ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Жерминаль
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

На другой день и все следующие дни Этьен ходил на работу в шахту. Он начал свыкаться с этой жизнью и примирился с новыми условиями, которые вначале тяготили его. Одно только событие нарушило однообразие его существования за эти две недели — приступ сильнейшей лихорадки; она продержала его двое суток в постели. Руки и ноги ломило, голова горела, он бредил, и в бреду ему казалось, будто он старается протолкнуть вагонетку в такую узкую штольню, куда и сам не может пролезть. Это была просто чрезмерная усталость, связанная с обучением, и он быстро оправился.

Дни мелькали за днями, проходили недели, месяцы. Этьен, как и все его товарищи, вставал в три часа утра, пил кофе, брал с собой на завтрак бутерброд, приготовленный для всех с вечера г-жой Раснер. Отправляясь по утрам в шахту, он каждый день встречал Бессмертного, который возвращался домой спать; а вечером, на обратном пути, сталкивался с Бутлу, шедшим на вечернюю смену. У него была такая же шапочка, как у всех, такие же панталоны и холщовая блуза; как и все, он дрожал от холода и грел спину в бараке у огня. Затем следовало ожидание босиком в приемочной, где сильно тянуло сквозным ветром. Теперь Этьена не занимали ни машина с гладко отполированными, блестящими медными частями, ни канаты, которые скользили, словно черные бесшумные крылья ночной птицы, ни клети подъемника, поминутно появлявшиеся и исчезавшие под звуки сигнальных звонков, крики команды и грохот вагонеток, катившихся по рельсам. Его лампочка горела плохо: проклятый ламповщик, верно, ее не чистил. И он оживлялся лишь, когда Муке спроваживал их всех и, дурачась, подгонял девушек звучными шлепками. (Клеть отделялась и падала, словно камень, в бездну колодца, и Этьен не успевал обернуться, чтобы посмотреть, как исчезает дневной свет. Он даже никогда не думал о том, что клеть может сорваться, и входил в привычную среду, спускаясь во мрак под проливным дождем. Когда внизу, в приемочной, Пьеррон с лицемерно-слащавым видом выгружал их, шахтеры вялой походкой расходились толпой по штольням. Теперь Этьен знал все галереи шахты лучше, чем улицы в Монсу, знал, где надо сделать поворот, где нагнуться пониже, где обойти лужу. Он так хорошо изучил эти два километра подземного пути, что мог бы пройти и без лампочки, держа руки в карманах. И постоянно ему встречались все те же люди: вот проходит штейгер, освещая лица рабочих, вот старый Мук ведет лошадь, вот Бебер идет с фыркающей Боевой, Жанлен бежит за поездом, закрывая вентиляционные двери, а толстая Мукетта и тощая Лидия катят вагонетки.

Этьен теперь гораздо меньше страдал от сырости и духоты в забоях. Узкие штольни казались ему очень удобными для прохода. Он словно отощал и мог бы теперь пролезть в такую щель, куда раньше не отважился бы даже просунуть руку. Он привык к угольной пыли, хорошо видел в темноте, обливался потом, не обращая на это внимания, и свыкся с тем, что ему приходится быть с утра до вечера в промокшей одежде. К тому же Этьен не тратил попусту сил и приобрел такую ловкость и быстроту, что удивлял всех товарищей по забою. Через три недели его считали уже одним из лучших откатчиков в шахте: никто не мог быстрее докатить одним толчком вагонетку до ската, никто не умел так ловко прицепить ее к канату, как Этьен. Благодаря небольшому росту он проскальзывал всюду, а его руки, тонкие и белые, как у женщины, казались железными, несмотря на нежную кожу, и обладали необычайной силой. Он никогда не жаловался, должно быть из гордости, даже если изнемогал от усталости. Его упрекали разве только в том, что он не понимает шуток и сердится, если кто-нибудь его заденет. Шахтеры приняли его в свою среду и считали настоящим углекопом; с каждым днем он все более входил в колею, превращаясь в машину.

Маэ особенно дружелюбно относился к Этьену, потому что всегда уважал хорошую работу. Кроме того, он, как и прочие, чувствовал, что откатчик по своему умственному развитию стоит выше, чем он. Ему приходилось видеть, как Этьен читает, пишет, чертит планы. Слыхал он также, как Этьен беседует о вещах, самое существование которых было для него новостью. Это нисколько не удивляло Маэ: шахтеры — люди простые, и головы у них крепче, чем у механиков; но его поражали мужество этого юноши и настойчивость, с какой он принялся за труд углекопа, чтобы не умереть с голоду. На его памяти это был первый случай, когда рабочий так быстро осваивался с шахтой. Поэтому, если являлась необходимость спешно крепить штольню и Маэ не хотелось отрывать от работы забойщиков, он поручал молодому человеку ставить подпорки, уверенный, что все будет сделано хорошо и прочно. Начальство не давало ему покоя с этим проклятым креплением, и он каждую минуту боялся, как бы снова не появился инженер Негрель в сопровождении Дансарта: опять начнет кричать, спорить и заставит все переделывать заново. Он заметил, что работа откатчика более удовлетворяла этих господ, хотя они делали вид, что ничем не довольны, и все твердили, что Компания в один прекрасный день примет решительные меры. Время шло, в шахте назревало глухое недовольство, даже сам Маэ, при всем своем спокойствии, начинал приходить в ярость, и рука его порою сжималась в кулак.

С первых же дней обнаружилась вражда между Захарией и Этьеном. Как-то вечером дело чуть не дошло до потасовки. Но Захария, добрый малый, которому ни до чего не было дела, кроме своего удовольствия, тотчас успокоился, когда Этьен дружески предложил ему кружку пива. Вскоре и он признал превосходство новичка. Левак также стал относиться к нему дружелюбно, часто беседовал с ним о политике и говорил, что у Этьена на этот счет свои суждения. Из всей артели один только долговязый Шаваль таил какую-то вражду к откатчику — и не потому, что они дулись друг на друга: наоборот, они даже стали приятелями. Но среди взаимных шуток они обменивались такими взглядами, словно готовы были уничтожить друг друга. Катрина на работе по-прежнему казалась той же усталой, покорной девушкой, она так же гнула спину, катя вагонетку, так же приветливо относилась к своему товарищу, а он, в свою очередь, помогал ей. С другой стороны, она безропотно покорялась всем прихотям своего любовника и открыто принимала его ласки. Их отношения были всеми признаны: даже семья Катрины сквозь пальцы смотрела на их связь, и Шаваль каждый вечер уходил с откатчицей за отвал, затем провожал ее до дверей родительского дома и здесь целовал девушку в последний раз на глазах у всего поселка. Этьен делал вид, что это его нисколько не касается, и часто подсмеивался над их прогулками, отпуская такие крепкие словечки, какие позволяют себе парни с девушками только в глубине шахты. Катрина отвечала ему тем же, кичливо рассказывала, что сделал для нее ее кавалер, но смущалась и бледнела всякий раз, как ее глаза встречались с глазами молодого человека. Оба отворачивались и порой часами не разговаривали. Казалось, они ненавидели друг друга за то чувство, которое было в них схоронено и о котором они никогда между собой не говорили.

Наступила весна. Однажды, поднявшись из шахты, Этьен ощутил на лице теплое дыхание апреля, запах свежей земли, нежной зелени, чистого воздуха. И вот теперь всякий раз, как он возвращался домой, воздух становился все ароматнее, и солнце казалось жарче после десятичасовой работы среди вечного мрака и холода сырого подземелья, куда не проникало лето. Дни становились длиннее, и в мае Этьен спускался в шахту уже на восходе солнца, когда алое небо бросало отсвет зари на Воре, а легкий утренний туман казался розовым. Никто больше не дрожал от холода, с дальних полей доносился теплый ветер, и в вышине звонко пели жаворонки. А в три часа он видел ослепительно горящее солнце, — оно заливало заревом пожара горизонт и отбрасывало красноватый отсвет на кирпичные строения, испачканные углем. В июне рожь была уже высокая, и голубоватая зелень ее резко оттеняла темную ботву свекловицы. Это было бесконечное море, волнующееся при малейшем дуновении ветра; оно ширилось с каждым днем, и часто вечером Этьен с удивлением замечал, что оно еще зеленее, чем утром. Тополи у канавы убрались листвой. Отвал зарос травой, луга покрылись цветами, всюду нарождалась новая жизнь и била ключом из той самой земли, под которой он изнемогал от муки и усталости.

Теперь, отправляясь вечером гулять, Этьен уже не встречал больше влюбленных за отвалом. Он шел по их следам в ржаные поля и по движению желтеющих колосьев и больших красных маков догадывался, где они нашли укромный приют для своей страсти. Захария и Филомена шли туда по старой привычке. Старуха Прожженная, вечно разыскивавшая Ли-дню, то и дело накрывала ее с Жанленом: дети глубоко зарывались в рожь, и, чтобы спугнуть их, надо было задеть их ногой. А что касается Мукетты, то она таскалась повсюду, и нельзя было перейти поля, не увидав где-нибудь ее головы; она тотчас скрывалась во ржи и падала навзничь, так что виднелись одни ее торчащие ноги. Но ведь молодежь свободна, и Этьен не видел в этом ничего предосудительного. Он возмущался только в те вечера, когда встречал Катрину и Шаваля. Раза два он заметил, как они скрылись при его приближении в зелени, и неподвижные ветви как бы сомкнулись над ними. В другой раз, когда Этьен шел по узкой тропе, светлые глаза Катрины вдруг мелькнули перед ним и тотчас потонули во ржи. Тогда необозримая равнина показалась ему слишком тесной, и он предпочел провести вечер у Раснера, в его кабачке «Авантаж».

— Госпожа Раснер, дайте мне кружку… Нет, я не пойду гулять нынче вечером, я устал, совсем без ног.

И, обращаясь к товарищу, который сидел за столом в другом конце комнаты, у стены, он спросил:

— Суварин, а ты не хочешь?

— Нет, спасибо, ничего не хочу.

Эгьен познакомился с Сувариным, живя с ним бок о бок. Он служил машинистом в Воре и занимал наверху комнату рядом с комнатой Этьена. Лет тридцати на вид, он был худощавый блондин с тонким лицом, обрамленным длинными волосами и редкой бородкой; белые острые зубы, тонкий рот и нос, розовый цвет щек придавали ему сходство с девушкой; у него было кроткое и вместе с тем упрямое выражение лица, а в серых, стальных глазах временами вспыхивал дикий огонек. В комнате этого бедного рабочего находился только большой ящик с книгами и бумагами. Суварин, русский, никогда о себе: не говорил, но про него рассказывали много небылиц. Углекопы, недоверчиво относившиеся к иностранцам, угадав по его небольшим рукам, что он принадлежит к другому классу, вообразил сперва, что тут скрывается целое приключение: он — убийца, бежавший от кары. Но Суварин без малейшей гордыни проявлял братское отношение к ним, раздавал мелочь рабочей детворе — и углекопы его в конце концов признали. Они успокоились на том, что это политический эмигрант. Как ни туманно было такое объяснение, оно оправдывало Суварина в их глазах, даже если он и совершил какое-нибудь преступление. Углекопы видели в нем как бы товарища по несчастью.

В первые недели он казался Этьену угрюмым и нелюдимым. Историю его Этьен узнал лишь позднее. Суварин был последним отпрыском дворянской семьи из Тульской губернии. В Петербурге он изучал медицину. Там он увлекся идеями социализма, захватившими в то время всю русскую молодежь. Он решил обучиться какому-нибудь ремеслу и выбрал профессию механика, чтобы потом пойти в народ, узнать его ближе и братски помогать ему. И вот теперь он жил этим ремеслом, бежав из России после неудавшегося покушения на жизнь императора: в течение целого месяца он прожил в подвале фруктовой лавки, делая подкоп через всю улицу и начиняя бомбы, под вечной угрозой взлететь на воздух вместе с домом. Семья отреклась от него. Без гроша, занесенный на черную доску во французских мастерских, которые подозревали в нем шпиона, Суварин умирал с голоду, пока наконец Компания в Монсу не наняла его в пору нехватки рабочих рук. Здесь он работал уже целый год — одну неделю днем, другую ночью, неизменно исправный, трезвый, молчаливый и аккуратный, так что начальство ставило его в пример другим.

— Неужели тебе никогда не хочется пить? — смеясь, спросил его Этьен.

А тот ответил своим тихим голосом, почти без всякого акцента:

— У меня бывает жажда во время еды.

Товарищ подшучивал над любовными похождениям» Суварина и клялся, что видел его с откатчицей во ржи, неподалеку от поселка «Шелковых чулок». Суварин только пожимал плечами, преисполненный спокойствия и безразличия. На что ему откатчица? К женщине он относился как к товарищу, если она проявляла к нему братские чувства и была смела, как мужчина. Иначе к чему совершать такую подлость? Он не хотел никого — ни жены, ни друга, никакой связи. Свободный сам, он не имел близких.

Каждый вечер, часов около девяти, когда кабачок пустел, Этьен оставался там и беседовал с Сувариным. Он пил маленькими глотками пиво, а машинист курил папиросу за папиросой; от табака у него порыжели тонкие пальцы. Блуждающим взором мистика, как бы сквозь сон, следил он за кольцами дыма. Левой рукой он, казалось, судорожно искал чего-то в пустоте; потом обычно брал на колени ручного кролика, жирную самку, вечно тяжелую, жившую в дом г на свободе. Эта крольчиха, которую он сам прозвал «Польшей», обожала его, обнюхивала его брюки, становилась перед ним на задние лапки и царапала до тех пор, пока он не брал ее на руки, как ребенка. Тогда, прижавшись к нему, она опускала уши и закрывала глаза; а он, в порыве бессознательной нежности, непрестанно гладил ее шелковистую серую шерсть. Его успокаивало это теплое и живое существо.

— Знаете, — сказал однажды вечером Этьен, — я получил письмо от Плюшара.

В комнате не было никого, кроме Раснера. Последний посетитель отправился в поселок, где все уже засыпало.

— А! — воскликнул кабатчик, подходя к своим жильцам. — Как его дела?

Этьен, сообщив Плюшару о своем поступлении на работу в Монсу, уже два месяца вел с ним оживленную переписку. А Плюшар, ухватившись за мысль о возможности пропаганды среди углекопов, давал Этьену различные указания на этот счет.

— Дела Товарищества, о котором вы уже знаете, идут как будто очень хорошо; к нему, видимо, присоединяются со всех сторон.

— А ты какого мнения об их обществе? — спросил Распер, обращаясь к Суварину.

Нежно почесывая голову Польши, тот выпустил изо рта клубы дыма и спокойно ответил:

— Вздор!

Но Этьен воодушевился. В нем назревало возмущение, и он мечтал о борьбе труда с капиталом. Как человек неопытный, он очень увлекался. Речь шла о Международном рабочем товариществе, о знаменитом Интернационале, который только что был создан в Лондоне. Разве это не начало той доблестной борьбы, которая приведет наконец к торжеству справедливости? Рушатся все перегородки, трудящиеся всего мира восстанут и объединятся, чтобы обеспечить рабочему кусок хлеба, который он добывает своим трудом. Какая простая и великая организация: сначала секция, представляющая собой данную общину; далее федерация, объединяющая секции одной и той же провинции; потом нация и, наконец, надо всем этим — человечество, воплощенное в генеральном совете, где каждая нация представлена секретарем-корреспондентом. Меньше чем в полгода можно завоевать мир и диктовать законы предпринимателям, если они будут упорствовать.

— Вздор! — повторил Суварин. — Ваш Карл Маркс желает пустить в ход естественные силы. Ни политики, ни заговора, не так ли? Все должно вестись в открытую и единственно ради повышения заработной платы… Подите вы с вашей эволюцией! Поджигайте города, — вырезайте целые народы, сметайте все на своем пути, и когда от этого растленного мира ничего не останется, вот тогда, может быть, и удастся построить лучший мир.

Этьен засмеялся. Он не всегда соглашался с тем, что говорил его товарищ: теория всеобщего разрушения казалась ему просто рисовкой. Раснер, еще более практичный и здравомыслящий, как человек с положением, даже не рассердился на эти слова. Он хотел только уточнить вопрос.

— Так в чем же дело? Ты собираешься создать секцию в Монсу?

К этому-то и стремился Плюшар, секретарь северной федерации. Особенно он указывал на помощь, которую Товарищество могло бы оказать углекопам в случае забастовки. Этьен предвидел неминуемую стачку: история с креплением плохо кончится; еще одно требование со стороны Компании, и волнения вспыхнут во всех копях.

— Самое досадное — это взносы, — авторитетным тоном объявил Раснер. — Пятьдесят сантимов в общий фонд да два франка секции — как будто бы и пустяки, но бьюсь об заклад, что многие откажутся платить.

— Тем более, — прибавил Этьен, — поэтому сперва надо создать здесь кассу взаимопомощи; если понадобится, мы могли бы превратить ее в стачечный фонд… Во всяком случае, пришло время подумать об этом. Я, со своей стороны, готов, если только готовы другие.

Наступило молчание. Керосиновая лампа на прилавке коптила. В распахнутую дверь явственно доносился стук лопаты: это истопник в Воре засыпал уголь в одну из топок машины.

— Все так дорого! — прибавила г-жа Раснер, вошедшая в комнату и мрачно слушавшая разговор; в своем неизменном черном платье она казалась очень высокой. — Подумайте только, я заплатила за яйца двадцать два су… В один прекрасный день все полетит к черту.

Мужчины были того же мнения. Посыпались жалобы, один за другим они говорили, сокрушенно вздыхая. Трудно рабочему вынести такую жизнь. Революция лишь усугубила его бедствия, и одни буржуа так разжирели с 89-го года, что не оставляют трудовому люду даже объедков со своих тарелок. Пусть скажут по чистой совести, перепало ли хоть что-нибудь на долю рабочих из того благополучия и несметных богатств, которые нажиты за сто лет? Над ними только глумились, объявив их свободными; да, им предоставили свободу умирать с голоду; но этого они и раньше не были лишены. Голосовать за каких-то прожорливых проходимцев, которые думают о них, как о прошлогоднем снеге, — от этого у них не станет больше хлеба в квашне. Нет, так или иначе, но с этим надо покончить — будь то законным путем, чинно, по взаимному соглашению, или же путем насилия, когда будут все жечь и будут резать друг друга. Если не мы, то наши дети, наверное, все это увидят, ибо столетие должно неминуемо завершиться другой революцией, на этот раз — рабочей. Будет разгром, который перевернет все общество во всех его слоях, чтобы построить его вновь на основах справедливости и честности.

— В один прекрасный день все должно полететь к черту, — решительно повторила г-жа Раснер.

— Да, да, все полетит к черту! — подтвердили мужчины.

Суварин гладил уши Польши, и носик ее морщился от удовольствия. Он заговорил вполголоса, как бы про себя, глядя в пространство невидящим взором:

— Возможно ли увеличить заработную плату? В силу железного закона, она сводится к самой ничтожной сумме, необходимой только для того, чтобы рабочие ели сухую корку хлеба да плодили детей… Если она падает чересчур низко, рабочие начинают умирать с голоду; возникает потребность в новых рабочих руках, и заработная плата поднимается. Если же она слишком повышается, приток рабочих усиливается, она снова падает. Это — равновесие пустых желудков, обрекающее рабочего на вечную голодную каторгу.

Когда он забывался и начинал развивать свои взгляды как образованный социалист, Этьен и Раснер слушали его с тревогой: их смущали его неутешительные выводы, и они не знали, что возразить.

— Слышите, — продолжал он своим обычно спокойным тоном, глядя им в лицо, — надо все уничтожить, иначе мы снова будем голодать. Да, да! Анархия — и ничего больше! Земля, омытая кровью и очищенная огнем!.. Потом видно будет.

— Господин Суварин вполне прав, — заявила г-жа Раснер.

Несмотря на свою бунтарскую резкость, она отличалась чрезвычайной учтивостью. Эгьен, в отчаянии от своего невежества, не хотел больше принимать участия в споре. Он поднялся и сказал:

— Идем спать. Что бы там ни было, а завтра придется вставать в три часа.

Суварин, потушив свой неизменный окурок, осторожно приподнял толстую крольчиху под брюшко и опустил ее на пол. Раснер запер входную дверь. Все молча разошлись. В ушах у них стоял звон, голова, казалось, распухла от важных, волнующих вопросов.

Каждый день вели они те же разговоры в опустевшей зале, собравшись вокруг единственной кружки пива, которую Этьен пил целый час. Рой темных мыслей, дремавших до сих пор у него в голове, оживал, кругозор его стал шире. Ощущая настоятельную потребность в знании, Этьен долго не решался просить книг у соседа; у того, как на грех, были только книги на немецком и русском языках. Наконец он где-то раздобыл французскую книгу о кооперативных товариществах. По словам Суварина, и это была ерунда. Кроме того, Этьен регулярно читал анархистский листок «Борьба», издававшийся в Женеве; его получал Суварин. Впрочем, несмотря на их ежедневное общение, машинист оставался все тем же замкнутым человеком; казалось, он проходит свой жизненный путь без увлечений, без любви, не вкушая никаких благ.

В начале июля положение Этьена улучшилось. Неожиданный случай нарушил бесконечное однообразие, жизни в шахте: рабочие вдруг обнаружили в пласту Гийома смешение пород, целую пертурбацию в угольном слое. Это служило несомненным признаком трещины; и действительно, вскоре напали на трещину, о существовании которой не подозревали даже сами инженеры, несмотря на превосходное знание почвы. Событие это озадачило всю шахту; только и говорили, что об исчезнувшей жиле, которая, видимо, спустилась ниже, по ту сторону трещины. Старые углекопы стали повсюду разнюхивать, словно охотничьи собаки, высланные в погоню за углем. Но пока что рабочие не могли сидеть сложа руки, и поэтому Компания назначила торги на разработку угля в новых местах.

Однажды Маэ, возвращаясь вместе с Этьеном из шахты, предложил ему вступить в его артель в качестве забойщика на место Левака, который переходил в другую артель. Он уже сговорился с главным штейгером и инженером; они были весьма довольны молодым человеком. Этьен согласился принять предложенное ему повышение, — он был счастлив доверием, которое оказывал ему Маэ.

Вечером они отправились вместе в шахту ознакомиться с объявлениями. Новые участки, сдававшиеся с торгов, находились в пласту Филоньер, в северной галерее Воре. Они были не очень выгодны. Шахтер только качал головой, слушая, как Этьен читал ему условия. И действительно, когда на другой день они пошли осматривать место разработок, Маэ обратил внимание Этьена на отдаленность участков от наклонного штрека, на зыбкий грунт, на маломощность угольного слоя и на твердость его. Но раз хочешь есть, надо работать. Поэтому в следующее же воскресенье они отправились на торги, которые происходили в бараке под председательством инженера шахты и главного штейгера, но в отсутствие окружного инспектора.

Перед маленькой эстрадой, стоявшей в углу, толпилось человек пятьсот-шестьсот углекопов. Торги шли таким темпом, что слышался только глухой гул голосов; цифры выкрикивались наперебой и тут же покрывались новыми цифрами. Одно мгновение Маэ боялся, что ему не удастся получить ни одного из сорока участков, предложенных Компанией. Конкуренты, охваченные паникой под влиянием слухов о кризисе и остановке работ, понижали цену. Инженер Негрель, несмотря на горячку, не спешил и старался сбить цену до самых низких пределов, а угодливый Дансарт нагло лгал, расхваливая сдаваемые участки. Маэ хотелось оставить за собой участок в пятьдесят метров, и ему пришлось состязаться с товарищем, который тоже не желал уступать. Они поочередно сбавляли по сантиму с вагонетки. Маэ оказался победителем, но вынужден был до того понизить плату, что даже штейгер Ришомм, стоявший позади, подталкивал его и в сердцах процедил сквозь зубы, что при такой низкой цене он ровно ничего не заработает.

Они вышли, и Этьен выругался, не вытерпев, когда увидел Шаваля, возвращавшегося с прогулки по полям в сопровождении Катрины: шляться, когда старик занят таким серьезным делом!

Черт возьми! — воскликнул Этьен. — Людей за горло хватают!.. Теперь они хотят, чтобы рабочие стерли друг друга с лица земли!

Шаваль вышел из себя и объявил, что он ни в коем случае не спустил бы цены! А Захария, подошедший из любопытства, нашел, что это безобразие. Но Этьен в гневе заставил их замолчать:

— Этому будет конец! Придет день, и мы станем хозяевами!

Маэ, молчавший с самого окончания торгов, казалось, пробудился и проговорил:

— Хозяевами!.. Эх, доля проклятая! Давно бы пора!

II

Последнее июльское воскресенье считалось в Монсу местным праздником. Во всем поселке в субботу вечером хозяйки вымыли в комнатах полы и стены, выливая воду целыми ведрами; пол не просох и к утру, хотя его посыпали белым песком, — роскошь, не всегда доступная для бедноты. День обещал быть очень жарким, — то был один из летних дней на севере, когда небо насыщено грозами, а бескрайные голые равнины задыхаются от зноя.

По воскресеньям в семье Маэ все вставали в разное время. Отец начал ворочаться в постели еще с пяти часов и все-таки встал и оделся, но дети нежились до девяти. На этот раз Маэ вышел в сад покурить, потом вернулся в дом и в одиночестве съел кусок хлеба с маслом, ожидая, когда встанут остальные. Так он и провел утро, не зная, за что взяться; починил лохань, которая стала течь, приклеил под часами портрет наследного принца, подаренный детям. Наконец сверху начали спускаться друг за другом остальные члены семьи; дед Бессмертный вынес стул, чтобы посидеть на солнце; мать и Альзира немедленно принялись стряпать; Катрина одела и привела Ленору и Анри. Пробило одиннадцать часов. По всему дому запахло вареным кроликом с картофелем. Наконец появились Захария и Жанлен, зевая, с заспанными глазами.

По случаю праздника весь поселок высыпал на улицу в ожидании обеда, который готовили раньше, чтобы скорее отправиться в Монсу. Детвора бесновалась, мужчины, без блуз, в рубашках и в шлепанцах, слонялись ленивой походкой людей, отдыхающих в воскресный день. На дворе стояла хорошая погода, и потому все окна и двери были распахнуты настежь. Из комнат доносились гул голосов, крики и звук шагов. Во всех домах пахло вареным кроликом, и этот приятный аромат вытеснял на один день застарелый запах жареного лука.

Маэ обедали ровно в полдень. У них в доме было довольно тихо; зато кругом так и жужжало. Соседи непрестанно переговаривались из двери в дверь, женщины собирались кучками и болтали, тут же занимали друг у друга всякие вещи по хозяйству, выгоняли детей из комнаты или, наоборот, тащили их обратно, наградив шлепком. Семейство Маэ в течение трех недель было в натянутых отношениях с соседями, Леваками, из-за Захарии и Филомены. Мужчины между собою разговаривали, но женщины делали вид, будто незнакомы друг с другом. Эта распря упрочила отношения с женою Пьеррона. В тот день, однако, она оставила мужа и Лидию на попечение матери и ушла рано утром к двоюродной сестре в Маршьенн; и вот над ней подтрунивали: всем известно, что это за двоюродная сестра! У нее усы и служит она в Воре, в должности главного штейгера. Жена Маэ объявила, что совсем. нехорошо бросать семью в праздник.

Кроме картофеля и кролика, которого целый месяц откармливали в сарае, у Маэ на обед был еще мясной суп и говядина. Двухнедельная получка пришлась как раз накануне, в субботу. Они давно не помнили такого пиршества. Даже в последний праздник св. Варвары — праздник шахтеров, когда они три дня не работают, — кролик не был таким жирным и нежным, как сегодня. Десять пар челюстей, начиная с маленькой Эстеллы, у которой уже стали прорезываться зубы, и кончая стариком Бессмертным, которому грозила опасность потерять последние, работали с таким усердием, что не оставалось даже костей. Мясо было хорошее, но желудки углекопов плохо переваривали его, так как мясное приходилось есть редко. Съели все дочиста; остался только кусок вареной говядины на ужин. Можно будет сделать еще бутерброды для тех, кто проголодается.

Первым исчез Жанлен. Бебер поджидал его возле школы. Они долго шатались, пока не выманили наконец Лидию; ее ни на шаг не отпускала от себя Прожженная, решившая не выходить из дому. Заметив, что девочка убежала, она стала браниться, потрясая костлявыми руками. Пьеррону все это надоело, и он отправился на прогулку. У него был вид супруга, развлекающегося со спокойной совестью, зная, что и жена его проводит время в свое удовольствие.

Затем ушел дед Бессмертный. Маэ тоже собрался подышать свежим воздухом, спросив предварительно жену, не хочет ли и она пройтись с ним; но она никак не могла, — сущее наказание с детьми; позднее она, может быть, выберется и, конечно, сумеет его найти. Выйдя из дома, Маэ постоял в раздумье у дверей, а потом пошел к соседям узнать, готов ли Левак. Там он застал Захарию, поджидавшего Фшюмену. Жена Левака тотчас заговорила на нескончаемую тему о свадьбе, стала кричать, что это издевательство и она объяснится с женой Маэ начистоту. Разве это жизнь — нянчить детей своей дочери, у которых нет отца, а дочь тем временем будет гулять со своим любезным? Филомена преспокойно надела чепец, и Захария увел ее, заявив, что женится хоть сейчас, если только согласится его мать. Самого Левака уже не было дома, и Маэ поспешил уйти, посоветовав соседке переговорить с его женой. Бутлу, положив локти на стол, доедал кусок сыра. Точно примерный муж, он наотрез отказался от предложения Маэ пойти распить с ним кружечку.

Мало-помалу поселок пустел; мужчины ушли один за другим; девушки дожидались у дверей своих кавалеров и затем уходили с ними под руку в противоположную сторону. Когда Маэ повернул за угол церкви, Катрина, давно уже увидавшая издали Шаваля, поспешила к нему, чтобы отправиться вместе в Монсу. Мать была дома одна, окруженная развозившимися детьми; она не могла заставить себя подняться со стула, налила еще стакан горячего кофе и стала пить небольшими глотками. В поселке остались одни женщины; они зазывали друг друга в гости и допивали кофе, сидя за столами с жирными пятнами на скатерти, где валялись объедки.

Маэ был уверен, что Левак пошел в «Авантаж», и поэтому не спеша направился к Раснеру. И действительно, Левак играл с товарищами в кегли возле кабачка, в садике, обнесенном изгородью. Тут же стояли дед Бессмертный и старый Мук; они с таким вниманием следили за шарами, что забывали даже подтолкнуть друг друга локтем. Палило солнце, и лишь у самого дома оставалась узкая полоса тени. За столиком сидел Этьен и пил пиво, недовольный, что его покинул Суварин, только что поднявшийся к себе в комнату. Почти каждое воскресенье машинист затворялся у себя, писал или читал.

— Играть будешь? — спросил Левак у Маэ.

Но тот отказался. Ему было жарко, он умирал от жажды.

— Раснер! — позвал Этьен. — Принеси еще кружку.

И, обращаясь к Маэ, прибавил:

— Я угощаю.

Теперь все они были на «ты». Раснер не торопился, пришлось три раза окликнуть его. Наконец г-жа Раснер принесла тепловатое пиво. Молодой человек, понизив голос, стал жаловаться на хозяев: они хорошие люди, спору нет, и держатся прекрасных убеждений, но пиво у них никуда не годится и суп прескверный! Он давно переменил бы квартиру, если бы его не пугало расстояние от Монсу. Но рано или поздно придется подыскать в поселке какое-нибудь семейство, которое согласится сдать комнату и взять его в нахлебники.

— Оно конечно, — неторопливо, как всегда, проговорил Маэ, — в семейном доме тебе будет лучше.

Но тут раздались крики: Левак сшиб все кегли одним ударом. Среди общего шума только Мук и Бессмертный стояли опустив голову, выказывая безмолвное одобрение. Мастерский удар вызвал целый град шуток, особенно когда из-за изгороди показалось веселое лицо Мукетты. Она уже целый час бродила здесь и наконец, услыхав смех и крики, отважилась и подошла совсем близко.

— Как! Ты одна? — воскликнул Левак. — А где же твои поклонники?

— Я прогнала своих поклонников, — ответила она весело и бесстыдно. — Ищу нового.

Все наперебой стали предлагать свои услуги, отпуская при этом крепкие словечки. Она же со смехом качала головой, притворяясь примерною девочкой. При этом присутствовал и ее отец, который не спускал глаз со сбитых кеглей.

— Ага! — проговорил Левак, бросая взгляд в сторону Этьена. — Понимаем, в кого ты метишь, дитя мое!.. Только его надо брать силой.

Этьен развеселился. В самом деле, откатчица засматривалась на него. Этьена это забавляло, но он вовсе не хотел с нею сходиться. Мукетта еще несколько минут постояла у изгороди, пристально глядя на него своими большими глазами, потом медленно отошла, и лицо у нее сразу стало хмурым, как будто ее изморил зной.

Этьен снова заговорил вполголоса с Маэ; он принялся подробно объяснять, что углекопам в Монсу необходимо учредить кассу взаимопомощи.

— Раз Компания уверяет, что предоставляет нам полную свободу, — говорил он, — чего же бояться? Она дает нам только пенсии, назначая их по своему усмотрению, так как не производит никаких вычетов из жалованья. И вот, чтобы не зависеть от расположения Компании, необходимо основать товарищескую кассу взаимопомощи, на которую мы могли бы рассчитывать в случае неотложной необходимости.

И он стал объяснять подробности организации кассы, обещая взять все хлопоты на себя.

— Я-то не прочь, — промолвил наконец Маэ, убежденный его доводами. — Вот только как другие… Постарайся убедить других.

Левак выиграл партию; игроки бросили кегли, чтобы выпить пива. Но Маэ отказался от второй кружки: там видно будет, день еще велик. Он вспомнил о Пьерроне: где-то он мог бы быть сейчас? Сидит, наверное, в кофейне у Ланфана.

Маэ уговорил Этьена и Левака пойти с ним в Монсу; кегельбан «Авантажа» тотчас заняла новая партия игроков.

По дороге они зашли сперва в кабачок Казимира на шоссе, а потом в кофейню «Прогресс». Их зазывали углекопы, стоявшие у отворенных дверей, и, конечно, отказаться было невозможно. Каждый раз приходилось выпивать по кружке пива, а то и по две, потому что надо было в свою очередь угостить товарищей. Они оставались не больше десяти минут, обменивались нескольким» словами и шли дальше, прекрасно зная по опыту, что это пиво, светлое, как ключевая вода, можно поглощать в каком угодно количестве, — все равно, единственным последствием будет то, что придется чаще себя облегчать. В кофейне Ланфана они действительно застали Пьеррона, допивавшего вторую кружку; ему пришлось выпить с ними и третью. Они, разумеется, тоже выпили по кружке. Теперь компания состояла уже из четырех человек, и все отправились в кофейню «Очаг» — посмотреть, нет ли там Захарии. Зал был пуст; они спросили по кружке и решили подождать. Затем вспомнили, что есть еще кофейня «Святой Элоа». Там их угостил штейгер Ришомм, а оттуда, уже не подыскивая никаких предлогов, они стали переходить из кабачка в кабачок с единственной целью — погулять.

— Надо пойти в «Вулкан»! — предложил вдруг уже захмелевший Левак.

Остальные расхохотались, но затем, после короткого раздумья, решили сопровождать товарища и стали пробираться сквозь шумную праздничную толпу. В узком и длинном зале «Вулкана», на дощатой эстраде, сооруженной в глубине помещения, распевали, отчаянно жестикулируя, пять сильно декольтированных певичек, набранных в Лилле из числа публичных женщин низшего пошиба. Посетитель платил десять су, если желал уйти с одной из них за дощатую перегородку эстрады. Здесь бывали главным образом откатчики, приемщики, вплоть до четырнадцатилетних мальчишек, — словом, вся молодежь с шахт; пили больше можжевеловую водку, чем пиво. Порою на такие похождения отваживались и некоторые старые шахтеры — блудливые мужья, которым семейная жизнь была невмоготу.

Когда новая компания уселась вокруг столика, Этьен взялся за Левака и стал излагать ему свою мысль об устройстве кассы взаимопомощи. Он пропагандировал с упорством новообращенного, видящего в этом свое назначение.

— Каждый член кассы вносит двадцать су в месяц. Через четыре-пять лет составится порядочная сумма; а деньги — сила при любых обстоятельствах… А? Как ты думаешь?

— Я не прочь, — рассеянно ответил Левак. — Надо будет потолковать.

Его внимание привлекла рослая блондинка, а когда Маэ и Пьеррон, выпив по кружке пива, собрались уходить, не дожидаясь следующего номера, он решил во что бы то ни стало остаться.

Выйдя вместе с товарищами, Этьен опять увидел Мукетту, которая как будто следила за ним. Она всюду оказывалась возле него и, улыбаясь, смотрела своими большими глазами, словно желала сказать: «Хочешь?» Молодой человек шутил и пожимал плечами. Тогда Мукетта сердито махнула рукой и скрылась в толпе.

— Где же Шаваль? — спросил Пьеррон.

— А ведь правда, — проговорил Маэ, — наверное, в кофейне «Пикетт». Идем в «Пикетт».

Подходя втроем к кофейне, они услыхали шум ссоры. У дверей стоял Захария и грозил кулаком валлонцу-гвоздарю, коренастому флегматичному парню. Шаваль смотрел на них, засунув руки в карманы.

— А вот и Шаваль! — спокойно сказал Маэ. — Он тут с Катриной.

Откатчица и ее возлюбленный целых пять часов разгуливали по ярмарке, которая раскинулась вдоль дороги в Монсу. Это была широкая улица с двумя рядами низких, пестро раскрашенных домиков; по ней под лучами палящего солнца двигалась толпа, словно куча муравьев, ползающих до голой равнине. Вечно черная грязь просохла и превратилась в черную пыль, которая поднималась, как грозовая туча. Кабачки по обеим сторонам улицы были переполнены посетителями, занявшими все столики до самой дороги; у дверей на тротуарах в два ряда стояли торговцы с лотками, предлагая девушкам косынки и зеркала, мужчинам — ножи и фуражки, а также разные сласти, конфеты и печенье. Возле церкви был устроен тир для стрельбы из лука. Против самых складов играли в шары. Там, где дорога поворачивала в Жуазель, у дома Правления, за дощатыми перегородками устраивались петушиные бои. Дрались два больших красных петуха; у них были твердые, как железо, шпоры; их разодранные глотки кровоточил». Дальше, у Мегра, играли на бильярде; победители получали в виде приза штаны. Временами наступало длительное молчание; все пили и ели, не произнося ни слова. В душном воздухе стоял запах пива и жареного картофеля; жара становилась еще невыносимее от жаровен, на которых, прямо под открытым небом, готовилась снедь.

Шаваль купил Катрине зеркало за девятнадцать су и косынку за три франка. Они то и дело сталкивались с Мукой и Бессмертным; старики тоже пришли на праздник и в раздумье медленно бродили взад и вперед, переступая отяжелевшими ногами. Но случилась и другая встреча, которая их возмутила: им попался Жанлен, подговоривший Бебера и Лидию таскать из питейной палатки, разбитой на краю пустыря, бутылки с можжевеловой водкой. Катрина успела только дать подзатыльник брату; девочка уже удрала с бутылкой в руках. Эти чертенята добьются, что их упрячут в тюрьму.

Проходя мимо кабачка «Сорви-гелова», Шаваль решил зайти туда со своей любовницей — посмотреть на состязание зябликов; о нем уже целую неделю возвещала афиша, наклеенная на дверях. Из Маршьенна явились пятнадцать гвоздарей, и каждый принес по дюжине клеток; крохотные темные клетки, в которых неподвижно сидели ослепленные зяблики, были развешаны во дворе кабачка вдоль ограды. Победившим считался зяблик, который в течение часа повторял наибольшее число раз свою песенку. Каждый гвоздарь с аспидной доской в руке стоял у своих клеток, отмечая, следя за соседями, и в свою очередь проверялся ими. Зяблики начали петь. Одни пели более низкими голосами — этих называли «тугоухими», а другие, по прозвищу «пискуны», — пронзительно; сначала все пели робко, с большими перерывами, потом, возбуждая друг друга, стали петь чаще и наконец дошли до такого состояния, что некоторые тут же падали мертвыми. Гвоздари подзадоривали их и приказывали им на своем валлонском наречии петь еще, еще и еще хоть малость. Чуть не сотня зрителей в немом восторге внимала этой адской музыке, этому пению ста восьмидесяти зябликов, наперебой повторявших все одно и то же колено. Первый приз — металлический кофейник — получил один «пискун».

Катрина и Шаваль были уже там, когда вошли Захария и Филомена. Обе пары пожали друг другу руки и стали рядом. Вдруг Захария разозлился, увидав, что один из гвоздарей, пришедший с товарищами поглазеть на состязание, принялся щипать Катрину за ляжки. Катрина, вся красная, умоляла брата замолчать, боясь, что начнется драка и все гвоздари набросятся на Шаваля, если тот вздумает за нее вступиться. Она чувствовала, что к ней пристает мужчина, но благоразумно молчала. К счастью, возлюбленный ее только посмеялся, и все четверо вышли, — казалось, дело на этом и кончится. Но когда они зашли в кофейню «Пикетг» выпить пива, туда сейчас же явился и тот самый гвоздарь, вызывающе посмеиваясь над ними и насвистывая. Захария, оскорбившись за сестру, набросился на наглеца.

— Это моя сестра, свинья ты этакая!.. Погоди, черт возьми! Проучу я тебя, будешь вести себя прилично!

Все бросились их разнимать. Один Шаваль спокойно твердил:

— Брось, это меня касается… Говорю тебе, что мне плевать на него!

Тут вышел Маэ со своими спутниками и успокоил Катрину и Филомелу, которые уже было расплакались. Все стали должно смеяться, а гвоздарь скрылся. Чтобы покончить с этим, Шаваль, чувствовавший себя в кофейне «Пикетт», как дома, предложил выпить по кружке. Этьену пришлось чокнуться с Катриной; все выпили — отец, дочь со своим возлюбленным и сын со своей любовницей, — чинно приговаривая: «За здоровье честной компании!» Затем Пьеррон тоже вызвался всех угостить. Они чувствовали себя прекрасно, когда Захария, увидев своего приятеля Муке, снова рассвирепел. Он позвал его якобы для того, чтобы свести счеты с гвоздарем.

— Я его пристукну!.. Слушай, Шаваль, поручаю тебе Филомену и Катрину. Я скоро вернусь.

Маэ, в свою очередь, предложил выпить по кружке. Раз парень пожелал вступиться за сестру, в этом нет ничего дурного. Но Филомена, увидев Муке, успокоилась и только покачала головой. Ребята, видно, просто-напросто отправились в «Вулкан».

Праздничные дни заканчивались обычно танцевальным вечером в заведении «Весельчак». Танцы устраивала вдова Дезир, пятидесятилетняя женщина, круглая, как бочка, но еще настолько игривая, что у нее было шесть любовников, по одному на каждый день недели, и все шестеро на воскресенье, — как она говорила. Углекопов она называла своими ребятами в благодарность за все то пиво, которое они выпили у нее в течение тридцати лет; и она хвалилась, что ни одна откатчица не нагуляла себе брюхо, не поплясав предварительно в ее заведении. Помещение «Весельчака» состояло из двух комнат: первая служила распивочной — там стояли столы и прилавок; к ней примыкал так называемый бальный зал, отделенный от нее лишь широкой аркой. Это было большое помещение, в котором пол только посредине был дощатый, а по бокам выложен плитками. Комнату украшали две гирлянды бумажных цветов, тянувшиеся крест-накрест под потолком и скрепленные посредине таким же венком; по стенам были развешаны золоченые дощечки с именами святых: св. Элоа — покровителя металлистов, св. Криспина — покровителя сапожников, св. Варвары — покровительницы углекопов, — все цеховые святцы. Потолок был такой низкий, что трое музыкантов, которые помещались на подмостках, похожих по форме и величине на церковную кафедру, доставали до него головой. По вечерам во время танцев зал освещался четырьмя керосиновыми лампами, висевшими по углам.

В то воскресенье танцы начались с пяти часов, когда в окна еще глядел белый день. К семи часам обе комнаты были уже битком набиты посетителями. Снаружи поднялся бурный ветер, вздымавший облака черной пыли, которая слепила глаза и осыпала сковороды у торговцев съестным. Маэ, Этьен и Пьеррон, войдя в зал, увидали Шаваля, танцевавшего с Катриной. Филомена стояла одна и смотрела на них. Ни Левак, ни Захария больше не появлялись. Скамеек в зале не было, и потому Катрина после каждого танца подходила отдыхать к столу, где сидел отец. Позвали Филомену, но та предпочитала стоять. Смеркалось. Три музыканта играли с остервенением; в зале царила общая сумятица — шевелились бедра, груди, сплетенные руки. Но вот при громких криках зажглись четыре лампы, и все сразу осветилось: красные лица, растрепанные и прилипшие к коже волосы, разлетающиеся юбки, разносившие по залу острый запах пота. Маэ указал Этьену на Мукетту, круглую и жирную, словно кусок сала, которая бешено кружилась в паре с высоким худощавым рабочим; должно быть, она утешилась и нашла себе друга. Наконец в восемь часов появилась жена Маэ с Эстеллой на руках; за нею следовала вся детвора — Альзира, Анри и Ленора. Маэ пришла прямо сюда, уверенная, что найдет здесь своего мужа. Ужинать можно позже, все сыты после кофе и пива. Пришли также жены других углекопов. Все начали шептаться, заметив, что следом за Маэ вошла жена Левака в сопровождении Бутлу, который вел за руку детей Филомены — Ахилла и Дезире. Обе соседки были, по-видимому, в наилучших отношениях: они то и дело обращались одна к другой и разговаривали. По дороге у них произошло крупное объяснение, и жена Маэ, как ни тяжко было ей лишиться заработка Захарии, дала согласие на его свадьбу с Филоменой, убежденная тем доводом, что заработок этот уже не принадлежит ей по праву. Теперь Маэ старалась казаться веселой, хотя на сердце у нее было тревожно, и она спрашивала себя, как она будет сводить в хозяйстве концы с концами, раз кошелек станет еще более тощим.

— Садись сюда, соседка, — проговорила Маэ, указывая на стол, за которым ее муж пил пиво с Этьеном и Пьерроном.

— А моего здесь нет? — спросила жена Левака. Товарищи сказали ей, что Левак скоро вернется. Бутлу, дети и все мужчины со своими кружками тесно уселись, составив вместе два стола. Спросили пива. Увидав мать и обоих своих детей, Филомена тоже решилась подойти. Она села на предложенный ей стул и была, видимо, очень довольна, узнав, что вопрос о ее свадьбе наконец решен. Потом, когда хватились Захарии, она проговорила своим мягким голосом:

— Я жду его, он там.

Маэ обменялся взглядом с женой. Значит, она согласилась? Он нахмурился, стал молча курить. Он тоже был поглощен заботой о завтрашнем дне и видел неблагодарность детей, которые один за другим женятся и выходят замуж, бросая родителей в нужде.

Танцы между тем продолжались. Кадриль подходила к концу, весь зал тонул в рыжеватой пыли; стены дрожали, корнет-а-пистон издавал резкие, пронзительные звуки, словно тревожный паровозный свисток. Когда танцоры останавливались, от них валил пар, как от лошадей.

— Помнишь, — сказала жена Левака на ухо своей соседке, — ты еще говорила, что задушишь Катрину, если она выкинет глупость?

Шаваль подвел Катрину к семейному столу, и оба, став за стулом отца, принялись допивать пиво из своих кружек.

— Ну, это только так говорится!.. — покорным тоном ответила Маэ. — Но я успокаиваю себя тем, что у нее не может быть ребенка. В этом я убеждена!.. Вот если бы она родила да мне пришлось бы выдать ее замуж! Что бы мы стали тогда есть?

Корнет-а-пистон заиграл польку. Когда возобновился прежний шум, Маэ тихим голосом поделился с женой одной мыслью: что, если бы им взять жильца? Этьена хотя бы? Он как раз ищет комнату со столом. Место найдется, — ведь Захария скоро уйдет от них; и деньги, которых они лишатся, отчасти пополнятся другим путем. У жены Маэ прояснилось лицо: да, мысль хорошая, надо будет это устроить.

Ей показалось, что они снова спасены от голодной смерти; к ней быстро вернулось бодрое настроение, и она заказала еще пива на всех.

Тем временем Этьен старался просветить Пьеррена и подробно объяснял ему свой проект устройства кассы взаимопомощи. Он уже совсем было убедил Пьеррона присоединиться, но имел неосторожность открыть ему истинное назначение кассы.

— Если у нас будет забастовка, ты понимаешь, какую пользу принесет нам касса? Плевать тогда на Компанию. Касса даст деньги на первое время, чтобы выдержать борьбу… Ну, согласен?

Пьеррон побледнел и потупил глаза.

— Подумаю, — пробормотал он. — Хорошее поведение — лучшая касса.

Тут Маэ завладел Этьеном и без околичностей смело предложил взять его к себе в жильцы. Молодой человек тотчас же согласился: ему очень хотелось жить в поселке и ближе сойтись с товарищами. Все решили с двух слов. Жена Маэ сказала, что с переселением придется повременить до свадьбы Захарии.

В это время вернулся наконец Захария с Муке и Леваком. Они принесли с собою запах «Вулкана» — запах можжевеловой водки и острых духов, какими душатся публичные женщины с неопрятным телом. Мужчины были совершенно пьяны; очень довольные своими похождениями, они подталкивали друг друга локтями и пересмеивались. Когда Захария узнал, что его наконец решили женить, ему стало так весело, что он даже захлебнулся от смеха. Филомена спокойно объявила, что ей приятнее, когда он смеется, нежели, когда она плачет. Свободных стульев не было, и Бутлу потеснился, уступая половину своего стула Леваку. Последний до того расчувствовался, увидав всю семью в сборе, что заказал еще раз пива на всех. —

— Не часто доводится так веселиться, черт возьми! — гаркнул он.

Все оставались в заведении до десяти часов. То и дело являлись жены, разыскивая мужей, чтобы увести их домой; за ними хвостом тащились дети Матери, не стесняясь, обнажали отвислые белые груди, похожие на мешки с овсом; пухлые рожицы были испачканы молоком; дети, которые уже умели ходить, ползали на четвереньках под столами, угостившись пивом, и безобразничали без всякого стыда. Разливанное море пива, нацеженного из бочек вдовы Дезир, вздувало животы, текло из носу, из глаз, отовсюду. От тесноты каждый упирался в соседа плечом или коленом, и в этой давке всем было весело. Слышался беспрестанный смех, рты разевались до ушей. Было жарко, словно в печи, пот лил ручьями, люди расстегивались, и в густом табачном дыму голое тело казалось позолоченным; неприличным считалось только вставать из-за стола. Порою все же какая-нибудь девушка выходила на двор, к колодцу, поднимала юбки, а затем снова возвращалась в зал. Молодежь продолжала отплясывать под пестрыми бумажными гирляндами, почти не видя друг друга, — до того все вспотели. Пользуясь случаем, разгулявшиеся мальчишки сбивали с ног откатчиц, давая им подножку. Когда какая-нибудь девица падала, потянув за собой своего кавалера, корнет-а-пистон приветствовал это падение неистовыми звуками, а танцоры заталкивали их ногами; на них, казалось, рушился весь зал.

Кто-то мимоходом сообщил Пьеррону, что его дочь Лидия спит на тротуаре у дверей. Она выпила свою долю можжевеловой из украденной бутылки и была до того пьяна, что отцу пришлось нести ее домой на руках. Жанлен и Бебер крепче держались на ногах и следовали за ним в некотором отдалении, весьма довольные своими похождениями. Их уход послужил сигналом к возвращению домой; публика начала выходить из «Весельчака». Маэ и Левак решили, что пора вернуться в поселок. В это время дед Бессмертный и старый Мук тоже покидали Монсу; они брели как во сне, погруженные в безмолвные воспоминания. Все возвращались вместе и в последний раз прошли по ярмарке. Сковороды со съестным остывали, из кабаков ручейками вытекали на дорогу остатки пива. В воздухе по-прежнему чувствовалась близость грозы, освещенные дома остались позади, в темном поле раздавались взрывы смеха. Жаркое дыхание струилось от созревших нив; много зачатий должно было совершиться в такую ночь. Все дошли вразброд до поселка. Ни Левакам, ни Маэ не хотелось ужинать; в полудремоте доедали вареную говядину, оставшуюся от обеда.

Этьен затащил Шаваля к Раснеру, чтобы выпить еще пива.

— Ладно! — сказал Шаваль, когда товарищ объяснил ему устройство и назначение кассы взаимопомощи. — Валяй, валяй, ты славный парень!

Этьен начинал хмелеть, у него засверкали глаза, и он воскликнул:

— Да, будем действовать сообща… Видишь ли, ради правого дела я готов отдать все — и попойки и девушек. От одной лишь мысли, что мы сметем буржуа, мне становится легко на сердце.

III

В середине августа Этьен перебрался к Маэ. Захария уже женился и получил в поселке свободный дом для себя, Филомены и двоих детей. Первое время Этьен стеснялся в присутствии Катраны.

Молодой человек жил в постоянной близости от нее, заменяя старшего брата и деля с Жапленом кровать, стоявшую против кровати старшей сестры. Ложась спать и вставая, он раздевался и одевался в ее присутствии, причем тоже видел, как она снимает и надевает одежду. Когда падала нижняя юбка, Этьен замечал бледную наготу девушки, прозрачную и белоснежную, как у всех малокровных блондинок; цвет лица ее уже потерял свежесть, руки погрубели, но все тело было молочно-белым, от пят до шеи, на которой, словно ожерелье, выделялась резкая черта загара. Этьен каждый раз испытывал, глядя на нее, волнение. Он делал вид, будто отворачивается; и все же скоро узнал ее всю: сперва ноги, на которые падал его взгляд, когда он потуплял глаза, затем он видел колено, когда она скрывалась под одеялом, потом небольшие упругие груди, когда она склонялась по утрам над умывальной лоханью. Девушка не смотрела на него: она очень спешила, в несколько секунд раздевалась и, скользнув, как змейка, гибким движением в постель, ложилась рядом с Альзирой, повернувшись к нему спиной, так что он видел только узел густых кос. За это время Этьен едва успевал раздеться.

Впрочем, Катрине не приходилось жаловаться на него. Порою он невольно, в неудержимом порыве, ждал мгновения, когда она будет ложиться. Но он не позволял себе никаких шуток или вольных движений. Родители находились тут же поблизости; кроме того, Этьен относился к девушке со смешанным чувством дружбы и затаенной обиды; у него не являлось желания обладать ею, хотя они жили в такой тесноте, вместе умываясь, вместе сидя за столом, вместе работая в шахте, что для них ничто не оставалось тайной, даже самые интимные подробности. Единственное, в чем проявлялась стыдливость в семье, это в том, что девушка умывалась теперь ежедневно одна в верхней комнате, в то время как мужчины мылись по очереди внизу.

К концу первого месяца Этьен и Катрина, казалось, совершенно перестали замечать друг друга. По вечерам, не погасив еще свечи, оба они, раздетые, расхаживали по комнате. Теперь Катрина не спешила и, по старой привычке, сидела на постели, подняв руки и закладывая косы на ночь; рубашка у нее при этом поднималась, обнажая бедра. Этьен, уже сняв брюки, нередко помогал ей, разыскивая оброненные шпильки. Привычка убивала стыд перед наготой; они находили это вполне естественным, так как не делали ничего дурного, и не их вина была, что на стольких людей приходилась всего одна комната. И все же порою, когда они не помышляли ни о чем запретном, оба почему-то смущались. Много вечеров подряд Этьен совсем не замечал ее тела, — и вдруг он видел Катрину нагою и белой, такой белой, что ощущал трепет и отворачивался, боясь не устоять перед искушением коснуться ее. Бывали также вечера, когда девушку, без видимого повода, охватывала стыдливость; она поспешно пряталась под одеяло, как бы ощущая руки молодого человека, готовые схватить ее. Когда же свеча была погашена, они чувствовали, что не могут заснуть и невольно думают друг о друге, невзирая на усталость. На следующий день Этьен и Катрина бывали неспокойны, будто поссорились. Они предпочитали вечера, когда ничто их не тревожило, когда они были только товарищами.

Этьену приходилось жаловаться разве только на Жанлена, который спал очень беспокойно. Альзира едва дышала, а Ленору и Анри поутру находили обнявшимися так, как они засыпали. Во мраке дома раздавался только мерный храп супругов Маэ, словно пыхтение кузнечных мехов. В общем Этьен чувствовал себя здесь лучше, чем у Раснера: постель была не плоха, простыни менялись раз в месяц, кормили тоже лучше, только мясо подавалось редко. Но так питались все, и нельзя было требовать, чтобы за сорок пять франков в месяц ежедневно готовили на обед жаркое из кролика. Эти сорок пять франков являлись для семейства ощутимым подспорьем. В хозяйстве стали наконец сводить концы с концами, оставались лишь незначительные долги. Семейство Маэ относилось с признательностью к своему жильцу: белье его было всегда выстирано починено, пуговицы пришиты, все вещи содержались в порядке; наконец-то он жил в чистоте, окруженный женской заботой.

В то время Этьен впервые осознал мысли, смутным роем носившиеся у него в голове. До сих пор в нем жило только инстинктивное возмущение, вызванное глухим брожением среди товарищей. Целый ряд неясных вопросов вставал перед ним. Почему одни живут в нищете, а другие в довольстве? Почему одни страдают под пятой у других, не имея надежды когда-нибудь занять их место? И с первых же шагов он понял свое невежество. С той поры его стал глодать тайный стыд, скрытая боль; он ничего не знал и не смел говорить о том, что так волновало его, — о равенстве людей, о справедливости, которая требовала раздела земных благ. И Этьен принялся за учение, без всякой системы, со всем пылом невежды, снедаемого жаждой знания. Он вел теперь регулярную переписку с Плюшаром, который был более образован, чем Этьен, и более опытен в вопросах социалистического движения. Молодой человек выписывал книги и читал, плохо усваивая их; чтение это крайне волновало его. Особенно поразила Этьена одна медицинская книга — «Гигиена углекопа»; автор, бельгийский врач, приводил в ней все те болезни, от которых гибнет народ в каменноугольных копях; далее — множество трактатов по политической экономии, непонятных из-за своего сухого, технического языка, анархистские брошюры, сбивавшие его с толку, старые номера газет, которые он хранил, чтобы иметь неопровержимые аргументы на случай возможных споров. Суварин, со своей стороны, тоже снабжал его книгами. Прочитав о кооперативных обществах, Этьен целый месяц мечтал о всемирной ассоциации по обмену, когда деньги будут упразднены и весь социальный строй будет основан на труде. Этьен перестал стыдиться своего невежества; теперь, когда он научился мыслить, в нем появилось чувство гордости.

В первые месяцы Этьен пребывал в восторженном состоянии новообращенного. Сердце его было переполнено благородным негодованием против притеснителей, и он лелеял надежду, что в будущем наступит полное торжество угнетенных. Беспорядочное чтение не могло, конечно, выработать у него какого-либо определенного мировоззрения. Практические требования Раснера переплетались у него с идеями насилия и уничтожения, которые проповедовал Суварин. Выходя из кабачка «Авантаж», где они каждый день ругали Компанию, Этьен шел, как во сне: ему казалось, что на его глазах происходит коренное перерождение народов, без разрушения и без кровопролития. Ему, впрочем, было неясно, какими, средствами это осуществится. Хотелось верить, что все пойдет очень хорошо, но он терялся всякий раз, как только набрасывал мысленно программу переустройства общества. Он даже высказывал умеренные и непоследовательные взгляды и порою говорил, что при решении социальных вопросов следует совсем исключить политику. Эту фразу он где-то вычитал и любил постоянно повторять ее в беседе с равнодушными углекопами.

Теперь у Маэ каждый вечер ложились спать на полчаса позже. Этьен возобновлял все тот же разговор. По мере того как он развивался, беспорядочная близость, независимо от возраста и пола, которая существовала в поселке, начинала казаться ему оскорбительной. Скоты они, что ли, что их бросили в эту закуту, посреди поля, вповалку, так, что нельзя переменить рубашки, не показав при этом зад соседям! А как это вредно для здоровья, когда девушки и парни быстро развращаются в тесноте!

— Мать честная! — отвечал Маэ. — Было бы больше денег, так и жилось бы лучше… Но, конечно, никому не сладко оттого, что люди друг на друге живут, — это правда. Вот и выходит, что мужчины пьянствуют, а девушки беременеют.

Вся семья принимала участие в беседах, каждый вставлял свое слово. Керосиновая лампа отравляла воздух, и без того пропитанный запахом жареного лука. Нет, что и говорить, жизнь не шутка. Трудишься, как вьючное животное, и выполняешь работу, на которую раньше в наказание посылали каторжников; с тебя живьем сдирают шкуру, и за все это ты даже не можешь позволить себе мясного на обед. Правда, не голодаешь, но ешь ровно столько, чтобы не умереть с голоду; кругом в долгах, и тебя преследуют, словно ты воруешь свой же хлеб. А приходит воскресенье, и не можешь подняться от усталости. Единственная радость — напиться пьяным или прижить с женой еще одного ребенка. Да еще от пива тебе раздует живот, а дети, когда подрастают, плюют на тебя. Нет, нет, невесело все это!

Тогда в разговор вступала жена Маэ:

— А хуже всего то, как подумаешь, что нельзя ничего изменить. Пока молода, воображаешь, что счастье когда-нибудь да придет, надеешься на что-то; а потом видишь — одна нужда да нужда, и нет из нее выхода… Я никому зла не хочу, но бывает, что эта несправедливость и меня возмутит.

Наступало молчание. Все вздыхали в горьком сознании безвыходности своего положения. И один только дед Бессмертный если присутствовал в комнате, смотрел на всех с удивлением, потому что в его времена не было подобных споров. Люди рождались среди угля, пробивали угольный пласт и ничего больше не требовали; а теперь пошли новые веяния, придававшие углекопам отвагу.

— Наплевать на все, — бормотал он. — Добрая кружка пива так и останется доброй кружкой пива… Начальство — оно, конечно, сволочь; но ведь начальство всегда будет, не правда ли? Нечего и голову себе ломать.

Этьен сразу оживился. Как! Рабочему запрещается рассуждать? Нет, все это скоро переменится — рабочий теперь начал кое-что понимать. В старые годы шахтер жил у себя в шахте, как скот, как машина, добывающая уголь, — вечно под землей, слепой и глухой ко всему, что происходит кругом. Потому-то заправилы-богачи могли вволю и продавать и покупать рабочего, а потом драть с него шкуру, — сам рабочий и не подозревал, что с ним делают. Теперь же углекоп пробуждается там, внизу, пускает в недрах земли росток, как настоящее зерно; и в одно прекрасное утро увидят, что произрастет на полях! Да, вырастут люди, целая рать, которая восстановит справедливость. Разве все граждане не равны со времени революции? Раз все имеют одинаковое избирательное право, то почему же рабочий должен оставаться рабом хозяина, платящего ему? Крупные общества со своими машинами подавляют все, и сейчас нет даже тех гарантий, которые были в старину, когда люди, занимавшиеся одним и тем же ремеслом, объединялись в цехи и знали, как постоять за себя. Вот из-за этого-то, черт возьми, да из-за многого другого однажды все и рухнет, — а случится это, когда рабочие станут образованными. Взять хоть бы их поселок: деды не могли подписать своего имени, отцы уже подписывались, а сыновья умеют читать и писать не хуже ученых. Да, все растет, растет понемногу; обильная жатва людей созревает на солнце! С той минуты, как они не будут прикреплены к своему месту на всю жизнь и смогут, если пожелают, занять место соседа, почему не явится у них желание пустить в дело кулаки, чтобы стать сильнее?

Маэ, потрясенный такими речами, все же сомневался.

— А стоит только пошевелиться, и вам тотчас же дадут расчет, — сказал он. — Старик прав: углекопы вечно будут мучиться, а в награду даже вдосталь не наедятся.

Жена его молчала. Теперь она словно пробудилась от сна.

— Если бы еще попы правду говорили, будто бедняки станут богачами на том свете!

Ее прервал громкий смех; дети, и те пожимали плечами. Всех заразил дух неверия; втайне они, правда, побаивались привидений в шахте, но потешались над небесами, где ничего нет.

— Ох, уж эти попы! — воскликнул Маэ. — Если бы они сами в это верили, то жрали бы меньше, а работали бы больше, чтобы обеспечить себе там, наверху, хорошее местечко… Нет, умрешь, так уж умрешь.

Жена тяжко вздохнула.

— Господи, господи!

И, уронив руки на колени, в глубочайшем унынии прибавила:

— Так, значит, это верно, всем нам крышка.

Все переглянулись. Дед Бессмертный плюнул в свой носовой платок. Маэ держал во рту потухшую трубку. Альзира слушала, сидя между Ленорой и Анри, которые заснули, прислонившись к столу. А Катрина, подперев подбородок рукой, не сводила с Этьена больших светлых глаз, когда он, полный восторженной веры, раскрывал перед ними сказочные миры грядущего социального рая. Кругом в поселке все засыпало. Лишь кое-где слышался детский плач или брань запоздалого пьяницы. В комнате часы медленно отбивали время. Несмотря на духоту, от каменного пола, посыпанного песком, поднималась влажная свежесть.

— Какая нелепость! — продолжал молодой человек. — Разве вам непременно нужны бог и рай, чтобы быть счастливыми? Разве вы не можете сами создать себе счастье на земле?

Он говорил горячо и долго. Его слова прорывали безысходный круг; в темной жизни этих бедняков открывался сияющий просвет. Вечная нищета, каторжный труд, удел скота, с которого снимают шерсть, а потом убивают, — все бедствия куда-то исчезли, словно спаленные жгучими лучами солнца; справедливость спускалась с небес в волшебном сиянии. Раз бога не существует, справедливость утвердит счастье людей, равенство и братство воцарятся на земле. Новое общество создавалось в мгновение ока, словно во сне вырастал необозримый, сказочно-великолепный город, в котором каждый гражданин жил своим трудом и имел свою долю в общих радостях. Старый, прогнивший мир рассыпался в прах, и юное человечество, свободное от преступлений, сливалось в единый рабочий народ, с девизом: каждому по заслугам, а заслуги каждого определяются его трудом. Мечта эта с каждым днем углублялась, становилась все прекраснее, все соблазнительнее, по мере того как уходила за пределы возможного.

Жена Маэ сперва приходила в ужас и слышать ничего не хотела. Нет, нет, это слишком хорошо, не следует поддаваться таким мыслям: потом жизнь покажется до того скверной, что все отдашь, лишь бы стать счастливым. Когда она видела, как у Маэ загораются глаза, как он взволнован и как его убеждают эти речи, она тревожилась, начинала кричать и перебивала Этьена:

— Не слушай его, старик! Разве ты не видишь, что это все небылицы… Неужели буржуа когда-нибудь согласится работать так же, как мы?

Но мало-помалу она тоже поддавалась очарованию слов Этьена. Под конец она уже улыбалась, ее воображение разыгрывалось, она сама вступала в дивный мир надежды. Как сладко позабыть на час печальную действительность! Когда живешь, как они, подобно свиньям, роясь носом в земле, необходимо хоть на мгновение утешиться вымыслом, мечтая о том, чего все равно никогда не получишь. Идея о справедливости увлекала ее больше всего, в этом она вполне соглашалась с молодым человеком.

— Да, верно! — восклицала она. — За справедливое дело я на все пойду… А ведь, по правде говоря, пора бы уж и нам пожить как следует.

При этом Маэ вспыхивал:

— Черт побери! Я не богат, но с удовольствием дал бы сто су, чтобы не умереть, пока не увижу всего этого… Вот будет встряска-то, а! Скоро ли это случится и как пойдет?

Этьен снова начинал говорить. Старое общество уже трещит по швам; все продлится два-три месяца, не больше, убеждал он. О способах выполнения он высказывался менее определенно. Прочитанное спуталось в его голове; в беседе с людьми невежественными он не боялся пускаться в рассуждения, хотя сам в них терялся. Он поочередно излагал все системы и сдабривал их уверенностью в быстрой победе — неким всемирным объятием, которое положит конец классовым противоречиям, если, впрочем, не считать некоторых твердолобых среди хозяев и буржуа; их, может быть, придется образумить силой. И Маэ, казалось, все понимали, одобряли и думали, что все может разрешиться таким чудесным образом. Они верили со слепой верой новообращенных, подобно тому как в первые века христианства люди ожидали, что на развалинах древнего мира сразу возникнет новый и совершенный строй. Маленькая Альзира тоже вставляла свои замечания в общий разговор; счастье рисовалось ей в виде очень теплого дома, где дети играют и едят сколько им угодно. Катрина продолжала сидеть неподвижно, подперев рукой подбородок и не спуская глаз с Этьена. Когда он умолкал, она бледнела и слегка вздрагивала, словно от холода.

Но жена Маэ взглядывала на часы.

Ну и засиделись, уже десятый час! Этак мы завтра ни за что не встанем.

И все поднимались из-за стола с тяжелым сердцем, почти в отчаянии. Им казалось, что они только что были богаты и вдруг снова стали нищими. Дед Бессмертный, отправляясь на шахту, ворчал, что от этих рассказов похлебка лучше не становится, остальные поднимались гуськом наверх, глядя на сырые стены и вдыхая затхлый, нездоровый запах. Когда в верхней комнате все погружалось в тяжелый сон, Этьен прислушивался:. Катрина ложилась последней; погасив свечу, она лихорадочно ворочалась и долго не могла заснуть.

На эти беседы порою собирались и соседи. Левак вдохновлялся при мысли о разделе имущества, а Пьеррон благоразумно уходил спать, как только начинались нападки на Компанию Время от времени заходил на минуту и Захария; но политика надоедала ему, и он предпочитал пойти в «Авантаж» выпить кружку пива. Что же касается Шаваля, то он старался перещеголять других и требовал кровавой расправы. Почти каждый вечер он проводил часок у Маэ; в его упорных посещениях чувствовалась скрытая ревность, боязнь, как бы у него не отняли Катрину. Девушка, слегка уже надоевшая Шавалю, стала ему дороже с тех пор, как с ней рядом спал мужчина, который мог овладеть ею в любую минуту.

Влияние Этьена укреплялось. Мало-помалу он пробудил дух борьбы во всем поселке. Успех этой тайной пропаганды был тем более обеспечен, что Этьен пользовался всеобщим уважением, которое возрастало со дня на день. Жена Маэ, как осторожная хозяйка, вообще была недоверчива к людям, но к молодому человеку, аккуратно платившему за квартиру, она относилась почтительно. Он не пил, не играл в карты и всегда сидел за книгой. Маэ создала ему в округе репутацию образованного юноши, а соседки пользовались этим и часто просили его написать письмо. Этьен стал своего рода поверенным; на обязанности его лежала переписка, с ним советовались по щекотливым семейным делам. В сентябре месяце ему наконец удалось учредить кассу взаимопомощи, о которой столько говорили. Пока она была еще очень непрочной — в ней состояли лишь жители поселка; но он рассчитывал, привлечь к участию углекопов со всех копей, в особенности если Компания, державшаяся в стороне, не будет мешать и в дальнейшем. Его выбрали секретарем союза и даже платили небольшое вознаграждение за канцелярскую работу. Этьену казалось, что он чуть ли не богач. Женатому углекопу трудно сводить концы с концами, но человек холостой, скромный, не имеющий никаких забот, может сделать кое-какие сбережения.

За это время в Этьене произошла заметная перемена. Теперь в нем пробудилось инстинктивное стремление к щегольству и благосостоянию, заглушенное в пору нищеты: он приобрел суконный костюм, заказал себе ботинки из тонкой кожи и сразу стал играть роль главаря, вокруг которого группируется весь поселок. Самолюбие его было вполне удовлетворено. Он упивался первыми радостями популярности: такой молодой, вчера еще простой откатчик, он стоял во главе шахтеров и мог повелевать. Это преисполнило его гордостью, заставляло еще пламеннее мечтать о грядущей революции, в которой он сыграет свою роль. Даже лицо его изменилось; он стал важен и упивался собственной речью; зарождающееся честолюбие распаляло его и наводило на мысли о борьбе.

Между тем приближалась осень; октябрьские холода усеяли садики в поселке ржавой листвой. Мальчишки не возились больше с откатчицами за кустами чахлой сирени; на грядах оставались только поздние овощи — капуста, посеребренная инеем, порей и салат; снова стучал ливень по красной черепице крыш, потоками стекая по желобам в кадки. В домах топились печи, набитые углем, отравляя воздух в запертых комнатах. Наступило время острой нужды.

В октябре, в одну из первых морозных ночей, Этьен, разгоряченный беседою, долго не мог заснуть. Он видел, как Катрина скользнула под одеяло и задула свечу. Она тоже, казалось, была взволнована: порою ее мучил приступ стыдливости, и она так поспешно раздевалась, что нечаянно обнажалась еще больше. В темноте она лежала как мертвая; но Этьен чувствовал, что девушка не спит, и был уверен, что она думает о нем, как и он о ней: никогда еще их так не волновало это немое соприкосновение. Проходили минуты за минутами — ни он, ни она не шевелились; слышалось только их стесненное дыхание, несмотря на усилия сдержать его. Дважды он готов был встать и схватить ее. Как это глупо, — так сильно желать друг друга и не насытить свою страсть. К чему бороться с желанием? Дети спят, она, конечно, тоже жаждет его и, задыхаясь, ждет, — вот сейчас она обовьет его руками, молча, стиснув зубы. Прошло около часа. Этьен не подошел к ней. Катрина не обернулась, боясь позвать его. Чем дольше они жили бок о бок, тем выше воздвигалась между ними преграда стыда, неприязни, дружеской застенчивости, — то, чего они и сами не могли себе объяснить.

IV

— Послушай, — обратилась Маэ к мужу, — раз уж ты идешь в Монсу за получкой, захвати-ка оттуда фунт кофе да кило сахару.

Маэ зашивал свой башмак, чтобы не отдавать в починку.

— Хорошо! — сказал он, не отрываясь от работы.

— Зайди еще, пожалуйста, к мяснику… Купи кусок телятины, а? Мы давно уже ее не видали.

Маэ поднял голову.

— Ты воображаешь, что я получаю сотни или тысячи… Последние две недели не больно густы, — все проклятые простои.

Оба замолчали. Это было после завтрака, в одну из последних суббот октября. Компания, под предлогом денежных затруднений из-за расплаты, вновь приостановила в тот день добывание угля во всех шахтах. Охваченная паникой перед надвигающимся промышленным кризисом, не желая увеличивать свой и без того уже солидный запас угля, Компания пользовалась каждым случаем, чтобы вынудить всю свою десятитысячную армию углекопов прогулять лишний рабочий день.

— Знаешь, Этьен ждет тебя у Раснера, — продолжала Маэ. — Возьми-ка его с собой. Он уж сумеет выпутаться, если нам не зачтут проработанного времени.

Маэ одобрительно кивнул головой.

— Да поговори с этими господами насчет старика. Врач заодно с дирекцией… Не правда ли, дедушка, доктор ведь ошибается, вы еще можете работать?

Дед Бессмертный уже десять дней был прикован к стулу; у него, как он выражался, «занемели лапы». Маэ пришлось повторить вопрос, и тогда он проворчал:

— Само собой, я буду работать. Если у человека болят ноги, еще не все кончено. Это все басни; они плетут их, чтобы не дать мне пенсии в сто восемьдесят франков.

Маэ подумала о тех сорока су, которые старик ей, может быть, уже никогда больше не принесет, и у нее вырвался возглас отчаяния:

— Господи! Да если так пойдет дальше, мы скоро все помрем.

— Когда помрешь, — сказал Маэ, — тогда и есть не захочешь.

Он вбил в свои башмаки еще несколько гвоздей и ушел. Поселок Двухсот Сорока должен был получать жалованье не ранее четырех часов. Поэтому рабочие шагали не спеша, гуськом, задерживаясь по дороге. Жены следовали за ними по пятам, умоляя сейчас же вернуться домой. Многие давали мужьям поручения, чтобы те не засиживались в кабачках.

У Раснера Этьена ждали новости. Ходили тревожные слухи: говорили, будто Компания день ото дня все более недовольна креплениями. Рабочих штрафовали, столкновение казалось неизбежным. Впрочем, то была только явная размолвка, а за нею скрывалась целая сеть тайных и важных причин.

Когда Этьен вошел, один из товарищей, сидевших за кружкой пива, говорил, что в Монсу, где он только что был, у кассира вывешено какое-то объявление, но он не мог хорошенько разобрать, что там написано. Затем вошел второй и третий; каждый рассказывал какую-нибудь новую историю. Одно только было ясно: Компания, очевидно, приняла какое-то решение.

— А ты что скажешь? — спросил Этьен, подсаживаясь к Суварину за столик, на котором только и было, что пачка табаку.

Машинист не спеша свертывал папиросу.

— Скажу, что это легко можно было предвидеть. Они вас доведут до точки.

Он один из всех был настолько развит, чтобы разобраться в создавшемся положении. Спокойно, как всегда, он принялся объяснять, как обстоят дела. Компания, застигнутая кризисом, поневоле должна сократить расходы, не то ей грозит разорение; а подтягивать животы придется, конечно, не кому иному, как рабочим. Компания станет измышлять самые разнообразные предлоги, чтобы снизить заработную плату. Вот уже два месяца уголь лежит нетронутым на складах шахты, почти все заводы прекратили работу. Но Компания сама не решается приостановить добычу угля, опасаясь, как бы это не разрушило копи; она мечтает о другом средстве, — быть может, даже о забастовке: это смирит углекопов, и они пойдут на меньшую плату. Наконец Компания обеспокоена новой кассой взаимопомощи; для нее это угроза в будущем, — а забастовка опустошит и уничтожит кассу, так как денег в ней пока еще мало.

Раснер сел возле Этьена. Оба с сокрушением слушали Суварина. В кабачке никого не было, кроме г-жи Раснер, находившейся за прилавком, и можно было разговаривать громко.

— Что за мысль! — проговорил кабатчик. — К чему все это? Компания вовсе не заинтересована в забастовке, а рабочие тем более. Уж лучше договориться.

Это был мудрый взгляд на вещи. Раснер всегда стоял за благоразумные требования. А с тех пор, как его бывший жилец так быстро приобрел популярность, он стал еще усиленнее проповедовать возможность постепенного прогресса; там, где хотят получить все сразу, обыкновенно не получают ничего, говорил он. Несмотря на свое добродушие, этот налитой пивом толстяк втайне досадовал на то, что его лавочка пустует и рабочие из Воре реже заглядывают к нему выпить и послушать его речи; и он доходил порой до того, что начинал защищать Компанию, забывая давнюю обиду, которую он таил как уволенный шахтер.

— Так, значит, ты против забастовки? — закричала г-жа Раснер, не выходя из-за прилавка.

Он решительно ответил, что да. Тогда она напустилась на него:

— Эх! У тебя не хватает мужества. Послушай, что скажут эти господа.

Этьен сидел задумавшись, устремив глаза на поданную ему кружку пива. Наконец он поднял голову.

— Все, что рассказывает товарищ, весьма вероятно, и нам придется пойти на забастовку, если нас принудят… Как раз об этом пишет мне Плюшар, и очень правильно. Он тоже против забастовки: рабочие страдают от нее точно так же, как и хозяева, да и не добиваются ничего решительного. Но Плюшар считает, что это превосходный случай убедить наших войти в его большую организацию… Впрочем, вот его письмо.

В самом деле, Плюшар, огорченный недоверием шахтеров Монсу к Интернационалу, надеялся, что они примкнут к нему все сразу, если какой-нибудь конфликт заставит их вступить в борьбу с Компанией. Несмотря на все усилия, Этьену никого не удалось завербовать; впрочем, это могло произойти оттого, что он употреблял все свое влияние, чтобы как следует поставить кассу взаимопомощи, куда рабочие вступали гораздо охотнее. Но касса эта была еще так бедна, что, по мнению Суварина, средства ее должны будут быстро истощиться; и тогда забастовщики неминуемо бросятся в рабочее Товарищество, чтобы получить помощь от своих собратьев — рабочих всех стран.

— Сколько у вас в кассе? — спросил Раснер.

— Около трех тысяч франков, — ответил Этьен. — Знаете, дирекция вызывала меня третьего дня. Они были чрезвычайно вежливы, говорили мне, что не будут препятствовать рабочим создавать сберегательный фонд. Но я прекрасно понял, что они желают его контролировать… Так или иначе, нам придется выдержать тут нападение.

Кабатчик стал ходить из угла в угол, презрительно насвистывая. Три тысячи франков! Ну, долго ли можно продержаться с такими деньгами? Хлеба купить — и то на неделю не хватит! А если рассчитывать на иностранцев — людей, живущих в Англии, — то хоть сейчас ложись да помирай. Нет, устраивать забастовку теперь было бы слишком глупо!

И эти двое людей впервые обменялись колкостями. Раньше они после споров почти всегда приходили к соглашению, так как оба ненавидели капитал.

— Ну, а ты что на это скажешь? — проговорил Этьен, обращаясь к Суварину.

Тот ответил с обычным презрительным жестом:

— Забастовка? Вздор!

Наступило неловкое молчание. Суварин мягко добавил:

— Впрочем, я ничего не имею против, если вам так нравится: одних это разоряет, других губит, а в общем все же несколько продвигает дело… Только если так пойдет и дальше, то придется положить добрую тысячу лет на то, чтобы обновить мир. Для начала взорвите-ка лучше тюрьму, в которой вы все погибаете!

Своей тонкой рукой он указал в сторону Воре, строения которого виднелись в растворенную дверь. Но тут его прервало неожиданное происшествие: толстая ручная крольчиха Польша решилась было выйти на улицу, но одним прыжком вскочила обратно, спасаясь от оравы мальчишек, кидавших в нее камнями; в испуге, прижав уши и подняв хвост, она бросилась к ногам Суварина и стала скрести его лапками, умоляя, чтобы он взял ее на руки. Когда крольчиха уселась у него на коленях, он обхватил ее обеими руками и впал в какую-то дрему от прикосновения мягкой и теплой шерсти.

Почти тотчас вошел Маэ. Он ничего не хотел пить, несмотря на вежливую настойчивость г-жи Раснер, предлагавшей пиво таким тоном, как будто она угощала. Этьен тотчас же встал, и они вместе пошли в Монсу.

Когда углекопы получали плату, Монсу приобретало такой праздничный вид, словно это был один из воскресных ярмарочных дней. Со всех поселков приходили толпы шахтеров. Помещение кассы было тесно, и рабочие предпочитали ждать у дверей. Они останавливались группами на мостовой и загромождали дорогу живой очередью, которая непрестанно нарастала. Торговцы пользовались случаем и располагались тут же со своими повозками; торговали всем чем угодно, начиная с посуды и кончая колбасой. Но всего лучше наживались в эти дни кофейни и кабачки; шахтеры заходили туда перед получкой — запастись терпением у прилавка, а затем, уже с деньгами в кармане, вновь приходили спрыснуть получку. Хорошо еще, если они не заканчивали день в «Вулкане».

По мере того как Маэ и Этьен продвигались вперед в этой давке, они все яснее и яснее чувствовали, что среди рабочих назревает глухое раздражение. В этот день не было обычной беспечности, с какой углекопы получали деньги и растрачивали их по кабачкам. Кулаки сжимались, из уст в уста передавались озлобленные речи.

— Так это правда? — спросил Маэ Шаваля, встретив его у входа в кофейню «Пикет». — Они все-таки сделали эту подлость?

Шаваль сердито проворчал что-то в ответ, искоса поглядывая на Этьена. С тех пор как артель взяла для разработки новый участок, Шаваль работал с другой партией. Его снедала зависть к вновь прибывшему товарищу, который держит себя, начальником; весь поселок лижет ему пятки, как говорил Шаваль. Все это осложнялось еще любовными ссорами. Всякий раз как Шаваль ходил с Катриной в Рекийяр или за отвал, он в самых непристойных словах обвинял ее в том, будто она живет с квартирантом матери; а после, обуреваемый страстью, мучил ее своими ласками.

Маэ обратился к Шавалю с другим вопросом:

— Разве уже дошла очередь до Воре?

На это Шаваль утвердительно кивнул головой и повернулся к ним спиною. Этьен и Маэ решили войти в здание. Касса помещалась в небольшой прямоугольной комнате, разделенной решеткой на две половины. На скамьях вдоль стен дожидалось пять или шесть шахтеров. Кассир, которому помогал конторщик, выдавал жалованье рабочему, стоявшему перед окошком с фуражкой в руке. Над скамьей слева было приклеено желтое объявление, выделявшееся ярким пятном на закоптелом сером фоне штукатурки. Перед этим объявлением с утра проходили непрерывные вереницы людей. Они входили по двое, по трое, останавливались как вкопанные, а потом уходили, не говоря ни слова, совершенно ошарашенные, и лишь пожимали плечами.

Когда вошли Этьен и Маэ, перед объявлением стояли двое углекопов: один молодой, с ожесточенным выражением квадратного лица, а другой — тощий старик, видимо, отупевший от старости. Ни тот, ни другой не умели читать; молодой, шевеля губами, пробовал разобрать написанное по складам, а старик только бессмысленно смотрел на объявление. Многие входили просто для того, чтобы взглянуть, хотя ничего и не понимали.

— Прочитай-ка ты нам, — сказал своему спутнику Маэ, который тоже был не очень силен в грамоте.

Этьен стал читать объявление. Это было обращение Компании к шахтерам всех копей. Компания ставила их в известность, что, не желая взимать бесполезные штрафы за небрежное крепление, она решила применить новый способ оплаты добываемого угля. Отныне Компания будет платить за крепление особо, с каждого кубического метра дерева, спущенного в шахту и употребленного в дело, беря за основу количество, потребное для хорошей работы. Естественно, что плата за вагонетку добываемого угля должна быть пропорционально понижена с пятидесяти сантимов до сорока, принимая, впрочем, во внимание породу и отдаленность забоя. Далее следовал довольно запутанный расчет, которым силились доказать, будто снижение на десять сантимов за вагонетку вполне возмещается платой за крепление. В заключение было сказано, что Компания, желая дать возможность каждому убедиться в преимуществах, предоставляемых новым способом, решила проводить его в жизнь лишь с понедельника первого декабря.

— Эй вы, нельзя ли читать потише! — крикнул кассир. — Ничего не слышно.

Этьен дочитал до конца, не обращая внимания на замечание кассира. Голос его дрожал, и когда он кончил, все продолжали пристально смотреть на объявление. Оба углекопа, старый и молодой, казалось, ждали еще чего-то; потом они ушли с поникшей головой.

— Ну-ну! — пробормотал Маэ.

Он сел и спутник его тоже. Сосредоточенные, низко опустив голову, они что-то вычисляли, а к желтому объявлению продолжали подходить все новые вереницы людей. Что же, смеются над ними, что ли? Никогда они не выгонят за крепление тех десяти сантимов, которые сбавляют им за вагонетки. Самое большее, что они смогут получить, это восемь сантимов, а два сантима Компания украдет у них, не считая времени, которое займет эта кропотливая работа. Так вот к чему они стремились, — незаметным образом снизить заработную плату! Компания будет наводить экономию за счет углекопов.

— Черт возьми, черт возьми! — повторял Маэ, поднимая голову. — Мы будем истыми дураками, если согласимся!

Но в эту минуту перед окошком кассы никого не было, и он подошел за получкой. Чтобы не терять времени, деньги выдавались на руки старшему из артели, а тот уже сам распределял их между остальными.

— Маэ с товарищами, — сказал конторщик, — пласт Филоньер, забой номер семь.

Он стал искать в ведомостях, которые составлялись на основании листков, вырванных из расчетных книжек, куда надзиратели ежедневно вписывали число вагонеток, добытых в каждой артели. Затем повторил:

— Маэ с товарищами, пласт Филоньер, забой номер семь… Сто тридцать пять франков.

Кассир выложил деньги.

— Простите, сударь! — пробормотал взволнованный забойщик. — Это верно? Вы не ошиблись?

Дрожа мелкой дрожью, которая пробирала его насквозь, Маэ смотрел на ничтожную кучку денег, не решаясь ее взять. Правда, он не ожидал большой получки, но все же не представлял себе, что будет так мало, если только сам он не ошибся в подсчете. Когда он отдаст из этих денег то, что причитается Захарии, Этьену и товарищу, который заменяет Шаваля, у него останется самое большее пятьдесят франков на его долю и долю отца, Катрины и Жанлена.

— Нет, нет, я не ошибся, — ответил конторщик. — Надо вычесть два воскресенья и четыре дня простоя: всего получается девять рабочих дней.

Маэ стал вполголоса высчитывать и складывать; за девять рабочих дней ему следовало получить около тридцати франков, Катрине — восемнадцать и Жанлену — девять. Что же касается деда, то ему приходилось всего за три дня. Все равно, если прибавить к этому девяносто франков, которые причитаются Захарии и остальным двум рабочим, общая сумма должна быть больше.

— Не забудьте также штрафа, — прибавил конторщик. — Двадцать франков за негодные крепления.

Забойщик в отчаянии всплеснул руками. Двадцать франков штрафа, четыре дня простоя! Тогда, конечно, счет верен! Подумать только, — ему случалось приносить домой за две недели по сто пятьдесят франков, когда работал дед Бессмертный и Захария не был еще женат!

— Ну что же, возьмете вы наконец деньги? — крикнул кассир, потеряв терпение. — Вы видите, за вами стоят люди, ждут… Если не хотите получать, заявите.

Но в ту минуту, как Маэ протянул свою большую дрожащую руку, чтобы взять деньги, конторщик сказал:

— Погодите, у меня тут записано ваше имя. Туссен Маэ, не так ли?.. С вами хочет поговорить старший секретарь. Зайдите к нему, у него сейчас никого нет.

Ошеломленный рабочий очутился в кабинете, который был обставлен старинной мебелью красного дерева, обитой выцветшим зеленым репсом. В продолжение пяти минут он слушал, что говорил ему секретарь, высокий, мертвенно бледный человек, сидевший за письменным столом, заваленным бумагами. Но у Маэ так шумело в ушах, что он плохо слышал его. Он только смутно понял, что речь шла об отце; его решено уволить в отставку с пенсией в сто пятьдесят франков, принимая во внимание его возраст и сорок лет службы. Затем Маэ показалось, что секретарь заговорил более сурово. Это был уже выговор; ему ставили на вид, что он занимается политикой, и намекали на жальца и на кассу взаимопомощи. А в заключение посоветовали не компрометировать себя этими глупостями, тем более что его считают одним из лучших рабочих в шахте. Маэ хотел было возразить, но произнес только ряд бессвязных слов, мял фуражку лихорадочно дрожащими пальцами и ушел, бормоча:

— Разумеется, господин секретарь… Уверяю вас, господин секретарь…

Этьен ждал его на улице. Тут Маэ разразился:

— Я набитый дурак, я должен был ему ответить!.. Нам есть нечего, а они еще со своими глупостями. У него зуб против тебя; он сказал мне, что весь наш поселок заражен бунтарскими идеями… Что же нам делать, черт возьми? Гнуть спину и благодарить? Он прав, это самое разумное.

Маэ умолк, разгневанный и в то же время перепуганный.

Этьен погрузился в мрачное раздумье. Они снова проходили мимо толпы рабочих, запрудившей всю улицу. Чувствовалось, что раздражение растет, — раздражение людей, обычно спокойных и сдержанных; слышался гул голосов, подобный раскатам грома, грозно нависший над недвижной толпою. Нашлось несколько человек, которые тут же вычислили, сколько наживает Компания, выгадывая по два су за крепления. Цифры эти облетели толпу, возбуждая даже самые крепкие головы. Больше всего озлобляла ничтожная получка. Это был голодный бунт из-за простоя в работе и штрафов. Им и теперь нечего есть, что же с ними будет, если еще снизят плату? А в кабачках кричали еще громче, и в горле так сильно пересыхало от гнева, что и те немногие деньги, которые были получены, оставались на прилавках.

На всем пути от Монсу до поселка Этьен и Маэ не обменялись ни единым словом. Как только Маэ вошел, жена его, остававшаяся с детьми дома, сейчас же заметила, что он вернулся с пустыми руками.

— Ну и хорош! — сказала она. — А где же кофе, сахар, мясо? Кусок телятины не разорил бы тебя.

Маэ ничего не ответил: его душило волнение, и он старался подавить его. Угрюмое лицо углекопа, закаленное подземной работой, отразило отчаяние, крупные слезы выступили на глазах, падая горячими каплями. Он повалился на стул и заплакал, как ребенок, швырнув на стол пятьдесят франков.

— Вот! — насилу вымолвил он. — Вот все, что я принес тебе… Это наш заработок на всех!

Маэ взглянула на Этьена. Тот молчал и был явно удручен. Тут и она заплакала. Как прожить девятерым две недели на пятьдесят франков? Старший сын от них отделился, у старика ноги отказываются служить — хоть ложись да помирай. Альзира, взволновавшись, что мать плачет, бросилась к ней на шею. Эстелла ревела, а Ленора и Анри всхлипывали.

Скоро по всему поселку раздался тот же вопль нищеты. Мужья вернулись, и в каждом доме слышались горькие жалобы на то, что принесено так мало денег. Двери распахивались, и женщины с плачем выбегали на улицу, как будто потолки комнат не могли выдержать их стенаний. Моросил мелкий дождь, но они не замечали его. Стоя на тротуарах, они перекликались друг с другом и показывали на ладони горсть денег.

— Посмотрите, что ему дали! Разве это не издевательство над людьми?

— А я! У меня едва хватит купить хлеба на две недели!

— А я! Сосчитайте-ка! Мне опять придется продавать свои рубашки.

Маэ вышла на улицу, как и остальные. Вокруг жены Левака, кричавшей больше всех, собралась группа женщин; ее пьяница-муж даже не возвращался домой, и она предполагала, что весь его заработок, каков бы он ни был, он спустит в «Вулкане». Филомена караулила Маэ, чтобы Захария не перехватил у него денег. И только одна жена Пьеррона казалась довольно спокойной. Этот лицемер Пьеррон всегда как-то так устраивался, что в его штейгерской расчетной книжке значилось больше часов, чем у товарищей. Зато Прожженная находила, что ее зять поступает подло, и всецело была на стороне возмущенных; ее прямая и тощая фигура выделялась среди женщин; она грозила кулаком по направлению к Монсу.

— Подумать только, — кричала она, не называя Энбо, — я видела сегодня утром, как их прислуга катила в коляске!.. Да, да, кухарка в коляске, запряженной парой, ехала в Маршьенн, должно быть, за рыбой!

Снова послышался ропот, раздались угрозы. Кухарка в белом фартуке, ездившая в хозяйском экипаже на соседний рынок, вызвала всеобщее негодование. Рабочие подыхают с голода, а им подавай свежую рыбу! Ну, может быть, уже недолго осталось им угощаться рыбой: придет черед и для бедноты. Семена, брошенные Этьеном, взошли; все его мысли вылились в этом крике возмущения. То было нетерпеливое ожидание обещанного золотого века, желание поскорее получить свою долю счастья, вырваться из нищеты, глухой, как могила. Несправедливость стала непомерной; кончится тем, что углекопы напомнят о своих правах, раз у них уже вырывают кусок хлеба изо рта. Особенно волновались женщины, — они желали немедленно взять приступом идеальное царства прогресса, где не будет больше несчастных. Уже почти стемнело, дождь шел все сильнее, а они продолжали оглашать поселок воплями. Вокруг них визжала развозившаяся детвора.

Вечером в кабачке «Авантаж» решено было начать забастовку. Раснер больше не возражал, а Суварин согласился с этим, как с первым шагом. Этьен в двух словах определил положение: если Компания во что бы то ни стало хочет вызвать забастовку, то забастовка будет!

V

Прошла неделя. Работа продолжалась своим чередом, но шахтеры были угрюмы, подозрительны и каждую минуту ожидали столкновения.

У Маэ предстояла получка еще меньше, чем в последний раз. А его жена, несмотря на свою сдержанность и рассудительность, стала часто раздражаться. Разве прежде когда-нибудь Катрина позволяла себе не ночевать дома? На следующее утро девушка вернулась такал утомленная, такая разбитая после своих ночных похождений, что не могла идти в шахту. Со слезами она рассказала, что неповинна: ее не пустил Шаваль и грозился прибить, если она от него уйдет. Он совсем обезумел от ревности и запретил ей идти домой — в постель к Этьену, где, по его словам, она проводила ночи с согласия родных. Разъяренная Маэ сказала дочери, что она запрещает ей встречаться с этой скотиной, и грозилась сама пойти в Монсу и надавать ему оплеух. Рабочий день все-таки пропал, а девушка совсем не собиралась бросать возлюбленного, раз уж она его завела.

Два дня спустя разыгралась новая история. В понедельник и во вторник Жанлен, вместо того чтобы работать в Воре, убежал вместе с Бебером и Лидией в болота и Вандамский лес. Что там проделывали эти рано созревшие дети, каким порочным играм они предавались втроем, — никто не знал. Жанлена жестоко наказали: мать выпорола его на улице, на глазах у всей перепутанной детворы поселка. Видано ли это? Ее дети столько стоили ей в жизни, что могли бы уж теперь, кажется, и сами зарабатывать! В этом крике слышалось воспоминание о собственной тяжелой юности, безысходная нищета заставляла ее смотреть на каждого нового ребенка как на будущую рабочую силу.

Когда на другое утро мужчины и дочь отправились в шахту, Маэ приподнялась с постели и сказала Жанлену:

— Если ты опять вздумаешь удрать, дрянь этакая, я с тебя всю шкуру спущу, так и знай!

На новом участке Маэ работа была тяжелая. Пласт Филоньер в этой части был настолько тонким, что забойщики, зажатые между сводом и стеной, обдирали себе во время работы локти. Кроме того, земля становилась все сырее, и с часу на час можно было ожидать, что прорвется вода и хлынет страшным потоком, который размывает породу и уносит людей. Накануне Этьену, в то время как он с силой работал кайлом, брызнула в лицо струя воды из подземного источника. На этот раз тревога оказалась напрасной; в забое стало только еще более сыро и сильнее запахло гнилью. Впрочем, Этьен никогда не думал о возможных случайностях, а продолжал работать вместе с товарищами, которые ничего не боялись. Они жили среди рудничного газа, не чувствуя даже, как тяжелеют веки и паутинная завеса слепит глаза. Лишь порой, когда пламя лампочек слишком бледнело или голубело, вспоминали о газе. Кто-нибудь из углекопов прикладывал ухо к пласту и прислушивался к слабому шуму газа, клокотавшего в каждой щели, словно пузырьки воздуха. Кроме того, вечно угрожали обвалы; независимо от плохого, кое-как сколоченного крепления, размытый грунт начал оседать.

В тот день Маэ три раза должен был подправлять крепления. Третий час был уже на исходе, и рабочие собирались уходить. Лежа на боку, Этьен отбивал последнюю глыбу угля, как вдруг отдаленный раскат потряс всю шахту.

— Что это? — крикнул он, бросив кайло и прислушиваясь. Ему показалось, что позади него рухнула вся галерея.

Но Маэ уже скользил по скату забоя, крича:

— Обвал… Скорей! Скорей!

Все стремительно бросились вниз, охваченные тревогой за товарищей. Кругом стояла мертвая тишина. Лампочки прыгали у них в руках; согнувшись, точно на четвереньках, бежали они гуськом по галереям; не замедляя бега, на ходу перекидывались короткими замечаниями: «Где же? Может, в забоях?» — «Нет, снизу! Скорей всего в одной из галерей!» Когда углекопы добежали до шахтного колодца, они повалились, падая друг на друга, не обращая внимания на ушибы.

Жанлен, у которого кожа еще не успела побледнеть после вчерашней порки, в этот день уже не удирал из шахты. Он трусил босиком за своим поездом, закрывая вентиляционные двери. По временам, когда мальчик не боялся встретиться со штейгером, он взбирался на последнюю вагонетку; это строго запрещалось, — боялись, как бы он там не заснул. Когда поезд останавливался, чтобы пропустить встречный, удавалось проскользнуть вперед и пройти к Беберу, правившему лошадью; это было любимейшее развлечение Жанлена. Желтоволосый, лопоухий, с худой обезьяньей мордочкой и зелеными глазами, сверкавшими в темноте, он подкрадывался исподтишка, без лампочки, щипал товарища до крови и выкидывал всевозможные злые шутки. Болезненно рано созревший, он, казалось, обладал темным чутьем и ловкой изворотливостью недоноска, возвратившегося в первобытное, животное состояние.

После обеда старый Мук привел мальчикам Боевую, так как теперь была ее очередь. На запасном пути лошадь остановилась и начала храпеть. Жанлен подбежал к Беберу и спросил его:

— Что случилось со старой клячей? Чего она стала?.. Этак она мне ноги переломит.

Бебер не мог ему ответить и только сильнее натянул вожжи, так как Боевая, чуя приближение встречного поезда, оживилась. Лошадь издали чутьем узнала свою товарку Трубу, к которой питала самую нежную дружбу с того дня, как ту впервые спустили в шахту. Дружба эта напоминала сердечную жалость старого мудреца, жаждущего успокоить своего юного друга, давая ему урок покорности и терпения. Труба все не привыкала и безучастно тащила вагонетки, низко опустив голову, ослепленная мраком, вечно тоскуя о солнце. Поэтому всякий раз, как Боевая встречала ее, лошадь протягивала к ней голову, фыркала и облизывала, как бы желая приласкать и приободрить.

— Черт! — выругался Бебер. — Скажите на милость, они еще лижутся!

А когда Труба прошла мимо, он сказал:

— Ишь ты, старая кляча-то с норовом!.. Она всегда так останавливается, когда почует что-то неладное, камень или яму: остерегается, не хочет, чтобы ее раздавило… Я не знаю, что там нынче за дверью. Она толкает ее ногой, а сама ни с места… Ты ничего не заметил?

— Нет, — ответил Жанлен. — Только воды там по колено.

Поезд снова тронулся. На дальнейшем пути Боевая, открыв головой вентиляционную дверь, снова отказалась идти и заржала, дрожа всем телом. Наконец она решительно понеслась во весь опор.

Жанлен, запиравший дверь, остался позади. Он нагнулся; посмотрел на болотце, в котором плескался, потом поднял лампочку и увидал, что крепление сильно подалось под напором почвенной воды. В это время подошел забойщик, некий Берлок, он же Шико, ушедший с забоя раньше времени, так как торопился домой к жене, которая должна была родить. Он тоже остановился и стал осматривать крепления. Вдруг, в ту самую минуту, как мальчик собрался бежать вдогонку за поездом, раздался страшный треск, и обвал поглотил обоих — И рабочего и ребенка.

Наступила глубокая тишина. Обвал произвел такое сотрясение воздуха, что галерея наполнилась тяжелыми клубами пыли. Со всех сторон, с самых удаленных участков, сбегались ослепленные, запыхавшиеся углекопы. Лампочки прыгали у них в руках и слабо освещали черных людей, бегущих в глубине этой кротовой норы. Рабочие, достигшие первыми места обвала, стали, кричать, созывая товарищей. Другая партия, из глубины забоев, находилась по ту сторону обвалившейся земли, которая засыпала вход в галерею. Тотчас же было установлено, что потолок проломился на протяжении десяти метров, не больше. Повреждение не так уж велико. Вдруг у всех похолодело на сердце: из-под обломков послышалось предсмертное хрипение.

Бебер бросил свой поезд и примчался, повторяя:

— Там Жанлен! Там Жанлен!

В это самое мгновение из боковой галереи, выбежал Маэ, а с ним — Захария и Этьен. Маэ был в отчаянии и извергал ругательство за ругательством:

— Черт побери! Черт побери! Черт побери!

Примчавшиеся Кдтрина, Лидия и Мукетта рыдали от страха среди общего смятения и мрака. Их хотели унять, но они совершенно обезумели и при каждом новом стоне ревели еще сильнее.

Прибежал штейгер Ришомм. Он пришел в отчаяние, оттого что ни инженера Негреля, ни Дансарта не было в шахте. Приложив ухо к глыбе, он прислушался; нет, эти стоны не похожи на стоны ребенка; там, несомненно, находится взрослый. Маэ не переставал окликать Жанлена. В ответ не раздалось ни звука. Ребенка, вероятно, задавило насмерть.

Между тем однообразный хрип не утихал. Пытались говорить с умирающим, спрашивали, как его зовут. В ответ слышалось только одно хрипение.

— Скорей! — твердил Ришомм, который уже распорядился, чтобы начали откапывать засыпанных. — После поговорите.

Углекопы с двух противоположных сторон принялись мотыгами и лопатами расчищать обвал. Шаваль молча работал вместе с Маэ и Этьеном; Захария распоряжался уборкой земли. Настало время окончания работ; никто еще ничего не ел, но ни один из углекопов и не помышлял о том, чтобы идти домой, пока товарищам грозит гибель. А в поселке могли обеспокоиться, видя, что никто не возвращается. Предложили послать туда женщин. Однако ни Катрина, ни Мукетта, ни даже Лидия упорно не соглашались уйти, прежде чем всего не узнают. Кроме того, они помогали при расчистке породы. Тогда поручили Леваку подняться наверх и сообщить об обвале с незначительными повреждениями, которые исправляются. Было около четырех часов, а рабочие меньше чем в час выполнили уже работу почти целого дня; по расчету, половина земли была уже вынута, если только не произошло нового оседания свода. Маэ работал с необыкновенной яростью, упорством и грозно отмахивался, когда кто-нибудь подходил к нему и предлагал сменить его.

— Осторожнее! — сказал наконец Ришомм. — Мы подходим. Только бы их не задеть.

В самом деле, хрип становился все явственнее: это был тот, самый непрерывный хрип, который давно уже доносился до работающих. Теперь он, казалось, слышался под самыми кирками. Вдруг он прекратился.

Все молча переглянулись, дрожа и ощущая во мраке холодное дыхание смерти. Обливаясь потом, углекопы продолжали рыть, напрягаясь из последних сил. Наконец показалась нога; тогда они принялись разгребать землю руками, постепенно освобождая тело засыпанного. Голова оказалась неповрежденной. Когда лампочки осветили лицо, у всех вырвалось имя Шико. Он был еще совсем теплый. Обвалом ему переломило позвоночник.

— Заверните его и положите в вагонетку, — скомандовал, штейгер, — и давайте искать малыша. Живей!

Маэ ударил киркой в последний раз и пробил отверстие, через которое можно было сообщаться с людьми, рывшими землю с другой стороны. Те крикнули, что нашли Жанлена без чувств, с переломанными ногами, но еще живого. Отец взял ребенка на руки и унес его. Стиснув зубы, он продолжал сыпать проклятия. Катрина и другие женщины снова стали реветь.

Быстро организовали отправку. Бебер привел Боевую, и ее впрягли в две вагонетки: в первую положили тело Шико, которое поддерживал Этьен, во вторую сел Маэ с Жанленом на коленях. Мальчик не приходил в сознание; его прикрыли сверху шерстяным лоскутом, сорванным с вентиляционной двери. Тронулись шагом. На каждой вагонетке красной звездой горела лампочка. Следом шли углекопы, человек пятьдесят, один за другим, словно вереница теней. Только теперь они почувствовали страшную усталость, еле волочили ноги и скользили по грязи, мрачные и угрюмые, как стадо в пору падежа. Чтобы дойти до приемочной, потребовалось около получаса. Процессия, окутанная мраком, медленно двигалась, и казалось, конца не будет извилистым галереям и переходам.

В приемочной Ришомм, пришедший первым, отдал распоряжение оставить в запасе свободную клеть. Пьеррон тотчас погрузил обе вагонетки. В одной из них так и остался Маэ со своим изувеченным сыном на руках, в другой поместился Этьен, поддерживавший тело Шико, чтобы оно не упало. Как только рабочие разместились по другим ярусам подъемной машины, клеть стала подниматься. Подъем продолжался две минуты. Из труб лил холодный дождь; рабочие все глядели наверх, с нетерпением стремясь снова увидеть дневной свет.

К счастью, подручный, посланный к доктору Вандерхагену, застал его дома и привел с собою. Жанлена и мертвеца перенесли в надзирательскую, где круглый год топился большой камин. Там были приготовлены ведра с горячей водой для мытья ног. На каменном полу были разостланы два матраца, на которые положили рабочего и мальчика. В комнату вошли только Маэ и Этьен. Остальные же, откатчицы, углекопы и подручные, сбежавшиеся со всех сторон, толпились у входа, вполголоса разговаривая между собою.

Доктор бросил беглый взгляд на Шико и пробормотал:

— Этот готов!.. Можете его обмыть.

Два надзирателя раздели и обмыли губкой труп, еще весь черный от угля и грязный от пота.

— Голова не повреждена, — снова заговорил доктор, опустившись на колени перед матрацем Жанлена. — Грудь тоже… Больше всего досталось ногам.

Он сам раздел ребенка, развязал чепец и с ловкостью няньки снял куртку, штаны и рубашку. Обнажилось маленькое худое тело, похожее на насекомое, все в кровоподтеках и ссадинах. На теле мальчика, испачканном черной пылью и глиной, ничего нельзя было разглядеть, пришлось и его обмыть. Жанлен словно еще больше похудел от прикосновения губки; сквозь бледную и прозрачную кожу, казалось, проступали кости. Тяжело было смотреть на этого последнего отпрыска целого поколения несчастных людей, на это маленькое существо, жалкое и страдающее, искалеченное обвалом. Когда мальчика обмыли, на бедрах обнаружился ушиб — два красных пятна на бескровной коже. Жанлен очнулся и застонал. Маэ, опустив руки, стоял в ногах у сына и смотрел на него; из глаз его катились крупные слезы.

— Ты, верно, его отец, а? — сказал доктор. — Да не плачь, видишь ведь, что жив… Лучше помоги мне.

Доктор обнаружил два простых перелома. Но правая нога внушала опасения: ее, наверное, придется отнять.

В это время в комнату вошли вместе с Ришоммом Негрель и Дансарт, которым наконец дали знать о происшедшем. Инженер с видимым раздражением выслушал отчет штейгера. Наконец он разразился: вечно эти проклятые крепления! Сколько раз он говорил, что кончится человеческими жертвами! А эти скоты только и знают, что грозить забастовкой, если их заставят делать получше крепления! Возмутительнее всего, что расплачиваться придется Компании! Нечего сказать, большое удовольствие предстоит господину Энбо!

— Кто это? — спросил Негрель у Дансарта, который смотрел, как труп заворачивали в простыню.

— Шико, один из лучших наших рабочих, — ответил главный штейгер. — У него трое детей… Бедняга!..

Доктор Вандерхаген потребовал, чтобы Жанлена немедленно отправили к родителям. Пробило шесть часов; уже спускались сумерки. Хорошо бы увезти и умершего; инженер приказал запрячь в фургон лошадь и принести носилки. Раненого ребенка положили на носилки, а тело умершего перенесли на матраце в фургон.

Откатчицы все еще стояли у дверей, болтая с шахтерами, которые задержались, чтобы узнать, в чем дело. Когда дверь из надзирательской открылась, все сразу замолчали. Снова образовалось шествие: фургон впереди, за ним носилки, а позади кучка людей. Выйдя из шахты, процессия стала медленно подниматься по откосу в поселок. Первые ноябрьские морозы обнажили бесконечную равнину; ночь медленно окутывала землю, подобно савану, упавшему со свинцового неба.

Этьен шепотом посоветовал Маэ послать Катрину вперед — предупредить мать, приготовить ее к этому удару. Отец шел за носилками совершенно убитый; он молча кивнул головой, и девушка побежала, потому что они уже подходили к дому. Но в поселке успели заметить фургон — зловещий ящик, который всем был хорошо известен. Обезумевшие женщины высыпали на улицу; три или четыре из них, простоволосые, в смертельной тревоге бросились вперед. Скоро их собралось тридцать, потом пятьдесят; всех объял один и тот же страх. Там мертвый? Кто он? Успокоенные было рассказом Левака, они говорили теперь, как в бреду: там не один, там погибло целых десять человек, и фургон так и возит их одного за другим.

Катрина застала мать в тревоге; страшное предчувствие охватило Маэ. С первых же слов девушки она закричала:

— Отец погиб!

Напрасно дочь старалась разубедить ее и рассказывала о Жанлене. Маэ не хотела ее слушать и опрометью кинулась вон из дома. Увидя фургон, показавшийся из-за церкви, она побледнела и упала без чувств.

У домов стояли женщины, вытянув шею и онемев от ужаса; другие с трепетом следили, перед каким домом остановится процессия.

Фургон проехал. За ним Маэ заметила мужа, шагавшего рядом с носилками. Когда Жанлена опустили у дверей дома и мать увидела, что он жив, но у него переломаны ноги, в ней произошла внезапная перемена. Без слез, задыхаясь от гнева, запинаясь, она говорила:

— Вот как! Теперь они стали калечить наших детей!.. Обе ноги, боже мой! Что я с ним теперь стану делать?

— Да замолчи ты! — проговорил доктор Вандерхаген, который пришел, чтобы сделать Жанлену перевязку. — Неужели тебе было бы легче, если бы он там остался?

Но Маэ все больше выходила из себя при виде слез Альзиры, Леноры и Анри. Помогая нести в дом раненого ребенка и подавая доктору все, что нужно, она проклинала судьбу и спрашивала, где взять ей денег, чтобы прокормить калек. Мало того, что у старика ноги отказались служить, — теперь и мальчишка остался без ног! И она не унималась. Между тем из соседнего дома тоже доносились раздирающие крики и вопли: это жена и дети Шико плакали над трупом. Наступила глухая ночь. Измученные углекопы принялись наконец за ужин; поселок погрузился в мертвую тишину; ее нарушали только громкие рыдания.

Прошло три недели. Ампутации удалось избегнуть. Жанлен сохранил обе ноги, но доктор сказал, что мальчик будет хромать. После предварительного обследования Компания наконец решила выдать Маэ пособие в пятьдесят франков. Кроме того, обещали приискать маленькому калеке, как только он поправится, работу на поверхности земли. Но от этого нищета нисколько не уменьшилась, так как отец после всего пережитого заболел сильнейшей лихорадкой.

С четверга Маэ снова стал ходить на работу, а сейчас было воскресенье. Вечером Этьен заговорил о приближающемся сроке — первое декабря; ему было интересно знать, приведет ли Компания в исполнение свою угрозу. В тот вечер не ложились спать до десяти часов, поджидая Катрину, которая, верно, задержалась с Шавалем. Но она не возвращалась. Мать, не говоря ни слова, в бешенстве заперла дверь на замок. Этьен долго не мог уснуть; ему не давала покоя пустая постель, на которой Альзира занимала так мало места.

Катрина не пришла и на следующее утро; и только днем, когда углекопы вернулись из шахты домой, Маэ узнали, что Шаваль оставил Катрину у себя. Он устраивал ей такие безобразные сцены, что она решила наконец остаться с ним жить. Чтобы избежать упреков, Шаваль поспешил покинуть Воре и нанялся в Жан-Барт, на шахту г-на Денелена. Катрина последовала за ним и поступила туда же откатчицей. Впрочем, молодая чета осталась по-прежнему жить в Монсу, у Пикетт.

Сперва Маэ говорил, что изобьет Шаваля, а Катрину пинками пригонит домой. Потом он покорился и махнул рукой:к чему? Всегда так кончается, — девушкам нельзя запретить сходиться с милым дружком, раз они этого хотят. Уж лучше спокойно дожидаться свадьбы. Но жена смотрела на дело не так просто.

— Разве я била ее, когда она спуталась с этим Шавалем? — кричала она мертвенно-бледному Этьену, который молча выслушивал ее. — Да отвечайте же мне! Вы человек благоразумный… Ведь мы предоставляли ей полную свободу. Боже мой! Все через это проходят. Взять хотя бы меня: когда отец на мне женился, я сама была беременна. Но я не убегала от родителей, никогда бы я не сделала такой подлости: отдавать раньше времени свой поденный заработок человеку, который в нем не нуждается. Это безобразие, что и говорить! Кончится тем, что никому неохота будет иметь детей. Этьен только качал головой, а Маэ продолжала свое:

— Девушка каждый вечер уходила, куда ей вздумается! Есть ли у нее сердце? И неужто она не могла помочь нам выбраться из нужды и подождать, пока я не выдам ее замуж? Раз у людей есть дочь, она должна работать, — так всегда полагается… Но мы, оказывается, были слишком мягки с ней, нам не следовало позволять ей баловаться с мужчиной. Им дают палец, а они хотят всю руку.

Альзира одобрительно кивала головой. Ленора и Анри, испуганные разразившейся грозой, тихо плакали; а мать все перечисляла свое несчастья: сперва Захария — его пришлось женить; затем дед Бессмертный: сидит вот здесь, на стуле, со сведенными ногами; затем Жанлен, — у того кости так плохо срастаются, что он начнет ходить, пожалуй, не раньше чем через десять дней; и наконец последний удар, — эта девка Катрина убежала с мужчиной! Вся семья разваливается. Работать в шахте придется одному отцу. Как они будут жить всемером, не считая Эстеллы, на три франка, которые приносит отец? Все равно, что всем разом броситься в канал.

— Тут ничему нельзя помочь, сколько бы ты ни надрывалась, — глухим голосом сказал Маэ. — Самое худшее, может быть, еще впереди.

Этьен сидел, уставившись в землю. При последних словах он поднял голову: казалось, перед ним вставало видение будущего; он тихо проговорил:

— Пора, пора!


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
I 14.04.13
II 14.04.13
III 14.04.13
IV 14.04.13
V 14.04.13
VI 14.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть