ГЛАВА ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Жить и помнить
ГЛАВА ПЕРВАЯ

1. Первая встреча

Как я люблю тебя, Польша!

Может быть, потому, что сам я родился и вырос на Украине, мне так дороги твои березовые — словно у нас на Волыни, — по колено в цветах и травах акварельные перелески, застенчивые криницы, живым серебром сверкающие в заповедных пущах, косые стрижи в светлом, как детство, небе.

Мне милы и пахучий дымок над далеким хуторком, спрятавшимся в зеленом омуте садов, и задумчивые вербы, опустившие до земли гибкие девичьи руки-ветви, и застывший на одной ноге невозмутимый аист, стерегущий твой покой.

Песни твоих дочерей воскрешают в памяти соловьиные вечерницы, на которых красуется молодое счастье чернобровых и кареглазых Оксан и Наталок.

Я люблю твою Вислу — сестру могучего Днепра, и близок сердцу древний Краков — родной брат моего Киева!


Радостной и горькой была первая встреча с тобой.

В белом пламени июля распростерлось над головой наполненное громами авиационных моторов и артиллерийской канонадой тревожное небо. Пыль слепила глаза, бедой чадили сожженные города и села, трупный смрад кляпом стоял в горле.

Шло лето сорок четвертого года.

…Наши войска рвались на запад. В скрежете и копоти проносились «тридцатьчетверки»; неотвратимые, как возмездие, громыхали самоходки; затаив под брезентом чехлов огненные смерчи, стремились вперед длиннотелые гвардейские «катюши». Потная, усталая, веселая пехота в кузовах грузовиков, истерзанных еще на смоленских и белорусских дорогах, пела осипшими голосами:

Ты не плачь и не горюй,

Моя дорогая,

Если с фронта не вернусь —

Знать, судьба такая…

Наши войска рвались на запад.

Им навстречу из лесных чащоб, из погребов и ям, из щелей и подвалов выбегали женщины, молитвенно протягивая руки, ковыляли простоволосые, страшные в своем безутешном горе старухи, окружала голодная, замызганная пугливо-доверчивая детвора. С польским акцентом звучало священное русское слово:

— Товарищи!

У черного пепелища, где кирпичным верблюдом маячит горбатая печь, сняв капелюх, поник головой старик:

— Ниц нема! Фашистко герман знищил!

На каменных, веками источенных плитах холодного в своей готической непогрешимости костела, коленопреклоненная женщина в черном платье. Молится. Будто сама Польша благодарит своего распятого на кресте бога за спасение!

Белосток… Ломжа… Остроленка…

Вперед!


В самом конце минувшей войны довелось мне побывать на одной маленькой польской железнодорожной станции. Ничем не отличалась она от десятка других на магистралях: Гданьск — Краков, Познань — Варшава. На перроне нестерпимо сверкающие осколки оконных стекол — словно здесь солнце разбили вдребезги. Часы на столбе с вывороченными внутренностями и намертво пригвожденными к циферблату стрелками. Паровоз, уткнувшийся тупым носом в заросший свирепой крапивой кювет, чтобы только не видеть тощие ребра товарных вагонов, обглоданные жадным огнем…

Знакомая картина!

Не знал я тогда, что лет через десять на этой станции, в маленьком шахтерском городке, произойдут события, о которых речь ниже.

Теперь вокзала и не узнать. Толпится у билетных касс беспокойное племя пассажиров, казенный голос диктора возвещает по радио о прибытии и отправлении поездов, суетятся обвешанные чемоданами, саквояжами, сумками и свертками носильщики, лихо проносятся маневровые паровозы, завлекательно звенят в буфете стаканы и рюмки.

Зайдемте в буфет. На первый взгляд нет в нем ничего примечательного: накрытые дешевенькими бумажными скатертями столики, оцинкованная стойка, сверкающий медью кран, из которого с пеной вырывается струя светлого пива, за стеклом прилавка маленькие — на два укуса — бутерброды, да на полках обычные ряды бутылок с разноцветными, как цыганские лохмотья, ярлыками.

Варшавский поезд уже ушел, гданьский придет еще не скоро, и в буфете тихо, малолюдно. Два-три пассажира, томящиеся над карточками меню, меланхолический официант с подносом под мышкой, буфетчик за стойкой, традиционно щелкающий на счетах.

Собственно, из-за человека, находящегося за стойкой, и следует зайти в станционный буфет. Старое, во всех направлениях иссеченное морщинами лицо свидетельствует о жизни, прожитой отнюдь не безупречно. Синеватые губы значительно, как у кардинала, поджаты, длинный хрящеватый нос настолько тонок, что даже просвечивается. Голова яйцевидная, глянцевито-лысая, с радиолокаторами врозь торчащих бледных, мохом заросших ушей. Только глаза буфетчика, полузавешенные дряблыми пленками век, смотрят умно, зорко, молодо.

На железнодорожной станции буфетчик примелькался, к нему привыкли, как к газетному киоску или к доске с расписанием поездов.

Это и есть Леон Пшебыльский.

2. Пивная пена

Жизненный путь пана Пшебыльского представляет некоторый интерес, и о нем, пожалуй, следует сказать несколько слов.

Жили-были в старые довоенные времена в городишке братья Пшебыльские — Леон и Казимир. Служили в конторе местной шахты, принадлежавшей пану Войцеховскому, служили верой и правдой, за что и пользовались у хозяина если не уважением, то, во всяком случае, снисходительной благосклонностью. Хозяйское расположение давало возможность братьям разъезжать в парном фаэтоне, носить модные венские котелки, подстригать реденькие рыжеватые бороденки на парижский манер.

В годы войны братья — как, впрочем, и многие другие жители города — затерялись в сутолоке и неразберихе поражений, отступлений, эвакуации, оккупации.

Вновь появились они в здешних местах лишь в сорок пятом году после безоговорочной капитуляции гитлеровской Германии. В полуразрушенном городке, где еще не наладилась мирная жизнь, братья занялись коммерцией: на углу улиц Маршалковской и Святой Барбары открыли невзрачную лавчонку, именуемую склепом.

Торговое заведение братьев Пшебыльских было универсальным. За любые денежные знаки — злотые, рубли, марки, доллары и даже бог весть какими путями попавшие сюда тугрики — в склепе можно было купить банку сапожного крема, бутылку водки, кусок сала, кольцо краковской колбасы, соленые американские орешки, итальянские сигареты и, конечно, французский резиновый ширпотреб.

Была при склепе и полутемная задняя комнатка, где желающий мог съесть яичницу с ветчиной или порцию сосисок с капустой, выпить бутылку пильзеньского пива, потолковать с глазу на глаз с коллегой, а — если послала судьба — то и с коллежанкой.

Дела оборотистых братьев шли бойко. Но, как справедливо подметили философы, ничто не вечно под луной. Пасмурным декабрьским утром сорок седьмого года Казимира Пшебыльского нашли в ванной комнате висящим в петле, наскоро связанной из бельевой веревки. Водопроводная труба даже слегка прогнулась под тяжестью его бренного тела.

Из каких соображений младший Пшебыльский полез в петлю, толком установить не удалось. Лишь в доверительных беседах с друзьями Леон Пшебыльский туманно сетовал на то, что брата погубила ошибочная ориентация.

А дело заключалось в следующем. В первые послевоенные годы, когда в мире еще ничего не было прочного и стабильного, всю прибыль от универсальной торговли братья обращали в иностранную валюту: Леон скупал американские доллары, Казимир — советские рубли.

Советских денежных знаков в те годы за границей осело немало. Их вывезли из нашей страны и отступавшие гитлеровские вояки, и угнанные на фашистскую каторгу советские люди, и так называемые «перемещенные лица». Не одну пухлую, как люблинская колбасница, пачку сторублевок припрятал Казимир в хитроумном тайнике, оборудованном в старом курятнике. Расчет казался правильным: Советский Союз победил в войне, и, естественно, его валюта самая устойчивая.

Но как-то ночью Казимира Пшебыльского, слушавшего «Голос Америки», поразил удар, сродни апоплексическому. Из Вашингтона сообщили:

«Денежная реформа в Советском Союзе».

Прижимая руку к груди, чтобы раньше времени не разорвалось сердце, Казимир всю ночь, до мыльной пены загоняв «Телефункен», лихорадочно шарил по эфиру в поисках русской речи. Вена передавала музыку из оперетт, Марсель танцевал, из Мадрида тянулось богослужение, лондонский диктор жонглировал курсами акций, Гавана пела непонятно и страстно…

Только в шесть часов утра московское радио передало подробности реформы. Рубли, которые с таким вожделением копил Казимир, в один миг превратились в бумажную макулатуру: за рубежом Советской страны обмену на новые деньги они не подлежали. Нервы Пшебыльского-младшего не выдержали. Дрожащими руками он смастерил удавку и отправился в лучший мир, где валютные пертурбации уже не имели решительно никакого значения.

Роковая ошибка брата укрепила Леона Пшебыльского в убеждении, что в любых случаях жизни надо ориентироваться на Запад. С Востока можно ждать только бед!

А жизнь исподволь готовила ему новые каверзы. Вскоре пришлось распроститься со склепом: на том же углу Маршалковской и Святой Барбары открылся большой государственный магазин. Попробовал было Леон Пшебыльский устроиться в контору народной шахты, но там отказались от его услуг, — видно, не забыли еще и лакированный фаэтон, и котелок, и рыжеватую эспаньолку. Так в конце концов, испытав превратности судьбы, он стал буфетчиком на железнодорожной станции.

И допустил ошибку! Человеку с такой биографией следовало бы держаться в тени, забиться в нору, по-мышиному укромную, а не торчать, как прыщ на носу, у всех на виду. Может быть, тогда и не настиг бы его перст судьбы.


Станция была маленькая, третьеразрядная, захудалым был и буфет. Кроме Пшебыльского в нем работал официант Веслав, малый средних лет и среднего роста, с лицом несколько бледноватым и хмурым, без особых примет, как говорилось раньше. Был он здесь человеком новым, на работу в буфет его, как инвалида войны, прислал профсоюз. Пшебыльский не очень обрадовался такому помощнику, но спорить с начальством не считал возможным: не такая у него биография.


В буфете тихо и чинно, как в будний день в костеле. Лишь порой слышно — где-то далеко, верно в депо, сумрачно перекликаются громогласные паровозы да на подоконнике стонут в приливе нежных чувств жирные от безделья и дармовых харчей сизые зобастые голуби.

Пшебыльский озабоченно щелкает костяшками счетов и изредка невзначай из-под полуопущенных век поглядывает в дальний угол, где, прикрывшись газетой, сидит мужчина в неказистом костюмчике цвета воробьиного пира и лиловом, косо повязанном галстуке.

Но вот буфетчик поднял голову, навострил уши-локаторы: за одним столиком послышался слишком громкий разговор. Так и есть: Веслав опять напутал! Пассажир в брезентовом дождевике и соломенной шляпе, похожий на сельского кооператора, раздраженно выговаривал официанту:

— Зачем вы мне пиво принесли! Я что просил?

Веслав растерянно вертел в руках поднос:

— Что?

Нервный кооператор накалялся быстро.

— Оглохли, что ли? Лимонаду! Понятно? Ли-мо-на-ду!

Веслав бросился за стойку:

— Один момент!

У пана Пшебыльского было твердое частновладельческое правило: из буфета посетители должны уходить в хорошем настроении. Подойдя к нервному кооператору, он изобразил на морщинистой физиономии сочувственную глину:

— Прошу прощения, пан. Официант новый, только третий день работает. Да и туг на ухо. Контузия!

Любитель лимонада смутился: зря обидел пострадавшего на войне человека. Чтобы загладить оплошность, встретил Веслава, явившегося с бутылкой лимонада, по-дружески:

— Где вас так, приятель?

Веслав насторожился: неужели снова не угодил?

— Что?

— Контузили вас где?

— Под Варшавой, пан. Под Варшавой!

Стакан холодного лимонада подействовал ублаготворяюще на кооператора, и он сочувственно вздохнул:

— Крепко досталось и городу и людям.

Но Веслав не был расположен в служебное время распространяться на посторонние темы. Смахнув салфеткой — единственное, чему он твердо научился за первые дни работы, — несуществующие крошки с соседнего столика, ушел на кухню.

Но сам Пшебыльский был человеком общительным. Народ на вокзале живой, подвижной: один едет в Варшаву, другой — в Быдгощ; там одна новость, здесь — другая. Ни в какой газете не прочтешь того, что порой расскажет бывалый пассажир. Буфетчик, чтобы поддержать разговор, кивнул в сторону удалившегося официанта:

— Инвалид, а кормиться надо. Вот и взял.

— Правильно! — одобрил кооператор. — Так все поступать должны. Я сам воевал. Знаю, что за штука война.

— Надо, надо помогать, — вздохнул Пшебыльский и обронил вскользь: — Всем нам война жизнь покорежила.

По простоте душевной кооператор понял слова буфетчика в прямом их смысле и даже подумал: «Ишь какой заморенный. Один нос торчит. Верно, и его война хлобыстнула». Спросил, чтобы продолжить беседу:

— Гданьский не опаздывает?

— Вовремя, в пять двадцать.

Внезапно Пшебыльский нахмурился. Нижняя челюсть брезгливо отвисла, нос стал еще тоньше. И не мудрено. В окне он увидел прескверную картину: вокзальную площадь пересекал Адам Шипек. Ясное дело: прется в буфет.

Забыв о кооператоре, Пшебыльский поплелся за стойку с выражением человека, садящегося в зубоврачебное кресло: каждая встреча с Адамом Шипеком стоила ему добрый год жизни.

Пшебыльский не ошибся. Дверь взвизгнула, широко распахнулась (видно, ногой ее пихнули) и впустила в буфет высокого, худого старика. Неуверенно передвигаясь на длинных, расшатанных в коленях ногах, он направился прямым курсом к буфетной стойке, подобно тому, как шлюпка в бурном море идет на маяк.

Это и был шахтер Адам Шипек собственной персоной.

Природа не очень мудрила над внешностью Шипека. Из всей богатой своей палитры она выбрала для него одну-единственную краску — черную. Черными были глаза и брови Шипека, черным было лицо с въевшейся в кожу угольной пылью. Черные кисти рук неуклюже торчали из коротких рукавов черного пиджака, на голове блином сидела черная замасленная шляпа.

Пшебыльский сделал вид, что не заметил нового посетителя, и с ожесточением застучал костяшками счетов. Но столь холодный прием не произвел на Шипека никакого впечатления. Голосом, который тоже казался черным, заорал:

— Здорово, приватный капитал! Дышишь?

Пшебыльский поморщился. Грязный выпивоха умеет задеть человека за живое. Но ответил миролюбиво:

— Почему бы и не дышать? Пока есть такие посетители, как вы, жить можно.

— Верно, — хрипло выдохнул Шипек. — Налей-ка среднего калибра. У меня сегодня праздник. Юбилей.

Пшебыльского возмущала манера Шипека разговаривать так, словно был он не обыкновенным забойщиком, а по меньшей мере ясновельможным графом Замойским или — вечная ему память — генералом Сикорским. Но дело есть дело, и буфетчик вежливо осведомился:

— Какой у вас юбилей, пан Шипек?

В глазах Шипека блеснули кусочки антрацита.

— Особенный! Грешно в такой день не осушить добрую чарку! — со смаком произнес он название симпатичного сосуда. — Запиши в свою библию, приватный капитал. Сегодня исполнилось ровно пятьдесят лет с той славной поры, когда я выпил первую стопку старки. Пятьдесят лет! Как сейчас помню: чудесный был денек, чет-нечет!

Новое упоминание о частном капитале кольнуло Пшебыльского. Он поджал синеватые губы:

— В прошлый вторник вы уже отмечали столь высокоторжественный день.

— Ошибка! — и Шипек оглушительно хлопнул пятерней по оцинкованной стойке. — В прошлый вторник исполнилось пятьдесят лет с того дня, как я на шахте подрался с полициантом и в первый раз попал в участок.

Не в правилах Пшебыльского пикироваться с посетителями, тем более такими вздорными, как Шипек. Но сейчас он не смог удержать язвительной усмешки:

— Есть что вспомнить! Не ровен час — снова попадете.

Шипек мотнул головой, как лошадь, отгоняющая мух.

— Шалишь, холера ясна! Теперь не хватают людей за здорово живешь, как раньше, когда шахта пана Войцеховского была, а ты у него прислужничал. Не те времена. Давай-ка выпьем за новую жизнь!

Пшебыльский поморщился. Лучше было бы сразу налить Шипеку стопку старки и пусть отправляется ко всем чертям. Развел руками:

— С удовольствием, да врачи запретили. Печень!

— Ну и хрен с тобой и с твоими потрохами! — махнул рукой Шипек. — Я найду человека, который выпьет со старым Шипеком в такой день.

Шипек огляделся. Но народ в буфете, как назло, все неподходящий: сельский кооператор, осушивший бутылку лимонада, уже рылся в потертом кошельке, две божьи старушенции с каменными лицами девственниц пили чай да мужчина в костюме цвета воробьиного пера в углу шуршал газетой. Пришлось остановиться на нем.

— Читатель! Газетками интересуется. Люблю культурных людей, чет-нечет! С ним и выпью! — Зажав в пятерне стопку с золотистой старкой и лавируя между столиками, которые — черт их побери! — торчали на пути, Шипек направился к человеку, читавшему газету.

С неожиданной для его возраста поспешностью Пшебыльский выскочил из-за стойки:

— Пан Шипек! Пан Шипек! Я пошутил. Давайте выпьем.

Но Шипек и ухом не повел. Характер у шахтера был тверже угольного пласта. Главную его особенность составляло упрямство. Решил выпить с любителем газет — и выпьет! И никто не помешает! Грабастой рукой Шипек смахнул с дороги замельтешившего перед ним буфетчика:

— Брысь, частный капитал!

Не обратив внимания на оскорбительное упоминание о частном капитале, Пшебыльский заискивающе упрашивал:

— Пан Шипек! Вот свободный столик. Прошу сюда.

Но Шипек уже достиг цели. Покачиваясь на длинных ногах, он дружелюбно протянул человеку в воробьином костюме наполовину расплескавшуюся стопку:

— Что скучаешь, приятель? На-ка лучше выпей, как положено на белом свете.

Человек в сером продолжал сосредоточенно читать газету, словно не к нему обращался беспокойный посетитель. Только галстук, казалось, еще больше съехал набок. Пшебыльский потянул Шипека за рукав:

— Пан Шипек! Прошу сюда! Вот хороший столик.

Хотя Шипек был подшофе, все же он отлично понимал, что буфетчик хочет помешать ему выпить с этим человеком. Обиделся. Разве он не может и выпить и поговорить с кем угодно и где угодно!.

— Что ты его охраняешь, как деву непорочную! Брысь! — шуганул Шипек буфетчика и с размаху сел за столик, бесцеремонно отодвинув в сторону бутылку с минеральной водой. — Ты пьешь такую отраву! Чудак! От нее тоска в кишках заводится.

Человек в воробьином костюме все так же сидел молча, уставившись в одну газетную строчку, лишь глазки за стеклами окуляров стали маленькими и колючими.

По совести говоря, Шипек терпеть не мог таких зануд: хмурый, сидит в буфете, а внутрь употребляет дохлую водичку, от которой за версту несет тухлыми яйцами. Но выбора не было. И он сделал еще одну попытку завязать дружескую беседу с молчаливым потребителем минеральной воды.

— Читай, читай, друг. В мозгах светлей будет. Большие дела пошли в нашей Польше. И не только в Польше. Во всем мире рабочий человек плечи расправляет. Не всем, правда, по вкусу, — и бросил красноречивый взгляд в сторону Пшебыльского. — Правильно я говорю?

Пшебыльский ходил вокруг неугомонного шахтера:

— Пан Шипек! Друг!

— Какой я тебе друг, чет-нечет? Твои друзья за океаном подштанники продают, — рассердился шахтер. — Отчепись! — И с пьяной назойливостью снова обратился к человеку с газетой: — Неразговорчивый ты. Или не понимаешь нашего языка? Не поляк, может быть? Не беда! Хорошая у нас страна. С открытой душой.

Обидело ли человека в сером предположение о его иностранном происхождении или просто надоели приставания подвыпившего шахтера, но он отложил в сторону «Трибуну люду» и сказал вполголоса, несколько шепелявя:

— Пошел отшюда прочь!

Шипек понимал: сам виноват. Зачем пристал к незнакомому. Но в голосе человека с газетой послышалось такое памятное по довоенным временам презрение к трудовому люду, что стерпеть было невозможно. Еще в годы недоброй памяти санации Шипек бил по шее всех, кто гнушался рабочим человеком, а теперь и подавно. С грохотом отлетел в сторону стул, поднялась к потолку гиря кулака:

— Заговорил, цуцик! Сейчас запляшешь у меня краковяк, пся крев!

Сомневаться в серьезности намерений Шипека не было оснований, и Пшебыльский струхнул. Не рискуя оказаться в зоне досягаемости шахтерских узловатых кулаков, он лишь петлял вокруг Шипека да кричал визгливым дискантом:

— Веслав! Веслав! Скорей сюда!

Меланхолический Веслав не спеша подошел к Шипеку:

— Перестань, Шипек. Человек тебя не трогает, зачем шум поднимаешь?

Спокойный тон официанта подействовал на разбушевавшегося Шипека, как сода на изжогу. С минуту он свирепо смотрел на пожелтевшее, с тонким, ставшим еще длиннее носом лицо Пшебыльского, на спрятавшиеся за стеклами очков злобные глазки человека в воробьином костюме, на невозмутимую физиономию Веслава и в сердцах плюнул:

— Хрен с вами! Все вы здесь паразиты! Смотреть тошно на ваши рожи. Иуды! — И, еще раз пихнув ногой ни в чем не повинный стул, направился к выходу.

Массивная дверь пушечно хлопнула, подпрыгнули на столах рюмки и фужеры, выглянул из кухни белый колпак повара: гроза пронеслась. Человек в сером впился колючками застекленных глаз в тяжело, с хрипотой дышавшего Пшебыльского, прошепелявил:

— Надеюшь, вы оградите меня от подобных шцен.

Пшебыльский вытер салфеткой вспотевший яйцевидный череп:

— Прошу простить, пан! — И обернулся к Веславу: — На порог больше не пускай грязного подзаборника.

Неразговорчивый посетитель снова углубился в газету, Веслав поплелся на кухню, в буфете установилась тишина: инцидент был исчерпан. Но Пшебыльский, сидя за стойкой, долго еще дышал рывками, взахлеб: грудная жаба — не тетка!

3. Костюм воробьиного цвета

Известный русский режиссер, обучая актеров искусству создавать живые, полнокровные образы, говорил:

— И в подлеце ищите, чем он хорош!

А зачем, собственно, искать? Зачем ради превратно понятой правды жизни подмалевывать подлеца, чтобы не сразу, а исподволь зритель (или читатель) узнавал его гнусное обличье? Не лучше ли, не мудрствуя лукаво, сразу выставить его во всем омерзении на всеобщее обозрение, чтобы ни у кого не было сомнений: «Подлец!»


Человек в костюме цвета воробьиного пера, с которым так неудачно пытался вступить в дружескую беседу Адам Шипек, не был случайным посетителем железнодорожного буфета. Дотошный завсегдатай заведения пана Пшебыльского мог бы подметить, что раз в два-три месяца, с изрядно потертым портфелем в руках, какие обычно берут с собой мелкие провинциальные служащие, отправляясь в служебную командировку, он появлялся в буфете. Выбрав столик поукромней, заказывал бутылку минеральной воды и за чтением газет коротал скучное и тягучее время в ожидании поезда. Был он похож на экспедитора, уполномоченного, контрагента или просто «толкача», имеющего дело с накладными, разнарядками, квитанциями, доверенностями и прочей бумажной документацией. Впрочем, чем он занимался в действительности, пожалуй, не могла с уверенностью определить и сама матка бозка ченстоховска.

Может быть, потому, что был он всегда в одном и том же видавшем виды костюме цвета воробьиного пера, а дряблые щеки, нос и лоб казались притрушенными пылью, Пшебыльский про себя называл его Серым.

Появление в послевоенной Польше таких типов, как Серый, было обусловлено всем ходом исторических событий.

В годы второй мировой войны огненный вал фронтов дважды — с запада на восток и с востока на запад — прошел через всю страну. Ни одного города, села, хутора, даже самой маленькой, в лесах и болотах затерянной халупы не осталось в Польше, где бы не побывала война. Солдаты иностранных армий, беженцы, перемещенные лица, военнопленные, мужчины и женщины, угнанные гитлеровцами на каторгу, окруженцы, дезертиры, партизаны, десантники, семьи, потерявшие кров и имущество, — сотни тысяч людей двигались из конца в конец по разоренной стране. На поверхности бурлящего житейского моря — как на всяком море — появилась пена.

Такой грязной пеной и был этот человек, Ежи Будзиковский.

Да, да, Ежи Будзиковский, тот самый подпоручник Ежи Будзиковский, что когда-то еще в сорок втором году в далеком русском городке Бузулуке сказал жолнежу армии Андерса Станиславу Дембовскому:

— Вот приедем в Тавриж, там я тебе вше популярно объяшню.

Станислав Дембовский, как известно, в Тавриз не попал, а Ежи Будзиковский был и в Тавризе, и в Алжире, и в Африке… Чтобы проследить весь путь его странствий, извилистый и темный, надо написать новую книгу.

Все было. Был и ночной прыжок с низколетящего самолета «неустановленной национальной принадлежности», и неудачное приземление (вывихнул ногу) в лесу севернее Острува-Мазовецкого. Был и английский «кольт» за пазухой, и стеклянные ампулы с ядом в носовом платке и за бортом пиджака…

Все было.

Его лично знал подпольный генерал Окулицкий и на процессе террористов в июне сорок пятого года среди прочих была названа и его — правда, тоже вымышленная — фамилия.

Все было.

И Армия Крайова, и «Неподлеглосц», и «Делегатура сил збройных», и «Вольносц и неподлеглосц», и «Вольносц, рувносц, неподлеглосц» — все круги ада.

В Быдгоще, в ресторанном зале гостиницы «Под орлом», он стоял в банкетной толпе, приветствовавшей Станислава Миколайчика. Вице-премьер правительства узнал его (встречались в Лондоне) и даже кивнул….

Все было.

Давно уж нет на Ежи Будзиковском щеголеватой английской военной формы, ни гонористой конфедератки, ни ядовитых усиков. Пожилой невзрачный человечек в дешевом костюмчике цвета воробьиного пера, словно присыпанный пылью. Только разве в маленьких глазках, спрятанных за окулярами, прежняя колючая злость.

Минули годы. И вот с портфелем в руках — ни дать ни взять мелкий служащий в командировке — появился он однажды в вокзальном буфете. Сел за дальним столиком, заказал бутылку минеральной воды, развернул. «Трибуну люду».

В тот день с паном Пшебыльским творилось непонятное: он путал заказы, вместо старки наливал коньяк, глотал какие-то таблетки, был так желт и сиз, что смахивал на брата Казимира, когда тот болтался в петле. В угол, где расположился новый посетитель, Пшебыльский старался не смотреть, но испуганный взгляд сам тянулся туда. Так приговоренный к смертной казни не может оторвать глаз от черного кружка направленного на него дула.

Пшебыльский знал: рано или поздно, но придут по его душу. Так ему сказал американец Боб (а может быть, совсем не американец и даже не Боб — дьявол их разберет! Во всяком случае, по-польски он изъяснялся, как врожденный варшавянин). Рыжий, громогласный, с заячьей губой, Боб весело поглядывал на Пшебыльского, оформляя разрешение на въезд в Польшу. Сказал по-дружески:

— Поезжайте, живите, устраивайтесь. Будьте лояльны к властям, уважайте новые законы, сторонитесь советских военнослужащих, но при встречах с ними улыбайтесь доброжелательно. Не ввязывайтесь в политику. Когда надо будет — вас найдет наш человек. Начнет разговор о лондонских туманах. Запомните: туманы. Желаю успеха, бэби!


Шли годы…

Нет брата Казимира, прогорел универсальный склеп на углу Маршалковской и Святой Барбары. На старости лет Пшебыльский вынужден был стать за буфетную стойку, прислуживать всякой шешуре.

Но главное — он сохранил свою жизнь. А в такие времена сие удалось не многим. Думал: как хорошо, что его забыли. И не мудрено — прошло столько лет. Интересно, куда девался рыжий Боб со своей гнусной заячьей губой? Бэби! Прохвост! Верно, давно засыпался. Люди такой профессии рано или поздно кончают на виселице. Туда ему и дорога! Противно даже вспоминать его заячью губу и хамскую фамильярность. Нет, нет, с него хватит политики. Он прекрасно понимает, что новая Польша — всерьез. Только кретин Гитлер мог думать, что навсегда уничтожил тысячелетнее государство. Как бы не так! Ребята из ППР толково взялись за дело. Новую власть лучше не трогать!

И вот…

Он хорошо запомнил тот проклятый день, когда впервые появился Серый. Ждали гданьский скорый, перед стойкой, как всегда в этот час, толкалось много народу, и он не заметил, когда в буфет вошел человек в сером костюмчике. Но когда поезд ушел и народ поредел, сразу увидел за дальним столиком человека в неброском пиджачке. Он читал газеты, лениво перелистывая страницы.

Говорят, что бога нет. Почему же словно кто-то толкнул его в сердце? Почему его так встревожил незнакомец? Человек как человек. Почему он заинтересовал его? Предчувствие? А может, потому, что один или два раза уловил на себе мельком брошенные взгляды незнакомца?

Пшебыльский перетирал фужеры, щелкал на счетах, а мысли возвращались к посетителю в сером костюме. Про себя и окрестил его: «Серый!»

Серый ничего больше не заказывал, не поглядывал на часы, как пассажиры, ожидающие поезда. Просто сидел и со скучающим видом листал газеты. Пшебыльский даже передернулся от внезапной мысли: «А вдруг…»

Ругал себя: «Ну чего ты выдумал, зачем празднуешь труса? Минуло столько лет, давным-давно все забыто. И Дахау, и польский переводчик из барака № 9 по кличке Гусар. И Боб. Кому ты нужен старый, больной человек? Возьми себя в руки».

А Серый все сидел в своем углу. Когда же последний посетитель покинул буфет, он поднялся и, косолапо пробираясь между столиками, направился к стойке. Всем телом чувствовал Пшебыльский приближение незнакомца. Сердце билось предынфарктными толчками: «Он, он, он!»

И вот незнакомец стоит перед стойкой. Худое, издерганное, бритое лицо, серые губы, серые щеки, настороженные глаза за стеклами очков. Он еще не сказал ни слова, только смотрел на буфетчика, а Пшебыльский уже знал: гром ударил. Перед ним стоит его судьба, его погибель.

Конечно, следовало бы спросить спокойно:

— Цо пан хце?

Но Пшебыльский тоже молчал, чувствуя, как рот наполняется тягучей липкой слюной:

— Шлышали, в Лондоне шнова туманы! — прошепелявил незнакомец таким тоном, словно на столь оригинальную тему они беседуют ежедневно.

Пшебыльскому надо было сразу же сказать, что его совсем не интересует, какая погода в Лондоне, что он знает только свое пиво и свои сосиски и ничего другого знать не хочет. Пусть каждый, кто вздумает его шантажировать, катится туда, откуда пришел, пока он не позвал милицию, а то и госбезпеку.

Но Пшебыльский так растерялся, что стоял опустив руки, даже прижал их по швам, как учили его полвека назад в Гродненском лейб-гвардии гусарском полку. Только прошелестел пересохшими губами:

— Езус Мария!

Человек в сером усмехнулся одними глазами, словно прочел все, что творится в душе буфетчика.

— Прошим, пан, рюмку штарки. — Добавил, оглянувшись на дверь: — Будем работать вмеште!

4. Главное — не расплакаться

Телеграмму ждали каждый день, и все же она пришла с радостной неожиданностью, словно в доме разом распахнули все ставни:

«Из Гданьска выезжаю скорым».

На вокзал отправились всей семьей: отец, мать, Юзек, Ванда и, конечно, Элеонора. Взяли и Славека. Уже большой парень, — так идет время! — пусть порадуется вместе со всеми: не чужой. И паровозы пусть посмотрит. Любитель!

До прихода поезда оставалось не меньше часа, и Ванда начала упрашивать:

— Пойдемте в буфет. Жарко. Пива хочется.

Юзек поморщился:

— Глупости. Какой буфет. Просто грязная забегаловка. Что за удовольствие сидеть со всякой шантрапой. Лучше погуляем на перроне.

Но давно все знают, какой вредный характер у Ванды! Если она что-нибудь задумала, то хоть кол на голове теши. Кошкой вцепилась в брата:

— Что с тобой сталось? Не узнаю! Сам с утра до вечера сидишь в кавярнях, а тут — забегаловка! Удивительно.

Юзек остервенился:

— Мама! Скажи Ванде, чтобы не приставала. Просто невыносимо.

— Молчу, молчу! — ладонями закрыла Ванда улыбающийся рот.

Ядвига только покачала головой.

Хотя старый Феликс Дембовский сам терпеть не мог рестораций и кавярень, но в такой радостный день не хотел перечить своей любимице Ванде.

— Действительно жарко. Пошли в буфет.

Ванда взвизгнула, как девчонка, и ехидно взглянув на брата, первой шмыгнула в буфет.

Вслед за всеми нехотя поплелся в буфет и Юзек. Ругал себя: «Черт меня понес на вокзал. Лишний раз попадаться на глаза Пшебыльскому — не большое удовольствие».

За столиком Феликс сел рядом с женой, погладил ее холодную руку:

— Держись, мать! Хоть на старости, а дождались Янека.

Ядвига прижала к покрасневшим глазам платок:

— Святой Иисус! Надо радоваться, а я все плачу. Даже не верю такому счастью.

Ванда совсем по-детски — а девушке уже двадцать — прижалась к матери:

— Не волнуйся, мамуся. У тебя сердце больное.

Феликс оглянулся:

— А Славек где? Он же с нами шел.

— Верно, на перроне торчит, где ему быть, — заметил Юзек. — Польские железнодорожники могут радоваться: смена растет.

Феликс нахмурился:

— Что за дурацкая ирония? Хорошо, что парень любит технику. Не то что ты.

— Юзек прав, — вступилась за сына Ядвига. — Зачем мальчик там один? Еще, не дай бог, под поезд попадет. Ванда, пойди за ним.

Ванде не надо два раза повторять. Стремительно и легко — она все делала легко: ходила, говорила, смеялась — вскочила и исчезла за дверью. Через минуту уже вела за руку мальчика лет двенадцати, высокого, худенького, со светлыми волосами, подстриженными «под бокс», в бархатной куртке на «молнии».

— Садись, Славек, — указал Феликс на стул рядом с собой. — Ты пива не пьешь? Зря. Будущий шахтер пиво должен пить. Кость крепче.

— Я не шахтером буду, а машинистом, — серьезно возразил Славек.

— Забыл, забыл. Думаешь, машинисты не пьют? Еще как!

— Хватит тебе, — напустилась на мужа Ядвига. — Сам без пива не можешь и ребенка приучаешь. Закажи лучше лимонаду. Мне тоже пива не хочется.


Элеонора никогда не могла похвастаться румянцем, но сейчас сидела как мумия, с мраморно-синеватым страдающим и, увы, постаревшим лицом. Страшно! Столько лет ждала. Столько лет любила, мучилась, сомневалась, надеялась. Столько лет старела… Сейчас Янек возвращается. Что-то будет?

Юзек, надевший по случаю приезда брата новый костюм из темно-синей «жатки» и накрахмаленную белую сорочку, сидел спиной к буфетной стойке — тщетная надежда: авось Пшебыльский не заметит. По обыкновению, покачивал ногу в коричневом полуботинке на толстой каучуковой подошве. Яркие шелковые носки выглядывали из-под штанин. А на душе — панихида.

«Ладный парень, — подумал Феликс, взглянув на сына. — Красивый, здоровый, а вот…»

С недавних пор старика все больше и больше раздражал младший сын — Юзек. Раздражало и то, как он одевается — «шик-модерн», и что болтает, и то, что не работает.

— Закажем вина, папа, — просительно обратился к отцу Юзек.

— Не хотел идти в буфет, а теперь вина. Пива выпьем.

— Дешевка. Возьми бутылочку финь-шампань. Прима. Шик-модерн!

— Пива… Будешь зарабатывать — тогда пей что хочешь.

Юзек поморщился. Скаредный предок не хочет раскошелиться даже по случаю возвращения любимого сынка. Да еще упрекнул. На свои же пенендзы поить всю ораву он не будет. Не такой простак! Пиво так пиво. И понимая, что пройдоха Пшебыльский его уже заметил, помахивая тросточкой, направился к стойке:

— Проше, пан, пива.

Пшебыльский отодвинул в сторону счеты:

— Вроцлавского прикажете?

— Вроцлавское крепче?

— Крепче.

— Тогда вроцлавского. Пять. И бутылку лимонаду.

Белая веселая пенистая струя шумно рванулась из крана в высокие стеклянные кружки. Глядя в сторону, буфетчик спросил между прочим:

— Пан был в Познани. Какая там погода?

— Хорошая, — уныло уронил Юзек.

Словно удовлетворившись тем, что Познань не испытывает климатических неурядиц, буфетчик кивнул головой:

— Садитесь. Официант подаст. Веслав! Пять светлого. Бутылку лимонаду. Живо!

Юзек вернулся к столику и снова развалился на стуле. Но настроение совсем испортилось. Наивно было думать, что можно избежать встречи с Пшебыльским. Какого черта он поперся на дурацкий вокзал! Без него бы отлично встретили Янека. Во всем виновата Ванда. Пристала как репей: «Пойдем, пойдем. Маме будет приятно, что и ты с нами». Дура!

С брезгливой миной Юзек слушал слезливые воспоминания родичей о Янеке: «Ах, как он прилежно учился! Ах, как болел корью! Ах, как играл в футбол!» Надоело!

Сам же хорошо знал, что́ испортило ему настроение. Опять: «погода?»

Когда же все это окончится? Да и окончится ли когда-нибудь?

Веслав поставил на столик пять кружек с белыми шипящими гривами пены. Старый Дембовский с наслаждением отхлебнул холодного янтарного пива:

— Когда почтальон принес телеграмму, я боялся читать. И вдруг такая радость!

«А вина поскупился взять! — с раздражением подумал Юзек и нехотя потянулся за своей кружкой. — Вот и пей кислую мочу».

Теперь все раздражало Юзека: и мать, твердившая, как попугай: «Милый мой Янек!» — и Ванда, в порыве телячьей радости лепетавшая: «Снова мы будем вместе, снова будет все хорошо!» Но больше всех бесила Элеонора. Как она волнуется! Как млеет! Дождалась-таки жениха.

Пододвинул Элеоноре кружку:

— Выпей.

Но Элеонора даже на него не взглянула. Сидит бледная, как экспонат из паноптикума.

— Ты не пьешь потому, что я заказывал? — наклонился к ней Юзек.

— Просто не хочется. — И Элеонора повернулась к Ванде: — Боюсь, что Янек меня не узнает. Совсем старухой стала.

Всю дорогу на вокзал и сейчас, сидя в буфете, твердила сама себе: «Самое главное — не расплакаться в первую минуту! Самое главное — не расплакаться в первую минуту!» Когда Янек уезжал в Англию, ей было семнадцать лет. Она ходила в коротеньком платьице, за плечами болтались наивные косички с бантиками. А сегодня, причесываясь, нашла два седых волоса… «Самое главное — не расплакаться в первую минуту!»

Задумался над пивной кружкой и Феликс Дембовский. Неладно получилось со средним сыном. А кто виноват? Проклятые старые порядки. Они заставляли молодых ребят бросать родину и ехать черт знает куда в поисках работы. Ну, теперь с прошлым покончено. Навсегда. Теперь и на своей земле работы по горло.

Юзек поднял бокал, осторожно сдул пену. Проговорил мечтательно:

— Неплохо постранствовал Янек: Англия, Африка, Франция…

Феликс сердито посмотрел на сына, со стуком поставил на стол кружку:

— Что ты болтаешь! Нашел путешественника. Их просто обманули американцы и англичане.

Ванда, по своему обыкновению, ввязалась в разговор:

— Мне Юзек говорил, что поляки и там сражались за Польшу.

Юзек вспыхнул:

— Какая ты глупая. Шуток не понимаешь. Кто-кто, а я хорошо знаю, как с нами поступали союзники. На собственной шкуре испытал, — и для наглядности похлопал ладонью по затылку, вправленному в накрахмаленный ворот сорочки.

Сын говорил истинную правду, что с ним не часто случалось в последнее время, и Феликс подобрел:

— Правильно! Теперь каждый поляк знает, за какую Польшу сражались наши ребята в английской армии. За Польшу Соснковского и Бека, а не за нашу Польшу.

Юзек отхлебнул из кружки:

— Я так и говорил Ванде, а она по своей тупости не поняла.

Ванда уставила на брата большие, длинными ресницами затемненные глаза:

— Как ты можешь так врать!

Мать прикрикнула:

— Перестань, Ванда. Опять споришь с Юзеком. Стыдись! На тебя смотрят.

На Ванду никто не смотрел по той простой причине, что в буфете было пусто. Единственный посетитель сидел в дальнем углу и читал газету, а лысый буфетчик с озабоченным видом перетирал фужеры. Просто матери всегда казалось, что на Ванду слишком внимательно смотрят мужчины. Бог дал ее дочке польские глаза, польские волосы, польскую осанку, а главное, чисто польскую лукавую, кокетливую обаятельность. Недаром один поэт-чужестранец сказал когда-то:

«На колени или по крайней мере шапки долой: я говорю о польских женщинах».

Ядвига помнила слова поэта и гордилась ими: она тоже была полькой.

Юзек снова наклонился к Элеоноре:

— От волнения ты стала совсем старой.

Феликсу не нравилось, что младший сын что-то нашептывает Элеоноре. Разве мало других девиц! Зачем вертеться возле невесты брата? Но сегодня он не хотел ссориться. Обернулся к жене:

— Жаль, Станислава нет. Была бы и для него радость.

— А если вызвать, — робко предложила Ядвига. — Он приедет.

Ванда захлопала в ладоши:

— Правильно, правильно, мамочка! Давайте пошлем телеграмму. Станислав обязательно приедет.

Юзек чуть не поперхнулся. И не мудрено: услышав такое предложение, не только пиво, но и лучшее вино станет поперек горла. Перспектива приезда старшего брата не сулила ничего хорошего. Опять пойдут душеспасительные разговоры, укоры, попреки: «Бездельник, лоботряс, шалопай. Только танцы да джаз на уме!» Известная история! Заговорил вкрадчиво:

— Замечательная мысль. Но…

Ванда перебила:

— Послать! Послать!

Феликс решил:

— Пиши, Ванда!

Ванда схватила карандаш и тут же на бумажной салфетке, отодвинув в сторону пивную кружку, написала под диктовку отца:

«Варшава Воеводский комитет Польской объединенной рабочей партии Станиславу Дембовскому точка Сегодня возвращается домой Янек точка Если можешь приезжай точка Будем ждать точка Папа мама Ванда Юзек Элеонора».

— Здорово будет, если приедет, — начал Юзек и как бы в раздумье заметил: — Боюсь только, оторвем мы его от работы.

Ванда сразу же вцепилась:

— Каким ты стал заботливым! Скажи прямо: не хочешь, чтобы приехал Станислав. Чувствую!

— Заткнись! Ты всегда плетешь ерунду. Мама! Скажи, чтобы Ванда замолчала. Невыносимо!

— Молчу, молчу! — Ванда обеими руками закрыла рот. Только в зрачках плясали насмешливые чертики.

— Ах, Ванда, Ванда! — покачала головой мать.

— Я не меньше, чем ты, радуюсь приезду Станислава, — примирительно заговорил Юзек. — Давай отправлю телеграмму.

— Зачем тебе ходить? Попросим официанта.

Но Юзек уже вскочил:

— Нет, я сам отправлю.

5. Неужели тот самый?

Как ни была взволнована Элеонора предстоящей встречей с женихом, все же она ловила себя на том, что нет-нет да и глянет в сторону буфетной стойки, над которой поблескивала глянцевитая лысина буфетчика. Ей казалось, что она уже видела где-то такую яйцевидную голову, оттопыренные уши, тонкий хрящ просвечивающегося носа. Но где? Когда? Хоть убей, не могла вспомнить.

Она замечала, что и буфетчик бросает в ее сторону быстрые пугливые взгляды, — значит, и он ее знает. Где Же они встречались? При ее замкнутом, почти монашеском образе жизни все знакомые были наперечет, и среди них никогда не было буфетчика. И все же…

Посетителей перед приходом гданьского поезда набилось изрядно: пивные кружки шипят пеной, пахучим парко́м дышат розоватые сочные сосиски, бегает с подносом Веслав, и даже на его меланхолической физиономии появились проблески жизни. Стук поминутно открывающихся и закрывающихся дверей, мужские голоса, женский смех — все сплелось в один клубок, над которым клочьями висит грязный папиросный дым.

Но и в буфетной сутолоке Пшебыльский уловил обращенные к нему недоумевающие взгляды Элеоноры. Неужели узнала? Непостижимо! Прошло столько лет! Да и видела всего один раз на допросе. Всего один раз. Ввели двоих: мать и дочь. Он тогда еще обратил внимание, что они удивительно похожи друг на друга. Дочь была точной копией матери, только молоденькая, совсем девочка. Сколько ей тогда было? Лет шестнадцать или семнадцать — не больше.

Допрашивал сам Миллер, а он переводил. Только переводил. Ну иногда помогал тупому немцу задавать нужные вопросы. Мать призналась во всем: да, она передала с воли записку заключенному Братковскому, который был связан с коммунистами. Передала одна. Дочь ничего не знала и никакого участия в подпольной работе не принимала. Дочь стояла как волчонок, на бледном, худом, истощенном лице горели ненавидящие глаза. Он еще тогда шепнул Миллеру, что старшая Каминьская темнит, что, конечно, и дочь с нею в сговоре.

Но тупой сентиментальный Миллер распустил слюнявые губы — девчонка действительно была смазливенькая — и не обратил внимания на его слова. Ясно, для себя хотел приберечь. Дочь отправили обратно в барак, а мать увезли в крематорий. Больше он их не видел… И вот!

Какую оплошность допустил он, став буфетчиком на железнодорожной станции! Сколько глаз с утра до вечера видят его! Надо было забиться в какой-нибудь укромный уголок. Но кто мог подумать, что есть люди, уцелевшие после Дахау, что остались свидетели? Немцы ведь работали чисто!


Элеонора сидела задумавшись.

Где же все-таки она видела буфетчика? Где встречалась с ним? В городе? В мастерской? Нет, нет!

Но знала твердо: встречалась. Видела и поблескивающую лысину, и тонкий нос, и ползающую синеву губ. В памяти с ним связано что-то темное, страшное…

Так бывает. Вертится в голове какое-нибудь слово, имя, кажется, сейчас, сию минуту вспомнишь, а память играет в кошки-мышки.

Элеонора ломала голову: «Где же? Где? Неужели в Дахау?»

…Решетка на окне вагона. Стон в углу. Плач ребенка. За решеткой — прекрасные дубовые рощи Баварии, светлое небо. Птицы в небе.

Ничего, оказывается, не переменилось в мире: растут деревья, летают птицы, светит солнце…

Тогда она в первый раз услышала немецкое слово — Дахау.

— Нас везут в Дахау, — шепотом передавали заключенные друг другу. — Хорошо или плохо?

Дахау… Какое странное слово. Почему его так все боятся? Дахау… А ничего нет страшного. Аккуратные, чистые серые здания. Асфальтированные дорожки. Подстриженный кустарник. Четырехугольные трубы, почему-то дымящие и летом.

Только спустя несколько дней узнала — крематорий!

Страшное было потом. Газовые камеры, стрельбища и паровозные гудки по ночам: привезли новую партию.

Коротышка-следователь, с толстыми маслянистыми губами и женственно-мягким, безволосым подбородком, с кожей лица, похожей на молочного поросенка, ходил вокруг стола на коротеньких кривых, как у рахитика, ногах. У окна, спиной к свету, стоял переводчик. Запомнились его нос — худой, как лезвие ножа, яйцевидный череп, вкрадчивое:

— Пшэпрашам, пани!

Говорил по-польски чисто, без акцента. Неужели поляк? Как же мог поляк работать с немцами, которые так расправились с польским народом?

Мать твердила:

— Я все сама сделала. Только я виновата. Я. Дочь ничего не знала.

Переводчик вздыхал и что-то шептал на ухо следователю.

В конце апреля 1945 года, когда в лагерь пришли американцы, она еще раз мельком видела переводчика. Он шел с американским офицером, и ее удивило, что они по-приятельски беседуют. Подумала: «Как быстро!»

И вот опять: яйцевидный череп, худое, носатое лицо. Неужели тот самый, из Дахау?

6. Здравствуй, Славек!

Если бы статистики вели учет, где происходят самые неожиданные, удивительные, порой радостные, порой горькие встречи, то, без сомнения, железнодорожные станции заняли бы одно из первых мест. На перепутьях стальных магистралей встречаются отцы и дети, друзья и враги, начальники и подчиненные, влюбленные и разлюбившие…

И хорошие знакомые.


Когда к буфетной стойке грузной походкой подошел мужчина в новом несколько мешковатом коверкотовом костюме, со светло-пшеничными усами, похожий на запорожца, какими мы представляем их по повести Гоголя и картине Репина, и попросил кружку пива и пачку болгарских сигарет, за столиком Дембовских раздались радостные возгласы:

— Ядвига! Ванда! Смотрите. Петр здесь!

— Товарищ Очерет!

— Вот встреча!

— Просим к нашему столику!

Встреча действительно была удивительная.

Несколько лет назад гвардии старшина Советской Армии Петр Очерет уехал на родину.

Уехал навсегда.

Уехал с сияющими на груди орденами и медалями: Красного Замени, Отечественной войны I степени, «За победу над Германией в Великой Отечественной войне», «За взятие Берлина», «За освобождение Варшавы», «За Одер и Нейсе»…

Уехал с благодарностью в сердце и доброй памятью о семье польского шахтера Феликса Дембовского, в доме которого он жил со своим командиром батальона майором Курбатовым.

Уехал, увозя в боковом кармане гимнастерки фотографию могилы и белого обелиска над ней.

И вот сейчас Петр Очерет — только в штатском, только с усами, но такой же, как и был, — стоит у буфетной стойки и пьет светлое вроцлавское пиво.

Шевеля в радостной улыбке добротными (куда к черту годятся по-модному подбритые червячки!) пшеничными усами, придававшими его круглой мясистой физиономии мужественное сходство с далекими предками, Петр Очерет подошел к столику Дембовских.

— Дзень добры, пани Ядвига! Дзень добры, пан Феликс! Знову встретились. Як у нас кажуть: тильки гора з горою не сходится.

Вокруг все знакомые лица: старики Дембовские, Ванда, Элеонора, Юзек. А кто же этот высокий мальчик с серыми, внимательно смотрящими на него глазами?

— А це хто? — Очерет запнулся. Внезапная догадка блеснула, как спичка во тьме. Неужели так идет время! Неужели тот самый младенец, беспомощный, орущий, мокрый, «ничейный», что нашли они с майором Курбатовым в ночном, разрушенном Бреслау, теперь стоит перед ним? Спросил с опаской — а вдруг ошибся:

— Невже Бреславек?

— Он! Он! Славек! — хором подтвердили Дембовские, и так шумно, и с такими улыбками, словно специально для него приготовили такой подарок.

— Добрый парубок! — даже вздохнул (вспомнил Курбатова) Очерет. — Ну, давай, хлопче, обнимемся. Не чужи мы з тобою люды. Вроди я твий крестный батько! — И обнял смутившегося Славека за плечи.

Славек догадывался, что человек, говорящий хоть и на чужом, а все же на таком похожем на польский языке, имеет отношение и к нему, и к его отцу, чья могила в городском парке.

Но почему все замолчали, даже Ванда, которая не умеет молчать и одной минуты? Все смотрят на него и на приезжего, подтверждая, что есть что-то общее между ним и этим чужим, незнакомым человеком. Как понимать выражение «крестный батько»? Что это — хорошо или плохо? Почему на глазах у бабушки Ядвиги слезы?

Молчал и Очерет. В худощавом лице аккуратно подстриженного подростка хотел и не мог найти хоть одну черту того младенца из Бреслау. Хотя сомневаться не было оснований, пошевелил усами:

— Невже ж таки вин?

— Так! Так! — снова заулыбались все.

Ванда даже захлопала в ладоши.

— Он, конечно он!

Славек совсем смутился. Он теперь уже точно знал, что есть связь между ним и русским. Но какая? Он боялся этой новости и хотел понять ее.

— Гарный хлопец вырис, — признал Очерет и спросил мальчика: — Батька своего памятаешь?

Славек смутился. Отца своего он, конечно, не помнил. Только знал по рассказам взрослых да по фотографии, что висит в столовой. Со стены смотрит молодой, веселый советский офицер, весь в орденах и медалях. Невозможно даже поверить, что лежит он под черным камнем надгробья.

Славек гордился отцом. Гордился, что его отец — русский офицер, Герой Советского Союза, что у него столько орденов и медалей, что о нем с любовью и уважением говорят все люди, бывающие в их доме.

Правда, мальчишки на улице болтают, что русский майор Курбатов совсем не его отец и что он сам не русский и не поляк даже, а просто немец. Раньше такие выдумки обижали Славека, он спорил, ругался, даже дрался с мальчишками, со слезами бегал к дедушке и бабушке:

— Почему они дразнят меня немцем? Я русский, русский!

Дедушка Феликс хмурился, а бабушка Ядвига целовала его, уговаривала:

— Не обращай на них внимания. Ты русский, и мальчишки просто завидуют тебе, что у тебя такой отец.

Бабушке Ядвиге он верил. Так оно и есть. Какие отцы у мальчишек? У одного доктор, у другого трамвайный моторничий, у третьего инвалид… А у него — Герой Советского Союза. Вот почему ему завидуют и дразнят его фрицем. Какой он фриц, если не знает по-немецки ни одного слова? Зовут его Славеком, а фамилия у него самая настоящая русская — Курбатов.

Правда, он ничего не знает о своей маме, даже бабушка ничего не говорит о ней, а дедушка сказал коротко и хмуро:

— Пропала без вести!

Но Славек уверен, что мать его тоже была русской, и когда он вырастет, то поедет в Советский Союз и найдет ее. Обойдет всех живущих там Курбатовых — будь их хоть миллион — и найдет маму.

Назло мальчишкам Славек попросил, чтобы дедушка заказал металлический — вечный — венок с надписью:

«Отцу от сына Славека».

Дедушка исполнил его просьбу. Теперь венок с надписью лежит на могиле в парке и каждый знает, что Славек — сын майора Курбатова.

7. Старый друг

Встреча с названым сыном Сергея Николаевича Курбатова разволновала Очерета. И, только усевшись на предложенный ему стул, он заметил, что с пани Ядвигой творится неладное. Глаза красные, заплаканные.

— Пани Ядвига, шо сталось?

— От радости, пан Петр. Материнские слезы. Сын Янек приезжает.

Петр знал о мытарствах среднего сына Дембовских, был в курсе его нелегкой солдатской судьбы за рубежом. Сочным басом одобрил:

— Давно пора. Чего по той заграныци блукать, хай ей бис!

— Верно, верно. Теперь и дома дел много. Да и невеста заждалась, — глянул Феликс на смутившуюся Элеонору. — Давно помолвлены.

— Добро! Як в писни спивають: «Поблукавши, мий Петрусь до мене опять вернувсь». Свадьбу сыграете.

Элеонора улыбнулась грустными глазами:

— Сколько лет прошло! Многое изменилось.

Но Очерет, как истый джентльмен, отверг все сомнения:

— Шо там изменилось! Теория одна. На практыци таку панянку пивсвита обшарь — не знайдешь.

— Пан Петр! — погрозила Элеонора голубоватым с темно-вишневой коронкой маникюра пальчиком.

Ванда лукаво заглянула в глаза Очерету:

— Лучше объясните, какими судьбами снова к нам попали? Или, может быть, военная тайна?

— Нема у нас теперь друг от друга секретив, — весело пошевелил усами Очерет. — Колы з Польши уехал, демобилизовався, на ридный Донбасс вернувсь, на шахту пишов. Теперь с делегацией шахтарив до ваших горняков в гости приихалы. На шахту «Волнисть» пригласили. Нашими методами добычи угля интересуются.

Старый Дембовский обрадовался:

— Хорошее дело! Мы о ваших шахтерах слышали. И к нам на шахту прошу, товарищ Петр. Обязательно! Завтра же поговорю в профкоме.

— Времени маловато.

— Слушать не хочу. Вы нашу шахту от гитлеровцев освобождали, шахтеры вас родным человеком считают. Не отпустим. Так и знайте!

— Разве по старому знакомству, — сдался Очерет.

Ванда посмотрела на Петра сияющими глазами:

— Мы и Станислава ждем. Телеграмму послали. Вы ж друзья.

— Бачились вже. Вин мене в Тересполи зустричав.

У Феликса Дембовского была слабость, хорошо известная всем родичам и знакомым: любил старик выражаться торжественно. Встал, сделал значительную мину, проговорил, как свадебный тост:

— Шановный товарищ Петр! От имени всей моей семьи прошу вас к нам. Вспомним дни освобождения. Навсегда остались они в наших сердцах!

Несколько смущенный таким торжественным приглашением, поднялся и Петр:

— Благодарю! Дзенкуе! Тильки не один я. Цила делегация. 3 нами и покойного Сергея Мыколаевича жена приехала. На могилу мужа.

Приехала вдова Курбатова! Новость еще больше всех взбудоражила.

— Пани приехала из России?

— Ай-я-яй! Такое у нее горе!

— Ядвига до сих пор плачет, вспоминая майора!

Хриплый, как на всех вокзалах мира, голос диктора возвестил:

— Увага! Увага! Поспешный поезд Гданьск — Краков прибывает на первую платформу!

Застучали отодвигаемые стулья.

— Скорей, скорей! Ванда, где цветы?

— Святой Иисус, я так волнуюсь. У меня даже руки дрожат.

— Товарищ Петр! Вы с нами! Обязательно с нами!

Все бросились на перрон: гданьский скорый прошел входной семафор.

8. Человек из прошлого

Буфет опустел. Веслав занялся уборкой. Пшебыльский снова защелкал на счетах.

Слегка волоча ногу, словно и она шепелявила, Будзиковский подошел к стойке, скосил глаза в сторону Веслава. Пшебыльский распорядился:

— Веслав, иди на кухню, мой посуду!

Когда официант вышел, Будзиковский угрюмо кивнул ему вслед:

— Что жа новошть?

— Пришлось взять, — виновато опустил дряблые веки Пшебыльский. Но сразу же спохватился: — Не беспокойтесь: бестолков и глух как пробка.

— На ваш можно положитьшя, как на белоштокшкую девку, — недовольно буркнул Будзиковский. — Я ждешь в пошледний раз. Шледующая вштреча в шешнадцатом.

Пшебыльский почтительно (сказывалась новая профессия) склонил уныло поблескивающий череп:

— Слушаюсь!

На пыльной физиономии Будзиковского промелькнуло нечто отдаленно напоминающее улыбку: растрогало солдатское «слушаюсь!» в устах буфетчика.

— Говорят, вы служили в царшкой армии. В каком чине?

У Пшебыльского защемило под ложечкой. Оказывается, этот подонок знает даже такие подробности его биографии. Как только он до них докопался? Видно, крепко набросили ему петлю на шею, недобитки проклятые! Но проговорил заученно:

— Поручик Гродненского лейб-гвардии гусарского полка!

Давно не произносил пан буфетчик столь милые его старому издерганному сердцу слова. От них пахнуло далекой неправдоподобной, как греческая мифология, молодостью.

Что делает память! Здесь, за буфетной стойкой, среди пивных кружек и грязных тарелок произнес он: «лейб-гвардии… гусарского…» — и как будто подтянутой стал, и спина словно выпрямилась, и голос прозвучал почти бодро.

Хорошая, видно, муштра была в гвардейском императорском полку!

Будзиковский заметил волнение, с каким буфетчик произнес название своего полка. Стало завидно: даже у старого индюка есть прошлое, которым он гордится. А какое прошлое у него? Тьфу! Вспоминать противно! Съязвил:

— Приятные вошпоминания, не правда ли? Ошобенно ждешь, жа штойкой.

Пшебыльский скис, словно проглотил хину.

— Только воспоминания. Такова наша жизнь. Все идет в одно место; все произошло из праха, и все возвратится в прах.

Будзиковский не был простаком и отлично знал цену набожности и смирения гусара-буфетчика:

— Брошьте прикидыватьшя швятошей. Вы и в аду обживетешь. — И, оглянувшись на дверь, перешел на шепот: — Получено пишьмо. Торопят.

— Я стараюсь…

За стеклами очков Будзиковского оскалились два сердитых зверька:

— Болтовня!

Пшебыльский поморщился, словно у него внезапно заболел живот. В конце концов кто такой Серый? Обыкновенный прохвост, с которым он в старое доброе время и до ветру не пошел бы. Теперь же стой перед ним навытяжку, как перед маршалеком сейма. Проговорил угрюмо:

— А могилы Болеслава Лещиньского и русского майора?

— Штарый багаж. К тому же русский только наделал нам хлопот. — И чтобы уязвить буфетчика, добавил: — Да и жаплатили вам, прижнайтешь, неплохо.

Пшебыльский оскорбился:

— Вы же знаете, что я не из-за денег…

Буфетчик явно намекал, что аварию с машиной Лещиньского он организовал, движимый идейными соображениями. Такое нахальство разозлило Будзиковского. Старая жаба набивает себе цену. Сказал ядовито:

— Идейные шоображения не помешали вам вжять деньги! — и согнал усмешку с пыльного лица. — Богушевшкий окажался рашторопней.

— Но его арестовали.

— Борьба требует жертв, — назидательно заметил Будзиковский. — Не об этом надо думать. Главное — шорвать угледобычу. Шам правильно пишет: социалиштичешкое соревнование иштощает угольные плашты. Вы шлышали ражговор жа тем штоликом? Приехали русские горняки-ударники. Вы понимаете, что такое ударники?

Что означает новое русское слово, Пшебыльский точно не знал. В Гродненском лейб-гвардии полку ударников не было. Не было их и на шахте пана Войцеховского. Но чтобы не уронить себя в глазах Серого, проговорил значительно:

— Я думаю, это большевистская пропаганда…

Будзиковский сокрушенно покачал головой: с какими кретинами ему приходится иметь дело!

— Пропаганда! Да, пропаганда, но в которой вмешто отвлеченных понятий дейштвуют тышячи тонн добытого шверх плана угля. Ударники! В Польше должны жабыть такое шлово. Понятно? Надо быштрее выполнить задание. Какие планы?

Пшебыльский наклонился к Будзиковскому:

— Предполагаю использовать младшего Дембовского. Он из шахтерской семьи, ему легко проникнуть на шахту…

— Пижон с трошточкой? Где вы его рашкопали?

— Немцы отправили его в Дахау. Когда пришли американцы, он попал в лагерь для перемещенных лиц. Ну, там его… Теперь оказывает нам мелкие услуги.

— Только покрепче держите его на поводке. У него вид типичного фраера.

— Не беспокойтесь. С Юзеком Дембовским все будет в порядке. С ним все будет в порядке…

Замялся: говорить или не говорить? Как Серый отнесется к его сообщению? Не сделать бы хуже. В нерешительности поскреб пергамент черепа:

— Но вот…

Будзиковский не любил неожиданно возникающих осложнений, новых обстоятельств, фраз, начинающихся словом «но». Насторожился:

— Какое обстоятельштво? Вшегда отговорки!

Пшебыльский вздохнул. Проходимец, от которого за километр несет каторжной тюрьмой, держится так, словно он, по меньшей мере, папский нунций. Вот что делают американские доллары! Притворил плотнее дверь на кухню.

— Может быть, вы обратили внимание, вон за тем столиком сидела молодая особа. В шапочке с пером.

— Ну и что? Вижу, вы еще не отвыкли от гусаршких привычек. Имейте в виду, что в вашем вожраште такое не только пагубно влияет на ждоровье, но и вызывает у окружающих шправедливое отвращение.

Но Пшебыльский был слишком взволнован и пропустил мимо ушей ехидное замечание Серого.

— Дама с пером — Элеонора Каминьска. Тоже была в Дахау. Боюсь, что узнала меня.

Будзиковский умел сердиться. Глаза, лоб, губы, даже, казалось, зубы побелели от злости. Голос начал вибрировать:

— Черт побери! Штарый павиан. Почему до ших пор молчали, что в городе ешть ваши жнакомые по Дахау?! Такими вещами не шутят, гошподин гушар!

Пшебыльский судорожно глотнул тягучую слюну: «Проклятый язык у пройдохи. Откуда он взялся на мою голову!»

А Будзиковский шепелявил:

— Нельжя допушкать и малейшего ришка. Проверьте и, ешли не ошиблишь, уберите шапочку ш пером. Понятно? И побыштрей, пока не проболталашь. У женщин длинные языки.

Пшебыльский сам понимал, что дал маху. Но как убережешься, когда в лагере были десятки тысяч людей. Кое-кто и уцелел. Да и Польша не тянется от моря до моря, как кричал горлопан Пилсудский. Все, как на ладони. Чтобы отвлечь Серого, сообщил:

— Сегодня из Лондона приезжает средний сын Дембовских.

— Кто такой?

О семье Дембовских Пшебыльский располагал исчерпывающими сведениями. Зашептал в бледное ухо Будзиковского:

— Перед войной он уехал на заработки в Англию. Был забойщиком на шахте. Во время войны его мобилизовали в английскую армию и послали в польское соединение. Имеет английские и американские награды. Считает себя патриотом. Но в Лондоне держался особняком и в Канаду ехать отказался, настоял, чтобы отправили на родину. К русским относится отрицательно…

Будзиковский оживился:

— Отрицательно?

— В Лондоне умеют прививать правильные взгляды, — на всякий случай польстил Пшебыльский: черт его знает, может быть, Серый работает и на англичан.

«К русским относится отрицательно, — прикинул в уме Будзиковский. — Значит, отрицательно должен относиться и к социалистическому строительству в Польше. Логика есть логика. Такие люди нужны», — и, выждав, пока Пшебыльский отпустит пачку сигарет длинноногому юнцу с бурьяном давно не стриженных и не мытых волос на голове, распорядился:

— Внушить Яну Дембовскому проштую иштину. Бывшему английскому шолдату не будут доверять на родине. Он отщепенец в де-мо-кра-ти-чешкой Польше. У него нет друзей, кроме наш. Работать ш нами — его патриотичешкий долг.

— Все будет в порядке, — в такт рубленым фразам Серого кивал Пшебыльский. — Он везет письмо из Лондона! Письмо пустяковое, но важен сам факт! Вы понимаете?

— Неплохо! — великодушно одобрил Будзиковский. Но Пшебыльского не обрадовала похвала, сказал угрюмо:

— Из Варшавы приезжает еще и старший брат Яна Дембовского — Станислав.

— Что за птица?

— Был в России, в Войске Польском. Теперь на партийной работе в Варшаве. Коммунист.

Станислав Дембовский! Где он слышал это имя? Будзиковский нахмурился. Был один Дембовский в его роте, когда они формировались в Бузулуке, в России. Да, да, и кажется, Станислав. Неужели тот самый? Очень может быть. Ян Дембовский бежал из армии, не захотел уходить в Иран. Предатель! Как, однако, тесен мир! Снова столкнулись их дорожки.

Спросил почти равнодушно:

— Ну и что? Почему бешпокоит приезд Станишлава?

Пшебыльский понял, что сообщенная им новость не произвела впечатления на Серого. Отметил про себя: «Сразу видно: ни черта ты не смыслишь в создавшейся Ситуации! А еще разведчик! Недоносок ты великовозрастный». Но вслух сказал значительно:

— Вы не знаете Станислава!

В тоне буфетчика Будзиковский расслышал нечто вроде укора и озлился. Уж кто-кто, а он-то знает Станислава Дембовского. Голос его снова начал нервно вибрировать:

— Опять отговорки. Я знаю одно: мои укажания надо выполнять точно.

Пшебыльский чуть было не щелкнул каблуками.

— Ян будет работать с нами!

Гусарские рудименты в психике Пшебыльского несколько развеселили Будзиковского. Заметил мягче:

— Давно пора. Штолько лет ел наш хлеб.

— И тушенку.

— Что? Шолдатские оштроты.

— Простите.

— Впрочем, вы тоже едите нашу тушенку, — усмехнулся Будзиковский, довольный своим умением парировать чужие остроты.

— Но я…

— С идейной приправой, хотите шкажать, — совсем уж повеселел Будзиковский. — Но подходит поежд! — и, волоча ногу, отправился на свое место.

Пшебыльский устало оперся о стойку. Снова он стал сутулым, больным, старым. В такие минуты ему не верилось, что есть на белом свете Лондон, Нью-Йорк, пан Войцеховский, польские патриоты. Он даже не верил, что под полом в его квартире запрятан чемодан с пачками долларов и фунтов стерлингов. Все как мираж, как бред, как мучительный сон без пробуждения. Видно, правильно написано в библии: как рыбы попадаются в пагубную сеть и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них.

Вот именно: в бедственное время!


Будзиковский сел на свое место, снова развернул газету. Со стороны могло показаться, что человек совершенно спокоен. Если что-нибудь и волнует его в данный момент, так лишь газетные сообщения о переговорах в Женеве по поводу разоружения, судьба Тайваня или очередное землетрясение в Японии.

А в душе Ежи Будзиковского кутерьма и ералаш. В то время как он, Ежи Будзиковский, шляхтич, наследник фамильного поместья под Острувом, офицер, вынужден иметь дело с грязными буфетчиками, в своей собственной стране должен прятаться, как крыса, всего бояться, ходить в жалком потертом костюмчике, какой-то смерд, нарушивший присягу, бросивший армию, не уехавший с ними в Иран, теперь в Польше стал важной шишкой, начальником. Верно, есть у него и дом, и жена, и машина…

Мстить! Уничтожать! Другого выхода нет. Какая разница, на кого работать? На американцев? На англичан? На эмигрантов? Все равно. Важней, против кого работать. А он воюет против таких, как Станислав Дембовский. Они враги. Кровные. На всю жизнь. До конца!

Будзиковский налил в стакан минеральной воды. Вода была теплая, горькая, противная. От такой воды наверняка и бывает у людей тоска. Смертная. От которой выть хочется.

Спохватился: а не узнает ли его Дембовский, если они встретятся? Едва ли! Родная мать не узнает теперь бедного Ежи в дурацком рябом костюме, с истасканным старым лицом, с потухшим взглядом, свидетельствующим об угнетенном состоянии духа и хроническом несварении желудка. С этой стороны опасности, пожалуй, нет. Все же лучше, пока Станислав в городе, нигде не появляться. Чем черт не шутит!

9. Выносливая штука — сердце!

С той самой первой минуты, когда поезд отошел от перрона гданьского вокзала, Ян Дембовский припал к окну. Мелькали пригородные постройки, полосатые переезды, проселки, обсаженные вишнями и яблонями, дальние фольварки, новые фабричные трубы с веселыми чубами дыма, остовы разрушенных зданий с черными провалами глазниц, как незарубцевавшаяся память о войне…

А он смотрел, смотрел… Родина!

Хорошо, что человеческое сердце — выносливая штука!


…Я знаю, что творится на душе у человека, после долгого отсутствия возвращающегося на родину! Вот так же стоял и я у вагонного окна и ждал: сейчас, сию секунду над темной зеленью парков чудом блеснет немеркнущее золото лаврских куполов, загудит под колесами присмиревшего поезда мост, голубой свет днепровской струи зальет вагон, и с палубы праздничного, подвенечной белизны парохода, что торжественно плывет вниз к далекому морю, кто-нибудь приветственно помашет платком.

Неужели снова, сняв шляпу, буду стоять я на Владимирской горке, увижу Подол, Труханов остров, курчавые дымы Дарницы, пройдусь по Крещатику, по Прорезной, под шумящими над головой фундуклеевскими каштанами!

Неужели снова найду ту маленькую улицу на далекой окраине, что и называется Дикой, поднимусь на второй этаж старого, виноградом увитого дома, постучусь и услышу голос, звучавший мне в дальних краях, увижу глаза, светившие мне на чужбине, губами почувствую тепло ее руки!

Нет, не войду в дом, не постучу. Лишь издали посмотрю на дикий виноград, на два окна, за которыми… Впрочем, и говорить и думать об этом незачем!


…Я знаю, как возвращаются на родину. Понимаю, почему не отходит от вагонного окна мужчина с темным от загара и странствий лицом, с невеселыми морщинами у рта и светлыми волнистыми волосами, которые издали кажутся седыми.

Поезд еще медленно подходил к станции, а Ян Дембовский уже увидел встречающих: отца, мать, брата, сестру, Элеонору.

Выскочил на ходу. Высокий, худощавый, родной — и чем-то чужой. Может быть, таким его делала непривычная форма английского солдата?

Ядвига прижала к груди голову сына: большую, тяжелую, с ранней сединой висков. Выдержало бы сердце! Феликс смотрел куда-то в сторону: не годится, чтобы дети видели его слезы. Элеонора стояла бледная, оглушенная. Она так волновалась, что даже не почувствовала, что Ян взял ее за руки.

— Элеонора!

Все, что стояло между ними, — нескончаемые годы разлуки, запутанные дороги, беды и горести, — все расступалось, блекло, исчезало. Они шли друг к другу навстречу, и с каждой секундой, с каждым ударом сердца уменьшалось расстояние, разделявшее их. Сухими губами Ян прижался к ее дрожащим и влажным от слез губам.

— Наконец-то!

Поцелуи. Объятия. Возгласы. Междометия вопросов и ответов.

Тот, кто возвращался на родину, все это отлично знает. Кто же не испытал сам — все равно не поймет, как ни описывай. Такие минуты надо пережить!

— Теперь и вина выпьем! — разошелся отец. — Все в буфет!

Сдвинули столики, расселись, перевели дух, радостными глазами смотрели друг на друга.

— Долго мы ждали тебя, сынок, — вытер Феликс вспотевший лоб, а заодно и глаза. Ядвига не выпускала руку сына: от волнения она и слова не могла вымолвить. А Ян говорил, говорил, не умолкая:

— Мама милая! Не плачь! Все будет хорошо. Я так рад, что вижу вас всех. Ванда, ты совсем взрослая. И такая красивая. Признайся, парни заглядываются на тебя? Ну, не красней, плутовка! Элеонора! Ты такая же, даже лучше, чем снилась мне все годы. Каким ты франтом стал, Юзек! И тросточка! Совсем денди. Работаешь? Учишься? Не женился еще? А ты, отец, отлично выглядишь. Крепкая порода. Горняцкая. Как я рад! — И глаза сияют, сгоняя и морщины и усталость, что, как иноземная копоть, осела на лице. — Как я рад, что снова вместе с вами. Всю дорогу от Гданьска стоял у окна, считал телеграфные столбы: «скорей, скорей!» А где Станислав? Как он?

Отец стал серьезным и важным:

— В Варшаве. В воеводстве работает.

— Воевал?

— Воевал. Освобождал Польшу. Ты будешь гордиться таким братом.

— Мы ему телеграмму послали, — вставила Ванда. — Он обязательно приедет.

Ян обнял сестру за плечи:

— Как я рад, что снова дома! После всего, что видел, пережил, мне так хочется тишины и покоя. Только тишины и покоя!

Заметил сидящего за столом мальчика. Кто такой? Почему сидит в кругу его семьи?

Феликс перехватил взгляд сына:

— Э, да вы еще не знакомы. Славек, подай руку дяде! Не стесняйся. Видишь, сколько у тебя за один день новых родственников появилось.

— Кто такой? — пожал Ян руку мальчика.

— Наш парень, наш, — начал было объяснять Феликс, но дверь раскрылась, и в буфет вошла высокая блондинка в синем дорожном костюме и сопровождающий ее Петр Очерет. Феликс Дембовский вскочил, стал изъясняться совсем уже изысканно, как в старых романах из жизни ясновельможной шляхты.

— Глубокоуважаемая Екатерина Михайловна! Разрешите выразить сочувствие в постигшем вас горе!

Курбатова протянула старику руку:

— Бардзо дзенкуе!

— Пани розуме по-польску?

— Слабо. Не добже! — виновато улыбнулась Курбатова. Два раза садилась она за самоучитель польского языка. Первый раз еще в сорок пятом году, когда собиралась ехать к мужу, служившему в Польше. Второй раз теперь, когда готовилась к поездке на его могилу.

— Дайте я вас поцелую, голубка, — поднялась Ядвига. — Мы так любили Сергея Николаевича.

Юзек любезно («Парень умеет быть вежливым, когда захочет», — про себя отметил отец) пододвинул Курбатовой стул:

— Мы все хорошо знали вашего мужа-героя. Такая потеря! Нет слов! — и приложил руку к карманчику пиджака, из которого выглядывал белый уголок платочка: Нет слов!

Екатерина Михайловна Курбатова дружески пожимала со всех сторон протянутые к ней руки:

— Благодарю, благодарю. Мы сюда зашли только на минутку. Нас ждут товарищи. Но мы еще увидимся. Обязательно увидимся.

Она была искренне растрогана. С тревогой ехала в Польшу. Как встретят ее там? Помнят ли там ее мужа? И вот в глазах окруживших ее людей сочувствие, память, дружеская теплота.

Проговорила взволнованно:

— Благодарю вас, дорогие друзья! Товарищ Очерет говорил мне о вас. Я так рада, что в вашей стране встречаю близких людей. Видно, для добрых человеческих чувств нет границ. Я так тронута… товарищи!

Веслав принес бутылки, бокалы. Феликс заговорил совсем уж торжественно:

— Дети мои! Семья моя! Наконец-то мы собрались все вместе. У нас сегодня две радости: вернулся наш Янек. Долго мы его ждали. Вторая радость: к нам в Польшу приехала Екатерина Михайловна. Мы все любили майора Курбатова. Он спас наш город, всех нас. Его смерть — тяжелое несчастье. Но не будем омрачать сегодняшний день горькими воспоминаниями. Давайте выпьем за будущее, за счастье, за приезд Екатерины Михайловны и товарища Петра. За возвращение Янека!

Сдвинулись и зазвенели бокалы:

— Сто лят!

— Сто лят!

— Сто лят!


О Славеке забыли. Он же с настороженным вниманием следил за русской женщиной, за каждым ее словом, за каждым жестом. В душе было беспокойство, недоумение, обида.

Из разговоров взрослых он догадался, что приехавшая из России женщина — жена Сергея Николаевича Курбатова, его отца. Славек понимал, что жена отца не обязательно должна быть его матерью. Значит, у отца была и другая жена. Но все равно, почему она не обращает на него внимания, не спрашивает о нем, не заговаривает с ним, словно он ей совсем чужой. Может быть, она даже не знает о его существовании? Как же все понять? Ведь она Курбатова и он Курбатов?

А вдруг действительно правду говорят уличные мальчишки!

Насупившись, почти враждебно смотрит Славек в оживленное, ласковое лицо русской женщины. Она только притворяется веселой и доброй. Не может быть доброй и душевной женщина, которая не подошла к нему, не обняла, не сказала: «Здравствуй, Славек!»


Алексей Митрофанович Осиков еще при выходе из вагона предупредил всех членов делегации, чтобы никуда не отлучались, находились в зале ожидания вокзала: подойдет автобус и отвезет их всех в гостиницу.

А что получилось? Разгильдяй Очерет под предлогом, что хочет купить сигарет, сразу же отправился в буфет. Наскучило ли ему пить одному или по какой другой причине, но вскоре он вернулся из буфета и, пошептавшись с Курбатовой, потащил и ее туда же.

Черт знает что! Курбатова женщина неопытная, первый раз за границей, простодушная. Очерет запросто может втянуть ее в какую-нибудь историю.

Чем же они занимаются в буфете?

Бочком вошел Осиков в буфетный зал и скромненько остановился у красочного плаката, призывающего туристов пользоваться услугами воздушного транспорта. Сделал вид, что внимательно изучает воздушные трассы Польши. А сам — весь внимание.

Только многолетняя закалка и хорошо сохранившаяся нервная система позволили Осикову сдержаться при виде открывшейся ему картины. Прилюдно, посреди буфета, у сдвинутых столиков, заставленных бутылками, происходило грехопадение двух членов вверенной ему делегации. Что касается Очерета, то на него руководитель уже давно махнул рукой. Отпетый тип. Но Курбатова, Курбатова! Женщина положительная, выдержанная, как и подобает вдове героя, безупречная по всем анкетным данным.

Ясно, что всему виной — дурное влияние Очерета. Впрочем, может быть, и сама она не сахар. Что там анкетные данные! Даже поговорка такая есть: «В тихом омуте черти водятся». Или как в известной польской песне поется: «Тиха вода греблю рве».

В неизвестно какой компании Курбатова и Очерет смеются, чокаются, произносят тосты, ведут себя так, словно находятся не за границей, а, скажем, в Конотопе или Барсуках. И что означают возгласы: «Сто лят»?

«Нет, не сносить мне головы с Очеретом», — вздохнул Осиков. Было у него такое ощущение, словно он находится на борту самолета, терпящего аварию. Вынув из заднего кармана брюк записную книжку в измызганном коленкоровом переплете, записал для памяти: «В день приезда Очерет вовлек… — запнулся: упоминать ли фамилию Курбатовой? Пожалуй, не следует: — …вовлек одного из членов делегации в пьянство с иностранными гражданами в вокзальном буфете». Отдельно сделал пометку: «Проверить, какой смысл вкладывается в выражение «сто лят».


Ян наклонился к брату:

— Как погиб русский майор?

Юзек пожал плечами:

— Несчастный случай. Ехал на машине в Познань вместе с директором народной шахты Болеславом Лещиньским. И авария.

— Как, и Лещиньский погиб!

— Увы! Их похоронили в городском парке. Помнишь, у тех старых дубов.

Феликс сказал значительно:

— Могилы их рядом. Понимаешь, что означает. Лежат, как братья!

— Помню Болеслава. Ты с ним дружил, папа. И он умер!

Феликс нахмурился:

— Не умер, а убит. Убит врагами!

— Я думал, что у вас спокойно, — с недоумением проговорил Ян.

— Не все шло гладко. Нам вставляли палки в колеса. Убивали наших людей, срывали добычу угля.

— А теперь?

— Ты вернулся в добрые дни. Наша власть твердо встала на ноги. Ты не узнаешь наш город, нашу шахту.

Ванда не утерпела:

— Поздравь, Янек, папу. Он начальник участка. Коммунист.

С удивлением и беспокойством смотрел Ян на отца. Коммунист? Его отец — коммунист! Старый добрый человек, шахтер, никогда не занимавшийся политикой, любящий свою семью и свою работу, — коммунист! Слишком много черного слышал он о людях, которые называют себя коммунистами. Это не вяжется с родным обликом отца. Там, за границей, он думал: разве настоящий поляк может быть коммунистом? И вот первый коммунист, которого увидел на родине, — отец!

Феликс словно разгадал мысли сына.

— Не удивляйся. Война открыла нам глаза. Всем честным полякам. Теперь у нас одна рабочая партия. Какие дела! Сам увидишь…

Ядвига, улыбаясь, не скрывая своей любви к мужу, которую пронесла через сорок лет совместной жизни, пожаловалась:

— Отец совсем от дому отбился. День и ночь на шахте. Молодым и то так не работал.

Петр Очерет одобрительно кивнул головой:

— Добро! От и выпьем за нашу рабочу хватку!

Осиков не выдержал. В конце концов всему есть мера. Подошел к шумной компании и голосом, который ясно показывал, что только крайняя необходимость вынуждает его тревожить такое благородное общество, проговорил:

— Прошу прощения! Товарищ Очерет! Товарищ Курбатова! Мы ждем вас!

Феликс вскочил:

— Просим к нашему столу!

Осиков поклонился:

— Увы! Дела!

Курбатова и Очерет поднялись:

— Идем, идем!

Феликс взял за руку Курбатову:

— Дорогая Екатерина Михайловна! От имени всей моей семьи прошу вас почтить нас своим пребыванием. У нас жил Сергей Николаевич. Наш святой долг… Проси, мать! Дети, просите!

Все вскочили, окружили Курбатову и Очерета.

— Просим, просим! Обязательно.

Даже Славек, пересилив враждебность, которую испытывал к русской женщине, сказал, смущаясь:

— Приходите!

Осиков отошел в сторону. Было такое чувство, словно его обидели, обошли. Почему поляки приглашают в гости Очерета и Курбатову, а не его, руководителя делегации? Конечно, он не пошел бы в частный дом, и Очерету и Курбатовой не посоветует. Но все-таки обидно.

Екатерина Михайловна неуверенно оглянулась на Петра: он-то порядки знает — жил в Польше. Очерет улыбался. Значит, одобряет.

Екатерина Михайловна положила руку на плечо Славека:

— Спасибо, спасибо! Обязательно придем!

Автобус уже ждал. Всю дорогу до гостиницы Осиков хмуро молчал, не давал членам делегации обычных советов и указаний. В его душу заползли подозрения. Там, в буфете, молодой поляк с тросточкой слишком внимательно поглядывал на Курбатову. Без сомнения, она ему приглянулась. Правда, он не заметил, чтобы Курбатова кокетничала с поляком. Но разве за женщинами уследишь! Им нравятся такие хлыщи. Неужели он снова ошибся и обратил внимание на недостойную и легкомысленную женщину? Или они все такие?

10. Мгла

Когда семья Дембовских и приезжие русские покинули буфет, Веслав, убиравший посуду, нашел на стуле забытую тросточку. Хотел было догнать рассеянного посетителя, но Пшебыльский, мельком взглянув на находку, распорядился:

— Не надо! Сам прибежит. Ты лучше иди, посуду мой. Скоро варшавский.

Пшебыльский не ошибся. Минут через пять с озабоченным видом в буфет вернулся Юзек:

— Кажется, я здесь забыл свою тросточку?

Пшебыльский съехидничал:

— У вас сегодня много впечатлений. Не мудрено и растеряться.

Юзек покосился на сидевшего в углу мужчину в костюме цвета воробьиного пера, но Пшебыльский успокоительно кивнул:

— Можно!

Все же осторожный Юзек перешел на шепот.

— Зачем я вам нужен?

— Есть, одно дельце.

Пятна проступили на щеках Юзека.

— Какое дельце?

— Последнее.

— Побойтесь бога. Уже было последнее. Вы обещали.

Сизые губы буфетчика расползлись, обнажив обломки зубов.

— Ах, Юзек! Вы слышали такое слово — политика?

— К черту политику! Я хочу жить, а вы доведете меня до виселицы. Вы же дали слово, что оставите меня в покое. Уже и отец смотрит на меня косо.

Нижняя челюсть Пшебыльского брезгливо отвисла:

— Скажите еще, что вы партиец, марксист, материалист и не хотите с нами знаться. Вся беда, Юзек, в том, что вы безбожник и отвернулись от истинной веры. А еще Иеремия учил: кто обречен на смерть, тот предан будет смерти; и кто — в плен, пойдет в плен; и кто под меч — под меч! От судьбы не уйдешь. Но не буду вас пугать. Вы не пригодны для серьезных дел, и мы вас отпустим. Слишком вы трусливы и плаксивы. «Хочу жить!» Недаром в лагере вас держали на мелкой работе. Там разбирались в людях.

— Не вспоминайте прошлого! — взвизгнул Юзек. Казалось, еще немного — и с ним начнется самая вульгарная истерика.

— Ого! Вы повышаете голос!

Угроза прозвучала в голосе Пшебыльского. Юзек испугался. Но чтобы буфетчик не догадался об этом, окрысился:

— Вы меня не запугаете. Дудки! Мне простят мою ошибку, мою слабость в лагере. Я еще молод, я искуплю вину. В конце концов я ничего такого не сделал.

Усмешка снова проползла по губам Пшебыльского:

— Молод! Ошибка! А Познаньское шоссе? Тоже ошибка молодости? За такие ошибки не погладят по голове, — и красноречиво показал на шею: — Ясно? Недаром в библии сказано: обдумай стезю для ноги твоей, и все пути твои да будут тверды.

Юзек схватил со стойки недопитую кем-то кружку пива, поднес ко рту. Зубы дробно стучали о стекло. Мутный ручеек пива пересек подбородок — так дрожала рука.

— Что… что вы еще хотите?

— Так-то лучше, — Пшебыльский наклонился к Юзеку: — Надо выводить из строя шахту.

— Но как? Что я могу сделать? Смешно!

— Ваша семья известная на шахте. Одна фамилия Дембовский — капитал! Устраивайтесь на шахту, завоюйте доверие. Почаще произносите современные слова: «социализм», «соревнование», «ударники», и все будет в порядке.

— Ну а если… — начал было Юзек, но Пшебыльский угрожающе выставил лезвие хрящеватого носа:

— Никаких «если»! — И добавил значительно: — От этого многое будет зависеть.

— Постараюсь.

Пшебыльский искоса взглянул на собеседника. Как быстро он раскисает! Тряпка. На такого ни в чем нельзя положиться. Продаст и предаст — недорого возьмет. Посоветовал:

— Не болтайте с Вандой. Девчонка, кажется, толковее вас. Ян — другое дело. На нем лондонское клеймо, с ним проще договориться. Почаще напоминайте ему, что он был английским солдатом и народная власть не простит этого. Он нам должен помогать. И еще: остерегайтесь Станислава. У него собачий нюх.

— Станислав не приедет.

— А телеграмма?

— Он ее не получит.

— Не отправили?

— Станислав и на расстоянии действует мне на нервы. Пусть лучше сидит в своей Варшаве.

— Вы догадливы, Юзек. Жить со Станиславом в одном доме — все равно что находиться под надзором органов государственной безопасности.

Пшебыльский налил две рюмки водки.

— Выпьем за успех!

Едва чокнулись, как в буфет вошел Ян.

— Юзек, мы тебя ждем, а ты… Нашел тросточку?

— Нашел, нашел. Одну минутку, Янек. Хорошо, что пришел. Ты спрашивал о Леоне Пшебыльском. Прошу познакомиться: пан Пшебыльский.

— Вот как! — обрадовался Ян. — Я привез вам письмо из Лондона. От племянника. Точного адреса вашего он не знал. Сказал, что вы живете в нашем городе. Я боялся, что и не найду вас. Оказалось, так просто. Лучше и не придумаешь.

Из бокового кармана Ян достал узенький белый конверт. Ни адреса, ни фамилии адресата на нем не было.

— Прошу!

— Сердечно благодарю! — вертел Пшебыльский письмо в руках. — Вы знакомы с моим племянником?

— Только перед отъездом познакомились. Он случайно узнал, что мы с вами земляки, и попросил передать письмо.

— Как же он там живет? Какая погода в Лондоне? Туманы?

На привокзальной площади ждут родные, и совсем не время сейчас распространяться о житье-бытье лондонцев. Ян проговорил рассеянно:

— Погода… как-то так все… туманы. Мгла. Прошу простить! Нас ждут.

Заторопился и Юзек:

— Да, да, пошли. До свидания, пан Пшебыльский!

Пшебыльский вышел из-за стойки. Яйцевидная голова закачалась на тонкой индюшечьей шее.

— До свидания! До встречи!

Когда дверь за братьями затворилась, Пшебыльский поплелся за стойку, шевеля губами:

— Туманы… туманы… Мгла!

О чем думал он, устало облокотившись на буфетную стойку, заляпанную мутной пивной пеной? Не о том ли, что жизнь прошла. Прошла глупо, бездарно. На всем ее огромном пространстве от окопов в Галиции, где кровью харкал отравленный ипритом Гродненский лейб-гвардии полк, до смрадных печей Дахау были только лакейское пресмыкательство, алчность, грязь, прелюбодеяния, предательства. Прах и тлен.

И вот конец здесь, за буфетной стойкой, с привычным на устах: «Что прикажете?», с лютой злобой и свинцовым страхом в сердце.


Ежи Будзиковский подошел к стойке:

— Налейте!

Буфетчик встрепенулся, отгоняя удушливый, как иприт, туман воспоминаний:

— Виски прикажете?

Будзиковский даже зашипел от раздражения:

— Вы бы еще и шодовой предложили!

Буфетчик был так расстроен, что не сообразил, почему рассердился Серый.

— А что?

— Вы вшегда были плохим патриотом. Учтите, что я пью только штарку. Пора знать!

Пшебыльский покорно склонил голову:

— Слушаюсь!

Присосавшись к бокалу губами, Будзиковский втягивал содержимое медленно, как клистирной трубкой.

— Этого щенка, — он ткнул пальцем в то место, где только что стоял Юзек, — убрать пошле выполнения задания. Потенциальный предатель.

Голова Пшебыльского на тонкой дряблой шее склонилась еще ниже:

— Слушаюсь!

Будзиковский взглядом указал на бокал. Буфетчик снова наполнил его. Будзиковский проговорил удовлетворенно:

— За ушпех!


Ежи Будзиковский был доволен. И не только потому, что Пшебыльский крепко держал в своих руках Юзека Дембовского. И не потому, что никуда от них не уйдет и его брат Ян. Радость Ежи Будзиковского была глубже, интимней. Станислав Дембовский — его враг. Личный враг. Станислав предал их тогда в России, стал видным человеком в Польше. Но их борьба еще не окончилась. Он нанесет удар Станиславу Дембовскому с тыла. Всю его семью он сделает его врагами: и братьев, и сестру, и отца, и мать.

Хорошая расплата!


Читать далее

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть