ГЛАВА ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Жить и помнить
ГЛАВА ВТОРАЯ

1. С оружием к ноге!

Когда Станислав Дембовский получил из Москвы от Петра Очерета телеграмму: «Выезжаю двенадцатого», он сразу же позвонил на вокзал, чтобы навести справку, когда московский скорый проезжает Брест. Решил выехать в Тересполь — на первую польскую станцию после Буга — и там встретить Петра.

И потом — на службе, в столовой, на совещании в ЦК — то и дело возникали в памяти Станислава Дембовского события тех давно минувших военных лет. Оказалось, что ничего не забыто, не растеряно в суматохе повседневных дел и забот. Прошлое жило, сохраняя все краски, все звуки, весь неостывающий накал страстей, тревог и утрат, всю боль и всю радость.

Когда же все это было?..


Утром первого сентября тридцать девятого года будильник в доме Дембовских, как всегда, зазвонил ровно в пять. Отец и Станислав начинали работу на шахте в шесть. Уже выпили по чашечке кофе и съели по бутерброду с ветчиной, уже Ядвига положила в старую кожаную сумку мужа аккуратный сверток — обед, как в открытое окно, пересчитав рюмки и фужеры в буфете и качнув люстру над столом, ворвались один за другим два взрыва. Словно ввалились в комнату огромные мохнатые медведи и, невидимые, заполнили собой всю просторную столовую. Ядвига окаменела у стола с грязной посудой в руках, отец и сын выбежали на улицу. За железнодорожным полотном, где раскинулся военный аэродром, набухая, поднимались черные клубы. Было тихо, только над головой в перистых утренних облаках, слегка подрумяненных солнцем, слышался прерывистый угрожающий гул.

В конце улицы тяжело затопали башмаки: в сторону аэродрома бежал Шипек, нелепо размахивая длинными худущими — до колен — руками.

— Адам! Куда? Что случилось? — Феликс попытался остановить бегущего приятеля. — Что случилось?

А сам-то уже знал: война!

Шипек мотнул черной головой, как заморенная лошадь, выхаркнул на бегу:

— Война! Чет-нечет!

Словно подтверждая, что Шипек не сболтнул спьяна (где бы он набрался в такую рань!), на железнодорожном узле раздался третий, еще более грозный взрыв. Теперь черные клубы, торопясь и вскипая, затянули весь край неба, — верно, нефть горела с такой бурной яростью.

Отец вернулся в дом за сумкой, а Станислав пошел прямо на призывной пункт. В его мобилизационной карточке было сказано точно и ясно: явиться немедленно в первый день всеобщей мобилизации.


Они еще ничего не знали!

Они не знали, что германские дивизии, вышколенные, моторизованные, с новенькими автоматами, под видом обычных осенних маневров стянуты на польскую границу.

Они не знали, что в немецких пограничных лесах уже стоят орудийными жерлами на восток заправленные и боеприпасами полностью укомплектованные, вздрагивающие от нетерпения танки.

Они не знали, что на карте, распластанной на столе у Гитлера, две группы немецких армий — «Юг» и «Север» — двумя мечами рассекали еще живое тело Польши.

Они не знали, что генералы авиации Кессельринг и Лер уже подняли в воздух две тысячи «мессершмиттов» и «юнкерсов».

Они не знали, что генерал-полковники фон Рейнхенау, фон Рундштедт, фон Бок, фон Клюге, Лист, помолясь своему победы дарующему немецкому богу, облачились в полевое обмундирование, попрощались со своими рыжеволосыми Бертами и Леонорами, сели в машины, уже исколесившие дороги почти всей Европы:

— Дранг нах остен! С нами бог!

Поляки еще не знали, что участь Польши уже решена.

Они еще ничего не знали!


К вечеру того же первого сентября, ускоренно пройдя призывную комиссию, Станислав Дембовский стал жолнежем пехотного полка. Ночью на темном вокзале их спешно погрузили в вагоны и повезли в тьму, в неизвестность.

Враг был на западе, шел с запада, а их почему-то повезли на восток, через пылающую Варшаву, через притаившийся в ужасе Люблин… Куда?

За Люблином их состав разбомбили. Три «юнкерса», не торопясь, строго соблюдая очередность, снижались над беззащитным эшелоном — даже пулеметов у них не было — и, старательно прицеливаясь, сбрасывали бомбы. Первые минуты машинист состава еще пытался увернуться от бомбовых ударов, обмануть смерть. Он то резко тормозил, так, что их швыряло из угла в угол, то набирал скорость и, плюнув на все путевые знаки, мчался вперед. Но взрывная волна от разорвавшейся бомбы сбила паровоз с рельсов, и он тяжело врезался в придорожный кювет. Только сиплый пар сочился из-под колес, беспомощно повисших в воздухе.

Уцелевшие выскакивали из вагонов и бежали кто куда, лишь бы подальше от горящего состава. Спотыкаясь и падая, разбегались по недавно убранному полю, по колючей ощетинившейся стерне. Самолеты на бреющем полете, чуть ли не чиркая горячим брюхом по головам бегущих, обстреливали их короткими очередями.

Когда самолеты ушли, издевательски покачивая крыльями, живые собрались на опушке леса. Отдышались, перевязали раны, похоронили убитых. Дождавшись ночи, в темноте, с опаской — но своей-то родной земле! — пошли в сторону Львова. Куда шли, зачем шли — и сами не знали.

Проходили через притихшие, словно вымершие, села. От местных жителей — перепуганных, растерянных — узнавали новости, которые обрывали сердца:

— Правительство бежало в Люблин…

— Правительство бежало в Кременец…

— Правительство бежало в Залещик…

— Правительство бежало в Румынию…

— Бежал министр иностранных дел Юзеф Бек.

— Бежал президент пан Мосьцицкий.

— Бежал сам главнокомандующий генерал Эдвард Рыдз-Смиглы.

Все бежали… Сволочи!

Шагавший рядом с Дембовским уже немолодой сутулый с широкими, как лопаты, руками помощник машиниста из Познани свирепо смотрел из-под мохнатых бровей:

— Профукали страну, А еще пели: «Не будет ниц, покуда с нами Смиглы-Рыдз». Суки!

На глазах рушилось государство. Брошенный народ расползался по окровавленным дорогам, по искалеченным бомбежками лесам. Преданная командирами и союзниками, истекавшая кровью армия билась в судорогах жертвенного, героического и, увы, бессмысленного сопротивления.


Был гонор. Шляхетская великодержавная спесь. Были воинственные возгласы: «От можа до можа!» Были черные фраки дипломатов, сшитые у парижских портных, опереточный блеск генеральских мундиров, грозные янгеллоновские орлы, навострившие хищные клювы на восток.

Но в первые же дни войны с беспощадной ясностью выявилось, что пехота вооружена плохим, устаревшим оружием. Танков мало. Самолеты немощны. Прославленные крепости Торн, Познань, Модлин, Грауденц, Перемышль, на которые возлагались такие надежды, — не больше чем средневековая бутафория. А стратегический план главнокомандующего Рыдз-Смиглы — обороняться на всем протяжении двухтысячекилометровой границы и даже развернуть наступление против Восточной Пруссии — по меньшей мере, недомыслие.

Лежат в развалинах города. Рухнувшие мосты висят оборванными позвонками. Заглохли трубы заводов. Ветер гонит не убранную, никому не нужную теперь солому по неподнятым на зябь обезлюдевшим полям. Костелы, вознеся к небу аскетическую плоть священных камней, тщетно молят о милосердии и спасении.

Страна тысячелетней истории, родина Костюшко, Мицкевича, Шопена, Коперника, в руинах и пожарищах. Во всех костелах, на старых, веками вытертых, каменных плитах на коленях стоят старики, женщины, дети:

— Спаси, матка-бозка ченстоховська!


В лесу под Львовом Станислав Дембовский узнал, что Красная Армия на рассвете семнадцатого сентября перешла восточную границу Польши на всем ее протяжении и, встречаемая ликующими толпами украинцев и белорусов, движется на запад.

Новость ошеломила. Радоваться или негодовать? Спасет ли наступление Советов его многострадальную родину.

Командир полка, призванный из запаса, старый грузный полковник, с седыми, опущенными книзу, как у Пилсудского, усами — такими изображал шляхтичей Генрих Сенкевич, — узнав о выступлении Красной Армии, опустился на колени, поцеловал землю, вынул из кобуры старенький «вальтер» и вставил дуло в рот. Выстрел раздался до обидного тихий, словно из детского пугача. Полковник повалился на бок, и один седой ус его стал бурым от крови. Солдаты укрыли командира шинелью, положили сверху его конфедератку с серебряным янгеллоновским орлом. Молча стояли вокруг. Где-то за лесом, над шоссе, завывали авиационные моторы: пикировали «юнкерсы».

Когда шум моторов затихал и прекращались взрывы бомб, было слышно, как над головой тихо шепчутся кроны осин и берез. Робко, еще не веря тишине, начинали чирикать в чаще пичужки и снова смолкали, прислушиваясь: не идет ли война?

Малыми саперными лопатами вырыли солдаты неглубокую могилу, выложили еловыми ветками и на мягкую, молодо пахнущую постель положили старого полковника. Молча стояли вокруг маленького, словно детского, холмика свежей земли.

Не знали: жалеть ли полковника или завидовать ему?

Когда совсем стемнело и сквозь кровлю леса видны стали звезды, побрели дальше, на восток, уже ни на что не надеясь.

Утром увидели на шоссе двигающиеся на запад колонны танков, автомашин, пушек… Шла Красная Армия.

Повернули в лес. Теперь уже брели куда глаза глядят. Не знали, где свои, где немцы, где русские. В одной маленькой гуцульской деревушке нашли разбросанные с аэроплана листовки. В них было напечатано обращение русских властей к польскому народу. Читали вслух:

— «…намерено принять все меры к тому, чтобы вызволить польский народ из злополучной войны, куда он был ввергнут его неразумными руководителями, и дать ему возможность зажить мирной жизнью…»

— Кто их просил? Кто? — кричал Енджей Бжезинский из Лодзи, бледный, трясущийся — вот-вот забьется в истерике.

Угрюмый железнодорожник Здислав Лепский пробурчал:

— Пожалел волк козу — оставил рога да копыта.

Это ему казалось похожим на правду. Но в словах русских о неразумных польских руководителях тоже была правда. Разве он сам так не думал? Думал! Довели страну до пропасти, а сами бежали.

— Шваль! Шваль!

Скрываться или сопротивляться было бессмысленно. Несколько сот человек — все, что осталось от полка, — с белым флагом, с оружием и полковым знаменем вышли из лесу.

Украинцы, гуцулы встречали Красную Армию хлебом-солью, песнями, красными флагами, а они шли опустив головы, словно в чем-то были виноваты. На сборном пункте их построили, и молодой русский командир с непонятными кубиками на петлицах приказал сдать оружие.

По очереди выходили из строя, клали на длинный стол винтовки, гранаты, пистолеты. Им так и не пришлось использовать оружие в бою с врагом, оно не помогло им защитить свою родину.


Станислав Дембовский хорошо помнит, какие сумбурные, беспомощные, жалкие в своей растерянности мысли одолевали его в те дни. Кто виноват, что их родину постигла катастрофа? Правительство? Рыдз-Смиглы? Англичане и французы, что обещали защитить их и ничего не сделали, чтобы спасти Польшу?

Не знал, где ответ, где правда!..

Снова железнодорожные составы, далекий путь на восток, бесконечная, уже по-осеннему неприютная степь…


Душевное состояние Станислава Дембовского с первых дней сентябрьской катастрофы было сродни тому, какое охватывает человека, пережившего землетрясение. Ошеломленный, одиноко стоит он среди руин. Где дом, в котором жил? Где родные лица? Где уверенность, что под ногами твердая земля, а над головой чистое небо?

Волею судеб он попал в чужую страну.

Кто же он теперь?

Гражданин государства, переставшего существовать, земля которого стала сплошной кровоточащей раной? Беженец? Военнопленный? Интернированное лицо? Человек без родины и без паспорта.


На приемном пункте русский офицер, записав имя, фамилию, год рождения и воинское звание Станислава Дембовского, спросил:

— До окончания войны на Западе, где бы вы хотели жить и работать на территории Советского Союза?

Что ответить? Если не в Польше, то не все ли равно, где жить и где работать. Названия русских городов ничего не говорили его сердцу. Харьков, Ростов или Новосибирск — везде чужбина. Но в голосе русского офицера Дембовскому почудились сочувственные нотки. Сказал с надеждой:

— Я шахтер. Горняк.

— Отлично! Поедете в Донбасс? Работа по специальности. — С улыбкой добавил: — Добже?

— Добже! — улыбнулся и Станислав. Его растрогало польское слово в устах русского.

Попал в Донбасс, на шахту под Горловкой. Здесь все ему напоминало родной городок: шахтерские брезентовые куртки, шахтерские лампочки, вагонетки, черные терриконы, жаркий блеск антрацита на изломе.

Но и на земле и под землей, на работе и на отдыхе все его думы были там, где, как огромное сплошное кладбище, лежала родина. Из газет и радиопередач он знал, что происходит в генерал-губернаторстве — так гитлеровцы окрестили некогда гордую Речь Посполиту. Там остались мать, отец, брат, сестра. Живы ли они? Увидит ли он когда-нибудь домик под черепицей, дверь со старым звонком, пять ступенек крыльца…

Фашизм, как лишай, расползался по всей Европе, и, может быть, вправду на тысячу лет установил Гитлер на земле свой новый — будь он трижды проклят — порядок.

А он живет, ест, спит и добывает в чужой стране уголь…


В тот летний знойный воскресный полдень, когда он узнал, что гитлеровская Германия вероломно напала на Советский Союз, Станислав искренне сочувствовал своим русским товарищам, людям, которые дали ему работу, кров, хлеб. Вместе с ними он спускался в шахту, сидел в кино, радовался теплому летнему дождю и запаху цветов в ночных палисадниках. Теперь он видел, как мужчины прощались с женами и детьми, какими строгими сразу стали их лица. Заплаканные глаза женщин напоминали глаза матери.

И все же в те дни в его сердце поселилась надежда: теперь-то уж Гитлер сломает себе шею! То, чего не смогла сделать покинутая союзниками Польша, не сделали французы, не сможет сделать спрятавшаяся за Ла-Манш Англия, сделает Россия. Красная Армия уничтожит фашизм, спасет, освободит Польшу.

Теперь он жил в состоянии лихорадочного ожидания. Как больной, перенесший кризис, знал, что самое худшее уже позади. У польского народа есть союзник в борьбе с гитлеровцами. Какой трудной, изнурительной, долгой ни будет борьба, все равно рано или поздно сбудутся слова, которые теперь рвутся с каждой газетной страницы, несутся из всех репродукторов, которые на устах у всех русских: «Победа будет за нами!»


Как просвет среди туч было для Станислава сообщение о том, что Советский Союз установил дипломатические отношения с польским эмигрантским правительством в Лондоне. Правда, после сентябрьских дней Станислав мало верил бекам и мосьцицким, погубившим Польшу. Но может быть, в Лондоне, наученные горьким опытом, варшавские политиканы возьмутся за ум. Называют фамилию какого-то Соснковского, говорят, дельный. Дал бы бог!

И совсем уж воспрянул духом Станислав, когда узнал, что на территории Советского Союза началось формирование польской армии. Он был солдатом и знал, где его место!

В горвоенкомате Дембовскому назвали неведомый доселе город Бузулук — там, оказывается, формировалась польская армия. Выписали железнодорожный литер, выдали сухой паек на дорогу — поезжай.

Время было военное, и Дембовскому пришлось использовать все разнообразные возможности железнодорожного транспорта. Ехал на третьих пыльных багажных полках, стоял в тамбурах, валялся на платформах, где ветер дул, как в аэродинамической трубе, не брезговал буферами и подножками. Как бы там ни было, в город Бузулук, ставший его мечтой и надеждой, он добрался.

На перроне захолустного непрезентабельного вокзала суетились, мельтешили, шумели бог весть куда и откуда едущие люди с мешками, корзинами, узлами, с грудными орущими младенцами и ветхими, на ладан дышащими, стариками. Здесь особенно чувствовалось, как разворотила, растревожила война мирный устоявшийся человеческий быт. Война сорвала с насиженных мест тысячи людей, поставила на колеса заводы и фабрики, погнала стада, табуны и отары по бесконечным тернистым дорогам отступлений и эвакуации.

Вдоль перрона то и дело проносились тяжело нагруженные, пылью запорошенные, меловыми иероглифами испещренные товарные составы. В реве запыхавшихся, жарким паром дышащих паровозов-астматиков слышалось приказывающее, требующее, угрожающее: «Война!»

В нерешительности стоял Станислав Дембовский перед входом в здание вокзала, не зная, куда направиться, кого спросить. Никому в вокзальной толпе не было дела до высокого блондина в помятой грязной тужурке нерусского образца.

Неожиданно Станислав услышал польскую речь. Двое мужчин, в старых, изрядно потрепанных рабочих куртках, с вещевыми мешками за плечами, укрываясь от ветра, старательно закручивали махорочные козьи ножки. Один, тот, что помоложе, был в засаленной кепке, довольно лихо надетой набекрень. На голове его спутника торчала помятая черная шляпа, чем он сразу выделялся среди демократического моря фуражек, пилоток, косынок, платков.

Станислав подошел к землякам, поздоровался, назвал себя. Парень в кепке оказался общительным. Не скрывая усмешки, значения которой Станислав не мог понять, спросил, впрочем, по-дружески:

— Топаешь на службу к генералу Андерсу?

— В польскую армию, — неуверенно подтвердил Станислав.

Фамилию командующего польской армией в СССР он услышал впервые. Был ли генерал Андерс из новоиспеченных или и в старой польской армии занимал видный пост, Станислав не знал.

Парень в кепке оценивающе посмотрел на Станислава.

— Да, знали в Лондоне, кого главнокомандующим польской армией в России назначить. Пан генерал Владислав Андерс человек известный, — и, не договорив, снова бросил на Станислава испытующий взгляд.

Из уклончивых слов парня можно было заключить, что он знает об Андерсе что-то не очень украшающее генерала.

Станислав хотел было сказать, что он приехал служить Польше, а не Андерсу, но счел за благо промолчать. Кто их знает, случайных попутчиков.

— Мы туда же, — сухо признался тот, что был в шляпе. — Пошли вместе. Говорят, недалеко.

В первый же день Станислав увидел генерала Андерса. В новом, отлично пригнанном обмундировании, он стоял на крыльце штаба и нервно теребил в руках кожаную перчатку. Пожилой полковник с болезненным лицом что-то вполголоса докладывал командующему. Генерал явно торопился, и на его выхоленной надменной физиономии было нетерпеливое, брезгливое выражение.

Над крыльцом, как раз над головой генерала, на длинных тонких флагштоках развевались на ветру флаги союзников: красно-белый, полосатый, как матрац, с прямоугольной синей заплатой у древка — американский; синий с крестом во все полотнище — английский; красно-бело-синий — французский.

— Картинно выглядит наш пан хозяин под флажками, — усмехнулся парень в кепке и одним глазом подмигнул Станиславу: знай, мол, наших!

Разговорчивый парень определенно нравился Станиславу. Веселый, дружески настроенный. Да и его приятель в черной замызганной шляпе хотя больше молчит, но тоже, видно, человек надежный. «Хорошо бы попасть в один взвод с ними, — подумал Станислав. — Не бог весть какие друзья, а все же знакомые».

Так оно и получилось. Приемная комиссия, куда направили прибывших, не разводила излишнего бюрократизма. После короткой формальной процедуры — кто, откуда, какое воинское звание? — Станислав Дембовский и два его новых знакомых стали жолнежами третьей роты первого батальона первого полка.

Парень в кепке — он назвался Здиславом Каспшаком, — примеряя шинель, по своему обыкновению, подмигнул Станиславу:

— Люблю греться, да как бы не обжечься!

Станислав не понял, что хотел сказать Каспшак, а его попутчик Хенрик Заблонский угрюмо посмотрел на приятеля, видно не одобряя его болтливость.

А Станислав был рад: словно сделал первый шаг к родине.

Солдат снова стал солдатом!


Третьим взводом, куда попали Дембовский и его два новых товарища, командовал подпоручник Ежи Будзиковский. В легком, ловко перехваченном в талии американском френче, в щеголеватой конфедератке, с колючей щеточкой аккуратно подстриженных усиков, с тонкими, по-девичьи подбритыми бровями, Будзиковский напоминал Станиславу молодых офицеров-пилсудчиков, что до войны со шляхетским гонором фланировали по Маршалковской. Будзиковский слегка шепелявил. Казалось, язык у него мясистей и толще, чем положено, и это мешает подпоручнику правильно произносить слова. Чтобы скрыть свой недостаток, Будзиковский выговаривал окончания слов неестественно твердо.

Подпоручник с первого дня не понравился Станиславу. Но в конце концов это не имело значения. Он приехал служить Польше, а не Будзиковскому. Главное — честно выполнять свой солдатский долг.

Не был в восторге от своего командира и Здислав Каспшак. Не преминул заметить:

— От можа до можа! — явно намекая на пилсудский душок, шедший от Будзиковского.


Разместились в палатках. Первое время многие ходили в своих гражданских пиджаках и куртках — кто в чем прибыл, — потом, когда доставили новое обмундирование, переоблачились.

С утра до вечера — боевая подготовка: стрельбы, маршировка, метание гранат. Учились переползать, окапываться, колоть штыком, прыгать через «коня». Овладевали солдатской наукой, старой, как мир, но без которой, видно, нельзя воевать и в век танков, авиации и реактивной артиллерии.

Как ни однообразна и утомительна была муштра, Станислав чувствовал себя счастливым. Лишь бы скорей на фронт! Заветная цель оправдывала нудно тянувшиеся дни. Бог с ним, с Будзиковский, с его усиками, шепелявостью, ехидными замечаниями и несправедливыми придирками. Дело свое подпоручник знал хорошо, учил солдат не жалея времени и сил, вгонял в пот, но и сам к концу учебного дня был измочален, даже еще больше шепелявил от усталости. Это примиряло Дембовского с командиром.

С жадным интересом все они — солдаты и офицеры — ловили каждую весть с огромного театра войны, и особенно с Западного фронта.

А дела шли неважно. В Бузулук доходили слухи, будто бы гитлеровские танки уже на окраинах Москвы, что Советское правительство покинуло столицу и новый оборонительный рубеж создается на Волге. Подпоручник Будзиковский однажды рассказал, что торжественное собрание в Москве, посвященное годовщине Октябрьской революции, на котором с докладом выступал сам Сталин, состоялось на станции метрополитена. А ведь русские Октябрьскому празднику придают почти священный характер. С усмешкой вздернув колючие усики, подпоручник уронил:

— Гитлер даже Сталина под жемлю жагнал…

Здислав Каспшак промолчал. Но когда они отошли в сторону, выругался:

— Врет, пес, про Сталина. Врет!

Но в его глазах, обычно лукавых, теперь не было усмешки. Станиславу они показались сухими и строгими.

Станислав Дембовский верил и не верил. С детских лет он привык слышать, как уважительно, с рабочей гордостью говорили о руководителе советских коммунистов и отец и другие шахтеры. Сталин в простой военной фуражке и солдатской шинели всегда стоял на трибуне Мавзолея, словно навечно высеченный из гранита. Несгибаемый. Неошибающийся. Невозможно было представить его в день Октябрьского праздника не на Красной площади, не на трибуне Кремлевского дворца или Большого театра, а в подземелье…

Станиславу казалось, что такие слухи распускают враги советского народа, тайные сторонники Гитлера. Но в том, что в слухах есть и доля правды, трудно было сомневаться. Если Советское правительство еще в Москве, то почему иностранные посольства перебрались в Куйбышев? Во всяком случае, польское посольство уже на Волге — это Станислав знал точно. Значит, дела у русских действительно неважные…

Разгром немцев под Москвой в декабре сорок первого года надеждой озарил их резервную жизнь. Началось! Теперь уж покатятся гитлеровские орды вспять — за Днепр, за Неман, за Вислу.

Но прошло три-четыре недели, и наступление русских захлебнулось, завязло в дремучих декабрьских подмосковных снегах.

Прошла зима. Весной же началось непонятное. Подпоручник Будзиковский все чаще и чаще заводил речь о неудачах русских на фронтах, острил над их бездарными генералами и адмиралами, говорил, что только русский мороз остановил немцев, а то бы Гитлер давно сидел в Кремле.

— Шами виноваты. Перед войной перештреляли вшех швоих полководцев. Где Тухачевшкий? Где Якир? Где Блюхер? Вот и рашплачиваютшя теперь большой кровью!

Похоже, что Будзиковский говорил правду, и все же Станиславу Дембовскому было невмоготу слушать такие речи, и он как-то прямо спросил подпоручника:

— Когда же наша армия отправится на фронт? Если русским так плохо, то нужно им помочь. Враг-то у нас один!

Подпоручник сделал глубокомысленное лицо, из чего можно было заключить, что ему известны замыслы и помыслы высшего командования. Долго говорил о том, что в создавшейся военной обстановке полякам не следует рваться на фронт, что помочь Советскому Союзу сейчас трудно и самое благоразумное, что могут сделать истинные польские патриоты, — ждать с оружием к ноге.

Ждать с оружием к ноге!

Кем-то сказанную ловкую фразу подпоручник Будзиковский повторял все чаще и чаще, придавая ей значение программы, указания, даже приказа, данного свыше. Теперь он прямо говорил, что дело России — табак, что Советы не выдержат натиска Гитлера и незачем им, полякам, проливать кровь под Москвой или на Украине. Об этом же толковал и полковой капеллан ксендз пан Вожчистовский во время своих участившихся посещений роты.

За их словами все ясней и недвусмысленней слышалась ненависть к Советской стране, к советскому народу.

Что ее рождало? Откуда она взялась? Станислав искал и не находил ответа.

Однажды после занятий Ежи Будзиковский снова принялся распространяться о неизбежном поражении России, и Здислав Каспшак не выдержал. Сказал убежденно:

— Советская Россия победит! Какой тяжелой ни будет борьба, она победит! Наш долг помогать русским. Нам надо ехать на фронт, а не ждать с оружием к ноге.

Подпоручник Будзиковский хмуро промолчал, только дернулась щеточка подбритых усиков.

Через несколько дней произошло несчастье, чрезвычайное происшествие. На стрельбищах, когда Здислав поправлял мишени, раздался шальной выстрел — и жолнеж упал замертво.

Наехало, как и положено, начальство. Ходили, обсуждали, спорили. Но виновным признали самого погибшего. На том и порешили. И делу конец.

Правда, солдаты между собой шептались, утверждали, что к мишеням Здислава послал сам Будзиковский, а потом открестился: знать не знаю и ведать не ведаю. Но командир прикрикнул, и все разговоры смолкли.

Станислав же был твердо убежден: не несчастный случай, а преднамеренное убийство. И убийство — дело рук Будзиковского.


В середине лета, когда началось новое наступление гитлеровцев в Донбассе, поступила команда грузиться. Грузились спешно, по ночам, но никто толком не знал, на какой фронт они едут. Только уже в пути Станислав узнал точно: польская армия едет не на фронт, а в Среднюю Азию, на иранскую границу, уходит из Советского Союза.

Слухи и толки об этом ходили давно: одни радовались, другие негодовали. Но были только слухи. Теперь же, когда поезд увозил их к Ирану, Станислав представил себе происходящее в его ясном и откровенном виде. Здесь, в России, они нашли дом, друзей. Русские помогли своим польским союзникам, забыв о прошлом, создать новую армию. Армия создана, вооружена, обучена. И вот, в дни, может быть самые трудные для России, они покидают ее, истекающую кровью, напрягающую все свои силы, покидают коварно, вероломно, словно нож в спину всаживают.

Станислав Дембовский не был коммунистом. Многое в Советской России ему было не по душе. Но он мог отличить правду от лжи, благородство от подлости, верность от предательства. Он не понимал, почему их армия уходит в Иран, когда прямой путь в Польшу лежит совсем в противоположную сторону: Москва — Смоленск — Минск…

Теперь он был уже не тот безответный и безропотный юноша, которого в сентябре тридцать девятого года посадили в товарный вагон и, ничего не спрашивая и не объясняя, повезли на восток. Теперь он хотел все знать, сам решать свою судьбу. Обратился за разъяснением к своему прямому начальству подпоручнику Будзиковскому:

— Почему мы едем в Иран?

Вопрос Дембовского не был неожиданным для командира взвода. С некоторых пор он внимательно присматривался к высокому молчаливому парню с рабочими руками и серыми неулыбчивыми глазами. Все в нем подозрительно: и молчаливость, и дружба с проходимцем Каспшаком, и недоверие, с каким встретил заключение начальства о причинах гибели солдата. Будзиковский замечал, что Дембовский читает русские газеты, а находясь в городском отпуске, беседует с русскими. Того и гляди, еще коммунистом окажется. На вопрос солдата ответил многозначительно:

— Вот приедем в Тавриж, там я тебе вше популярно объяшню.

До этой минуты у Станислава Дембовского не было никакого определенного плана. Как и многих других солдат, его одолевали сомнения: может быть, их везут кружным путем, чтобы скрытно бросить в бой где-нибудь на южном участке фронта, может быть…

Но ответ подпоручника Будзиковского, в котором таилась угроза, все прояснил, поставил на свое место. Их везут в Тавриз. В Иран. Они покидают Советский Союз. Предают! Все стало ясным и несомненным.

Охваченный возмущением, сказал, угрюмо глядя на командира:

— Я не поеду в Иран. Я останусь в России.

Будзиковский в первую минуту опешил. Он помнил, что командир батальона предупреждал всех офицеров: до перехода иранской границы старайтесь не будоражить солдат, не скупитесь на посулы, уговаривайте, упрашивайте. Только не угрожайте. В Иране — там уж другое дело…

Но солдат Дембовский смотрел на него так твердо, с такой неприкрытой враждебностью, что шляхетская кровь пана Будзиковского не выдержала. Лицо сморщилось, над верхней губой заерзали усики, из шепелявого рта вырвалось ругательство, и он выхватил пистолет. Только окружавшие их солдаты удержали распсиховавшегося командира:

— Шахтершкий пеш! — прошепелявил подпоручник и пошел докладывать начальству о ЧП.

В тот же день в вагон к Станиславу Дембовскому на душеспасительную беседу пришел полковой капеллан, жизнерадостный, полный сил, оптимизма и розовато-золотистого жира, ксендз Вожчистовский. Глядя на капеллана, можно было только недоумевать, почему с такой внешностью он избрал духовную профессию, а, скажем, не кондитерское производство или французскую борьбу. Ксендз говорил все положенные в подобных случаях трогательные слова, увещевал, угрожал, но по веселым выпуклым его глазам гурмана и сангвиника было видно, что он сам не верит в то, что говорит, и вообще прекрасно понимает, что в любом случае, если представляется возможность, лучше смотаться из армии. О патриотизме и любви к родине будет время поговорить и после войны.

Станислав Дембовский сказал капеллану, что зря он тратит хорошие слова, тем более что командир полка, по слухам, вернулся из Куйбышева и привез десяток бутылок армянского коньяка.

Капеллан оскорбился, обозвал Станислава собачьим дерьмом и ушел, чертыхаясь. Впрочем, чувствовалось, что капеллан не очень расстроен вольнодумством одной овцы своего стада и, как был убежден Станислав, запомнил мельком брошенные слова о коньяке, ибо бодро направился к вагону, где ехал командир полка.

Ночью Станислав взял шинель, вещевой мешок и соскочил на первой же остановке.

С армией Андерса было покончено.

Что же дальше? Первое решение, принятое им, было благоразумным: надо как можно скорей улепетывать из зоны досягаемости бывшего начальства. Он забрался на подножку проходящего поезда, который и завез его на край света, в далекий азиатский городок, прикорнувший у горных вершин, одетых и в июле серебряной кольчугой вечных снегов.

Жалел только, что перед уходом из полка ему не удалось поговорить с Хенриком Заблонским, тем флегматичным человеком, с которым познакомился на перроне бузулукского вокзала в первый день приезда. Был убежден: вытащил бы Хенрик из вещмешка свою черную, верно совсем уж помятую шляпу, нахлобучил бы ее на бритую башку и остался вместе с ним в Советском Союзе.

Впрочем, за судьбу Заблонского он мало волновался. Вспоминая его спокойный, изучающий взгляд, его дипломатичное — себе на уме! — молчание, был уверен: ни в какой Иран Хенрик, конечно, не поедет. Не такой он дурак!

2. Опять солдат

В Тересполь — встречать Петра Очерета — Станислав Дембовский поехал на автомобиле: удобного поезда не было. Сидел в машине, откинувшись на спинку, закрыв глаза — где и подремать, как не в дороге. Но телеграмма «Выезжаю двенадцатого» — не бромурал и не валидол. И разве не самое большое чудо человеческой психики — память! На какой ультрамикропленке она запечатлела и сохранила все прошлое, год за годом, день за днем?..


…Очутился он тогда в далеком, возведенном на самом краю земли городе, азиатском, белостенном, обожженном солнцем. Раньше даже и не подозревал, что существует на божьем свете такой город.

Устроился грузчиком на железнодорожной станции. Таскал мешки с кантским сахаром, бочки с тихоокеанской сельдью, ящики с виноградом, кубические тюки хлопка. Работа для квалифицированного шахтера не слишком завидная. Но, изо дня в день разгружая и нагружая товарные вагоны, думал: и его труд вливается в могучий поток, который в конце концов снесет с лица земли фашистскую нечисть.

И был доволен.

Единственное, что омрачало его душевный покой — одиночество. Как ни тягостна была служба под началом подпоручника Будзиковского, все же там — плечом к плечу — стояли свои ребята: и ершистый, с хитроватой ухмылкой Здислав Каспшак — он все еще, словно живой, стоит перед глазами, — и флегматичный, неразговорчивый, но надежный, как дубовый брус в штреке, Хенрик Заблонский, и шофер из Лодзи Мязга, и Кобылинский — обувщик из Познани…

Здесь он был один. Ни польского говора, ни знакомого лица.

Тоска по родине и заставляла его в свободное от работы время бродить по тенистым и на диво прямым улицам и бульварам города. Общительный старичок-пенсионер, с которым он разговорился на бульваре, объяснил, что город начал свою жизнь, как военная крепость, и потому-то распланирован с солдатской строевой прямотой. Клены, липы, акации, в четыре ряда высаженные на широких улицах, еще больше подчеркивали военную выправку города. Думалось, что со временем, когда вместо глухих саманных заборов и мазаных халуп здесь вырастут современные дома, город станет образцом градостроительства и планирования.

Все здесь было необычным, непохожим на далекую, оставшуюся по ту сторону войны родину. Ручьи, бегущие в канавах вдоль тротуаров, черноглазые, черноволосые и чернолицые люди в тюбетейках и цветных женских халатах, крик ослов, нагруженных, как добрая арба, далекие горы, притрушенные снегом, жаркое, немилосердное солнце над самой головой. Высокомерные, презрительно глядящие на мир верблюды казались неправдоподобными, как ихтиозавры. Вспоминалась книжка, прочитанная еще в детстве: жаркие пески пустыни, сладостная тень и влага оазиса, верблюжий караван, покачивающийся вдали, люди в белых причудливых, как крем на пирожных, повязках на голове.

Но пожалуй, самым занятным местом в городе был базар. Смуглые сыны востока бойко торговали исполинскими краснобокими яблоками, сочными, алой кровью налитыми гранатами, орехами, соленым жареным горохом, тучной весенней зеленью.

Под открытым навесом чайханы они неторопливо, священнодействуя, пили зеленый терпкий чай из широких, как блюдца, пиал. Темноватые плоские лепешки пахли удивительно аппетитно.

Ослы, привязанные в тени, неподвижно, словно вырезанные из поросшего мохом камня, покорно стояли, опустив головы, и только ветер шевелил их длинные лысые уши. Женщины ходили закутанные в белые шарфы, из которых выглядывали черные, загадочные, как сам восток, глаза.

Спасаясь от полуденного белого зноя, он часами просиживал на бульварных скамейках под могучими кронами кленов и лип. Даже в полдень, когда белесое беспощадное солнце заносило над головой слепящую секиру, под ними была сумрачная живительная тень.

Теперь у него было достаточно времени, чтобы хорошенько поразмыслить над своей судьбой, вспомнить прошлое, представить будущее. Во многом он сомневался, многое в своих поступках считал ошибочным, опрометчивым. Но в одном был убежден твердо: его место здесь, в России, а не в Лондоне, не в Африке, не в Италии… Через год, через два, пусть через пять лет, но в конце концов Гитлер будет разбит. Его разобьет Красная Армия. Он не может, не должен, просто не имеет права стоять в стороне, когда решается судьба мира, судьба Польши, его собственная судьба!

Только почему, когда идет война, он таскает тюки, мешки, бочки, ящики, ест пайковый хлеб и шляется по чужому городу, где жители на всех молодых мужчин смотрят с нескрываемым презрением?

А в чем он виноват?


Однажды после ночной смены он расположился на траве в маленьком привокзальном скверике. Смена выдалась трудная, грузили тяжелые, железом окованные ящики с грозными надписями: «Не кантовать!» Вымотался изрядно, и приятно было растянуться на траве и лежать, прислушиваясь к далеким паровозным гудкам, к лязгу буферов, к фырканью загнанных грузовиков.

На площади у вокзала на телеграфном столбе, как угрюмая птица, висела черная граммофонная труба громкоговорителя. И отчего ей быть жизнерадостной! Передавала она главным образом плохие вести:

«…после ожесточенных боев наши войска оставили…»

Станиславу отчетливо были слышны уже знакомые голоса московских дикторов: мужской и женский. Передавали, как обычно в это время, утренний выпуск «Последних известий». Сводка Совинформбюро началась скупой скороговоркой об «упорных боях местного значения». Затем подробно, как о важном и решающем в войне, сообщалось о снайпере, проявившем мужество и смекалку и уничтожившем полсотни немцев, о партизанском отряде под командованием тов. П., действующем в одной оккупированной области и внезапным ночным налетом на железнодорожную станцию Н. разгромившем вражеский полк, гранатами и пулеметным огнем перебившем много гитлеровских солдат и офицеров.

Где, когда, кто?

Вдруг тем же будничным тоном, словно ничего особенного не произошло, диктор сообщил:

— Совет Народных Комиссаров СССР удовлетворил ходатайство Союза польских патриотов в СССР о формировании на территории СССР польской дивизии имени Тадеуша Костюшко для совместной с Красной Армией борьбы против немецких захватчиков…

Он вскочил на ноги, будто сама земля, склонная к сейсмическим явлениям, подбросила его. Разом схлынули и дремота, и усталость.

А диктор продолжал:

— Формирование польской дивизии уже начато!

Начато! Начато! Начато! Еще не оценив всего значения услышанного, шел он по бесконечному, струной вытянувшемуся бульвару, пересекавшему весь город. Он еще не знал, как поступить, что предпринять, но на одном месте в бездействии стоять не мог. Нужно было куда-то пойти, поделиться своей радостью, своими мыслями, спросить совета. Было такое ощущение, словно голос диктора, как голос свыше, твердит:

— Ты оказался прав, не поехав с андерсовцами в Иран. Прав! Только вместе с Россией можно сражаться за Польшу. Измена никогда не станет доблестью. Ты правильно сделал, что остался верен стране и народу, приютившему тебя. Пусть ты многого еще не знаешь, плохо информирован, пусть паны сикорские и андерсы лучше, чем ты, разбираются в высоких материях политики и иезуитских тонкостях дипломатии. Но простым сердцем поляка, рабочим чутьем ты понял, где твое место, в каком строю надлежит сражаться и на какой земле — если выпадет такая доля — умереть!

«Имени Тадеуша Костюшко», — вспомнил он слова диктора и повторил про себя: «Имени Тадеуша Костюшко! Здорово! Лучшего имени и не найти!»

В Польше, в родном шахтерском городке, был парк, и в нем на пригорке высились столетние дубы. Широко разросшиеся кроны закрывали полнеба, упирались в облака, могучие корни навечно впились в землю. Старики рассказывали, что под этими дубами отдыхал когда-то сам Тадеуш Костюшко со своими друзьями.

С детства Станислав привык гордиться старыми дубами. Часто бегал с братом Янеком в дубовую рощу. Играли в войну, в крестоносцев, в повстанцев Тадеуша Костюшко…

Теперь он будет сражаться под знаменем, на котором начертано славное имя!


Он бродил по прямым улицам далекого чужого восточного города, а все мысли были там, за Вислой, на родине, далекой и недосягаемой, как чужая галактика.

Снова вернулся на привокзальную площадь, к репродуктору: может быть, еще раз передадут сообщение о формировании польской дивизии.

Из черной граммофонной трубы репродуктора лихо неслись пронзительные голоса певиц из прославленного русского народного хора:

Расцветали яблони и груши,

Поплыли туманы над рекой.

Выходила на берег Катюша,

На высокий берег, на крутой.

А он стоял и ждал…

В тот же день он пошел в военкомат. В темных маленьких комнатках — полным-полно: шумливые подростки в рабочих с отцовского плеча спецовках (подумал: и они на фронт просятся), молоденькие девушки с санитарными сумками, женщины с побледневшими от горя лицами, инвалиды с обрубками рук и ног…

Старший лейтенант-танкист, с обожженным розовым лицом и пустым левым рукавом гимнастерки, заправленным под широкий армейский ремень, быстро дал справку: польская дивизия формируется под Рязанью, в Селецких лагерях.

— Классное местечко: Ока, сосновый лес, девчата веселые. Живи — не хочу! — расчувствовался старший лейтенант. — Я там в сороковом году на сборах был.

Получив проездные документы, Станислав покинул жаркий азиатский город с его прямыми улицами, крикливым базаром и черным вороном репродуктора на вокзальной площади. Снова ночные станции, забитые неизвестно куда едущим народом, тамбуры, подножки, платформы, буфера. Пересадки, проверки документов, очереди у дежурных военных комендантов, милицейские свистки — дорога!


Какой длинной ни была дорога, но и ей пришел конец. Станислав Дембовский добрался до тихого разъезда Дивово, что под Рязанью. С вещевым мешком за плечами соскочил с поезда. Огляделся. Пыльные пристанционные кусты черемухи, приземистые деревянные бараки, старые обшарпанные товарные вагоны в тупике да штабеля полусгнивших черных от мазута и времени шпал.

Пассажиров на станции сошло не много — человек шесть-семь, но все они показались Станиславу похожими друг на друга. А чем? Сразу и не поймешь. Одеждой? Нет, одежда на них самая разнообразная, как в театральном реквизите. Один в гражданском пиджаке, другой в военной гимнастерке без знаков различия, третий в крестьянской косоворотке, четвертый в защитной тужурке нерусского покроя. На голове красуются уборы различных фасонов: кепки, фуражки, шляпы, пилотки…

Но при всем разнообразии их туалетов нетрудно было догадаться — они прибыли на разъезд Дивово с той же целью, что и Станислав Дембовский: в польскую дивизию.

Собрались все вместе, расспросили у дежурного по станции, как попасть в Селецкие лагеря, и пошли узкой тропинкой через заливные тучнотравые луга. Вскоре вышли на берег сверкающей на солнце реки. Река была истинной красавицей. В пологих берегах она текла с державной неторопливостью. Величавое небо отражалось в ее голубоватой струе. Плавным течением, цветом воды, облаками, плывущими в глубине, река напоминала Вислу.

— Как название? — спросил он, и кто-то из шагавших сзади сказал со вздохом:

— Ока!

На маленьком пароме, которым ловко управляла грудастая девка, босая, с тугими, дочерна загоревшими икрами молодых сильных ног, перебрались на другой берег. Там, за леском, показались черепичные крыши бараков, палатки, палатки, палатки…

Услышали песню. За тридевять земель от Польши, среди бесконечных полей, на берегу русской реки со странным названием Ока звучал польский голос. Он пел об осоке, которая выросла на берегу, о соколе, который кружит высоко в небе, словно чует беду.

Странно было видеть и осоку на берегу, и то, что в небе высоко-высоко кружилась птица, — может быть, и впрямь сокол. А голос пел о том, что где-то далеко девушка ждет своего любимого, синеокого.

На мгновение показалось, что это голос самой Польши, Замученная, растерзанная, оплетенная колючей проволокой, окровавленная, она взывает к своим сыновьям, рассеянным по всему свету:

— Жду!


Тот, кто долго жил на чужбине, знает, как сжимается сердце, когда вдруг услышишь с детства родную речь. Станислав не отличался сентиментальностью. Вырос он среди людей труда, знал, почем фунт лиха, знал, как пахнет по́том сорочка шахтера после смены, знал, как тяжела черная рука с набухшими венами. Ему были чужды лирическая ипохондрия и слюнявая меланхолия. Все же, когда за тысячу верст от родного дома он услышал знакомый мотив, отвернулся в сторону, чтобы товарищи не увидели слез в его глазах.

Шагавший рядом сутулый пожилой мужчина, с усталым морщинистым лицом и запавшим ртом, шевельнул потрескавшимися губами:

— Hex жие Польска!

Машинально, как ответ на приветствие, Станислав проговорил:

— Hex жие!


Снова Станислав стал жолнежем. Жолнежем 1-й Польской дивизии имени Тадеуша Костюшко. Снова началась солдатская учеба. Те же стрельбища, полигоны, траншеи, те же винтовки, автоматы, гранаты…

И все же в Селецких лагерях все было по-другому, отличным от того, что он видел в армии Андерса. Новое заключалось в самом духе дивизии, в повседневных мелочах, которые в совокупности образуют то новое, что было и в обращении командиров с подчиненными, и в обращении солдат друг с другом, что создавало дух войска, его моральный облик.

В первый раз услышал он вместо обычного «пан» новое, странно звучащее обращение — «гражданин». Многие — и солдаты и офицеры — обращались друг к другу по-русски — «товарищ», и это слово приобретало теплоту и сердечность: «Товарищ!»

Почти каждый день Станислав видел высокого худого человека в полковничьем френче. Он ходил по ротам и взводам, беседовал с солдатами и командирами, давал указания, советы, расспрашивал их о семьях и родных. Озабоченность морщинила его худое, старое лицо. Это был командир дивизии полковник Зигмунд Берлинг. Говорили, что он польский кадровый офицер, был начальником штаба одной из дивизий в армии Андерса. Когда стал известен коварный план увода польской армии из СССР, он стукнул кулаком по столу и сказал примерно то же, что сказал своему командиру и Станислав Дембовский:

— В Иран не поеду. Предательству не обучен!

Это располагало Станислава к командиру дивизии. Хотя лично командир, видимо, даже и не знал о существовании жолнежа Дембовского, все же Станислав был рад: как-никак, а они с командиром дивизии — единомышленники.

Порой он вспоминал бывших товарищей — Хенрика Заблонского, Кобылинского, Мязгу… Вспоминал и подпоручника Будзиковского. Где он теперь со своими подергивающимися усиками и подбритыми сутенерскими бровями? На каком иностранном языке шепелявит?

Вспоминая подпоручника, думал, что вот такие будзиковские — большие и маленькие — в тридцать девятом году привели Польшу на край пропасти. Почему они отвернулись, когда Советский Союз протягивал польскому народу руку братской помощи? Почему поверили Чемберлену и Даладье? Заключили бы тогда договор с Советским Союзом, и, верно, все было бы иначе. Конечно иначе! Не лежала бы Речь Посполита растоптанная фашистской пятой, не текла бы Висла кровью, не скитались бы поляки по всему миру.

Но и теперь ничему не научились пилсудчики. Обжились в лондонских бомбоубежищах и мутят воду, торгуют жизнями польских патриотов. В такие минуты обычно спокойный и выдержанный Станислав чувствовал, как тяжелая злоба наваливается на сердце.


Однажды утром на плацу выстроили все полки дивизии. По тому, как суетились и нервничали офицеры, как старательно выравнивали строй, нетрудно было догадаться: предстоит что-то важное.

Так оно и оказалось. Загремел оркестр, и из штаба вынесли знамя дивизии.

С волнением смотрел Станислав на большое полотно, бьющееся на ветру, и все силился прочесть, что на нем написано. Но ветер колыхал знамя, и Станислав видел только отдельные буквы. Все же, улучив момент, прочел:

«За вашу свободу и нашу!»

Эти слова Станислав Дембовский знал с детства. Во втором или третьем классе прочел их в книжке по истории Польши.

Он был поляком, сыном и внуком поляка. С детства привык слушать рассказы о том, как на протяжении веков немцы, австрийцы, русские кромсали Польшу, топтали ее солдатскими сапогами, угоняли лучших сынов Польши в тюрьмы, на каторгу, в ссылку. Может быть, за пролитую кровь, унижения он так и полюбил родную землю, остро и больно чувствовал, что он поляк.

Его обрадовала надпись на знамени, под которым придется сражаться и, быть может, умереть. С гордостью подумал, что на нем польская военная форма, польская конфедератка с белым пястовским польским орлом, повернувшимся теперь клювом на Запад: жолнеж Войска Польского!


Может быть, видя старательность и упорство, с каким жолнеж Станислав Дембовский овладевает боевым мастерством, его добросовестность при несении службы, подофицер-политработник стал все чаще и чаще с ним беседовать. Оказалось, что они почти земляки. Политработник был из соседнего городка, правда, не шахтер, а железнодорожник. Он расспрашивал Станислава о семье, о шахте, где тот начал работать перед войной, о днях, проведенных в армии Андерса. Рассказывал Станиславу о том, что делают члены Союза польских патриотов в СССР, как польские коммунисты поднимают поляков на борьбу с врагом на фронте и в партизанских отрядах, порекомендовал читать газету «Жолнеж вольности».

Однажды спросил:

— Почему ты не вступаешь в Польскую партию робитнычу?

В самом деле — почему?

Ночью Станислав долго ворочался на своей койке. Он — шахтер, человек труда. Какая другая партия так защищает интересы рабочих? Сейчас, во время войны, кто так верно, как коммунисты, служит Польше? Почему же он не с теми, кто хочет строить новую Польшу?

Вопрос политработника не был полной неожиданностью для Станислава. Еще в Бузулуке, в армии Андерса, он думал, что его дорога с рабочей партией, с коммунистами.

Прошло не очень много дней — и он стал членом партии. И странное дело, маленький членский билет, оказалось, имеет почти магическую силу. Словно теперь кроме автомата и гранат ему дали в руки оружие, с которым он стал во много раз сильней. Исчезло чувство одиночества, что так мучило его в том азиатском городке, да и в армии Андерса. Пусть ничего не изменилось на родине, ничего не известно о родных, пусть не видно конца войне. Он теперь не один. Рядом свои ребята с верными сердцами и такими же, как у него, мыслями. Рядом — товарищи.

Товарищи! Хорошее слово нашли русские!


В середине июля всю дивизию снова вывели на просторный плац перед штабом. Над головой было высокое русское небо, ветер колыхал полотнище знамени, музыка оркестра звучала величественно. В стороне тихо шумели сосны, и их шум напоминал шум старых, костюшковских дубов, оставшихся в немецком плену.

В суровой строгости, вместе со всеми товарищами, стоявшими в строю, повторял он слова присяги:

— Торжественно присягаю земле польской, залитой кровью, народу польскому, изнывающему под немецким ярмом, что не запятнаю имени поляка и верно буду служить родине…

Буду служить родине! Перед глазами — дымящиеся руины городов, устало бредущие женщины и дети, в кюветах разбухшие от жары трупы, поникшие мадонны на перекрестках разбитых дорог.

— …Присягаю земле польской и народу польскому честно выполнять все обязанности солдата в лагере, в походе, в бою, всегда и везде; строго хранить военную тайну, беспрекословно выполнять приказы командиров…

Скорей бы на фронт, в бой! Почти четыре года идет война. Он же еще не сделал ни одного выстрела по врагу. Но теперь-то уж скоро!

— …Присягаю на верность своему союзнику, Советскому Союзу, который дал мне в руки оружие для борьбы с общим врагом, присягаю на верность братской Красной Армии…

Вспомнил донецкую шахту, где рубал уголь вместе с русскими парнями, столовку с длинными рядами колченогих, изрезанными клеенками покрытых столиков, тоненькую подавальщицу Галю с темной родинкой у уха, ее улыбку, дымящийся украинский борщ и гарбузовую кашу с молоком, Галино заговорщицкое «Кому, ребята, добавки, только тихо!».

— …Клянусь быть преданным знамени моей дивизии и лозунгу отцов, на нем начертанному: «За вашу свободу и нашу!»

Пусть слышат русское небо и русское солнце, и русские сосны, и вся русская земля: за вашу свободу и нашу!

— …Клянусь земле польской и народу польскому до последней капли крови, до последнего вздоха бороться за освобождение родины, как подобает настоящему польскому солдату. Да поможет мне бог!

Да поможет мне бог!

Давно, с детских лет не обращался он к богу. Старые, вытянувшиеся к небу костелы казались музейными зданиями, а монахини в темных одеяниях с белыми хомутами воротников — персонажами из кинофильмов. Но сейчас он еще раз мысленно повторил заключительные слова присяги:

— Да поможет мне бог! Да поможет нам бог!

И подумал: «Он не помог нам, когда скрежещущие гусеницы гитлеровских танков давили и рвали живое тело Польши. Он не помог нам, когда гитлеровская пьяная солдатня на парапетах оскверненных костелов насиловала наших сестер и невест. Он не помог нам, когда враг распинал наш народ! Пусть же хоть теперь поможет нам! Если может…»


На фронт!

Этими словами теперь начинался и заканчивался каждый день. Они звучали в командах офицеров, в дружеских беседах солдат, были мечтой, смыслом жизни.

У каждого в Польше остались мать, отец, жена, дети… У каждого был только один путь домой: на запад, на фронт, в бой! Надо пройти через огонь, посмотреть в глаза смерти, если хочешь снова вступить на родной порог.

Теперь уж скоро! Узнали, что получен приказ Ставки Верховного Главнокомандования Советской Армии о включении их дивизии в состав войск Западного фронта. Радовались: будут сражаться ближе к родной земле!

На фронт!

3. Передовая

— На фронт!

Станислав вздрогнул. Показалось, что над ухом кто-то громко приказал:

— На фронт!

Машина неслась стремительно: стрелка спидометра перебралась за сто. Воеводский шофер Анджей любит быструю езду. Говорит: «Как на фронте!» А сам молодой, не воевал. По все спрашивает: «Как было на войне?»

Скоро Тересполь. Интересно, изменился ли Петр Очерет? Годы-то идут, идут. Где я в первый раз увидел Петра? Там, на Западном фронте, у неведомого дотоле русского поселка Ленино, навсегда вошедшего в новую историю Польши.

Русский солдат Петр Очерет стал его товарищем, другом, братом. Братом не по праву крови, которая течет в жилах, а по праву крови, которая вытекла из жил в совместном бою и, смешавшись, щедро напоила русскую, теперь родную землю.

Станислав снова закрыл глаза. Снова неугомонная память-труженица принялась за свою работу…


В конце августа на рассвете туманного пасмурного дня на станцию Дивово — ту самую, куда он прибыл три месяца назад, — подали железнодорожный состав. Батальоны начали погрузку.

Первого сентября, в день, когда исполнилась четвертая годовщина нападения гитлеровской Германии на Польшу, 1-я Польская дивизия имени Тадеуша Костюшко выехала на фронт. Случайное совпадение. Вряд ли выезд дивизии приурочивали бы к такой черной дате. Но Станиславу и в случайном совпадении почудился тайный смысл, доброе предзнаменование.

Четыре года назад Гитлер решил уничтожить Польшу, стереть с лица земли. Казалось, выполнил свой замысел, родившийся в воспаленном мозгу изувера и человеконенавистника. Разрушил польские города. Разорил польские села. Расстрелял польских мужчин. Угнал в рабство польских женщин и детей. Превратил Варшаву в мертвый город. Провозгласил: «Польши больше нет. Нет такого государства. Нет такого народа!»

Прошло четыре года.

И вот едет на фронт польская дивизия, вставшая живой из огня и пепла, как свидетельство бессмертия тысячелетней Польши!


На фронт!

Десяткам, сотням тысяч знакомый путь: Москва — Можайск — Вязьма… В дороге Станислав узнал, что дивизия будет действовать на смоленском направлении. Обрадовался. Западное направление казалось ему самым важным, направлением главного удара: Варшава — Берлин!

Поезд шел медленно. Навстречу неслись санитарные составы: тревожные кресты, белые халаты в окнах, тоскливый запах карболки.

По сторонам железнодорожной колеи снарядами, бомбами, саперными топорами и лопатами изувеченный лес, рыжие обгоревшие танки, наспех насыпанные могилы с фанерными дощечками, с уже вылинявшими от дождей и солнца надписями. Руины, руины. Можайск, Вязьма…

Война дважды прошла огнем и металлом по этой русской, все испытавшей земле. Но, израненная, кровоточащая, она стала Дембовскому близкой, словно породнилась в своем горе с такой же ограбленной, обожженной, изувеченной польской землей.

Темной ночью дивизия выгрузилась на маленькой разрушенной станции под Вязьмой. Обосновались в сосновом и березовом прифронтовом лесу. Сутки рыли землянки, налаживали фронтовой быт.

В темном, дождевыми тучами набухшем небе гудели невидимые самолеты. На западе, за лесом, всплескивали зарницы, порой слышался далекий утробный, из недр земли рвущийся гул.

Там — передовая!


Две недели, с десятого по двадцать второе сентября, обучались в условиях, максимально приближенных к боевым. Днем и ночью, в дождь и слякоть упорно отрабатывали все элементы наступательного боя пехоты, и особенно наступления за огневым валом артиллерии. Знали: придется идти по пятам у разрывов своих снарядов, не давать гитлеровцам опомниться после артиллерийской подготовки.

В ночь на двадцать третье сентября дивизия двинулась к передовой. Шли по ночам, скрытно, чтобы немецкая разведка не засекла подход польской дивизии.

Осенние ночи, замешанные на тьме и дожде. На небо ни звезды, ни обмылка-месяца. Развезло дорогу. Сразу видно: они не первые усердно месят здесь грязь. Чавкают сапоги, пронзительно пахнут от дождя, а может быть, и от обильного солдатского пота отсыревшие шинели. Порой стукнет котелок об автомат, выругается солдат, споткнувшись о корягу, да раздастся приглушенная команда:

— Не отставать! Шире шаг!

Шли во тьме, к фронту. Впереди враг. Впереди первая встреча с ним. Первый бой. Начинается отмщение.

Все — от командира дивизии до рядового жолнежа — думали: как-то сложится первый бой? Он, естественно, не решит исхода всей войны, не принесет окончательную победу, даже не явится переломом в ходе военных действий. Все же бой будет не обычным. Он как новая страница в истории Польши, как новая ее глава, как памятный камень, перед которым склонят головы все грядущие поколения.

Первый!

* * *

Из окна кабинета фельдмаршала фон Клюге виден осенний сад. Осень, правда, теплая, но — сентябрь! Сухое золото листвы медленно ложится на притихшую траву. Фельдмаршал замечает: каждое утро небо за деревьями все светлей и светлей — редеет листва.

Может быть, потому, что он стареет, или от усталости и бессонницы, но осенний пейзаж наводит на грустные размышления. Или просто сдают нервы.

Вчера, когда он ехал в штаб генерала Хейнрица, видел, как по шоссе на Оршу тянулся базарный поток тыловых машин. Сразу же вспомнил припухшие одержимые глаза фюрера, его резкий надорванный голос:

— Удержать Шмо́ленск любой ценой!

Название старого русского города Смоленска, описание которого можно найти в любом школьном учебнике по истории или географии, фюрер произнес с шепелявинкой — Шмоленск. Да еще сделал ударение на букве о: «Шмо́ленск!»

Фельдмаршал усмехнулся. То ли было два года назад, в первое лето войны с русскими. Как тогда шагали по дорогам на восток бравые немецкие ребята! И тогда были убитые, раненые, заболевшие, отставшие. И тогда валялись в кюветах машины вверх тормашками. И тогда чадно догорали танки. И тогда саперы усердно рубили тоненькие русские березки на кресты. Но все это было на задворках войны, как неизбежные накладные расходы. Главным были громогласные марши, железный тон приказов фюрера, победоносный дух армии, ее воля к победе, уверенность в победе.

Взятие Смоленска праздновали особенно радостно. Не только потому, что захвачен крупный узел сопротивления Красной Армии, крепость, священный для русских город. Смоленск — порог Москвы. Победный конец войны стал виден с его старых византийских колоколен.

А теперь? Фельдмаршал поморщился. В левом предплечье снова послышалась знакомая ноющая боль: проклятое сердце!

Фюрер требует: удержать Смоленск. Фельдмаршал с тоской посмотрел в сад, где летят и летят пожухлые последние листья. Конечно надо удержать! Об этом говорил фельдмаршалу его многолетний опыт, знания, чутье. Но как удержать? Западный фронт русских навалился на его уставшие обессиленные дивизии. Еще неделя, еще десять дней — и отход неизбежен.


Вот почему уже с начала сентября командующий группой армий «Центр» фельдмаршал фон Клюге начал лихорадочно искать возможности удержать в своих руках хотя бы крупнейшую и последнюю железнодорожную и автомобильную магистраль: Гомель — Могилев — Орша. Ведь за нею — Днепр, Припятские болота… Дорога в Польшу.

Фельдмаршал изучал оперативную карту. Смоленск. Могилев. Орша. Ленино. Река Мерея.

Что за река Мерея?

В каком географическом справочнике можно найти ее описания? Чем она знаменита? Красной рыбой? Судоходством? Гидроэлектростанциями? Красотами пейзажей?

Нет! Мелководье, болотистые топкие берега, поросшие камышом, илистое дно, ленивое, неторопливое течение. Лучшее место для обороны после неизбежного падения Смоленска!

После тщательных обсуждений со штабными офицерами окончательно созрел план создать оборону по рубежу: река Сож — поселок Ленино. Только этот рубеж сможет остановить русских, не дать им прорваться к Днепру. Нельзя допустить, чтобы они овладели шоссе и железной дорогой Гомель — Могилев — Орша. Иначе оборона восточнее Припятских болот не может быть осуществлена.

Хорошо аргументированный план фон Клюге лично доложил фюреру. Гитлер одобрил. Не теряя времени, фельдмаршал приступил к воплощению плана в жизнь. Упорно работали части 39-го армейского корпуса 4-й армии под командованием опытного и вдумчивого военачальника генерал-полковника Хейнрица, тщательно возводили оборону на берегу реки Мереи.

В середине сентября, отдавая приказ об отходе на новый рубеж, проходивший по реке Сож и далее через Ленино на Рудню, фельдмаршал фон Клюге рассчитывал, что ему удастся растянуть отход, по крайней мере, на пять недель.

Но русские нажимали. Пришлось отходить быстрее. Особенно критическая обстановка создалась на правом фланге. Войска Западного фронта русских усилили давление на 4-ю армию на смоленском направлении. Ожесточенно сопротивлялись немецкие солдаты. Но все же двадцать четвертого сентября арьергардные подразделения оставили дымящиеся развалины, трупный смрад, гарь и дым Смоленска.

Но к тому времени новый рубеж обороны был уже готов. Оборона опиралась на хорошо оборудованные и глубоко эшелонированные три траншеи полного профиля с ходами сообщений, прикрытые густой сетью проволочных заграждений и минными полями. Дерево-земляные огневые точки и блиндажи, самоходные установки — «Фердинанды» — и авиация. Шестиствольные минометы, танки, противотанковая артиллерия, тщательно организованная система артиллерийского, минометного, пулеметного огня. Надежными опорными пунктами стали деревни Ползухи и Тригубово.

Обороняясь на западном нагорном берегу Мереи, немцы оказались в лучшем положении, чем советские и польские войска. С высоток, которые господствовали над окружающей местностью, отлично просматривались русские позиции.

Когда фельдмаршалу доложили, что все работы на новом оборонительном рубеже закончены, вздохнул с облегчением:

— Отныне с отходом покончено! — и тут же пояснил, почему придает такое значение новому оборонительному рубежу: — В этом диком крае почти нет дорог. А те, что есть, находятся под воздействием партизан. Вот почему важно сохранить дорогу Орша — Гомель. Запомните название русского поселка Ленино. Здесь мы покажем, на что способен немецкий солдат в обороне.


Ночью адъютант доложил:

— Русские кавалеристы прорвались к поселку Ленино.

Сердитыми, покрасневшими после сна глазами фельдмаршал искал на карте место, где прорвались русские. С озлоблением думал: у русских варварские азиатские способы ведения войны. Неизвестно откуда выскакивает конница. Конница! В век танков и авиации! Анахронизм! Нонсенс!


В ту ночь перепуганный адъютант был вынужден еще раз разбудить стареющего фельдмаршала: агентурная разведка донесла о событии еще более неправдоподобном, почти мистическом. Стараясь не выдать голосом охватившее его волнение, адъютант доложил:

— К фронту, в район поселка Ленино, движется польская дивизия.

Фельдмаршал тяжело поднялся с дивана, где спал, по-солдатски укрывшись шинелью. Сна как не бывало. Какой к черту сон, когда докладывают такие несуразные вещи. Польская дивизия! Да если фюрер узнает, то запросто и голова может полететь. Он скор на такие решения.

Фельдмаршал подошел к столу, усталыми, потухшими глазами уставился в карту. Какая дивизия? Откуда она взялась? Уже давно нет Польши. Нет польского народа. Нет польской армии. Остались только могилы. Так сказал фюрер! И вот польская дивизия. Разве мертвые возвращаются?

4. «Hex жие Польска!»

Анджей лихо подкатил «Победу» к подъезду вокзала. Выскочил, открыл дверцу, взял под козырек:

— Пшэпрашам!

Любит парень все делать по-военному. Надо будет помочь ему поступить в военное училище. Польше нужны хорошие офицеры.

Станислав Дембовский вышел из машины и тоже по-военному приложил руку к цивильной летней шляпе:

— Дзенькуе! Поезжай домой, я обратно вернусь поездом.

До прихода московского оставалось еще около часа, и Станислав начал ходить из конца в конец по пустому, недавно политому перрону.

И память снова взялась за привычную работу.


…В ночь на первое октября 1-я Польская дивизия прошла через только что освобожденный Смоленск. Остовы черных сожженных зданий стояли, как призраки. Ветер нес смертный тлен и гарь, гремел кровельным железом, под сапогами хрустело битое стекло. На перекрестке девушка-регулировщица в черной от дождя шинели молча указала флажком на дорожный знак. На нем крупными буквами написано:

«На Минск».

«На Варшаву».

Шли молча, без обычных солдатских шуточек и разговорчиков, как через кладбище. Сколько еще таких городов русских, белорусских, польских будет у них на пути!

В темном, на самые плечи опустившемся небе завывали фашистские самолеты. Уже знали — разведка донесла, — к фронту подходит новая дивизия. И не просто новая, еще одна, а польская! Первая.

Сколько их еще встанет, смертию смерть поправ!


Как потом стало известно, сам фюрер приказал: уничтожить Польскую дивизию имени Тадеуша Костюшко. Во что бы то ни стало! Чтобы и памяти не было о ней! Само ее существование говорило о призрачности всех немецких побед!

Фашистские летчики день и ночь рыскали в Смоленском небе. Бомбили леса, овраги, хуторки… Уничтожить! Мертвые не должны возвращаться!

Мертвые и не возвращались.

Возвращались живые!


Приказом Верховного Главнокомандования Советской Армии 1-я Польская дивизия имени Тадеуша Костюшко была передана в оперативное подчинение командующему 33-й советской армией. Скрытно подтянутые к передовой линии обороны, полки дивизии сосредоточились в районе Буда — Касатинка — Слобода.

Ночью седьмого октября командира польской дивизии срочно вызвали в штаб армии. Командующий тотчас принял его в своем просторном, добротно оборудованном блиндаже.

— Будем начинать, — генерал смягчил улыбкой официальную сухость торжественной минуты.

— Когда? — коротко осведомился командир польской дивизии.

— Двенадцатого утром. Приказ уже готов.

Перед костюшковцами (так они сами себя называли) была поставлена боевая задача: прорвать оборону противника на участке Сысоево — Ленино и в тесном взаимодействии с соседними советскими дивизиями уничтожить противника в районе Ползухи — Тригубово. В дальнейшем развивать наступление на запад в направлении Днепра.

В приказе были указаны соседи дивизии: справа — 42-я и слева — 290-я советские стрелковые дивизии. Точно были определены и разграничительные линии со своими обычными «включительно», «исключительно».

Советское командование придало польской дивизии 67-ю гаубичную бригаду, минометные и артиллерийские полки, в том числе и тяжелый, а также полк реактивной артиллерии — прославленные «катюши».

Утром командир польской дивизии вернулся в свой штаб. Высокий, седой, со спокойным лицом, он быстро прошел на КП. Но и по его непроницаемому лицу офицеры штаба безошибочно угадали — наступление!

Поздно вечером части дивизии подняли, и начался марш — последний переход к линии фронта. Марш продолжался двое суток, вернее, две ночи: скрытность, скрытность и еще раз скрытность!

Станислав Дембовский шагал, стараясь не задремать и не натолкнуться на спину впереди идущего солдата. Шли молча. Словно каждый был наедине с самим собой, со своими думами, надеждами, со своей судьбой.


Девятого октября полки дивизии сосредоточились в районе Захвидово — Пьянково — Барсуки. В ночь на двенадцатое, сохраняя все правила маскировки, первый и второй полки дивизии (третий остался во втором эшелоне) сменили в траншеях занимавшие там оборону подразделения Советской Армии.


Станислав Дембовский смотрел на узкую, камышами замаскировавшуюся реку, на скрытые туманом высотки противоположного берега. Там притаился враг. Там первый военный рубеж его жизни. Только перешагнув его, он может дойти до Вислы, до Одера…

Мерея!

Он никогда не слыхал о такой реке. Теперь Мерея стала главной рекой в его жизни!

Ночь по-осеннему темная, без звезд. Моросит холодный дождик. То перестанет, то снова зачастит — мелкий, надоедливый.

Правильно ли получилось, что он, поляк, лежит сейчас на русской земле и, может быть, погибнет здесь, форсируя чужую реку? Если бы перед ним была Висла, он с радостью ждал бы завтрашнего утра, чтобы идти в бой и, если нужно, умереть. А сейчас? За кого он должен сражаться? За Польшу? Но какая будет она, его Польша, если победят русские? Где пройдет ее восточная граница? И где пройдет западная?

Как все сложно и неясно в последнюю ночь перед боем!

Из тьмы, с немецкой стороны, бьют крупнокалиберные пулеметы. Трассирующие струйки стремительно несутся и гаснут в ночной тьме. Всем понятно: гитлеровские пулеметчики бьют наугад. Несладко и им хорониться в сырых траншеях на чужой земле и каждую секунду ждать: сейчас… И мечут они трассирующие очереди во тьму, где стоят войска русских, вкладывают в свои очереди злость, страх, угрозу.

А рассвета все нет и нет. Как медленно идет время, как долго длится сырая, холодная октябрьская ночь!

Низко пригибаясь, по траншее пришел командир роты. Молодое, обычно добродушное лицо капитана сейчас нахмуренно, сурово.

— Внимание! Сейчас я оглашу приказ командира дивизии.

Капитан читал вполголоса, словно боялся, что гитлеровцы из своих траншей могут его услышать. Порой голос вздрагивал, пресекался, не хватало дыхания и слова приказа приобретали грозную торжественность. Последние фразы приказа капитан выкрикнул громко, — черт с ними, с гитлеровцами! — лоб и щеки его побледнели:

— Вперед в бой, солдаты Первой дивизии! Перед вами великая священная цель, а на пути к ней — смертельный враг! По его трупам проложим себе путь в Польшу.

Много раз Станислав слышал ходячее выражение: «сжалось сердце». Думал: может ли у мужчины сжиматься сердце? У женщины еще куда ни шло, но у мужчины, к тому же у солдата! Чепуха!

Но теперь чувствовал: в груди стало пусто, словно незримая волна — вся боль и ненависть прожитых лет — подхватывает его.

Капитан поднял над головой листок:

— Вперед, в бой и к победе! Да здравствует Польша!

Станислав оглянулся и не узнал стоящих вокруг товарищей. Лица сумрачные. Верно, и у него сейчас такое же лицо! «Да здравствует Польша!» Сейчас они все за нее в ответе. За ее прошлое и за ее будущее.

И он в ответе за Польшу!

— Да здравствует Польша!

Капитан ушел в другой взвод, а они молча стояли все в тех же позах, с напряженными лицами. Со стороны могло показаться, что они огорчены или даже напуганы услышанным приказом.

Бой есть бой. Страшно отрываться от земной надежности траншеи и бежать по открытому полю на виду у смерти. Страшно подставлять свое живое, единственное, такое незащищенное тело под свинцовый огонь.

Все же сильней страха было сознание, что на их долю выпал тяжелый и счастливый удел: первыми вступить в бой с врагом.

Разные жизненные пути были у них до первого сентября тридцать девятого года. Станислав с отцом работал на шахте, Юзеф Михлевский водил поезда, у Мечислава Цяпушинского был магазин готового платья в Белостоке, Тадеуш Мучка строил суда в Данциге, Болеслав Янковский занимался юриспруденцией в Бромберге… По-разному сложились их судьбы и в годы войны. Но у всех их остались родные и близкие на оккупированной врагом родине, во всех душах был траур по убитым гитлеровцами отцам, братьям, сыновьям. Всех их объединяла ненависть к врагу.

Каждый про себя повторял в суровой одержимости: «Вперед, в бой и к победе! Да здравствует Польша!»

Станислав не боялся, что его могут ранить или убить в предстоящем сражении. В душе была пусть ни на чем не основанная, но твердая уверенность: он не может умереть на чужой болотистой земле, на топком берегу безвестной русской реки. Он дойдет, должен дойти до Вислы. Он еще пройдет по старым камням Варшавы. Он откроет дверь в родительский дом, чтобы своими глазами увидеть все, что сделал враг с его счастьем…

А артиллерийская подготовка почему-то задерживалась. И хотя он не боялся предстоящего боя, все же втайне надеялся: может быть, отложили на завтра?

Но едва Станислав подумал, что впереди у него могут быть еще одни бесконечные сутки траншейной спокойной жизни, как справа, на опушке стоящего за спиной леса, нарастая и ширясь на весь мир, загремел гром, заклубился дым, взметнулась пыль.

— Что такое? — не понял Станислав.

Сзади послышался чей-то веселый голос:

— Русская «катюша»! Ура!

Моральный дух бойца… Из многих факторов складывается он: любовь к родной земле, ненависть к врагу, верность присяге. Твердый язык боевого приказа, горячее напутственное слово командира, чувство локтя…

Но кто знает, кто изучил и взвесил, какую роль в определении морального духа воина играет залп реактивной артиллерии? Заговорили «катюши». Такая сила, такая сокрушающая мощь была в их залпах, что душу охватила твердая уверенность: враг будет уничтожен!

Солдаты в траншеях вскочили на ноги, начали бросать вверх пилотки, старались перекричать реактивный гром:

— Hex жие Польска!


На бруствере блиндажа, где помещался НП дивизии, Станислав увидел высокого офицера в плащ-накидке. С биноклем в руке, худой, с запавшими глазами и глубокими складками у рта, он стоял на виду, хотя вокруг рвались мины и очереди крупнокалиберных пулеметов резали землю.

Станислав узнал: командир дивизии. Сутулясь и втягивая голову в плечи, к нему подбежал офицер, видимо адъютант, и что-то проговорил горячо и взволнованно. Командир отрицательно покачал головой и снова поднес к глазам бинокль.

Станислав был слишком далеко и не расслышал, что говорил адъютант и что ему ответил командир. Все же готов был побиться об заклад, что правильно понял ответ командира:

— Я должен все видеть, должен знать, как сражаются мои солдаты. И солдаты должны меня видеть.

Дембовский угадал. Между командиром и его адъютантом произошел именно такой разговор.

Может быть, с точки зрения уставов, наставлений, простого благоразумия и осторожности командир дивизии поступил опрометчиво. Он не имел права рисковать, подставлять голову под вражеские пули. По-человечески же командир был прав. Солдаты в таком бою, в первом бою, должны были его видеть, должны были знать, что он с ними. Во всяком случае, Станислав с радостью видел командира спокойно стоящим под огнем, сосредоточенно делающим свое дело.

В это время где-то сбоку раздался крик:

— Вперед! Бей!

Станислав и все, кто были вокруг, сорвались со своих мест. Переваливались через край бруствера траншей, вскакивали на ноги и, размахивая автоматами и крича что-то оглушительное, сливающееся в один угрожающий вой, наперегонки побежали вперед, к реке.

Бежать было трудно. Низкий луг после осенних дождей совсем раскис, легкий предутренний холодок лишь сверху схватил его тонкой коркой. Сапоги вязли, бледная болотистая трава хватала за ноги. Станислав споткнулся и с размаху шлепнулся оземь. Пока поднялся, пока вытер рукавом автомат, оказалось, что вперемешку с солдатами его взвода бегут, падают, поднимаются и снова бегут русские солдаты. Их короткие шинели и пилотки с красными звездочками были и рядом, и впереди. Вокруг слышались крики на русском и польском языках.

Станислав не понимал, почему так получилось, не знал, кто виноват в том, что смешались русские и польские подразделения. Догадывался: произошла путаница, ошиблись командиры, и их ошибка затруднит управление войсками.

Но предаваться размышлениям не было времени. Сами командиры напутали, сами пусть и разбираются. Что же касается его лично, то он был рад такой оплошности: всегда хорошо, когда рядом надежные товарищи!


…В то утро служащие железнодорожной станции Тересполь и немногочисленные пассажиры, ожидающие поезда, видели, как по перрону из конца в конец, словно нанятый, битый час ходит высокий мужчина в светлом макинтоше и летней шляпе, несколько сдвинутой на затылок. Человек цивильный, а ходит по-военному: ать, два! Сразу видно — чем-то озабочен. Тоже ожидает поезда. И конечно, московского!


Читать далее

ГЛАВА ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть