Часть вторая. Весеннее тепло

Онлайн чтение книги Жатва дьявола
Часть вторая. Весеннее тепло

Глава I

Первое весеннее тепло согрело все: перелески в Фукетте и в Блеро, куда под вечер слетаются голуби попить воды в озерках, и луг, спускающийся к оврагу, блещущий каплями росы; весенний теплый ветер уже развеял дымку тумана над Жюмелевым полем и полем Двенадцать сетье, и вскоре в прозрачной дали станет виден собор.

Альбер как раз был в поле, лучшем из всех угодий «Края света». Он был там один. Сидя на седле конной бороны, в которую была запряжена Зели, смирная, спокойная и выносливая лошадка, он озирал свою землю.

Шел только еще третий месяц тысяча девятьсот четырнадцатого года, Альберу в ту пору уже исполнилось девятнадцать лет, — а отцу шестьдесят девять, — почтенный возраст. Между сыном и стариком, давшим ему жизнь, было пятьдесят лет разницы. Альбер чувствовал в себе все силы юности. Так боялись за него в детстве, когда считали его чахоточным, а он вдруг расцвел, возмужал, развился, потому что земля нуждалась в нем, но у него не было к отцу чувства отчужденности, сознания, что время разлучает поколения настолько, что они не понимают друг друга. Десятипудовые башмаки, в которых Альбер шагал по вспаханной земле, не казались его ногам тяжелыми, четырнадцать часов утомительного труда не изнуряли и вовсе не пугали его, но ведь и старик Женет не отлынивал от работы и еще вчера справлялся с нею так же хорошо, как и раньше. Нет, отец и сын были подобны друг другу, объединены привязанностью к земле, узы, соединявшие их с нею, были одинаковы и так крепки, что никакая сила не могла бы их разорвать, — оба они это чувствовали.

Нахлобучив фуражку на лоб, Альбер озирал свою землю — «землю Женетов», как говорили в округе. Он не устремлял взгляд к затуманенному горизонту, где еще не виден был город, отмеченный острым шпилем собора, уже выступавшим из сизой дымки, — нет, он смотрел, как уходят под колеса бороны вспаханные борозды почвы, очертания и цвет которых всегда были у него перед глазами и неизгладимо запечатлелись в памяти. Он понимал, он знал все ее нужды, угадывал, томит ли ее, как живого человека, жажда или голод; озирая ее, он не говорил себе, что хорошо «изучил» ее за девятнадцать лет своей жизни, он только твердил, что хорошо ее знает, так хорошо, как не будет знать никого и ничего на свете. Он не старался определить (это было бесполезно), откуда у него эти познания: от отца, из опыта или он так и родился с ними.

Боронуя, он по-настоящему чувствовал, что должна испытывать земля на поле в двенадцать сетье. Он знал, что боронование разбивает затвердевшие комья в бороздах пашни, и это лучший способ задержать в почве влагу, заделать удобрение, разрыхлить землю, выровнить после вспашки, вырвать и сгрести сорняки; боронуя по всходам, вырываешь некоторые ростки, зато остальным придаешь силу, и пословица правильно говорит: «Борону веди, назад не гляди». А пахота? Альбер так ясно представлял себе, как он пашет, как острый лемех плуга врезается в землю — не для того чтобы ее раскромсать, а чтобы увеличить ее плодородие, чтобы легче было пробиться всходам пшеницы, которую тут посеешь, чтобы проникали в землю и воздух, и солнечное тепло, и дождевая вода, чтобы залег в борозды разбросанный по полю навоз, а лемех подсек бы корневища зловредных сорняков.

На Жюмелевом поле, так же как и на поле Двенадцать сетье, сразу же после уборки урожая лущили жнивье — это уже первое правило, а потом в сухую погоду, потому что «лучше с ума сойти, чем в мокреть плугом скрести», вспахали землю под зябь. За долгую зиму ее морозом хватило, а старик отец не зря говорит, что только от стужи пашня вызревает. Но ведь зяблевую вспашку надо освежить по весне, — так он все и выправит завтра на Арверовом поле: боронованием зачастую заменяют мелкую вспашку, потому что с ним быстрее и легче управиться, оно заделывает удобрения, которые разбрасывают заранее, и разрыхляет поверхностный слой, а потом надо сделать укатку, чтобы раскрошить комки и выровнить пашню.

Вперед. Обратно. Опять вперед. Терпение тут нужно. Вечное терпение. «Взялся за гуж, не говори, что не дюж». Работай, работай, а работе этой и конца не видно, работай прилежно, — пройдешь ряд, вернись, проверь, как вышло, — вот так же, кстати сказать, как другие ткут ковер или пишут книгу; впрочем, такое сравнение Альберу не могло прийти в голову. Да, ведь любое дело, за какое возьмешься, нельзя делать без старания; недостаточно, чтобы ты делал его хорошо, надо, чтобы выходило еще лучше, а затем — чтоб получалось превосходно, и это ведь дольше и труднее. Альбер обладал и терпением и усердием, но они были возможны для него только благодаря его привязанности, его любви (он, пожалуй, рассмеялся бы, если б ему сказали такое слово), да, его любви к земле.

Вдоль края пашни шла тропинка, служившая межой между Женетовым полем и полем Обуана. Доходя до этой грани, Альбер поворачивал упряжку, а тропинка существовала только потому, что две соседние полосы земли принадлежали не одному хозяину. Зачем Обуану, когда у него столько земли, цепляться за эту полоску? Он, конечно, продаст ее, если попросить хорошенько, раз он нисколько или очень мало в ней нуждается, а для Женетов она бы очень много значила. Только ведь надо купить ее. А для покупки нужны деньги. Ничего, деньги найдутся. Наверняка найдутся. Да, в сущности, деньги даже есть. Зерно-то лежит в закромах. Год, как видно, будет урожайный, так что пшеницу можно и продать. Право, можно. Надо довериться судьбе, — может быть, настанет такой день (Альбер дождется его, непременно дождется), когда у старика Обуана Женеты купят еще и другой участок — тот, что лежит по ту сторону тропинки, да еще и другие участки — тот, в котором ни много ни мало, как двадцать три гектара, и еще тот луг, который зеленеет за дорогой в город Вов, — прошлым летом там выросла такая прекрасная, такая сочная люцерна, и сколько на том участке было зайцев и куропаток!

— Как поживаешь, Альбер?

— Хорошо, Обуан! Хорошо!

Он не слышал, как подошел Мишель Обуан, и только сейчас, подняв голову, увидал его на тропинке, — как раз в ту минуту, когда думал о семействе Обуанов, — вернее, об их земле.

Мишель Обуан не годился Альберу в приятели, так как был старше его на пять лет, и до сих пор эта разница в возрасте не давала им подружиться. Теперь же между ними началось сближение, — насколько оно возможно между сыном богатого землевладельца и парнем-землеробом. Но отношения между ними были хорошие, они уважали друг друга; вот так же старик Обуан уважал покойного Гюстава. После смерти отца Мишель должен был стать хозяином фермы — он был единственным сыном. У Женетов же, кроме Альбера, наследниками были еще и Морис, и Адель со своим Фернаном. Много народу, а земли мало. Но это была семья, всегда объединенная одним и тем же стремлением, одной и той же необходимостью; у Альбера ни на секунду не возникало мысли, что он мог бы отделиться, жить сам по себе, сам по себе хозяйничать, завладеть для себя одного землей, которая хоть и принадлежала нескольким членам семьи, все же была его землей.

— Что, Мишель, пришел на землю взглянуть?

— А как же? Земля-то хороша, да надо решить, что посеять на ней. Отец теперь на меня полагается. Знает старик, что я и скажу и сделаю то же самое, что он.

Оба засмеялись. Мишель Обуан сказал верно. Сыновья всегда были согласны с отцами, если их инициативу не стесняли: у обоих поколений была одна и та же точка зрения, одинаковый метод действий, одинаковая суть их крестьянской науки, если можно так сказать.

— Н-но! Трогай!..

Лошадь повернула, потащив за собою борону. Альбер, однако, натянул вожжи и остановил ее, чтобы сказать Обуану еще несколько слов.

— Стой, Зели!

Так хорошо было передохнуть минутку в этот погожий день. Солнце разливало свет, тепло, и поэтому хотелось побыть с людьми, побеседовать.

— Знаешь, что тебе надо сделать, Альбер? — сказал вдруг Мишель. — Купить нашу полоску! Вам бы подмога была, да и тропинку эту ты бы распахал.

— Что ж, я бы не отказался.

— Сходи-ка ты поговори с моим стариком. Нам эта полоска, можно сказать, ни к чему. Много денег вам не придется за нее отвалить, — ты же знаешь, мы с вас дорого не возьмем.

— Я поговорю, — ответил Альбер, тут же приняв решение, — деньги у нас найдутся.

Да, деньги найдутся, если отложить на время некоторые починки и продать остаток зерна, а главное, если год будет урожайный, — тысяча девятьсот четырнадцатый год только еще начался, и разве узнаешь, каким он будет. Но Альбер загорелся мыслью купить эту полоску земли, у него даже щеки раскраснелись.

— Я поговорю с твоим отцом, — твердо заявил он, — и если он согласится, пошлю к нему своего отца.

— Ты ведь знаешь, мои старик не любит с нажитым добром расставаться, но нынче уж очень день хороший, пожалуй, ты добьешься от него согласия, — заметил Мишель. И доверительно добавил: — Нынче утром мы с ним толковали об этом, когда я сказал ему, что собираюсь взглянуть на это поле. Пойдем со мной к нам на ферму.

— Сейчас не могу, я еще не управился.

Он действительно еще не управился, но бороньба на этом поле уже близилась к концу. Оставалось восемь гонов в одну сторону, восемь в другую — и все! Земля, с которой уже сняли корку, мешавшую всходам, казалось, дышала свободнее, лучше впитывала первое весеннее тепло, и Альберу приятно было думать, что он принес ей пользу. Он вновь принялся за работу, понукал лошадь, тянувшую борону, а Мишель Обуан тем временем пошел на свое поле и, внимательно приглядываясь к бороздам пашни, о чем-то размышлял; Альберу он сказал: «Вот только посмотрю, как там и что, и приду за тобой, — вместе двинем». За работой Альбер все думал о полоске земли, соблазнявшей его; клочок, можно сказать, малюсенький, а все ж таки — это начало, да с ним и много удобнее будет. А кроме того, само это приобретение было бы знаменательным, возвещало бы начало больших перемен. Да, надо, надо купить во что бы то ни стало, отложив пока все остальные расходы. Альбер был уверен, что он уговорит отца.

Еще четыре раза проехать до края полосы и обратно. Подъезжая к тропинке в четвертый раз, он увидел Мишеля, возвращавшегося со своей пашни. Высокого роста был Мишель, но пониже Альбера и не такой крепкий. Образованности у него немного — тоже кончил только начальную школу, а все-таки, может, из-за того, что ферма его отца — это большой капитал, он и видом и всеми повадками отличается от Альбера. В нем меньше деревенской неотесанности, даже есть какая-то утонченность, если можно так сказать, хотя одет он, как все крестьяне, как все люди, которые должны пачкаться, возиться с черноземом, с сельскохозяйственными орудиями, смазочным маслом и со скотом; но на нем были штаны, купленные в магазине специально для него, тогда как Альбер носил штаны, оставшиеся после старика Гюстава, да и башмаки унаследовал от него, — словом, Обуаны с фермы «Белый бугор» зря деньги не тратили, но все-таки могли позволить себе некоторые расходы.

Альбер поднял зубья бороны.

— Меня возьмешь с собой? — спросил Мишель.

Не дождавшись ответа, он взобрался на сиденье и пристроился рядом с Альбером, — примостился возле него с грехом пополам, так как места на двоих не хватало. Конная борона запрыгала по кочкам, и оба седока, забавляясь этой тряской и радуясь апрельскому солнышку, засмеялись, как могут смеяться только те, кого переполняет чувство подлинной удовлетворенности жизнью и неизъяснимое счастье.

Борона ковыляла по глубоким колеям, оставленным колесами телег с железными шинами, но эти скачки и толчки были приятны, как колыханье морских волн, которое даст почувствовать моряку, что он плывет среди живой стихии. А когда проезжали мимо кустов орешника, еще не опушенных зелеными листочками, на них веяло благоуханием веток, налившихся древесными соками; в воде, наполнявшей канаву, отражалось небо «все в яблоках», как бок першерона, а запах земли, который они уже не чувствовали, ибо привыкли к нему, был не просто чудесным запахом, но чем-то необходимым для жизни, как необходим для легких воздух.

Они ехали через ноля Обуана, и хотя Альбер молчал, Мишель хорошо понимал его, потому что сам был полон здоровой гордости человека, обладающего тем, что он любит больше всего, и уверенного в своем прочном, неизменном благополучии. Он понимал, что Альбер, хоть это и нельзя было назвать желчной завистью, сравнивал свою землю с угодьями Обуана и все же немного завидовал ему, что казалось Мишелю вполне законным и естественным.

Ведь уж очень хороши были владенья Обуанов! Здесь взгляд не наталкивался на межевые вехи, наизусть известные хозяину поля, тут далеко отошли и тополя Морансеза и Брансейский перелесок, тоже принадлежавший Обуанам и скрывавший границу их земли. Кругом была равнина, гладкая равнина, но не думай, что она всякому легко давалась в руки: много скрывалось тут всевозможных препон — закладных, купчих, перекупчих, отступных, чересполосиц! Сколько приходилось тут помучиться, столько проявить ловкости, чтобы приобрести в свою собственность эту землю, что мало кому это удавалось. У богатых Обуанов не было такой преграды, как у хозяев «Края света», у которых за спиной зиял ужаснейший овраг, известный по всей области, — из-за него Женеты могли бы увеличить свой участок только в одну сторону, а там все поля уже захвачены другими, и владельцы свою землю никому не уступят, если только злосчастье не принудит их продать ее; они будут защищать свое добро ценою собственной жизни и жизни своих близких. И дор о гой, когда под колесами бороны и рядом с него земля Обуанов развертывалась длинной и широкой разноцветной лентой, Альбер смотрел на нее взглядом знатока и как будто ощупывал все это богатство, не принадлежавшее ему.

С полевой дорожки выехали на. проселочную, которая вела к ферме, на мощенную булыжником, хорошую дорогу, где ни телеги, ни лошади не увязали в грязи, — она совсем не походила на ту тропу, что вела к «Краю света» по липкому плотному чернозему, наворачивавшемуся на колеса и падавшему с них тяжелыми комьями. Да и сама ферма «Белый бугор» тоже отличалась от фермы Женетов. Ее просторные службы расположены были четырехугольником вокруг двора, казавшегося огромным. Амбары высокие, дом большой, — слишком большой для двух человек, живущих в нем, отца и сына, оставшихся здесь одинокими, с тех пор как умерли все женщины в этой семье — мать и две дочери: дом, построенный для семейной жизни, которой ни у того, ни у другого не было. Зато у них, нужно им это было или нет, в изобилии имелись сельскохозяйственные машины. Альбер так и думал, что они есть у хозяев фермы, но когда въехал в ворота, поразился, увидев, как их тут много: плуги, подъявшие свои рукояти, словно поджидавшие сильных рук, которые умеют держать их, показывавшие свой стальной острый лемех, свой округлый резец, свой плоский отвал, свой грядиль, конечно, и плуг простой, однолемешный, и брабантский двухкорпусный; лущильники, катки, глыбодробильники— так называемые «крокиллы», пропашники, окучники, культиваторы, мотыги, бороны, жатки, сеялки, картофелекопалки, не говоря уж о молотилке, которая тоже ждала, когда понадобится ее служба, — в открытые двери сарая виднелся ее корпус, окрашенный в красный цвет, и ее колеса; были тут и всяческие повозки: фуры, телеги, тележки, самосвалы, одноколки и двуколки; была и сбруя, и хомуты, ручные орудия, которые за зиму починили, поправили, грабли для сенокоса, с приваренными новыми зубьями, был даже опрыскиватель, как будто в хозяйстве Обуана имелся виноградник.

А в хлевах и конюшнях стоял скот. Альбер видел летом на лугах Обуана, лежавших за пахотными угодьями, его коров — прекрасных молочных коров: у них был глубокий выгиб грудины, широкий круп, широко расставленные ноги, узкие бабки и узкая метелка хвоста, тонкая и гибкая кожа, мягкая шелковистая шерсть, объемистое, но не мясистое вымя, протянутое к передней части живота, соски средней величины, расположенные почти квадратом, а жилы на вымени были толстые, выпуклые — такие жилы, проникающие в грудь, как широкие трубы, называют настоящими молочными ручьями; стояли в хлеву и волы: восемь великолепных волов — на две упряжки; они шли в тягле по четверке, когда пахать надо было плотную почву, и уж для этих волов не жалели кормовой свеклы, мякоть которой так питательна для скота. А на конюшне стояли лошади — сколько их там было, Альбер хорошенько не знал, старик Обуан любил лошадей, постоянно покупал новых и, во всяком случае, держал их не меньше десятка, и уж это были настоящие кони, ухоженные, упитанные, ширококостные (не зря же им давали фосфаты), а не какие-нибудь запаленные, изнуренные, одышливые лошаденки с екающей селезенкой; ни одна из его лошадей не страдала мягкими или твердыми желваками на коленках или пястном суставе, водяночными пузырями или костными шишками. А овцы! До чего же хороши были овцы, которые осенью паслись в загонах по жнивью под надзором пастуха, окруженного тремя рыжими овчарками; превосходные овцы беррийской породы, скрещенной, вероятно, с английской. Эти овцы дают много мяса, а кормятся они тем, что остается на полях после уборки урожая, ловко подбирая упавшие колоски; содержать их недорого стоит, плодятся они хорошо, и от разведения их быстро можно разбогатеть. Да овцы — это целое состояние, вдобавок к тому богатству, которое представляет собой земля-кормилица, и все это сливается воедино.

К приехавшим людям со всех сторон побежали куры: вероятно, это был час их кормежки. Как только лошадь остановилась, оба парня спрыгнули с сиденья, и Мишель повел Альбера к дому; за ними засеменили леггорны, голошейки, как видно до сыта клевавшие тут зерна. Не зря говорится: «Коли курочка сыта, так яичек нанесла»; хорошая несушка дает в год по две сотни яиц, а вполне достаточно семидесяти пяти яиц, чтобы оплатить ее корм; за курами в перевалку следовали гуси и утки — очень прибыльная живность. Из дому вышла служанка, вынесла лохань, где плавали в воде только что очищенные овощи.

— Отец дома? — спросил Мишель.

— А как же? Ведь уже скоро одиннадцать часов. Он в большой комнате.

Альбер посмотрел на нее: здоровая, крепкая женщина лет сорока. Единственная женщина в доме. Толстые руки и ноги, над верхней губой темный пушок. Лицо загорелое, обветренное, кожа на руках в ципках от постоянных стирок, от морозов. Альбер знал, что в округе говорили, будто Селина «всячески служила» старику Обуану.

— Ты Женетова парня знаешь, Селина?

— Еще бы! Но где ж его узнать-то? Вон как вымахал! Красавец парень стал, право!

— А ведь я у этой старухи на глазах родился! — сказал Мишель.

Он назвал Селину старухой, и она действительно, не по годам, казалась старой. Кто с землей имеет дело, очень быстро стареет, — с виду, по крайней мере, хоть она у человека и не отнимает сил.

— Можешь сказать, что я тебя и подмывала, и нос тебе утирала, ведь матери-то у тебя не было, а сестренки малы еще были. Ах, милочки мои, — добавила Селина, — уж как нам скучно без вас!

Да, в доме было скучно без них, несмотря на то что в нем хозяйничала Селина. Девочки заболели в зимние холода и обе умерли, одна за другой, — младшей едва исполнилось тогда десять лет, а старшей двенадцать. Мишель не забыл этих дней: тогда и он узнал в детстве, что такое смерть.

Селина ушла. Мишель подтолкнул Альбера к порогу горницы. Войдя в горницу, большую, но темную, как во всех крестьянских домах, где окна общих комнат всегда выходят во двор, а не на простор полей, Альбер мало что разглядел, хотя и был настороже, зная, что здесь сидит старик хозяин. Альбер много слышал, много знал о нем и робел перед ним: богатый, престарелый сосед был олицетворением того, о чем Альбер мечтал; конечно, это старик, но у него было все, чего он хотел; совсем не так жилось покойному Гюставу Тубону, его школьному товарищу, — старик Обуан был в глазах Альбера Женета воплощением успеха и всяческих удач в жизни.

— Отец, — сказал Мишель, прежде чем Альбер увидел старика Обуана (сын знал, где он сидит — на обычном своем месте). — Отец, я привел тебе Женетова парня.

Из полумрака послышался голос.

— Младшего? Ладно. Парень славный, он мне нравится. Тебе сколько лет, Альбер?

— Девятнадцать, господин Обуан.

— Ну, это хорошо. Тебе до солдатчины еще два года. Мой-то Мишель три года отслужил.

— Да ведь я уж вернулся, все кончено, отец.

— Надеюсь. А то каково это — три года парня на ферме не было!.. И почему, скажите на милость! Но все ж таки он дома теперь. И уж больше из дому не уйдет.

Старик говорил с легкой дрожью в голосе, выдававшей его глубокую любовь к сыну, — ведь всю силу привязанности, на какую Обуан был способен, он перенес на сына, который был его двойником и преемником. Альбер угадывал это, ведь точно так же отец говорил и о нем самом.

— Входи, входи, парень, — приглашал хозяин. — Выпьем по маленькой.

Обуан направился к стенному шкафу, и теперь, когда он зашевелился, яснее выступила его фигура, заметно было, что он немного сгорблен, но широк в плечах, и еще крепок. Когда он проходил мимо окна, Альбер увидел длинные его усы и вспомнил, что он часто с любопытством смотрел в детстве на эти седые усы, перечеркивавшие лицо Обуана под толстым красноватым носом. Старик достал из шкафа бутылку «домодельной», и Альбер восчувствовал, какую честь ему тут оказывают: его принимали как друга. Мишель принес стаканчики. Это было роскошью, так как обычно для любого питья служили грубые граненые стаканы, подававшиеся к столу. Старик налил всем водки и поднял свой стаканчик.

— За твое здоровье! И за ваш «Край света».

— Спасибо, господин Обуан, за ваше здоровье.

Они выпили и, как полагается, прищелкнули языком.

— Хорошая настойка! — заметил Альбер, и не только из вежливости, а и потому, что это было верно.

— Сам делал, — ответил старик Обуан. — И слежу, чтоб не испортилась. У тебя, Альбер, дело ко мне?

— Мы с ним встретились на меже Двенадцать сетье и потолковали, — сказал Мишель.

— Ну, раз потолковали, — ладно, — отозвался старик. — Что ж ты ему сказал, Мишель?

— Сказал, пускай покупает у нас полоску.

— А деньги у него есть?

— Есть, говорит, у отца деньги.

— Ладно, так и сделаем. Нам от той полоски выгоды никакой нет, а им — будет подмога. Продадим по той цене, какую нотариус укажет. Передай, Альбер, отцу, что я согласен.

— И он тоже согласится.

— У вас, стало быть, дела не так уж плохо идут. Что ж, я рад. Вы ведь все работяги — и ты, и. Морис, и Адель, да и отец тоже трудится, а ведь он в. моих летах, не молоды уж мы с ним. Жаль, что нет теперь с вами старика Гюстава.

— Скоро будет четырнадцать лет, как он помер, — заметил Альбер.

— Да, верно. Он постарше меня был, хотя мы вместе учились в школе. Живи он сейчас, так глубокий был бы старик! Но, бьюсь об заклад, что он все еще помогал бы в хозяйстве, на других не взваливал бы работу. Вот погляди на меня: я пока что не рассыпался и не собираюсь рассыпаться.

— Дядя Гюстав от несчастного случая помер.

— Да, да. Мне рассказывали. Что ж поделать, — так или иначе, а умирать придется. Про Сову ты слыхал?

— Слыхал, господин Обуан.

— Так вот, у меня ее сын работает. Я взял его, потому что матери теперь уж совсем не до него, она и с собой-то никак не управится. А он славный парнишка. Старательный и толковый. Из него хороший работник выйдет. Я пока что приставил его к скотине. Право, можно подумать, что отец его настоящий был землероб, — с лукавой улыбкой заметил Обуан. — Да, Альсид хороший парнишка.

— Его Альсидом звать? Он у вас работает?

— Правильно.

— Некоторые говорят, что он сын моего дяди, — сказал Альбер, глядя прямо в глаза Обуану.

— А что ж, возможно, хоть этой самой Сове верить трудно. Я говорю «возможно», потому что Гюстав в те годы не такой уж был развалина. Вот спроси у Селины, каков я-то был тогда! Так, может, и правда, мальчишка-то тебе родней приходится.

— Ну, значит, можно порадоваться, что он хорошо работает.

— Что ж, мы им довольны. Правда, Мишель?

— Да, — ответил Мишель. — Малому только тринадцать лет, а старается, как взрослый.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал Альбер.

— Еще стаканчик выпьешь?

— В полдень нельзя. Работы еще много. А выпьешь — раскиснешь. Никак нельзя.

— Верно говоришь, парень. Молодец! Так, значит, решено? Присылай ко мне отца.

— Непременно пришлю.

— Ну, желаю удачи.

— И вам того же, господин Обуан.

Весьма учтиво простившись с хозяином дома, Альбер вышел впереди Мишеля и только за порогом надел фуражку. Около бороны они пожали друг другу руки, крепко и решительно, словно уже заключили сделку, и, скрепляя ее, ударили по рукам. Альбер разобрал вожжи. Он уже собирался взобраться на сиденье, но Мишель сказал ему:

— Гляди, вон Альсид. Видишь? Вон там.

Альбер повернул голову и увидел красивого паренька, ладного, живого, проворного. Нельзя было сказать, что он похож на покойного Гюстава (Мари хранила пожелтевшую, выцветшую фотографию, где он был снят в форме кирасира; несмотря на работу времени, в молодом солдате можно было узнать черты старика Тубона) ; впрочем, у мальчика были, так же как у Гюстава, светлые глаза, только не голубые, а зеленовато-серые, но красивого оттенка, который не портит впечатления.

— Хочешь поговорить с ним? — спросил Мишель.

— Зачем? Не стоит. — И Альбер дернул вожжи: — Нно, Зели!

Не оглядываясь, он направился к воротам и выехал со двора фермы «Белый бугор».

Глава II

Продажу полоски оформили только в июле, и не без труда. Прежде чем прийти к соглашению, босеронцы долго спорят и торгуются (Фирмену Женету пришлось четыре раза съездить в город Вов к нотариусу). Наконец купчую подписали, но Фирмен уже сожалел об этом, — ведь шли разговоры, что, возможно, будет война.

— Да успокойся ты, деда. Не будет никакой войны, — говорил Альбер.

А Морис:

— Даже если будет война, так живо кончится, — едва призовут, и вернемся.

— Может, оно и так, а все равно не время сейчас последние деньги тратить.

— Зато землицы прикупили, а земля — те же деньги.

— Да, на худой конец, толкнемся в Кредитное товарищество.

Старик Фирмен пожал плечами.

— Для нашего брата эти молодцы никогда ничего не сделают. Побегай… попроси… не дадут. В тысяча восемь сот восьмидесятом году, когда Пиперо с Ваше и Бенуа основали Кредитное товарищество и место ему определили в Шартре, люди думали, что это будет банк для всех и в нем каждый сможет раздобыть под закладную денег, если выпадет тяжелый год или понадобится купить что-нибудь из инвентаря, и ты, стало быть, выбьешься из нужды. Как бы не так! Дудки! Товарищество, понятно, помогает, да только не мелкоте, а крепким хозяевам. Ну, что у нас с вами, к примеру, есть? Чуть побольше восемнадцати гектаров. Как прикупили ту полоску у старика Обуана, стало ровно сорок пять сетье, один мин, один мино и один буасьё[1]Сетье — 40 ар; мин — 20 ар; мино — 10 ар; буасьё — 3 ара ( Прим. автора ) . . Что это для них? Пустяк. Какой им интерес нас вызволять? Если попал ты в беду, так хоть подыхай, они и пальцем не пошевельнут, а вот всяким шаромыжникам, чужакам, которые откуда-то приползли в Босу, притащили с собой капиталы, накупили земель, а остальные деньги проиграют в Шартре в клубе Марсо, ну, в том, что над «Коммерческим кафе», на площади дез Эпар, или же промотают с непотребными девками в веселых домах на Еврейской улице, — вот этим голубчикам они сколько хочешь ссуды дадут. Право, уж хорошо ли мы сделали, что купили полоску у этого пройдохи Обуана!

— Понятно, хорошо, деда, очень хорошо. Полоска эта нам очень была нужна. Мы и побольше купим, верно тебе говорю. Да, — добавил Альбер и со злобным выражением стиснул зубы. — Эта полоска — только начало. То ли еще будет! Вот увидишь.

Старик пожал плечами.

— Молод ты еще, — сказал он, жалостливо глядя на сына, — в бога веришь!

Ужон-то сам в бога теперь не верил, не то что Мари, его жена, которая крестилась по всякому поводу и ходила в церковь к обедне. «На бога надейся, а сам не плошай, — часто говорил Фирмен Женет. — Богу не подсобишь, так и чуда не будет». Старик Женет был коренной босеронец, — одна уж его фамилия это доказывала. Он родился в краю, где изобиловали такие фамилии, как Кабаре, Изамбер, Бильяр или Пуассон, и где составилась своего рода аристократия — слой крупных землевладельцев (Манури, Леньо, Левасоры), вполне подготовленных к тому положению, какое они заняли после первой мировой войны, которая до них и не докатилась, а немного позже, несмотря на вражеское нашествие, и, может быть, именно благодаря ему, разбогатевших еще больше; этой местной знати не было нужды работать до могилы, как мелкотравчатому фермеру Женету, — они под старость удалялись на покой в город Шартр, так же как и богатеи из Брео-сан-Нап или Отона, жили там в красивых, солидной стройки буржуазных домах с обихоженными, подстриженными садами, где росли ж липы и кедры, а ворота выходили на внешние бульвары или на тихие улицы. Так же как и многие зажиточные босеронцы, привыкшие к легкой жизни, они говорили на склоне лет: «У нашей собаки хвост вырос сам, тянуть его не приходилось» (а это означало, что все в жизни улаживается само собой, не надо тревожиться и мучиться) ; ведь они знали, что ловкому — удача, а сильному — добыча, о мелочах не думай, когда идешь к своей цели, а цель у всех одна — наживай добра. Фирмен Женет был атеист и о боге вспоминал лишь в минуты страха. В чудеса он не верил, — никогда они не падали для него с неба, так же как жареные куропатки, — говорил он, — даже, такое чудо, как смерть старика Гюстава Тубона.

— Ну пока суд да дело, — сказал он, — нечего думать да гадать, посмотрим, что будет. Если случится заваруха, — на наше счастье, придется одному Морису идти — у тебя еще года не вышли. Вот и август наступает, пора пшеницу убирать. Чему быть суждено, того не миновать, но уж пусть хоть это случилось бы после того, как хлеб с поля свезем.

— Да не расстраивайся ты, деда! Ты всегда боишься.

— Не зря боюсь, и всегда боялся, — подтвердил Фирмен. — И пустых выдумок в голове не держу. Ты же сам видел, как нам трудно было ту полоску земли прикупить, вот теперь и боязно, потому как неизвестно, что будет. А ты вон куда заносишься!..

И Фирмен вновь пожал плечами. Чего там замахиваться, и то уж хорошо, что в целости сохранили «Край света». Разве это легко далось? Альбер, конечно, не знал, каково им приходилось, ну хотя бы в те дни, когда на старика Гюстава напала блажь и он вздумал жениться; Фирмен этого не забыл, и воспоминание было не из приятных. Но когда представился случай, так надо же было им воспользоваться; Фернан, новоявленный муж Адель, не жадничал, не требовал очень уж много. Он занял свое место, — вот и все, и Адель всегда могла его осадить. Наверно, так и дальше пойдет, — ведь детей-то у них нет: были бы дети, это придало бы Фернану весу, но за тринадцать лет Адель три раза надеялась стать матерью и каждый раз скидывала. Да, пожалуй, оно и лучше, — ведь Фернан, сколько ни присматривайся к нему, как был чужаком, так чужаком и остался.

— Фернан тоже не пойдет, — заметил Морис.

— Почему так?

— Да он дохлый, — ответил Морис, выпячивая грудь и играя бицепсами.

— Но все ж таки воинский билет у него есть.

Фирмен Женет видел, что у зятя есть билет: однажды Фернан показал этот билет, когда вдвоем с тестем возвращались с поля, и они разговаривали о войне; Фернан довольно гордо сказал тогда: «Если будет драка, то без меня дело не обойдется». Действительно, без него не обошлось; но его оставили в тылу, он был во вспомогательных частях. В Шатодене, где находился его призывной пункт, он считал на вещевом складе солдатские башмаки с подковками и телогрейки. И в это время на «Краю света» оставались только старик Фирмен и юноша Альбер.

— Ну, хватит уж говорить об этом, — сказал Фирмен.

И они расстались, каждый пошел делать свое дело, — они ведь распределяли между собой работу, говорили друг другу: «Я пойду туда-то…» — «Я сделаю то-то…», и никогда это расписание не вызывало споров, — они хорошо знали, что именно так будет лучше всего. Альбер сказал:

— Я пойду на Двенадцать сетье, надо посмотреть, поспел ли хлеб, уже пора убирать.

— Да, мешкать нельзя, — заметил Фирмен.

— Если колос весь вызрел, завтра же и начнем, за нынешний день доспеет, — вон как солнце жарит. А значит, тогда все вместе примемся с рассвета.

— Хочешь хорошенько хлеб убрать, начинай спозаранку жать, — сказал Фирмен.

Альберу предоставили идти в поле. Ему доверяли. Парень, хоть и младший в семье, опрометчивого решения не примет, и если скажет — пора жать, значит, так и надо сделать, зачем идти втроем. У каждого свое дело: и у Фирмена, и у Фернана (он уже работает), и у Мориса.

Итак, Альбер пошел взглянуть на свою пшеницу.

Ведь это он вспахал поле, взборонил, посеял, прикатал и все делал старательно, тщательно. Он видел, как поднимаются и кустятся всходы, часто смотрел на небо, посылающее то дождь, то зной, грозящий засухой. Он трепетал, когда налетала буря, и не раз после сильных проливных дождей приходил посмотреть, не случилось ли беды — не полегла ли на поле вся пшеница. Он эту пшеницу, можно сказать, по нраву называл своей, и, возлагая на Альбера ответственность за ее судьбу, домашние отдавали ему должное. Он сам решил, когда ее посеять, рассудил, исходя из своего опыта, что, если слишком рано посеешь, мало будет влаги для всходов, может напасть на них корневая гниль, и станут они тогда сохнуть; поздний же посев требует много фосфатов, а они не дешево стоят. Всю зиму он поддерживал сточные борозды, весной еще раз пробороновал. В тот день, когда ему встретился Мишель Обуан, проходивший по своей меже, и когда он, потолковав с ним, решился пойти к его отцу поговорить о полоске земли, он как раз бороновал и уже тогда мог думать, что знает, как поведет себя нива и сколько она даст хлеба.

Он дошел до поля и посмотрел вокруг.

На первый взгляд — урожай был хорош. Колосья колыхались под легким ветерком, и, когда Альбер вошел в пшеницу, в лицо ему пахнуло ровное, приятное тепло. Очень мало васильков и маков, — ну, чего там, все идет хорошо! Он наклонился, сорвал колос. Да, колос полный, тяжелый, и скоро уже можно жать — маленько подождавши, потому что на стебле узлы еще зеленоваты, а зерно, которое он положил на ладонь, легко прочеркивалось. Озираясь по сторонам, он взволнованно прикидывал, сколько можно тут собрать: если все пойдет хорошо, то возьмешь не сорок пять, не пятьдесят центнеров с гектара, а все пятьдесят пять, и отцу уж нечего будет бояться. Да, пора жать, но только не завтра, — завтра рановато. Надо подождать дня три; и если постоит такая вот хорошая погода, как сегодня, да ветер все будет с севера, за один день весь хлеб можно здесь убрать и свезти в ригу, — держать там до молотьбы, словно драгоценность в ларце.

Он долго стоял тут. А ведь он знал, как дорого время, знал, что время нельзя терять, когда тебя ждет работа, — и все же он мешкал, с удовольствием смотрел на поле, сжимая в руке пшеничный колос. Эх, когда у него будет много земли (а это по заслугам, по справедливости), он сумеет хорошо ее возделать, так же как вот это поле, с которым в день жатвы благодаря купленной полоске легче будет управиться; а на следующий год все будет еще лучше, потому что земли-то малость прибавилось. Он посмотрел вдаль и вдруг на мгновение вообразил, что и за пределами поля вся земля, до самого горизонта, принадлежит ему. Вообразил потому, что желал этого, а это желание было здоровое и оправданное, — он желал не разбогатеть, а обладать землей, так как чувствовал себя молодым, сильным, достойным широкого поля, более способным, чем всякий другой (созревшая нива доказывала это), справиться с делом, развернуться, а не корпеть на нескольких сетье и минах, лежащих где-то в тупике — на «Краю света»!

Он поднял голову: кто-то насвистывал совсем близко — оказалось, свистит парнишка, который гнал коров с фермы Обуана. Парень перегонял их на другое пастбище, — наверно, ему так велели, и он пустил скот к тому лугу, который шел уже под уклон и граничил с лугом Женетов, пролегавшим у края оврага; но уж своего луга Обуан, конечно, не согласился бы продать, ни за что не расстался бы с таким прекрасным выгоном. Везло этим Обуанам, всегда везло! Во-первых, все они получали богатое наследство, родители были и хитрые и денежные люди, да и земля-то у них была отменная, а не такая, как у Женетов, — тяжелая для обработки и составлявшая всего-навсего восемнадцать гектаров. Обуаны без труда, год за годом увеличивали свои владения, да еще им выпала такая удача, что их сосед д'Экюбле умер, не оставив наследников; у Обуанов, понятно, деньги нашлись, они и купили его землю! Всмотревшись, Альбер узнал пастуха. «Вон как, — подумал он, — должно, Альсид скот гонит пастись».

Это действительно был Альсид, он шел своей дорогой через землю Обуанов, как будто и не замечая Альбера. Альбер же испытывал странное чувство, глядя на этого подростка, уже не мальчика, но еще и не взрослого человека! «Похож он на меня?» — думал он.

Это нельзя было сказать. Однако в Альсиде было что-то, напоминавшее старика Гюстава; что-то похожее в повадках, он тоже ходил, втягивая голову в плечи. «А ведь в конце концов он, может, и вправду нам родня!» — подумал Альбер. Эта мысль была ему неприятна, и на губах у него мелькнула нехорошая улыбка. Родня? А что это меняет, даже если допустить, что он родня? Для Альсида, во всяком случае, нет места на «Краю света». Судьба этого не пожелала, так же как она не навязала Женетам детей Фернана. Зато вот у Альбера непременно будут дети, — позднее, когда он приобретет достаточно земли, чтобы она прокормила их; для его детей найдется место, где они могут травку пощипать.

От стада отделилась шалая корова и направилась к участку Женета. Собака помчалась и пригнала ее обратно. Альсид даже не взглянул в ту сторону, иначе ему пришлось бы «увидеть» Альбера и, разумеется, поздороваться с ним. Он проходил сейчас совсем близко, в нескольких метрах, но как будто не замечал Женетова парня. И это было так странно, — ведь оба они знали о возможном своем родстве, и в эту минуту испытывали, вероятно, противоречивые чувства друг к другу, колебавшиеся между завистью и презрением, между дружелюбием и ненавистью. Альсид уже прошел мимо Альбера, как вдруг издали не то с неба, не то с земли донесся громкий гул, похожий на шумное гудение огромного пчелиного роя, и Альсид замер на месте. Оба юноши подняли головы, напряженно прислушиваясь, и в одно и то же мгновение поняли, что это такое: в деревнях зазвонили колокола.

Это не был призыв к полуденной молитве — час был еще ранний. Не возвещал также этот звон о буре или о пожаре. И все же везде били в набат, более, однако, похожий на похоронный звон, чем на крики о помощи. Прислушавшись, можно было ясно различить колокол Монтенвиля. Его тут все знали, ведь это он сообщал по воскресеньям о начале обедни, на которую никто уже из мужчин не ходил, одни только женщины. Сперва его можно было отличить от других, потому что он гудел ближе всех, но вскоре он уже слился и с более высоким звуком вильневского колокола, с немного надтреснутым звоном колокола в Морансезе и с басистым, чуть-чуть хриплым гулом, который издавал колокол в Никорбене. И всему этому колокольному хору аккомпанировал издалека, за девять километров, колокол Бова, а может быть, и Шартра, отстоявшего еще дальше; большого соборного колокола, созданного для широких далей, быть может, не было слышно, но через землю доходили глубокие вибрации его звона, и у каждого он отдавался в самой середине нутра.

— Ты слышишь, пастух? — спросил Альбер.

— Слышу, — ответил Альсид.

Оба замолкли, а тревога, уверенность, что пришла беда, волнами проникала в них, подобно звуковым волнам набата.

— Как ты думаешь, пастух, что случилось?

— Понятно — что. Оно самое, — ответил мальчик.

И оба вновь умолкли. Корова замычала было и затихла. Вновь воцарилось молчание, живое, трепетное молчание, объединявшее двух этих человек, таких далеких друг другу по многим причинам, быть может, далеких на всю жизнь, двух человек, совсем не знавших и, быть может, неспособных понять друг друга, но в это мгновение испытывавших одинаковые чувства.

— Много кого заберут, — сказал мальчик.

— У вас — кого?

— Возчиков, батраков… и хозяйского сына.

— У нас — Мориса.

Альсид кивнул головой. Он знал. Ему было все известно.

— И зятя возьмут. Кто работать-то будет? А тут как раз хлеб поспел, жать пора. Разве сейчас время воевать? Эх! Идти домой надо, — решил Альбер.

— А я коров погоню на луг. Для них, для коров-то, ничего не изменится… да и для меня тоже.

Нет, у пастушонка Альсида никто на войну не пойдет, и ему все равно — будет война или нет. Ему нечего терять, никоим образом. На мгновение Альбер позавидовал ему, и тут же в нем вспыхнуло негодование: господи, до чего же глупость человеческая доходит!

Так, значит, пришла война! Вот она уже тут. Только что говорили о ней и не верили, что она будет. Однако она уже началась, но пока она и для Альбера и для Альсида значила лишь то, что на фермах меньше станет мужчин, меньше рабочих рук, и вся работа ляжет на стариков и подростков. Нечего сказать, весело получается! А какие убытки для многоземельных! И еще больше убытков для малоземельных, возлагавших надежды на возможную удачу, на стойкую хорошую погоду, на стойкий, спокойный ход событий.

Гул набата все не прекращался. Он захватил все небо. Альбер и Альсид расстались, и с тех пор им долго не доводилось встретиться и разговаривать друг с другом. Мальчик погнал коров к оврагу, на луг, где в конце лета они еще находили себе корм. Альбер пошел обратно к «Краю света».

По монтенвильской дороге шло много мужчин. Казалось, они направлялись к колокольне, с которой разносился перекрывавший все звуки грозный призыв колокола. Альбер не окликнул никого из прохожих: они были далеко. На перекрестке, откуда отходила дорога на «Край света», он, как ему показалось, разглядел вдалеке, уже у самого поселка, фигуру Мориса, а в нескольких шагах позади него, как будто они шли врозь, шел Фернан, Они уже были так далеко, что Альбер не стал их догонять: он знал, что встретит их там, где вскоре соберутся все, кому идти на войну, — в кафе за бутылкой вина. Надо было сперва повидаться с Фирменом, решить, как теперь быть с уборкой хлеба, да и с прочими делами.

Он вошел во двор фермы. Там стояла Адель, держа в руках корзинку с зерном. Вокруг трепыхались, с жадностью вытягивали шеи попрошайки куры. Но Адель стояла неподвижно, ничего им не давала: казалось, она и забыла о них. И Альбер увидел, что она тихонько плачет.

Глава III

А потом была война. Неумолимая, она все унесла, все изменила, изрезала, искромсала, изрубила, разрушила, перевернула, разорила; однако некоторых она объединила, помогла им, стала источником новой предприимчивости, новых расходов, но еще и неведомых прежде прибылей.

Это, впрочем, произошло не сразу, и начало войны было не только тяжким, но и принесло с собою непрестанную тревогу. Прежде всего хотелось знать, как же теперь быть. В большинстве семей мужчины ушли на войну, а надолго ли? Как там ни кричали, что и месяца не пройдет и наши уже будут в Берлине, — но ведь это были пустые слова молодых парней, охмелевших от вина и от солдатской кокарды на фуражке. Вскоре стало известно, что неприятель наступает, что он вот там-то, совсем близко, и его конные патрули могут ворваться в любую минуту; говорили, что враг сжигал скирды сжатого хлеба или грабил амбары, уводил оставшихся на фермах лошадей, после того как лучших коней хозяевам пришлось сдать по реквизиции в городе Вов или в Шатодене.

С работой на ферме справились. Мориса угнали, и вестей от него все не было; Фернан болтался на вещевом складе в Шатодене, — конечно, их отсутствие очень чувствовалось, но деда работал за троих, трудился изо всех сил, и Альбер тоже отдавал работе всю душу. Адель, оставшись в одиночестве, без мужской ласки, неистовствовала, работала с каким-то иступлением, падая к вечеру с ног от усталости. Помогала в полевых работах и Мари, хотя на ней лежало все хозяйство. Словом, семья Женетов надрывалась, работала по четырнадцати часов в день: так надо было.

Хлеб старались сжать поскорее, а то зерно осыплется, — задержались с уборкой, провожая своих на войну; собрали пшеницы меньше, чем рассчитывал Альбер. Уже свезли ее на «Край света». Лошадей пришлось сдать, и в фуру теперь запрягали старуху Зели, но помаленьку весь урожай свезли. Хлеб теперь лежал в скирдах, в ожидании того времени, когда найдутся рабочие руки и можно будет обмолотить его. Словом, все утряслось, и в сентябре, когда Женеты увидели, что урожай уцелел, они вздохнули с облегчением, хотя судьба фермы оставалась темной.

А тут — несомненно, из-за того, что Фирмену пришлось долгие часы тяжело работать в поле на солнцепеке, с ним ранней осенью случился удар, и паралич обрек его на неподвижность. Самые главные работы были закончены, или почти закончены, но положение дел не улучшилось: теперь на ферме оставалось только три работника — две женщины и Альбер; уже было известно, что скоро призовут в армию и его, потому что теперь стали рыть окопы, и, значит, война затянется надолго.

На фронт его взяли еще раньше, чем можно было ожидать, — правительство ускорило призыв молодых: понадобились новые солдаты, когда подсчитали, сколько их полегло с начала войны. Альбера призвали как раз в то время, когда он думал, что можно вздохнуть свободнее, несмотря на несчастье, постигшее отца. Он считал, что, хотя и наступила зима, а надежда, родившаяся у него весной, когда он боронил Двенадцать сетье и встретил Мишеля, не могла быть тщетной или обманчивой. Войну, думал он, нелегко будет пережить, но все эти потрясения когда-нибудь кончатся, все придет в порядок, и он, Альбер, займет в жизни то место, о котором мечтал.

И вот все рухнуло. Война оказалась не краткой вспышкой пламени от загоревшейся соломы, но огромным, все больше разгоравшимся пожаром, с которым еще долго придется бороться, чтобы его потушить. А что же останется на пожарище? Только пепел. Ведь как Женеты бились, надрывались, чтобы убрать урожай, и достигли этого, и надеялись, что хоть сейчас им тяжело, зато потом хозяйство их быстро двинется вперед. А как же теперь две женщины и беспомощный старик справятся со всеми делами, со всеми неотложными работами — пахота под зябь еще не кончилась, потом бороновать надо, потом сеять, потом прикатать, не считая всех прочих работ. Просто в отчаяние можно прийти!

Мари плакала, собирая на войну сына. Отец молча сидел в старом кресле и, казалось, ничего не чувствовал, но на самом деле все понимал, и глаза его порой чуть не выходили из орбит; хоть не было у него слез, взгляд этих глаз говорил о том, какое отчаяние терзает его из-за того, что он парализован, а главное — оттого, что уходит на войну его мальчик. Адель что-то бормотала, ворчала, яростно возмущалась, хотя плоть ее была спокойна, так как раз в неделю Фернан получал увольнительную на сутки, приезжал домой на старом велосипеде, который брал на прокат и проделывал на нем путь в тридцать километров. Утром жена с большим трудом поднимала его с постели, требуя, чтобы он помогал в хозяйстве, но он уже приучился к праздности в новом своем положении и совсем отвык от крестьянской работы.

Итак, через некоторое время Альбер простился с «Краем света», с родным домом, с которым он никогда не расставался, — только ездил изредка в Шартр вместе с отцом.

Его отправляли в Ньевр, где стояла воинская часть, в которую он получил назначение при мобилизации, а оттуда он после обучения будет послан на фронт. Попасть в Ньевр он мог только через Париж. Париж! Он был там только один раз, хотя его сестра, «лавочница» Фанни, обосновалась в столице. Альбера взяли туда по случаю свадьбы Фанни, однако Париж совсем ему не понравился. Это был новый мир, неожиданно открывшийся для него. Но Альбер остался чуждым ему, как будто добровольно замуровал себя в той участи, которая была ему на роду написана, и не желал изменить ее; а теперь вдруг его грубо вырвали из привычных условий существования, единственно имевшего для него смысл; и он был возмущен этим насилием, несмотря на все воинственные лозунги, расклеенные на стенах всех мерий, и несмотря на рассказы стариков о героических военных подвигах.

— Кто же работать-то будет? — спрашивал он. — И кто будет людей кормить?

— Мы. Все сделаем. Не расстраивайся, — говорила Мари, желая его успокоить.

— Да вам одним не управиться!

— Надо будет, так кого-нибудь на подмогу возьмем.

— А на какие шиши? За подмогу платить надо.

Нет, не стали бы они никого нанимать, сами бы в лепешку расшиблись; все знали, что утешительные слова были только словами, «ложью во спасение», как сказал бы кюре.

— Раз война началась, должны мужчины на фронт идти, — сказала мать.

Ну и пусть идут другие. А у него-то, Альбера, есть свои дела. Но его призвали, да как раз в то время, когда впереди он увидел просвет, счастливые возможности. Ведь как ему повезло с купленной полоской земли! Он уже считал, что это только начало. Оказывается, обстоятельства в сговоре против него, и лишний раз хотят все повернуть вспять, одернуть его. Право, судьба как будто ополчилась на владельцев «Края света», и Альбер не мог с этим примириться.

— Соседям (все понимали, что речь идет об Обуанах) вон как повезло: у них не взяли двух работников, потому как оба уже вышли из призывного возраста. Да еще у них этот пастушонок Альсид (и все позавидовали Обуану); потом старика Обуана, хоть он и старше нашего деда, не хватил удар! А ихний Мишель…

Мишель вернулся из армии, и с этим Альбер тоже не мог примириться. Говорили, что у Мишеля какая-то хворь и к военной службе он не годен. Но стоит только посмотреть на него, и сразу подумаешь: чем же он болен и почему его вернули домой? Меж тем как Фернан по-прежнему торчит без всякой пользы в Шатодене на вещевом складе?

— Видно, неплохо денежки иметь, — с горечью сказала Адель.

Она сказала это с таким видом, будто знала, что Мишель вернулся домой только благодаря отцовским деньгам, что он откупился и власти допустили это, согласились, чтобы он откупился, как это делалось в прежние времена, когда богатый нанимал вместо себя заместителя, который шел вместо него в солдаты.

— Ну, по этой ли причине или по другой, а он все-таки дома остался, зато у нас всех троих забрали.

— У них земли-то на семьдесят пять гектаров больше, — вступилась за Обуанов Мари.

— И, по-твоему, справедливо, что его оставили?

Нет, Мари не считала, что это справедливо, но все же это было некоторое оправдание: ведь нужно кормить население, а для этого возделывать землю, сеять, растить хлеб. Альбер же дерзновенно (он знал это) повторил слова, которые слышал от других в Монтенвиле:

— Хоть у нас и есть земля, но мы ничто! Плюют на нас — и в армии, и в Кредитном товариществе. Всегда только нашего брата на убой посылают.

Ей-богу, он был прав; случается, что перед необходимостью равенство отступает, — нет его тогда на земле, и иные меры оказываются несправедливыми в отношении отдельной личности, хотя для массы людей они полезны. То же получалось и в другой области — на заводах, работавших для национальной обороны. Для того чтобы воевать, нужны были снаряды, гранаты, пушки. Нужен был также хлеб, чтобы кормить людей. Мишель, несомненно, воспользовался, по крайней мере отчасти, таким положением вещей: Мишель вернулся… Альбер ушел на фронт.

Адель запрягла лошадь, и они, две женщины, отвезли его в город Вов; деда не мог поехать с ними, Альбер простился с ним дома, перед тем как сесть в тележку, и, целуя отца, думал: увидит ли его еще? Пока Зели не спеша везла их в город, Альбер все смотрел на знакомый пейзаж, медленно развертывавшийся перед его глазами, единственно знакомый, привычный пейзаж: широкая гладь равнины, пересеченная лишь одним провалом — оврагом, к которому, можно сказать, была отброшена ферма «Край света». Теперь Альберу предстояло увидеть города, горы и, быть может, море. Но ничто никогда не могло бы стереть в его памяти эти картины, запечатлевшиеся с детства, ничто и никогда не могло бы создать у него ощущение, что он у себя дома, в самом сердце этого беспредельного простора, сейчас целиком объятого, затушеванного серой зимней мутью, в которой, однако, совсем еще недавно заиграл для него первый луч солнца и повеяло дыханием подлинной весны: весны надежд и упований. Он безотчетно любил эту равнину, все любил тут, даже грязь, оставленную на мощеных дорогах колесами телег, проезжавших в поля за выкопанной свеклой, даже недавно построенный элеватор, просторное сооружение из бетона, возвышавшееся близ вокзала, — Альбер гордился им и находил его красивым. Да, если бы эта равнина была еще безобразнее, ничто не могло бы лишить ее той прелести, которую она имела для Альбера, того сладкого чувства благополучия, которое он мог испытывать здесь даже в лютую стужу, даже под напором холодных ветров, беспрепятственно проносившихся тут, — он не боялся их, он подставлял им свою грудь, словно только на этой равнине он мог дышать.

Впервые в жизни он расставался с нею и горевал, что пришлось покинуть родной край, да заодно проститься также, думал он, с надеждой, недолго тешившей его. Бог знает, вернется ли он живым и невредимым, а если вернется, то каким увидит «Край света»? Что станется с фермой?

Все трое молчали. Иногда женщины, чтобы хоть что-то сказать, произносили какие-то ненужные слова. Эти проводы совсем не походили на те, что были в начале войны, когда солдаты испытывали чувство бодрости и подъема, будто уезжали на поиски приключений; когда мужчины, Собиравшиеся кучками, хорохорились, пуская женщинам пыль в глаза. Все стихло, умолк набат, раздававшийся в первый день, сникли люди. Теперь уезжали по одиночке, молчком. Война оказалась делом серьезным, печальным и грозным, всем стало ясно ее значение, ее бедственные последствия.

Женеты долго ждали на перроне. Защищаясь от ветра, Мари стягивала красной от холода рукой воротник своего старого, потертого пальто. Адель прохаживалась широким, мужским шагом. Приехали слишком рано, как всегда в подобных случаях, а кроме того, поезд, как сообщил начальник станции, запаздывал. Около железнодорожного переезда время от времени дребезжал пронзительный звонок, стрелочник переводил стрелку, и она как будто щелкала челюстями, — щелканье напоминало тот звук, который слышался, когда Фирмен говорил или ел и уцелевший в его верхней челюсти зуб стучал о нижний зуб; теперь, после удара, этот звук можно было различить только в тишине. Приближалось рождество, несомненно, печальное рождество, а раньше этот день, в который Мари ходила к полуночной мессе, и вслед за ней шла в церковь и Адель, всегда был на ферме настоящим праздником, единственным днем в году (не считая дня молотьбы), когда допускались некоторые роскошества и траты. По возвращении женщин из церкви все собирались за столом, угощались жареной свининой, для Альбера всегда была приготовлена игрушка, купленная за пятьдесят сантимов задолго до праздника (иногда еще в прошлом году), в Шартре, в одной из тех лавок, которые навевают сладкие мечты; получала подарок и Адель — всегда полезную вещь — обычно чулки; Морису дарили какой-нибудь инструмент; все это было очень приятно, хотя подарки стоили недорого (в общей сложности несколько франков), ведь все знали, как трудно заработать деньги, и знали, что их надо беречь про черный день да копить на тот случай, когда удастся прикупить земли.

— Не будет тебя дома на рождество, — громко сказала Мари.

— Нет, мать, не будет. Но нас еще не пошлют тогда на фронт, сперва станут учить солдатскому делу.

— Все равно, рождество-то без тебя проведем. В первый раз.

Да, это была разлука, отсутствие завтрашнего дня.

— Эх, если б еще заботы не было о земле! — сказал Альбер.

Он сказал правду, — несмотря на все чувства, на первом плане оставалась земля, забота о земле была жестоким мученьем для всех троих.

— Все-таки нет нам удачи! — сказал Альбер.

И ни Адель, ни Мари не обманывались относительно смысла, который Альбер вложил в эти слова.

— Ну, вот и поезд, — как будто с облегчением сказал он.

— Уже?! — воскликнула Мари.

— Раз надо, так надо.

Теперь ему приходилось «хорохориться», как тогда говорили, храбриться, как все те, кого уже угнали, кто садился в поезд с этого перрона, на который грубые их башмаки натащили грязи, и грязь останется тут до весны. Весна! Далеко еще до весны, отодвинули ее надолго, думал Альбер, словно не будут теперь сменяться времена года, словно в природе, как и в жизни, все перевернулось. Теперь начиналось для него новое существование, в стороне от прежнего, нисколько не заменяющее настоящую жизнь, и, как бы оно ни сложилось, Альбер всегда считал бы его несчастной случайностью.

Поезд остановился, с шипеньем выпуская пар. Начальник станции махал красным выцветшим флажком, отнюдь не похожим на красное знамя революции, а ведь как раз наступало время революций, Альбер первым заметил дверцу вагона третьего класса, остановившегося перед ним, взобрался по лесенке, ухватившись за медный поручень, положил в сетку для багажа свои сумки, опустил стекло, дребезжавшее в дряхлой деревянной раме, с которой облупилась зеленая краска, и высунулся из окна.

На перроне стояли «его женщины», как говорили с тех пор, как старика отца разбил паралич и на «Краю света» всем заправлял Альбер. Теперь его обязанности переходили к ним, но он всецело полагался на них, он питал глубокое, полное доверие и к Мари, своей матери, и к Адель; боялся он только одного: как бы работы, которые теперь лягут на обеих, не оказались для них непосильными.

— Не расстраивайся! — сказала Мари, словно угадав его тревогу. — Мы справимся.

Теперь это дело касалось только его да их, о Морисе уже забывали: словно по безмолвному соглашению или по какому-то предчувствию, они не упоминали о Морисе, который лишь изредка присылал весточки и все оставался на фронте; в семье как будто уже поставили на нем крест. Что касается Фернана… Но ведь все знали, что Фернан как был подручным, посторонним, так им и остался, даже и после того, как женился на Адель.

Начальник станции подал сигнал долгим свистком. Паровоз запыхтел и медленно тронулся, потащив за собою состав. Альбер еще больше высунулся в окно. Обе женщины, и мать и Адель, по-прежнему неподвижно стояли на перроне: конечно, они уйдут лишь в ту минуту, когда далеко-далеко растает в воздухе последний след дыма. И, видя, как они стоят, обе крепкие, сильные, Альбер почувствовал, что отчаяние у него уже исчезло, и подумал, что, может быть, для него еще придет весна.

Глава IV

Солдатская жизнь (полгода учений, маршировки, стрельбища, «словесность»), потом сама война захватили Альбера и уже не выпускали. Очень долго он не приезжал домой на побывку. До тех пор прошло много месяцев, сменялись времена года, и их почти уже и не отличали друг от друга, так они перемешались, и, кроме погоды (дождь, холод или удушливая жара), не было в них никаких приметных вех, потому что земля, в которую зарылись люди в шинелях, чтобы спрятаться от смерти, была лишь призраком земли, — опустошенная, изъеденная хлором и мелинитом, развороченная плугом свирепых бомбардировок, покрытая обрубками, которые были когда-то деревьями, обломками каменных кладок, которые прежде были стенами ферм, где жили и животные и люди.

Вот что сделали с землей, и Альбер страдал, словно на глазах у него совершилось кощунство, преступление, хотя земля Шампани или Соммы, где он рыл окопы в меловой почве или в размокшей глине, ничуть не походила на родную его землю; видя, как оскверняют землю, он приходил в бешенство. Да и не только у него одного было такое чувство. Таких, как он, были миллионы — «навозники», «чумазые», как их называли в полках, ротах и взводах городские парни, мастеровые, мелкие торговцы, буржуа; при виде этой растерзанной земли им казалось, что главным образом они, крестьяне, защищают ее — ведь их было так много и они так хорошо знали ей цену и всю ее жизнь.

Так как война затянулась, установили отпуска.

Первые отпуска были короткие: утомительная дорога в поездах с выбитыми стеклами в окошках; краткое свидание с женой, с родителями — и обратный путь; только приехал и почти тотчас же возвращайся в часть. Альбер два раза приезжал таким образом на «Край света» — на несколько дней.

Но он не успевал чем-нибудь заинтересоваться, что-нибудь сделать. Отпуск был для него только передышкой в бою, минута отдыха в смертельном сражении. Но благодаря второму отпуску он не участвовал в наступлении, — только это и порадовало его.

Однако и краткие побывки дома были для него благодетельны. Прежде всего он мог тогда опомниться, и, хотя не успевал обрести прежнее душевное состояние, в нем стихало то мучительное беспокойство, которое на фронте длилось для него месяцами. Утром он, как прежде, вставал первым, чтобы задать корму скотине. Остальное время, проводил на полях. Все было в порядке, и, казалось, шло хорошо. Адель и Мари справлялись с делом, и даже лучше, чем он надеялся.

— Не расстраивайся, Альбер, мы же тут, — говорила Адель сердечно, как товарищу.

— А Фернан?

— Из армии все не увольняют. Да оно, пожалуй, и лучше.

Альбер не спрашивал — почему. Раз Адель так сказала, значит, верно. Оба раза, когда он приезжал домой, он не видел зятя: Фернан служил теперь в Бурже, слишком далеко, и не мог приезжать по субботам на велосипеде; по-видимому, Адель не очень сожалела об этом, слишком много у нее было всяких дел.

Когда Альбер приезжал с фронта, «с передовых», как тогда говорили, ему казалось, будто он не успел ступить на порог, а уже надо опять отправляться на фронт. В первый день отпуска приходили из деревни навестить его, в следующие дни он ходил вечером в Монтенвиль выпить стаканчик. Потом он уезжал, мало с кем повидавшись из тех, кто. приходил в первый день: люди не могли же два раза отрываться от работы; да еще те, кто бывал на «Краю света», где Мари потчевала гостей домашней настойкой, приходили только ради Мари, так как в большинстве своем они были в ее годах, а не в возрасте «парнишки». На третий день он встретился с Мишелем Обуаном, и тот «поставил» ему бутылочку, но оба чувствовали какую-то неловкость, и Альберу не захотелось еще раз увидеться с ним. Альсида он не видел и не спрашивал о нем. Он узнал только, что Совы уже нет: однажды утром ее нашли мертвой в ее лачуге, рядом с пустой литровой бутылкой из-под вина; а теперь Альсид ухаживает за лошадьми (Обуану удалось купить новых лошадей вместо реквизированных), и Альсид совсем переселился на ферму «Белый бугор».

Что уж это были за отпуска? Несколько деньков, да и то нужно было помочь по хозяйству, потому что всегда оказывались какие-нибудь работы, с которыми женщинам не удавалось справиться. Но эти работы все были не очень интересными и не очень увлекательными; ведь ничего он тут сам не подготовлял, и даже пшеница, хоть ты и глядишь на нее, и доволен, что она обещает хороший урожай, все-таки не радует, раз не сам ты землю пахал, не сам решал, когда сеять! И Альбер уезжал, не найдя тех глубоких корней, которыми все его существо прежде было связано с «Краем света», так и не почувствовав прежней близости со своей землей, как некоторые его товарищи возвращались в полк, не успев возобновить прежних отношений с женой, отвыкнув от близости с нею.

На фронте он вел такое же существование, как и все солдаты, — то утопал в грязи окопов в спокойных секторах, которые, однако, в определенные часы неприятель «поливал» снарядами, то яростно бросался в атаку, когда полку приходила очередь участвовать в них. Люди сменялись, и все были похожи друг на друга, но все же что-то отличало тех, кто воевал с самого начала, — они огрубели, были выносливее и телом и душой, как-то умели ускользать от смерти: научившись и в некотором роде привыкнув избегать ее, они в игре с нею имели больше шансов выжить, чем остальные. И те, у кого, как у Альбера, были за плечами уже многие месяцы войны, словно приобрели иммунитет, которого новички еще не имели.

Ко всему люди привыкают. Перед войной четырнадцатого года трудная, чтобы не сказать нищенская, жизнь была для деревенской мелкоты — обычной. Вот деревня и стала привыкать к обстановке военного времени, и так как война затянулась, то как будто уже и походила на обычные условия жизни, надеяться же было можно только на возвращение к прежнему. Приехав во второй раз в отпуск, Альбер в минуту нервной разрядки, наступившей у него только накануне отъезда на фронт, сказал:

— И то уж хорошо будет, если я живым выберусь.

Адель возразила:

— Не только выберешься и вернешься, в этом я ничуть не сомневаюсь, — но все переменится, когда ты домой возвратишься.

Он пожал плечами:

— Ну, чего говоришь-то!

— А вот посмотрим. Я кое-что задумала.

На минуту он было поверил ей, но, едва вернулся на фронт, узнал, что Мориса убили.

— Ты что какой-то не такой, Женет? — спросил его товарищ, когда Альбер получил письмо с извещением о смерти Мориса.

— Да вот брата убили. Нету его теперь!..

Весть эта потрясла его. У него даже слезы навернулись на глаза. Нет больше в живых «братика Мориса», но в глубине души он, так же как и Адель, как и мать, всегда чувствовал, что Морис не вернется.

— Чего ж теперь делать-то будешь?

— Да надо стараться, чтоб и меня не убили, а то «мои женщины» одни-одинешеньки останутся.

Приехав на «Край света» в третий раз, он был полон этого ужасного страха. Теперь его отпустили домой на двадцать один день, — такие отпуска назывались «сельскохозяйственными». Двадцать один день! В пору жатвы! Отпуска мужчинам, которые могут принести пользу на своей земле. Это справедливо. Вполне справедливо. Двадцать один день они будут укрыты от огня, от снарядов и пуль, которые подстерегают, ждут фронтовиков.

Когда он сошел с поезда на станции Вов, его никто не встретил: он не мог предупредить о своем приезде. Альбер прошел пешком девять километров, его хлопали по бокам тяжелые сумки, — он привез в них две медные гильзы от снарядов семидесятипятимиллиметровой пушки, обточенные искусником солдатом, у которого он их купил за пять франков; кроме того, он привез обратно деньги, которые мать с сестрой считали нужным посылать ему — на этих кредитках стоял штамп: «Выдано после отвода в запасную часть», ведь он приехал из сектора Понт-а-Муссон, из Буа-ле-Претр, где война была не шуточным делом — немецкие окопы отстояли от французских меньше чем на пятнадцать метров, и однажды поднялась ярая перестрелка по глупости одного новобранца, который, попав на передовую линию и увидев немца, убил его из винтовки, не зная, что по молчаливому соглашению неприятели щадили друг друга, когда, например, ходили по очереди за водой к роднику, находившемуся между позициями.

Альбер шел быстро, не глядя вокруг, — так спешил он добраться домой.

Наконец вошел он во двор, там никого не было. Но когда он позвал, из дому вышла Мари, и Альбер заметил, что она (из экономии, конечно) не сшила себе траурного платья и носит свою обычную будничную затрапезу.

— Вот приехал, — сказал он. — И надолго, на двадцать один день.

— Хорошо-то как! В самую страду! Поможешь нам!

— А Мориса уж не жди, нет его больше. Вот горе!

— Да, горе! — сказала мать, вытирая глаза кончиком фартука. — Парень-то какой был хороший!.. И могутный!

— Вот горе! — повторил он. — А как Адель?

— Ничего. Здоровая, крепкая!

— А Фернан?

— И не говори про этого голубчика! За два года, что прожил в городах, совсем развратился.

— Так вы все время одни?

— Не беспокойся, дело хорошо шло.

— А в поле-то как же?

— Нам помогали.

Альбер удовлетворился этим уклончивым, неопределенным ответом.

— А урожай?

— Пожалуй, неплох будет. У нас под пшеницей больше одиннадцати гектаров.

— Ох, ты!

— И хороша пшеница уродилась. Вот посмотри. Удобрений у нас было достаточно.

— Отец как?

— Уже и не говорит. Только что ест.

— Эх, жалость! — сказал Альбер.

— Да он, знаешь, вроде как мертвый, только вот ходить за ним надо.

— А все понимает, да?

— Нет, думается, теперь и не понимает. Но когда подашь тарелку, открывает глаза.

Значит, и отцу конец. Пришлось с этим смириться. Альберу вспомнилось детство, вспомнилось, как отец, слишком старый для него, водил его за руку в поле, как время от времени бросал он слова, полные мудрости, теперь умолкшей: «Зерно-то, оно дышит…», «Черенок для прививки выбирай из молодых побегов…», «Свеклу хорошенько мотыжь, сахару больше будет…» Да, многое узнал он от отца… Эх, жаль его. И почему не умер, бедняга, сразу же?

Адель пришла с огорода, принесла овощей с грядки.

— Вон кто приехал! Нам на радость!

Она громко чмокнула его в обе щеки. Он заметил, что лицо у нее теперь стало такое же морщинистое, как у матери.

— На двадцать один день, — сказал Альбер. — Сельскохозяйственный отпуск…

— А ты живи себе потихоньку. Отдыхай.

— Да ты что, смеешься? Ведь самая страда!

Отшагав пешком весь путь из Вова, он все смотрел на чужие поля — каковы там хлеба, и нашел, что они сулят хороший урожай. Колос тяжелый, а стебель крепкий, лишь кое-где пшеница полегла.

— Видать, у вас бурь не бывало.

— Как не бывало, бывали. Но мы от них защитились. Теперь ведь есть новые сорта пшеницы; урожайность у ней большая, и устойчива к непогоде, и ко всяким болезням, и муку дает превосходную. Да, есть такие сорта: «фран-нор», «мариваль», «лилль-депре», «вильморен»…

— Кто ж тебя научил этому?

— Обуан, — ответила она. — Мишель Обуан. Он нас не бросил.

— Ты с ним видаешься?

— Кой-когда. Он всегда хороший совет даст.

— Его так на войну и не взяли?

— Нет. А что ж? Так лучше, для всех.

— Ну, он-то уж под пули не полезет, как Морис.

— Нужны и такие, — заметила Адель. — Хочешь стаканчик с дороги?

— Нет, — ответил он, войдя в дом и снимая с себя сумки. — Охота сходить, посмотреть.

Адель засмеялась:

— Двенадцать сетье?

— Да.

— Да у нас под пшеницей еще и все Жюмелево поле.

— Я так и думал, — мать мне сказала, что вы двенадцать гектаров засеяли.

— Почти что тринадцать, право слово.

Альбер достал медные гильзы и поставил их на полку очага.

— Это что такое? — спросила Мари.

— Памятка, мама… чтоб ты думала обо мне, когда я уеду.

— А если тебе не ехать? простодушно сказала мать.

— Ты же знаешь, никак этого нельзя. Да ведь у вас теперь Мишель есть… а может, еще и тот парнишка — Альсид?..

— Ну чего ты? — сказала Мари, почувствовав, что он ревнует. — Чего глупости говоришь? Надо же было с работой справляться. Вот мы и справлялись, как могли. Ладно, что соседи у нас хорошие.

Альбер ничего не ответил, только сказал уходя:

— Пойду, погляжу.

Домашние не стали его удерживать. День уже был на исходе и, кроме хлопот по хозяйству, которые не переводятся на ферме, работа у женщин была уже кончена. Но парню не надо было мешать, пусть идет, ему хочется побыть одному, чтобы прийти в себя. Все встанет на свое место. Они это знали, — ведь Альбер пробудет дома двадцать один день.

— Я на послезавтра курицу зарежу, — сказала Адель. А нынче к вечеру зажарю то мясо, что купила утром.

— Зажарь, ведь он теперь, как барин, привык мясо есть.

Это была правда. На фронте мясо давали за каждой едой, и не только мясные консервы, а «настоящее мясо», как говорил большеротый солдат Жюдекс. Альбер привык к такой пище и чувствовал бы отсутствие мяса, как и все солдаты в отпуске. Сколько за эти годы появилось у них привычек, сколько нового они узнали! Чего только солдаты не насмотрелись. Просто невероятно! Некоторых теперь посылали на Восток, и они путались с тамошними женщинами. Все переменилось. Только здесь все как было, так и осталось, все на одном месте, вся жизнь идет в зависимости от времени года; вот казалось, что для тебя придет весна, но хоть мать с сестрой и справились (в сущности, почему он сердится на Обуана?), а все-таки, думалось Альберу, все тут застыло на мертвой точке.

Альбер дошел до Двенадцати сетье, тотчас же окинул взглядом поле и увидел, что пшеница хороша. Да, хороша! Еще лучше, чем та, которую он собрал в последний раз — в тысяча девятьсот четырнадцатом году: крепкие, прямые стебли, колос тяжелый, но не чересчур, полный, тугой. Наверняка тут возьмешь по пятьдесят пять центнеров с гектара! Ну, значит, доказано: можно и без мужчин обойтись, по крайней мере, когда имеется советчик.

Альбер сорвал один колос, вышелушил зерна. Они еще были, как говорится, «восковой спелости», легко поддавались царапине ногтем, но, несомненно, должны были дать прекрасную муку, маслянистую, очень белую, мягкую, — такую муку, только что смолотую, приятно взять в горсть и с наслаждением пропускать струйками между пальцев.

Он не спеша зашагал домой. Было совсем светло — в конце июля дни долгие. Каким уже далеким казался четырнадцатый год. Разрушила война надежду, которая возникла тогда, но ведь люди умеют ждать; если удастся выжить, не надо терять надежду; только вот зря пропало несколько лет, но женщины ждали и сумели справиться, и ничего еще не потеряно!

Ужинать он сел в хорошем настроении. Отца за стол уже не сажали, — он теперь неподвижно сидел в своем кресле. Альбер поцеловал его, но старик даже и не взглянул на сына.

— Садись вон туда, — сказала Мари.

Это было отцовское место — место главы семьи.

Альбер и стал теперь главой семьи. Быстро это случилось. Морис и отец уступили ему свое место, и Альбер чувствовал, какая большая теперь (и уже навсегда) легла на него ответственность. Женщины, как полагалось по обычаю, за стол не садились, прислуживали хозяину: Адель налила ему супу, мать принесла бутылку вина. Он с важностью протягивал одной — свою тарелку, другой — стакан. Это походило на некий обряд, тут совершалось таинство причастия. Он опять уедет, но теперь его место определено, и, когда он окончательно возвратится, ему придется взять бразды правления, решать и распоряжаться.

Наконец сели за стол и Мари и Адель.

— Хороший у тебя суп, — похвалил Альбер.

— Мы его теперь сливочным маслом заправляем.

— Вон как! Разбогатели, значит?

— Какое там! Просто привычку такую завели. Да что ж и не положить масла, раз можно? Молоко-то ведь хорошо теперь идет. Можно сказать, коровки кормят нас. Большая от них польза.

— Я проходил по двору, заглянул в хлев. Сколько там у вас теперь голов?

— Девять.

— Вы, стало быть, не продали телят?

— А зачем? Выгоднее вырастить их, чем продать.

— Да у вас целое стадо!

— Правильно говоришь. Беда, что выгона у нас нет, негде пасти. Но на той полоске, что купили, мы посеяли траву и около оврага тоже.

До сих пор этого никогда не делали. Мысль разумная, если только укос был хорош.

— Много накосили?

— Ну еще бы! А то чем же было бы коров кормить? Да еще мы купили сена, — стоило потратиться, верно говорю.

Вон какие новшества, и если даже они подсказаны Обуаном, надо признать, что все это полезно.

Адель встала и, достав из очага жаровню, принесла и поставила ее перед братом:

— Говядина!

Прежде на «Краю света» никогда не покупали говядины.

— Ну, скажи пожалуйста, вон как они тут избаловались.

Он достал сигарету, закурил.

— Да ты, никак, куришь!

А ведь до войны он никогда не курил, — это было слишком дорогое удовольствие. Но теперь он без курева не мог обойтись.

— Что ж, когда человек работает… — начала было Мари. — Да ведь и все нынче курят. Насчет говядины скажу так: мы ее купили на завтрашний обед, ну, а раз ты приехал…

Альбер положил себе мяса на тарелку, разрезал его, положил в рот кусочек.

— Мягкая! — сказал он, — Вкусно!..

— Теперь больше берем в мясной, так они стараются угодить.

Адель принесла яблок, и Альбер очистил себе яблоко своим солдатским ножом.

— Первые яблоки!

— За садом, стало быть, ухаживаете?

— Еще больше, чем прежде.

— Смотри-ка, ты в мои гильзы цветы поставила!

— Гладиолусы, — сказала Адель, — у нас луковицы были. Красиво цветы из твоих медяшек выглядывают.

— Да, красиво! — согласился он, удивляясь про себя — как и у кого она достала луковицы гладиолусов. Под конец подали кофе, а ведь раньше его пили по вечерам только в исключительных случаях.

Альбер с удовольствием прихлебывал маленькими глотками горячий сладкий кофе, а «на загладку» выпил рюмку настойки.

— Я пойду спать, — сказала Мари, — час уже поздний, а мне еще надо отца уложить.

Женщины взяли старика Фирмена под руки и отвели в спальню. Альбер молча смотрел им вслед. Потом Адель вернулась.

— Ты еще посидишь?

Он сидел за рюмкой настойки и, облокотившись на стол, раздумывал, где ему лечь — та комната, где они спали с Морисом, теперь в полном его распоряжении, а можно лечь и здесь, в большой комнате, в том алькове, в котором когда-то спал Гюстав. Где же будет лучше?

— Я тебе внизу постелила, — сказала Адель.

Ну, конечно, — теперь его место в этой комнате, раз отец помещается вместе с матерью. Он не знал, что до сих пор Фирмен спал на постели Гюстава и только в этот вечер его отвели в супружескую спальню, где, впрочем, Мари поставила вторую кровать.

— Выпьешь стаканчик, Адель?

— Если хочешь.

Адель налила себе настойки, подняла стакан, Альбер пододвинул свой, и брат с сестрой чокнулись, как положено.

— Вы хорошо поработали, — сказал Альбер.

— Верно, — подтвердила Адель.

Оба умолкли, в тишине слышалось только, как они, выпив настойку, причмокивают языком.

— Ну, коль ты приехал… — начала Адель.

— Да чего там… Ненадолго.

— Теперь, раз Морис умер, а отец все равно что мертвый, ты должен вернуться.

Это была бесспорная истина. Теперь он должен вернуться.

— Мы тут старались, чтобы как лучше… Нам помогли, да и все так сложилось, что нам не очень уж трудно было… Да и у всех так… Ведь если людям что нужно бывает, они покупают, сами цену набивают… Но когда война кончится, дело по-другому повернется, не так станет удобно… И в хозяйстве нужен будет мужчина.

Альбер кивнул головой, соглашаясь с нею.

— У нас теперь только ты один остался.

Он опять наклонил голову, говоря этим: «Да».

Адель встала, подошла к шкафу, стоявшему у задней стены, и достала оттуда деревянную шкатулку, нечто вроде ларчика, на крышке которого был нарисован уже стершийся корабль, а стершаяся надпись гласила: «Сувенир из Этрета». Никто не мог бы сказать, как этот ларчик очутился на «Краю света», ведь отсюда сроду никто не выезжал. Уж тем более не ездили любоваться морем. Адель подошла к столу, поставила шкатулку перед Альбером:

— Тут деньги, — сказала она.

Альбер откинул крышку. Действительно, в шкатулке оказались деньги, так много, что он никогда и не мечтал о таких больших деньгах; золотые монеты по двадцать франков, кредитки, — всё крупные купюры. Адель не сдала золото, как это предлагалось сделать, во Французский банк или хотя бы представителю банка, который однажды проезжал через Монтенвиль и долго сидел там в мэрии, ждал, чтобы ему принесли золотые монеты в обмен на сертификат.

— Да откуда же у вас столько?

— Хорошо дела шли, — уклончиво ответила Адель.

Да, уйма денег! А ведь это была земля — возможность купить землю. Но если и все так хорошо заработали, как Адель с матерью, земля будет дорого стоить, когда он вернется, да и никто не станет ее продавать. Однако ж раньше никогда, никогда в доме не нашлось бы столько денег! Альбер был просто потрясен и, так же как сделал бы с пшеницей нового урожая, брал горстями золотые монеты и высыпал их, пропуская между пальцами.

— А когда ты вернешься, еще больше будет денег, — заявила Адель.

— Да, я вернусь, — сказал он. — Обещаю тебе, что вернусь.

Двадцать дней спустя он уехал, — весь этот срок он работал изо всех сил, убрал и свез с поля урожай, обмолотил и смолол пшеницу. Прибыв в полк в свою часть, он узнал, что нужен ездовой для полкового обоза, в тылу. Он решил получить эту должность и, чтобы добиться своего, не скупился на угощенье, даже угощал марочным вином. Он уже предвидел, что скоро конец войны, и на этот раз нужно было сделать все, решительно все, чтобы вернуться живым, не только потому, что он это обещал сестре, а потому что это было необходимо.

Глава V

Несколько месяцев, следовавших за отпуском, были очень тяжелы, так как на это время пришлось два наступления, но самому Альберу жилось легче, чем раньше. Он числился ездовым в обозе, следовавшем издали за полком, ел досыта, так как уже не сидел в окопах, а находился у источников снабжения; ему случалось даже понежиться в постели и как-то раз он переспал на ночлеге с податливой девчонкой. Но вовсе не из-за этого Альбер стремился в тыл, — ему хотелось быть уверенным, что он вернется живым. И когда какой-нибудь солдат, явившийся с передовых, с горечью попрекал его, что он «окопался», Альбер отвечал: «Кто-то должен же быть ездовым, хоть я, хоть другой» (а про себя думал: «Говори, говори, голубчик»).

Впрочем, и он иногда бывал в переделках — ведь и полковой обоз, случается, попадает под бомбежку. У Альбера убили в упряжке лошадь, и так как он привязался к ней, то ему больно было смотреть, как она умирает, словно это был человек. В конце концов война — сущая мерзость, ничего хорошего она людям не приносит, только опустошает, разоряет, заставляет зря терять драгоценные годы жизни, и все это ради выгоды немногих. Однако ж достаточно оказаться понятливым парнем, как, например, Мишель Обуан, вовремя словчить, как это делал теперь сам Альбер в меру своих возможностей, и тогда будет меньше риску, что тебя убьют. Со стороны Альбера это не было трусостью, он храбро сражался, за что был два раза упомянут в приказе по дивизии и награжден военным крестом, а просто он обладал здравым смыслом, да еще с тех пор, как он побывал на «Краю света» в сельскохозяйственном отпуску, в нем заговорило чувство ответственности.

Однако ж этот период войны казался ему ужасно долгим, просто бесконечным! Немцы пошли в наступление, наши их остановили, в свою очередь двинули на них и теперь гнали их вон, но они крепко цеплялись за чужую землю, которая, верно, казалась им лучше, чем их немецкая земля. В полку уже не оставалось солдат, мобилизованных в начале войны, — разве только нашедшие себе убежище в обозах, а на передовых сидели «старички» лет сорока или желторотые парнишки, призыва восемнадцатого года. Встречаясь с такими юнцами, Альбер вспоминал Альсида. Нет, Альсида не возьмут, он еще молод, война кончится раньше, чем его призовут. Альберу это было почему-то приятно и вместе с тем немного досадно: почему Альсиду, которого в деревне считали его родственником, не доведется хлебнуть горя, как, например, Морису, сложившему на войне голову, да и как самому Альберу, который не раз смотрел смерти в глаза? Такое чувство не назовешь хорошим, Альбер это знал, но оно шевелилось у него в душе, ничего не поделаешь. Нельзя сказать, чтобы он боялся каких-нибудь неприятностей от Альсида, а просто он стоял за справедливость, вот и все.

Ведь Альсид вырос, окреп, возмужал. Он стал красивым малым. Альбер убедился в этом, встретив его во время последнего своего отпуска. Они не вступили в разговор, но с любопытством смотрели друг на друга. Альсид теперь был работником на ферме «Белый бугор», и, толкуя в Монтенвиле за бутылочкой вина с работниками фермы, Альбер услышал, что парень получает там хорошее жалованье и даже мог купить себе велосипед. Почему ж охотничьего ружья не купил? Вон какие дела пошли, переменились времена! Альбер никогда бы не позволил себе такого баловства.

Он бы не позволил себе никакого роскошества, потому что в голове у него засела мысль, какой не могло быть у Альсида. Альбер не забывал о золотых монетах, лежащих в деревянной шкатулке, и о том, что они значат для него. Однажды Адель написала ему, что старик Обуан умер и Мишель остался полным хозяином. Пожалуй, это было хорошо, так как Мишель по дружбе помогал Адель: говорили, будто между ними что-то было, с тех пор как Фернан после своего увольнения из армии остался в городе, — Фернан заявил, что он больше не может жить, как деревенские «навозники», и нанялся в Бурже чернорабочим на военный завод, где он, по его словам, хорошо зарабатывал, но Адель никогда ни гроша от него не получала. Ну так вот, могла бы Адель поговорить с Мишелем и кое-чего добиться от него. Альбер приходил в волнение, думая об этом, — ведь при жизни старика Обуана о покупке у него земли, кроме той, маленькой полоски, которую он уступил Женетам, не могло быть и речи.

По правде говоря, хотя Альбер никогда не говорил об этом с сестрой и хоть этому не было доказательств, она действительно была любовницей Мишеля. Это случилось само собой однажды, когда Адель (она была старше молодого Обуана, однако не так уж сильно) как-то под вечер пришла ворошить сено, скошенное на полоске, — его намочило дождем в грозу. Мишель был на соседнем поле. Они разговорились. Он дал ей кой-какие советы насчет Двенадцати сетье. Адель нужен был мужчина — и в хозяйстве и в постели. Мишель тотчас же стал ее любовником. Ему некогда было искать, ездить в Вов, он не мог и компрометировать себя, наведываясь в «Барабанчик», — ведь он принадлежал к числу крупных хозяев. Адель внесла в его жизнь то, чего ему недоставало, и проявляла в любовных утехах простодушную пылкость, которая ему понравилась. С ней не было никаких сложностей: она отдавалась, а затем, встряхнувшись, как курицы во дворе, довольная и, главное, удовлетворенная, говорила: «Вот и ладно! Так-то лучше!» Ведь Фернан теперь больше и не. показывался в доме, совсем с пути сбился в городе, где у него были и фабричные девки, и кино, — словом, Адель нуждалась в заместителе. Мишель же был высокий, видный и к тому же обходительный парень. Совсем не плохая замена. Да и он ничего не терял, — наоборот, так он жил спокойно, встречался с Адель, когда чувствовал в этом потребность, без всяких сложностей, сердечно и без. опаски, без необходимости давать обещания, которых всегда жаждут женщины. А в трудную пору, когда на него навалилось столько хлопот и забот, — это было немало. Вот что представляла собой связь Адель с Мишелем Обуаном. Но как к этому ни относись, она все-таки существовала, и Альбер полагал, что, может быть, она будет полезна для его планов. Он не обманывался, не думал, что Обуан расщедрится из любви к Адель и даром отдаст участок, он только надеялся, что благодаря этой связи легче окажется ну хотя бы повести переговоры, а ведь в конце концов у Мишеля Обуана земли достаточно, и ему нетрудно продать какое-нибудь поле, раз теперь у Женетов есть деньги и они в силах заплатить. Он не станет дорожиться, но и себе в убыток не отдаст, — можно с ним столковаться. Только бы Адель с ним поговорила.

Вот о чем думал Альбер в конце войны. Он все еще носил голубовато-серую шинель, но уже не был строевым солдатом. И поэтому, как только дела повернулись хорошо, дни войны казались ему просто бесконечными.

И когда пушки грохотали на горизонте, но уже не угрожали ему лично, Альбер, лежа в чьем-нибудь амбаре и погасив свечу (неприятельские самолеты теперь кружили в небе всю ночь, разыскивая места стоянок для того, чтобы сбросить на них свои бомбы), — да, Альбер мечтал в эти часы, предавался мечтаньям, тем самым, которые возникли у него в тысяча девятьсот четырнадцатом году, — ведь с покупкой полоски земли они уже становились не только беспочвенными мечтами. Закрыв глаза, он видел свою землю на «Краю света», каждую ложбинку, каждый бугорок, каждую борозду в поле. И мало-помалу ему становилось ясно, что для начала, да, да, прежде всего нужно было бы (если Мишель захочет продать, у них деньги найдутся) купить луг, — ведь теперь разводить скот стало выгодно, а луг этот лежит рядом с купленной полоской и спускается до нынешнего луга Женетов, того, что возле оврага, но нужно также купить еще два гектара по другую сторону дороги, которая теперь исчезла, так как стала бесполезна после покупки участка в четырнадцатом году, — а эти два гектара так бы хорошо продолжили поле в двенадцать сетье. И в его воображении двенадцать сетье разрастались таким образом до восемнадцати сетье… а потом, со временем, все прекрасно устроится, непременно устроится благодаря Адель и благодаря тому, что деньги теперь есть; земли будет тридцать, сорок сетье, — большое, единое поле, ведь Мишель вполне может вместо проданных участков расширять свои владения в сторону равнины, по направлению к Шартру, и, таким образом, покажет, что он друг Альбера и друг его сестре Адель.

Чем больше приближался день окончательного разгрома немцев, тем сильнее становилось нервное возбуждение Альбера. Ведь в конце концов он принадлежал к тем, кто вот-вот выиграет войну, должны же его за это поблагодарить, особенно этот Мишель, который даже и не был на войне, а дома сидел да «деньгу зашибал», как говорится, тогда как другие лезли под пули. Альбер льстил себя надеждой, что он не встретит никаких затруднений. Наступил ноябрь, и уже пошли разговоры о перемирии. Одиннадцатого ноября узнали, что оно заключено, и это известие вызвало бешеный восторг. Ну, теперь вернемся домой, и все пойдет как хотелось.

Альбер не сразу вернулся. Его демобилизовали только в апреле тысяча девятьсот девятнадцатого года. И эти пять месяцев казались ему бесконечными — таких долгих еще не было в его жизни. Каждый день он ждал положенной, как он считал, демобилизации его года призыва, а ее все не объявляли. Помогла болезнь, самая настоящая болезнь, постигшая этого солдата, ни разу даже не простужавшегося за все время войны: его отправили в госпиталь, где он пролежал три недели, а затем дали ему отпуск для выздоровления «с последующей демобилизацией».

Вот так он вернулся на «Край света» весной девятнадцатого года. Он предупредил домашних, и мать приехала за ним на станцию Вов. На перроне он ее не увидел, так как Мари пришлось остаться во дворе — стеречь лошадь; Адель не могла поехать вместе с матерью, слишком много работы было на ферме.

Мари передала сыну вожжи, и тележка покатила по дороге, деревенская тележка, а не обозная фура, его собственная тележка, в которую запряжена была его собственная, а не обозная лошадь. Хотя с неба падали на землю еще робкие лучи солнца, а в лицо хлестал весьма прохладный ветер, Альбер чувствовал, как его согревает внутреннее, такое новое для него тепло. То было тепло весенней поры, все пробуждавшей вокруг, тепло, которое он нес в себе, которое он впервые изведал почти в такой же апрельский день тысяча девятьсот четырнадцатого года. Но теперь весна уже наверняка пришла для него, весну не отнимут у него. Он был полон надежды — и ведь после всего, что перенес солдат Альбер Женет, имел же он право надеяться.

— А ты совсем еще бледный, Альбер! — говорила Мари, глядя на сына, еще не оправившегося после болезни. — Как ты чувствуешь-то себя?

Никогда еще он не чувствовал себя так хорошо. Ведь беды кончились. Все беды кончились. И теперь начиналось то, что единственно было важно.

— Я чувствую… чувствую себя хорошо, — сказал он. — Ничего не болит. — И спросил: — Как Адель?

— Все в порядке. Никаких перемен нету. Фернан все еще не вернулся. Да, я думаю, мы больше уже и не увидим его.

— Плакать о нем не станем, — заметил Альбер. — А Мишель как?

— Да так же, как и прежде, дружит с Адель.

Ну вот, значит, все шло хорошо, наилучшим образом, теперь птицы могли орать в ветвях живых изгородей, зеленя могли подниматься в полях, а овсы даже и выкидывать метелку, Зели могла войти в охоту, Адель же по-прежнему искать любви; пришла весна, и теперь уж eе не отнимут.


Читать далее

Часть вторая. Весеннее тепло

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть