Из сборника «Таинственный хулиган». 1935

Онлайн чтение книги Жуки на булавках
Из сборника «Таинственный хулиган». 1935

Таинственный хулиган

Своим грязным унынием дом напоминал пьяного, который проснулся на заднем дворе и с тоскливой обидой припоминает, кто именно из недавних собеседников выкупал его в луже. Антенны на крыше стояли криво и беспомощно, как остатки частокола на огороде, в котором побывали свиньи. Краска сползла со стен. Около ворот была выбоина, похожая на дупло в зубе старика. И только волнообразные накопления мусора и неподобранного утиля во дворе напоминали о том, что дом широко обитаем.

И вот именно в таком прозаическом доме и произошло то таинственное событие, о котором нам придется рассказать.

Нить этого события начала распутывать председательница санитарной тройки Нина Ивановна Дубник. Речь ее на экстренном заседании правления жакта, созванном по поводу запоя истопника Демидыча, была коротка и деловита.

– В нашем доме, – сказала Нина Ивановна, сверкнув неумолимым взглядом сквозь стекла пенсне, – в нашем доме завелся хулиган. Я это утверждаю от лица домовой общественности.

– Прошу осторожнее, гражданка зубной врач, – несколько официально и обиженно перебил ее управдом Теркин, – не такое сейчас время, чтобы бросаться хулиганами.

– Беру хулигана на себя, – так же неумолимо подтвердила Нина Ивановна. – Что мы имеем? Мы имеем уже четыре пострадавших случая. Пусть жертва из одиннадцатого номера подтвердит мое выступление.

Жертва из одиннадцатого номера не отказалась от подтверждения. Это был сухонький старичок, говоривший с невысказанной болью в душе.

– Я семь лет служу на одном месте, – сказал он, собираясь с мыслями. – А у меня в комнате с потолка каплями капает. И вот на прошлой неделе развесил я выстиранное белье на чердаке, – мне приходящая Марья Гавриловна стирала, – и что же вы думаете: все на полу, постаскивали, гады, с веревки, побросали, а по, извините, кальсонам, точно медведь лапами брякал, – в золе все, и завязки порваны. Разве ж так живут люди? Чистое хулиганство!

Домовая общественность заволновалась.

– Вот вы говорите – белье. Вы изволили сказать – кальсоны, – возмущенно откликнулся экономист из девятого номера, – а лампочки? Лампочки на культурном фронте не ниже кальсон. А кто их вывертывает? Почему это я, человек с высшим образованием, должен, как собака, держаться вечером за перила, когда возвращаюсь в свой семейный уют? Уважаемая Нина Ивановна дважды права: в нашем доме есть хулиган.

– Есть еще и жертвы, – по-прежнему неумолимо вставила Дубник и обвела собрание торжествующим взглядом. – Пусть они обменяются мнениями.

– Я не жертва, раз вы на этом настаиваете, – поднялся жилец из двадцать первой квартиры, – но поскольку дело идет о проявлении социального бандитизма… Прошу слова к ведению заседания!

– Вы его заимели, – кивнул председатель жакта Теркин, – закругляйтесь и продолжайте.

– Раз, говорю я, – продолжал жилец из двадцать первой квартиры, – мы должны быть, как один, против проявлений, то я должен заявить, что у меня ежеутренне прут газету. Она торчит из ящика, и ее прут. Непосредственно после втыкания письмоносцем.

– А почему у меня не прут? – нахмурился секретарь правления.

– Не выписываете печатного слова, потому и не прут.

– Мало ли что не выписываю. Вы мне на голову не садитесь, я не вам подчинен. Вставали бы пораньше и брали вашу газету.

– Я встаю, когда хочу. Я встаю поздно. Я голый не могу выходить на общественную лестницу, по которой дамы ходят.

– Вы бы на пианинах меньше играли, – едко вступилась жилица из девятнадцатого номера. – Я не какая-нибудь, я все слышу. Вы думаете, если вы кресло ночью катаете либо в десять ног танцы разводите, так я уж не слышу, что у меня над головой делается? Необразованная, мол, не услышит. Так я вас насчет газеты понимать должна? Газета! Для вас все – газета, а кто за слова отвечать будет? Я без газеты проживу, а со словами я жить не желаю. Я… меня… дети…

– Какие слова, гражданка? – хмуро спросил Теркин. – Закругляйтесь.

– Пусть лучше они, хулиганы, не закругляются. Слова обыкновенные. Дверные. Как утром открываешь дверь, а на ней слова… Пишут.

– Какие слова, гражданка?

– Какие надо, такие и пишут. Мелом.

– Довольно. Это не я говорю, а домовая общественность говорит: довольно! – решительно вмешалась Нина Ивановна. – Подведем теперь итоги и цифры. Что мы имеем на сегодняшний день в доме семь – пятнадцать по Яловому переулку? Мы имеем социально опасное вывертывание электроприборов с лестницы, мы имеем покражу периодических органов, не считая организованной сброски белья советских граждан на общественном чердаке, и ко всему этому писание мелом, которое нельзя не рассматривать как выпад. В доке семь – пятнадцать есть хулиган, как некоторые из нас сигнализировали. Каким взглядом смотрит наш председатель товарищ Теркин на хулигана? Никаким. Он умывает руки в этом вопросе. Он не борется. Но хулиган должен быть выявлен. Я предлагаю для выявления этого позорного явления избрать Григория Марковича из одиннадцатого номера, вот эту гражданку, которая выступала со словами, меня и…

На другой день рано утром внезапно появился временно освободившийся от запоя истопник Демидыч. От него пахло нефтью, водкой и прелым картофелем.

– Кончил водку жрать? – хмуро спросил его Теркин. – Эх, борода!..

– Кончил-с, – почтительно ответил Демидыч.

– Вот что, Демидыч, – задумчиво сказал обеспокоенный после вчерашнего заседания Теркин, – возлагаю на тебя общественную работу. В доме завелся хулиган. Понял?

– Хулиган, это можно, – согласился Демидыч.

– Ну, так вот. Как затопишь у себя там, иди на всю ночь на лестницу и смотри. Наблюдай. До позднего утра наблюдай. Потом скажешь, что заметишь, а ежели кого поймаешь – мы тебе на общем собрании благодарность вынесем в пять рублей. Ступай.

– Не извольте беспокоиться, Иван Савич, – погладил Демидыч бороду, – не маленький. Как пымаю хулигана, так к вам сволоку. У меня не вырвется.

Демидыч дежурил честно. С одиннадцати вечера он уже засел в кабинку недействующего лифта, вылезал из него с таинственным видом разведчика, обошел чердак, прислушивался около дверей и в десять утра, утомленный и разочарованный, постучался к Теркину.

– Ну? С чем пришел, Демидыч?

– Не было его, Иван Савич, не пожаловал.

– Кто не пожаловал?

– Да хулиган-то наш. Все в аккурате было. Тихо. Только из двадцать первого ночью пьяный пришел. Ну, ничего, не буянил. Только мелом на дверях слова разные писал. Чуть спьяна на чердак не полез вместо своего номера. А там эта была – рябая из девятнадцатого. Инженерово белье поскидала, свое навесила.

– Так, – протянул управдом, – а утром?..

– Утром что? Утром ничего. Дрыхли все. Только который экономический, толстый, вылез в шубе, в туфлях на босу ногу, пошлепал наверх да газету вытянул из чужих дверей…

– Ничего больше?

– Ничего, Иван Савич.

– Так, значит… – еще раз протянул управдом. – Ну, иди, Демидыч. А что это у тебя в руках?

– Да ничего, Иван Савич, лампочка. В третьем этаже вывернул. Жильцу она на баловство нужна, а мне топить не при чем.

– Отдай, – сухо сказал Теркин, – у самого перегорела. Он внимательно осмотрел лампочку, вздохнул и обиженно прошептал:

– Да-с… Жилец пошел… А ведь тоже – хулиганы, хулиганы! Ищи для них хулиганов… Найдешь его черта с два в таком домике!..

1935

Трое рассказывают

– В дом мистера Норгама я прибыл в светлом гробу а большими кистями, – начал хромой Люс, стараясь не перелить несколько лишних капель содовой в объемистый стакан с виски. – Это был мой первый выезд по поручению газеты. Если у тебя, Дик, хватит терпения, а у Шарроу денег, чтобы заплатить за порцию джина, я буду продолжать рассказ.

Дик и Шарроу кивнули в знак согласия. До прихода «Изабеллы», которая привозила из Европы в Америку две тысячи пассажиров, грипп, одного бывшего короля, безрукого виртуоза на скрипке, несколько тонн французских сардинок и голландского премьер-министра, оставалось еще часа четыре. И трое репортеров коротали время в маленьком портовом нью-йоркском кабачке. Почему же не заполнить четыре часа воспоминаниями о первых шагах репортерской карьеры.

– Этот самый мистер Норгам, – продолжал хромой Люс, – богател на всем. Когда-то он разводил кур, и эта паршивая курица принесла ему золото. Потом он продавал оптом все, вплоть до навоза и мышьяку, и стал еще богаче. Если бы такого человека спихнуть в змеиную яму, он распродал бы всех гадюк по повышенной расценке и вылез бы из ямы вдвое богаче. К тому времени, о котором я рассказываю, он уже просто мычал от обилия денег и готов был ползать на четвереньках по процентным бумагам. Я торговал лимонадом в уличном киоске и вылетел оттуда за то, что направил струю из сифона не в стакан одному из джентльменов, а в лицо. Я отделался легким штрафом, так как морда у потерпевшего была неважная и не вызвала симпатии даже в полиции, но все-таки остался без работы. Один из моих приятелей служил кассиром в местной газете. Как сейчас помню ее название: «Святая заря». Она была ежедневным органом местных католиков, и редактор ее содержал игорный притон.

– Устрой меня на какую-нибудь работу в вашем вонючем листке, – попросил я приятеля. – Я умею не только обливать лимонадом местное население.

– Хорошо, – сказал он. – Сейчас редактор только что спустил с лестницы одного репортера, который не мог пробраться к мистеру Норгаму. У этой золотой крысы умерла старая тетка. Нужно зайти к нему и поговорить с ним для газеты о бессмертии души. Сумеешь пробраться к нему – сразу сделаешься репортером, будешь зарабатывать тридцать долларов в неделю и угощать меня пивом по воскресеньям.

Я сразу побежал к мистеру Норгаму и радостно сообщил его швейцару, что намерен срочно побеседовать с его хозяином о бессмертии души. Швейцар сразу отодвинул меня половой щеткой с порога и запер передо мной дверь. Я попытался пройти с черного входа. На кухне повар, доедавший гусиную лапку, заявил, что ему уже надоело с утра обливать холодным супом всех репортеров, которые прорываются к мистеру Норгаму, и что, если я сейчас же не уйду, он вызовет ко мне не Норгама, а его датского бульдога. Как вы сами догадываетесь, я быстрее обычного спустился с лестницы и стал ходить около дома.

«Странно, – подумал я, – неужели богатому человеку нужны швейцары, бульдоги и повара только для того, чтобы не дать другому человеку заработать пять долларов на интервью? Какие громадные затраты на такое пустяковое дело!»

В этот момент к особняку мистера Норгама подъехал грузовик, на котором, как заливной поросенок на блюде, стоял прекрасный серебряный гроб с большими кистями, У меня мелькнула прекрасная мысль.

– Слушайте, леди и джентльмены, – сказал я двум подвыпившим гробовщикам, снимавшим гроб с грузовика. – Для меня ясно, что вы привезли гроб для норгамовской тетки. Хотите заработать от редактора по два доллара?

– Я стихов не пишу, – хмуро ответил гробовщик постарше, – и в газетах мне печатать нечего. Но так как мне очень хочется выпить – валяйте, излагайте ваше предложение.

– Дело вот в чем. Я лягу в этот гроб, и вы отнесете меня на квартиру Норгама. Прибавится лишних шестьдесят кило веса, но каждый из вас получает по два доллара. Согласны?

– Ложитесь, сэр, – сразу и гостеприимно предложил, открывая крышку, гробовщик помоложе и, когда я залез в гроб, добавил: – И чувствуйте себя как дома. Кстати, если вы собираетесь обокрасть квартиру, не забудьте при дележе и нас.

Через пять минут меня внесли в приемную мистера Норгама. Он вошел в комнату, с ненавистью посмотрел на вестника смерти с мягкими кистями по бокам и сердито плюнул на крышку. По этому жесту я уже понял, как мистер Норгам относится к бессмертию души. Для меня и этого было бы вполне достаточно, но для газеты это было маловато. Я уже хотел кашлянуть, чтобы привлечь к себе внимание, но в этот момент вошел швейцар и почтительно доложил Норгаму:

– Сэр. Там два гробовщика внизу требуют какого-то джентльмена, который им обещал по два доллара. Они хотят получить с него задаток.

– У меня нет никакого джентльмена. Я не видел никакого джентльмена, – заворчал Норгам.

– Они так и оказали, сэр, что его трудно увидеть сразу, так как он лежит в гробу.

– И они не ошиблись, сэр, – добавил я, осторожно высовывая голову, – я здесь. Приветствую вас с прекрасной погодой, сэр.

Начались обычные китайские церемонии. Норгам предложил пробить мне голову и выкинуть из окна. Швейцар настаивал на том, что будет эффектнее положить меня в ванну, вымыть в холодной воде и вызвать полицию. Только одна покойная тетка, лежавшая на столе, не прибавила ничего к этому списку ожидающих меня удовольствий.

– Мерзавец хотел меня обокрасть! – кричал Норгам, подпрыгивая на ковре.

– И скорее всего зарезать, – почтительно добавил швейцар.

– Да, да. Мерзавец хотел меня обокрасть и зарезать! – согласился Норгам.

– Мерзавец хотел вас только проинтервьюировать, – миролюбиво разрешил я их спор, – насчет ваших взглядов на бессмертие души.

– Вон! – уже более успокоенно и дружелюбно крикнул Норгам.

– Вон! – повторил швейцар.

– Хорошо, – вскользь заметил я, удобнее усаживаясь в гробу. – тогда разрешите только записать в блокнот, как вы, сэр, изволили плюнуть на гроб, этот символ будущего неземного счастья правоверного католика, который…

– Черт с вами. Интервьюируйте, – опасливо прошипел Норгам, искоса посмотрев на швейцара. – Идите вниз, Роберт. Ну, начинайте.

Не помню уже, что трепал языком этот боров. Он умолял считать себя и методистом, и католиком, и протестантом сразу. А главное, все, что он делает, – это, оказывается, специально для будущей жизни. И даже то, что он продал для армии гнилую свинину, а городу – болото под видом парка, даже и это исключительно в расчете на бессмертие души. Короче говоря – интервью было у меня в руках.

Через два часа я сидел в редакции «Святой зари», диктовал переписчице этот нахальный бред и перебирал в кармане одиннадцать долларовых бумажек. Четыре я отдал гробовщикам, которые успели напиться и дожидались меня около редакции, оглашая воздух пьяными песнями и шумными угрозами выбить стекла. Так я стал репортером и уже вечером зарабатывал построчно на двух утопленниках и приезде архиепископа. Теперь твоя очередь, Дик. Расскажи ты. У меня в горле так сухо, что там нечего было бы делать даже хорошему пылесосу. Валяй, дружище…

Дик рассказывал сухо и с таким видом, как будто бы оправдывался перед судьей за поджог сарая:

– Я начинал просто. Меня жарили в камине. В лучшей гостинице города. Спасибо, что топили сырыми еловыми поленьями, и дело ограничилось только пятками и бахромой на брюках. Будь бы сухие, березовые, – из меня получилась бы недурная головешка.

К нам в город приехал из Европы итальянский баритон. Он умел что-то очень сильно кричать в операх, и ему платили за это большие деньги. Его дожидались лучшие репортеры наших газет, чтобы спросить, как зовут его собаку, когда родилась его жена и что он больше любит – канареек или абрикосовое мороженое. Публика любит эти музыкальные подробности, прежде чем платить по пятидесяти долларов за кресло.

Баритон сошел с парохода с перевязанным горлом, размахивая зонтом, сосал леденцы, хрипел и не сказал ни одного слова репортерам. Я оказался умнее их. За обещание рекламировать в газете гостиницу, начиная с обедов и кончая уборными, директор согласился спрятать меня в камин в том номере, который был приготовлен для итальянского баритона. Меня впихнули за решетку камина, я быстро ориентировался в темноте и залез немного выше, на кирпичный выступ, поджав ноги. Должен сказать, что камин по величине напоминал клетку для слоновьего семейства, и я чувствовал себя неплохо. Обидно было, что весь мой белый костюм и лицо сразу вымазались в саже, и я начал подозревать, что, когда вылезу для интервью, баритон испугается и станет меня бить каминными щипцами.

Случилось хуже… Оказывается, баритон хотел есть. Ему принесли ужин, которого хватило бы на восемь голодных негров. Потом он захотел пить, и для него четыре кельнера оккупировали все, в чем только были пробки. Потом ему стало холодно, и, невзирая на мое присутствие, лакей стал топить камин. Я не дал этому животному на чай, прежде чем залез в дымоходную трубу, поэтому он напихал туда столько поленьев, что мне пришлось потихоньку разбрасывать их ногами в белых ботинках.

Сначала было более, чем нужно, тепло и немного душно от дыма. Потом я стал коптиться, как воловий язык, и терять подметки. Я махнул рукой, наскоро вылез и извинился перед баритоном, что вошел без стука. Баритон икнул от испуга, стал визжать и бросать в меня заранее привезенными из Европы лавровыми венками.

– Маэстро, – наскоро придумал я трогательную историю, – перед вами артист, у которого тоже баритон, и я думал послушать ваше верхнее ля, сидя в камине. Поэтому не сердитесь и возможно быстрее выкладывайте, как зовут вашу собаку, когда родилась ваша жена и любите ли вы абрикосовое мороженое.

Баритон дрожащим голосом сказал все, что нужно, и позвонил, чтобы меня вынесли из номера. По-видимому, этот колоратурный хам считал, что людей ниже его ранга можно только выносить, а выводят одних герцогов и вдовствующих императриц.

Во всяком случае, интервью у меня было. Моя дочурка ночью обиженно плакала над обожженными пятками своего Дика, но с аппетитом съела пару пирожков, которые я наконец-то смог принести ей после двухмесячной голодовки. Так я начал свою репортерскую карьеру, будь ей пусто! – закончил Дик и плюнул в дальний угол, на пробегавшую кошку. Наступила очередь старика Шарроу. Он отхлебнул вишневой настойки, отменил седьмой заказ Люса на новую порцию виски и начал:

– Из всех свободных профессий мне больше всего улыбалось конокрадство. Это занятие учит человека любить природу, освобождает его от подкупов во время избирательных кампаний и позволяет ему не увлекаться поучениями мистера Форда. К сожалению, судьба не позволила мне заняться облюбованным делом и наталкивала меня на более скучные профессии. Я был секретарем городского ветеринара, декоратором магазинных витрин, псаломщиком и наемным шафером на небогатых свадьбах. Потом мне это надоело, и я пошел к редактору единственной в нашем городишке маленькой газеты.

– Алло, Ришт, – сказал я ему. – Сделайте меня репортером. Я знаю всех жуликов в городе и могу писать хронику краж на полтора месяца вперед. Возьмите меня на жалованье и располагайте мной, как своей зубочисткой.

– Не будьте идиотом, Шарроу, – кисло проворчал Рипп, – разве вы не слышали, что у меня газета закрывается? С тех пор как состязания превратились в бокс и закончился процесс о разводе этого проклятого фабриканта щеток с мулаткой из варьете, общественная жизнь в городе остановилась, как мул перед часовней. Никто ничем не интересуется, кроме собственной свинины за обедом. Кому теперь нужна газета! Создайте сенсацию – и газета оживет.

– Хорошо, – ответил я, – создам. Мне все равно теперь нечего делать и не на что обедать. Создам. Заказывайте, что вам надо.

Рипп задумался, пожевал бороду и постучал карандашом по бумагам.

– Слушайте, Шарроу. В городе ежедневно работает большая шайка спиртных контрабандистов.

– Надеюсь, Рипп, она работает ночью?

– Конечно, Шарроу. Днем они сидят в городском самоуправлении в качестве свободно избранных отцов города. Попробуйте проследить за ними. Я знаю, что после этого в редакции не останется ни одного целого стекла, а меня объявят беспаспортным бродягой, – по крайней мере, газету начнут снова читать. Попробуйте.

– Попробую, Рипп. Будьте здоровы.

Когда хотят надеть шляпу, надевают шляпу, а не картонку из-под нее. Когда хотят узнать о контрабандистах, делаются контрабандистами.

Я пошел к ним на деловое заседание после богослужения в храме святой Луизы, которую они считают покровительницей крепких спиртных напитков, и сказал:

– Я умею грести, молчать, стрелять, лежать в кустах и править автомобилем. Кроме того, я люблю хорошо одеваться и обедать не через день. Годится вам такой парень?

Должно быть, у меня была явно подкупающая внешность для их ремесла, потому что меня приняли без проверки и только спросили, где я в последний раз судился и могу ли поднять на плечах больше ста килограммов.

В ту же ночь я уже сидел на носу моторной лодки и тревожно присматривался к берегу соседнего штата.

– На берегу полицейские, – тревожно предупредил я компанию, игравшую в карты на пустых корзинах в полной темноте.

– Сколько их? – спокойно спросил один из контрабандистов.

– Двое… – прошептал я, чувствуя, что моя карьера, кажется, заканчивается слишком быстро.

– Двое? Подлецы! – констатировал тот же контрабандист. – Мы платим жалованье четырем полицейским, чтобы они притаскивали на берег виски и джин, а они сваливают всю работу на двоих. Надо будет пожаловаться начальнику полиции. Слава богу, тоже не даром работает.

На душе у меня стало немного легче. Когда мы под утро вернулись с запасом спиртного обратно в наш городишко, произошел дележ заработка. На мою долю выпало двадцать девять долларов. Мне это сразу понравилось.

«Мне кажется, – уклончиво сказал я самому себе, – наблюдений одной ночи еще не вполне достаточно для хорошей газетной заметки. Надо присмотреться еще к некоторым деталям этого преступного ремесла».

В следующую ночь эти творческие наблюдения принесли мне еще сорок два доллара.

– Ну, как дела, Шарроу? – спросил меня редактор Рипп.

– Средне, Рипп. Дальше будет лучше.

Ожидания меня не обманули. Через день мы привезли шесть бочек рома, и на мою долю выпало семьдесят восемь долларов. А на другой день – всего девять. Меня обеспокоила эта необеспеченность в заработке и зависимость от количества спиртного, и я потребовал, чтобы мне выплачивали аккуратно по сорока за день.

– Черт с вами! – благожелательно согласился шеф нашей компании, церковный староста, косой Берри. – Вы парень подходящий. Получайте по тридцати за ночь, работайте и не ворчите, если не хотите, чтобы вас выслали из города как неблагонадежный элемент.

Так я и проработал с ними почти полгода, вплоть до издания мокрого закона, когда за виски можно было уже днем ходить за угол, а не ездить по ночам в соседний штат.

– Погодите, Шарроу, – удивленно спросил Люс, когда тот замолчал, – а как же вы сделались репортером?

Старик Шарроу посмотрел на часы, поднялся со стула и, лениво позевывая, ответил:

– А очень просто. У косого Берри скопилось много денег от ночного виски. Он купил газету у Риппа, выгнал его и поручил мне вести футбольный отдел и церковную хронику. Идемте, джентльмены: мне кажется, я слышу сирену «Изабеллы»…

1935

Тихий мальчик

Мать привезла Шуру Кокосова в дом отдыха на весенние каникулы. Хотела остаться сама, но ее срочно вызвали на несколько дней обратно в город. Уезжая, она проинструктировала Шуру, в каком чемодане учебник истории, в каком – носки и мармелад, и потихоньку от него пошепталась с соседями по комнате:

– Вы только не подумайте, что он какой-нибудь шумный… Он у меня мальчик тихий, воспитанный, мешать никому не будет… Я уж очень вас прошу, присмотрите за ним… Первый раз один, без родителей…

– Не волнуйтесь, гражданка, – успокоил ее отдыхающий Слойкин, – я человек культурный, я с ним займусь.

– У меня у самого два племянника в Костроме живут, – поддержал его второй отдыхающий, Самогубов, – я детей насквозь чувствую. Ребенок как воск: поживет, поживет и вырастет.

– Очень, очень вам благодарна, – шептала Кокосова, глотая материнские слезы, – я очень надеюсь…

И особенно ей стало легко, когда третий отдыхающий – публицист Гридасов – вставил в свое веское обещание:

– Я вашего ребенка, гражданка, возьму под анализ. Мне уже давно нужна душа советского ребенка для выводов.

Успокоенная Кокосова девять раз поцеловала смущенного Шуру и уехала.


* * *


В тот же день поздно вечером Шура Кокосов, проскучав у себя в комнате, осторожно пробирался по коридору в библиотеку.

– Мальчик! – остановил его на полдороге Слойкин. – Почему ты ходишь на цыпочках?

– Мне мама сказала, – ответил смущенный Шура, – чтобы я вечером не беспокоил отдыхающих. Может, кто-нибудь спит.

– Неправильное воспитание. Подавление личности в ребенке. Советский ребенок не должен ходить на цыпочках. Отрыжка старого прошлого. Это только в благородных институтах спали и ели на цыпочках. Чистокровная реакция. Вырастешь – сам схватишься за голову.

– Хорошо, – согласился Шура, – я не буду ходить на цыпочках, если это подавление.

И он защелкал каблуками вниз, в библиотеку.

Там он сел в кресло-качалку и стал читать Пушкина. Через десять минут в библиотеку вошел Самогубов.

– Пожалуйста, – сказал Шура Кокосов, поднимаясь с качалки, – садитесь.

Самогубов удивленно посмотрел на мальчика.

– Ты это зачем? – строго спросил он.

– Хотел уступить место, – покраснел Шура.

– Отрыжка феодализма, – наставительно заметил Самогубов. – Глухое средневековье. Это какой-нибудь курфюрст бранденбургский уступал место Пипину Короткому. Мы уже смели это наследие. Экономика нашего времени говорит, что советский ребенок должен сидеть там, где сидит.

– Хорошо, – вздохнул Шура, – я не буду уступать места.

– А что читаешь?

– Пушкина.

– Хороший бытовик. Только это тебе рано. Зачем советскому мальчику все эти одинокие парусы, которые белеют?

– Это из Лермонтова.

– Все равно – лирика. Тебе нужна пища для фантазии. Зарядка бодростью. Вот почитай Буссенара, как одному мулату ноги отрезали…

На другой день, когда все сели завтракать, Шура Кокосов вошел в столовую и поклонился.

– Ты это кому? – заинтересованно спросил Гридасов.

– Всем, – робко ответил Шура.

– Так… Введение театральных моментов в воспитание советского ребенка. Отрыжка сороковых годов. Герцог вошел в столовую замка и поклонился графам и виконтам. Запомни, мальчик, что советский ребенок должен активно подходить к столу, где эпоха подготовила для него кусок баранины. Пусть кланяются дети в мещанской Европе, у которых баранина вырвана изо рта неимущих. Ты же – дитя сегодняшнего нашего дня. Понял?

– Понял, – сказал Шура и втиснулся к столу. – Вам, кажется, горчицу надо?

– Не растрачивай себя на буржуазный альтруизм, – строго остановил его Гридасов, – не один человек обслуживает общество, а общество – человека. Каждый возьмет себе, что надо. Каждый имеет право на свою долю уксуса, перца и горчицы, но если один индивидуум будет протягивать другому перец, другой третьему – уксус, получится внеплановая анархия.

– Хорошо, – послушно сказал Шура, – я больше не буду передавать горчицу.

– Сентиментальное воспитание, – вздохнул Слойкин. – Розовая водица. Пастушеский период.

– Трудный ребенок, – согласился Самогубов. – Болезненная оторванность от эпохи. Такого не перекуешь.

В этот же день после обеда Слойкин сделал Шуре еще одно замечание:

– Хитрый ты мальчишка… Себе на уме. Все молчишь и молчишь. Камень за пазухой держишь… Все говорят, а ты сидишь и слушаешь…

– Мне мама говорила, что когда старшие…

– Мама, мама… Все мы мамы, когда воспитать не умеем. Мнение у тебя собственное есть? Значит, высказывай. Настоящий советский ребенок должен заставить прислушиваться к своему голосу.

Его сменил Самогубов.

– Пришибленный ты какой-то, – грустно сказал он. – Дефективный. На улице весна. В лужах плескаться надо, камнем в воробьев запустить. Пушкин – и тот птиц камнями бил. Мама запретила, поди?

– Мама, – согласился Шура. – Впрочем, если это надо, я буду…


* * *


Через шесть дней приехала Кокосова. Прямо со станции она попала к обеду, вошла в столовую и побледнела.

За столом, развалившись, сидел Шура и, громко чавкая, глотал баранину.

– Ну, как мой Шура? – тихо и тревожно спросила она у Слойкина.

– Непонятный ребенок, трудный ребенок, – покачал тот головой и, отвернувшись, продолжал: – Так я говорю, что если сравнить лирику Байрона с Лермонтовым…

– А ну их, – неожиданно вмешался Шура, – один хромой, а другой на дуэлях почем зря дрался, да о парусах разорялся… Скукота!..

И он лихо бросил под стол баранью кость.

– Шура, – дрожащим голосом попросила Кокосова, – передай мне масло…

– Сама возьмешь, – сухо ответил Шура. – Я тебе не грузчик, чтобы масло да сало растаскивать…

Через десять минут плачущая Кокосова уводила Шуру в комнату. Он отщелкивал в коридоре чечетку и плевал на стены.

– Шура, тише…

– Чего там тише, – хладнокровно сплюнул он, – я тебе на цыпочках, как какой-нибудь курфюрст бранденбургский, топать не желаю. И пусть тебе отрыжки место уступают, а с меня довольно! Да не реви ты – не разводи феодализмов в этой паршивой дыре…

– Шура, – схватилась за голову Кокосова, – что с тобой стало? Что с тобой сделали?

Шура запустил палец в нос и сухо заметил:

– Воспитали, мамаша… Ну, поворачивайся скорее! У меня там в комнате два голубя подбитые в умывальнике лежат… Ощипли их, – вечером жрать будем.

1935

Счастливый случай

Милиционер Ежевикин шел разговаривать с Зосиным папашей о женитьбе. Папа жил в Туле. Папа третьего дня приехал из Тулы специально, чтобы увидеть Ежевикина и воочию убедиться, в чьи неизвестные руки он передает свою младшую дочь. Все краткие сведения о папе, полученные от Зоси, были очень несистематизированы и расплывчаты. Выяснено было только, что у папы большая черная борода, лишай за ухом, низменная страсть к пирогам с капустой и очень тяжелый характер, когда ему не дадут выспаться после обеда. Ежевикин был нетребовательным человеком, но всего этого было слишком мало для того, чтобы почувствовать внезапное влечение к будущему тестю. Особенно его пугал предстоящий сейчас разговор.

– Ты только понравься ему сразу, – ободряюще инструктировала вчера Ежевикина Зося. – Ну что тебе стоит?

– Я сразу нравиться не умею, – уныло вздыхал Ежевикин. – У меня это не выходит.

– Вот и врешь! – настаивала Зося. – А почему мне сразу понравился? Значит, не хочешь.

– Хорошо, – так же уныло согласился Ежевикин. – Завтра приду и понравлюсь. Только о чем я говорить-то с ним буду? С папой.

– А очень просто. Я, мол, люблю вашу младшую дочь, Зосю. А он тебе скажет: «Ну что же?» И она, мол, меня любит. А он тебе скажет: «Ну что же?» И мы, мол, хотим записаться. А он тебе скажет: «Ну что же?» Вот и все. Неужели трудно.

– Легко… – с горечью в душе согласился Ежевикин и почему-то добавил: – Третьего дня грузовик один, полуторатонка, на подводу налетел – тоже хлопот было… Кругом неприятности…

И сейчас, когда Ежевикин приблизился к Зосиному дому, ему казалось, что тут только и начинается настоящее испытание его закалки и выдержки. Еще ни разу не дрогнула у него рука, бестрепетно подносящая ко рту свисток, когда на перекрестке двух улиц такси напирали на грузовики, подводы застревали между двумя трамваями, лихо мчался на все это скопление машин и колес пожарный обоз, а юркие и нахальные пешеходы просачивались, как разлитые чернила, во все свободные дыры. Еще никто не переспорил его в мимолетной дискуссии на углу, почему нельзя висеть на трамвае и, будучи снятым, не платить штраф. И книжка ударника уютно и уже давно покоилась в боковом кармане Ежевикина, но сейчас он чувствовал только свинцовую тяжесть в ногах и безотчетный страх в душе.

«Хоть бы пирога ему дали нажраться, что ли, – неласково думал он о своем будущем собеседнике. – Хоть бы надрыхаться после обеда дали ему, что ли… Папа! Давить таких пап надо…»

Дверь открыла сама Зося.

– Ждет, – тревожно шепнула она, одновременно подставляя щеку для поцелуя и освобождая Ежевикина от коробки с мармеладом. – Иди.

Она втолкнула Ежевикина в комнату. В углу в сумерках сидел маленький лысый человек с большой черной бородой, в ватном жилете и икал.

– Познакомьтесь, папаша, – радостно защебетала Зося, – Васечка! Познакомьтесь, Васечка, – папаша!

Папаша подал руку, икнул и, посмотрев на Ежевикина снизу, несколько хмуро спросил:

– Милиционером будете?

– Милиционером, – робко ответил Ежевикин.

– Садитесь. Зажги-ка свет, Зося. Дай-ка твоего рассмотреть.

Зося повернула выключатель. Когда в комнате стало светло, папаша повернул заспанное лицо к Ежевикину, маленькие глазки его засверкали обидой, и он неожиданно тонким фальцетом спросил в упор:

– Ты?

– Я, папаша… – взволнованно прошептал Ежевикин. – Ничего не поделаешь Служба.

– Отдай три рубля! – тихо и угрожающе сказал папа. – Отдай на этом месте!

– Какие три рубля, папаша? – взволнованно вмешалась Зося. – При чем три рубля в семейных отношениях, папаша?

– Он знает, – сурово заметил папаша.

– Я знаю, что знаю, папаша, – твердо сказал Ежевикин, поднимаясь со стула. – Я три рубля не себе беру. А ежели когда свистят, слезать надо. В трамвае прятаться нечего. Я вашу младшую дочь люблю, а дочкой поперек порядка меня корить нечего. И три рубля обратно требовать.

– Снял? – робко спросила Зося.

– Снял, – вздохнул Ежевикин. – Они через улицу бегали, на трамвай висеть бросились, а когда свисток – внутрь впихнулись и за пассажирами нахально укрывались.

– Спасибочко на добром слове! – ехидно зашипел папаша. – Родной отец к младшей дочери приехал, с вокзала, как мокрая собака, по трамваям мечется, а женишок в свисток свистит и три рубля от будущего родственника заимел. Спасибо на добром слове!

– Когда же это было-то? – всхлипнула Зося.

– Вчера было! – с негодованием откликнулся папаша. – С добрым утром на три рубля поздравили. Познакомились с Васечкой. Спасибо тебе, доченька младшая!

– Зося здесь ни при чем, папаша, – обиженно сказал Ежевикин, поднимаясь со стула. – Я, может, и через любовь мою и саму Зосю, ежели бы она висьмя висела либо через рельсы бегала…

– Ну уж ты не очень разоряйся! – перестала всхлипывать Зося. – Разговорился!

– Такой все может, – убежденно сказал папаша. – Дали им волю! Он тебе и мать родную за ногу стянет…

– А ежели кто ногу потеряет? – вздохнул Ежевикин. – Я же для порядку поставлен. Вот, скажем, идет гражданин. Вот он ногой ступает на рельсу…

– Вы насчет ног не заговаривайте зубы, молодой человек, – сухо сказал папаша. – Ноги наши. Что хотим, то и делаем с ними. А уж ежели насчет ног пошло, – тонко заметил он, – не всякая нога ко мне на порог должна зашагивать. Не всякую ногу желаю иметь у себя в семействе! И вообще до свидания. Можете на барсуке жениться, а не видать вам Зоси, как своих ушей!..

Ежевикин тяжелыми шагами вышел из комнаты. Он один одевался в прихожей. Из комнаты доносились сердитое гудение папаши и плач Зоси. Медленно спускался по лестнице. А когда дошел до последнего пролета, услышал, что где-то наверху открылась дверь, и к ногам, на грязные ступеньки лестницы, упало что-то тяжелое. Ежевикин нагнулся и посмотрел. Это была коробка с мармеладом. Ежевикин почувствовал острый холодок в душе.

…Много красных беретов. И под каждым из них старался Ежевикин последние пять дней увидеть Зосино личико и белокурую прядку, падающую на лоб. Но Зоси не было среди тех тысяч красных беретов, которые проходили мимо Ежевикина во время дежурства на стыке двух длинных шумных улиц.

Хмуро и мрачно регулировал уличное движение Ежевикин. Еще ревностнее следил он за тем, чтобы кто-нибудь не проскакивал штопором перед открытым светофором. Еще суровее снимал с подножек серокепочных людей с раздутыми портфелями и вручал им штрафные квитанции. Но в жизни прорезалась какая-то трещина, и стоило мелькнуть красному берету в толпе, трещина саднила, как порез, на который капнули одеколоном.

И когда ранним осенним вечером Ежевикин возвратился домой, чтобы тоскливо помечтать о Зосе, на столе у него лежала городская открытка с незабываемыми строками:

«Васечка! Приходи сегодня в девять. Целую. Зося».

Ежевикин умиленно погладил открытку, сразу взял себя в руки и сурово прошептал:

– Не пойду.

Повторил еще раз эту торжественную клятву и сразу стал одеваться.

Через полчаса Зося уже отворяла дверь на четыре торопливых звонка.

– Звали, Зосечка? – радостно шепотом спросил Ежевикин.

– Звала, Васечка, – сконфуженно пробормотала Зося. – Пойдем.

– А папаша там? – тревожно спросил Ежевикин. – Не пойду я к нему, Зося.

– Сам тебя просил… Ну, Васечка, ну, дорогой…

Из комнаты пахнуло йодоформом, скипидаром и еще чем-то больничным. На приземистой пестрой кушетке с голубыми цветочками лежал папаша с забинтованной головой. Из-под белой марли уныло вылезал черным клином кусок бороды, узенький левый глаз и кусок носа.

– Где это вас, папаша? – осторожно спросил Ежевикин.

– Где надо, там и отработали, – вздохнул папаша и добавил: – Иди, Зося, чайку схлопочи. Видишь, гость пришел.

Когда Зося вышла, наступила длительная и неловкая пауза.

– Вы уж того… не сердитесь, папаша, – пробормотал Ежевикин, – насчет прошлого раза… Может, действительно кого впопыхах штрафанешь…

– То есть как это впопыхах? – поднял папаша забинтованную голову. – Как же их не штрафовать, ежели он, как драная кошка, на всем ходу в вагон сигает?..

– Которые торопятся уж очень, – осторожно вставил Ежевикин.

– А куда торопятся? – сердито заметил папаша. – Ногу-голову повредить торопятся? Так я вас понял, молодой человек?

– Вы, папаша, не сердитесь. Я насчет того, ежели который, может, иногородний, порядка еще не знает…

– А ты его на три рубля, сукиного кота, – убежденно заметил папаша, – пусть через трешницу знает. Колесу все равно, на кого наехать – на иногороднего либо на местного…

– Который, может, и задумавшись через улицу ползет…

– А ты на рельсах не думай. И вообще нечего их сторону держать, молодой человек, – сухо сказал папаша. – Ежели их распустить, так по улице пройти нельзя будет.

– Невозможно, – согласился Ежевикин.

– Я про то и говорю, – сказал папаша и застонал: – Ой, ломит проклятую!.. Давно служите?

– Четвертый год, папаша.

– Так… Штрафов-то, поди, много взяли?

– Много, папаша, – испуганно согласился Ежевикин.

– Мало! – неожиданно стукнул папаша кулаком по кушетке. – Я б с их, чертей кривоногих, не так бы еще брал! Ну, идите, идите, молодой человек, там вас Зося ждет. Ой, голову ломит!..

Ежевикин тихо вышел в коридор.

– Ну? – с сияющим лицом спросила его Зося.

– Ничего не понимаю, – тихо сказал Ежевикин. – В голову ему, что ли, ударило, папаше-то?

– Ударило, ударило, Васечка! – радостно зашептала Зося. – Повезло нам с тобой, Васечка! По улице перебегал папаша… Милиционер свистит, а папаша вперед лезет… И тут прямо счастливый случай – грузовик. Краем папашу по голове хватил… Как пришел домой, перевязался, лег и сейчас же орать начал… «Зови, говорит, твоего…» – «Кого, папаша?» – «А который был тогда… Милиционера твоего, Васечку… За что, говорит, человека обхамил? За то, что руки-головы наши сберегает? Такой, говорит, как твой, уж не дал бы грузовику удрать. А я, говорит, даже номер грузовика запомнил: шестьсот двадцать три».

– Запишем, – деловито сказал Ежевикин, вынимая книжку, – потом ответит.

– Запиши, – ласково шепнула Зося, – наш с тобой счастливый номер! Шестьсот двадцать три… Век его не забуду!..

Ежевикин надел шинель и сконфуженно заметил:

– Тут в меня в прошлый раз мармеладом сверху запустили.

– Не может быть! – покраснев, отвернулась Зося.

– Ну, значит, показалось. Так я новый принес. Кушайте на здоровье. И папашу угостите. Больным сладкое полезно.

И веселый шепот в прихожей закрепил треснувшее по швам счастье.

1935

Домик с колоннами

Они сразу полюбили друг друга у театральной вешалки. Анна Карловна, придерживая зубами коричневое пальто, загоняла левой ногой в дальний угол калоши. Гудоемов беспомощно ловил кашне, заканчивающее свое шелковое существование под ногами хлынувших с лестницы зрителей. Одна незаметная деталь сразу способствовала их сближению. Он выбил у нее калошу, а она наступила ему на кашне.

И именно в этот момент Анна Карловна заметила, что у Гудоемова замечательная чеховская бородка. Люди с такой бородкой любят чай с вишневым вареньем в теплой комнате и читают вслух Диккенса.

Гудоемов посмотрел на Анну Карловну и сразу понял, что она переводчица с голландского и может спорить о Шиллере, взбалтывая яичницу-глазунью.

Две души поняли друг друга и вышли вместе из театра. И хотя одной душе нужно было ехать шестым номером на Мясницкую, а другой – в обратную сторону, на Триумфальную, оба пошли пешком в одном направлении.

Дорогой говорили мало.

– Моя жизнь сложилась неудачно, – грустно уронил Гудоемов, – у моего соседа слева флюс, и он ходит босиком до четырех утра. А сосед справа играет ложечкой на пивных бутылках незатейливые мелодии, когда я сплю.

– Жизнь – это сон, – утешила его Анна Карловна, незаметно пожав ему руку. – Мне самой из дома послали ящик груш, а я получила вяленую воблу. Нужно быть стойким.

Потом они стали встречаться каждый день. Гудоемов заканчивал свои лекции об отражении татарского нашествия в музыке джаза и заходил за Анной Карловной в издательство, где она переводила с датского мемуары древних пиратов и песни фламандских кормилиц для массовых изданий.

Они сидели на бульварах, сравнивали облака с барашками и другими животными, находили друг в друге новые достоинства и ели вафли. После одной из нечетных встреч он случайно назвал ее Анютой и понял, что брак теперь неизбежен.

– Мы должны переменить наши комнаты, – твердо сказал Гудоемов. – Я хочу уюта. Я не могу жить с любимым существом между флюсом и пивными бутылками.

– У меня двадцать три метра и собственный счетчик, – ласково кивнула Анна Карловна. – Прибавьте к этому ваш центр и телефон, и мы наверняка получим три комнаты.

– Я хочу жить в маленьком переулке, – мечтательно заметил Гудоемов, – в тихом, овеянном грустью старом московском тупичке.

– В домике с колоннами, – шепнула Анна Карловна, – и чтобы на дворе была густая рябина.

– Именно. С колоннами и с рябиной, – горячо подхватил Гудоемов. – Довольно жить в этих четырехэтажных громадах. В этом вихре бетона и камня, где человек теряет свое «я» в лифтах и коммунальных услугах. Давить надо такие небоскребы! Уведите меня, Анюта, в домик с колоннами! Я требую как муж и человек…

– Усталые после работы, – лирически гудела Анна Карловна, – вечерами мы будем возвращаться по нашему тупичку, занесенному пушистым снегом, в наш домик с колоннами… Тишина…

– Никаких автобусов и других ужасов большого города. Всего четыре квартиры в домике. С одного боку живет тихий, спокойный персональный пенсионер. Он собирает почтовые марки и ложится спать в восемь вечера…

– С другого бока – чья-нибудь вдова. И на дворе куры. И скамеечка под рябиной. А в квартире голландские печи. Потрескивают дрова. Ты сидишь в пижаме и читаешь издания «Академии»… Неизданные блокноты архимандрита Феогния… Или путевой дневник Батыя. Я сижу рядом и…

– Довольно! – пламенно воскликнул Гудоемов. – Хочу в тихий московский тупичок. В домик. В колонны. Довольно!

Проводив ее до дому, Гудоемов осмелел и даже поцеловал в перчатку.

– Анюта… Анна… – восторженно шептал он. – Анна Карловна… Карл… Карлами звали всех победителей. Ты мой победитель, Анюта. Завтра пойдем менять комнаты!

В Левохалупьевском тупичке на Арбате не было недостатка ни в домиках с колоннами, ни в рябинах перед ними. Соответственно своему художественному уютному расположению каждый из них был в равной мере снабжен и курами во дворе, и тихими персональными пенсионерами, и пушистым снегом. И что самое главное – не было недостатка в солидных людях, желающих поменять свои комнаты на гудоемовскую и Анны Карловны.

Через полторы декады молодая чета перевезла на грузовике этажерки, полотенца, копии картин Левитана, терракотовые вазы с завядшими хризантемами и самих себя в домик с колоннами.

– Какой очаровательный домик, – умиленно шептала Анна Карловна, расставляя утюги и стихи Игоря Северянина по углам, – в нем веет историей Москвы.

– Специально исторический дом, – подтвердила прежняя владелица квартиры, помогавшая ей. – Князь здесь один жил. Князь Серебряный, кажется. Сюда Наполеон заходил. Во время пожара. А потом его мануфактурист Хрякин для своей певицы из Ревеля построил. Летом здесь сплошная история. Закаты. Рябина колосится. Куры клюют… На второй колонне кирпича не хватает. Наверное, Наполеон вывернул. Мало ли что человек во время пожара может сделать…

В тот же вечер в голландской печке действительно весело, жарко и уютно потрескивали дрова, щедро оставленные в количестве девяти поленьев прежней квартиранткой, и приятно булькала в чайнике вода, тоже гостеприимно оставленная ею же в кухонном баке.

– Какая прелесть, – умиленно стонала Анна Карловна, – наконец мы с тобой вдалеке от городского шума, в тихом тупичке… Дай я тебя поцелую…

– Пусть в этом домике, – растроганно откликался Гудоемов, – начнется наша новая, безмятежная жизнь. Дай я тебя поцелую!

Вечер прошел незаметно в незамысловатых занятиях. Или Анна Карловна подходила к дивану и целовала Гудоемова в висок, или Гудоемов шлепал в вышитых туфлях к креслу и целовал Анну Карловну в ухо. Это было типичное освоение классического наследства, оставленного нашему времени первыми молодоженами на земном глобусе.

Потом пили чай с повидлом, читали вслух разрозненного Диккенса и мелкие примечания к скандинавским поэтам.

А когда утром Гудоемов проснулся, он почувствовал, что у него идет пар не только изо рта, но и из левого уха.

– Холодно, дорогая, – заискивающе прошептал он. – Поверни ручку парового отопления. Слева под подоконником.

– Здесь нет парового отопления, милый, – ласково сказала Анна Карловна, – ни отопления, ни ручки. Подоконник есть, но он не греет. Это у тебя на Триумфальной было. Надо купить дрова. У нас есть только один сук и две щепы.

– Надо купить дрова, – поежился под одеялом Гудоемов. – Интересно, где их покупают? Насколько мне не изменяет память, в керосиновых лавках их нет. Наша товаропроводящая сеть действует из рук вон плохо. Может быть, ты поставишь чайник, дорогая?

– А где я возьму воду? – печально сказала Анна Карловна.

– Из водопровода, мое солнышко. Отверни кран и подставь чайник. Вода нальется без особых усилий.

– Хорошо, – согласилась Анна Карловна. – Накинь шубу и накачай воду из колодца. Здесь нет водопровода.

– Чудак этот Наполеон, – кисло уронил Гудоемов, вылезая из-под одеяла, – заходить во время пожара они все мастера, а вот чтобы водопровод поставить…

– Это не Наполеон, цветочек, а мануфактурист Хрякин. Это он без водопровода.

– Типичная сволочь. Догнивающий класс. Отрыжка средневекового капитализма. Где здесь колодец?

– За помойной ямой налево. Береги свое здоровье, родной, не упади в ледник и смотри, чтобы тебя не укусила собака за ляжку.

На следующий день количество поцелуев в домике с колоннами сократилось почти вдвое.

На другое утро Гудоемов разыскал в подвале мрачного человека с бородой, росшей у него вместо усов. Оказалось, что этот человек с двойной фамилией Стык-Дрицын был родственником покойного домовладельца и являлся в домике с колоннами дворником, домоуправлением и сани гарной тройкой. Кроме этого, он настраивал рояли, делал из ваты кошек для ручной продажи и брал заказы на тапочки.

– Послушайте, – сухо сказал ему Гудоемов, – мне кажется, что из-под крыши что-то капает.

– А как не капать, – уныло и недружелюбно ответил Стык-Дрицын, – когда она проваливается.

– Кто проваливается?

– Крыша. Я ее по выходным дням столбами подправляю. А жильцы – сволочи: столбы на дрова перепиливают. Столбов на них не напасешься.

– Чинить же надо, – скорбно вздохнул Гудоемов, – нельзя же так.

Через четыре дня о поцелуях в домике с колоннами ничего не было слышно. Это был обряд, давно уже потонувший в глухой старине. Дрова обещали привезти через две декады, и Анна Карловна растапливала печь разрозненным Диккенсом.

– Не сиди олухом, – едко шипела она на Гудоемоза. – Не пяль на меня глаза. Делай хоть что-нибудь. Сунь в печку хоть что-нибудь. Зачем у нас портреты в рамах?! Сунь в печку раму!

– Отстань, ведьма, – откликнулся Гудоемов, гневно шлепая туфлей, – это не девятнадцатый год – топить печку рамами! Я хочу жить в девятьсот тридцать пятом.

– Поезжай обратно на Триумфальную! Это ты первый сказал – домик с колоннами. Тупичка захотелось, дубина!

– Молчи, урна! Это ты гудела насчет домика с колоннами. Отдай мне паровое отопление и отдельный телефон!

– Интеллигент! Верни мне мою ванную и номер шесть без пересадки! Подавись своими колоннами. Рябина на дворе! Куры! Живи с дворовой курицей и оставь меня в покое!

– Замолчи! Я не могу слышать вас, Анна Карловна!.. Карл! Имя какое выбрал! Может быть, еще какой-нибудь Карл Пятый или Седьмой. На чистке все обнаружится!

Прошло еще полторы декады, и в «Вечерней Москве» появилось маленькое заманчивое объявление:

СРОЧН. МЕН. уютн. кварт. со вс. уд. в тихом тупичке в дом. с колон. на одну прох. комн. в центре. Согласн. за год вперед, на ремонт и застр. Левохалупьевский пер. д. 7, во дворе за колодцем, кричать два раза.

Ночью уже ворвался первый кандидат на обмен. Он нетерпеливо мял серую барашковую шапку и восхищенно ахал:

– Домик с колоннами! Рябина во дворе! Тихий тупичок!..

– Замечательно, замечательно, дорогой товарищ, – радостно лебезил Гудоемов. – А какие закаты! Пушистый снег… Вы будете вслух читать Диккенса… чайник… вишневое варенье… Наполеон заходил… Дайте ваш адресок. Вещички мы ваши сами перенесем, честное слово, вы не беспокойтесь. Я люблю со шкафами ходить. И она любит. Вы не смотрите, что она такая грустная. Дайте ей сундук в трамвае провезти – сразу повеселеет. Значит, завтра в шесть утра. Обязательно придем, обязательно!..

Через пять дней Гудоемов и Анна Карловна сидели около парового отопления в узкой проходной комнате, грели ноги и радостно прислушивались, как сосед прибивал большим молотком вешалку к стене.

– Жизнь! Размах! – восторженно шептал Гудоемов. – Стучит! Прибивает! Вихрь большого города! Это тебе не домик с колоннами! Дай я тебя поцелую!

– Топят каждый день, – возбужденно шевелила ногами Анна Карловна, – внизу трамваи, завтра пойдем в театр… Дай я тебя поцелую… Я всю жизнь мечтала об уютной проходной комнате в центре!

– Еще бы, – ласково подмигнул Гудоемов. – Это тебе не рябина во дворе.

– И даже не куры, – ласково закончила Анна Карловна и поцеловала мужа в висок.

Сосед упоенно играл на гармошке. Стекла дребезжали.

1935


Читать далее

Из сборника «Таинственный хулиган». 1935

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть