ПРОДОЛЖЕНИЕ «МАРИАННЫ», КОТОРОЕ НАЧИНАЕТСЯ С ТОГО МЕСТА, ГДЕ БЫЛА ПРЕРВАНА ЕЕ ИСТОРИЯ, ЗАПИСАННАЯ ГОСПОДИНОМ ДЕ МАРИВО. 

Онлайн чтение книги Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***
ПРОДОЛЖЕНИЕ «МАРИАННЫ», КОТОРОЕ НАЧИНАЕТСЯ С ТОГО МЕСТА, ГДЕ БЫЛА ПРЕРВАНА ЕЕ ИСТОРИЯ, ЗАПИСАННАЯ ГОСПОДИНОМ ДЕ МАРИВО. 

Письмо госпожи Риккобони господину Эмбло [18] Эмбло — парижский издатель, выпустивший в 1765 г сборник мелких произведений госпожи Риккобони, куда вошло и продолжение «Жизни Марианны», а также перечисленные ниже повести и рассказы («Эрнестина», «Пчела» «Письма Зельмаиды»)

Книгоиздатели поистине странные люди! Неужели вы, господин Эмбло, в самом деле думаете, что я могу писать по заказу, когда вам придет охота меня напечатать? Вы говорите, что вас спрашивают, «работаю» ли я, вас «беспокоят», «мучают». Право, вам все это кажется — сами вы себя мучаете.

Нет, конечно, нет, мои письма еще не готовы [19] ...мои письма еще не готовы... — Речь идет о книге госпожи Риккобони «Письма герцогини де Сансер», вышедшей в 1767 г., они только начаты. Напрасно вы торопите меня, я не хочу назначать срока: я боюсь нарушить слово и вместе с тем не хочу затруднять себя его выполнением; мое правило — не брать на себя обязательств.

Маленький рассказ об Эрнестине готов, это верно, отдаю его вам; я хотела отдать его другому издателю, да уж так и быть. А остальное... Ведь «Пчела» уже напечатана в газете, половина «Марианны» тоже вышла уже в свет [20] ...половина «Марианны»... вышла... в свет... — Первая половина этого продолжения «Жизни Марианны» Мариво была напечатана в третьем томе сборника «Свет, как он есть» (Амстердам, 1761)., а еще письма Зельмаиды... Что вы будете делать с этими отрывками? Если вас спросят, чего ради я взялась продолжать повесть о Марианне, что вы ответите? Нужно ли объяснять всему свету, что своего рода пари заставило меня взяться за подражание слогу господина де Мариво в те времена, когда я сама еще ничего не написала? [21] ...когда я сама еще ничего не писала. — Действительно, первая книга госпожи Риккобони («Письма Фанни Батлер») вышла в 1757 г. Это просто салонная шутка, ребяческая выходка. Господин де Мариво знал об этом, половина продолжения была напечатана с его согласия, а вторая половина не появилась, оттого что газета прекратила свое существование.

При мягких манерах и образцовой учтивости вы на редкость упрямый человек; если вам так не терпится напечатать эти пустяки, я не буду возражать. Печатайте, господин Эмбло, что вам угодно, посылаю рукопись «Эрнестины»; мне немножко жаль давать ее в сопровождении этих отрывков, но в конце концов вручаю ее вам. Желаю всех благ и всяческого успеха.  

ПРЕДИСЛОВИЕ

Так как госпожа Риккобони получила множество анонимных писем с просьбой «продолжить» и «закончить» «Марианну» господина де Мариво, мы считаем своим долгом предуведомить читателей, что в ее намерения никогда не входило писать продолжение и заканчивать его труд. Ее письмо к издателю, помещенное в последнем издании, говорит о том, что продолжение «Марианны» было написано ею на пари. Покойный господин де Сен-Фуа [22] Сен-Фуа — см. [17] однажды на вечере у госпожи Риккобони заявил, что стиль господина де Мариво неподражаем. В доказательство противного ему стали приводить отрывки из «Усатой феи» [23] «Усатая фея» господина де Кребильона. — Речь идет об усатом кроте, о котором говорится в романе Кребильона-сына «Танзан и Неадарне» (1734), пародирующем стиль книги Мариво. На эту критику писатель ответил в «Удачливом крестьянине» основательным разбором романа Кребильона. господина де Кребильона. Он на это рассердился, назвал «Фею» «болтуньей, говорящей много слов, но не понимающей духа господина де Мариво». Госпожа Риккобони слушала молча и не принимая никакого участия в споре. Оставшись одна, она прочла две или три части «Марианны», села за свой письменный стол и написала это продолжение. Через два дня она показала рукопись, не называя автора; ее прочли в присутствии господина де Сен-Фуа, который был крайне изумлен и решил, что рукопись выкрали у господина де Мариво. Он предложил напечатать ее, но госпожа Риккобони отказалась, боясь вызвать неудовольствие господина де Мариво. Через десять лет продолжение «Марианны» было напечатано в газете, редактор которой получил на это разрешение господина де Мариво. Мы рассказали об этом, чтобы люди, требующие продолжения «Марианны», больше не обращались за ним к госпоже Риккобони. Она сожалеет, что не в состоянии удовлетворить их просьбы, но никогда больше не будет продолжать сочинения ни господина де Мариво, ни какого-либо другого автора.  

ПРОДОЛЖЕНИЕ «МАРИАННЫ»

 Дорогой друг, вы поражены, вы не можете прийти в себя от изумления, я так и вижу ваше недоумевающее лицо. Но я это предвидела, вы смущены, вам не верится. Мне кажется, я слышу, как вы говорите: «Да, почерк действительно ее, но тут что-то странное. Это вещь совершенно невозможная!» Простите, дорогая, это она, Марианна, да, сама Марианна. Как, знаменитая, прославленная, обожаемая Марианна, которую весь Париж оплакивал, как умершую и погребенную? Ах, дитя мое, откуда вы явились? Ведь вы забыты всеми, о вас больше не думают; публика, устав ожидать, отнесла вас к числу безвозвратных потерь».

На все это я отвечу: какое мне дело до публики? Я пишу для вас; я обещала вам продолжить рассказ о моих приключениях и хочу сдержать слово: если это не нравится кому-нибудь, пусть не читает. Ведь я же пишу для собственного удовольствия; я люблю разговаривать, рассказывать, просто болтать; мыслю я иногда здраво, иногда нет; я не лишена остроумия, проницательности, мне свойственно простодушие и даже своего рода наивность. Может быть, это многим не по вкусу; тем не менее я этим дорожу, это — мое лучшее украшение; милый мой друг, я остаюсь сама собою; время, возраст и опыт не изменили меня; я даже и не хочу исправлять свои недостатки. А теперь вернемся к мой истории.

Я остановилась на том, что колокол, слава богу, зазвонил, и моя монахиня ушла. Я говорю «слава богу», потому что, откровенно говоря, ее рассказ показался мне слишком длинным; и, наверное, потому, что рассказ о ее бедах мешал мне печалиться лишь о моих собственных. Многие считают, что надо самому быть несчастным, чтобы сочувствовать страданиям других людей. Но мне кажется, что это неверно. Когда мы счастливы, мы готовы сострадать тем, кто достоин жалости; мы с искренним участием слушаем их печальную повесть, она трогает наше сердце; постигшие других беды кажутся нам немаловажными, сравнение с собственным благополучием делает их еще значительнее в наших глазах. Но когда мы сами страдаем, сердце наше так полно горя, что в нем уже не остается места для чужих несчастий; чужие страдания кажутся нам много легче наших,— все это я знаю по собственному опыту.

Какие невзгоды ни пришлось испытать этой монахине, у нее все же было имя, были родные, друзья, возлюбленный; мало того, она была им любима в то самое время, когда могла оказать ему услугу, а есть ли на свете большее счастье, чем быть полезной тому, кого любишь? Этот молодой человек благодаря ей получил состояние! Какое же тут может быть сравнение с несчастной Марианной? С безвестной Марианной, которая всем обязана состраданию и милости чужих людей? С Марианной, покинутой и, возможно, презираемой Вальвилем? Какое унижение для меня знать, что он говорил об этом моей сопернице! Я так и слышала его рассказ о моем прошлом и тон, каким он поверял свое неудовольствие мадемуазель Вартон: «Да, не буду отрицать, Марианна нравилась мне, но это было лишь мимолетное увлечение, которое всецело объясняется моим мягкосердечием. Поставьте себя на мое место: миловидная, но простенькая девочка чуть ли не свернула себе шею у моего порога — мог ли я не прийти ей на помощь? Она одета кое-как, на руках у нее нет перчаток; она одна, при ней нет ни лакея, ни гувернантки; я счел нашу встречу ни к чему не обязывающим приключением, и вот доказательство: я пригласил ее отобедать у меня; как видите, держал я себя довольно бесцеремонно. Однако оказалось, что она горда и даже высокомерна; она покраснела, когда говорила о том, что живет у хозяйки бельевой лавки,— собственно, непонятно почему: мадам Дютур вовсе не такое низкое знакомство для деревенской барышни. Ко мне зашел мой дядя, и мне показалось, что они уже знакомы; любопытство мое было задето, и захотел узнать правду; и вот я застаю их за разговором наедине; мысль, возникшая у меня при этом, показалась барышне оскорбительной; она объясняет мне мое заблуждение, чистота ее души трогает меня; я узнал, в сколь беспомощном положении оказалась бедняжка, и принял в ней участие, считая свое сострадание к ней вполне естественным и бескорыстным; я всецело предался заботам о бедной девушке, потом вдруг почувствовал, что неравнодушен к ней и даже страстно влюблен. Но вот я увидел вас, мадемуазель, и понял, что то была ошибка; к Марианне я питал не любовь, а всего лишь сострадание. Теперь я знаю, что такое настоящая любовь, и вижу различие между двумя этими чувствами. Но я связан словом — и горю моему нет предела».

Вот какие речи вкладывала я в уста моего неверного жениха и мысленно на них отвечала. Вы связаны словом? О нет, сударь, вовсе нет, вы ничем не связаны; никто не обязывает вас жениться на Марианне: она не станет препятствовать вашему счастью; она слишком горда, слишком благородна душой, чтобы в доброте вашей матушки искать опоры против вас; не ждите от нее упреков, вы их не услышите; она не станет докучать вам слезами, вас не потревожат ее жалобы, она сумеет подавить вздохи и скрыть свое горе; когда-нибудь вы поймете, что эта «простенькая девочка» не так уж проста.

Но несмотря на решение быть твердой, сердце мое не могло примириться с мыслью, что нужно забыть изменника: он все еще был слишком мне дорог. Я вспоминала то время — счастливое время! — когда я так много для него значила; я воскрешала в памяти его восторг, его почтительность, нежную заботу, тысячи мелких знаков внимания, которые так приятно замечать: сами по себе они ничто, зато говорят о многом; я вновь отчаивалась, из глаз моих ручьями текли слезы, гнев опять уступал место любви, и мне уже казалось, что Вальвиль виноват передо мной гораздо меньше, чем мадемуазель Вартон, так жестоко похитившая у меня его сердце.

В самом разгаре этих горьких дум я вдруг вспомнила о том офицере, знакомом госпожи Дорсен,— графе де Сент-Ань. Его любовь и сделанное им предложение служили противовесом нанесенной мне обиде; не только Вальвиль мог бы изменить мою судьбу; другие тоже предлагали мне имя, положение, богатство; я и без него могу войти в общество, стать ровней ему и тем отомстить за его пренебрежение. Но такого рода месть была не по душе мне самой; в моей гордой головке зрели иные, более возвышенные замыслы: выйдя замуж за другого, я дам Вальвилю основание думать, что богатство его прельщало меня не менее, нежели его любовь, а я не хотела допустить, чтобы он усомнился в благородстве моих чувств; я буду удовлетворена лишь в том случае, если он сам скажет: «Марианна любила меня; она любила меня искренне». Я тешила себя надеждой, что мое самопожертвование навеки отравит горечью душу неблагодарного, что он всю жизнь будет сожалеть о своей нежной, своей несчастной, своей гордой Марианне.

«Да, Вальвиль,— мысленно говорила я ему,— цепи, которые я готова наложить на себя, снимут с вас те, что связывали меня с вами, и освободят вас для новых уз. Откройте глаза, взгляните на девушку-сироту, которая некогда была вам так дорога; ее молодость, ее красота, ее очарование, ее ум, ее чувства все те же; вглядитесь в нее хорошенько и поймите, какая жертва отдает себя на заклание во имя вашего счастья; пролейте хотя бы слезу над ее самоотречением, и пусть ваше уважение будет ей наградой за добродетель; любите ее; пусть нежная память о ней не изгладится из вашего сердца; пусть этот благородный, достойный ее шаг запечатлеет ее образ в вашем сердце. А вы, моя дорогая, моя обожаемая матушка, теряя дочь, узнайте ей цену; порадуйтесь ее решению, ибо оно оправдывает вас в глазах ваших спесивых родственников, которым казалось так унизительно породниться с Марианной: господь наш Иисус Христос не отнимает у сироты надежды стать его невестой. По его неизреченной воле я избегла ужасной и безвременной смерти, у меня не было иного отца, кроме бога; нашлись люди, пожелавшие дать мне счастье, но это оказалось выше их возможностей, а тщета их усилий говорит мне, что я не должна искать опоры ни в ком, кроме всевышнего».

Судите сами, какими горькими слезами я обливалась, принимая такое решение, но то были слезы сладкие, те слезы, которые утешают и облегчают израненное сердце, я заранее упивалась похвалами, ожидавшими меня, восхищением друзей, раскаянием Вальвиля — и с этим легла спать и уснула глубоким сном.

На другой день, как я упоминала выше, мне предстояло встретиться с госпожою де Миран. Около четырех часов меня известили, что она ждет в приемной. Я отправилась туда. Грустный, подавленный вид моей покровительницы поразил меня.

— О, боже, что с вами, милая матушка? — спросила я.

— Вальвиль не показывается, он избегает меня,— отвечала госпожа де Миран,— я в отчаянии; его поведение меня убивает.

— Дорогая, милая мой матушка! — вскричала я.— Как! Вы расстроены, и я — причина вашему горю и смятению? О, господи! Возможно ли, что я опечалила вас! Я готова навеки пожертвовать и покоем и радостью, лишь бы сделать покойными и радостными ваши дни; вы хотели одарить меня счастьем, и я была бы счастлива, несмотря ни на что, лишь бы вы не огорчались из-за меня.

— Счастлива!.. Ах, дитя мое, о чем ты говоришь!.. Ты создана для счастья и была бы счастлива, если бы тебе не повстречался на пути мой сын; бедная девочка,— продолжала она, глядя на меня с невыразимой нежностью,— неужели это правда, и он неверен! Нет, Вальвиль потерял рассудок, все это противоестественно. Мадемуазель Вартон очень мила, но до тебя ей далеко. Дитя мое, он в ослеплении,— но эта слепота пройдет, не будем отчаиваться. Я не верю, не могу поверить, что это непоправимо,— возможно, он еще вернется к тебе.

— Ах, сударыня,— отвечала я,— я не настолько самоуверенна, чтобы на это надеяться; нет, этого я не жду. А если бы он и вернулся, смогу ли я забыть, что он покинул меня, и в какую минуту! Когда смерть готова была разлучить вас навеки! Господин де Вальвиль был мне очень дорог, не скрою, я не стыжусь своего признания. Но первое движение любви, хотя и сильное, еще можно было подавить в себе; я могла бы перебороть это чувство и восторжествовать над ним; однако вы дали ему свое благословение, сударыня, и я без сопротивления предалась надеждам, столь для меня сладостным. В господине де Вальвиле я нашла человека, достойного любви, человека, который готов был снизойти до меня и перед которым я была бы в неоплатном долгу: уважение, благодарность, любовь слились воедино, стали единым, нераздельным чувством. В лице господина де Вальвиля я видела друга, возлюбленного, благодетеля, супруга; но и это не все: я видела в нем сына госпожи де Миран, и от этого он казался мне еще более достойным любви и уважения. Нет, сударыня, нет: не богатство привлекало меня, не завидная будущность; смею сказать, не о том я скорблю. Другой человек предлагает мне руку и сердце. Партия, правда, не столь блестящая, но бедная одинокая девушка не могла бы и мечтать о таком замужестве. Я не намерена принять это предложение, но, прежде чем наотрез отказать, мне хотелось поговорить с вами, сударыня: я слишком многим вам обязана, чтобы не предоставить вам право решить мою судьбу; ведь вы были настолько добры, что считали меня как бы своей дочерью, а моя привязанность, благодарность и уважение к вам столь глубоки, что, может быть, я стала достойной этого имени.

— Я была так добра, что считала тебя своей дочерью? — вскричала госпожа де Миран.— Скажи лучше, что я считаю и всегда буду считать тебя дочерью, с каждым днем ты делаешься для меня все дороже. Я сумею загладить причуды моего сына. По правде говоря, я сама отчасти виновата в том, что Вальвиль оказался таким непостоянным, ветреным, капризным. Признаюсь тебе откровенно, Марианна, я слишком баловала своего сына. Он мое единственное дитя, ребенком он был очень мил, я нежно любила его, у меня мягкое сердце, даже слишком мягкое, многие упрекали меня за это, но что поделаешь? Такой я уродилась. Нас можно обучить манерам, светская жизнь вырабатывает в нас умение держать себя дает своего рода лоск; кое-чему учит и опыт. И все-таки в основе мы остаемся теми же, кем были с самого начала; нельзя сотворить себе новый характер — характер наш постоянен, и воспитание ничего в нем не меняет; это картина, к которой можно добавить тот или иной мазок, но общие контуры всегда одни и те же. Впрочем, если мягкосердечие недостаток, то можно лишь пожелать, чтобы этим недостатком страдали все.

Ты знаешь, как я любила своего сына; я и сейчас его люблю, хотя очень на него сердита за тебя. Я много раз мирилась с его безумствами, придется помириться и с этим новым безумством, хотя на сей раз снисхождение дается мне много труднее. Но ты не прогадаешь, положись на меня. Итак, что такое замужество, о коем ты говорила?

Я пересказала ей свою беседу со знакомым госпожи Дорсен.

— Право же, дитя мое,— живо ответила госпожа де Миран,— граф де Сент-Ань человек весьма достойный, всеми уважаемый, приятный, весьма учтивый, носит древнее имя; у него не менее тридцати тысяч ливров дохода, которыми он волен располагать по своему усмотрению. Это прекрасная партия. Одно не хорошо: ему пятьдесят лет. Но ты разумная девушка, и возраст его тебя не отпугнет. Значит, ты сказала ему, что хочешь посоветоваться со мной?

— Да, сударыня,— отвечала я.

— Отлично, ты очень хорошо поступила,— продолжала она.— Но что делается в твоей головке милое мое дитя? Нетрудно догадаться. Ты все еще любишь моего сына и очень-очень далека от того, чтобы полюбить другого. Конечно, Вальвиль вовсе не заслуживает подобных чувств, но все же спроси свое сердце: не лелеет ли оно надежду отвоевать его любовь? Хватит ли у тебя сил расстаться с ним безвозвратно? Сможешь ли ты забыть его?

— Ах, сударыня,— возразила я,— так надо. Я сделаю над собой усилие, я твердо намерена перебороть себя; но если я в силах забыть господина де Вальвиля и готова не искать с ним встреч, то ни за что не решусь обречь себя на полную разлуку с его матушкой, я не откажусь от счастья платить ей вечной благодарностью. Ах, сударыня, мне суждено жить на свете, и жить без вас!

— Зачем же без меня? — перебила госпожа де Миран.— Кто помешает нам оставаться друзьями? Разве граф де Сент-Ань знает о том, что произошло?

— Он знает все, сударыня,— ответила я.— Что он подумает, если я буду ездить к вам, если я сохраню связи, которые он сможет принять за верность моему первому жениху? Нет, мне пришлось бы отказаться от вашей дружбы, сударыня, а на это сердце мое не пойдет никогда.

— Ты не обманываешь моих ожиданий, дорогое дитя! — вскричала госпожа де Миран.— Но не страшись подозрений графа, он знает, как ты благородна душой. Я лучше тебя понимаю, почему ты отвергаешь руку этого достойного человека: как бы ни был виноват перед нами тот, кого мы любим, как бы ни было твердо наше намерение покинуть его и не думать о нем более, все же мы не в силах забыть его сразу, на это требуется время. Ты попросила дать тебе неделю на размышление — этого мало; я взяла бы более долгий срок. Не отказывай окончательно — время покажет, как лучше поступить, я берусь позаботиться об этом. А сейчас у меня другое неотложное дело, я покидаю тебя, но вскоре мы увидимся и вместе поедем к госпоже Дорсен. Прощай, дитя мое, постарайся успокоиться, не надо горевать, это ничему не поможет.

— Прощайте, матушка, прощайте,— ответила я, заливаясь слезами; доброта ее глубоко тронула меня. Из приемной я побежала прямо к себе в комнату и, вопреки советам госпожи де Миран, дала волю своему горю.

Я так и слышу ваш голос: «Но я вас не узнаю, дорогая! И кто узнает Марианну в этой особе, которая все время плачет? Вы стали какой-то торжественной, высокопарной! Куда девалось ваше кокетство? Или вы совсем забыли, что вы красотка, ведь вы отлично это знаете? Ваша серьезность убийственна; еще немножко, и вы нагоните на меня сон; довольно же, ведь это ни на что не похоже!»

Потерпите, дорогая, не сердитесь; кокетство мое никуда не девалось, оно скоро появится опять. Просто оно на время отклонилось от обычной цели; я забыла о своей красоте, мое изящество и живость отошли на второй план, но я от них не отказалась и сумею ими воспользоваться, когда придет время.

Хотя самолюбие наше порой как бы уступает место другим чувствам, в самом же деле оно на страже более, чем когда бы то ни было. Самолюбие — душа всех наших поступков, их тайный властелин. Это значит, что мы его просто не чувствуем и, сами того не замечая, служим ему одному в тот самый миг, когда нам кажется, что мы им жертвуем и вовсе от него отрешаемся. Однако продолжим нашу историю; я все время отвлекаюсь — это давняя привычка, хотя она несколько противоречит моей натуре. Ведь я ленива и, казалось бы, должна быть краткой, чтобы поскорее кончить и вернуться к своему излюбленному состоянию — праздности. Но леность присуща мне только в житейских делах; размышления же не стоят мне никаких усилий; когда я рассуждаю, перо мое само собой бежит по бумаге, и я даже не замечаю, что пишу.

На чем же я остановилась? Ах да, на том, что я убежала в свою комнату и дала волю слезам. Но продолжалось это недолго: вскоре мне доложили, что госпожа Дорсен ждет меня в приемной. С нею граф де Сент-Ань; я постаралась успокоиться, прежде чем выйти к ним.

— Мы только что были у вашей матушки, мадемуазель,— сказала госпожа Дорсен,— она послала нас сюда. И вот мы здесь, ибо желаем разделить с нею удовольствие видеть вас.

— Вы оказываете мне большую честь, сударыня,— отвечала я.

— А что вы скажете мне? — вмешался граф.— Хорошо ли я поступил, явившись сюда с госпожой Дорсен? Будьте откровенны: не тяготит ли вас мое присутствие?

— О нет, сударь, напротив,— ответила я.

— Напротив? — подхватил он.— Будьте осторожны, мадемуазель, я могу подумать, что вы мне рады, и не захочу уходить, предупреждаю!

— И опять хорошо сделаете! — отвечала я, невольно рассмеявшись: с этим человеком невозможно было сохранять серьезность. Но я описала его вам лишь наполовину, вы совсем его не знаете, так познакомьтесь с ним покороче.

Представьте себе мужчину[24] Представьте себе мужчину... — Как полагали современники, госпожа Риккобони изобразила здесь внешность и характер самого Мариво. Составитель комментариев — А. Михайлов выше среднего роста; легкая поступь, открытое лицо, благородная осанка, прекрасные зубы, заразительный смех — таков его портрет. Многие находили, что он умен, но это был не тот ум, на какой претендует весь свет и которым можно обладать, не делаясь от этого ни лучше, ни достойней,— ум, доступный каждому и ослепляющий глупцов смелостью суждений и легкостью мысли, особенно если прибавить к этому хорошую память. У графа был ум прирожденный, ум самобытный. Ясный, цельный, проницательный, этот ум видел то, что ему показывали, но ничего не присочинял. У человека этого было доброе сердце, прямодушный характер, и ему казалось невероятным, что другие лицемерят или пускают пыль в глаза; а если время или случай разочаровывали его в ком-нибудь из друзей, он не терял из-за этого доверия к остальным.

Иногда он казался немного резок, хотя, по существу, был кроток, великодушен, сострадателен. Он любил правду и говорил ее всегда, но без раздражения и так, что выслушивать ее не было обидно, а ведь это не всякому дано. Бывают на свете правдивые люди, достойные всяческого уважения, но которых трудно любить; ты любишь их умом и тысячу раз в день готов возненавидеть. Их откровенность бестактна, она обижает и раздражает. Дает ли такой человек совет — вы чувствуете, что совет этот разумен, и все же вы с трудом заставляете себя следовать ему, соглашаться с ним... Почему? Потому лишь, что с вами говорили обидным тоном и, высказывая свое мнение, как бы предписывали вам правила поведения; словом, потому, что не щадили вашу гордость. А гордость, дорогая моя, требует, чтобы с ней считались: и в любви, и в дружбе, и в свете, и вдали от света она требует уважения. Сам того не зная, господин де Сент-Ань всегда щадил самолюбие своих друзей. Вы могли без конца восхвалять собственный характер — он вполне вам верил; он и не думал оспаривать ваших достоинств, напротив: он был в них уверен больше, чем вы сами. Граф, с его именем, состоянием и счастливым характером, несомненно, стоил моего неверного жениха; возможно, даже намного его превосходил; но, как напомнила госпожа де Миран, ему было пятьдесят лет. Молодая и красивая девушка не способна ценить истинные достоинства; может ли благоразумный, солидный человек заменить ей очаровательного вертопраха?

Как видите, я позволила графу рассмешить меня; госпожа Дорсен была чрезвычайно довольна моей напускной веселостью.

— Вот вы снова стали сами собой, мадемуазель,— сказала она.

— Такой я желал бы вас видеть,— подхватил граф.— Вы вовсе не бедненькая барышня, которую надо пожалеть. Всегда скажу: вы не из тех, кому следует оплакивать какую бы то ни было потерю, и можно лишь удивляться ослеплению господина де Вальвиля. Плакать и грустить следует ему, а не вам; его утрата огромна, невозместима, но нельзя сказать уверенно, что он действительно решился на столь нелепый шаг; он еще может образумиться и отказаться от своей странной причуды, как вы полагаете, мадемуазель?

— Теперь уже поздно передумывать, сударь,— отвечала я,— хотя сердце мое еще не совсем от него отвернулось, оно слишком больно ранено, чтобы простить. Если бы господин де Вальвиль отказался от брака со мной, уступая требованиям света, я не могла бы сетовать: я не переоцениваю себя и пожертвовала бы ради его благополучия надеждами, которых тщеславие мое никогда не считало обоснованными. Но он покидает меня ради другой, в нем нет истинной дружбы ко мне, нет уважения к моим чувствам... Ах, сударь, я навсегда сохраню благодарность к нему за ту честь, которую он намерен был мне оказать, но никогда не забуду и того, что он пожалел об этом; и не забуду, что в этот миг он был жесток со мной.

— Как! — сказал граф.— Если бы любовь вернулась, вы не были бы этим польщены? Подумайте, прелестная Марианна; я не очень большой знаток в этих делах, но, помнится, слышал, что вновь видеть неверного у своих ног весьма приятно: возвращаясь к прежним своим оковам, он как бы говорит: «Я сделал все, чтобы быть счастливым без вас; если бы я нашел что-нибудь более достойное, я не был бы сейчас здесь». Вообразите господина де Вальвиля в таком положении; неужели вы остались бы непоколебимы? Неужели вы отвергли бы его руку?

— Да, сударь,— отвечала я твердо,— да, я бы ее отвергла. Мы были в заблуждении: нас обманула доброта его матушки, его любовь, моя любовь... Я не достойна войти в столь высокопоставленную семью, я более не желаю ничего подобного, и...

— Однако, мадемуазель,— перебила меня госпожа Дорсен,— вы забываете, что граф находит вас вполне достойной войти в его семью, что он желает вступить с вами в брак, что он во всех отношениях стоит Вальвиля и что...

— Граф оказывает мне великую честь,— прервала я ее в свою очередь.— Госпожа де Миран знает о его великодушном предложении, и она сама даст ответ. Граф, надеюсь, согласится вести переговоры об этом с нею?

— Да, разумеется, я вполне согласен,— ответил граф довольным тоном,— мне приятно видеть, что вы полны решимости ответить презрением на неверность; это еще выше поднимает вас в моих глазах. Вот это я называю разумным, пристойным, скромным, предусмотрительным поведением; вы не говорите, что уже не любите, но вы даете понять, что твердо намерены более не любить, бороться со склонностью, которую надо победить; это прекрасно, это достойно высокой похвалы, и уважение мое к вам с каждым часом возрастает.

И, обратившись к госпоже Дорсен, он спросил:

— Что вы об этом думаете, сударыня? Разделяете вы мое восхищение решимостью мадемуазель Марианны?

— Безусловно,— отвечала та,— это самое благородное решение, и я ничуть не удивляюсь, что наше милое дитя остановилось на нем. В конце концов чего мы достигаем, пытаясь удержать ускользающее от нас сердце? К чему ведут постыдные уловки, на какие пускаются иные женщины, чтобы вернуть неверного возлюбленного? Если прежде он лишь избегал ее, то в результате всех этих усилий он ее возненавидит, он будет презирать ее и тяготиться ею. А если, уступив ее настояниям, он возвращается, можно ли считать это победой? И кто способен ею гордиться? Никто. И вообще, человек, раз изменивший, недостоин любви: есть оскорбления, которые прощать было бы низко и показывать, что прощаешь,— весьма неосмотрительно. Фи! Можно ли так потворствовать изменнику? Ведь это все равно что сказать ему: делайте все, что вам угодно, не стесняйтесь, можете уходить, можете приходить, я жду и всегда к вашим услугам. Нет! Нет! Я одобряю решение нашей дорогой Марианны,— продолжала она,— легкомыслие Вальвиля ничуть ее не унижает,— напротив, оно еще ярче оттеняет ее достоинства; Марианна достойна счастья, она будет счастлива, так говорит мне мое сердце, ручаюсь, что так оно и будет.

— И я очень хотел бы способствовать исполнению вашего пророчества! — вскричал граф.— Но, если не ошибаюсь, вы намерены встретиться с госпожой де Миран, не так ли, сударыня? Я разделяю ваше желание: мне не терпится свести знакомство с...

Он остановился.

— Понимаю вас, сударь,— сказала госпожа Дорсен,— любопытство ваше естественно и извинительно. Итак, мы должны расстаться с милой Марианной.

Госпожа Дорсен встала.

— Мы скоро снова увидим вас, мадемуазель.

Последовали тысячи любезных слов и комплиментов, и мои посетители ушли.

Оставшись одна, я стала припоминать слова госпожи Дорсен о «постыдных уловках, не приводящих ни к чему и лишь роняющих честь той, которая на них пускается!». Как я радовалась теперь своему решению! Как счастлива была, что нашла в себе достаточно силы или самолюбия — как вам больше нравится — ничего не предпринимать и следовать голосу разума, хотя мое слабое сердце втайне восставало! Да, сердце мое не хотело смириться; все это духовное величие ничуть его не утешало.

Что бы ни говорила госпожа Дорсен, скорее самолюбие, а отнюдь не приличие требует, чтобы мы не делали ни малейшей попытки вернуть любимого. Мы думаем, что любовь пропала безвозвратно, но как знать, может быть, она лишь заблудилась? Стоит лишь позвать — и она вернется. И неужели стыдно показать, что ты нежнее, постояннее, вернее, чем тот, кто решился изменить и покинуть любимую? Когда женщина сказала «я люблю», она сказала все. И что дурного, если она это повторит, доказывая всем своим поведением, что чувства ее истинны? Он любил меня, а теперь больше не любит; он искал моего общества, теперь избегает; он мечтал обо мне, теперь мечтает о другой; он уходит от меня, я его не держу, я ничему не препятствую; разве это не все равно что сказать: «Я хотела быть любимой, но сама не любила; ваше внимание было мне лестно, но вы его больше не проявляете; что ж, дело ваше, вы желаете удалиться, всего хорошего, прощайте, вы свободны, между нами все кончено!»?

Конечно, подобное равнодушие часто, вернее, почти всегда задевает неверного за живое; он недоволен, видя, что его не пытаются удержать; он обижен, что прихотям его сердца предоставляют полную свободу; самолюбие его уязвлено, он не в силах поверить, что о нем ничуть не сожалеют. Он ждал упреков, криков, слез; он боялся докучных жалоб и уже приготовился дать отпор, но вы равнодушны, и это ставит его в тупик. Он почти готов упрекнуть вас: «Да что с вами такое? Что значит это глупое безразличие? Поймите же, я ухожу, я вас покидаю! Вы понимаете? Осознайте свою утрату!» Но нет, ваше равнодушие непоколебимо. Он начинает задумываться: ваше хладнокровие его потрясло, оно неестественно; значит, у вас есть тайный утешитель? Герой наш вне себя: ему прежде времени нашли замену, его опередили, его обманули; это его тревожит, волнует, сводит с ума, и вот он снова у ваших ног, еще более влюбленный, чем прежде. Как же все это понять? Видимо, самолюбие в нас сильнее любви, и мы соответственно этому поступаем.

Я еще более утвердилась в намерении уйти в монастырь; предложение графа меня тронуло, но я вовсе не хотела его принимать. Госпожа де Миран написала, что через два дня заедет за мной и повезет обедать к одной еще незнакомой мне даме, родственнице госпожи Дорсен; граф тоже приглашен; Вальвиль вернулся накануне вечером; что он собирается делать, пока неизвестно. В конце письма она советовала мне не пренебрегать в этот день своим туалетом и надеть платье, которое она пришлет.

Платье это скоро принесли, и могу сказать, дорогая маркиза, что это был удивительно красивый наряд. Лиловый шелк, затканный серебром,— сочетание изящное и богатое; трудно вообразить более роскошный и изысканный туалет. Я никогда еще не носила таких дорогих вещей В былое время такой наряд привел бы меня в восторг, а теперь мне взгрустнулось. «О, боже, дорогая матушка, что вы делаете? — думала я, глядя на это платье.— Для кого вы так красиво одеваете Марианну? Увы! Не для вашего сына! И что теперь делает ваш сын? Я так давно ничего о нем не знаю...»

Потом оказалось, что господин де Вальвиль уезжал в деревню, к своему родственнику. Вернулся он оттуда в прескверном расположении духа, нарочно зашел к матери в такое время, когда у нее были гости: он ожидал увидеть нахмуренное чело, готовился к неприятным объяснениям; ничего подобного: госпожа де Миран встретила его улыбкой, говорила с ним, как со всеми; сама того не ведая, она действовала в полном согласии с моим собственным планом. Ни слова о Марианне, ни слова о мадемуазель Вартон. Эта молчаливость встревожила Вальвиля: не собирается ли матушка пренебречь его изменой, притвориться, будто ничего не знает, и продолжать то, что начато? Эти подозрения пошли на пользу моей сопернице; он встретился с нею у госпожи де Кильнар, поделился своей тревогой, они долго совещались, чтобы найти способ устранить препятствия, существовавшие в одном лишь их воображении. Мадемуазель Вартон, по своей надменности, не считала меня серьезной помехой своему браку с Вальвилем; приезд ее матери должен был устранить последние препятствия. Что касается дружбы госпожи де Миран ко мне, это тоже мало ее беспокоило: пусть ее будущая свекровь покровительствует мне сколько угодно, я славная девушка, нет оснований сомневаться в моей кротости и скромности, а права мои значат совсем немного.

Мадемуазель Вартон нашла превосходный выход из положения: Вальвиль должен сказать мне откровенно, что не питает ко мне более никаких чувств, а после этого лестного признания попросит меня повлиять на его матушку и помочь ему в осуществлении его нового замысла. Она говорила, что знает доброту моего сердца: оно будет на высоте столь героической задачи. Вальвиль с ней согласился, решил последовать этому совету... и судите сами, дорогая, что затеяли эти два изменника, полагаясь на мою доброту... Их замыслы, когда я узнала о них впоследствии немало меня насмешили.

Если бы не удовольствие делать добро, то, право, не знаю, для чего нужна доброта. Злые люди пользуются ею в своих целях, даже не думая нас поблагодарить, и считают, что обязаны всем своей ловкости, а вовсе не нашему добросердечию. Можно ли вообразить что-либо более бесчестное, более нелепое, чем затея мадемуазель Вартон? А Вальвиль на это согласился и ушел от нее с решимостью преподнести мне свое замечательное признание, но я не доставила ему ни этой возможности, ни этого удовольствия.

В условленный день, ожидая приезда госпожи де Миран, я надела присланное ею платье; в этом наряде я была удивительно хороша; кроткий и томный вид — следствие сердечной печали — ничуть мне не вредил и вполне стоил обычной моей живости, может быть, даже прибавлял мне очарования. Если блеск ослепляет, то задумчивость трогает, проникает в сердце, интригует, привязывает: всякий видит, что у тебя есть душа, и душа, способная чувствовать, способная грустить. Ведь это чего-нибудь да стоит — показать свою душу; сколько на свете людей, которые вовсе ее не имеют!

Я уже кончала одеваться, когда мне доложили:

— Господин де Вальвиль ждет вас в приемной.

«Вальвиль! — вскричала я и упала в кресло; я была поражена удивлением и сидела неподвижно, не в силах ответить послушнице: «Ступайте, скажите ему, чтобы он ушел». Я встала, прошла два шага, снова села. «Ах, боже мой! — мысленно восклицала я, сжимая руки.— Он хочет меня видеть, он ждет меня. О, господи! Что ему нужно? Но что со мной?»

Смятение мое было так велико, что я снова вскочила с места, пошла куда-то, вернулась, вышла из комнаты, вошла обратно; наконец, облокотилась на спинку кресла и расплакалась, как дурочка.

Спустя некоторое время явилась другая послушница.

— Что же вы, мадемуазель, вас ждут уже целый час. Разве вы еще не одеты? Ах, как вам идет это платье! Но что это? Вы, кажется, плачете? Матерь божья, зачем же так огорчаться?

— Ах, сестра, душечка, прошу вас, скажите этому господину, что я больна. Я не могу выйти; я не в силах.

— Сказать, что вы больны? Боже мой, мадемуазель зачем же я стану лгать? Ведь вы здоровехоньки!

— Но я не хочу видеть господина де Вальвиля! — воскликнула я, бросаясь ее целовать.— Это выше моих сил нет, нет, я не могу.

— Что же делать? — сказала послушница.— Ну ладно. Пойду скажу ему что вы не в духе, расстроены, плачете...

— Ах, нет! — вскричала я.— Он не должен этого знать!

— Ну, тогда прошу прощения. Устраивайтесь, как знаете, а я не буду лгать ни за что на свете.

Продолжая спорить с послушницей, я нечаянно взглянула в зеркало — и показалась себе такой хорошенькой, так красиво одетой, что всякий пожалел бы, что лишился права на мое внимание, а я вдруг сразу приняла решение.

— Сейчас я спущусь,— сказала я послушнице,— сейчас выйду в приемную; ступайте сообщите об этом, а я следую за вами.

Она ушла; я вытерла глаза, постаралась скрыть следы слез, собрала всю свою гордость, вспомнила советы госпожи Дорсен и дала себе слово воспользоваться преподанным ею уроком и держаться непринужденно. Если я исполню намерение принести себя в жертву, постричься в монахини и покажу Вальвилю, как беззаветно я его люблю и какой постылой кажется мне жизнь без него, то я представлю этим такое полное, такое неопровержимое доказательство своей любви, что, право же, могу себе позволить немного отсрочить этот решительный миг, чтобы придать ему потом еще больше блеска и значения.

Итак, я сошла вниз; сердце мое сильно стучало, когда я входила в приемную; волна крови приливала к моему лицу при одной мысли, что сейчас, сию минуту мои глаза встретятся с глазами Вальвиля. «Но чего я страшусь, отчего робею? — спрашивала я себя.— Мне ли его бояться? Пусть он краснеет — он, непостоянный, ветреный, коварный, бессердечный, обманувший меня, нарушивший слово, преступивший клятву!» Этими рассуждениями я немного подбодрила себя и, воспрянув духом, смело вошла в приемную.

Изменник Вальвиль ожидал, что я буду бледна, убита; мой победоносный вид удивил, даже ошеломил его; я заметила его волнение; что-то шевельнулось в его лице, и это внутреннее движение означало: «Как она хороша!» Я поняла его так же ясно, как если бы он выговорил это вслух: ведь самолюбие проницательно, оно видит все — даже то, что от него желают скрыть. Вальвиль поклонился мне, я ответила ему реверансом. Он сел и довольно долго молчал, глядя на меня; я тоже не говорила ни слова.

— Я уже думал, мадемуазель,— сказал он наконец,— что вы совсем не выйдете; ждать тут довольно скучно.

Заметьте, дорогая, ему было «скучно»! Раньше он говорил о своем нетерпении, а не о скуке. Я извинилась спокойно и вежливо, как бы говоря: «Я с вами учтива, но не более того».

— О, боже, как вы красиво одеты! Вы собираетесь куда-нибудь ехать?

— Нет, сударь.

На этом разговор оборвался.

Вальвиль смотрел на меня с пристальным вниманием и, казалось, о чем-то тревожно размышлял.

— На вашем лице не видно никаких следов болезни; вы выглядите прелестно,— сказал он наконец.

Я поклонилась.

— О чем вы думаете мадемуазель?

— Я? Ни о чем.

— Ни о чем! Это легче сказать, чем сделать.

— Но это так.

И мы снова умолкли.

— Вы говорили с моей матушкой? — спросил он довольно робко и потупил глаза.— Боюсь, она жалуется на меня; и вы, наверно, думаете, что у вас тоже есть основания быть недовольной мною? Я вовсе не отрицаю своей вины; вам обеим есть в чем упрекнуть меня...

— Госпожа де Миран добра,— прервала я его,— она вас любит, сударь, и вы никак не должны сомневаться в ее снисхождении: все давно улажено. Я рада сообщить вам, если вы этого еще не знаете, что с ее стороны вы не встретите никаких препятствий своему счастью.

— Что вы подразумеваете под моим счастьем, мадемуазель? — воскликнул Вальвиль удивленным тоном.

— Ваш брак с мадемуазель Вартон,— ответила я холодно.— Неужели меня можно не понять? Так я непременно должна назвать ту цель, к которой влекут вас ваши желания? Люди обыкновенно не забывают того, чего страстно желают.

Эти слова, произнесенные шутливым тоном и с легкой улыбкой, произвели чрезвычайное действие на неблагодарного. Надо признаться, что улыбка моя была весьма лукавой.

Смотреть прямо в глаза изменнику, который старается щадить ваше горе (ибо он воображает, что вы умираете от горя), говорить о своей сопернице, называть ее, не сморгнув глазом, по имени, с улыбкой и полным хладнокровием — прямо, тут есть чем поразить неверного и уязвить его самолюбие. Вальвиль, во всяком случае, был уязвлен.

— Я бы очень желал,— сказал он с явной досадой,— быть обязанным своим счастьем именно вам; собственно, я даже не сомневаюсь, что уже в долгу перед вами. Теперь мне ясно: вы сами просили матушку разрешить мне жениться на другой. Это говорит о том, какая у вас прекрасная душа; это даже поучительно для такого грешника, как я.

Он пытался рассмеяться, но улыбка его больше походила на гримасу.

Я была немного задета его тоном и ответила все с той же холодностью:

— Я еще не совсем забыла, что вы когда-то питали намерение составить мое счастье, сударь; не удивительно, что я теперь могу быть равнодушной к вашему счастью и потому не хочу упустить случай, быть может единственный, оказать вам услугу.

— Еще не совсем забыли? — перебил он.— Не совсем! Хорошо сказано, и очень к месту. Значит, сделав столь великодушное усилие, вы полагаете, что мы в расчете и что вы уже имеете полное право забыть меня совсем ? Так ли я вас понял, мадемуазель?

Судите сами, дорогая, как странно устроено сердце мужчины и как причудлив его ум! Вальвиль пришел просить меня, чтобы я умиротворила его мать. Его посещение не имело никакой иной цели — это я узнала после со всей достоверностью. Оказалось, что я угадала его желания и опередила его просьбу, что все уже решено и улажено, и что же? Он рассердился! Можно ли вообразить большее легкомыслие, большее непостоянство? И они смеют рассуждать о нас!

Господин изменник рассчитывал, видите ли, на героическое усилие, вырванное у моей любви, а не на свободу, которой он был бы обязан только моему равнодушию; он был недоволен, что я как бы говорила мадемуазель Вартон: «Вот он, пожалуйста, можете взять его себе, мне он больше не нужен». Нет! В угоду ему я должна была крикнуть ей, рыдая: «Вы отнимаете у меня самое дорогое на свете! Я уступаю вам свое единственное сокровище и буду оплакивать его всю жизнь!» Вот чего хотел он, и чего не хотела я.

— Но, однако, сударь,— сказала я,— не все ли вам равно, что именно я думаю и чувствую? По-моему, это должно быть для вас совершенно безразлично.

— Что я слышу? — воскликнул он, вскакивая со стула.— О, этого я не ожидал. Нет! Не ожидал! О, боже, кто бы мог поверить?

И он начал бегать по приемной, быстро, быстро, и потом все медленней и тише, бормоча:

— Нет, это невероятно! Непостижимо!

Затем он снова сел и продолжал:

— Я перед вами в огромном долгу, мадемуазель, в неоплатном долгу; вы очаровательны, вы восхитительны: вот это характер! Как же я был глуп, когда воображал, что виноват перед вами, упрекал себя, боролся с собой, осуждал себя; мои поступки вполне вам по душе, как я вижу.

И он снова вскочил и принялся шагать по комнате, приговаривая:

— Нет, я вас не знал; я готов был поклясться... Но это чистейшее заблуждение, не стоит и вспоминать.

И, снова бросившись на стул, он продолжал свои рассуждения:

— Надо признаться, женщина куда сильнее нас; женское сердце похоже на новооткрытую землю: мы причаливаем к ее берегам, но не проникаем вглубь. Ну-с, мадемуазель, что же еще вы хотели бы мне сказать?

— Я, сударь? — удивилась я.— Да право, ничего. Ведь это вы пришли ко мне — думаю, вы намеревались о чем-то поговорить со мною; впрочем, сыну госпожи де Миран все дозволено; я не стану возражать вам, хотя ваши речи кажутся мне весьма странными.

— Вот это мило! — вскричал он.— Лучше не придумаешь! Продолжайте, мадемуазель, продолжайте. Так мои «речи кажутся вам весьма странными»?.. «Сыну госпожи де Миран...» Значит, для вас я не более чем сын госпожи де Миран? Если бы не это звание — которым я во всех отношениях горжусь,— я был бы для вас ничем? А я-то думал, что человек, питавший к вам столь горячую привязанность, мог бы надеяться на более лестное и нежное имя, чем «сын госпожи де Миран»; наши взаимные обеты...

— Наши обеты? О сударь, кто о них думает? Кто их помнит? О них и речи нет, уверяю вас.

— Но почему же, мадемуазель? — тихо спросил он и горестно вздохнул при этом.— Почему о них больше нет речи? Что я сказал недоброго? Что я сделал плохого? На что вы жалуетесь, объясните, ради бога?

— Мне жаловаться на вас, сударь? — ответила я.— Полно! Разве я жалуюсь? Не понимаю, за что вы на меня сердитесь? Удивительное дело: я всячески стараюсь вам угодить — и все понапрасну. Право, вы требовательны, даже очень требовательны.

— Ваша правда,— отвечал он,— только очень капризный человек может чувствовать себя не совсем довольным вашими словами и действиями. Ведь они безупречны!

— А что в моих словах и действиях обидного? — спросила я.

— Все в них обидно. Вы меня обманули, вы никогда не любили меня, никогда. Если бы ваше сердце принадлежало мне прежде, оно и теперь было бы моим. Вы не говорили бы со мной так холодно, вы не сделали бы истории из-за какого-то пустяка; вас огорчало бы мое предполагаемое увлечение; вы старались бы открыть мне глаза, а в своем сердце нашли бы силу просить меня; оно бы вам подсказало, что вина моя простительна...

— Простительна! — вскрикнула я.— Ах, сударь, что вы такое говорите? Зачем унижаетесь? Неужели вам нужно прощение Марианны? Я обещаю вам, сударь, забыть все, я выброшу из головы память о любви, которой вам угодно было почтить меня, и буду твердить себе поминутно, что я не была ее достойна, раз вы сочли своим долгом задушить это чувство; ведь этого достаточно, сударь, как вы полагаете?

И на губах моих снова появилась лукавая усмешка, так красившая меня. Эта усмешка вывела Вальвиля из себя.

Он вскочил, опрокинув стул, начал метаться по приемной, распахнул окно, вновь затворил его, подошел ко мне, посмотрел мне в глаза, опять отошел, принялся ходить взад и вперед, едва переводя дух, развел руками, всплеснул ими — словом, совсем потерял власть над собой. Я молча улыбалась и говорила себе: «Браво! Все идет отлично!» Я была в восхищении от его гнева, я им упивалась; никаких поблажек его самолюбию: мне так нужно было позаботиться о своем! «Вы получили то, что хотели,— мысленно говорила я ему,— что ж, пользуйтесь, наслаждайтесь вволю, ничто вам не препятствует».

День выдался теплый, даже немного душный, я была взволнована — надеюсь, этому нетрудно поверить. Я все время обмахивалась веером, потом сняла перчатки, потом накидку. Мадемуазель Вартон не могла похвастать столь красивой грудью, какую обещали ее точеные руки; моя же грудь была выше всяких похвал, и, не скрою, может быть, именно поэтому мне показалось, что в приемной слишком жарко; а мои изящные пальцы? Неужто вы поверите, что я о них забыла? Эти пальцы, продетые сквозь черные прутья решетки, двигались то туда, то сюда, играли, переплетались и отнюдь не теряли своей прелести в этой игре; за ними, естественно, двигалась и вся рука. Я как бы говорила Вальвилю: «Я вовсе не для того показываю вам красоту своих рук, чтобы привлечь к ним ваше внимание; мне все равно, я об этом даже и не думаю; моя красота существует для всех, сейчас она перед вами, можете смотреть».

Угадываю ваши мысли, дорогая маркиза; вам не терпится сказать: «Марианна, мне тут не все понятно, либо вы обманывали меня раньше, либо обманываете теперь; это неподходящая минута для кокетства. Любили вы Вальвиля? Да или нет? Если любили, то он прав: вы не могли так быстро его разлюбить; а в подобную минуту любящая женщина не стала бы думать о руках, пальцах и тому подобном, да еще снимать накидку! Чувство ваше не могло не заговорить. Вальвиль выражал поползновение вернуться; на вашем месте я забыла бы, что у меня хорошенькие ручки,— вот вам вся правда; я помнила бы только, что у меня щемит сердце; вы поняли меня? Так мы устроены, так устроены все люди».

Да, сударыня, согласна: так устроены все,— но не я! Если вам угодно забывать, каков мой характер, и придираться ко всякому пустяку, то не стоит продолжать. Читайте эти строки так же, как я их пишу: небрежно, не вдумывайтесь в каждое слово и не слишком вникайте в мои чувства, ведь я вам сказала, что вовсе не хочу исправляться. Итак, пойдемте дальше.

Вальвиль снова сел на стул, долго смотрел на меня в молчании и, наконец, со вздохом сказал:

— Ах, Марианна, Марианна! Значит, вы так же легкомысленны, как другие? Я был о вас иного мнения. Где то время, когда уважение к вам, к вашей душе внушало мне столь глубокую уверенность в том, что связывающие нас узы нерасторжимы? Вы больше не любите меня! Значит, моя любовь делала меня слепым? Как! Я думал, что люблю Марианну, а оказывается, любил самую заурядную женщину!

Он не мог бы выбрать более подходящих слов, чтобы расстроить все мои хитрости. Напоминая мне о своем былом уважении, от толкал меня вспять, он вынуждал меня раскрыть перед ним всю душу и показать, что я его прежняя Марианна. Еще немного — и я потеряла бы все, чего достигла, но тут вошла госпожа де Миран.

— Ах ты здесь, Марианна? Ты уже готова? — сказала она.— В таком случае, едем. Здравствуй, Вальвиль.

— Сейчас, сейчас иду, сударыня; вам не придется долго ждать меня! — воскликнула я.

И, присев перед Вальвилем, умчалась как ветер.

— Я рада, что встретила тебя здесь, сын мой,— сказала госпожа де Миран,— ибо могу тебе доказать, что я добрей тебя: ты меня избегаешь, потому что виноват; а я ищу встречи с тобой, потому что мне не в чем себя упрекнуть. Я твоя мать, у меня есть, как тебе известно, определенные права, которыми я могла бы воспользоваться, если бы хотела; возможно, это был бы наилучший исход; у меня есть виды, у тебя — прихоти, я могу требовать, чтобы ты подчинился моей воле, но предоставляю тебе самому принимать решения. Ты хотел жениться на Марианне, я готова была отдать ее тебе; ты раздумал — она останется моей дочерью; теперь твоя избранница мадемуазель Вартон, особа глупая и дерзкая, она очень мне не нравится, но что из того? Можешь на ней жениться, поступай как знаешь, но чтобы я больше не видела этой вытянутой физиономии. Прощай, Вальвиль, прощай, друг мой.

Все это она говорила, направляясь к своей карете, и так громко, что я слышала каждое ее слово. Вальвиль бережно вел свою мать и поминутно целовал ей руку.

— Нет, сударыня, нет, дорогая матушка,— твердил он,— я не сделаю ничего такого, что могло бы опечалить вас.

— Увы, ты это сделаешь, сын мой,— отвечала она.

Тут мы подошли к дверце кареты.

— Садитесь, мадемуазель; прощай, Вальвиль.

Он сам захлопнул дверцу, поклонился мне, и карета тронулась. Усилием воли я заставила себя не оборачиваться и не смотреть на неблагодарного — и вот я наедине с госпожой де Миран, в глубоком смятении, сама не своя, я не знаю, хорошо ли я поступила или дурно, довольна я или огорчена.

— Ну, что же, дитя мое? — спросила тотчас моя дорогая благодетельница.— Что между вами произошло? Чего хотел Вальвиль? Что он говорил? Может быть, он осознал свою вину? Хочет ее загладить? Расскажи мне, что означает этот непонятный визит?

— Увы, не знаю, дорогая матушка; он вызвал меня в приемную; в первую минуту я хотела отказаться от свидания с ним, но, хорошенько поразмыслив, решила, что должна себя переломить: пристало ли мне капризничать, когда речь идет о сыне госпожи де Миран? Господин Вальвиль ваш сын и потому всегда будет иметь право на мое уважение и глубокую благодарность.

— Благородство твоих чувств восхищает меня,— ответила моя добрая покровительница,— но я вовсе не требую от тебя такого уважения к моему сыну; по правде говоря, он того не стоит; он поступил с тобой отвратительно, и я вполне понимаю, что ты сердишься. Но все-таки что он сказал?

Я подробно передала ей нашу беседу и описала огорчение Вальвиля, когда он понял, что я не противлюсь его браку с мадемуазель Вартон.

— Какое легкомыслие! Сколько ребячества, сколько непостоянства! — вскричала госпожа де Миран.— Как сделать счастливым сумасброда, который сам не знает, чего хочет, и ни на что не может решиться? Безумная юность! В конечном счете ты была бы счастливее с графом. Уравновешенный ум, прекрасный характер, преданность своей семье! Как жаль, что ему пятьдесят лет! И все же ему пятьдесят,— скажешь ты, а ты любишь моего сына; это печально, но естественно; я бы на твоем месте чувствовала то же самое: разум говорит одно, а сердце — другое. Мой сын обладает даром нравиться, это ветреник, но удивительно милый ветреник. Я тысячу раз убеждалась, что он умеет быть неотразимым, каких-нибудь полчаса назад он своими милыми манерами почти остудил мой гнев. Не знаю, что делать, Марианна; все это меня печалит, тревожит; теперь этот граф: он мечтает жениться на тебе, он того достоин, он не дает мне покоя, умоляя отдать тебя за него; а с другой стороны — мой сын: он любил тебя, теперь как будто разлюбил, но, может быть, снова полюбит, если я просватаю тебя за другого; у него в голове ветер, сегодня одно, завтра другое, просто не знаешь, что и думать; затем ты: твои чувства неизменны, я люблю тебя всей душой и поклялась добиться для тебя счастья, ибо ты его достойна, и, наконец, эта мадемуазель Вартон...

Тут я прервала госпожу де Миран, схватила ее руку и горячо поцеловала.

— Ах, милая, милая, дорогая моя матушка, неужели я оказалась в числе тех, кто вселяет в вас тревогу и печаль! О, боже, мне мучить вас!

— Замолчи,— ответила госпожа де Миран,— а то ты растрогаешь меня, Марианна, а я и так чуть не плачу. Бог видит, что намерения мои были самые лучшие; я хочу чтобы все были счастливы, особенно те, кого я люблю. Нелегко видеть, как рушатся самые заветные твои мечты. Если бы не измена моего сына, из-за которой все пошло прахом, все были бы довольны, и я бы успокоилась, а теперь все нужно начинать сначала. Что поделаешь! Когда счастье нам изменило, когда непредвиденные препятствия восстают против наших лучших надежд, нам остается только положиться на волю божию. То, что нам кажется злом, возможно, послужит для нашего же блага. Человеческое предвидение обманчиво; мы часто горюем только оттого, что истина от нас сокрыта, мы плохо видим и не лучше судим. Одно неложно: наши страдания; страдаем мы по-настоящему — и это самое печальное. Не огорчайся, дитя мое; вверь свою судьбу тому, кто печется обо всех своих созданиях, и он даст тебе то, о чем ты не смеешь и мечтать. Ты ни в чем ни виновата, дочка, это прекрасно и это самое главное, я тобой довольна. Пусть другие сами решают, сами устраивают свои дела; когда станет известно, чего они хотят, мы постараемся сделать как будет лучше.

Занятые этой беседой, мы подъехали к дому, куда были приглашены.

Вы не поверите, дорогая маркиза, какую блистательную победу я там одержала. После измены Вальвиля вы, как и он, наверно, забыли, что я была очень хороша собой. Охлаждение возлюбленного налагает как бы клеймо унижения на красоту, которой он пренебрег. Покинутая женщина теряет в глазах посторонних не меньше, чем в глазах неблагодарного, который ее покинул. Сожаления и горечь искажают даже самые приятные черты, портят самое хорошенькое личико. От тебя ускользнуло сердце возлюбленного — и все другие сердца тоже кажутся тебе коварными, ты теряешь веру в свою прелесть и красоту, а вместе с нею — оживление и грацию. Но, к счастью, я не потеряла эту веру в себя, столь необходимую всякой женщине; легкий налет меланхолии только красил меня, он шел к моему грустному положению; ведь от меня именно и ждали меланхолии, она внятно говорила о глубине моих чувств, придавала им особенную прелесть, будила желание затронуть сердце и изгнать из него печаль; повторяю, горе мое шло мне на пользу, увидя Марианну, нельзя было не воскликнуть: «Ужели она покинута? О, боже! Какой же варвар, какой враг собственного счастья мог ее покинуть!»

Вы, конечно, помните, дорогая, что еще в те времена, когда Вальвиль любил меня, мне довелось побывать в доме могущественного министра, и, проходя через один из покоев, я услышала возглас: «Как хороша!» Слова эти произнес какой-то молодой человек весьма приятной наружности. Хотя я была тогда в смятении и тревоге, я обратила внимание на этого молодого человека. Почему? Просто мне всегда приятно было смотреть на тех, кто замечал меня, находил меня привлекательной, любовался мною. А между тем в чем состояла их заслуга? Ведь они просто отдавали мне должное, и только!

Едва войдя в гостиную госпожи де Мальби (так звали родственницу госпожи Дорсен), я сразу заметила молодого поклонника моей красоты. На лице его промелькнуло удовольствие, он сделал невольное движение, означавшее: «Какая радость! Я снова вас вижу!» Этот молодой человек был маркиз де Синери. В его благородном облике чувствовалась внутренняя чистота, внушавшая доверие; все его черты дышали чувством; взгляд, скорее мягкий, чем живой, и выражение тонкого лица говорили вещи, которые приятно слышать и на которые приятно отвечать.

В каком смысле «отвечать», спросите вы? Как! Неужели и вы тоже измените, Марианна?

А почему бы и нет, маркиза? Или одним мужчинам дана привилегия быть ветреными, неверными, непостоянными? И какая цена их доводам, их оправданиям? Они, видите ли, слабы; а мы-то, скажите на милость, неужто мы сильны? И хорошо ли, справедливо ли хранить верность изменнику? По-моему, это просто упрямство, и ничего более. Когда нами и овладевает любовь мы воображаем, что полюбили навеки: нам кажется невозможным отказаться от своего чувства или перенести его на другого; забыть неверного! Боже! Какой ужас! Нет, его надо любить вечно, оплакивать всю жизнь, горевать о нем до могилы; так мы хотим, так нам нравиться! К счастью, это всего лишь игра фантазии, и сердце развеивает ее незаметно для себя.

Вы ждете портретов гостей, собравшихся у госпожи де Мальби; но, право же, мне совсем не до того, чтобы забавлять вас описанием этих господ! Мы не можем думать о посторонних людях, когда наши мысли заняты, и не без причины, нашей собственной судьбой. Я сейчас не в состоянии наблюдать и сравнивать; может быть, потом я и вернусь к этим людям, у меня еще будет случай увидеть их, и вы с ними тоже познакомитесь. Но в эту минуту я могу думать только о своем горе, о своих намерениях, о своем возлюбленном, о своей сопернице — и только о них я способна говорить, а вам придется слушать; если вас больше интересует что-нибудь другое, бросьте совсем мои записки, не читайте их; я не только ленива, но и своенравна... Но все же мне вдруг захотелось мимоходом обронить несколько слов (именно так я и сделаю) о госпоже де Мальби — родственнице госпожи Дорсен, столь пылко желавшей со мной познакомиться. Видимо, эта дама втайне надеялась, что похвалы, расточаемые мне, преувеличены что портреты мне льстят, и никак не ожидала, что я и впрямь окажусь такой хорошенькой. Ей очень не понравились восторги маркиза де Синери, и я прочла это в ее глазах.

Госпожа де Мальби была вдовой — весьма благоразумной, довольно красивой, очень богатой и еще не достигшей тридцати лет. В свете считали, что она выше обычных слабостей прекрасного пола, и называли ее даже философом в юбке; но это вздор; просто госпожа де Мальби была кокетлива, очень кокетлива, и кокетлива исподтишка — что уже нехорошо. Она не относилась к числу тех простодушных и веселых кокеток, которые, по крайней мере, ничего не скрывают, чье легкомыслие служит оправданием их кокетству и чьи манеры откровенно говорят: «Сейчас я совершу нападение, защищайтесь, если можете». Но госпожа де Мальби тщательно скрывала подобные поползновения; ее суетность таилась под покровом скромности, вы бы не заметили в ней ни малейшего самодовольства. Она держалась мягко, любезно, без малейшего признака всякой мысли о себе, выказывая доброту, не кичась своими явными добродетелями, не гордясь своими познаниями; вы видели в ней нерушимую верность долгу, чувствительную душу, сердце, готовое принести любую жертву на алтарь дружбы,— вот на что она претендовала, и только на это. О своей красоте, о своих прелестях, о стройной фигуре, о разнообразных талантах, о проницательном уме — ни полсловечка: она будто и понятия не имела, что это такое и для чего это служит. Но показное равнодушие к собственным чарам делало их еще заметней, выставляло их в самом благоприятном свете и подчеркивало ее женские достоинства. Казалось, госпожа де Мальби говорит вам: «Смотрите, чем я пренебрегаю: красивое личико и другие прелести, которые дарованы мне по прихоти природы — все это излишне; для другой женщины одно это могло быть драгоценнейшим достоянием, не правда ли? Ну, а мне они совсем не нужны, я бы отлично обошлась и без этих внешних преимуществ. Вообразите же, какую надо иметь душу, какие благородные чувства, какой характер, чтобы предпочитать, как это делаю я, свой внутренний мир всему остальному». А «остальное»... О, она отлично знала ему цену, ручаюсь вам! Все, что я пишу об этой даме, я узнала позже, после долгого с ней общения. Не знаю, зачем я вам все это рассказала именно сейчас,— так как-то, само написалось.

Госпожа Дорсен и граф де Сент-Ань приехали к госпоже Мальби раньше нас. Граф усиленно ухаживал за мной. Маркиз де Синери наблюдал за ним, посматривал на меня, и во взглядах его читался вопрос: что означает столь усиленное внимание графа? И действительно, нельзя было держать себя более лестным для меня образом: этот благородный человек ухаживал открыто, он ничуть не скрывал своих намерений, он считал для себя честью искать руки... кого? Марианны! Марианны, покинутой своим женихом! Я не могла не испытывать благодарности; но разве сердце слушает советы рассудка?

Пока граф являлся мне в обличье друга, заботливого друга, оценившего мою стойкость, мои добродетели, тронутого моими бедами и готового прийти мне на помощь, он был мне очень приятен, а его добрые намерения ничуть меня не стесняли. Но стоило ему стать страстным и настойчивым, как он тотчас же вызвал во мне досаду. Сравнивая его ухаживания с милыми манерами Вальвиля, я находила, что граф несколько неловок. Я пришла к убеждению, что человек этот создан, чтобы быть покровителем, но ему положительно не к лицу пылкая нежность. Пусть радуется, что видит меня, но к его радости не должно примешиваться упоение. Когда мужчина уже не может нравиться, он не должен и влюбляться, ибо становится смешон; он не трогает, но отталкивает. Я отдавала должное графу де Сент-Ань и все же не могла не отметить этого про себя; в дальнейшем каждый его вздох делал его все менее привлекательным в моих глазах.

Мужчины думают, что поклонники занимают женщину, что ей приятны их сумасбродства; они бы разуверились в этом, если бы знали, как они скучны. Влюбленность украшает женщину, но каким жалким она делает мужчину!.. Однако оставим в покое мужчин, графа де Сент-Ань, госпожу де Мальби и прочих; мне с ними скучно. Внимание молодого маркиза немного польстило моему самолюбию; но что из того? Часы тянулись для меня нескончаемо. Я ждала с нетерпением, когда мне можно будет вернуться в монастырь и на свободе отдаться мыслям о том, что меня интересовало. Когда мы уехали, Вальвиль остался в монастыре; ушел ли он сразу после меня, не повидавшись с мадемуазель Вартон, или же вызвал ее в приемную? Сонмы тревожных мыслей осаждали меня. Наконец, госпожа де Миран отвезла меня в монастырь, пообещав, что если Вальвиль будет с нею говорить, она расскажет мне все. Я, со своей стороны, должна была уведомить ее о том, будет ли он еще появляться в монастыре. Она ласково попрощалась со мной я горячо ее благодарила, и на этом мы расстались.

И вот я одна и могу на досуге спросить свое сердце и память о том, что же произошло у меня с Вальвилем, что я ему сказала, что он мне ответил: я не могла решить, довольна ли я собой, хорошо ли я поступила, послушавшись своего самолюбия и пренебрегши мгновенным возвратом чувств неблагодарного. Я держалась с ним уверенно, выказала полное душевное спокойствие, не прошила никаких сожалений об утрате и дала понять, что охотно уступаю его сопернице. Что же я этим выиграла? Улучшила ли я свое положение? И знаете, дорогая, к какому выводу я пришла? Я поняла, что действовала наперекор себе и, наказывая изменника, причинила больше страданий себе, чем ему.

Большая разница: сказать колкость своему любимому, пока он перед тобой, и вспоминать об этом, когда его уже нет. Как без боли думать, что ты его обидела, может быть, огорчила, что он поверит, будто ты уже разлюбила его. Ах, дорогая, в любви нет худшего преступления, как возбудить мысль, хотя бы на одну только минуту, что ты больше не любишь! Это грех непростительный; сердце укоряет нас за него беспрестанно и не прощает никогда. Пока оно любит, его самое горячее желание — давать поминутно доказательства силы и постоянства своего чувства; оно готово отказаться от надежд, от счастья, от всего, что хотите; но не отнимайте у него утешения и радости доказывать вновь и вновь, что оно с охотой приносит себя в жертву, что оно отдает себя на заклание ради любимого существа; обрушьте на него какие угодно страдания, но никогда не ставьте под сомнение истинность и силу его любви; вот его оно хочет и в чем нельзя ему отказывать, ибо того требует природа, а верность природе для него превыше всего.

Пока я видела Вальвиля, пока я говорила с ним, обида поддерживала мои силы, воодушевляла меня. Я старалась не выдать себя, это было всего важнее — во всяком случае, мне тогда казалось, что это важнее всего. И что же? Я ошибалась. Я пожертвовала сердцем в угоду самолюбию. Теперь сердце восставало против самолюбия, попирало его; потом приходили доводы рассудка и отражали натиск любви, и я опять не знала, на чем остановиться; я то хвалила себя, то снова порицала. «Я все еще люблю вас, Вальвиль!» — восклицала я, обливаясь слезами, и тут же краснела от стыда за свою слабость. И знаете, дорогая, отчего происходили все эти метания? Оттого, что у меня любящая натура и нежность моя сильнее гордости; в душе чувствительной и истинно увлеченной любовь всегда сетует на победу тщеславия.

Увы! Чего требовало мое самолюбие! Какую цель преследовала моя месть? Оставить по себе лестное воспоминание, и только. Если я приму монашеский обет, достигну ли я хоть этой цели? Чего, собственно, я добьюсь, осуществив этот замысел? Какие основания надеяться, что Вальвиль благодаря этому сохранит нежное воспоминание обо мне, о моей любви, о моей великой жертве? Женщины лелеют свою скорбь, мужчины стараются поскорее развеять ее, и это им дается без труда. Если даже Вальвиль будет глубоко поражен утратой, долго ли продлится его печаль? Признать свою вину легче, чем не провиниться. Когда беда непоправима, а расплачивается другой, мы утешаемся удивительно легко.

Значит, я навеки похороню себя и откажусь от света для того лишь, чтобы исторгнуть у изменника несколько вздохов, чтобы возбудить мимолетное сожаление в его ветреной душе? Мадемуазель Вартон будет наслаждаться всем, что я ей уступлю, я пожертвую собой для ее удовольствия, и она будет вполне удовлетворена, ибо недобрые натуры радуются любому благу, не беспокоясь о том, как его получили: возможно, моя соперница будет глумиться над моей простотой. Эта мысль вновь разожгла во мне обиду; воспоминание о графе де Сент-Ань возвращало меня к намерению уйти в монастырь; нежное внимание молодого маркиза побуждало вновь обратить свои помыслы к свету. Чем больше я думала, чем больше размышляла, тем мучительней становились мои колебания.

Избавил меня от них сам Вальвиль; случай пришел мне на помощь и сослужил мне службу больше, чем моя красота и любовь.

Вы, может быть, помните, дорогая, что, увидев мой наряд, Вальвиль спросил, не собираюсь ли я куда-нибудь. Я ответила, что нет — сама не знаю почему, без всякого умысла; просто слово «нет» подвернулось прежде, чем слово «да»,— вот и вся хитрость. Но несколько позднее госпожа де Миран заехала за мной и увезла в своей карете. По всему моему поведению Вальвиль мог убедиться, что я ожидала его матушку. Мой веселый вид, чуть вызывающий тон, легкомысленные речи и это слово «нет» — все вместе не могло не показаться ему странным. Вальвилю почудилась какая-то тайна в моих словах и в действиях госпожи де Миран. К чему этот парадный туалет? Куда я отправляюсь? Госпожа де Миран сказала сыну: «Ты раздумал жениться на Марианне — что ж, она останется моей дочерью». Что все это значит? Или меня хотят выдать замуж? Согласна ли я на замужество? Вальвиль знал о предложении графа, но всего лишь каких-нибудь полчаса назад совершенно о нем не думал: теперь он вспомнил, рассердился, обиделся. Другой одержит над ним верх! Его намерены забыть! Что такое? Марианна его разлюбит? И вот уже изменник приходит к заключению, что я лукава и неблагодарна. И в самом деле, почему бы нет! Он же меня покинул! Он изменил — я тоже могу изменить. Право, дорогая маркиза, надо прощать мужчинам все то дурное, что они говорят о нас, женщинах; ведь они судят по себе; удивительно ли, что они обвиняют нас в легкомыслии и непостоянстве?

Может быть, вы подумаете, что все эти подозрения на мой счет успокоили совесть Вальвиля: ведь теперь он был уверен, что я не погибну от отчаяния, и мог без помех отдаться своей новой страсти? Но нет, вы не угадали; совсем наоборот.

Вальвиль был одним из тех людей, для которых препятствия имеют неодолимую притягательную силу. Все, что трудно и даже невозможно, влечет их к себе; им нравится блуждать в лабиринте запутанных и неразрешимых противоречий; они любят бороться, стремясь достигнуть своей цели, и в то же время словно боятся ее достичь. Есть души, которые нужно держать в неизвестности, сердца, которым надо отказывать, потому что в любви им дороже игра и борьба, чем сладость нежных чувств; они желают не столько быть счастливыми сколько изыскивать средства стать счастливыми. Одной из таких натур был и Вальвиль. Сначала я казалась точь-в-точь тем, что ему нужно: все было против его желаний, сотни преград разделяли безвестную сироту и сына госпожи де Миран; эти преграды надо было преодолеть, надо было победить тысячи и тысячи препятствий; счастье брезжило где-то в неведомой дали, и это было очаровательно. Согласие матери испортило все. Ему сказали: «Тебе нужно сердце Марианны? Хорошо, она отдаст тебе свое сердце. Ты просишь ее руки? Пожалуйста, вот ее рука». Больше говорить было не о чем, и любовь задремала. Но этот сон был недолог, его нарушила ревность. Безвестная девочка, которая так легко ему досталась, которую никто у него не оспаривал, вдруг предстала перед Вальвилем в новом обличье. Уже нельзя то приближать ее к себе, то отталкивать по собственной прихоти; ухаживания маркиза де Синери окончательно расстроили Вальвиля. Не так давно, дорогая, вы говорили, что Вальвиль вам ненавистен, что вы не желаете более слышать это имя; сейчас вам станет жаль его; он будет плакать, стенать, рыдать у моих ног; он будет ссылаться на свои права; непредвиденное событие вознесет меня на небывалую высоту; спешу вас предупредить: Вальвиль вдруг станет совсем незначительным лицом по сравнению со мной, он будет зависеть от Марианны, она вынесет ему приговор; этот изменник станет смиренным, он будет пресмыкаться перед тою, которой пренебрег.

В конечном счете, дорогая маркиза, мужчины весьма непоследовательны, весьма забавны; мы любим их только потому, что не даем себе труда их изучить. Послушайте их: как они собою довольны! Вообразите, ведь они считают себя во всех отношениях выше нас. Жалкие создания! Они выше нас, они! Господи помилуй, да в чем же? Это слабые существа, чье великодушие и хваленая сила никогда не могут совладать с прихотью, страстями, самой ничтожной приманкой чувств. Иное дело женщина; уж когда женщине вздумается быть сильной, она сильна по-настоящему, сильна во всем. Самые заветные свои желания мы способны принести в жертву гордости. Одного лишь самолюбия и того достаточно женщине, чтобы стать подлинной героиней. Увидите, увидите, куда вознесло меня мое самолюбие.

Но, скажете вы, пора на что-нибудь решаться: простите Вальвиля. Одержать верх над соперницей — разве это хуже, чем быть оплакиваемой жертвой? Не говоря о том, что это гораздо приятней. Ну же, смелей; ведь вы все еще любите!

Это легко сказать, дорогая, но не так-то легко сделать. Да, правда, я еще люблю; но вы-то, хорошо ли вы знаете любовь и все химеры, которые рождаются в нежном, чувствительном сердце? Разлюбив меня, Вальвиль разрушил пленительные чары, делавшие для меня его любовь самым бесценным благом; теперь он готов возвратиться, но мог ли он вернуть все то, чем я обладала раньше? Что такое возвращение неверного? В состоянии ли оно стереть память об измене? Мы видим, что чувство его возродилось, это так, и это приятно; я могла гордиться этим перед другими, перед мадемуазель Вартон, но в моих собственных глазах, сударыня, тут было мало лестного, очень мало. Неблагодарность нельзя забыть,— ее можно простить, да, но не забыть. Ведь Вальвиль был для меня ангелом, сошедшим с неба, чтобы увести меня с собою в рай; ореол его вдруг померк, и что же? Светоносный ангел оказался самым заурядным человеком. Он посмел отречься от любви в разговоре с моей соперницей; он питал ко мне, видите ли, вовсе не любовь, а только жалость, сострадание; он хотел, чтобы чувство его было ничем иным, как жалостью! Ах, дорогая! Сострадание друга утешает нас и не вызывает краски стыда; но сострадание любимого! Как перенести подобную мысль? Эта-то мысль и пришла мне на помощь и вернула мою гордость, немного рассеяла тревогу и усмирила бурю в моем сердце. Благодаря ей я спала в ту ночь долго и спокойно; и этой же мысли вы обязаны тем, что я заканчиваю мои рассуждения.

Утром, едва я проснулась, мне подали письмо и предупредили, что посланный ждет ответа. Я с волнением взяла пакет; не от Вальвиля ли письмо? Но почерк и герб на печати принадлежали не ему. Я распечатала письмо и прочла следующее:


ПИСЬМО МАРКИЗА ДЕ СИНЕРИ МАРИАННЕ

«Мадемуазель,

С того дня, когда по воле случая я впервые увидел вас, судьба ваша занимает меня живейшим образом. Но вы были невестой господина Вальвиля, и, несмотря на свои чувства, я относился с уважением к его счастью, доколе он им дорожил; я не позволил себе ни малейшего шага, чтобы нарушить благополучие господина де Вальвиля. Я отношусь, мадемуазель, к той немногочисленной породе людей, которые не присваивают себе права воздвигать свое счастье на погубленных надеждах ближнего. Вы любили господина де Вальвиля, он вас боготворил, союз ваш казался близким и несомненным — мог ли я пытаться разорвать столь крепкие узы? Я не простил бы себе не только подобных намерений, но даже самого мимолетного помысла. Не ища более случаев встретить вас, я, напротив, старался их избегать. Я не ожидал, что увижу вас на вчерашнем вечере у госпожи де Мальби: какую радость испытало мое сердце!.. Но что же я узнал? Как! Все переменилось! Как! Вальвиль мог!.. Первым моим чувством было сострадание к вам, мадемуазель; я понял, как жестоко было поражено поступком Вальвиля сердце чуткое, преисполненное благодарности, льстившее себя надеждой быть обязанным решительно всем любви, уважению, дружбе и убедившееся, что прихоть и каприз были единственными узами, какие связывали вас с неверным.

Но, по естественной склонности нашей всегда возвращаться мыслями к себе, я почувствовал, что непостоянство господина де Вальвиля дает вам право сделать новый выбор: ныне ваше сердце и ваша рука свободны, и вы можете располагать ими, мадемуазель,— и слабая, робкая надежда закралась в мою душу. Мне известны притязания графа де Сент-Ань; но обязан ли я так же бережно относиться к его желаниям, как к правам вашего первого жениха? Смею думать, что нет: я могу вступить в соперничество с графом. Я моложе, богаче, влюблен более страстно, столь же независим, как он, и не вижу причины уступать ему без борьбы. Только вы, мадемуазель, можете решить спор между нами. Я жду вашего ответа, чтобы уведомить госпожу де Миран о своих намерениях. Не откажите почтить меня хотя бы единой строчкой, написанной вашей рукой. Сообщите, позволяете ли вы мне посетить госпожу де Миран и попросить ее разрешения искать союза с ее прелестной дочерью».


Я прочла это письмо с волнением, с тревогой; попробуйте отгадать, какие оно вызвало во мне чувства? «Вы были польщены,— вероятно, думаете вы, дорогая,— вы радовались столь блистательной победе». Ничуть не бывало; я расплакалась как дурочка и горестно воскликнула: «Ах, Вальвиль, Вальвиль! Так, значит, это правда, и вы больше не любите меня! Вы меня покинули, отвергли! Всякий может отнять у вас Марианну, не причинив вам никакого горя! Она вам больше не нужна, это был всего лишь каприз; все это знают, все об этом говорят; у всех на устах ваше равнодушие и презрение к той, что некогда так сильно занимала ваше сердце. О, боже, так, значит, не осталось ни малейшей надежды! Увы! Когда небо, сжалившись над моими слезами, послало мне на помощь вашу великодушную матушку и отдало меня под ее защиту, когда оно соединило нас, когда вы стремились к союзу со мной, никто, никто бы не сказал: «Марианна, твои былые печали — ничто по сравнению с тем, чему ты себя сейчас подвергаешь и от чего не уйдешь». Неуверенность в своей судьбе, угроза нищеты, страх перед настоящим, ужас перед будущим, прозябание без друзей, без крова, без надежд, любое несчастье, да, любое было бы легче снести, чем измену любимого! Ах, Вальвиль, отдайте мне мою бедность, мои страхи, но полюбите меня опять! Пусть я буду плакать, но пусть виновником моих слез окажется другой, и пусть их осушает рука Вальвиля! Пусть среди бед и огорчений ваш образ станет, как прежде, моим единственным утешением; других утешений я не жду. Чего хотят все эти люди? Они меня жалеют, они предлагают блага, с которыми мне нечего делать; пусть они оставят меня в покое! Мне ничего не нужно...»

Так я плакала, забыв про письмо и про посланного, который ждал ответа.

Явилась послушница и начала меня торопить:

— Однако, мадемуазель, там поминутно звонят; лакей потерял терпение...

Едва соображая, что делаю, я написала на листке бумаги несколько слов, говоря себе: «Перешлю это письмо госпоже де Миран, пусть она сама ответит; она моя опекунша; я не хочу подавать надежду, не хочу отнимать ее; будь что будет, голова моя отказывается работать; пусть мои женихи устраиваются, как знают, чем я виновата, что они влюблены? Что означает это преследование? Мне не дают даже поплакать на свободе. Чем сильнее они влюбляются, тем я суровей. Почему? Потому что, говоря о своей любви, они твердят, что Вальвиль больше не любит, а мое сердце не желает этой уверенности, оно отказывается ее принять, оно хочет сохранить хотя бы тень надежды, а люди так жестоки, что отнимают ее у меня».

В четыре часа дня — новое письмо, новое волнение: на этот раз писал Вальвиль. Я торопливо распечатала пакет, сердце у меня билось, рука дрожала. Господи боже! Что я сейчас узнаю! Мне страшно было прочесть: может быть, изменник благодарит меня за то, что я добровольно отдаю его моей сопернице? Может быть, он просит, чтобы я помогла им ускорить свадьбу? Я со страхом смотрела на буквы, написанные почерком, когда-то столь дорогим мне, так сладко меня волновавшим. Наконец, я принялась читать. Первые слова письма удвоили мою тревогу, но чем дальше я читала, тем радостнее мне становилось.

Вальвиль просил уделить ему завтра час для беседы; он писал из Версаля и обещал приехать в указанное мною время. Прежде чем я приму окончательное решение, он желает сообщить мне нечто важное, оправдаться в своих кажущихся провинностях. Он по-прежнему боготворит, он никогда не переставал обожать меня; он упрекал меня за мою холодность, я слишком жестоко карала его беспощадным равнодушием; затем он говорил о своей ревности, о своей обиде, о своем гневе — все это крайне бессвязно и невразумительно: видно было, что он то сердился, то успокаивался, то впадал в ярость, то в чувствительный тон, что он много хотел сказать, но не все сумел выразить.

Я сто раз читала и перечитывала это письмо; оно растрогало меня; окажись Вальвиль возле меня в ту минуту, все было бы решено. Как бы ни была велика вина любимого, стоит его выслушать — и он оправдан. Но неужели я прощу изменнику? Что скажут госпожа Дорсен и граф? «Прелестное дитя», «эта благородная, гордая, стойкая душа» окажется всего лишь слабенькой девочкой? Я могла возвыситься над мадемуазель Вартон лишь ценою решений последовательных и благородных; фортуна дала ей много, мне — ничего; но я обладала бесценным даром природы — гордостью и знала ей цену. Гордость шептала мне: «Марианна, не жертвуйте мной, щадите меня, никогда меня не оскорбляйте, я вам пригожусь. Мелкие души прибегают ко мне неумело, и я делаю их достойными презрения; но благородные души умеют употреблять меня к месту, их я возвеличиваю и веду к почестям».

Я приняла решение не встречаться с Вальвилем и сообщила ему в коротких словах, что могу принять его лишь в присутствии его матушки. Запечатав эту записку, чтобы послать ее с кем-нибудь в приемную, я немного успокоилась, и весь остаток дня посвятила планам и размышлениям, о которых сейчас не буду говорить.

Утро следующего дня прошло в великой тревоге. Моя записка уже была отправлена вниз, всякий шум в коридоре приводил меня в трепет. Что сделает Вальвиль, прочитав ее? Уйдет? Останется? Будет добиваться свидания со мной? Если он настоит на своем, как мне себя держать? Стоило кому-нибудь пройти мимо моей двери, как сердце мое начинало неистово биться; но вот кто-то идет по коридору быстрыми шагами, дверь моя распахивается, я вздрагиваю всем телом, поднимаю глаза — и вскрикиваю: передо мной стоит мадемуазель Вартон собственной персоной!

— Вы, мадемуазель! О, боже! Кто бы мог ждать вашего визита? — сказала я с удивлением.— Я думала... Я предполагала... да, я предполагала... Право, вот совсем неожиданная честь; чему я ею обязана? Что-нибудь случилось?

— Да, мадемуазель, случилось, и нечто весьма странное,— ответила она довольно язвительным тоном,— можно подумать, что госпожа де Миран, ее сын и вы задались целью причинить мне неприятность и пытаетесь впутать меня в какую-то пошлую и нелепую интригу; вот и все, что случилось, мадемуазель; я нахожу такие поступки крайне неуместными и неприличными; неужели я подходящая мишень для ваших шуток? Потрудитесь объяснить, что это значит? Как я должна понять вот эту дерзкую записку?

И она подала мне письмо, написанное рукой Вальвиля.

Письмо было коротенькое, я быстро пробежала его глазами; судя по дате, оно было написано вчера и адресовано госпоже де Кильнар: в нем говорилось без обиняков, что, покоряясь воле своей матери и уважая ранее принятые обязательства, Вальвиль отказывается от надежды стать когда-либо мужем мадемуазель Вартон. Это звучало вежливо, но жестко, вернее, твердо. Прочтя эти строки, я подняла глаза на мою надменную соперницу: она казалась униженной; еще немного, и я даже почувствовала бы к ней жалость. Но оскорбленная любовь — тигрица, она не знает пощады, и даже самое доброе сердце тут бессильно.

— Что же, мадемуазель,— сказала я холодно,— почему вы так прогневались на госпожу де Миран и на меня? Ни она, ни я не можем нести ответственность за случившееся; мне кажется, мы тут ни при чем: сердце, господина Вальвиля переменчиво, что же можно поделать? Никто в этом не виноват. Постарайтесь удержать его, это уж ваша забота; поверьте, никто у вас его не оспаривает.

Все это я высказала очень уверенным тоном, с легким оттенком торжества в голосе, как бы говоря: «Сердце Вальвиля вновь будет моим, как только я пожелаю. Хлопочите сколько угодно, все равно я одержу верх, даже пальцем не пошевелив; я знаю это, я ничуть не сомневаюсь».

— Да кому нужно удерживать господина де Вальвиля? — гордо возразила она.— Какое мне дело до его намерений? Я не опускалась настолько низко, чтобы внушать ему какие-либо чувства или самой их питать. Что общего между мною и этим господином? Пристало ли мне тоже быть игрушкой его прихотей?..

Заметьте, дорогая, это словечко «тоже». Барышня не стеснялась говорить дерзости, и это отнюдь не ускользнуло от меня.

— По-видимому,— продолжала она,— ваши мелкие уловки вернули вам сердце господина де Вальвиля. В добрый час, мне это совершенно безразлично,— но с какой стати вы впутываете меня в ваши ссоры и примирения? Да не вы ли и продиктовали это письмо? Неужели господин де Вальвиль не может жениться на какой-то Марианне, не подвергнув оскорблению девушку из хорошей семьи? Право же, смешно и странно, что вы смеете обо мне судачить, что мое имя упоминается в вашей болтовне; я полагала...

— Нет, мадемуазель, нет, все это вовсе не так смешно и странно, как вам кажется; но меня ничуть не занимают ваши мысли и соображения по этому поводу. Я ли оскорбляю вас? Как это мило: вы похищаете у меня жениха, я вам его уступаю, и вы же приходите меня бранить! Непостижимо! Он покинул меня ради вас, и вы не нашли в этом ничего предосудительного, вы сами уверяли, что поступок его заслуживает снисхождения,— это собственные ваши слова; тогда я не упрекала вас за мелкие уловки, к которым вам пришлось прибегнуть, чтобы найти поведение Вальвиля извинительным: вспомните это, мадемуазель.

Тут вошла послушница и доложила, что сын госпожи де Миран ждет меня в приемной и умоляет спуститься к нему безотлагательно. Присутствие соперницы придало мне силу, какой я в себе не подозревала.

— Будьте добры, передайте господину де Вальвилю, что я не могу и не хочу с ним разговаривать; письмо его я переслала госпоже де Миран. Сообщите ему об этом и постарайтесь разъяснить, что я ни в коем случае не буду с ним беседовать иначе, как в присутствии его матери. Так я хочу, это решено, и настаивать бесполезно.

Затем я обернулась к мадемуазель Вартон и сказала:

— Вы видите, я отказываюсь от брака с господином де Вальвилем; я отнюдь не пыталась его вернуть; напротив, он сам пришел, но я отказываюсь его видеть и выслушивать; у меня есть гордость, есть принципы, есть постоянство и чувство чести. Чего же вы требуете еще? Если он снова совершил измену, если на этот раз покинуты вы, тем хуже для вас, но я тут ни при чем, это меня не касается, и я смело могу повторить вслед за вами: «Не упоминайте мое имя в вашей болтовне».

— Он меня покинул? Он? — вскричала мадемуазель Вартон.— Кто-нибудь смеет меня покинуть? Что позволяет себе говорить эта девчонка?

Услышав это, я почувствовала, что терпению моему пришел конец. Слово «девчонка» рассердило меня.

— Выйдите отсюда, мадемуазель,— сказала я,— выйдите, прошу вас. «Девчонка» обладает более высокой душой, чем вы; когда-нибудь вам будет стыдно, что вы ее оскорбили. Я не устраивала вам сцен, когда вы однажды явились сюда, чтобы истерзать мне сердце, чтобы с бесчеловечной жестокостью перечислить одно за другим все мои несчастья; да, я бедна, беззащитна, я это знаю и не пытаюсь скрывать. Вы, мадемуазель — счастливая дочь любящей матери; у вас есть состояние, вы принадлежите к высшему обществу; я ничто, это уже известно, никто этого не оспаривает, к чему же говорить об этом вновь и вновь? Но у меня есть одно утешение в моих горестях, и никому, даже вам, не удастся лишить меня этого утешения: мои понятия и чувства всегда будут ставить меня выше моего бедственного положения и выше тех, кто кичится своим богатством, выше вас, мадемуазель. Вы отняли у меня единственное мое сокровище, и все-таки я не пыталась вам вредить, хотя могла это сделать без труда. Госпожа де Миран любит меня, вам это известно; так знайте: только уступая моим просьбам, она согласилась считаться с любовью Вальвиля к вам. Вам служат верой и правдой, а вы еще жалуетесь? Если сейчас вы сами стали жертвой непостоянства Вальвиля, вам бы следовало быть к этому готовой. Кто изменяет ради нас, может потом изменить нам ради других. Вам бы следовало подумать об этом, мадемуазель, вместо того чтобы считать мою бедность оправданием изменнику.

Она хотела что-то сказать, объяснить, может быть, оскорбить меня, но я была в таком волнении, говорила так возбужденно, что если бы к глазам моим не прихлынули слезы, я бы, наверно, так и не остановилась.

— Я стала жертвой непостоянства! Я! Я!— проговорила она как-то неуверенно, словно думая про себя: «В ваших обвинениях есть доля истины», и продолжала: — Я! Так, значит, мне нужно чье-то заступничество, чтобы мать разрешила своему сыну просить моей руки? Бывают на свете девицы, которых трудно выдать замуж, им находят женихов из милости; но есть другие — они сами оказывают милость, соглашаясь отдать свою руку, понятно вам это, Марианна? Таких невест уговаривают, за них борются. Да! Надо долго их упрашивать, прежде чем они дадут свое согласие.

— Постарайтесь же устроить так, чтобы вас долго упрашивали, мадемуазель,— отвечала я,— никто вам не препятствует. Разъясните это господину де Вальвилю; по его письму к госпоже Кильнар видно, что ему такое разъяснение нужнее, чем мне: не похоже, чтобы он собирался вас «упрашивать», и следовало бы указать ему, в чем состоят в этом случае его обязанности.

— Нет, эта девчонка совсем сошла с ума! — воскликнула мадемуазель Вартон, крайне уязвленная моим замечанием.— Какая неслыханная дерзость! А ее тон! Сколько надменности! Откуда это наигранное достоинство? Откуда эта гордая осанка?! Все ясно: она обворожила этого дурачка своей напыщенной чувствительностью и вскружила голову недалекой женщине, которой кажется, что она нашла восьмое чудо света...

— Замолчите, мадемуазель, замолчите,— перебила я ее, едва не задохнувшись от гнева,— не смейте оскорблять госпожу де Миран, я этого не потерплю; ни за какие блага в мире я не допущу обидных для нее речей.

— Ну еще бы! — отвечала мадемуазель Вартон презрительно.— Вы ей многим обязаны; если бы не она, вы не посмели бы говорить дерзости и проявляли бы должное уважение к особам, того достойным; да вам бы не довелось и вообще с ними столкнуться.

— Может быть, и довелось бы, мадемуазель,— отвечала я, рыдая,— если господь создал вас нарочно, чтобы причинять мне огорчения, то судьба непременно заставила бы меня попасться вам на глаза; я не могла избежать встречи с вами, худшего несчастья моей жизни, мне пришлось сносить ваш скверный характер, терпеть ваши капризы, жалость ваша ко мне была оскорбительна, но теперь вы прибавляете к ней еще и брань! Когда это кончится? Или вы задались целью свести меня в могилу? Я все вам отдаю, зачем же еще мучить меня? Да! Одной лишь доброте госпожи де Миран я обязана честью оказаться подле вас, мадемуазель, видеть вас, говорить с вами. Другая на моем месте сказала бы, что она охотно бы обошлась без этого удовольствия, но я молчу. Однако благоволите объяснить, по какому праву вы выражаетесь непочтительно о моей благодетельнице! Вы смеете называть ее «недалекой женщиной»! Дай бог, мадемуазель, дай бог, чтобы о вас, при желании сказать дурное, выразились бы так же. Почему вы позволяете себе обижать обездоленную девушку, которая не сделала вам ничего плохого? Ведь это странно в конце концов! Вы нарушаете покой посторонних людей и их же в чем-то обвиняете. Что вам нужно? В чем дело? Что все это значит?

Мадемуазель Вартон молчала.

— Если состояние, имя, положение в свете делают людей такими несправедливыми,— продолжала я,— я благословляю небеса за то, что ничего не имею, не знаю своего имени и не считаю себя знатной дамой; уж лучше быть одинокой и безвестной и пользоваться милостями сострадательных душ, чем делать других несчастными только потому, что тебя за это не накажут; человечность, доброта — удел бедняков, честных бедняков; с ними бедный человек может жить спокойно; пусть он и страдает, но зато ему ниспосылается утешение всякий раз, как он остается наедине с собой; я не завидую вам, мадемуазель, напротив; я бы не хотела ни обладать вашим богатством, ни думать так, как вы!

Мадемуазель Вартон поднялась. Ответ ее не обещал быть кротким, мои реплики — еще менее; к счастью, моя добрая утешительница, милая монахиня, вошла в комнату. Мы обе замолчали, но она успела услышать часть нашего разговора, и по взгляду, какой она бросила на мою соперницу, видно было, что поведение той весьма ей не понравилось.

— Фи, мадемуазель! — сказала она спокойно, но немного высокомерно.— Фи, что за тон! В чем вы смеете упрекать вашу подругу? Чем перед нею кичитесь? Своими деньгами и некоторыми преимуществами, доставшимися вам без всякой вашей заслуги? Слишком высоко ценя эти преимущества, вы признаете, что с утратой их утратили бы и все свое превосходство, что вам нечего предложить взамен, если бы случай лишил вас состояния. Знайте же, мадемуазель, что надменность роняет людей, вызывает презрение к ним и лишает их уважения; кто требует почестей, тот показывает, что жаждет их, но отнюдь не заслуживает.

Этот выговор, судя по всему, не произвел особого действия на мадемуазель Вартон. Не ответив ни слова монахине, она повернулась ко мне и сказала:

— Марианна, я пришла сюда, чтобы просить вас передать госпоже де Миран следующее: странные понятия ее сына я считаю для себя оскорбительными; когда моя матушка захочет выдать меня замуж, она сама выберет мне жениха, и сильно сомневаюсь, чтобы выбор ее остановился на господине де Вальвиле. Попросите этих людей от моего имени вычеркнуть меня из памяти и забыть, что они когда-либо видели меня. Вы поняли, Марианна?

— Поняла, мадемуазель, поняла,— ответила я.— Но ничто не обязывает меня исполнять ваши поручения. Вы можете исполнить их сами.

Она бросила на меня взгляд, которым хотела выразить презрение, но выразила лишь ярость и досаду, несмотря на все свои усилия. Затем она присела перед монахиней и вышла вон, даже не кивнув мне головой.

Как только она ушла, мне стало много легче: я избавилась от одного огорчения, но лишь для того, чтобы отдаться другому. Вальвиль приходил, и я не приняла его. К чему приведет этот неслыханный шаг? Я решила спросить мнения моей милой монахини, и она дала мне хороший совет. Но прежде чем приступить к описанию самой интересной полосы моей жизни, позвольте мне передохнуть. По правде говоря, маркиза, меня пугает обилие событий, о которых надо рассказать; как изложить их на бумаге? Необходимо хорошенько все обдумать, а пока прощайте. 


Читать далее

ПРОДОЛЖЕНИЕ «МАРИАННЫ», КОТОРОЕ НАЧИНАЕТСЯ С ТОГО МЕСТА, ГДЕ БЫЛА ПРЕРВАНА ЕЕ ИСТОРИЯ, ЗАПИСАННАЯ ГОСПОДИНОМ ДЕ МАРИВО. 

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть