СУМЕРКИ

Онлайн чтение книги Жан Баруа
СУМЕРКИ

"... подобен тому, кто в поисках пути следовал бы за светом, источник которого находится в его собственной руке..."

Андре Жид.

"... Не гаси коптящий фитиль... Ведь запах его тоже помогает нам не сбиться с пути..."

Ибсен.


I. Баруа вновь поселяется в Бюи; аббат Левис наносит ему первый визит 

Бюи, старый дом семьи Баруа.

Первые летние дни.

Десять часов утра.

Комната Сесили.

Она собрала сюда всю мебель из маленькой гостиной г-жи Пасклен.

Сесиль сидит за письменным столом. Черное платье. Волосы гладко причесаны. Перед ней - раскрытая расходная книга. Рядом - тетради с надписями на обложках: "Пожертвования", "Гардеробная".

Сесиль. Войдите...

Входит Жан.

Она заканчивает подсчеты, прикладывает промокательную бумагу и поворачивает голову. Сердечная улыбка.

Как вы себя сегодня чувствуете? Жан. Недурно. Сесиль. Чудесная погода...

Жан подходит к окну. Подоконник теплый. Двор залит светом.

Жан. На солнце сейчас, верно, хорошо...

Привычным движением Сесиль складывает тетради. Затем прикалывает шляпу к волосам и берет под мышку одну из тетрадей.

Сесиль. Мне надо отнести ее аббату Левису.

Жан спускается по лестнице вслед за нею. Дверь вестибюля открыта; от ярко освещенного солнцем крыльца рябит в глазах.

Жан, зажмурившись, делает несколько шагов. Солнце жжет ему плечи.

Первые пионы, первая земляника; зеленые виноградные лозы обвивают беседку.

На колокольне пробили часы.

Он поднимает глаза; взгляд его скользит по выкрашенной охрой каменной стене и теряется в глубокой синеве небес - в безбрежном куполе.

Он медленно подходит к стоящей в беседке скамье. Садится и откидывает руки на теплую спинку скамьи так, чтобы щедрый солнечный свет заливал все его тело. Кисти рук розовеют на солнце. Блаженное умиротворение.

Он думает:

"Вот я сижу здесь, среди этого великолепия весны... Я его не понимаю. Но оно овладевает мною, подчиняет меня себе.

Существуют, должно быть, целые миры идей, в которые наша мысль еще не отваживалась проникать... Идей, которые выходят за рамки наших представлений о душе, о боге; идей, которые могла бы примирить наши противоречия... Ах!.. "

Прошло несколько минут.

Жан медленно поднимается по ступенькам крыльца. Звук колокольчика у калитки. Во дворе появляется незнакомый аббат; увидев Жана, он подходит к нему.

Жан. Госпожа Баруа только что ушла, сударь. Священник в нерешительности.

Аббат. Разрешите представиться: аббат Левис.

Жан (с крыльца). Госпожа Баруа будет весьма огорчена. Насколько мне известно, она пошла к вам.

Аббат (делает жест, который должен, видимо, означать, что г-жа Баруа и ее благотворительная деятельность сейчас его мало занимают). Если бы я не воспользовался этим случаем, сударь, я бы себе этого никогда не простил... Я лишь недавно прибыл в Бюи. Но с тех пор, как живу в одном городе с вами, я все время испытываю желание нанести вам визит.

Жан слегка наклоняет голову.

О, я знаю, что вы живете очень замкнуто. Но, быть может, то обстоятельство, что в течение двенадцати лет я был если не одним из ваших подписчиков... (указывает на свою сутану) то во всяком случае одним из ваших читателей, дает мне некоторое право нарушить ваше уединение...

Жан (изумленно). Вы читали "Сеятель"?

Аббат. Регулярно. (Опустив глаза.) И, если можно так выразиться, даже сотрудничал в нем, посылая в редакцию письма без подписи, которые вы неоднократно помещали...

Жан (спустившись на две ступеньки). В самом деле? А я и не подозревал... Но я вас держу на солнце, вы стойте... Не угодно ли вам зайти в дом на минуту? Госпожа Баруа, верно, скоро придет.

Баруа вводит аббата в бывшую гостиную, которая служит ему теперь кабинетом; стоящая здесь мебель, подобно обломкам кораблекрушения, напоминает о его

прежней деятельной жизни: книжные шкафы, письменный стол и стоящий на камине в полном одиночестве "Пленник" Микеланджело, скорбный и навсегда застывший в своем усилии освободиться. Аббат Левис - высокий, худой человек. Правильные черты лица, которое время от времени бороздит нервный тик. Желтая, морщинистая кожа. Взгляд то рассеянный, то пристальный. Подвижный рот, губы при попытке улыбнуться складываются в печальную гримасу.

Жан (заинтересованно). Я так удивлен, что среди наших корреспондентов был священник!.. С каким же настроением вы читали наш "Сеятель"?

Аббат. Я принимал его чаще всего со значительными оговорками, но всегда с интересом, а нередко с сочувствием.

Жан делает жест, выражающий удивление.

Разве вы не считаете, что человеку, достигшему определенного уровня мышления, решившему уважать истину и следовать велениям совести, трудно оставаться на своих позициях, не будучи одновременно хоть немного на стороне... своих противников?

Жан, не отвечая, внимательно смотрит на него.

(После непродолжительного молчания.) Вашим преемником сделался господин Брэй-Зежер?

Жан. Нет. Некий молодой человек по фамилии Далье, настоящий сектант. Но это лишь подставное лицо Зежера, который всегда предпочитал оставаться в тени.

Аббат. А вы уже не имеете совсем никакого отношения к журналу?

Жан (резко). О нет, никакого! И поверьте, я решительно не одобряю того все более и более анархического направления, которое они придают журналу!

Аббат молчит.

Кстати, я окончательно порвал с ними всякие связи. (Беря с этажерки брошюры.) Мне, по привычке, присылают новые номера, но, как видите, я теперь даже не разрезаю их... К чему? Все, что они пишут, меня раздражает!

Он хмурит брови и небрежно разбрасывает по столу номера журналов; затем решает переменить тему разговора.

Сейчас я переписываюсь только с Марком-Эли Люсом и с Ульриком Вольдсмутом: с ним я дружу еще со времен моей трудной молодости.

Аббат. Химик?

Жан. Вы его знаете?

Аббат. Я читал его книгу.

Жан довольно улыбается.

Жан. Да, это прекрасный человек! Вот уж тридцать лет, как он занимается проблемой происхождения жизни... Ищет без устали тридцать лет...

Аббат (оглядывается). Ну... а вы? Вы тоже все еще работаете?

Жан (пожимая плечами). Нет: просто нахожу себе какие-нибудь занятия... Сейчас перевожу - для себя - дневник одного англичанина, мистика... (Горестная улыбка.) Я не сразу привык к этой жизни моллюска... Но здоровье больше не позволяет мне заниматься чем-нибудь серьезным. Вот так я и прозябаю, принимая всякие меры предосторожности: зимой у камина, летом на солнышке... (Блеск его глаз противоречит этим словам о покорности судьбе.) Что делать, господин аббат, такова жизнь...

Он поднимает несколько экземпляров "Сеятеля", затем по одному снова бросает их на стол.

Да, молодые быстро выбивают нас из седла! Пауза.

(Опустив голову.) Видите ли, общество бывает слишком сурово к неудачникам... Правда, их усилия не приводят к непосредственным результатам, но ведь нельзя же их считать совсем бесплодными... А? Ни одно усилие не пропадает...

Аббат (удивленно). Надеюсь, вы не имеете в виду свой личный опыт?

Жан с благодарностью улыбается. Аббат с любопытством смотрит на этого неведомого ему Баруа.

Жан (после нескольких минут размышления ему снова пришла в голову привычная для него неотвязная мысль). Я слишком долго верил, будто наука сама по себе может установить между людьми мир, единство... Но это не так.

Аббат (осторожно). Тем не менее... если рассматривать этот вопрос лишь с точки зрения сближения народов, то наука меньше чем за сто лет сделала почти столько же, сколько христианство за двадцать веков!

Жан. Пустяки!.. А каковы практические результаты: что от этого получил народ? Бескрылый материализм, лишенный всякой красоты... а главное, бесплодный...

Аббат колеблется. Ведь не ему же в конце концов защищать дело науки...

(Рассеянно.) Это, по-видимому, доказывает, что человек, в сущности, не живет одним только трудом, одними поисками истины. Ему нужны и праздники: не так уж важно, как все это формулируется...

Аббат (с неожиданной страстностью). Да, формулы не имеют значения ведь нет еще ни одной, столь всеобъемлющей, которая вобрала бы в себя все совершенство, всю бесконечность, всего бога... Это, в конечном счете, лишь различные наименования того, что в равной степени привлекает все сердца!

Жан внимательно смотрит на него.

Жан. Значит, если я правильно вас понимаю, вы, католический священник, не осудили бы бесповоротно того, кто на протяжении всей своей жизни предпочитал свои определения вашим?..

Аббат (непроизвольно). Нет.

Несмотря на кажущееся безразличие тона Баруа, аббат почувствовал тревогу, с которой был задан вопрос. Молчание.

Мне вспоминается действующее лицо одной скандинавской пьесы, говорившее...

Он встает: входит Сесиль. Она старается не показать своего удивления.

Я не хотел вас утруждать, сударыня, и пришел сам, но, как видите, опоздал.

Сесиль (передавая ему тетрадь). Я подытожила наши счета.

Она чувствует неловкость оттого, что ей приходится разговаривать при Жане, в этой негостеприимной комнате, куда она никогда не заходит.

Мне надо было бы также решить с вами некоторые вопросы, связанные со сбором пожертвований для школ... Не угодно ли вам подняться ко мне на минуту?

Аббат. Я следую за вами. (Жану.) Прошу простить меня, господин Баруа, что я злоупотребил...

Жан (непосредственно). Ваш визит доставил мне большое удовольствие.

Сесиль вышла, не закрыв за собою дверь.

(Меняя тон.) Вы так и не сказали, что говорил ваш скандинав...

Аббат. "Что касается веры, то это дело господа бога. Наш же долг - в том, чтобы быть искренними..." [Бьернстерне Бьернсон "Свыше наших сил". - Прим. автора]

Жан. Прекрасные слова...


II. Дневник аббата Левиса; религиозная эволюция Баруа 

12 октября (после долгой беседы с г-ном Баруа).

"Я шел к нему, охваченный чувством недозволенной симпатии: я шел к полемисту, имя которого было для меня символом вольнодумства. Я шел к нему, как к единственному человеку, с которым мог бы поговорить о том, что меня так тревожит.

А нашел бедного человека, еще более несчастного, чем я, еще более раздираемого противоречиями, еще более жалкого!

Я не сразу понял, каким он стал.

Из скромности я посещал его довольно редко; но он сам посылал за мной; без определенной цели, просто так, чтобы повидаться. Я замечал, что он все время стремится обсуждать со мной вопросы религии. Я не избегал этих тем; я также не очень старался скрыть от него, в каком тяжелом душевном состоянии я пребываю. Но он, по-видимому, не сумел разглядеть во мне человека: он видел только священника; и привлекал его ко мне только мой сан. Он, однако, не изменил своего воинственного отношения к католицизму. Он все время противопоставлял моим доводам доводы научного характера, значение которых было мне так хорошо известно: это-то и служило причиной моих мук; но приводил он эти доводы как бы с оговорками, словно ожидал, что они будут опровергнуты. Что я и делал, не задумываясь.

Понемногу я стал понимать его состояние. Физически его подтачивает туберкулез легких в той форме, в какой он бывает у стариков: этого человека можно принять за привидение. Глаза его лихорадочно блестят, почти каждый день его изнуряет жар, а периодически обостряющиеся воспалительные процессы еще больше разъедают его и без того поврежденные легкие. Но душевное его состояние еще хуже: его грызут сомнения в правильности того, что он почитал истиной, и страх смерти. Он цепляется за свои прошлые убеждения, но теперь они лишь наполняют его сердце тоскою.

Я думал, что найду в нем советчика, но, оказывается, не он мне, а я ему прихожу на помощь.

Я не пытаюсь уклониться от столь неожиданной для меня обязанности, но как все это трагично!.. Почему так случилось, что привести к богу этого атеиста призван священник, чье сердце исполнено мучительной тревоги, священник, которого вот уже десять лет раздирают сомнения?

Быть может, это так и нужно, быть может, я лучше чем кто-либо подготовлен к исцелению его раны?

Я вложу в это всю свою душу и позабочусь, чтобы он цаже не заподозрил никогда, какими дрожащими, какими неуверенными руками я приобщаю его к богу, которого он ищет!"

2 ноября.

"Когда несколько дней подряд у него держится нормальная температура, мозг его начинает работать с ужасающей ясностью.

Сегодня он странно поглядел на меня и сказал: "Временами, вот сейчас, например, я словно раздваиваюсь, причем одна часть моего существа судит того, кем я стал сейчас, так, как я делал это пятнадцать лет назад... И тогда я спрашиваю себя, не был ли я от века осужден на порабощение?"

Говоря это, он указал на стоящую на камине гипсовую статуэтку Микеланджело. "Посмотрите на него! Он не в силах высвободить рук!.. Может быть, и мои усилия в течение многих лет были лишь видимостью освобождения..."

10 ноября.

"Сегодня утром он сказал:

"Я устал оттого, что наука все отрицает! Делает она это не более убедительно, чем те, кто утверждает. Но ваш религиозный догматизм претит мне не меньше. Я знаю, чего он стоит: я довольно долго находился под его властью!"

16 января.

"Я застал его в постели, в полном унынии.

На кровати у него лежал только что полученный номер "Сеятеля". Он раскрыл журнал. На последней странице в отделе хроники была помещена заметка под заголовком "Вновь обращенный" и несколько язвительных строк по его адресу. Он пожал плечами, но я почувствовал, как глубоко он уязвлен.

Однако говорить об этом он не стал... Мы беседовали обо всем понемногу.

Когда я уже собрался уходить, он посмотрел на меня и, помолчав, сказал: "Я, в сущности, мистик... И все же я ни во что не верю..."

Я ответил ему: "Вы ни во что не верите? Люди всегда во что-нибудь верят. Каждый таит в глубине души своего бога, к которому он постоянно с благоговением прибегает, в руки которого отдает себя".

Но он мрачно покачал головой: "Нет, говорю вам, я ни во что не верю... Я брожу в потемках, мне хотелось бы..." Он понизил голос, но мне показалось, будто я расслышал: "... душевного покоя... перед смертью".

25 января.

"Мне удалось вернуться к этой теме. Мы снова заговорили о доказательствах существования бога.

Он сказал мне: "Ваши доказательства ничего не доказывают, разве только то, что вы, Левис, веруете в бога... Ни о чем другом они не свидетельствуют. Разве были бы среди людей атеисты, если бы подобные доказательства чего-нибудь стоили?"

Я возразил: "Но ведь настоящих атеистов не существует! Вы сами никогда не переставали быть верующим! Ваша вера в прогресс, в будущее науки, даже ваша вера в торжество атеизма - все это своего рода религия.

Вы верите, что природе свойственна какая-то цель, вы верите в извечный порядок ее законов; этот-то порядок и создал человеческое сознание, ваше сознание, и тем самым внес во вселенную идею справедливости: порядок этот и есть бог!"

Он размышлял несколько мгновений, а потом сказал: "Согласен. Но только это - бог неопределенный. У вас же бог определенный. Вот тут-то и начинаются суеверия".

Что мог я ему ответить?"

7 марта.

"Всякий раз, когда я ухожу от него, я упрекаю себя в том, что не сумел почерпнуть в своей пошатнувшейся вере нужный тон, нужные доводы. И всякий раз, когда я вновь вижу его, я бываю поражен тем, какое неожиданное впечатление производят на него мои равнодушные слова.

Не то чтобы он был убежден моими доказательствами. Но они служат каким-то ответом на встающие перед ним трудные вопросы. Я заметил, что хуже всего молчать; всем его нападкам надо противопоставлять какие-нибудь возражения, пусть даже шаткие. Он больше всего нуждается в решении вопроса простом, определенном, а главное, категорическом.

Сейчас, лучше чем когда-либо, я понял, что вера - это не только акт ума, не только система убеждений, но еще и состояние души, акт воли, стремление довериться и подчиниться".

19 марта.

"Евангелие приобретает большое значение в его духовной жизни. Он часто приводит оттуда выдержки, У него появилась привычка ежедневно прибегать к евангелию, как к единственному источнику поэзии, дающему ему удовлетворение.

Вообще же он читает мало, и с каждым днем все меньше и меньше. Когда я прихожу, он обычно сидит один в своем кабинете, придвинув кресло к камину; на коленях у него - неразвернутая газета".

3 июня.

"До сих пор я приводил ему, главным образом, доводы нравственного характера, по которым следует веровать: потребность в утешении; необходимость конечной справедливости, возмещения за страдания; желание чем-то руководствоваться в жизни.

Он необыкновенно чувствителен к красоте христианской жизни; я и привожу ему все больше примеров такой жизни. Тогда он смотрит на меня с выражением зависти своими стеклянными глазами. На днях он сказал мне: "Одной этой красоты было бы достаточно для оправдания веры, если бы плод сам по себе мог оправдывать дерево... Впрочем, быть может, это доказуемо?.. "

Сегодня наша беседа была особенно оживленной. Сейчас, с наступлением первых теплых дней, когда он может выходить на воздух, он чувствует себя бодрее. Мы гуляли с ним на солнце и разговаривали. Он просил меня уточнить некоторые догматы и был, видимо, поражен, узнав, что различные элементы, из которых состоит богословие, весьма неравноценны, что не следует смешивать основные, сравнительно немногочисленные догматы религии с теми предписаниями, которые обычно принимаются на веру; что, собственно говоря, существует много вопросов (например, эффективность индульгенций), по которым католики имеют право придерживаться совершенно различных точек зрения. Я сказал ему даже, что положения христианской религии о чистилище и аде значительно менее категоричны, чем это обычно полагают, и что даже самые ортодоксальные католики могут широко их толковать.

Чувствуя, как успокоительно действуют на него мои слова, я, незаметно для самого себя, быть может, несколько увлекся. (Впрочем, мне кажется, я не выходил за рамки того, что допускается современными апологетами религии.)"

28 июня.

"Я ушел от него сегодня с тяжелым сердцем. Он пробудил во мне невыразимую жалость.

Он лежал в постели, обессиленный поднявшейся у него ночью температурой. Из-за дождливой, гнилой погоды, стоящей вот уже целую неделю, у него появился пугающий его слабый кашель.

Госпожа Баруа сказала мне, что у врача это не вызывает особой тревоги и он надеется, что за лето кашель пройдет. Но на изможденное лицо Баруа трудно было смотреть. Он сказал мне с дрожью: "Ах, сегодня ночью мне показалось, будто я умираю"; потом, с тоской в голосе признался: "Я боюсь смерти..."

Никогда еще он прямо не касался этой темы.

Я смотрел на него, чувствуя, как мне передается его ужас, и стараясь не показывать этого. Я стоял возле его кровати. Он держал мои пальцы в своей руке.

"Впервые я почувствовал этот страх здесь же, во дворе... у гроба бабушки, - продолжал он. - Мне было тогда одиннадцать или двенадцать лет, перед тем я сильно болел. Я стоял перед катафалком, смотрел на цветы, на свечи и вдруг сказал себе: "А что, если ее совсем, совсем, совсем нет?.. "

Он добавил каким-то странным голосом: "Что такое смерть? Распад существа, которое и есть "я", существа, которое мое сознание объединяет в единое целое... Но тогда, значит, исчезновение сознания, души?.. "

Говоря это, он смотрел на меня. Я чувствовал, что он дошел до такой степени душевной слабости, когда человек в силах выносить лишь утешительные гипотезы.

Никогда прежде я не ощущал с такой остротой могущественную силу священнического сана, которым я, недостойный, облечен..."Да если бы я не был абсолютно уверен в том, что нас ждет загробная жизнь, - вскричал я страстно, - то, как бы я ни старался забыться, мысль о смерти парализовала бы все мои силы! Но вера в бессмертие - составная часть моего сознания, и все, что пытаются ей противопоставить, - лишь возражения, которые легко опровергнуть!"

Не выпуская моей руки, он слушал меня в такой тревоге, что на него больно было смотреть, Я продолжал: "Что такое мое сознание? Неужели просто деятельность нервной системы, мозга? Мозг, нервы, жизнь, смерть, - но разве вы не видите, что все эти слове заключают в себе одну и ту же тайну? Это лишь ярлыки, а вовсе не объяснения!

Я ощущаю в себе нечто божественное, какое-то чувство совершенства, то, что не может быть всего лишь результатом деятельности моего несовершенного и тленного мозга. Я ощущаю в себе наличие идеальной жизни, которая не может зародиться ни в одной части моего тела. Я ощущаю в себе наличие двух видов совершенно различных связей с внешним миром: связи с миром материальным, осуществляемые через посредство моих органов, и связи с духовным миром. Смерть, приводящая к распаду материальных элементов, полностью уничтожает первую категорию связей; но она не уничтожает второй. И вот на этом-то я и основываю свою веру в то, что мое духовное "я" будет продолжать жить".

И тогда он сказал, медленно подбирая слова, устремив на меня взгляд, моливший о решительном ответе: "Но... ведь сознание существует лишь при этой двойной форме связей... Что это за сознание, которое более не имеет связей с материальным миром?"

Я пробормотал: "Обладать отчетливым представлением о будущей жизни не так уж важно; главное - быть уверенным, что она существует!"

Он отпустил мою руку.

Я понял, что мой ответ его глубоко разочаровал. Жалость заставила меня сделать еще одно, последнее усилие.

Я наклонился к нему и, отвечая скорее на его мысли, чем на слова, проговорил: "Вы жаждете уверенности. Но коль скоро слабость нашего интеллекта не позволяет вам обрести непреложную истину, почему бы вам не попросить ее у бога?"

Он сделал жест, выражавший отчаяние.

Я продолжал: "От меня, священника, вы можете услышать только рассуждения, А бог может осенить вас благодатью!.. " Потом, стараясь сказать это как можно авторитетнее и убедительнее, я добавил; "Надейтесь, надейтесь... Не противьтесь вере... Откройте свое сердце, не сжимайте его, дайте проникнуть туда бесконечной любви утешителя..." И взяв со стола евангелие, я нашел то место из апостола Марка, где говорится; "Царствие божие, подобно тому, как если человек бросит семя в землю, и спит, и встает ночью и днем, и как семя всходит и растет, не знает он".

По мере того как я говорил, напряжение на лице его слабело и написанная на нем тревога исчезала. Он запрокинул голову и заплакал.

Я не мог отвести взгляд от его лица. Так вот к чему привели порывы такой жизни! Ему изменило изнуренное тело: на полпути оно отказалось служить... Ему изменила мысль, которая несла его на своих крыльях к недостижимой цели... Да, измена, полная измена!"

В тот же вечер.

"Как прекрасна религия, которая приносит облегчение при подобных страданиях! Она одна дает мужество жить и умирать, превращая ужас перед тайной в величайшую притягательную силу... Почти все мы гораздо больше нуждаемся в душевном мире, чем в истине; религия лучше, чем наука, насыщает душу. И как прекрасна миссия того, кто несет людям надежду.

Нет, я не покину церковь. Я не лишусь ее. Я не смог бы жить без нее... Как можно отказаться от священной традиции, которая сделала человека таким, каким мы его видим?

Я был просто безумцем! Покинуть религию за то, "то она отстает от науки? Я ни во что не ставил эту привязанность сердца, которую никакая воля не могла бы разорвать!

Конечно, мне и сейчас так же трудно, как год назад, принимать догматы в их буквальном значении. Но я чувствую, что только под их сенью я могу создать для себя нечто цельное, обрести душевное равновесие.

Чтобы я мог жить дальше, мне придется отныне довольствоваться скорее духом, нежели буквой религии. Я, как и прежде, убежден в действенном моральном значении веры.

О, я слишком много душевных сил отдал церкви, слишком хорошо постиг душевные муки масличной рощи! Церковь причинила мне столько страданий, заставила пролить столько слез и столько принесла мне добра...

Я связан с нею неразрывными узами..."


III. Обращение Баруа 

Конец июля.

Утро.

Аббат Левис проходит быстрым шагом через двор. На лице его - сильное волнение.

Сесиль ждет его. Не в состоянии выговорить ни слова, она лишь сжимает его руки; глаза ее наполняются слезами.

Аббат быстро поднимается по лестнице. Жан живет сейчас в той комнате, где умер его отец. Он лежит вытянув руки; у него умиротворенное лицо.

Заметив аббата, он улыбается.

Жан. Спасибо, что вы тотчас же пришли. Я не мог больше ждать...

Улыбка - радостная, доверчивая, необычная. Благодать сияет сегодня у него на устах, во взгляде...

Аббат все понимает; сердце его сильно бьется, руки дрожат; исчезают все сомнения, подтачивающие его веру, в одно мгновение - и на одно мгновение он вновь становится тем ревностным священнослужителем, каким был прежде.

Он подходит к Жану и берет его за руку.

Аббат. Расскажите мне все... все...

Взгляд Жана устремлен сквозь открытое окно вдаль; потом он медленно переводит его на аббата.

Жан. Что Произошло? (Он силится восстановить в памяти свои сновидения.) Дайте мне припомнить... Вчера вечером мы встретились с вами в доме священника, не так ли? Но вы ничего не заметили, а я ничего не мог вам сказать... У тела бедного аббата Жозье (взгляд его светлеет) я со всей определенностью ощутил, что у человека есть душа!

Аббат вздрагивает.

Я сидел возле ложа усопшего и не мог оторвать глаз от окаменевших черт его лица; я старался отыскать сходство с прежним Жозье, но обнаружил какое-то существенное различие, в причинах которого не мог разобраться Я думал, с чем же это можно сравнить. "Это тело, - говорил я себе, - подобно пустому футляру..." Пустому! То было для меня откровением: вот лежит тело, но оно уже ничто. Почему? Потому что оно лишилось того, что делало его одушевленным... Наступил страшный час разъединения; то, что превращало это тело в человека, в личность, исчезло, ушло куда-то! И насколько прежде мне казалась необъяснимой идея бессмертия души, настолько теперь мне кажутся нелепыми все возражения ее противников.

Да, душа существует! Мне достаточно было бросить один взгляд на ложе, чтобы убедиться в том, что душа оставила это тело, чтобы поразиться элементарной и несомненной очевидности этой истины!

Аббат лихорадочно сжимает его руку.

У меня начались боли; но я боролся с ними, чтобы не прерывать этого пребывания возле усопшего, которое открывало передо мной перспективу вечной жизни... Наконец слуга увел меня домой Он тотчас же уложил меня; начался ужасный припадок Удушье, перебои в сердце, я задыхался... Я решил уже, что пришла смерть. Тогда я воззвал к богу, вложив в молитву все силы души: но я чувствовал, что он не внемлет моей мольбе... Мне захотелось остаться одному. Жена не хотела покидать меня; я упросил ее уйти. И снова я пытался молиться, но не мог... Наконец боли утихли, я почувствовал значительное облегчение. Но я был так слаб, так слаб... Я чувствовал себя таким бессильным, ничтожным, почти бесплотным... Я был уверен, что умираю... Ах, какая это была ужасная ночь! Голова моя пылала, а сердце оледенело, сжалось, как будто на него давил мрак... Мозг работал, но вхолостую... Меня раздирали противоречивые ощущения: я старался молиться, делал отчаянные усилия для того, чтобы привлечь к себе внимание бога; но после каждого порыва какой-то внутренний голос твердил мне: "Нет, нет, нет... Никто тебе не ответит!.. Никто... Ты же сам видишь, что никого нет..." (Говорит медленно, без горечи, оставляя свою руку в руке священника и не отводя взгляда от утреннего неба.) Я был так слаб, что потерял сознание и, наверно, уснул. Но и во сне я непрерывно чувствовал, как где-то надо мной разыгрывается борьба, и во мне жила смутная уверенность, что воля божья в конце концов одержит верх. Потом мне показалось, будто я слышу чей-то голос, я раскрыл глаза. Мне даже почудилось, будто я слышу свое имя, и я спросил: "Кто здесь?" - думая, что то был голос жены... Но я был один в комнате. Я долго спал. Стало светать. Из кабинета доносилось дыхание слуги. В последнее время я сплю тяжелым сном и с трудом просыпаюсь; а тут я сразу почувствовал, какая у меня ясная, удивительно ясная голова, и испытал какое-то чудесное облегчение. Тогда я снова попытался молиться. Голос, который раньше твердил: "Нет, нет..." умолк. Ощущение беспомощности, ужасное чувство небытия уступили во мне место какой-то неопределенной уверенности, вере... Я ощутил чью-то поддержку, нечто вроде любви к себе... (Радостная улыбка.) Не знаю, как объяснить вам это... У меня было такое впечатление, будто я пробуждаюсь после многолетнего летаргического сна... Будто я выхожу из туннеля и снова вижу свет, начинаю поистине новую жизнь!.. Я испытывал огромное внутреннее счастье... А главное, такую умиротворенность... такой покой... Я чувствую, что мне нечего больше искать, что воля как бы растаяла и я с наслаждением стану подчиняться, что все вокруг ясно, все чисто... Все обрело смысл!..

(Поворачивает голову. Взгляд его встречается со взглядом аббата, который склонил над ним исполненное тревоги лицо. Жан воздевает руки.) И тогда я послал за вами, друг мой, чтобы исповедаться...


IV. Последний визит Люси в Бюи 

Слуга вводит Марка-Эли Люса в гостиную, в доме Баруа, в Бюи; там уже находится аббат Левис.

Аббат (идя навстречу). Госпожа Баруа поручила мне, сударь, предупредить вас, что наш больной не совсем еще оправился после последнего приступа... Он нуждается в бережном отношении...

Люс (встревоженно). Но я прошу только разрешить мне пожать ему руку. Если вы полагаете, что разговор...

Аббат (смущенно). Нет, сударь, я не думаю, что разговор с ним... на обычные темы... Словом, о том, что не требует умственных усилий...

Снисходительная улыбка Люса, в которой угадывается также и горечь.

Люс. Вы можете успокоить госпожу Баруа, сударь... Жан сообщил мне о своем обращении в католическую веру; я приехал не для того, чтобы спорить с ним...

Аббат краснеет. У него нервный тик.

(Холодно.) К тому же, у меня мало времени: я собираюсь уехать отсюда трехчасовым поездом.

Аббат (поспешно). До вокзала отсюда недалеко, если идти напрямик... Хотите, я сам покажу вам дорогу.

Жан решил подняться с постели. Он попросил, чтобы ему помогли одеться и сесть за письменный стол, который теперь находится в спальне, так как он уже не спускается вниз.

Костюм черного сукна, застегнутый на все пуговицы, висит на нем, как на вешалке. Он похож сейчас на мертвеца, которого обрядили для похорон: шея торчит из воротника; кожа на черепе натянута; на впалых щеках - редкая бородка; губы плотно стиснуты; ногти - желтые, роговидные.

Когда Люс входит, Баруа старается угадать по выражению его лица, до какой степени болезнь изменила Жана. Но Люс приближается к нему, безмятежно улыбаясь.

Жан (сразу же). Вы хотите знать, как это произошло, не правда ли?

Люс не понимает его. Какой слабый и хриплый голос... Жан поднимает небольшое распятие, лежащее на его опустевшем письменном столе рядом с носовым платком.

Неловкое молчание.

(Упрямо.) Как это произошло? Я и сам не знаю... Но ведь это не первые "как" и "почему", на которые мы не в силах ответить! (Странно улыбается) Invocavi et venit in me spiritus sapientiae [Я воззвал, и дух мудрости вошел в меня (лат.)]. Уже давно я не верю ни в какие идеи...

Люс (уклончиво). Да, к вере нас приводит сердце...

Жан. Ах, друг мой, как это хорошо... Чувствуешь, что ты, наконец, проникаешь в жизнь, начинаешь видеть мир изнутри... (Быстро, словно опасаясь возражений.) И потом, нам нужно какое-то практическое решение...

Люс смотрит на него с доброй снисходительной улыбкой.

Жан еще глубже ушел в кресло. Глаза его своей неподвижностью напоминают стеклянные глаза, вставленные в восковую маску.

Люс вспоминает прежнего Баруа, который спорил, твердо стоя на широко расставленных ногах, склонив голову набок и высоко подняв брови...

Жан смотрит на него и вдруг начинает едва слышно хихикать.

Мне жаль вас, мой бедный друг... Вы все еще сопротивляетесь... Боретесь...

Люс удивлен; он мягко протестует. Но Жан упрямо продолжает усмехаться.

Вы боретесь, как это делал и я... Мне это знакомо... (Пожимая плечами.) К чему? Вы отлично знаете, что придете к тому же... (Хватает распятие и вновь поднимает его.) Видите, я покорился необходимости умереть, чтобы жить потом возле него!

В его голосе слышна тоска. Люс смотрит на него с состраданием: он сам стоял

уже на самом краю бездны и не может презирать тех, у

кого, при виде ее, начинает кружиться голова. Но ему

нечего сказать Жану. Проходит несколько минут. Люс встает. Жан расстается с ним почти без сожаления. Между его нынешним душевным равновесием - верой - и его

прошлым лежит слой новых впечатлений. Он пожимает протянутую руку. Люс очень бледен.

Жан. Да, старый друг, мы оба сеяли сомнение в душах людей. Да простит нам бог...

С тяжелым сердцем Люс спускается по лестнице.

Когда он входит в гостиную, в другом ее конце мелькает юбка поспешно удаляющейся женщины.

Люс (аббату). Могу я засвидетельствовать свое почтение госпоже Баруа?

Аббат. Не думаю, что госпожа Баруа уже вернулась... К тому же, если вы хотите пойти на вокзал пешком, то нам уже пора...

Люс не настаивает. Погода стоит сухая и очень холодная. Как только они выходят на улицу, аббат оборачивается к Люсу.

Ну, как вы его нашли?

Люс чуть замедляет шаг, смотрит на аббата, потом продолжает идти с прежней скоростью. Он не считает нужным скрывать от этого священника свое впечатление, как он скрывал это от Жана.

Люс. Он неузнаваем... От его интеллекта ничего не осталось: вся его духовная жизнь заключается сейчас в слабых проблесках чувствительности...

Аббат (протестующе). Вы ошибаетесь. Поверьте, он долго спорил с самим собою, прежде чем нашел свой путь!

Люс (с горечью). Спорил? Но он был уже не способен на это еще тогда, когда уезжал из Парижа! (Медленно и внушительно.) Нет. Бедняга Баруа, как и многие другие, - жертва нашей эпохи. Он прожил тяжелую жизнь. Как и жизнь многих моих современников - это трагедия.

Он обращается к аббату, забыв о его священническом сане; в его взгляде видна страстная и проницательная пытливость ума, которая всегда была поэзией его жизни.

Его католическое воспитание потерпело крах, столкнувшись с наукой: вся образованная молодежь проходит через это. К несчастью, свой внутренний, духовный мир, которым мы так кичимся, мы унаследовали от многих сотен мистически настроенных поколений. Как отбросить от себя такое наследие? Это нелегко... Не всем удается настолько закалить свой разум, чтобы он до конца оставался победоносным. В дни бурь против него ополчается столько инстинктов, столько воспоминаний! Все сентиментальные слабости человеческого сердца... Большинство людей, находясь в расцвете сил, делают, подобно Баруа, необходимое усилие, чтобы освободиться от этого бремени. Но потом приходят разочарования, болезни и угроза надвигающегося конца; и тогда они терпят поражение - прибегают к утешительным волшебным сказкам...

Аббат прячет подбородок под накидкой и ускоряет шаги.

(Печально.) Вы предложили ему загробную жизнь, и он в отчаянии уцепился за нее, как все те, кто больше не верит в себя, кто больше не в силах довольствоваться жизнью земной...

Аббат делает протестующий жест.

Я понимаю, в этом и состоит ваша миссия... И я должен признать, что церковь приобрела в этой области несравненный опыт! Ваш потусторонний мир чудесное изобретение: это такое отдаленное обещание, что рассудок не может запретить сердцу, если сердцу этого хочется, верить в эти посулы, ибо по природе своей такое обещание не поддается никакому контролю разума... Да, господин аббат, это сущая находка для вашей религии; ведь ей удалось убедить человека в том, что ему даже не следует пытаться понять!

Аббат (подняв голову). Это закон самого Иисуса Христа, сударь, Он не доказывает, не рассуждает; он говорит: "Верьте в меня". И еще более просто: "Придите ко мне жаждущее, и я напою вас".

Молчание.

Люс (против воли). Славное обращение к католицизму! Вы можете гордиться.

Аббат (останавливаясь). Да, я горжусь этим!

На перекрестке неожиданный порыв северного ветра раздувает его плащ. Он вызывающе смотрит на Люса мрачным, многозначительным взглядом.

Были ли вы в состоянии дать ему утешение? А я принес ему покой; я показал ему светлые горизонты. Вы же могли предложить ему лишь безнадежную перспективу.

Люс (сдержанно). Почему безнадежную? Моя надежда основана на вере в то, что мои усилия делать добро не пропадут даром! И надежда эта, уж не прогневайтесь, настолько сильна, что меня не могут обескуражить частичные победы зла над добром... Моя надежда, в отличие от вашей, не требует капитуляции разума; напротив, она поддерживается разумом. Он мне доказывает, что наша жизнь - не бессмысленный бег на месте, не просто цепь страданий, не погоня за личным счастьем; он мне доказывает, что моя деятельность - это вклад в великое усилие всего человечества; с помощью разума я всюду нахожу основания для своей надежды! Всюду я. вижу, как смерть порождает жизнь, боль порождает энергию, заблуждение порождает знание, беспорядок - гармонию... Да и во мне самом ежедневно происходят подобные процессы

Да, господин, аббат, я тоже предложил ему веру, и моя вера вполне стоит вашей..

Аббат. Она не могла удовлетворить его, и это - неоспоримый факт! (С неожиданной страстностью.)

И даже если вы полагаете, что я заставил его поверять в ложь, вы должны радоваться, что я так или иначе сумел вернуть ему душевный покой.

Люс. Я не признаю двойной морали. Человек должен достигать счастья, не обманывая себя какими бы то ни было миражами, но с помощью одной только истины...

Молчание.

Да, мы, можно сказать, переживаем сейчас волнующий момент в истории науки, по-видимому самый острый момент в ее единоборстве с религией!

Аббат (в сильном раздражении). Вы принадлежите к иной эпохе, господин Люс... К эпохе, когда люди безрассудно сжигали мосты, связывающие нас с прошлым. Вы верите в социальное возрождение и поэтому отказались от молитвы, от веры в загробную жизнь души... Но вы ничего не видите вокруг себя: ваше время уже давно прошло! Вы не заметили, как у людей снова появилась потребность в религии, которую ваши сухие теории никогда не смогут удовлетворить! (С негодующим смехом.) Никогда атеист не поймет того, что происходит в душе человека, возносящего молитвы...

Люс (улыбаясь). Это - неизбежное проявление слабости. Но то основанное на разуме неверие, которого нам удалось добиться ценою нередких и тяжких страданий, не может исчезнуть: оно постепенно все глубже проникает в умы наших современников, подготовляя тем самым свободу грядущих поколений!

Аббат (непримиримо). Нет, человек никогда не сможет обходиться без бога... Над жизнью господствует смерть; и одна только религия может научить человека спокойно ожидать ее, подчиняться ей, - а иногда даже желать ее.

Люс (лицо его искажено сильным волнением). Логика жизни предусматривает и смерть. Я приемлю мысль о смерти так же, как и мысль о рождении.

Аббат (с жестокой улыбкой). О да, сейчас! Вы чувствуете себя пока достаточно хорошо, чтобы принять идею смерти. Но позвольте вам сказать, господин Люс: в тот день, когда вы почувствуете, что она приближается, что она уже тут, - о, тогда вы убедитесь, как мало вам помогут ваши бесплодные отрицания!

Они подошли к привокзальной площади, по которой непрерывно снуют взад и вперед пешеходы и повозки.

Люс останавливается. Под его серыми глазами залегла тень.

Люс (с трудом выговаривая слова). В моем возрасте, можно сказать, на пороге смерти, люди бывают искренни, не правда ли? В такое время нет желания говорить пустые фразы... Ну так вот, поверьте мне, что я жду смерти с таким спокойствием духа, на какое только способен человек, с не меньшим спокойствием, чем вы!

Аббат отворачивается.

Чем для вас будет смягчен ужас этого рокового часа? Душевным покоем, который дает чистая совесть... Но ведь и мне дано испытать такой покой и по той же причине, что и вам...

Аббат (резко, не глядя на Люса). Но зато в часы

предсмертной агонии возле вас не будет священника, посланца божьего, который, склонившись над вашим изголовьем, одним таинством отпущения грехов полностью зачеркнет все то зло, которое вы, быть может, содеяли в своей жизни!..

Люс (мягко). Я в этом не нуждаюсь.

Лицо его вдруг становится мертвенно-бледным. С гордой улыбкой он протягивает руку аббату.

До свидания, господин аббат... Я не сержусь на вас!.. И все же вы причинили мне сейчас боль... Я совсем было забыл, что приговорен к смерти, а вы мне только что об этом напомнили, - и не слишком деликатно...

Аббат пытается что-то сказать.

(Продолжая улыбаться.) Я знаю, что через два, три, самое большее через четыре месяца мне предстоит подвергнуться операции... безнадежной... И приезжал-то я повидать Баруа потому, что меня еще с большей уверенностью, чем его, можно назвать обреченным...

Аббат (потрясенный). Быть может, вы преувеличиваете...

Люс (переставая улыбаться). О, я отнюдь не без страха смотрю в глаза смерти... Нет... И все же я не опускаю глаза!.. (Вздрагивает.) Я боюсь ее, как все, ибо плоть моя слаба, но это - физический страх. Однако я сохраняю твердость духа!

Он решительным шагом пересекает тротуар.

Аббат смотрит ему вслед, пока он не скрывается из виду.


V. Письмо Вольдсмута о смерти Люса 

"Дорогой Баруа!

С тех пор как умер Люс, мне все время хочется Вам написать. Но у меня, после небольшого кровоизлияния, была слегка парализована правая сторона тела, и поэтому я пишу Вам лишь теперь.

Врачи решились на операцию. Люс согласился на нее, не питая никаких иллюзий. Он заявил, что ему потребуется две недели, чтобы привести в порядок бумаги. Он попросил меня помочь ему, и с тех пор я уже не покидал его.

Однажды, разбирая записки к неоконченной книге, он заметил, что я плачу. Он подошел ко мне и сказал несколько слов, которые как нельзя лучше характеризуют его: "Вы плачете, Вольдсмут? Но что поделать? Такова жизнь... Нельзя допустить, чтобы личные переживания ослепляли нас..."

Операция состоялась. Она прошла лучше, чем можно было ожидать. Даже сам хирург, казалось, забыл, что это - лишь временное облегчение; мы все последовали его примеру. На восемнадцатый день после операции Люс уже поднялся с постели, и ему разрешили вернуться домой. Он говорил: "Теперь я вновь примусь за работу, мне надо еще столько сделать!"

С того самого дня внезапно и наступило ухудшение. Он это сейчас же почувствовал: симптомы болезни снова появлялись один за другим. Он знал, что ему следует предупредить детей, но все время откладывал это; а они хоть и замечали происшедшие в его состоянии перемены, но делали вид, будто верят в выздоровление отца.

Я ежедневно бывал у него. Со мной он не переставая говорил о своей смерти.

Как-то он сказал: "Мне повезло, я был заранее предупрежден и мог подготовиться к смерти. Это - последний шаг, который я должен сделать, чтобы выполнить все, в чем я полагал свой долг. Я всегда старался действовать так, чтобы жизнь моя соответствовала моим идеям, чтобы она их как можно лучше подкрепляла; теперь остается умереть, не уклоняясь от намеченного пути; я должен показать, что не боюсь смерти, что вижу ее приближение, принимаю ее и умираю спокойно...

Человек, умирающий спокойно, без страха, может оказать огромное влияние на наше бедное, потерявшее голову стадо приговоренных к смерти! Сократ это хорошо понимал. Чем больше перечитываешь описание его последних дней, тем яснее становится, что Сократ не хотел, чтобы его оправдали. Ему было семьдесят лет; он уже больше не учил философии; и он проявил величайшую мудрость, пожелав дать еще один урок своей смертью: он решил умереть такой смертью, которая не была бы пассивной, которая стала бы последним доказательством твердости его духа. Я желаю себе такого конца".

Потом я увидел тень тревоги на его лице. "И, однако, говорят, что именно те, кто ждет смерть с наибольшим спокойствием, нередко, когда она приходит, особенно сильно бунтуют против нее..." - проговорил он. Но тут же прибавил: "Это, разумеется, бунт нервов..."

За все эти дни он ни разу не изменил своему отношению к жизни и смерти. А ведь он ужасно страдал!

Он подводил итоги своему жизненному пути. Однажды утром, после бессонной ночи, он сказал мне:

"Теперь я вижу, насколько гармонична была моя жизнь, и это служит мне утешением. Пока живешь, часто приходишь в отчаяние оттого, что не всегда удается направлять свои действия по единому руслу. Но теперь я вижу, что мне не на что жаловаться. Мне столько приходилось встречать неуравновешенных, не удовлетворенных собою людей, которых жизненные бури все время относили то в одну, то в другую сторону от намеченного пути!

Я не знал таких зигзагов; мою жизнь можно охарактеризовать двумя-тремя простыми и ясными словами. И теперь, когда я ухожу, это наполняет меня чувством покоя. Я родился с верой в себя, в каждодневный труд, в будущее человечества. Мое душевное равновесие всегда легко восстанавливалось. Свою судьбу я могу сравнить с судьбой яблони, посаженной в хорошую почву и приносящей плоды каждый год".

Последняя неделя была особенно тяжела.

Потом, накануне кончины, его страдания уменьшились.

Старшие внуки зашли на минуту к нему в комнату. Он уже почти совсем не говорил. Заметив их, он сказал: "Уходите отсюда, дети, прощайте, вам незачем это видеть..."

Часов в шесть, когда стали зажигать лампы, он посмотрел вокруг себя, как будто хотел убедиться, все ли дети в сборе. У него был необычайный взгляд. Казалось, ему открылась истина, вся истина. Казалось, что если бы он еще мог объясняться, то сказал бы о себе, о своей жизни, о жизни всех людей те самые важные слова, которые принесли бы избавление... Но он приподнялся на локте и только произнес приглушенным голосом, словно пробуждаясь ото сна: "На этот раз - смерть..."

Его дочери не могли сдержать слез. Они стояли на коленях у кровати. Тогда он положил руки им на голову и прошептал, как бы обращаясь к самому себе: "Как они хороши, мои дети!"

Затем голова его упала на подушку.

Это было вечером. А утром он умер, так и не открыв больше глаз.

Вот что я хотел рассказать Вам, дорогой Баруа, ибо я знаю, что такая смерть может поддержать Вас, так же как она поддержала меня. Она служит нам утешением - после всего дурного, что мы встречали на своем пути.

Теперь, увидев, как умирал Люс, я убедился, что не ошибся, поверив в человеческий разум.

Преданный Вам Ульрик Вольдсмут.

P. S. Что сказать о себе? Глаза мои настолько ослабели, что я уже почти не работаю в лаборатории. Я суммирую и описываю свои исследования, выносящиеся к вопросу о происхождении жизни. Хотя я и не достиг поставленной перед собой цели, но завещаю полученные мною результаты исследований тем, кто будет продолжать мое дело. Время - основной фактор прогресса, вполне возможно, что кто-нибудь другой отыщет в будущем то, что я искал; и мысль эта меня очень утешает.

У. В.".


VI. Смерть Баруа 

Жан бредит с самого утра.

Восемь часов вечера.

Он просыпается. Страшная слабость. В комнате темно... Вокруг его кровати непрерывно движутся какие-то люди; ему кажется, что кошмар продолжается.

Вдруг он замечает возле держащей лампу Сесили аббата Левиса; на шее у священника епитрахиль, в руках - чаша с дарами.

Он возвращается к реальности, и им овладевает безумный страх...

Взгляд его перебегает с одного лица на другое.

Жан. Я сейчас умру? Скажите, я умру?

Ответа он не слышит. Сильный приступ кашля сжимает ему горло, раздирает легкие, душит его.

Сесиль наклоняется над ним. Он судорожно обнимает ее.

Она заставляет его снова лечь. Обессилев, он не противится; закрывает глаза, дышит со свистом. Он так сильно потеет, что простыни становятся мокрыми.

В бреду он произносит какие-то латинские фразы... На ушах, веках и ладонях он чувствует свежесть елея...

Жан. О, помогите мне!.. Избавьте от этих страданий!..

Руки его хватают воздух. Потом, нащупав рукав сутаны аббата, они цепляются за нее, как за последнее прибежище.

Вы уверены, что он простил меня? (С нечеловеческим усилием приподнимается.) Ад!..

Рот Жана раскрывается в крике ужаса. Приглушенный хрип...

Аббат протягивает ему распятие. Он отталкивает. Потом видит Христа, хватает крест, запрокидывает голову и, в каком-то исступлении, прижимает распятие к губам.

Крест, слишком тяжелый, выскальзывает из пальцев. Руки его не слушаются, разжимаются. Сердце едва бьется. Мозг работает с лихорадочной быстротой. Внезапное напряжение всего существа: каждая частица его тела, каждая живая клетка испытывает нечеловеческие страдания!

Судороги.

Неподвижность.

Светает.

Сесиль и аббат одни в комнате.

Сесиль молится, закрыв лицо руками. Она вспоминает год за годом всю свою жизнь. В этой комнате, у изголовья доктора Баруа, однажды утром, в дни молодости, она причащалась вместе с Жаном...

Сквозь полуоткрытые ставни в комнату проникает свет зарождающегося дня. В камине пылает огонь; на стене, позади покойника пляшут отблески пламени.

Аббат сидит. Он смотрит на усопшего: черты отечного лица окаменели; череп утыкан жесткими седыми волосами; шея настолько тонка, что непонятно, как она могла поддерживать голову. Выражение ни с чем не сравнимого покоя.

Сесиль открывает один за другим ящики письменного стола. Она ищет какого-нибудь волеизъявления покойного. Но ничего не находит.

Наконец на этажерке под папками она обнаруживает конверт с надписью:

"Вскрыть после моей смерти".

Она взламывает печать, пробегает глазами первые строки, бледнеет.

Направляется к аббату и протягивает ему листки.

Тот подходит к окну.

Крупным, округлым и твердым почерком там написано:

"Это - мое завещание.

То, что я пишу сегодня, в возрасте сорока лет, в расцвете сил и в состоянии полного душевного равновесия, должно, разумеется, иметь большее значение, чем все то, что я буду думать или писать в конце моей жизни, когда я под влиянием старости или болезни ослабею телом и духом. Для меня нет ничего более ужасного, чем поведение старика, который, посвятив всю свою жизнь борьбе за идею, затем, на пороге смерти, поносит все то, что было смыслом его жизни, постыдно отрекается от своего прошлого.

При мысли о том, что все дело моей жизни может окончиться подобной изменой, при мысли о том, какую пользу могут извлечь из столь зловещей победы те, против чьей лжи и чьих посягательств на свободу личности я так яростно боролся, все существо мое восстает, и я заранее протестую со всей энергией, на какую был способен при жизни, против необоснованного отказа от своих идеалов, или даже против молитвы, которая может вырваться в предсмертной тоске у того жалкого подобия человека, каким я могу стать. Я заслужил честь умереть стоя, как жил, не капитулируя, не питая пустых надежд, не страшась возвращения к медленному процессу всеобщего и вечного круговорота.. "

Аббат вздрагивает. Этот ясный, свободный голос...

Он переворачивает страницу.

"... Я не верю в бессмертие человеческой души, якобы существующей отдельно от тела...

... Я знаю, что мое существо - только совокупность материальных частиц, и распад его приведет к моей полной смерти...

... Я верю во всеобщий детерминизм и в причинную обусловленность человеческой воли...

... Мы произвольно делим все на добро и зло..."

Он перестает читать. Складывает листки и возвращает их Сесили. Он избегает ее вопрошающего взгляда.

Она решительно подходит к камину. Аббат угадывает ее намерение. Он еще мог бы ее остановить. Но глаза его по-прежнему устремлены на покойника, и он не двигается с места. Он думает о том, что Баруа давно уже потерял способность защищаться... Думает о церкви, которая сумела облегчить Баруа расставание с жизнью и, быть может, вправе претендовать на эту жертву...

Комната освещается ярким пламенем.


Читать далее

СУМЕРКИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть