Из журнальных и газетных публикаций

Онлайн чтение книги Жуки на булавках
Из журнальных и газетных публикаций

Средство от ревности

(По рецепту Аркадия Бухова)

Один немецкий ученый уверяет, что у ботокудов существует такой обычай: если муж заподозрит жену в измене – он созывает своих приятелей, и те, поймав соперника их друга, съедают его – как говорят провинциальные рецензенты – под шумные аплодисменты собравшихся.

Масса несообразностей русской и общеевропейской жизни не позволяет ввести этот веселый обычай у нас. Вряд ли у каждого из нас найдется хотя бы по жалкой кучке гимназических или университетских друзей, которые бы приняли участие в скромном завтраке из обидевшего вас человека, хотя бы он был искуснейшим образом приготовлен руками опытнейшего повара…

Другой ученый утверждает, что у всякого человека, помимо его интеллигентности, вместе с ревностью является чувство необходимости физического разрушения… Я лично знаю одну скучную и неприятную историю об одном борце, у которого сбежала жена, и что из этого вышло… Борец впал в такое бешенство, что сломал печку, опрокинул всю бархатную мебель и побил хозяина квартиры. Несмотря на такие радикальные меры, жена не вернулась; борца выгнали с квартиры; как мне передавали, на ревность это не повлияло.

В жизненном обиходе каждого человека всегда найдется несколько случаев борьбы с чужой или своей ревностью; кто не знает ряда таких печальных фактов, когда многие в порыве ревности бросали выгодные места государственной службы и шли в вагоновожатые, женились на дочерях своих кредиторов, меняли квартиры, безвозвратно кидали литературные работы и становились коллекционерами старых почтовых марок, стреляли в любимую женщину холостым зарядом и, отбыв необходимое наказание, умирали в занятиях спиритизмом… Но разве это меры борьбы с ревностью? Разве хоть одно из этих средств сможет заставить любимого человека крепче и сильнее полюбить вас?..


* * *


Вот, по моему мнению, каким образом каждый ревнивый человек сможет не только побороть свою ревность, но и достичь самых блестящих результатов…

Сегодня утром, зайдя за английской булавкой к жене, вы были обрадованы и слегка растроганы следующими находками, которые вряд ли смогут украсить и обогреть чью-нибудь одинокую, тихую жизнь: 1) записку на туалете, в которой черным по белому (вернее, зеленым по сиреневому) написано, что бедный страдающий и вечно любящий Пивков ждет сегодня вашу жену к шести часам у себя; 2) фотографическую карточку того же Пивкова с надписью на обороте («Люблю и обожаю. До гроба и надолго-надолго. Твой Мишик».) ;3) букет цветов, перевязанный желтой лентой, и с воткнутой в него визитной карточкой означенного Пивкова и массу других вещей, непереносимых в обычной супружеской жизни.

Что бы сделал в вашем положении человек без логики, без твердой мужской выдержки?.. Он бросился бы к жене, и, осыпая ее проклятьями, стал бы ломать о пол легко бьющиеся предметы роскоши и первой необходимости, топтать цветы г. Пивкова, сейчас же послал бы в аптеку за четвертью синильной кислоты, стал бы заряжать револьвер, которым в обычное, мирное время прислуга вколачивала гвозди для вновь приобретаемых стенных украшений, грозился бы подать жалобу во все учреждения провинции и столицы – словом, создал бы веселую, живую и яркую работу рук и языка, которая ни в коем случае не привела бы ни к каким результатам…

Разве сделали бы все это вы? Никогда…


* * *


– Милая, – задаете вы вопрос жене около шести вечера, – почему же ты не одеваешься?

– А зачем? – бледнея, догадывается жена. – Зачем это тебе?

– А, плутовка, – ласково шутите вы, – все вы такие… Обещалась, а сама и в ус не дует… Пивков, может быть, ждет, волнуется, а ты еще в домашней кофте… Нехорошо, милая, стыдно… Ты, слава богу, из порядочной семьи… И отец такое положение занимал…

– Но, ты… ты… ошибаешься… Ты не смеешь… думать… Ты….

– Ну, будет, будет… А то ведь придется на извозчике ехать, торопиться будешь… Простудишься…

У жены на глазах слезы. Через пятнадцать минут она одета.

Внимательным, любящим взглядом окидываете вы ее и делаете несколько замечаний:

– Зеленое надела? С желтым бантом?.. Прекрасно, прекрасно… То есть где это у тебя вкус – не знаю… Идешь на свидание к человеку с университетским образованием, а одеваешься, как для мужика… Ей-богу, скоро стыдно будет из-за тебя в обществе показаться. Тот же Пивков смеяться будет…

Подавленная, уходит жена. Ей незачем вас обманывать, не для чего рассказывать, что она уходит в театр, к подруге, к умирающей тетке. Весь вкус запретного свидания – тает… Поздно вечером она возвращается домой. Раньше, подъезжая к дому, она чувствовала себя мученицей, и это окружало любовь особым ореолом: вот она возвращается из объятий любимого, ласкового человека к нелюбимому, чуждому мужу, она – страдалица… Теперь вы разбиваете все это безжалостно и грубо…

– Вернулась? – встречаете вы ее в передней. – Уже? Не могла подольше остаться? Человек тебя ждал, истратился на чай, на пирожные, на апельсины, прислугу со двора отпустил, а ты фить-фить и улетела… Тебе и дела нет… Может быть, лежит он, сердечный, убивается… В комнате еще аромат духов любимой женщины, а ее самой – и след простыл… Ах, Пивков, Пивков, несчастный ты… Ты хоть, засыпая, вспомни его – все ему легче станет… Бесчувственная.

Нет выхода для бедной женщины; подавленная, ложится она в постель… Завтра – снова та же линия поведения. Часов в пять, когда она приготовится уйти из дома, – чем-то взволнованный, сердитый, вбегаете вы в ее комнату.

– Соня… Я прошу тебя прекратить эти безобразия раз навсегда…

Слабая надежда мелькает в сердце женщины. «Ага, – подумает она, – пришел устроить сцену; хорошо – я ему сейчас выпою, и как он меня мучил, и как не обращал внимания, и все-все…»

– Какие безобразия?

– А вот какие… Посмотри-ка в окно – что это каплет?

– Ну, дождь…

– Дождь? Ага… Так, так. А скажи мне, пожалуйста, как по-твоему, приятно сейчас Пивкову в Николаевском сквере под дождем тебя дожидаться?.. Костюм-то что по-твоему: если он в рассрочку шит, так он уж и денег не стоит?.. А приятно это, когда тебе за шиворот вода течет?.. Чтобы больше этого не было: одевайся, на тебе на трамвай – поезжай сейчас же… Слышишь?..


* * *


Через несколько дней за вечерним чаем вы спросите:

– Сегодня которое? Двадцать восьмое?.. Ну, скажите пожалуйста… Значит, ты четыре дня не была у Пивкова… Ты что, поссорилась, что ли, с ним? Нечего, нечего. Глупостей ему, наверное, наговорила? Изволь, одевайся и поезжай… Мало ли чего еще человек над собой ни сделает… Маша, дайте барыне пальто…


* * *


Еще через несколько дней вечером:

– Ты куда это? Со мной в театр?.. Ну, это, милая, уж того… свинство… Пивков пятую записку шлет, а ты не можешь собраться… Поезжай… как нет? Не поедешь?.. Соня, смотри, терплю-терплю, а ведь и до скандала недалеко… Что? Я тебе покажу – не поеду… Муж я или нет?..


* * *


Еще через несколько дней:

– Не пойдешь?.. А если трюмо – вдребезги? А если все твои статуэтки в куски?! Голову размозжу – поезжай… Маша, бегите за извозчиком… К Николаевскому скверу – сорок… Я тебе – не поеду!.. Ты у меня узнаешь, как Пивкова мучить!!


* * *


Говорят, что люди, испробовавшие мое средство, жили до глубокой старости в мире, любви и покое…

1912

История взятки

Заспанный Ной выглянул из ковчега и хмуро посмотрел по сторонам.

– Кто тут еще? Сказано, что местов нет…

– Это мы: голуби.

– Ишь ты, сколько тут вашего брата шляется… Говорю: все занято…

Самый старый голубь почесал ногой шею и виновато кашлянул.

– А то пустил бы, старик… У нас кое-что с собой есть… Почитай что полпальмы с корнем вывернули…

– Дурья ты голова, а еще голубь, – усмехнулся Ной, – что я с твоей пальмой делать буду!.. Тоже нашел…

– А может, и пригодится, – загадочно кинул старый голубь, – время, брат, не шуточное, потоп на дворе, а ты гнушаешься…

«А кто его знает, – подумал Ной, – может, и пригодится дерево… Дорога не маленькая, до Араратских гор ни одного полустанка…»

– А пальма у тебя хорошая? – сухо спросил он, с недоверием посматривая на голубя. – Многие дрянь приносят.

– Да уж будь спокоен, старина, – почувствовав, к чему клонится дело, покровительственно уже сказал голубь, – доволен останешься…

– Ну, ладно, шагайте… Только тише вы, черти короткохвостые, всех чистых у меня перебудите…

Это было первое появление взятки. Неведомая и еще хрупкая, она приютилась в уголке между семью парами нечистых и поплыла в Ноевом ковчеге спасаться. В дороге за ней незаметно для других ухаживал один из сыновей Ноя, которого близкие запросто называли Хамом. Когда ковчег подходил к берегу, взятка выпрыгнула первой, опередив даже голубей, которые хотели удрать со своей пальмой, и рассыпалась в воздухе.

Успела только Хаму шепнуть:

– Ничего, брат Хам… Не робей. И детей твоих и правнуков из беды выручу… Свои люди – сочтемся…


* * *


С момента своего возникновения взятка сразу разделяется на три вида: с угрозой, с напоминанием и без них. Последний, самый тяжелый, принял характер эпидемии. Съедал целые государственные организмы, как устрицы, даже не поливая их лимоном. В доисторическое время свирепствовал почти исключительно первый вид.

– Пропусти, голубчик…

Первобытный человек, залегший с дубинкой у чужой хижины, иронически смеялся в лицо хозяину и презрительно сплевывал в сторону.

– А вот захочу и не пропущу.

– Меня же там дети ждут…

– А может, я твоих свиненков дубиной по черепам…

– Ну, жена осталась…

– Жена… Тоже оправдание… Жену можно за голову n о камень.

– Не пропустишь, значит?

– Ну, это как сказать… Если бы да у меня бы да твой бы кусок антилопы, что ты в руках держишь, был бы…

– Жри, собака, – коротко говорил обираемый и проходил в свою законную хижину. Потом возвращался обратно, убедившись в целости своего семейства, и тихо добавлял:

– Жри и подавись!

Эту формулу перехода при передаче взятки сохранило все человечество вплоть до наших дней включительно. Даже в наше время, лишь по некоторым деталям напоминающее доисторическое, при передаче крупных сумм на благотворительные цели кому-нибудь из имеющих административную власть многие не могут удержаться и, проводив печальным взглядом взявшего, тупо шепчут в пространство:

– Жри, собака.


* * *


Рим и Греция, говоря официальным языком, изобиловали взятками; особенно Рим, где так много говорилось о неподкупности, что не брать взятки считалось неприличным. Не брали взятки только плебеи, с которых брали патриции.

Античная взятка носила подобающий ей античный характер.

На суде, например, римлянин перед произнесением обвинительного приговора, для него же приготовленного, красиво выступал вперед и гордо распахивал плащ, под которым оказывался привязанный к поясу живой поросенок, сильно мешавший своим неспокойным характером тишине судопроизводства.

– Это что? – спрашивал судья, прекрасно понимая в чем дело. – Кажется, поросенок? Дай.

– На, – гордо говорил римлянин. – Пусть эта свинья да будет тем даром, который…

Писец судьи античным взмахом руки подсовывал античный приговор и антично опускал в карман тоги несколько сестерций оправданного, который уходил домой, громко повторяя перед каждым встречным:

– В Риме еще есть судьи!

И только дойдя до дому, уныло прибавлял:

– Лучше бы их не было! Это большой ущерб для домашнего хозяйства.

Греческая взятка носила почти тот же характер. Первоначально к ней приучили сами боги, требуя то мясных, то вегетарианских, то денежных жертвоприношений. Собственно говоря, сами боги, которые жили на полном пансионе на Олимпе и нуждались только в карманных деньгах, много не требовали, но их делопроизводители, называвшиеся главными жрецами, требовали в жертву от бедных греков все, начиная от скверных букетов и кончая целыми фермами с дорогой молочной скотиной.

– Диана требует от тебя корову, – официально обращался такой жрец к простоватому греку, зашедшему в храм просто из-за дороговизны человеческой медицинской помощи, – тогда и твоя болезнь пройдет.

– Ко-о-орову? – удивлялся грек, – это за простой чирей на шее и корову?

– Зато, брат, как рукой снимет, – поддерживал жрец интересы своей доверительницы, – у нас, брат, масса благодарностей есть. Кухмистер из Эфеса нам пишет…

– Нет. Не выгодно. Корову за чирей… Статочное ли это дело?! А если у меня лихорадка будет, ты бабушку живую потребуешь…

– Иди к другим богам, – сердился жрец, – у Зевса дешевле… Они тебе за дохлую собаку целую чахотку пообещаются выгнать…

– Да мне что идти… Мне бы так подешевле где. Хочешь, я теленка приведу?

– Мое дело маленькое. Богиня требует, не я…

– А что твоя богиня с моей коровой делать будет? Тоже… Богиня, подумаешь… Да такую богиню сандалией по ро…

– Ну, веди, веди теленка… Грек несчастный…

– Давно бы так… А то – богиня, богиня…


* * *


Средневековье лелеяло второй вид взятки – с напоминанием.

– Напомни твоему господину, – говорил какой-нибудь рыцарь, слезая у придорожного замка, – что, если его замок подпалить с восточной стороны, это будет весело.

– Может, еще что-нибудь напомнить? – вежливо спрашивал привычный сторож, вынимая кусок пергамента и гусиное перо. – Я запишу.

– Напомни еще, что у рыцаря Шевалье Риккарда де Кардамона пустой желудок и пустой карман.

Слуга возвращался через десять минут, неся на вертеле кусок жареного барана и мешочек, снизу наполненный для тяжести железными опилками, а сверху прикрытый десятком потертых монет.

– Признает ли твой хозяин, что нет женщины красивее, чем прекрасная Мария Пиччикато дель Гравио ди Субмарина ля Костанья?.. Впрочем, это не важно. Дай-ка сюда мясо. И деньги давай. А вина нет? Ну, не надо.

Вассалы брали взятки пачками, с целых деревень. Иногда деньгами, иногда натурой. До сих пор еще не забыто, так называемое, jusprimae noctis – право первой ночи, которое вассалы рассматривали как свадебный подарок новобрачным.


* * *


В России первую взятку потребовал Ярила. Это был простой, незатейливый чурбан, которому наши прародители мазали при всяком удобном и неудобном случае медом деревянные губы. Ярила был от этого липкий и сладкий. По ночам жрецы собирались целой толпой и, отгоняя друг друга, облизывали его до утра.

Мазали славяне очень нехорошо. Старались иногда незаметно помазать смолой, если поблизости не было Ярилиных служащих.

– Черт тебя знает, – сердились славяне, – полфунта сотового на тебя вымазал, а хоть бы что… Так и издохла корова…

Но мазать, из-за боязни осложнений с деревянным скандалистом, было необходимо. Особенно усердно мазали конокрады, потому что без Ярилиной помощи нельзя было украсть самой подержанной кобылицы.

С тех пор и осталось выражение: «нужно смазать».

В эпоху великих князей смазывали особенно усиленно воевод. Это были люди веселого и неуживчивого характера, с таким широким размахом и неиссякаемым интересом к чужому имуществу, что население вверенных им городов, в последний раз выразив свои лояльные чувства, само выходило на большую дорогу и начинало грабить.

Воевода с утра начинал обходить свой город, пытливо присматриваясь к быту своих подчиненных.

– Ай, Ивашка, друг, – останавливал он богатого горожанина, – ты здесь шляешься… А за что, почто ты, собачий сын, еще издали мне не кланялся, животом своим не подмел земли, свою шапочку распоганую не ломал ты, кошачий сын?!

Ивашка, будучи от природы человеком неглупым, приступал прямо к делу:

– Не гневись ты, свет-воеводушка… Ты прими от меня, сына блудного, эту курочку, эту уточку, да яичек еще три десяточка…

Воевода внимательно выслушивал это и ставил резолюцию:

– А и взять в тюрьму надо этого пса поганого, пса зловредного… К черту уточек, к черту курочек, да яички – ко всем чертям… Ты гони-ка сюда нам коровушку, да лошадушку, да…

– Ну, в тюрьму так в тюрьму, – прозаически решал Ивашка и шел к заплечным мастерам. Это были люди профессии, еще не подведомственной ремесленным управам. С Ивашкой они обращались так неосторожно, что, уходя из тюрьмы, он забывал там три пальца или одно ухо. После этого Ивашка надевал кумачовую рубаху, затыкал топор за пояс и резал купцов.

Когда Ивашкины потомки стали ходить в приказы писать жалобы, дело обстояло уже на более правильной расценке услуг.

– Прошеньице бы, – говорил Ивашка-внук писцу, – землицу у меня пооттягали.

– Тебе как: на алтын или на курицу написать-то? – деловито спрашивал писец. – Может, гусь есть – и на эту птицу можно. Особенно, ежели жирная она, птица-то твоя…

– Да мне бы так уж… Чтобы отдали-то… Землицу-то…

– Чтобы отдали? – удивлялся дьяк или писец, – ты вот что хочешь… Это, брат, коровой пахнет…

Ивашка-внук думал, раза четыре бегал советоваться с близкими людьми, искал писца победнее и наконец приходил решительный и тороватый.

– Пиши, черт старый, на пару с санками… Так, чтобы дух из них вышибло, сразу чтобы отдали…

Когда дело попадало в суд, Ивашкиному благосостоянию наступал конец. Его, как гражданского истца, конечно, сажали сначала в подвал. Выдержав там известное время, достаточное для перехода его недвижимого имущества в полную собственность судейского персонала, его выпускали в качестве свидетеля по собственному делу и, перед процессом, некоторое время пытали. Если Ивашка оставался жив, его оправдывали и снова сажали в тюрьму; если он не выдерживал, его тоже оправдывали, а присужденную землю судьи брали себе.

В этом случае Ивашка, по истории русского права, назывался повытчиком, от слова «выть».

В эпоху петровских времен взятки брали осторожнее и сразу перешли на деньги, хотя в отсталой провинции брали еще всем, что можно было довести, донести, проволочь или догнать до официальных учреждений.

В то время все помещики тягались. За что – этого никто не знал, но помещика, который бы не тягался с другим из-за чего-нибудь, все переставали уважать.

– Приметно, государь мой, – говорили тяжущемуся помещику чиновники в платьях немецкого покроя, – что достаток имеете немалый.

– Именьишко худое, деньжишки мелкие, – начинал плакаться помещик. – Серебра – только чайная ложка… Ее бы подарить кому-нибудь, да не знаю – кому…

Чиновники сейчас же придирались к слову.

– На сие мудрецом одним франкским сказано: «Сухая ложка рот дерет». Оную смазать надлежит.


* * *


…Самым тяжелым видом взятки, как я уже сказал раньше, надо считать третий – без угроз и напоминания, наиболее частый в последний период русской жизни.

– Видите ли, я хотел бы, чтобы эта бумага…

– Не могу-с

– То есть даже не то, а чтобы…

– Не могу-с.

– Я, собственно…

– Не могу-с.

Оторопевший человек, которому нужно получить бумагу во что бы то ни стало, растерянно оглядывается по сторонам, краснеет и начинает гибнуть на глазах у окружающих.

– Разрешите мне только передать вам эту бумагу…

– Не могу-с.

– У нее в середине копия. Зеленая.

– Не могу-с.

– Синяя.

– Знаете ли, не могу-с.

– Красная, черт возьми…

– Красная? Гм!.. А вам что, собственно, угодно?


* * *


Историю взятки писать очень трудно. Немыслимо описывать состязание двух лошадей, когда обе только что пущены со старта. А взятке до своего предельного пункта еще очень далеко. Мы только еще Ивашкины внуки и только можем описывать взятки в России, как хроникеры текущих событий. Быть может, какой-нибудь Ивашкин правнук напишет эту историю не только сначала, но и до конца… У нас, к сожалению еще нет морального права написать одно маленькое слово в неиссякаемой истории взятки в России: конец.

1915

Голубь мира

Американский миллионер Форд выехал в Европу мирить враждующие стороны.

Из газет

– Вильямс, мне скучно.

– Может быть, мистер Форд пожелает посмотреть, как лучший хирург в стране прививает за две тысячи долларов мышиный тиф лучшему в стране слону?

– Видел. После зарежете этого слона, нафаршируете его лучшей в стране венской мебелью, и пусть об этом будет напечатано в газете.

– В лучшей газете, сэр. Две тысячи долларов лучшему в стране репортеру.

– Дала ли ростки финиковая пальма, которую третьего дня посадили у меня под кроватью?

– Колеблется, но дает ростки, сэр.

– Что об этом говорят в обществе?

– Говорят, что лучший в стране миллионер Форд неистощим на лучшие в стране выдумки. Две с половиной тысячи долларов.

– Кому, Вильямс, кому?

– Лучшему в стране обществу за циркулирование среди него этого мнения.

– Мне скучно, Вильямс. Пусть мне вставят лишний золотой зуб.

– Лучший в стране, сэр.

– Вильямс, у меня блеснула идея.

– Алло! «Нью-Йорк тайме?» Редакция? Две тысячи долларов! У миллионера Форда блеснула…

– Не для этого. Пусть это останется между нами и миром, если вы так хотите… Я хочу мирить воюющие страны.

– Лучшие в стране державы, сэр?

– Я хочу помирить союзников. Закажите пароход.

– Прикажете запрячь лошадьми для города или океана?

– Океана.

– Лучшего в стране океана. Есть. Пароход готов, оборудован и в нетерпении дожидается сэра.

– Обставьте его.

– Лучшие в стране горничные в бархатных платьях, матросы с университетским образованием, штурман – маркиз старого рода, в трюме произведения великих художников, мебель из воробьиной кожи, платиновые подмостки, старые испанские сигары в серебряных зубах у провожающих…

– Именно. Еду через восемь минут шесть терций.

– Алло! Редакция? Известный миллионер Форд, который известен тем, что…

– Вильямс, это Гаага?

– Лучшая в стране Гаага. Лучшие в стране мирные конгрессы.

– Вильямс, где восхищенная толпа, приветствующая голубя мира?

– Восемь тысяч долларов.

– И только одна старуха, просящая еще полдоллара на что-то?

– Жадная, сэр. Должно быть, все взяла себе и не предупредила.

– Вильямс, похож я на голубя мира? Может быть, я неправильно держу пальмовую ветку?

– Лучший в стране рот и лучшая в стране ветка.

– Может быть, у меня крылья нехорошо привязаны?

– Лучшие голуби в стране плакали от зависти.

– Странно… И никакого впечатления.

– Ваше превосходительство, там какой-то человек крыльями хлопает и вас просит.

– Смотри, как бы план укреплений еще не снял.

– Никак невозможно, палочка с листьями во рту, головой трясет и мычит.

– Проси. Честь имею…

– Сэр, лучший в стране полководец! Разрешите вынуть палочку изо рта? Миллиардер Форд!

– Мне некогда, простите.

– Я приехал мирить Европу.

– Может, после войны зайдете? Сейчас все так заняты, так заняты…

– Я уеду, только помирив Европу. Сто тысяч лучших в стране долларов.

– Сержант, отведите господина в офицерское собрание, там есть свободные люди.

– Вильямс, что пишут обо мне их газеты?

– Вами занята вся нейтральная пресса, сэр. Вот статья в большой влиятельной газете.

– Время – деньги. Только – заглавия.

– «Веселый старик. Редкий случай слабоумия. Человек, которому нечего делать. Американская обезьяна. Лбом о стену. Что смотрит полиция? Идиот».

– Вильямс, мне что-то не хочется мирить.

– Слушаю, сэр.

– Уложите крылья. Не погните их в чемодане. Веточку можно оставить в Гааге. Через шесть минут и…

– Пароход дожидается.

– Вильямс… Да это Нью-Йорк… Что это за толпа на берегу?..

– Восхищенная толпа. Каблограмма. Две тысячи долларов.

– Прекрасно. Даю вам шесть суток отпуска на окончание Бруклинского университета.

– Слушаю, сэр.

– А что мы будем делать, когда приедем, Вильямс? Мне уже становится скучно. Что у вас приготовлено на будущую неделю?

– Надевание лебединого оперения на граммофон, сэр. Прививка бешенства лучшему в стране бильярдисту, сэр. Визит к стальному королю на дрессированных… Сэр изволил задуматься?

– Ах, да… Продолжайте… В конце концов я все-таки их когда-нибудь примирю…

1915

О тихо голодающих

(Силуэты)

Как и перед всяким человеком, жизнь ставила передо мной много выборов и исходов. Приходилось бросать близких людей, милые места, родную работу; проходило сравнительно немного времени, и царапины на сердце рубцевались и заживали. И только один жизненный выбор остался и, наверное, останется навсегда у меня в памяти.

Я стоял в ноябрьский вечер в легком и обмахренном студенческом пальто перед ярким окном колбасной и соображал, что лучше: купить ли мягкую плотную булку, кусок тепловатой колбасы и баночку горчицы или пойти на эти деньги в кинематограф. Голова устала за день, и хотелось есть. Все-таки пошел в кинематограф: кто никогда не волновался перед тем, как сунуть в окошечко кассы полтин-кик, тог не знает, как хороши и вальсы аккомпаниаторши, и тяжелая драма, и приключения полотняного героя, которому все наступают на ногу.

…Я часто вспоминаю этот вечер, когда при мне начинают говорить о голодающих. Действительно, их много, но почему-то меньше всего говорят о тех, кто не кричит о своем голоде, а, робко прихлопывая его посаженной набекрень смятой фуражкой, осторожно несет его в ноябре в легкой шинели, а дома, подстригая хозяйскими ножницами несимметрические лоскутки материи, вылезающие из разных мест, трущихся при ходьбе, совсем забывает о нем.

Я не люблю призывать к благотворительности. Очень стыдно за тупость ближнего, когда ему приходится доказывать то, что он понимать обязан. И все-таки, когда на улице холодно, когда кухарка издали ворчит на кухне, что на базаре ее ограбили продавцы, когда, действительно, домашний обед начинает казаться прожиганием жизни, – вспомните иногда о тихо голодающих людях в студенческих пальто…


* * *


Родители вообще страшно консервативны. Теперешний податной инспектор маленького провинциального городка хорошо помнит, как он жил студентом.

– За пять рублей комната, – сладко делится он воспоминаниями за вечерним чаем, – хоть манеж устраивай… А как кормили за восемь рублей… На четвереньках от стола ползешь… Ну, на удовольствия там… и на все десять рублей. Все-таки человек молодой, повеселиться можно…

По такому подсчету у его сына бессменно должно оставаться еще два рубля, отчет о которых он может испрашивать каждый раз, когда его потомок приезжает домой.

– Балую я Володьку, – со вздохом говорит такой человек, посылая сыну четвертную, – транжирит там…

Когда сын медленно, но верно начинает высчитывать в письмах, сколько раз ему на дню приходится ездить на трамвае, провинциальный родитель хмуро возмущается.

– В каретах Володька разъезжает… Мать избаловала… Ему, видишь ли, рубля в месяц на проезд не хватает… Шансонетку, наверное, шалопая, подхватил… Знаю я их… Тут, конечно, и сорока рублей в месяц не хватит…

Если Володька не приезжает на праздники домой, ему высылается корзинка с сухарями, телячий окорок и шесть рублей деньгами.

«Нужно все-таки мальчишке, – ласково думает отец, – одному швейцару гривенник, другому швейцару гривенник… Так и наберется. А на остальные в театр сбегает. Обрадуется, негодяй, деньгам, в первый ряд полезет…»

И если почтальон в течение недели ходит мимо занесенного снегом флигеля, рождается глухое недовольство.

– Не пишет… Так я и знал: пошли ему деньги – сейчас же завертится… Цену деньгам не знает…


* * *


Это неправда, Володька, розовый, вихрастый, недоедающий, знает им цену. Получив деньги, он запирается в комнате и начинает высчитывать:

– Хорошо, двадцать пять… Двенадцать хозяйке, ну, девять, предположим, обеды… Сорок копеек должен… Четыре рубля мелочи… Три рубля на всякий случай… Два да девять – одиннадцать да четыре… Один… Пять в уме… Нет, не так… Предположим… Три в уме…

Три или пять всегда остаются в уме. Можно не отдать сорока копеек долга, а в воскресенье уходить обедать к знакомым. Тогда останется четыре в уме. А все-таки останется.

Конечно, приходится отказаться от приемов. Завтра обещалась прийти Варя из Пермского землячества и, конечно, ежедневный гость Пулакин. Принять даму без запаса пиленого сахара, баночки черносмородинного варенья и хоть полфунта сухарей – неудобно.

– Сорок, да сорок, да двадцать четыре… Да Пулакин курит и своих папирос не приносит… Итого рубль двадцать восемь копеек… Деньги не велики. Что касается кашне, то от него и отказаться можно. Открытое горло – это даже красивее… Бриться только чаще надо. Впрочем, у Пулакина бритва есть, ремешок можно попросить у его братишки…

Отказаться от приема Вари трудно. Если бы это была Данкина, дело обстояло бы легче. Можно сказать, что он не любит женщин и вообще презирает толпу, это только поднимет его в глазах Данкиной, вызовет обостренный интерес к нему. А рубль может остаться. А Варю нельзя не принять. Правда, идеал женщины – это высокая брюнетка с глубокими черными глазами, думающая о самоубийстве, но все-таки Варя… Ходил же он два раза на публичные лекции о правах материнства и торговом договоре со Швецией, чтобы постоять рядом с Варей в проходе, оберегая ее демонстративно высунутым локтем.

– Нет. Варю принять надо. В конце концов, если говорить по правде, сколько ученых говорят, что два-три дня посидеть на растительной пище не вредно, а, наоборот, укрепляюще действует на нервы. Конечно, растительную пищу найти трудно, но чай с булкой ничуть не хуже растительного. Варю принять надо. Даже Данкину пригласить надо. Пусть Варя лично убедится, как он умеет обращаться с женщинами, даже вешающимися на шею.


* * *


В прошлом месяце его постоянная привычка увлекаться окончательно подрезала его расчеты. Конечно, он мог сам догадаться, что Никурина пустая женщина и ищет только светских развлечений и что, приглашая в театр даму, нужно быть готовым ко всему, но этого он не ожидал никак. Оказалось, что Никурина гулять не любит, и за два шага от театра пришлось, не торгуясь, брать извозчика, за простую плитку шоколада в буфете, вызвавшую искреннее и веселое недоумение, в театре берут то, что хотят, а извозчик, – кажется, первый извозчик у театрального подъезда, на долю которого достается самый беззащитный из выходящих зрителей, – довезя его с Никуриной до дому, потребовал такое несоответствующее вознаграждение за свои услуги, что Володя долго и хмуро думал о том, как он будет адвокатом и откажется от защиты первого же подсудимого, если у него в роду был кто-нибудь извозчиком.

Хозяйка возмущалась тоже.

– Ну, пять дней могу ждать, а восемь, да еще получить без четырех рублей – извините. У меня брильянтовой лавки нет, чтобы квартирантов даром держать…

Конечно, какао по утрам гораздо питательнее, чем чай, но раз его нет, человек от этого не погибает. Не погиб и Володя. А платить по два рубля за банку да молоко еще каждый день, – в конце концов, мотовство очень неумный порок.


* * *


Ни один отдыхающий миллионер не обедает так долго, как студент в университетской столовой.

– Товарищ, это к чему очередь? А, к первому. Спасибо.

В течение времени, какое нужно простоять перед кассой столовой, чтобы получить билетик, можно спокойно пообедать, прочесть газету и подумать о вечернем чае.

Билетик получен. Теперь нужно захватить тарелку, нож, вилку. Здесь очередь сравнительно небольшая. Семнадцатый. Приходит через шесть-семь минут. Потом очередь у пищи. С горячей тарелкой, из которой при каждом толчке выплескивается жидкий, нежно-синего цвета, суп, обладатель сокровища долго обходит занятые, с непомерной густотой населения, столы. Садится, быстро проглатывает и начинает с молодой беззастенчивостью лгать окружающим.

– Я, знаете, черный хлеб – во как люблю… Тарелка супа и шесть кусков… Правда… Даже сейчас седьмой возьму. У меня какое-то тяготенье к демократическим кушаньям…

В это время мысль работает неуклонно и тупо: «Второе – девять. Если взять чай – еще четыре копейки… Сегодня, наверное, придет Пулакин. Значит, нужно снова покупать белого хлеба… Подумаешь – второе… Нужно оно кому-нибудь…» Через шесть минут после выхода из столовой на улицу в нос обидно и больно ударяет струя теплого, сладковатого пара из булочной, куда кто-то вошел, оставив дверь на полминуты открытой.

«Собственно говоря, – соображает человек, запрятавший красные руки в карманы, – домой можно дойти пешком… Все равно прогуляться…»

Конечно, выбрать наиболее привлекательное из мучных прелестей и заплатить за них тридцать копеек не трудно, но как нужно глубоко засунуть под пальто пакет с теплыми булками, чтобы они в течение сорока минут не успели окоченеть и потерять своей первобытной прелести.

Вы знаете, что такое испытывать на себе взгляд сытого и доброго человека, который угадал, что вы сегодня не обедали?

– Я? Нет, спасибо… Сыт, сыт… Только что… гуся ел. Да, да, уверяю вас, жирный такой… Потроха там и все…

– А мы как раз обедать… Может, все-таки пойдете? Агаша, подали? Хорошо. Идемте, молодой коллега…

Молодой коллега собирает всю силу воли и с дрожью в голосе отказывается.

– Да нет, уверяю вас… Так сытно… так сытно…

– Может, все-таки пошли бы?

– Помилуйте… Я так сыт. Вы не верите?.. Честное слово… Прямо не знаю, как от стола встал…

Странно – обеспеченный человек, даже не обжора, редко заставляет себя упрашивать. Он идет вместе со всеми к столу и медленно ковыряет пищу. Испортит котлету и останется доволен. И вы довольны, что гость нестеснительный.

Попробуйте позвать обедать студента, которого вы вызвали по объявлению для переписки какого-нибудь доклада. С августа месяца он не ел домашнего борща и утки; во время своего глухо произносимого отказа он уже переживает свой будущий рассказ приятелям о том, как его закармливали в доме одного буржуя, – но не идет.


* * *


Может быть, вы обратили внимание, как разговаривают с конфузливыми и робкими студентами швейцары. Если такой неудачник оставляет свои галоши внизу, в швейцарской, спустись обратно, он находит их непременно в стороне от других. Он долго ищет их в общей груде. Швейцар упорно молчит, погруженный в чтение газет.

– Вы не видели ли… – робко обращается к нему студент.

– Кого-с? – не отрывая глаз от газеты, спрашивает швейцар.

– Галоши, вот тут оставил…

– Рваненькие такие? Тут-тут…

Ноги не попадают быстро в галоши. Тем более что мокрая газетная бумага, заложенная в носок одной из них, выкатывается грязным клубком, и ее надо запихивать туда пальцем.

Швейцар солидно встает и открывает дверь. Как муха на последнем волоске паутины, жертва в рваных галошах глубоко засовывает руки в карман, с целью вывернуть оттуда вместе с носовым платком и спичечной коробкой маленький гривенник.

Гривенник при ближайшем рассмотрении оказывается пятиалтынным и молчаливо тонет в хищной руке.

– Покорно благодарим.

И когда захлопывается дверь и резкий снег ударяет по лицу мокрой пощечиной, бывший обладатель пятиалтынного хмуро подымает плечи и тяжелым вздохом вырывается из него:

– Свинья… Заелся…


* * *


Очень жалко, если вы не проходили этого испытания, тогда целую жизнь вы осуждены на домашние ссоры из-за обедов, холода в комнате и на искреннее страдание из-за ветхости костюма.

1915

О древних остряках

(Юмореска)

Меня ни капли не удивляет, что остроты древних людей сохранились более продолжительное время, чем остроты людей последних столетий.

Происходило это главным образом потому, что острили исключительно владыки, суровые полководцы и начальники городских гарнизонов, причем каждый из этих остряков обладал широкой властью повесить всех, кому его острота не казалась особенно удачной.

– Мне кажется, Лупиций, – сурово спрашивал такой остряк одного из своих приближенных, – что ты даже не улыбнулся?

– О нет, повелитель, я искренне засмеялся раскатистым внутренним смехом, – оправдывался испуганный Лупиций, – я просто боялся показаться тебе нескромным.

– А ты в следующий раз не бойся, – еще суровее предупреждал его влиятельный остряк, – а то ведь кое-кого и повесить можно. Чин у тебя не такой уж большой.

Вполне понятно, что тот же Лупиций при первых попытках своего непосредственного начальства сострить, уже заранее падал на пол, ссылаясь на колики в животе от смеха, катался по мраморным плитам, пока не докатывался до бассейна или входных дверей.

Только через десять минут он начинал приходить в себя и мрачно шептал:

– В следующий сезон буду выбирать себе повелителя, у которого часто умирают маленькие дети и с застарелым катаром легких. Такой много острить не станет.

Вполне естественно, что тот же самый Лупиций и его товарищи по положению расходились по домам, заучивая па ходу остроту наизусть, чтобы на другое утро каждый каменотес, выходя на работу, кричал на улице:

– Изумительно смешно! Только близкий родственник бессмертных богов мог выдумать такой каламбур: «человек, который может держать свой меч в руках, должен помогать своему дяде». Прямо даже изумительно…

Из-за каждой такой остроты древнего владыки немало людей теряли головы где-нибудь около городской задней стены у небольшого, но глубокого рва.

Ею нужно было пользоваться страшно умело.

В порыве самовосхваления по поводу неудач врага владыка острил:

– О, Ксиропос, это очень большой и тяжелый камень, который трудно сдвинуть с места!

Приближенные заучивали остроту наизусть и повторяли ее при всяком удобном и неудобном случае: при докладах о новых рыбах, появившихся у берегов, в передаче городских сплетен, при приносе новых сортов вина. Владыке это очень нравилось, пока во время одной из попоек владыка напивался пьяным и требовал, чтобы его несли навстречу восходящему солнцу, с которым он, как его подобие на земле, хочет переговорить об очередных делах.

– Почему же вы меня не берете и не несете? – изумленно спрашивал владыка приближенных, старавшихся незаметно удрать из комнаты.

Тогда один из них, большею частью близко стоявший и первый подвернувшийся под руку, в смущении начинал лепетать:

– О, Ксиропос, это такой большой и тяжелый камень, который прямо-таки невозможно…

Головы он и его друзья теряли быстро, сами даже не замечая, до чего это быстро делается. В этой области и тогда уже техника была на высшей ступени своего развития, как теоретического, так и практического.

Но все это не так уже странно, как странен выбор времени, в какое имели обыкновение острить древние люди. Современный человек, если он трезв и нормален, в редком случае ходит острить на место крушений товарных поездов, в дворянские богадельни или к трупу пойманного в воде сельской стражей утопленника. Для этого у нас есть другое время и другие места: премьеры пьес наших друзей, антракты вагнеровских опер и, наконец, собственная квартира, куда уже перестали ходить гости.

Древние люди, наоборот, выбирали самые неподходящие для этого места. Просматривая исторические анекдоты и сборники остроумных изречений, постоянно наталкиваешься на такие немного странные факты.

«Персидский полководец Фурис, будучи разбит греками и умирая от жажды около высохшего ручья, заметил:

– В первый раз в обеденное время я хочу только чистой воды.

У спартанского трибуна Галитакса был очень острый язык. Так, когда его вели к виселице, он, улыбаясь, заметил:

– Ведите, ведите… сам я еще не изучил дороги к этому месту.

Философ Темоклит, присутствуя у одра умирающей любимой жены, заметил соседу-виноторговцу:

– Умирающая жена схожа со старой сандалией – чем скорее ее потерял, тем скорее можно достать другую».

Конечно, во мне не живет душа римского легионера или персидского полководца, что вполне естественно, и, быть может, промежуток в два десятка веков мешает мне понимать психологию древних остряков, но я никак не могу представить себе позыва к остроге в тот самый момент, когда чувствуешь, что факельщики недаром прохаживаются около парадного входа, или в то самое время, когда человек лежит в овраге, а враждебно настроенные греки совещаются наверху, чем его убить – камнем или тупым мечом.

Я не встречал ни одного исторического анекдота с остротами древних людей, который хотя бы начинался более или менее мирной бытовой фразой:

«Когда подали разварную форель, финикийский посол полил ее соусом и сказал…»

Даже произнесенные за обедом остроты как будто сами находили подходящий момент в стиле древней веселости:

«Когда подали мясо молодых перепелок, Глициний, насыпав яд в чашу своего соседа Сутарха, с улыбкой произнес:

– Я щедрее твоего отца, Сутарх: он невольно подарил тебе жизнь, а я добровольно дарю смерть. Прими и выкушай».

Сутарх выкушивал, так как не в привычках древних людей было отказываться от вина, что бы в него ни было наболтано, и молчал до тех пор, пока у него в животе не начиналась резь, дурно влияющая на организм и спокойствие нервов.

Только при этих верных признаках начинал острить и Сутарх. Всматриваясь в лица окружающих мутными уже глазами, он начинал ловить воздух руками и мрачно хрипел:

– Твое вино, Глициний, похоже на топор. Его тоже нельзя принимать внутрь.

– От собаки и слышу, – спокойно отвечал Глициний и посылал за носилками.

Я совершенно сознательно упускаю известный всем рассказ о Нероне, который ухитрился сострить по поводу театра в тот самый момент, когда представлял собой только футляр для собственного меча.

Не могу утверждать, но думается, что в древнее время, судя по этим данным, острить в более спокойных случаях считалось просто моветоном.

– Дикий этот Куплий, – говорили степенные римляне, – поел, вышел на солнышке греться, так ведь нет того, чтобы попеть что-нибудь или уснуть до вечера: острить начал. Точно не знает, что завтра похороны двух сенаторов и специально надсмотрщики будут записывать все остроты почетных граждан…

Впрочем, все это, конечно, об остротах именитых и влиятельных древних людей. Весьма возможно, что плебеи и африканские рабы острили при самых обыденных обстоятельствах, но их остротам не суждено было стать историческими.

Они, наверное, продали их своим господам по сестерции за штуку, а если обиженное авторское чувство начинало волновать рабью душу, – темными ночами они подбегали к домам новых владельцев их острот и, сумрачно сжав трудовые кулаки, вдохновенно шептали:

– Подавись ты моей остротой… Сам ее на галерах украл…

1917

Искусство портить бумагу

Когда-то в большом древнем городе таким людям жилось очень легко и беззаботно. О них говорили кратко и с большим уважением:

– Это наш городской красавец.

– А что он у вас делает? – спрашивал любопытный иностранец.

– Тем и живет. Больше ничем не занимается.

И всем было понятно, что человек, одаренный красотой, должен целый день шляться по общественным местам и услаждать взоры туземцев от девяти утра до двенадцати ночи.

За это его кормили, поили, снабжали деньгами и одобрительно похлопывали по левому плечу.

Когда прошло выгодное древнее время, с местных красавцев стали брать такие же, как и со всех, городские налоги, заставляли их работать на пристанях, выкидывали из квартир, а красоте их придавали оправдывающее значение только пожилые и обеспеченные вдовы.

Тогда их место заняли поэты. О них сначала говорили робко и почтительно:

– У него в душе огонь.

Поэт являлся узаконенным двигателем внутреннего сгорания, бездельничал, подбирал слова с одинаковыми окончаниями и без заранее преднамеренного значения и вызывал общие симпатии, как цыпленок в сухарях на обеденном столе.

Каждый век делается суше и суше, как институтка, вышедшая замуж за ростовщика. Поэты падали в цене с исключительным успехом.

Если в XVII веке при входе поэта в зало, где пожирался торжественный обед, к нему навстречу выходил сам хозяин, то в XVIII веке уже при появлении поэта не подымался никто, кроме сурового мажордома с готовым предложением на устах прийти завтра. Уже тогда во дворцах вельмож поэты были заменены густопсовыми гончими, содержание которых обходилось значительно меньше и давало больше развлечений. К поэтам стали относиться почти с неудовольствием.

В наше время ото почти пренебрежительная кличка.

Если деловой человек; нанимает конторщика и последний, вместо очередной работы, сидит за столом и хлопает губами, путает цифры и опаздывает на четыре часа в сутки, – прежде, чем назвать его идиотом, деловой человек непременно вежливо предупредит:

– Что это у вас за поэтический вид… Волосы в разные стороны… Книги запущены… И жалованье за два месяца вперед. Я вас не для лирических стихов пригласил, а прошнурованную и пронумерованную книгу вести.

И, наконец, стихи не только перестали читать, что сделано своевременно, – их почти перестали даже печатать.


* * *


Тогда поэты стали прибегать к такому способу воскрешать доброе старое время: сейчас выкопаны все старые формы стиха.

Взгляните на любой номер литературного журнала и вы увидите: газеллу, сонет, триолет, стансы, романсы…

Газеллы пишутся сейчас приблизительно так:


Газелла

Только вечер упадет – я приду.

Солнце яркое взойдет – я приду.

Ты помедлишь и уйдешь – я приду.

Ты меня не позовешь – я приду.

Пусть умру, тебя любя, – я приду.

Пусть приду к тебе, умря, – я приду.

Ты уснешь, тогда во сне – я приду.

Ты обрадуешься мне – я приду.

Современным поэтам кажется, что стих газеллы точно соблюден, если к концу приставить одинаковое слово.

Критикам, особенно пишущим в конце газеты, перед биржевым отделом, это кажется очень стильным и вызывает с их стороны массу восторженных одобрений.

Сонет понят современниками как что-то очень тягучее, короткое и скучное, вроде кусочка вареного мяса, попавшего в дупло зуба. Поэтому сонеты, которыми пестрят журналы, пишутся именно по этой системе.


Сонет

Прекрасен запах девственных лесов.

Лесов – да, девственных, прекрасен очень запах.

Там в лапах темноты горят глаза у сов,

Да, темнота – лежит в совиных лапах.

Кто в лапах у совы? Лесная темнота.

Лесная темнота у хищной этой птицы.

А чьи блестят глаза? Сии глаза крота,

Глаза глухой змеи, лягушки и волчицы.

Прекрасен запах девственных лесов,

И вынюхать его не в состоянье птицы,

Хотя блестят глаза у хищных черных сов,

Но нюхают его волчицы.

Современный сонет по своему унынию страшно смахивает на прошение о разводе, поданное в консисторию провинциальным учителем чистописания.

Не более веселы и стихотворные переводы – тоже один из способов старого поэтического развлечения.

Один из крупных наших поэтов помещает во всех газетах и журналах переводы со всех национальностей, населяющих Россию.

Каждая национальность, даже не имеющая своей литературы, не избежала этой печальной участи. Оказывается, что все поэты пишут одинаково.


Из армянских настроений

Под небом Армении

Цветут цветы,

Но тем не менее

Там – я и ты…

Не разнообразнее и молдаванская поэзия в переводе нашего маститого поэта:

Под небом Молдавии

Растут цветы.

Сказать все же вправе я:

Там – я и ты.

Недалеко отошла от этого и башкирская поэзия:

Под небом Башкирии

Цветут цветы.

Счастлив в этом мире я,

Счастлива и ты.

Охотно пишутся в настоящее время и старые романсы. Пишущие думают, что от них веет хорошей стариной, и поэтому любовно вставляют туда слова старого обихода для запаха.


Романс

Нависала с неба балюстрада

Над крылами нежных клавесин.

Выходила тихая мансарда.

Доедать последний апельсин.

После этих первых же вступительных строк любой из современных критиков отзовется тепло и ласково об авторе их:

– Современность давит своим ужасом. И вот душа поэта рвется к пыли дедовских усадьб…

Почему, в конце концов, критику не похвалить, когда его тоже никто не прочтет?


* * *


Нет, теперь писать стихи очень легко. Но читать их очень трудно.

1917

Первый начавший

(Исторический рассказ)

Это было в 1341 году, в тот самый день, когда барон Дюбуа, вернувшись в свой фамильный замок, вызвал к себе младшего церемониймейстера и сказал ему:

– Собака.

Церемониймейстер Вамо был очень обрадован. Когда барон и владелец громадного замка двадцать четвертого декабря называет своего подданного собакой, это значит, он собирается повесить его не раньше, чем к новому году. Остается в запасе еще целая неделя, в течение которой можно прекрасно провести шесть дней, выкрасть несколько бочонков со старым бургонским, а на седьмой день поджечь замок и перейти к новому владельцу.

В то время люди рассуждали логично, жили бесхитростно, и когда соседи видели, что горит замок их знакомого, они прекрасно понимали, что все это пустяки, результат мелких неурядиц в большом хозяйстве. Быстро собравшись, они грабили остатки имущества, развозили их на подводах к себе, а после за стаканом украденного вина обсуждали происшествие.

Быстроте событий сильно помогали так называемые странствующие рыцари – молодые беспаспортные люди без определенных занятий, которые ездили мимо замков. Если во время поджога кричал хозяин – они вешали его, если особенно шумели слуги – они вешали слуг. На суде их спрашивали о причинах таких поступков.

Каждый из них называл имя любимой женщины и доказывал, что все сделанное им должно служить прославлению ее имени.

Присяжных заседателей не было – оправдывать было некому, а так как рыцари судились в полком вооружении и даже часто привязывали к скамье подсудимых и своего коня – никто не решался их обвинять. Дело кончалось просто анекдотом, который главный судья рассказывал своим помощникам, а рыцарь, заняв у конвойных несколько золотых монет и щетку для брони, уезжал дальше.

Это было и в будни и в праздники. Не исключались и рождественские дни.

Поэтому-то на первый день рождества все соседи с утра уже стали забегать на двор к Дюбуа и советоваться с Жаком Вамо, в какие часы он собирается поджечь замок, чтобы им не опоздать со своими подводами.

Решили, что лучше всего отложить это торжество на вторник – самый свободный день во всем округе, так как в остальные дни крупные бароны пили у себя в замках, их приближенные около замков, а крестьяне в поте лица работали на полях и не могли мешать.

Жак Вамо проснулся во вторник в прекрасном расположении духа; он потер руки, подмигнул своему приятелю конюху на замок и сказал:

– Жечь, брат, буду.

Конюх равнодушно зевнул:

– Жги, не мое… Только начинай раньше, а то я в восемь лягу спать.

– Да уж я товарища не подведу. Когда нужно, тогда и начну.

Но, как бывает и теперь, не все обещания исполнялись и в средневековье.

В тот самый момент, когда пьяный Жак Вамо собирался раздуть легкий костерок, аккуратно разложенный им под высоким дубовым крыльцом, к воротам замка подъехал верхом на лошади какой-то молодой человек в белых перчатках и, изящно согнувшись, спросил:

– Господин Дюбуа дома?

Привратник, старый человек, который до того изодрался в частых боях, что даже за собственной кошкой гонялся по утрам с мечом и большой дубиной, обомлел.

Такое обращение было слишком неожиданно. Старый человек привык, чтобы молодые люди, подъезжавшие к замку, начинали объяснять свой приезд приблизительно так:

– Где та старая гнилая лиса, спрятавшаяся в этой норе, которой ни я, ни мой батюшка, граф Петон, еще не успели оторвать голову?

У этого молодого человека не было даже шлема. Привратник замялся и нерешительно сказал:

– Дома. А тебе зачем?

– Скажи, что я пришел его поздравить с рождеством.

– А зачем? – похлопав глазами, спросил привратник.

– Я познакомился с ним еще в третьем году у своего батюшки и хочу соблюсти необходимый долг вежливости.

– Ну, хорошо, ну, я скажу, – продолжал еще недоумевать привратник, – ну, он выйдет к тебе… Чем же ты ударишь его по голове, когда он подойдет?

– Я приехал не за этим. Я же тебе сказал, что заехал с визитом.

Старику понравилось это бесстрашие и, по-отечески, сплюнув на сторону, он предложил:

– Все-таки, хочешь, я тебе дам одну новую дубину, которой я ночью отгоняю мух, а днем бью волков, – она тебе может пригодиться…

– Иди, иди, старина…

Весть о том, что какой-то человек приехал с визитом, переполошила весь замок. Несмотря на седые волосы и рыжую сорокапятилетнюю дочь, барон Дюбуа побледнел и послал пажа предупредить баронессу в ее половину, чтобы и она побледнела, так как дело из ряда вон выходящее.

– Может быть, прямо бросить его в подвал? – предложил пьяный Жак Вамо, живо заинтересовавшийся происшествием.

– Опять же и собаками хорошо потравить, – вмешалась старшая дочь, любившая молодых людей вообще.

– По всем приметам это граф Петон. Это человек с голубой кровью. Он не опозорит моего дома, если его даже выбросить из окна моей столовой.

Совещались долго.

Молодой человек скинул плащ на руки привратника и пошел к замку. В те времена, когда каждую свою вещь оберегали даже от любимой женщины, такой поступок еще более ошеломил привратника. Он взял плащ, вытянул вперед левую руку и, сделав ее неподвижной, повесил плащ на два пальца. Дальше мне некогда будет заниматься этим удивленным и, в сущности, добродушным человеком, но я не могу не упомянуть, что в течение двух часов он не менял своей позы.

– Здравствуйте, – весело сказал граф Петон, появляясь в зале замка, – имею честь поздравить дорогого хозяина, дорогую хозяйку и дорогое семейство с днем рождества

Гробовое молчание было ответом на эту краткую и сильную речь.

Не смущаясь, молодой человек закинул ногу за ногу и продолжал:

– А погодка сегодня великолепная. Как вы находите?

– В такую погоду твоего бы отца, тебя самого бы да еще… – начал было хозяин, но вдруг спохватился и добавил: – Н-да… Погодка великолепная…

– Где изволили встречать рождество? – вежливо осведомился гость.

– А тебе какое де… Дома встречали… Семьей, так сказать…

– Весело изволили провести время?

– Весело.

– Думаете дома пробыть праздники?

– Дома.

– Так-с… Великолепная сегодня погодка.

– Да что ты со св… Ага, так, так. Великолепная.

Домочадцы, приободрившись и почувствовав, что ожидаемого смертоубийства не предвидится, выползли в зал и даже приняли участие в разговоре.

Чувствуя, что необходимо быть любезным, хозяин осторожно откашлялся и предложил:

– Может, по кувшинчику вина выпьем?

Обычный средневековый гость обиделся бы и заорал, чтобы только на одну его долю притащили бочонок, а кувшинами могут пить собаки, но этот молодой человек только вежливо поклонился и прибавил:

– По бокальчику можно.

Он действительно выпил только бокал вина, пожевал кусочек бычьего хвоста, еще несколько раз напомнил о погоде и встал, даже не дав себе времени напиться пьяным и испортить большим ножом жареного барана, что требовал этикет того времени.

Уходя, сунул привратнику большую медную деньгу, сел на лошадь и уехал. На скорую руку Дюбуа собрал семейный совет.

– Мальчишка или глуп, или высматривал, что можно стянуть у меня ночью во время нападения из стеклянных дверей, которые теперь очень дороги.

– Неправда, – заступилась мадам Дюбуа, – он так увлекательно говорил о погоде, что мне захотелось второй раз замуж.

Старшая дочь поддержала матушку, находя, что такого молодого человека, который бы скакал триста восемнадцать верст верхом только для того, чтобы рассказать людям о погоде и напомнить о празднике, надо искать днем с огнем.

Весь замок наполнился слухами и рассказами о вежливом молодом человеке, который ездит с визитами. Мужчины отходили в сторонку и сгорали от зависти. Молодые девушки вздыхали так шумно и решительно, что баронская мельница начала шевелить крыльями.

Старый барон мрачно ступал по каменным плитам и хмурил лоб. Наконец он не выдержал и крикнул:

– Жак Вамо! Одевай меня. Еду с визитами… Отрезвевший Вамо прибежал и упал в ноги.

– Прости, Дюбуа. Не буду. И поджигать не буду, и соседей сзывать не буду.

– Я же тебе говорил, что ты собака, – торжествующе сказал Дюбуа, – вот и вышло.

Потом вдруг спохватился, сел на скамью и, помолчав, конфузливо добавил:

– Прекрасная нынче погодка…

– Великолепная, – радостно согласился Вамо. – А где изволили встречать рождество?

– Дома. По-семейному, так сказать…

А через полчаса старый барон уже ехал со своим церемониймейстером, улыбаясь в седой ус и предвкушая, в какое изумление он бросит своих соседей, подъехав к стенам замка без вооружения – исключительно только для того, чтобы поздравить с праздником.

1916


Читать далее

Из журнальных и газетных публикаций

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть