ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Жить и помнить
ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1. Бой

Дорога, дорога! Мчится поезд. Сидит у окна Петр Очерет.

А за окном по обеим сторонам железнодорожного пути — лес. Тот самый лес. Смоленский. Белорусский. Прифронтовой.


Прифронтовой!

Сколько дней и ночей моей жизни прошли в прифронтовом лесу! Добротная, сосновой свежестью дышащая землянка, с нарами из еловых веток, с вещевыми мешками и противогазами в головах, с автоматами под боком. Печурка с домашним потрескивающим теплом, котелки с ароматным борщом и вкуснейшей из всех деликатесов мира армейской гречневой кашей. Крупнокалиберная гильза, заправленная бензином с солью для освещения, пайковый табачок в кисете, прибывшем в посылке от неизвестной сердобольной — и, конечно, незамужней — ткачихи из славного города Иваново.

И среди засасывающего ночного забытья резкое, как выстрел в упор:

— В ружье!


Посмотреть сверху — лес как лес. Летом — в зарослях орешника, ельника, черемухи. Зимой — в медвежьих непролазных сугробах. Дичь. Безлюдье. Покой.

Но приглядись получше — и увидишь жизнь за каждым кустом, под каждой березой и сосной.

Домовитый дымок скрытно стелется среди стволов — в походной кухне готов солдатский обед. Парикмахер в белом маскировочном халате, напяленном прямо на полушубок, на пеньке разложил свой льдисто поблескивающий инвентарь. Направляя на толстом солдатском ремне, привязанном к суку, слепящую бритву, мечет в лесную глушь веселые солнечные зайчики.

Рядом пристроился ларек военторга со своим нехитрым ассортиментом: расчески, зажигалки, подворотнички, зубной порошок, почтовые открытки.

Дальше — полковая передвижная чайная (где вы теперь, веселые и не очень покладистые подавальщицы Катя и Люся?). А дальше — полевая почта, банно-прачечный отряд…

Передовая рядом. За тем лесом — смерть. Здесь же — и галеты к чаю, и треугольники солдатских писем, и натужный стук движка «дивизионки», и на поляне выступление армейского ансамбля песни и пляски:

Часы пока идут,

И маятник качается,

И стрелочки бегут,

И все, как полагается…

Жизнь как жизнь. Бритье по утрам. Котелок пшеничного супа. Сухари, судя по зубокрушительной окаменелости, заготовленные еще задолго до войны, впрок. Фронтовая, типографской краской пахнущая «Красноармейская правда» с новой главой о похождениях своего в доску парня Василия Теркина.

Даже темного стекла (тоже, видать, довоенные) бутылки боржоми, бог весть какими неисповедимыми путями и стараниями какого ошалевшего интендантского начальства завезенные с далекого Кавказа в разбомбленный и снарядами изувеченный прифронтовой смоленский лес.

В соседней землянке молодой, фронтовой хрипотцой тронутый голос выводит уже запрещенную (Осиков, не ты ли постарался?) песню:

Ты сейчас далеко-далеко,

Между нами снега и снега.

До тебя мне дойти нелегко,

А до смерти — четыре шага.

Прифронтовой лес!

Я и сейчас помню, как шла ты между елей протоптанной тропинкой в свой блиндаж. Солдатская неподогнанная короткополая шинелишка, подпоясанная брезентовым ремнем, солдатская шапка-ушанка с нелепыми завязками, шершавые кирзовые сапоги с порыжевшими болтающимися голенищами.

Как я смотрел тогда тебе вслед! Оглянись!

Дойди вон до той сосны и оглянись!

Дойди вон до того поворота и оглянись!

Оглянись! Что тебе стоит! Может быть, я вижу тебя в последний раз. Может быть, в последний раз вижу женщину. Может, утро завтрашнего дня встречу на ничейной полосе. Упаду навзничь, разбросаю руки, и колючие снежинки не будут таять на моем мертвом лице. Оглянись!

Не услышала.

Не оглянулась.

* * *

За окном лес. Тот самый, прифронтовой…

Давно зажили, зарубцевались на березах и кленах раны от осколков, поднялся густой молодняк на тех прогалинах, где прятались блиндажи, заросли тропки, пробитые в штаб, на кухню, в санчасть.

Скоро Брест, Граница. А там — Польша. И Станислав.

«Где я перший раз его побачив? — припоминает Очерет. — Под Ленино, в то самое утро…»


Медленно, не торопясь течет в пологих, камышом и осокой поросших берегах река Мерея. Потухшие кленовые и березовые листья, отбушевав, отпылав, плывут вниз по течению, да пролетит над речкой последняя паутинка, напоминая, что и бабье лето прошло. Тихо и пусто в посветлевшей рощице после листопада. Умолкли птицы. Только ветер шебуршит в оголившихся кустарниках да упругой рукой треплет пригорюнившиеся пожухлые травы.

Осень!

…Поздний октябрьский рассвет долго не занимался. За спиной, на востоке, там, где за лесом во тьме лежит Ленино, чуть посветлело, но вся пойма реки и болотистый луг перед ней — в густом душном тумане.

От ночной сырости шинели стали волглыми, ноги замлели в отсыревших сапогах. Казалось, само время завязло в неласковых болотистых местах. Артиллерийская подготовка все не начиналась.

5.00.

6.00.

7.00.

Тихо!

Может быть, командование ждет, пока разойдется сырой неподвижный туман? Или совсем отменило наступление?

Гитлеровцы к утру притихли. Лишь изредка сбрехнет на всякий случай пушка, простучит для острастки пулемет да врежется в темное небо бледная от страха и предутреннего холодка осветительная ракета. И снова тихо. Даже «ночников» не слышно в низком небе: ни наших, ни немецких.

Как трудно ждать сигнала к атаке! Уже сегодня вечером в политдонесениях, а завтра утром и в дивизионной газете будет сказано:

«Охваченные могучим наступательным порывом, наши славные воины с криками: «Ура!», «Вперед, за Родину!» — презирая смерть, бросились на штурм вражеских позиций».

Правильно будет сказано! Так после артподготовки и будет: порыв, крики, презрение к смерти. Сейчас же совсем нелегко. Недаром говорится: нет хуже, чем ждать да догонять! Без спросу лезут в башку разные пугливые мыслишки: бой-то он не масленица.

Хорошо, что командир не силен в телепатии и не догадывается о таких мыслях!


Петр Очерет прикорнул у сырой, пахнущей перегноем стены траншеи, надвинул на глаза ушанку. Из головы все не идет сапер в каске и коротком ватном бушлате, что ночью вместе с товарищами уполз в мокрую темень прокладывать проходы в проволочных заграждениях. Он полз последним. Немолодой, с хмурым, зеленоватым, невыспавшимся лицом. Обернулся. Хотел улыбнуться, но не улыбка получилась, а оскомина. Сморщилась верхняя плохо выбритая губа, еще глубже стали гармошечьи складки в углах пересохшего рта. Сказать сапер ничего особенного не сказал, да и что в такую минуту скажешь! — лишь махнул на прощание рукой с зажатыми в кулаке ножницами:

— Живите, ребята!

Петр Очерет все думал, как ползет сапер по взрытой липкой земле среди тьмы и смертей, что сторожат его и спереди, и с боков, сторожат каждую секунду, на каждом сантиметре.

А сапер ползет вперед, и на хмуром его лице — неживая забытая улыбка.


Наконец-то начало светать. Робко, нехотя. Холодный ватный туман путался в лозняке и камышах, тянулся плаксивыми волокнами. Туман скрывал и противоположный берег, и пойму за ним, и небольшие возвышенности, помеченные на карте: 215.5; 250.5.

Уже восемь, а артиллерийская подготовка не начинается. Молчат орудия. Притихли и немцы. Разорванные клочья тумана медленно поднимаются над поймой реки. Утро никак не может набрать силы.

— Неужели отложили?

Очерет глянул на часы. Без одной минуты девять. Может, в девять? Принялся отсчитывать секунды:

— Одна, вторая, третья…

Но досчитал только до сороковой. Сзади в поредевшем сумраке кто-то глубоко, на всю округу, вздохнул, и гром тугими нарастающими волнами покатился над головой.

— Началось!

Открывая парад, заиграли «катюши». Молодыми радостными молниями, окутанными дымом и громом, вырывались снаряды и наискосок пороли посветлевшее небо. Просторно и вольно гремели пушки и гаубицы — полковая и дивизионная артиллерия. В громе артиллерийской подготовки Петру Очерету слышалось грозное, радостное, победное. И этот гром гнал напрочь из души ночные страхи и сомнения.

Теперь солдаты лежали, уткнувшись лицами в сырую землю траншеи, слушая, как шумят в небе невидимые снаряды. Хотелось, чтобы они летели густо, долго, непреодолимо. Пусть сметут к чертовой бабушке вражеские укрепления, пусть подавят, уничтожат все живое в немецких траншеях и блиндажах — веселей будет идти на штурм!

В расположении немцев начались взрывы, слева в деревне заполыхали пожары. Все явственней разрастались кипящие клубы дыма.

Петр хорошо представлял себе, что творится сейчас во вражеских траншеях. Взлетают над головой разорванная земля, расщепленные бревна, рушатся блиндажи, горячие осколки секут пугливо скрюченные тела в грязных зеленых шинелях.

— Давай, давай, бог войны! — что есть силы кричал Афоня Бочарников, даже уши посинели. — Мадам, уже падают листья!

Хотя слов Бочарникова не мог разобрать и лежавший рядом Очерет, все же бойцы отделения по его свирепым глазам, по брызгам слюны, вылетавшим из скособочившегося рта, поняли: Бочарников кричит что-то подходящее к такой минуте.

Все предполагали, что огневая подготовка продлится никак не меньше часа. Но не прошло и тридцати минут, как наша артиллерия внезапно перенесла огонь в глубину обороны противника.

Сразу же электрическим разрядом прошла команда:

— Вперед!

Очерет легко выбросил довольно-таки грузное тело из траншеи, гаркнул пушечным басом:

— Вперед! — и, пригибаясь, побежал туда, где саперы ночью проделали проходы в минных полях. — Вперед! — кричал он, размахивая автоматом над головой, но вряд ли кто-нибудь слышал его крик. Все бежавшие за ним тоже кричали:

— Вперед!

— Ура!

— За Родину!

Над головой, разрывая воздух, все так же шуршали снаряды. Болотистая жижа жадно хлюпала под сапогами. Справа длинными очередями бил пулемет, и не разберешь, наш или немецкий.

Петр бежал не оглядываясь. Знал, спиной чувствовал: бегут сзади и Бочарников, и Сидорин, и другие бойцы отделения. Глянул в сторону и увидел, что рядом с ним тяжело, с захлебом дыша, прижав пистолет к груди (мелькнула мысль: за сердце боится!), бежит заместитель командира полка по политической части майор Захаров.

Майор был телосложения хлипкого, ходил без всякой выправки, сутулясь и деликатно покашливая в кулак: не в порядке, видать, легкие. До войны он читал в институте лекции по диалектическому материализму, был кандидатом исторических наук и вообще слыл человеком ученым, книжным. Ни перебежкам, ни ползанью по-пластунски, ни другим солдатским премудростям он никогда не обучался. Оно теперь и сказалось. Майор бежал тяжело, боком, и в груди его, впалой и слабой, хрипело и екало.

Очерету стало жаль пожилого и болезненного майора, но все же он радовался, что замполит бежит рядом. Казалось, такая близость с начальством и его страхует от пули или шального осколка. Раз здесь замполит полка, значит, рота действует на направлении главного удара. Про себя пробасил удовлетворенно:

— Колы воювать, так на всю катушку, шоб аж за ушами лящало.


Невзрачная речка Мерея — переплюнуть можно. А какая коварная! Берега топкие, заросли камышом и осокой. Куда ни ступишь — по колено. Неширокая да и неглубокая, а дно илистое — ноги не вытащишь. Того и гляди, сапоги оставишь карасям на потеху.

Мигом обмозговав создавшуюся ситуацию и памятуя наказы командиров проявлять инициативу и находчивость, Очерет не стал ждать, пока саперы наведут на живую нитку сколоченный мост.

— Айда, хлопци, бродом. — И, подняв над головой автомат, бросился в реку. Замутилась сонная, к зиме приготовившаяся вода. Колючие струйки шустро устремились за голенища и в шаровары.

— Глубоко? — раздался сзади не очень мужественный вопрос Бочарникова.

— Трусливому по вуха, а нам и по колина не будэ, — не оборачиваясь, бросил Очерет. По голосу догадался, что Бочарников дрейфит, и ему было неприятно, даже как-то совестно посмотреть в глаза солдату. Подумал: «Ничего, оботрется, в першем бою всегда страшно. Виду тилькы не треба ему показувать, шо я догадався про его страх».

Бочарникову было страшно. Страшно лезть в черную ледяную воду, страшно бежать навстречу немецкому огню. Но еще страшней отстать от командира отделения. Широкая массивная спина Очерета казалась броневой плитой, которую не возьмет ни пуля, ни осколок.

— Эх, мадам, уже падают листья! — выкрикнул он свое любимое и чуть ли не по шею погрузился в воду. — Холодная вода — залог здоровья.

Где по пояс, где и по грудь перебрались бойцы отделения через реку. Первым на противоположный берег выскочил Ванюха Сидорин и заорал благим матом:

— Даешь!

Его крик означал многое. Во-первых, то, что он, рядовой Иван Сидорин, уже на другом берегу и зовет к себе остальных бойцов. Во-вторых, то, что речка Мерея с ее камышами, осокой и щучьими омутами — сущая безделица для настоящего солдата. И, наконец, в-третьих, то, что он плюет на Гитлера и на всю его шайку-лейку с высокой колокольни и вообще не так страшен черт, как его малюют!

— Даешь! — закричал и Петр Очерет, понимая, что его голос и басовитей, и авторитетней для ребят. — Вперед, хлопци!


Потому ли, что артиллерийская подготовка была недостаточно массированной и продолжительной, или немцы уж очень хорошо окопались, но не все вражеские огневые точки оказались подавленными. Как только наша артиллерия перенесла огонь в глубину обороны противника, то тут, то там ожили вражеские блиндажи. Слева, с окраины Тригубова, с равными интервалами начал швырять мины тяжелый миномет. Прямо в полосе наступления роты с гребня голой высоты — и как только он уцелел на самом пупе! — ожесточенными очередями застучал пулемет.

Рота залегла. Уткнувшись головами в склизлую траву, лежали солдаты. Наши снаряды рвались далеко впереди, и вражеская пулеметная точка действовала безнаказанно. Ее ожесточенный убойный огонь не давал бойцам подняться.

Очерет понимал, что пулемет, установленный в таком выгодном месте, простреливает всю пойму. Пока его не сковырнут, вперед не пойдешь. Не только роту, а и весь батальон уложит гитлеровский пулеметчик на склоне высоты, если переть дуроломом. Но как заткнешь его чертову глотку, когда слепой свинец бреющим огнем сечет землю, траву, оголившийся дрожащий кустарник.

Прошло несколько страшных в своей нерешительности минут. Такой уютной и милой казалась Очерету ложбинка, наполненная жидкой грязью, где он лежал! Только бы не поднимать голову, не ползти туда, где властвует жестокая и тупая сила свинца. Но вот уткнулся в землю лицом и замер Сеидов, Застонал и поник, схватившись за бок, Невзоров.

«Всих нас тут перебьють, як сусликов», — с ожесточением подумал Очерет. Он еще ничего не решил как следует, но уже знал: поползет к гитлеровскому дзоту.

Прошло еще мгновение, и он пополз, закинув за спину, чтобы не мешал, автомат, зажав в руке теплое, живое тело гранаты. Полз, плотно прижимаясь животом и грудью к земле, поросшей пожухлой, прихваченной утренником траве. Полз по всем правилам военной науки. Посмотрел бы теперь на Очерета его первый учитель и воспитатель сержант Гриша Портнов. Не крикнул бы, как бывало: «Отставить!»

Очерет слегка приподнялся, чтобы не промахнуться и взять курс прямо на дзот, и увидел, что впереди, к тому же гребню, ползет боец в одной гимнастерке, без ремня и даже без пилотки. Ползет, пригнув стриженую мальчишечью голову к самой земле, усердно виляя мягкой частью, которую солдаты называют казенной.

«Видкиля вин узявся? — вглядывался Очерет в ползущего впереди солдата. — Вроде не з нашего взвода. Мабудь, новенький. Из пополнения».

Хотя стриженый солдат полз не по правилам, можно даже сказать, как баба, виляя солидным казенником, но так проворно орудовал локтями и коленями, что Очерет понял: за ним не угнаться.

Можно и назад поворачивать, но Петр прикинул: а вдруг, неровен час, фашистский пулеметчик подкует толстозадого, больно уж выпуклая мишень. Что тогда? Очерет снова пополз вперед, пополз на всякий случай, для подстраховки, как второй эшелон.

Каждый раз, когда раздавалась пулеметная очередь и стриженый припадал к земле, Петр с опаской думал: «Каюк!» Но проходила секунда-другая, и солдат снова продолжал путь к дзоту, споро работая локтями, словно подгребал себе под живот землю.

— Моторный хлопец! — усмехнулся Очерет, хотя и было досадно, что его, бывалого воина, старшего сержанта, видавшего виды волка, опередил стриженый новичок, только что оторванный от мамкиной сиськи.

Солдат дополз. В двух-трех метрах от амбразуры дзота взметнулась его рука с зажатой в ней гранатой. И там, где виднелся рыжий бруствер, рванулся в воздух черный дым, перемешанный с разорванной землей, щепками и всякой дрянью. Вражеский пулемет поперхнулся и замолчал, как на полуслове замолкает репродуктор, когда вытаскивают из штепселя вилку.

— Гарна птыця ковбаса! — одобрительно крякнул Очерет и, вскочив на ноги, бросился к дзоту.

Стриженый солдат сидел у завалившегося дзота в расхристанной, взрывом подпорченной гимнастерке и с помощью зубов и скулы обматывал тряпкой кисть правой руки. Был он до обидного молоденький, просто подсвинок. Толстощекий и розовощекий маменькин сынок, откормленный варениками со сметаной и гусиными шкварками. Даже пот, грязь и копоть не могли придать его лицу строгость и житейскую значительность.

— Так цэ ты тут хозяйнуешь? — строго, по-командирски спросил Очерет, впрочем, больше для порядка, поскольку все, что произошло, видел собственными глазами.

— Мы! — кивнул стриженой головой солдат, затягивая узел на руке.

— Помогты?

— Мы сами.

— Мы, мы! — сердито передразнил Очерет.

В поведении новичка ему почудилось не то пренебрежение, не то высокомерие. Махнув рукой, Очерет побежал вперед к первой вражеской траншее, где вразнобой частили автоматы да негромко ухали гранаты. Но если говорить по правде, то ему было даже жаль, что новичок, по-деревенски мыкающий, не из его отделения. С таким не заскучаешь.

Как и следовало ожидать, из первой траншеи гитлеровцы смотались еще во время артиллерийской подготовки. Лишь кое-где виднелись покореженные, сорванные со своих мест станковые пулеметы да валялись убитые. В порванном обмундировании, перепачканные мокрой глиной, они казались жалкими, ничтожными. Даже не верилось, что это они добрались до середины России, нахально оборудовали здесь блиндажи, дзоты, траншеи и ожесточенно сопротивляются, отражая наши атаки.

К Петру Очерету подбежал командир роты капитан Курбатов, бледный, запыхавшийся, с перевязанным лбом. Бинт, побуревший от крови, надвинулся на синевой заплывший глаз — смотреть было тяжело на лицо капитана.

— Шо з вамы, товарищ капитан?

— Фашистский гад в том блиндаже прикладом огрел, — Курбатов махнул рукой куда-то вправо. — Ну я ему показал, где раки зимуют. До второго пришествия не очухается.

Тряхнув головой, словно можно было вытрясти из нее и боль и досаду, Курбатов проговорил спокойнее:

— Давай, Петро, со своими ребятами левей, вон на ту деревушку. Тригубово называется. Наша задача — выйти на ее западную окраину и там закрепиться. Понятно? Действуй! — Не дожидаясь ответа, хорошо зная, что ответ может быть только один: «Слушаюсь, товарищ капитан!» — командир роты побежал вперед, придерживая рукой повязку, которая, набухая кровью, сползала на глаза и слепила капитана.

Очерета не удивило, что командир роты, обычно при солдатах обращавшийся к нему всегда строго по-уставному: «Товарищ старший сержант!» — сейчас впопыхах назвал просто по имени — Петро. «А як же иначе? Бой!»

Афанасий Бочарников и Ванюха Сидорин держались рядом с командиром отделения. Азарт атаки был на их лицах: потных, красных, возбужденных. «Добре, добре, хлопци!» — мысленно похвалил их Очерет. Полагалось бы сказать ребятам что-нибудь ласковое, ободряющее, но не было ни времени, ни готовых слов. Старший сержант только крикнул:

— За мной, хлопци! — и, первым выбравшись из траншеи, побежал влево, как и приказал командир, к видневшимся за бугром избам.

Бойцы отделения держались кучно, что, может, и не по правилам — хорошая мишень для немцев. Но было спокойней, казалось, что никакая пуля их не тронет, если они действуют так дружно.

Крайняя сгоревшая хата еще дымилась, и сырой тяжелый дым жался к мокрой земле. С другого конца деревни бил миномет, и мины резко и зло, словно кто-то рвал крепкое полотно, шлепались в пойме.

Очерет увидел, что из-за одной уцелевшей избы высунулась приземистая самоходка. Выставив дуло, она приглядывалась к тому, что делается перед ее длинным любопытным носом. «Фердинанд!» Самоходка была близко, Очерету даже показалось, что он чувствует злой жар, идущий от ее натужно работающего двигателя. Или просто стало жарко от страха?

— Лягайте, хлопци! — скомандовал Очерет и одним махом сиганул в канаву, шлепнулся в рыжую воду. Бойцы не стали ждать особого приглашения и последовали примеру своего командира.

Но «фердинанд» не заметил их или счел слишком ничтожной целью. Сильно дергаясь, он бил из орудия и полз к пойме, где наступал второй батальон.


Увлекся ли старший сержант Петр Очерет и взял слишком круто влево, или по другой какой причине, но оказалось, что в боевых порядках наступающей роты рядом с бойцами его отделения идут в атаку на деревню Тригубово солдаты из чужих подразделений. Понимая, что это не дело, Очерет разволновался, рванулся в одну сторону, в другую, но везде встречал солдат из других батальонов, а то даже из другой части. На одно мгновение опять мелькнула справа фигура замполита полка. Прихрамывая (и его, видать, пуля не минула!), он спешил в сторону Тригубова и сразу же затерялся в сутолоке боя.

Теперь Очерет заметил, что рядом с ним бегут не только бойцы из других батальонов, но и неизвестно откуда взявшиеся солдаты в шинелях с вшитыми узкими шинельного сукна погонами. Нетрудно было догадаться: поляки!

— Швыдче, хлопци! — крикнул Очерет своим бойцам. Ему хотелось опередить поляков, соединиться со своими. Но поляки не отставали, некоторые даже вырвались вперед. Только то, что в руках у них были наши советские автоматы и кричали они русское «ура», несколько успокаивало.

Из траншей, вырытых на окраине Тригубова, беспорядочно барабанили вражеские пулеметы. Петр прикинул, что лезть в лоб — значит напороться на кинжальный огонь, и решил двинуться в обход, полагая, что вряд ли гитлеровцы организовали в Тригубове круговую оборону. По огородам, где путалась под ногами мокрая привязчивая картофельная ботва, по опустевшим и посветлевшим осенним садкам, пахнущим антоновкой, прячась за амбарами и клунями, они короткими перебежками добрались до западной окраины деревни. Из солдат отделения с Очеретом остались только Бочарников и Сидорин. Да еще вместе с ними все время держался отбившийся от своего подразделения высокий поляк с двумя автоматами: один в руках, второй был заброшен за спину.

Обмундирование на поляке грязное, мокрое, — видно, и он форсировал Мерею вброд. На потном лице — выражение боли и ожесточенности.

— Давай, давай, пан! — подбодрил Петр неожиданного соратника.

Поляк огрызнулся:

— Какой я к дьяволу пан! Такой же гражданин, как и ты. Паны в Иран ушли.

Бочарников даже присвистнул: обрезал брат славянин старшего сержанта, будь здоров! Пробормотал излюбленное:

— Мадам, уже падают листья!

Очерет не обратил внимания на резкий ответ поляка:

— Можу тебя и товарищем назвать, — примирительно проговорил он, понимая, что не время и не место затевать спор на политическую тему. Хочешь не хочешь, а надо устанавливать с поляком дипломатические отношения: за одной смертью гоняются!

— Товарищем — правильно будет, — смягчился поляк.

— Бачу, ты по-нашему здорово балакать насобачился, — перешел на дружеский тон Очерет. — Видкиля?

Ему уже нравился поляк. Судя по усталому лицу и замызганному обмундированию — на совесть человек воюет.

Поляк грязной пятерней провел по лбу:

— С тридцать девятого года в России живу.

— Добро! — похвалил Очерет. — В такому рази давай знаемиться. — Отрекомендовался: — Очерет. Старший сержант. Шахтарь.

Поляк протянул руку:

— Станислав Дембовский. Жолнеж. Гурник, по-русски сказать шахтер.

— Шахтер? А не брешешь?

— Шахтер!

— Справди?

— Справди.

— Гарна птыця ковбаса! Чего тильки на свите не бувае.

Его действительно обрадовало, что встреченный на поле боя поляк оказался шахтером. Что ни говори, а шахтеры первые на земле люди, без них жизнь — как борщ без перца.

Растроганный неожиданной встречей, Очерет решил устроить перекур, тем паче что ближайшую боевую задачу, поставленную командиром, отделение выполнило — дошло до западной окраины Тригубова.

Приказал Сидорину:

— Бери, Ванюха, ноги на плечи и мотай до школы. Там, мабуть, наш штаб. Доложи командиру: приказ выполнили. Та узнай, яки будуть дальнейши указания.

Сидорин схватил автомат и, пригибаясь, чтобы ненароком не попасть под шальную пулю, где короткими перебежками, а где по-пластунски двинулся к центру села. Поручение, данное ему старшим сержантом, было как нельзя кстати. Вчера вечером перед боем он написал письмо маме в Камень-на-Оби. Писал, что жив-здоров и ей того желает, что сейчас у них на фронте установилось длительное затишье и совсем даже не стреляют. Боев нет и вскорости не предвидятся, ему не опасно, и о нем она может не беспокоиться. Живет он хорошо, хотя и на передовой. Харч сытный, обмундирование справное, а к зиме обещают выдать сибирские полушубки и пимы. Даже кинокартины показывают, а недавно приезжал дивизионный ансамбль песни и пляски. Так что с ним все в порядке и пусть она не волнуется и себя бережет. Хорошо бы на зиму засыпать в погреб картошки да засолить капусты и огурцов. Приедет он в отпуск — закуска будет!

Письмо Ванюха Сидорин написал, а вот сдать старшине не успел. Теперь сам отправит на полевую почту — скорей дойдет. Мама ведь ночей не спит, писем ждет, а Камень-на-Оби — не ближний свет!


Бой затихал, только где-то далеко раздавались еще одиночные выстрелы да изредка устало била пушка. Прошел час, а то и два, но Сидорин не возвращался. Чтобы скоротать время, Очерет решил:

— Колы козак ворогив не бье, то пье, а все не гуляе. Давайте закусымо.

Не знаю, как в мирной жизни, но на войне подобные предложения никогда и ни у кого не встречали возражений. На сытый желудок, как известно, воевать легче. Расположились под соломенным навесом, где валялись поломанные, еще довоенной грязью запекшиеся колхозные плуги и бороны. Афоня Бочарников проворно сервировал завтрак на троих: расстелил на земле плащ-палатку, на которой фронтовые будни оставили неизгладимые следы, из противогазной сумки извлек звенящие сухари, вытащил из кармана перочинный нож и, раскрыв его, выжидательно уставился на командира.

— Давай энзе! — широким жестом благословил Очерет. Как-никак они принимают сегодня представителя иностранной армии, и нельзя ударить лицом в грязь.

Когда дело касалось харча, Бочарникову не надо было дважды повторять распоряжения. С необыкновенной быстротой неизвестно откуда появилась увесистая банка американской свиной тушенки. Ловко вращая присобаченный к крышке ключик, Бочарников вскрыл банку. Сладковатый аромат консервированной свинины, сдобренной умопомрачительными специями, шибанул в ноздрю. Очерет только вздохнул:

— Був бы тут старшина, и по сто граммив нашлось бы! — С радушием хлебосольного хозяина протянул перочинный нож поляку: — Втыкай! Второй фронт — штука добра!

Ели молча. Соблюдая очередность, накалывали ножом застывшие в розоватом сале куски мяса. Ели, как пахари или косари после трудового дня: не спеша, истово, похрустывая окаменелыми сухарями.

Первым, по праву старшего, молчание нарушил Очерет?

— Тушенка ничего соби, тильки витаминив маловато.

Одержимый духом противоречия, сразу же возразил Афанасий Бочарников:

— Откуда вы, товарищ старший сержант, знаете, что в тушенке витаминов мало?

— Я-то знаю, дарма шо найвыщего образования не проходыв, — отпарировал Очерет. — Ты мени краще скажи: який витамин для життя чоловика найголовниший?

— Все главные.

— Ни хрена ты не знаешь, хочь и высшее образование получив. — Сделав солидную паузу, сказал значительно: — Самый головниший витамин — цэ!

— Почему цэ? — насторожился Бочарников, еще не понимая, куда гнет старший сержант.

— Звычайно! Шо такэ витамин цэ? Сальцэ, мясцэ, маслицэ.

— И винцэ.

— И винцэ, — утвердительно кивнул головой старший сержант, и мечтательная улыбка смягчила черное, потное лицо.

— У вас, украинцев, главная поговорка — «гарна птыця ковбаса», — поддел старшего сержанта Бочарников.

Но свиная тушенка действовала на Очерета умиротворяюще. Он разомлел и теперь, как и всякий сытый человек, был склонен к философствованию и даже лирическим излияниям. Заговорил голосом, которым, пожалуй, и в любви объясняться можно:

— Наився, аж лоб твердый.

— Украинцы любят повеселиться, особенно поесть, — опять подпустил шпильку Бочарников.

— А шо ты думаешь. Мий батько — царство ему небесное — так казав: «Як бы я був царем, украв бы сто рублив и утик, и ел бы я сало з салом».

Станислав улыбнулся:

— И у нас похожая поговорка есть.

— Недаром родычи, — довольно пробасил Очерет.


Гитлеровцы, потеряв деревню Тригубово, держались на второй линии обороны и вроде притихли. Только артиллерия их настойчиво била по нашим тылам да самолеты висели в воздухе, бомбя и обстреливая из пулеметов подходы к реке, не давая возможности перебрасывать на левый берег подкрепления.

Часы, хлебнув воды из Мереи, остановились, и Петр Очерет думал, что день еще впереди. Неожиданно оказалось, что уже темнеет. К тому же опять начал моросить мелкий вдовий дождичек, и из деревни потянуло мертвой гарью: только на войне так тоскливо смердят пожарища.

— Куды той шельмец Сидории запропастывея? Чи найшов вин командира, чи ни? Такого солдата тильки за смертью посылать, бодай бы его мухы покусали!


Не знал Петр Очерет, что не выполнил и никогда уж не выполнит Ваня Сидорин приказ своего командира. Лежит он на спине, уставив удивленный взгляд в серое вечернее небо, и дождевые капельки ложатся на остекляневшие глаза, на щеки, не знавшие бритвы, на посиневший раскрытый рот, ни разу не почувствовавший теплоту девичьих губ, на развороченный осколком карман, где виднеется уголок помятого солдатского письма, так и не отправленного в далекий город Камень-на-Оби…


Не успел старший сержант Очерет решить, следует ли ждать здесь дальнейших указаний начальства или добираться к школе, где расположился штаб, как неожиданно на деревню обрушился массированный огневой удар. Заскрипел шестиствольный немецкий миномет, загремели пушки. Мины рвались с озлоблением, словно мстили за отступление. Тяжелые снаряды, как кувалды, били вытоптанные огороды, перепуганные голые сады, вздымали в воздух разорванную землю. Видно, гитлеровцы решили ночевать в деревне.

— Ложись! — выдохнул Очерет и упал на землю.

Соломенный навес трепыхался от взрывной волны, и трухлявая солома, как перья, летела во все стороны. Вначале снаряды рвались в центре Тригубова, где было кирпичное здание школы. Но вот один снаряд упал невдалеке от навеса. Земля, щепки, солома рванулись вверх, и на мгновение стало тихо. Оглушило. Они лежали рядом, ничком, притрушенные соломой, уткнувшись носами в мокрую, вздрагивающую от ближних и дальних разрывов землю. Ждали следующего разрыва. Но новый снаряд упал уже метрах в пятидесяти от навеса. Очерет поднял голову, протер запорошенные глаза:

— Подъем, хлопци! Треба кудысь в яму ховаться.

Станислав приподнялся, но Бочарников продолжал лежать не шевелясь, все в той же позе, словно к нему не относились слова старшего сержанта.

— Рядовой Бочарников! — сердито окликнул Очерет. Но солдат не шевельнулся.

С перехваченным дыханием Петр бросился к Бочарникову, рывком перевернул его на спину. От виска по бледной небритой щеке солдата проворно бежал алый ручеек, словно под пилоткой среди свалявшихся русых волос забил маленький родник. Петр прижал пятерню к виску Бочарникова, пытаясь нащупать и зажать то место, откуда бил кровавый родник. Ладонь сразу стала мокрой, липкой, а кровь все сочилась между пальцев. Она была еще теплая, но лоб Бочарникова уже тронул холодок.

Хотя Петр понимал, что Бочарников мертв, все же он машинально прижимал ладонь к его виску, надеялся, что его собственная кровь и теплота смогут перейти в мертвое тело солдата.

Тяжелый снаряд разорвался поблизости, и упругая взрывная волна сорвала навес, под которым они только что подкреплялись, и с силой швырнула оземь.

Надо уходить! Очерет огляделся и заметил за сгоревшей хатой бурый бугорок — не иначе бруствер блиндажа или дзота.

— Айда! — крикнул он Станиславу и на полусогнутых бросился к бугру. Но, не пробежав и полпути, остановился. Нестерпимой показалась мысль, что Бочарников, пусть мертвый, один остался лежать там и по его мертвому телу будут бить осколки, его, мертвого, будет швырять взрывная волна, кропить осенний холодный дождь, засыпать пожухлая листва.

Пригибаясь, глубже втягивая голову в плечи, Очерет вернулся к тому месту, где остался мертвый солдат. Подхватив Бочарникова под мышки, поволок к бугорку. Для них еще там могло быть спасение, но для Бочарникова теперь всюду была только могила.

2. Побратимы

Скоро Брест. Пора бы уже и чемодан уложить, и побриться, и в вагон-ресторан заглянуть — воркутинцы сколько раз приглашали. Но Очерет словно боится оторваться от окна, боится, что порвется, как провод полевой связи, череда воспоминаний…


…Небольшой рыжий бугорок и впрямь оказался блиндажом, и, надо отдать должное старательным и толковым немецким саперам, отличным блиндажом. Крыша чуть ли не в шесть накатов из добротных дубовых бревен. Стены аккуратно обнесены сосновыми, июльским зноем и медом пахнущими шалевками. Две удобные амбразуры для станковых пулеметов с широким охватом впереди лежащей местности. Не забыли гитлеровцы и столик в уголке соорудить, и скамью приладить, и камелек кирпичный сложить — все обдумали. Умели, гады, строить! Видно, рассчитывали, хваленые аккуратисты, здесь всю зиму кофей пить да наши русские яйки-млеки жрать.

Как бы не так!

Теперь блиндаж был пуст, если не считать одного гитлеровца, повалившегося грудью на станковый пулемет и обхватившего его загребущими руками. Словно и мертвый не хотел расставаться со своим оружием.

Труп Бочарникова Очерет положил на скамью и своей пилоткой — пилотка Афанасия осталась под навесом — прикрыл его неподвижное лицо. У живого Бочарникова в уголках рта всегда гнездилась хитрая усмешечка. Ее не любил Петр. Но сейчас лицо убитого было спокойным, строгим. Казалось, он узнал что-то такое, чего не знает никто другой, но до поры он хранит свою тайну.

Гитлеровского пулеметчика Петр за ноги отволок о угол, чтобы не мешал. Только неприятно было, что мертвый фашист лежал рядом с Бочарниковым и тем самым как бы порочил бойца, в чем-то сравнялся с ним. Лучше бы вытащить гитлеровца наружу, да не хотелось зря рисковать: снаряды и мины рвались невдалеке, то и дело встряхивая блиндаж так, что за стенной обшивкой по-мышиному шуршала сухая земля.

Первым долгом Очерет осмотрел амбразуры. Место для блиндажа гитлеровцы выбрали ловко. Из амбразур просматривалась вся деревня. Старший сержант увидел кирпичное с черными подпалинами здание школы с выбитыми окнами и наполовину сорванной крышей — стропила торчали, как ребра у доходяги-язвенника, и черную плешь пожарища, где еще стлался вялый, дождливой мелочью притрушенный дымок; и две вербы у въезда в деревню со срезанными верхушками — осколки постарались. На спуске к реке рвались вражеские снаряды, и комья рыжей глины широким веером взлетали на воздух. Петр даже рассмотрел кошку, ошалело метавшуюся от хаты к хате. И остался доволен осмотром. Все же лучше сидеть в блиндаже, чем валяться где-нибудь в канаве под открытым небом, где тебя запросто продырявят, как мишень на стрельбище.

— Порядок! Туточки и будем загорать. Но на всякий пожарный случай к обороне подготовиться треба. Як казала одна тетка: береженого и бог береже. — Кивнув в сторону станкового пулемета, спросил Станислава: — 3 циею штукою управишься?

— Попробую!

Станислав осмотрел пулемет. Он был целехонький, только взрывной волной чуть покарябало и сдвинуло с места.

Петр еще раз внимательно осмотрелся, как шахтер в забое, заступая в смену. В углу блиндажа под плащ-палаткой сложены патроны для пулемета, в стене в специальном углублении торчат гранаты, на столике лежат консервные банки: сгущенное молоко, кофе, колбаса, ветчина.

— Стервецы! Як у тещи на именинах, расположились. Без ветчины — ни шагу.

По тому, как сосредоточенно возился Станислав у пулемета, как прилаживался, раскладывал боеприпасы, Петр заключил, что на этом участке круговой обороны полный порядок. От сердца немного отлегло. Конечно, лучше было бы, если бы в таком пиковом положении вместе с ним оказался кто-нибудь из своих ребят. Но теперь об этом и думать нечего, да и поляк вроде парень подходящий.

Очерет проверил свой автомат, пересчитал немецкие гранаты. Восемнадцать. Жить можно!

— Чи пан, чи пропав — двичи не вмираты!


Внезапно артиллерийский налет прекратился. Тишина наступила гнетущая, пожалуй, хуже любого обстрела. Только далеко в небе гудел авиационный мотор: нахальная «рама» кружится, высматривает, выведывает. От ее гуда на душе становилось еще муторней.

— Должно, знову полизуть, — предположил Очерет. Хотя не в первый раз приходилось ему ждать немецкой атаки, но, видно, есть на земле вещи, к которым нельзя привыкнуть. Под ложечкой похолодело, как от мятной конфетки.

Станислав угрюмо припал к пулемету. Может быть, этому немецкому блиндажу суждено стать его могилой! Но страха не было. Просто было обидно: не дойдет он до Польши, не увидит аиста на крыше одинокого фольварка, не почувствует в руках порывистую, нетерпеливую дрожь отбойного молотка, не расцветет над головой светлое небо, когда подъемник после ночной смены вынесет клеть на-гора, не услышит по утрам на пустынных еще улицах города стук тяжелых шахтерских башмаков, спешащих на утреннюю смену.

Из всех желаний, одолевавших Станислава Дембовского, самым сильным, все затмевающим было одно: бить гитлеровцев! Убить десяток, пятерых, хотя бы одного — сколько сможет! Отомстить им за все, что они сделали с ним, с его семьей, с Польшей!

Желание мстить было сильней страха, сильней надежды спастись, уцелеть, выжить. С напряжением всматривался Станислав в тот клочок мира, что виден был в амбразуру: пусть только полезут!

Очерет не ошибся. Из-за поворота медленно выдвинулась серо-грязная туша «фердинанда» и, осторожно перебирая гусеницами, не доверяя русской земле, по которой ползет, двинулась к реке.

— Нехай ползе, трасця его матери! — выругался Очерет. — Там наши хлопци пидкують, — Сердито сплюнул, понимал: против брони самоходки с пулеметом соваться нечего.

Неуклюже, переваливаясь на ухабах, как беременная баба, самоходная установка медленно ползла по дороге, а за ней отарой, сутулясь, прижимая к животам автоматы, шли по грязи гитлеровцы. Шли вразброд, озираясь по сторонам, и Петру показалось, что все они на одно лицо: рыже-грязные, немытые. Верно, страх делал их такими!

— Ну, Стась, с богом! — тихо, словно гитлеровцы могли услышать его слова, скомандовал Очерет.

Резкой, отрывистой внезапной дробью отстучал пулемет. Как метко пущенный шар валит кегли, так очередь Станислава Дембовского врезалась в гитлеровцев, повалила их. Петр видел, как в разные стороны поползли грязно-зеленые шинели. Солдат шесть-семь лежало неподвижно. Отвоевались!

Но вот один из лежавших на дороге гитлеровцев приподнялся и на четвереньках, по-собачьи, стал улепетывать к ближайшей хате. Мишень была слишком соблазнительной, к тому же Петра Очерета искренне возмутила хитрость гитлеровца, притворившегося мертвым. Вскинул автомат и одиночным выстрелом влепил пулю в противно вихляющий зад. Гитлеровец осел, успокоился.

Начало было неплохим. Но пулеметная очередь Станислава имела, так сказать, и обратную сторону. Укрывшись за хатами, гитлеровцы сообразили, что по ним стреляли из блиндажа на окраине деревни.

— Сейчас «фердинанд» повернет на нас, — предположил Станислав.

— Не пиде сюды «фердинанд», — возразил Очерет.

— Почему ты так думаешь?

— Я их норов знаю. Воны по всим своим немецким правилам воюють. Був «фердинанду» приказ — идты на переправу, так вин туды и пидэ. Сам командир самоходки другого решения не прийме. Формалисты воны, сукины сыны.

Старший сержант словно в воду смотрел. Самоходная установка действительно поползла к переправе, а следовавшие за ее броней пехотинцы по канавам и ложбинкам двинулись к блиндажу. Стреляли они из автоматов и ручных пулеметов, но огонь вели, что называется, наобум Лазаря, и пули, чиркая о массивные бревна, мало беспокоили Петра и Станислава. Но все же одному гитлеровцу удалось незамеченным подползти к блиндажу и швырнуть гранату. Правда, в амбразуру он не попал, но осколок гранаты задел плечо Станислава.

Пока Очерет перевязывал поляку рану, около взвода гитлеровцев короткими перебежками двинулись к блиндажу.

Станислав снова прильнул к пулемету. Плечо горело, как ошпаренное кипятком, под мышкой было мокро — просочилась кровь. Но Станислав больше всего боялся, что от боли и потери крови потемнеет в глазах и он прозевает нужный момент. Но вот гитлеровцы с отрывистыми выкриками — себя подбадривали — бросились к блиндажу. В глазах Дембовского плавал туман, все же он довольно ясно видел потные, разгоряченные лица немцев. Пора!

Длинная пулеметная очередь заглушила и крики немцев, и их нестройную автоматную пальбу. Свинцовое лезвие словно сбрило атакующих. Все же два или три из них успели метнуть гранаты. Брошенные издали, они не причинили большого вреда, только завалили вход в блиндаж.

Снова стихло. На деревенской улице стало пусто, словно и война окончилась. Лишь у переправы по-прежнему рвались с тяжелым придыхом снаряды.

— Опять якусь пилюлю хрицы готовлять, — вытер Очерет валявшейся возле пулемета ветошью грязное измученное лицо. Станислав, морщась от боли в плече, не отрываясь, смотрел в прорезь амбразуры. Но на улице было безлюдно.

Внезапно вблизи с резким ударом разорвалась мина. За нею другая, третья…

Вначале мины рвались вокруг да около, но вскоре гитлеровцы пристрелялись, и одна за другой две мины накрыли блиндаж.

Накаты были солидные, но и мины оказались нешуточными. Пыль и гарь наполнили блиндаж. С потолка посыпалась земля, полетели щепки, в одном углу проглянуло хмурое насторожившееся небо.

Очерет и Дембовский лежали на полу рядом с мертвым Бочарниковым, которого взрывная волна сбросила со скамьи. Пилотка сползла с лица солдата, и казалось, он наблюдает за тем, как сражаются с врагом его живые товарищи.

Наконец минометный обстрел прекратился и снова стало тихо.

— Зараз полизуть, гады, — хрипло выдавил Очерет. Черное лицо его в кровоподтеках и ссадинах стало морщинистым, и только зубы белели живым цыганским блеском.

Старший сержант ошибся. Теперь гитлеровцы не лезли, не крались, не хитрили. Убежденные, что после минометного налета с блиндажом покончено, они шли к нему не таясь, переругиваясь, даже что-то жевали на ходу, — видно, наступил священный для них час приема пищи. Шли только ради любопытства, чтобы посмотреть на мертвых русских, что так упорно оборонялись в снова захваченной ими деревне Тригубово.

Станислав Дембовский с искаженным от боли и потери крови лицом ползком добрался до пулемета. Главное, уцелел ли он.

Пулемет уцелел. Все так же пристально, немигающе смотрел он черным зрачком дула в обвалившуюся амбразуру.

— Може, тэпэр я, — предложил Очерет. Но Станислав отрицательно замотал головой. Челюсти его были намертво сжаты, словно их схватила судорога. Боялся: открой он рот — вырвется наружу стон или крик.

Станислав ждал, пока орущая и жующая толпа гитлеровцев подойдет поближе, вплотную. Длинную оглушающую очередь он дал в упор, в сплошную стену вражеских солдат. Теперь редкая пуля не попала в цель. Гитлеровцы бросились наутек, подставляя открытые спины под пулеметные очереди. Станислав бил хоть и по бегущей, но такой ясной мишени. Фашисты валились на землю, ползли, поднимались и снова падали.

— Добре! Дуже добре! — скрипел зубами Очерет. Взглянув на вконец помертвевшее лицо Станислава, на грязные ручейки пота, стекающие за ворот разорванной тужурки, решил немного ободрить товарища: — Зараз трохи отдохнем. Антракт будет, — и попытался улыбнуться. Но на черном лице улыбка была болезненной, вымученной.

Большого антракта не получилось. Из-за бугра снова высунулся «фердинанд» и, угрожающе поводя стволом пушки, двинулся на полузасыпанный, полуразрушенный, но еще живой блиндаж. Издали «фердинанд» выплюнул болванку, и довольно метко: накрыл сверху. В блиндаже все захрустело, загремело, стало темно и душно. Петр и Станислав забились в угол и лежали, закрыв головы руками. Когда пыль немного улеглась, Петр со стоном приподнялся и пополз к заваленному выходу:

— Зараз я тоби покажу хрен з редькою!

Связав ремнем четыре гранаты, Очерет разгреб землю, завалившую выход, и выполз из блиндажа. Вокруг дымились воронки, валялись расщепленные, обожженные бревна. Осторожно, переваливаясь на выбоинах, поводя орудием, «фердинанд» не спеша двигался к блиндажу.

Очерет пополз ему навстречу. Оглушенный разрывами мин и снарядов, он не слышал теперь ни шума мотора, ни скрежета гусениц. Ему казалось, что его бросили в воду и вот он ползет по глубокому дну и слышит только непрерывный шум — словно вода всей своей тяжестью давит на уши.

Новый разрыв вжал Очерета в землю. Показалось, что чем-то горячим отбило левую ногу. Но, теряя сознание, он все же умудрился приподняться и швырнуть связку гранат под брюхо самоходке. Упал, уткнув голову в колдобину.

Больше он ничего не чувствовал, не видел, не помнил. Лежал, как труп, а может, и вправду был трупом.


Бой за Тригубово длился уже свыше суток. Деревня трижды переходила из рук в руки. Но, и отступая из Тригубово и наступая на него, наши солдаты слышали стрельбу из отдельно стоящего блиндажа на западной окраине деревни. По тому, с каким ожесточением немцы вела огонь по блиндажу, как гнали к нему пехоту и даже пустили самоходку, нетрудно было догадаться, что в блиндаже засели наши бойцы. Но никто не знал, сколько там смельчаков и кто они.

Лишь когда в третий раз деревня была отбита и автоматчики из польской дивизии добрались до разрушенного блиндажа, они нашли возле подбитого, еще чадящего «фердинанда» раненого советского бойца. Черный от копоти и запекшейся крови, в изорванном обмундировании, он ничего не мог сказать, только кивнул головой в сторону блиндажа.

Автоматчики бросились к блиндажу, разгребли развороченную землю, растащили обгоревшие бревна. Натолкнулись на мертвого скрюченного немца. Рядом с ним лежал еще один убитый — русский солдат. Третьим нашли поляка. Он был жив. Вернее, в его изувеченном теле еще были признаки жизни.

Двух раненых автоматчики положили на шинели и понесли к центру деревни, где стоял крытый штабной грузовик.

Немцы снова начали атаковать Тригубово, и девушке-польке в желто-зеленой шинели и русской пилотке, сидевшей рядом с шофером, не надо было ничего объяснять. Она выскочила из кабины, откинула брезентовый полог кузова:

— Скорей, скорей!

В кузов, где стояли штабные ящики, автоматчики положили Петра Очерета и Станислава Дембовского, и грузовик рванулся к переправе: немецкие мины ложились густо — успеть бы!

В кузове девушку швыряло от борта к борту, словно бильярдный шар, но она, как смогла, перевязывала раненых — стонущих, тяжелых.

По мосту, недавно наведенному саперами, грузовик переехал Мерею и помчался в сторону Ленино. Но не проехал и трех километров, как из-за солнца с прерывистым торжествующим воем вырвался фашистский самолет и прошелся над грузовиком, строча из пулеметов. При первом заходе пилот промахнулся: взял слишком вправо. При втором же, для верности, сбросил небольшую бомбу. Она упала в поле, недалеко от грузовика, и осколок разворотил задний мост. Девушка вылезла из кузова и бросилась к шоферу. Тот лежал грудью на баранке, и на его спине расползалось черное пятно. Девушка схватила шофера за чуб, подняла поникшую голову: мертв.

Самолет сделал третий заход над неподвижной и теперь уж совсем беззащитной мишенью. Пулеметная очередь перечеркнула мотор, бензин обрызгал сапоги и шинель девушки. Машина вспыхнула. Девушка бросилась в поле. Знала: единственное ее спасение — как можно скорей и как можно дальше убежать от горящей машины.

А раненые? Беспомощные! Обреченные! Уже ни о чем другом не думая, она рванулась в горящий кузов и за ноги сволокла в канаву одного раненого. Шинель на ней тлела, но она снова поползла к машине и вытащила второго. Надо было спасать и ящики. Она оттащила в сторону один ящик и тут же упала на землю: огонь охватил ее. Она еще раз попыталась приподняться, но вокруг ничего не было: ни ящиков, ни раненых, ни машины. Не было ни земли, ни неба. Только огонь…


Койки в палате стояли так тесно, что между ними едва могла протиснуться сестра, чтобы поставить градусник или дать лекарство. Синие светомаскировочные шторы приспущены, и даже днем в палате полумрак. Впрочем, так лучше. Спать лучше, думать лучше, беседовать по душам с соседом лучше.

А сосед у Петра Очерета не простой. Побратим. Друг. Правильней сказать — брат.

Еще совсем недавно, три-четыре дня назад, он даже не предполагал, что на белом свете живет человек по имени Станислав, по фамилии Дембовский, по национальности поляк. Прошло не так уж много часов — и теперь, пожалуй, нет для Петра Очерета человека ближе, чем солдат, с ног до головы перебинтованный, что лежит на соседней койке.

Так-то было на войне.

— Проснулся, Петро? — Станислав заметил, что Очерет лежит с открытыми глазами. — Выспался?

— Трохи. Выдал на-гора минут триста шестьдесят.

Теперь у них есть время, чтобы по-настоящему познакомиться, поговорить. Приходят и уходят врачи и сестры, меняют бинты, кормят обедом и ужином, пичкают лекарствами, а между ними длится один нескончаемый разговор: о жизни, о войне, о прошлом, о будущем.

Заснет Станислав, а Очерет уже ждет не дождется. Не успеет тот протереть глаза, как слышит бас Петра, приструненный госпитальной тишиной:

— Проснувсь? Ну давай побалакаем за житуху.

Как-то в палату принесли свежие газеты. Читали без особого интереса: все новости с фронтов узнавали по радио.

— Ну, як там без нас воюють? — спросил Очерет Станислава, листавшего газеты.

Вдруг Станислав нахмурился.

— Шо там таке?

— Вот слушай! — И Станислав прочел сообщение о том, что Советское правительство присвоило посмертно звание Героя Советского Союза польской девушке, которая сгорела, спасая раненых и штабные документы из горящей машины.

Лежали притихшие. Они не знали ни имени, ни фамилии девушки, которая спасла их. Петр только помнил, как она схватила его за ноги, потащила. Он был слишком тяжелым, и она уронила его на землю. Верно, от удара и боли он потерял сознание. Ничего не помнил и Станислав.

— Може, то вона? — проговорил Петр.

Ведь была же и горящая машина, и девушка, почта девчонка, в тлеющей шинели, и пулеметные очереди, и ее испуганное, заплаканное лицо, и слабые детские руки. Мысль, что, может быть, спасение их, двух мужчин, оплачено жизнью польской девочки, была как укор. Лежали молча. Лишь вечером, когда в палате совсем стемнело, Петр проговорил голосом, хриплым от долгого молчания:

— Теперь я их, гадив, смертным боем бить буду.


…Идет скорый поезд к границе. Скоро Брест. Скоро встреча со Станиславом. Сидит Очерет у окна, прикованный к нему неразрывной цепью воспоминаний.

— Петро, о чем ты все думаешь? — подсел к Очерету Самаркин. — И шепчешь даже. Остерегайся. Так и свихнуться можно. У нас в Солнцеве одна девка все в окно смотрела да с панталыку и сбилась.

— Не собьюсь. А думка у меня одна. Ты чув, шо колысь война була?

— Приходилось.

— О той войни я и думаю.

3. Хороший человек за Бугом

Брест проехали.

По железнодорожному мосту поезд шел медленно, словно на цыпочках, боясь нарушить покой светлой реки, неторопливо несущей голубые воды в оправе пологих берегов.

Граница!

Петр смотрел на мост, на темнеющие слева камни и остатки проволочных заграждений. На память пришла известная история о немце (он узнал ее из газет), который много лет назад, июньской ночью под воскресенье — самой короткой ночью в году, — полз, задыхаясь от страха и надежды, сквозь камыши и прибрежный лозняк, через рвы и густо натянутую колючку, плыл, захлебываясь черной водой Буга. Каждую секунду готов был встретить лбом пулю русского пограничника, каждой клеточкой кожи на спине чувствовал беспощадные дула гитлеровской погони. Плыл, полз, крался к русским, чтобы предупредить:

— На рассвете Гитлер начнет войну против Советского Союза!

Всякий раз, когда Петр Очерет думал о несчастном для нас начале Великой Отечественной войны, он вспоминал этот маленький, никакой роли в войне не сыгравший эпизод. Пытался представить себе чувства, наполнявшие сердце отважного немца. Был ли он коммунистом, верным единомышленником и соратником Эрнста Тельмана, социалистом-антифашистом или просто рабочим человеком, трудягой, гамбургским докером или рурским металлистом? Все равно. Любовь к нашей стране и ненависть к фашизму воодушевили его на подвиг.

Ничего уж не мог изменить он в ходе исторических событий, как не может одна песчинка остановить мчащийся на всех парах локомотив. Все же он встал на пути злой, неудержимо движущей к войне силе.

— Гарный був хлопец! — в усы проговорил Петр. — Добре жить, колы есть таки люди на свити. И у нас, и в Нимеччини, да и во всих концах земли.

По известным законам ассоциации память Петра Очерета от мужественного немца перешагнула к другому хорошему человеку, с которым через несколько минут предстоит ему встреча.


Поезд подошел к первой польской станции — Тересполь, — и Петр увидел на перроне Станислава Дембовского. Высокий, курчавый, в модном сером макинтоше, он шел вдоль поезда, всматриваясь в окна, отыскивая в них знакомое лицо.

Увидев Станислава, Петр в первую секунду конфузливо подумал: «На шо я телеграмму отбивал. Тильки человека от работы оторвал». Но радость предстоящей встречи смяла и отбросила все сомнения: «Фронтова дружба — не хвист собачий!»

Высунувшись из окна, гаркнул так, что эхо прошло вдоль всего состава:

— Стась!

Станислав замахал шляпой, вскочил в вагон. Красивый, несколько раздобревший, шел, улыбаясь, по узкому вагонному коридору, расставив руки для объятий:

— Здорово, Петро!

— Здорово, Станислав!

Обнялись, трижды накрест, как и положено, поцеловались.

— Э, да ты, Петро, усы отпустил!

— Годы такие. Для солидности.

— Я не решаюсь. Жениться еще думаю.

— Так з усами зручнише. Люба панянка пиде.

Стояли, загородив проход, веселые, здоровые, словно не было ни атак, ни ночных разведок боем, ни тяжелых ранений и легких контузий, ни медсанбатовских санитарией и гигиеной пропахших коек, ни маленьких, наспех набросанных холмиков земли с фанерными дощечками: «родился… — убит…»

Из всех купе с любопытством выглядывали пассажиры. Судили-рядили:

— Друзья?

— Родственники?

— Братья?

И действительно, они были похожи на родных братьев.


Из своего купе выглянул Осиков. После переезда через государственную границу его ответственность за поведение членов делегации возросла, и он порой чувствовал в груди легкую дрожь, словно там была не душа, а обыкновенный студень из свиных ножек. А тут еще появился в вагоне неизвестный гражданин…

На всякий случай Осиков встал у окна. Смотрел совсем в другую сторону, туда, где виднелось общедоступное заведение для мужчин и женщин. Даже прочел над входом в него надпись: «Для кобет». Прислушивался, от напряжения шевеля ухом.

О чем беседует Очерет с неизвестным гражданином, явно иностранным подданным? Правда, тот факт, что разговаривают они на виду у всех, не таясь, не прячась по закоулкам, говорит сам за себя: ничего подозрительного в их беседе нет. Но все же, как известно, доверяй и проверяй. А получается, что он, Осиков, головой отвечающий за каждого члена делегации, не в курсе дела, не знает, о чем они беседуют.

Зачем заводить приятелей на чужой земле! Не мог Очерет в Советском Союзе найти себе собутыльника, что ли? Почему обнимался и даже целовался с иностранцем? Предположим, что иностранец поляк, венгр или болгарин — одним словом, демократ. Ну и что же? Разве в таком случае не достаточно одного рукопожатия? Всем известно, что от тесной связи с… Фу-ты, черт! Даже в жар бросило.

Пугливые мысли копошились в голове Осикова, как земноводные в террариуме. Раньше, надо признаться, к таким вопросам относились серьезней. Нет, нет, он, Осиков, не оправдывает, упаси боже, те времена.

Осиков искоса поглядывал на двух приятелей и с тревогой отмечал: похожи друг на друга. Вот тебе и на! Еще чего не хватало: у Очерета родственник за границей. Черт знает что! Да проверяли ли где следует его анкеты и автобиографию перед оформлением документов? Разгильдяи! А может быть, Очерет просто скрыл сей факт? Очень просто. Как кадровик, Осиков хорошо знал, что такие явления наблюдались. Сам не раз засекал. Раньше все от заграничных родственничков открещивались. А теперь…

Осиков старательно прислушивался к разговору друзей, но, несмотря на известный навык в таких делах, улавливал лишь отрывочные восклицания:

— А помнишь?

— А Ленино?

— А Тригубово?

— А блиндаж?

Ничего не разобрать. Вдруг подумал: «Может быть, шифр? — И сам усмехнулся: — Эк, куда хватил!»

Но на душе было тревожно. Слышал возгласы, смех, грубоватые солдатские шутки Очерета и его дружка и не мог понять, что они означают, не мог разгадать их подкладку.

Да и откуда Осикову было знать, что за их возгласами и шутками лежит, как под земной корой угольный пласт, мужская солдатская дружба.

Твердая и надежная, как антрацит.

С завистью смотрели на встречу друзей Федя Волобуев и Вася Самаркин. Ругались:

— От чертов Тарас Бульба! В Европе как свой человек. При случае, пожалуй, и на Марсе дружков найдет. А мы, кроме Воркуты, ничего еще не видели.

Ругали Очерета, но по всему чувствовалось — одобряли. Толк в мужской дружбе они понимали.

С интересом смотрела на Очерета и Дембовского Екатерина Михайловна Курбатова. По рассказам Петра, она знала всю историю их знакомства, знала, что Сережа жил в доме Дембовских, похоронен в их городе, и ей казалось, что Станислав чем-то близок и ей, хотя видела она его первый раз в жизни.


Станислав спохватился:

— Пошли. Поезд пятнадцать минут стоит. Успеем.

— Може, в вагон-ресторане? Там все есть.

— На польской земле надо. Вагон-то на колесах.

— Тоди пишлы.

Алексей Митрофанович Осиков сразу догадался, куда собрались приятели, и даже передернулся, как лягушка, через которую пропустили ток. Не успели переехать государственную границу, а один член делегации бежит в буфет пьянствовать. Каждый скажет: вот какой моральный облик советских людей!

— Товарищ Очерет, вас можно на минутку? — окликнул он Петра. — Зайдите ко мне в купе.

— Зараз не можу, — на ходу бросил Очерет. — С братком побалакаю, тоди и зайду. — И как ни в чем не бывало ушел в буфет.

Осиков стоял на виду у всех членов делегации как оплеванный. Вот до чего докатились! Да разве раньше посмел бы простой забойщик так разговаривать со своим руководителем? Он бы в два счета схлопотал ему поездку на казенный счет, и не в Польшу, а совсем в другую сторону.

А теперь…

«Придется по возвращении сообщить об Очерете куда следует», — про себя решил Осиков. Но мало шансов, что на такой сигнал обратят внимание. Может быть, пожурят Очерета, да и только. Времена!

Все же (авось пригодится!) сделал соответствующую пометку в своей записной книжке.


Куда вы, уважаемый товарищ Осиков, сообщите? И что сообщите? То, что есть на свете дружба, рожденная в бою? Что есть на свете братство не по крови, а братство, кровью скрепленное? Что есть на земле поселок Ленино, речка Мерея, след от старого блиндажа, где жизнь была жизнью, а смерть — смертью, где смотрели в лицо человеку, а не в листок по учету кадров?

Отойдите в сторону, А. М. Осиков. От вас падает тень. На вас смотрят и улыбаются члены делегации. И Екатерина Михайловна Курбатова, и, конечно, веселые парни из Воркуты. Те самые, что о вас сказали: «Осколок!»


За буфетной стойкой на фоне бутылок с винными, призывно-красочными этикетками томилась в ожидании клиентов полнеющая блондинка с красивым, правда, несколько вульгарным лицом и живыми, игривыми (не от портвейна ли?) глазами, похожая на всех буфетчиц земного шара. Взглянув на Очерета и Дембовского, она сразу сообразила, что привело в буфет друзей. Без лишних слов наполнила коньяком два вместительных фужера, положила на тарелочку две конфетки:

— Пшэпрашам, паны!

Друзья подняли фужеры. Золотистая жидкость в хрустальном блеске излучала радость. Очерет улыбнулся.

— Ты чего? — спросил Станислав.

— Згодав, як мы пид Ленино собачью тушенку жрали. До речи був бы тоди цей коньячок.

— Он и сейчас не лишний.

— И то правда.

— За новую твою встречу с нашей польской землей.

— И не останню!

— А як же! — Станислав подмигнул Очерету: дескать, не забыл твое любимое выражение.

Улыбнулся и Очерет:

— Ну, поехали!

— Будь здоров!

— И ты будь здрав!

— Сто лет!

— Сто лят!


…Хорошо жить, когда есть прошлое. Хорошее прошлое!

Когда все, что было — до самой малейшей малости, — можно радостно вспомнить, снова все пережить, перечувствовать, ничего не стыдясь, ничего не скрывая ни от себя, ни от других.

Хорошо, когда снова можно пройти по всем, уже однажды пройденным дорогам, увидеть тобою оставленный след и не устыдиться его.

Хорошо встретить людей, уже виденных тобой, и по-дружески обнять их.

Хорошо, когда всем встречным можно прямо и ясно смотреть в глаза.


Читать далее

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть