ГЛАВА XXII

Онлайн чтение книги Жажда любви
ГЛАВА XXII

Мимолетны и счастье, и горе,

Мимолетны и гнев, и любовь,

До известного только предела

В нас волнуется кровь.

Мимолетны часы наслаждений.

Наша жизнь как томительный сон:

После кратких минут пробужденья

Мы в другой погружаемся сон.

К концу весны, которая совсем не походила на весну, так как все время стояла холодная, пасмурная погода, Кориан ожидала свой срок наказания. Она не сообщала об этом Саре до последней минуты.

— Я нарочно скрывала от вас это, — сказала она, с волнением пожимая ей руку, — мне хотелось, чтобы вы как можно дольше думали, что я останусь с вами до конца. Знать, что кто-нибудь выходит раньше, — всегда тяжело. Я, конечно, рада, что выхожу, но из-за вас это меня огорчает. Что вы будете делать одна? Вы такой ребенок! Я уверена, что и на свободе вы такая же. Вы не умеете добираться до сути вещей — вот что я хочу этим сказать. Поверьте мне, возьмите себе за правило изречение (оно годится как для тюрьмы, так и для жизни): «Поступай с другими, как они поступают с тобой»; это золотое правило, особенно для женщин. Не будьте так доверчивы. Теперь — другое. Я часто слышу, как вы бредите, причем вы всегда твердите одно и то же имя, и это не его имя. Вы зовете какого-то Жюльена. Я не собираюсь вмешиваться в ваши дела. Мое правило: не расспрашивай, догадывайся сама и не верь лживым уверениям. Но с вами совсем другое дело: вас я не расспрашивала, потому что знаю, что вы сказали бы мне правду: люди вашего сорта никогда не лгут. Но я и сама могу догадаться, что дважды два четыре, если мне дадут срок на размышление. Так вот, если у вас есть письмо (ведь вы только и делаете, что пишете и стираете написанное), которое вы хотели бы отправить кому-нибудь, то клянусь, что оно пойдет и дойдет по назначению! Мы тоже имеем связи, и вы можете мне вполне довериться.

Беличье личико выжидающе смотрело на Сару.

— Я и хотела бы, да не могу, — прошептала Сара, — у меня нет готового письма, дорогая Кориан.

— Может быть, так и лучше, — сказала Кориан после минутного размышления. — Моя старуха мать всегда говорила мне: никогда не пиши мужчинам, ничего не пиши, особенно…

Сара усмехнулась.

— И моя мать того же мнения. Она всегда проповедует: ни одного написанного слова; делайте, что хотите, говорите, что хотите, но делайте это осторожно и никогда, никогда не переписывайтесь с мужчинами, особенно с женатыми. Тогда вас будут уважать, даже если вы недостойны уважения.

— Ваша мамаша не очень-то интересуется вами, по-видимому, — бесцеремонно заметила Кориан. — Даже странно, что вы никогда о ней не упоминаете. Держу пари, что вы не очень-то расположены друг к другу.

— Некоторые матери недостойны этого имени, — с горечью сказала Сара. — Материнские обязанности для них обуза, и они не уклоняются от них окончательно только из боязни общественного мнения.

— Этого нельзя было сказать про мою старуху, хотя она и выпивала. Впрочем, она пила, как настоящая леди, исключительно ликеры или брэнди и знала в них толк; пива она никогда не употребляла. И по виду она была настоящая леди, в перчатках и с вуалеткой. Ей пришлось уйти из балета, когда она растолстела; брэнди — ужасная вещь в этом отношении.

Кориан умолкла, погрузившись в воспоминания.

— Ее похороны, по самому первому разряду, стоили мне полугодового заработка. Честное слово! Четыре лошади, дюжина факельщиков с белыми перьями, все соседа присутствовали на погребении. Так обидно, что она не могла всего этого видеть, ей бы, наверное, понравилось! Однако вернемся к нашим собственным похоронам! Я зачинила все ваши вещи и раздобыла для вас более или менее приличные простыни, мыла пока хватит, а что касается горячей воды, пожалуйста, до десятого не давайте этой старой свинье Агнессе ни копейки, потом заплатите ей опять, а если она не будет носить, совсем не платите. Главное — не обнаруживайте слабости вашего характера и не уступайте. Как только люди замечают, что кто-нибудь слабохарактерен, они сейчас же садятся к нему на шею. Поэтому берегитесь и давайте им должный отпор.

— Постараюсь, — обещала Сара не без иронии.

— Смейтесь, смейтесь, вы прекрасно знаете, что я говорю правду. Все ваши «пожалуйста» и «очень вам благодарна» не доведут вас до добра с этими свиньями. Они считают такое обращение доказательством слабости характера и стараются использовать эту слабость. Это обычное явление. Можно было бы многое сказать по поводу преимуществ, которые выпадают на долю вежливого человека, — я что-то не вижу этих преимуществ. По-моему, гораздо правильнее поведение такого рода: видишь вот это, сделай то-то — тогда получишь! Чувство благодарности свойственно очень немногим, одному из миллиона, и еще меньше людей, которые умеют ценить это чувство в других. Я думаю, что гораздо легче быть щедрой, доброжелательной и даже воздержанной, чем благодарной. Честное слово!

В этот последний вечер Кориан впервые поцеловала Сару.

— Я не люблю целовать женщин, — сказала она при этом.

Сара не смыкала глаз в эту ночь; освобождение Кориан вызвало в ней целую бурю бесплодных сожалений, и глубокое отчаяние, которое она с таким трудом преодолела, овладело ею с прежней силой.

Ее снова подстерегало одиночество, этот страшный враг, за спиной которого грозно стояли время и тишина.

Наконец рассвело, и Сара увидела сквозь узкое тюремное окно кусочек серого, тоскливого неба.

Кориан крепко спала; пепельные волосы, которые значительно потемнели за это время, до половины закрывали ее лицо, а губы казались в полумраке совсем черными.

Скоро ее не будет.

В коридоре послышался повелительный голос надзирательницы, будившей арестанток.

Кориан проснулась.

— Я выхожу сегодня, — закричала она, сияя от радости, но в ту же минуту вспомнила о Саре.

Она бросилась к ней и нежно обняла ее за шею.

— Вам будет легче, если вы выплачете свое горе. Только не смотрите на меня такими ужасными глазами. Вам осталось всего четыре месяца — ну что такое четыре месяца? Они пролетят, как стрела. А когда вы выйдете отсюда, будет уже лето. Подумайте только — лето, и мы все придем вас встретить, и через пять минут вы забудете, что сидели в этой проклятой тюрьме. Полно, полно…

Она прижимала к себе Сару, чувствуя, что счастье, ожидающее ее через несколько часов, испорчено горем, которое оно приносит Саре.

— Кажется, выходить из тюрьмы хуже, чем оставаться в ней, по крайней мере, на этот раз, — сказала она со вздохом, вызывая своим замечанием улыбку на губах Сары; но за этой улыбкой последовали рыдания; Сара плакала, как маленькая девочка, с таким же жалобным отчаянием, припав к Кориан, которая утирала ее слезы и успокаивала ее, в первый раз в жизни испытывая бескорыстное сострадание.

Если бы ей разрешили, она бы осталась; но подобная жертва была неосуществима.

— Я осталась бы, — сказала она Саре в последнюю минуту, — и вы никогда не заметили бы, что я сожалею о своем поступке, даже если бы по временам мне и было тошно.

Слезы успокоили Сару, и даже радостное восклицание, с которым Кориан выскочила из камеры, не произвело на нее слишком тяжелого впечатления.

Она села писать Жюльену.

«Пока мы любили друг друга и были вместе — ничто на свете не могло нарушить моего счастья. И даже теперь, в минуты душевного подъема, я близка к этому состоянию, но, увы, дорогой, такое возвышенное настроение духа бывает не часто, и любви приходится уступать место другим чувствам. Чувство одиночества — самое ужасное из них! Я не пожелаю его даже злейшему врагу! Начинает казаться, что для того, чтобы не сойти с ума, надо каким-нибудь образом подчинить это одиночество своей власти. Вам хочется наброситься на него с дикой злобой и бить его кулаками. До тех пор пока тюремное заключение будет вместе с тем и одиночным заключением, тюрьма не приносит результатов, которые от нее ожидают; сводить людей с ума — плохой способ наказания, обнаруживающий преступную близорукость. Отсидевший одиночное заключение делается еще хуже, чем был прежде.

Предположим, что он вор и приговорен на год одиночного заключения. Такого человека можно считать дефективным, по сравнению с другими людьми, уважающими закон, он слишком алчен и восприимчив к дурному. И вот этого человека обрекают на целый год (причем это делается как будто ради его пользы) на одиночество и молчание. Его испорченная натура борется с ужасом одиночества и только укрепляется в своих низменных стремлениях. Это и понятно. Потому что вместо того, чтобы постараться заменить его вредное мировоззрение полезным, его деспотически оставляют с самим собой. Тюрьма не должна быть проявленьем только насилия. Преступники имеют право на свет, чистый воздух и общение с другими людьми, с такими, которые могли бы оказать на них благотворное влияние. Отнимите у преступника свободу, развлечения и комфорт, но не лишайте его общения с благородными душами, которые могли бы воздействовать на него своим примером».

Сара остановилась. Письмо не походило на любовное послание, но ей стало легче, когда она его написала.

Затем следовала коротенькая приписка:

«В камере очень холодно, и у меня на сердце тоже. Я хотела бы, чтобы вы согрели меня; мне недостает вас, как солнца! Даже трудно представить себе отсюда, что на дворе весна. Около моих окон растет крошечный миндаль, и я все время слежу за ним; недавно на нем появилось несколько почек. Милое, энергичное, маленькое деревце! Помните ли вы тот миндаль, который рос у нас на дворе, и первые дни нашей любви? Впрочем, может быть, вы не обратили на него внимания, зато я всегда любовалась розовыми лепестками, которые вырисовывались на фоне голубого неба. Мы делаемся такими чуткими, когда любим. Все кажется нам прекрасным, и мы готовы весь мир заключить в свои объятия».

Другое письмо:

«Вы даже не можете себе представить, дорогой мой, как я тоскую по духам, по камину, пламя которого отражалось бы в моих кольцах, по всем мелочам домашнего обихода! Женщины, в сущности, дети. По крайней мере, такова я. Для меня думать — это представлять, и когда я представляю себе, что обедаю дома, мне кажется, что я умру от нетерпения. Чистые салфетки, чистая скатерть, серебро и вкусная, вкусная еда, которая так и тает во рту! Еда! Я уверена, что все люди падки до вкусной еды, что бы ни говорили о низменности вкусовых ощущений эстеты. Этих эстетов следовало бы посадить на месяц на плохое питание и посмотреть по истечении этого срока, нашли бы они тему об еде по-прежнему вульгарной.

И еще я хочу вымыться, мыться без конца, привести в порядок мои волосы, мне так хочется, — я знаю, что это мелочное желание, — но мне все-таки так хочется быть чистой, надушенной и хорошо одетой. Не вините меня за такой материализм! Я не могу говорить о своих более возвышенных стремлениях, это меня слишком волнует…»

Еще письмо:

«Не помню, писала ли я вам, что имею право на одну книгу в месяц. На этот раз у меня томик Бальзака с тремя рассказами, из которых последний, „Покинутая женщина“, кажется мне одним из лучших произведений этого рода. Нет равного ему по силе сарказма и пафоса, глубине психологии и красоте слога. Ведь в самом деле человек выигрывает на расстоянии. Полнота обладания — мираж: когда к ней приближаешься, страсти ослабевают. Дорогой, неужели наступит время, когда вы „устанете“ меня любить? Жизненный опыт как будто подтверждает неизбежность этого. Но меня лично всегда возмущал афоризм: „Нельзя желать того, чем обладаешь“. Разве люди принадлежат когда-нибудь друг другу всецело, и разве даже самая тесная близость не предполагает еще большей близости? Что касается меня, то я предпочитаю, чтобы вы разлюбили меня сразу, чем чтобы я вам надоела. Надоесть кому-нибудь — что может быть ужаснее! Это самое унизительное из всех состояний, пагубное по своим последствиям, потому что оно отнимает у женщины душевную энергию, желание совершенствоваться и даже нравиться. Говорят, что страдания облагораживают человека, но только не страдания попранной любви! Эти страдания уничтожают веру в себя и все лучшие качества человеческой души.

Но вы, воплощенная правдивость, вы обладаете всеми достоинствами и вы мой, мой единственный — это самое главное!»

Еще письмо:

«Мой ангел-хранитель!

На дворе весна. Скоро (впрочем, нет, я скажу скоро, когда останется всего несколько минут), скажем — в непродолжительном времени, наступит час свободы.

Где мы с вами встретимся?

Я предвижу, что вы скажете, что это будет неблагоразумно, но если бы все-таки вы оказались к этому времени в Париже! Случайно… Это будет в конце июля. Ведь вам могло бы быть и неизвестно, что я выйду в это время. Во всяком случае, я постараюсь как можно скорее уехать в Тунис и, конечно, уже никогда не вернусь из рая на землю. Не знаю почему, но сегодня мне все время хочется вспоминать, какого цвета ваши волосы. Я знаю, что они белокурые, но термин „белокурые“ имеет столько особенностей и индивидуальных оттенков. Вернее сказать, что ваши волосы цвета спелых колосьев, освещенных солнечными лучами. А какие они густые! Мне ли не знать этого! Бобрик, настоящий бобрик! Взглянуть бы на вас утром! Вероятно, лохматый-прелохматый и такой милый! Нет, лучше не думать…»

Еще письмо:

«Я не докончила письма, это и неудивительно. Но я и не жалею, что написала такое нелепое письмо. Бывают дни, или, вернее, вечера (если говорить точнее), когда я чувствую вас около себя. Я слышу ваш спокойный, низкий, властный голос, который так нравится женщинам и сила которого именно в его спокойствии; я чувствую прикосновение вашей манжеты, и мне представляется, что я черчу своим пальцем на вашей правой руке мои инициалы — клеймо, чтобы все знали, что вы мой, потом черчу ваше имя и включаю все в очертания сердца. Какие глупые фантазии, но как приятно им предаваться! Ведь влюбленные всегда глупы. Это удел тех, которые остаются детьми на всю жизнь или, через любовь, снова превращаются в детей. Вспомните только наши идиотские разговоры, все те бессмысленные вещи, которые мы говорили друг другу! Однако я готова отдать жизнь за возможность возобновить эти разговоры. То, почему влюбленные всегда говорят на своем особом языке, для меня вполне понятно: это изолирует их от остального мира.

Милая Кориан прислала мне сегодня шоколаду; на бумаге, в которую он был завернут, она написала: „И на воле не сладко! Вам осталось всего два месяца и три недели. Скоро можно будет считать неделями. Будьте тверды в вопросе о горячей воде. Мне вас очень недостает, несмотря на то, что я недолюбливаю женщин. Да благословит вас Бог, Кориан“.

К бумаге было приклеено несколько марок, и когда я их отлепила, то под ними оказалась еще маленькая приписка, очень мелко написанная: „Без марок письма не пойдут, а тюремная прислуга так ленива, что не пожелает сходить за марками, даже если вы ей пообещаете пять франков. Так вот на всякий случай…“

Не правда ли, как трогательно и деликатно? Но я не смею писать вам, хотя у меня и есть теперь марки, эти волшебные маленькие кусочки бумаги, которые обладают даром передавать поцелуи… Писать вам было бы неблагоразумно с моей стороны, и я не буду…»

Последнее письмо:

«Я, кажется, заболеваю, дорогой. Это меня нисколько не огорчает, потому что меня переведут тогда в больницу, а я этого очень бы хотела. Мне даже жалко, что я не заболела еще раньше — время прошло бы скорее! Теперь мне остается всего шесть недель. Не думайте, что очень больна, нет: просто маленькая лихорадка и головная боль. Ее бы облегчили прикосновение прохладных рук и опора любящих объятий. Тот кусочек неба, который мне виден в тюремное окошко, сверкает чистой лазурью. Я мечтаю о том, как я буду целовать первые цветы, которые увижу. Думаю, что моя лихорадка — результат томительного ожидания. Я чувствую себя ужасно усталой — мне кажется, что я соскальзываю в царство сна и погружаюсь в забвение. Вероятно, солнце свело меня с ума: оно стоит все на одном и том же месте: на стене камеры… Я прекрасно понимаю, что все это — нервы».


Какова бы ни была причина этого состояния, но оно перешло в беспамятство, и Сару отправили в больницу.

Немедленно явился Лукан. Он добился свидания с тюремным доктором, завел с ним дружеские отношения и даже оказал ему какую-то небольшую услугу.

Этот врач решил, что Лукан любит Сару. Возможно, что он был недалек от истины.

Во всяком случае, Лукан забросил всех своих пациентов и окончательно обосновался в квартире тюремного врача, чтобы иметь возможность самому лечить Сару.

— Я предвидел это, — сказал он однажды своему хлопотливому, но неопытному коллеге, который так и не поверил, что даже такая знаменитость, как Лукан, может предсказывать болезни.

— На основании чего, г-н Лукан, на каком основании?

— Рано или поздно это должно было случиться. Это было неизбежно для женщины ее организации.

Он часами просиживал у постели Сары, прислушиваясь к ее слабому голосу, которым она выдавала свои тайны.

Из-за этого он выхлопотал для нее отдельную комнату.

Он о многом догадывался и сам, но всегда считал свои догадки слишком фантастичными.

Теперь, держа в своих руках бессильную руку Сары, он думал о том, как она должна была любить этого человека. Только безумная любовь способна на такую жертву!

А когда она жаловалась на одиночество и гнет безмолвия, ему хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать.

— Черные чудовища преследуют меня, — шептала Сара, — они подкрадываются ко мне и душат меня, они не дают мне ни минуты покоя…

Потом эти «черные чудовища» превращались в зловещие облака, которые клубились в воздухе и от которых тоже не было спасения. Лукан только теперь понял весь ужас одиночного заключения, даже на один год. Один год! Совсем короткий срок! Но он превращается в вечность для таких нервных субъектов, как Сара.

— Дни уже не дни, — бредила Сара, — день — бесконечность, и он тянется, тянется…

Когда она стала поправляться, он пустил в ход все свое влияние и добился в конце концов того, чего хотел: за две недели до срока он усадил Сару в автомобиль, в котором ждала ее Гак, укутал мехами, пожелал счастливого пути и вернулся в Париж.

Франсуа управлял машиной.

Сара прильнула к Гак и жадно оглядывалась по сторонам: поля, дома, грохот автомобиля, настоящего автомобиля!

Она ухватилась за плечо Гак.

Неужели это правда? Неужели это правда?

Дыхание ее стало прерывистым, слезы градом струились по ее лицу.

— Ваши испытания пришли к концу, дорогая моя, — настойчиво и успокоительно твердила Гак.

В конце концов Сара уснула, прижавшись к ней.

Гак с грустью наблюдала за своей госпожой. Как она исхудала! Ресницы казались слишком тяжелыми для бледных век, пронизанных синими жилками.

— Испытания кончены, — еще раз повторила Сара для своего собственного успокоения.


Автомобиль остановился. Лукан все обдумал заранее, не упустив из виду ни одной мелочи.

Сара провела свою первую свободную ночь в квартире одного из его друзей, который был в отсутствии и прислуга которого ничего не знала и была воплощенной деликатностью.

Гак наслаждалась.

Она ухаживала за Сарой с таким вниманием и искусством, перед которым побледнело бы даже искусство рабов римских патрициев.

Она расчесала и надушила ее волосы, потом связала их широкой лентой и сделала прическу, которая всегда казалась ей самой подходящей.

Она едва удержалась, чтобы не позвать Франсуа посмотреть Сару в постели.

— Все-таки не годится, — решила она с сожалением.

Но как только Сара уснула, она спустилась вниз, чтобы побеседовать с Франсуа.

Вильям, который тоже проделал путешествие в своей корзиночке, присутствовал при их разговоре.

— Ну, как дела, мадемуазель?

— Мерси, мсье, — любезно ответила Гак, немилосердно коверкая французские слова.

— Завтра мы будем уже в Боне, в четверг, если все будет благополучно, — в Бурге, а в пятницу — дома, в Латрез. Вы одобряете мой план, мадемуазель?

— Вполне, только не надо ехать слишком скоро.

— Само собой разумеется. Впрочем, вы сами убедитесь, как благотворно подействует на миледи горный воздух.

— Будем надеяться, — с сомнением вздохнула Гак.

— Какое у вас доброе, чувствительное сердце, мадемуазель!

— Благодарю за комплимент, мсье, — с достоинством ответила Гак.

А так как Франсуа продолжал смотреть на нее с нескрываемым восхищением, она смутилась и инстинктивно почувствовала, что наступило время, когда ей понадобится весь ее женский такт; но вместе с тем она почему-то не хотела прийти ему на помощь.

Чтобы выйти из затруднительного положения, она направила свое внимание на Вильяма, уверенная, что маленькое животное выручит ее в этих исключительно романтических обстоятельствах.

Вильям был снят с колен Франсуа, где ему было так удобно, и подвергся длительным ласкам Гак.

Он терпеливо вынес это бурное выражение любви, потом мягко, но решительно высвободился из объятий Гак, подошел к Франсуа и положил лапу ему на колени; Вильям понимал затруднительность положения и сочувствовал Франсуа.

— Как ты думаешь, Вильям, какого она о нас мнения? — спросил Франсуа.

— Самого хорошего, — воскликнула со смехом Гак.

— Ну, а если и я… впрочем… — Франсуа ужасно путался, но выражение, с которым он говорил, было красноречивее всяких слов, — ну, а если и я, Эмили.

— Убирайтесь, — прошептала Гак, делая последнюю попытку обратить на себя внимание Вильяма, но Вильям, хотя и не отличался чувствительным сердцем, был, во всяком случае, джентльменом: он вскочил с места и убежал.

Франсуа подвинулся к Гак.

— Я и так убрался, милочка, — сказал он нежно, — мне некуда больше идти, кроме этого направления.

И он неожиданно обнял ее за шею.

— Вот это направление, дорогая.

Возвратившийся Вильям был поражен тем равнодушием, с которым его встретили.

Вильям вообще отличался глубоким сознанием своего собачьего достоинства.

После приветливого тявканья, имевшего целью привлечь внимание этих двух существ, которые были обязаны о нем заботиться, он не стал больше настаивать и преспокойно отправился в комнату Сары.

Дверь оказалась открытой; Вильям не вытер лапы о половик: если другие не исполняют своих обязанностей, и он вправе пренебречь своими.

Он вспрыгнул на кровать, хладнокровно взглянул на грязные следы, которые оставили его лапы на шелковом одеяле, уткнулся в него носом и закрыл глаза.

Гак получит выговор за эти пятна; Вильям чувствовал, что он отмщен.


Читать далее

ГЛАВА XXII

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть