КОРОЛЯ МАДУ-ГЕЗО 30.09.16
IV. ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВЕЧЕР В ГИМНАЗИИ МОРОНВАЛЯ 30.09.16
V. ПОСЛЕДСТВИЯ ЛИТЕРАТУРНОГО ЧТЕНИЯ В ГИМНАЗИИ МОРОНВАЛЯ 30.09.16
VI. ЮНЫЙ КОРОЛЬ 30.09.16
VII. НОЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ В ОКРЕСТНОСТЯХ ПАРИЖА 30.09.16
VIII. PARVA DOMUS, MAGNA QUIES 30.09.16
IX. ПЕРВОЕ ПОЯВЛЕНИЕ БЕЛИЗЕРА 30.09.16
X. СЕСИЛЬ 30.09.16
XI. ЖИЗНЬ — НЕ РОМАН 30.09.16
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. ЭНДРЕ 30.09.16
II. ТИСКИ 30.09.16
III. МАШИНЫ 30.09.16
IV. ПРИДАНОЕ ЗИНАИДЫ 30.09.16
V. ДЖЕК ПЬЯНСТВУЕТ 30.09.16
VI. ДУРНАЯ ВЕСТЬ 30.09.16
VII. БУДУЩИЙ ВОСПИТАННИК ИСПРАВИТЕЛЬНОЙ КОЛОНИИ 30.09.16
VIII. КОЧЕГАРКА 30.09.16
IX. ВОЗВРАЩЕНИЕ 30.09.16
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I. СЕСИЛЬ 30.09.16
II. ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ 30.09.16
III. БЕДА РИВАЛЕЙ 30.09.16
IV. КОМПАНЬОН 30.09.16
V. ДЖЕК ЖИВЕТ СВОИМ ДОМОМ 30.09.16
VI. СВАДЬБА БЕЛИЗЕРА 30.09.16
VII. ИДА СКУЧАЕТ 30.09.16
VIII. КОТОРЫЙ ИЗ ДВУХ? 30.09.16
IX. СЕСИЛЬ ОТКАЗЫВАЕТ ДЖЕКУ 30.09.16
X. НА ПЛОЩАДИ ПЕРЕД СОБОРОМ БОГОМАТЕРИ 30.09.16
XI. ОНА НЕ ПРИДЕТ 30.09.16
IV. ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВЕЧЕР В ГИМНАЗИИ МОРОНВАЛЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть