Из журнальных и газетных публикаций

Онлайн чтение книги Жуки на булавках
Из журнальных и газетных публикаций

Девяносто листов

Мы за память о великих. И за освоение литературного наследства. И вообще – за всё. Но все-таки…


В жизни Пушкина, Бальзака и Льва Толстого совершенно незаметными прошли три эпизода, правда не повлиявших на их творчество, но почему-то оставшихся незамеченными.


Пушкин и извозчик Пурчук


«Однажды Пушкин проходил по Невскому проспекту в два часа ночи. На углу стоял одноконный извозчик.

– Свободен? – спросил А. С. Пушкин.

– Занят, – ответил извозчик С. Пурчук и заснул».


Оноре Бальзак и хромовые ботинки


«Будучи на юге Франции, великий романист Бальзак заказал себе хромовые ботинки у сапожника Анри Тюрена.

– Как ваша фамилия? – спросил сапожник.

– Бальзак, – ответил великий писатель и, уходя, обронил счет от прачки».


Лев Толстой в бане


«Уже в преклонном возрасте и будучи вегетарианцем, Лев Николаевич Толстой зашел в баню.

Один из его поклонников, духобор Иннокентий Гнедых, вошел в парильню с шайкой в руках и сказал:

– Я написал поэму о неубийстве комаров и телят.

Толстой вздохнул и отвернулся к стене. Иннокентий Гнедых бросился домой и радостно изложил свою встречу с мировым писателем».

В тихий летний вечер, кушая пирожные «наполеон» и запивая их лимонадом, маститые исследователи из журнала «Поленья» вели тихий разговор:

– Кстати о Пушкине. Есть прекрасный материальчик. Воспоминания о семействе извозчика Пурчука в дни кратковременного его пребывания в Либаве. Почти сенсация. С поясным портретом внучатого племянника извозчика. Надеюсь, в сборнике хватит места и для поэмы «Без кошмара не убьешь и комара» духобора-самоучки Иннокентия Гнедых.

– Это который не успел прочесть стихи Льву Николаевичу Толстому в рязанской бане? Можно и духобора. А у вас что?

– Сравнительная таблица хромовых ботинок Бальзака с штиблетами современников.

Давайте теперь перелистаем сами очередной выпуск «Поленьев», вышедший в размере 90 печатных листов.


Внук С. Пурчука о своем деде


«В Костроме до сих пор еще живет духовный пастор отец Вавила Дудуев, который был знаком с внуком извозчика С. Пурчука, известного своей ночной беседой с поэтом А. С. Пушкиным.

По словам племянника внука, дедушка его, будучи уже портным в Могилеве, об этой беседе рассказывал так:

«Сумеркалось. Поев щец, я отвез моего барина в Собрание и тут же получил по морде от одного гвардейского офицера в капитанских чинах, с аксельбантами.

Сижу я после этого на козлах, и вдруг подходит ко мне один мужчина в бобрах и говорит, как сейчас слышу:

– Извозчик, свободен?

Кажись, это и был Пушкин. А может, и кто другой из поэтов либо из военных. Потом я переехал в Ростов, а оттуда в Могилев, где и шил в рассрочку».

Дальше идут 382 страницы убористого текста с описанием С. Пурчука-деда в качестве портного, отца и соседа. Со снимками его мастерской, огорода и первых сшитых в рассрочку штатских брюк.

Следующий раздел «Поленьев» в 496 страниц занят трактовкой эпизода «Лев Толстой – Иннокентий Гнедых».

Прежде всего приводится второй черновой вариант поэмы духобора-самоучки «Без кошмара не убьешь и комара». Начинается поэма так:

И комар есть божий дар,

Пусть живет себе комар.

Человека он вкушает,

Песней воздух оглашает.

Так зачем же комара

Убивать мы будем зря?

На 379 строфе выясняется, что убивать для пищи можно только сливочное масло и морковь.

Затем идут пространные мемуарные воспоминания о встречах автора с Львом Толстым в бане. Для того чтобы будущему читателю не было зазорно представлять великого классика голым, автор заблаговременно описывает встречу так:

«Облик великого старца был скрыт паром. Облик смотрел в одну сторону, а я – в другую.

– Учитель, – сказал я, взмывая в воздухе шайкой, – я хочу тебе прочесть поэму.

Облик вздохнул и повернулся в облаках пара».

Оноре Бальзаку после этого в «Поленьях» остается скромное место в 409 страниц. Сам сапожник Анри Тюрен, которому великий Оноре заказал ботинки, почти не фигурирует в автографах и мемуарах. Но прачка, счет которой классик потерял в лавочке сапожника, растекается в «Поленьях» с неведомой миру стремительностью. Налицо одиннадцать фотоснимков усадьбы ее второго мужа, план маленького уютного ресторана, открытого им впоследствии в Дувре, и даже картина Шишкина с соснами, как напоминающая леса Северной Франции, где жил последний сапожник Бальзака.

– Нет ли свеженького однотомника Пушкина? – робко спрашивает конфузливый студент, затерявшийся в извилинах книжного магазина. – Нет. Может, Толстого есть что-нибудь из романов? Тоже нет? Может, Бальзака?

– Скоро будет, с брошюрками-то нынче туговато. Пока могу предложить что-нибудь посолиднее. Последний сборник «Поленьев». Девяносто листов, С. Пурчук о Пушкине и Гнедых о Толстом.

– Хорошо, давайте и Пурчука и Гнедых. Давно я уже что-то не читывал классиков.

1934

Лавочка смеха


У многих жуликоватых людей есть старый испытанный способ. Толстого, лысого человека, с большой рыжей бородой, уличили в том, что он на прошлой неделе продал рассеянному знакомому один испорченный механизм в качестве точилки для бритв; третьего дня отнял у школьницы бутерброд с сыром, пока она собирала упавшие в грязи книги. Все знают, что все это так и было, а он смотрит на всех синими сияющими глазами и с трогательной теплотой рассказывает:

– С особенной грустью я вспоминаю свое далекое детство. Вот я сижу на руках у своей доброй матушки и, протягивая ручонки к вечернему небу, лепечу: «Мама, мама, достань мне эту звездочку…»

Всем в данную минуту очень трудно представить этого рыжебородого жулика в виде малютки на коленях у его доброй матушки. Но всем как-то становится неловко.

– А черт его знает, может, действительно, когда-нибудь и на коленях сидел, и жуликом не был, и вообще зачем этот разговор только завели?..

Так, когда заходит разговор о сегодняшней западной сатире и юморе, сейчас же начинаются теплые историко-литературные воспоминания:

– А помните – Сервантес? А помните – Диккенс? А помните – Рабле, Мольер, Гейне?..

Помним. Были. У европейской сатиры и юмора были прекрасные предки, но потомки их поставили на голову дарвинскую теорию, и, вопреки ей, от великих людей произошли маленькие обезьяны. О них и поговорим. (Чтобы не было личных ссор, неприятностей и затянувшейся за полночь дискуссии, предупреждаю, что все образцы, приводимые ниже, я выдумал, но если все-таки кто-нибудь из-за дурного характера захочет вступить в полемику – отсылаю его к английскому «Пвич», французскому «Ле рир», немецкому «Симплициссимусу» и т. д. – пусть убедится сам.)


* * *


Английский буржуа юмористические журналы читает обычно по воскресеньям, между Библией и поджаренной свиной грудинкой. Ясно отсюда, что и поставляемый для него юмор должен содержать некоторую долю библейской непорочности и по практической полезности своей не уступать свиной грудинке в сухарях.

Действующие лица в рассказе должны быть солидны, обладать капиталом и скромной недвижимостью и преисполнены добрых намерений, и все приключения с ними должны доказать, что только здоровый стол, монархические принципы и аккуратно разглаженные брюки доводят человека вообще, а подданного его величества в частности, до пределов недосягаемого совершенства. Вот типичный образец сегодняшнего английского юмористического рассказа.


Счастливый день сэра Норфолька


Нотариус Роберт Норфольк шел по улице Бим-стрит и думал о том, что сиднейские акции нынче упали на семь процентов.

– Однако, какой сегодня крупный дождь, – задумчиво сказал он, снимая с цилиндра банку с вишневым вареньем.

– Сэр, – раздался сверху нежный женский голос, – я не для того варила варенье, чтобы оно падало на голову незнакомым джентльменам.

– Я благодарю бога, – вежливо ответил Роберт Норфольк, – что вы сегодня не варили лошади. Я бы тогда пострадал сильнее.

Прелестный смех незнакомки был сразу заглушен запахом бензина, который охватил Норфолька.

– Нынче делают чертовски крепкие шины, – с деланным спокойствием сказал он, поднимаясь с земли и глядя вслед опрокинувшему его такси.

– Сэр, – почтительно сказал мальчик, оглядывая его с ног до головы, – вы забыли прицепить себе сбоку надпись: «Осторожно, накрашено».

– Увы, дитя, – уже грустно заметил Норфольк, взглянув наверх, – этот проклятый маляр еще держит два ведра краски. Подождем, пока он выльет на меня оба. Прогулка была слегка испорчена. Роберт Норфольк, не теряя времени, вбежал по лестнице на шестой этаж, где еще раздавался смех, попал головой в ведро с угольной пылью, и едва только отворил дверь к незнакомке, как она сразу оказалась зажиточной вдовой из благородной семьи старого патриота и дачевладельца.

– Дайте мне щетку, чистый воротничок и согласие на законный брак, – сказал Норфольк.

– Я согласна, – ответила вдова, подавая ему мыльную пену, – только кабинет в нашей квартире должен быть темный, а спальня в голубую полоску.

Через два года он прошел в парламент. Честное, зажиточное, британское солнце ласково освещало их первенца.


* * *


Французский рантье, верящий в своего духовника, морской флот и утренние газеты солидных издателей, требует совершенно иного юмора.

– Жерменочка, – говорит он жене, расстегивая две жилетных пуговицы и собираясь читать юмористический журнал, – отошли деток куда-нибудь дальше… Папа будет читать сатиру и юмор…

Расстроенный неприятностями на мировом рынке и собственными – на соседней фабрике, французский рантье требует от юмориста то же самое, что он ждет от молодого барашка: побольше сала. И съедает всю очередную похабщину, как волк курицу: с перьями, с хрустом и урчаньем.

Поставщики его знают, чем ему угодить, и поэтому типичный французский сатиро-юмористический опус таков.


Этот чудак Вальжан


– Жаннет, – обиженно сказал Жан Вальжан, вылезая из-под дивана, – чьи это ноги?

– Тебе показалось, – испуганно возразила Жаннет, пряча мужские ноги в желтых ботинках под ковер.

– И голова мне тоже показалась? – сердито сказал Жан, заметив длинную бороду, высовывающуюся из шкафа.

– Показалось, – ласково кинула Жаннет, запирая бороду.

– А чьи это трость, штиблеты и лысина высовываются из-за зеркала? – уже тоном недоверия спросил Жан.

– Мои, – уверенно кивнула Жаннет, – накидывая на зеркало манто, – теперь все дамы носят штиблеты и лысину.

– Ну, тогда, значит, мы одни, – успокоенно вздохнул Жан, наливая ликер.

Под столом кто-то закашлял басом.

– Когда я тебя полюбил, ты не кашляла басом, – ревниво заметил Жан.

– Я всегда теперь по четвергам кашляю басом, дорогой, – нежно целуя его, уронила Жаннет.

– Итак, ты меня любишь? – радостно вскрикнул он.

– Да, – хором ответило одиннадцать голосов.

Жан весело шел домой и смеялся над теми, кого можно обмануть. В руках у него было одиннадцать пар штиблет, четыре трости, восемь колец, не считая манто. Он лихо засвистел и свернул в апашеский кабачок. На церкви святой Кунигунды пробило семь часов.


* * *


Буржуазный юмор скандинавских стран изготовляется специально для отдыха между развеской сыров и оптовой торговлей и покупкой глубоких калош для блистающего здоровьем дедушки.

Этот юмор имеет чрезвычайно короткие формы и рассчитан на невиданные еще запасы веселья в человеческом организме.

Вот образец скандинавских юморесок.


Умная корова


– Корова, корова, дашь ли ты сегодня молока? – спросил хозяин фермы, закуривая трубку.

– Нет, – ответила корова и взмахнула хвостом.


Свинья мельника


Один состоятельный мельник вез в город на продажу жирную свинью.

– Не хочешь ли выпить водички, моя свинушка? – ска-вал мельник.

– С удовольствием, – ответила свинья, и они поехали дальше. Потом свинью закололи, а мельник женился. Все.


* * *


Нельзя, конечно, обойти молчанием и американский юмор. От Марка Твена в нем осталось ровно столько же, сколько от резеды после отдыха двух волов на цветочной клумбе. Американский бизнесмен не позволяет сатире и юмору касаться вопросов этики и морали. Для этого есть храм. Политики тоже. Для этого есть биржа, где каждому событию знают вкус и цену с точностью до одного цента. Юмор нужен только для тех моментов, когда бизнесмен едет на крыше двухэтажного автобуса, ему надоело жевать резину, и нет разговорчивого соседа или когда ему чистит ботинки на улице негр, с которым стыдно перекинуться словами. Тогда он вынимает из кармана пересыпанный крошками табака журнал и, сплевывая на сторону прорезиненную слюну, проглатывает услужливый рассказик.

Поставщики изготовляют ему материал в таком виде.


Заработок старика Ларкинса


Бандит Джим Перкинс лихо выпустил пару зарядов в живот бродяге Билю, скрутил папироску и весело спросил:

– Не беспокоит?

– Немножко колет, – ухмыляясь, пробормотал Биль, разряжая в него браунинг.

– Придется умирать, – позевывая, заметил Перкинс, – а жаль. Сегодня хотел в десять вечера ограбить старика Ларкинса.

– Что ты говоришь, – удивился Биль, приподнимаясь на локте, – в десять часов я его граблю.

– Не спорь, Биль. Десять часов – мое время.

– Не спорь и ты, Джим. Лучше позовем сюда самого Ларкинса. Он-то ведь лучше знает, кто его должен сегодня ограбить.

Когда Ларкинс вошел, оба были уже мертвы.

– Мир их праху, – набожно процедил сквозь зубы Ларкинс, доставая у них часы и бумажники, – славные были ребята. Жаль, если бы пришлось их сегодня укокошить в десять вечера.

Это был первый честный заработок старика Ларкинса.


* * *


Так смеются на Западе. Каждый смеется, как может. Особенно, когда ему хочется плакать.

1934

Неосторожный Бимбаев

Трудно даже было представить, что в таком маленьком рыжем человечке, с непростительной щедростью осыпанном веснушками, могло накопиться столько капитальных знаний. И Бимбаев орудовал ими, как орудует кайлом терпеливый и деловой рудокоп, пробивая мощные пласты твердых пород.

Его с большой опаской звали в гости, потому что при появлении на столе простого кахетинского вина Бимбаев говорил мягко и вскользь!

– Лучшее вино производится на склонах Аррагон, в городке Тумбезе. В тысяча восемьсот девяносто четвертом году местный виноградарь Курсо дал образцы, не уступающие малаге. Умер Курсо бездетным.

И все понимали, что человека такой высокой культуры надо угощать только портвейном не дешевле шестнадцати рублей за бутылку.

На службе Бимбаев ограждал себя знаниями, как частоколом, от всех попыток заставить его работать.

– Славяне не умеют работать, – снисходительно говорил он, отодвигая от себя груду срочных бумаг. – Труд, рассчитанный на неподвижность и искривление позвоночника, уже осужден в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году голландским физиологом ван Браменом. Возьмите австрийских фермеров. Легкий завтрак, белая одежда, винтовка Манлихера образца тысяча восемьсот девяносто второго года и вечерний воздух – вот что закаляет человека и делает его восприимчивым. Он быстро загорает, и память его может удерживать целые главы из Библии. Это метко определил профессор Висбур в книжке «Верхом за зебрами».

После этого Бимбаев уходил в красный уголок играть в шахматы, а сослуживцы сконфуженно чувствовали себя славянами и распределяли между собой срочные бумаги с бимбаевского стола.

Он возвращался отдохнувший и, избегая вопросов, почему у него обеденный перерыв затянулся до конца работы, говорил авторитетно и с некоторой грустью, складывая чистую бумагу в портфель:

– Лето в полном разгаре. Самое жаркое лето бывает во Флориде. Там даже собаки умирают от солнечного удара на руках у своих хозяев. Последняя собака, умершая таким способом, была Топси, принадлежавшая в тысяча восемьсот восемьдесят шестом – тысяча восемьсот восемьдесят девятом годах королю клея Дранку. Впоследствии Дранк торговал козьими шкурами и покровительствовал речной гребле. Портреты его были помещены в иллюстрированных изданиях.

После этого он облегченно вздыхал, освободившись от некоторой доли мучившего его научного груза, и уходил со службы первым.

Но особенно подавлял своими знаниями Бимбаев в тех случаях, когда внезапно начинал носить полотняные воротнички, лихорадочно бриться и водить в кино на дешевые места какое-нибудь неопытное существо в сиреневой блузке. Таких существ у Бимбаева было много. В тридцать семь лет человек уже имеет право настоятельно тянуться к личному счастью. Бимбаев просто еще не знал, на каком идеале женщины ему остановиться. Должна ли это быть голубоглазая Гретхен с двумя иностранными языками и папой-спецом на всякий случай или порывистая и пылкая Кармен, уже переехавшая в собственную квартиру в новый дом. Он еще был на распутье. Но к каждой он подходил одинаково, подавляя ее бурлящими в нем знаниями.

– Нет, Катя, – грустно шептал он в кино, ерзая на покатом стуле. – Это не жизнь. Я не люблю Юг на экране. Температура меня не радует. Я люблю северные широты. Возьмите Норвегию. Льды. Прессовка льдов была впервые введена в половине прошлого столетия. Шведские предприниматели первые поняли это и рассылали прессованный лед в Данию, где им пользовались для сохранения молока.

– Неужели молока? – ласково и встревоженно спрашивала Катя, уже начинавшая гордиться своим собеседником,

– Именно молока, Катя, как это ни странно, – задумчиво подтверждал Бимбаев, подсаживаясь ближе. – Молоко пьют везде. Только на Цейлоне после массовых отравлений молоком в тысяча восемьсот семьдесят третьем году его заменили в законодательном порядке соком кокосовых орехов. Кокосовые орехи есть и на острове Борнео, где они составляют тридцать девять процентов экспорта. А может быть, и больше.

– Безусловно, больше, – соглашалась Катя и тактично отвечала на легкое бимбаевское пожатие.

В дальнейшем, если научный поход и не давал особенно осязательных результатов, все равно Катя и другие Кати – звали ли их Сонями или Валями – уже скептически смотрели на других собеседников.

– Это вам не Бимбаев… Ну, обидели человека веснушками, ну, допустим, что он на данном отрезке времени рыжий и маленький, но зато какие слова… Посидишь с ним – и точно вечернюю газету прочитаешь…

Так шли дни и дела Бимбаева. И росла его популярность среди друзей и знакомых. И, как всегда бывало в истории с загадочными счастливцами, карьеру его разбила женщина.

Звали ее Наталия Петровна. Кроме этого лаской звучащего имени, были у нее серые глаза, грудной голос и уменье терпеливо и внимательно слушать. Неизвестно, в силу какого из этих качеств, но Бимбаев так неожиданно и с такой экспрессией влюбился в Наталию Петровну, что мог около нее только молчать и потеть от волнения. Для того чтобы быть любимым, – этого, конечно, мало. И Бимбаев долго готовился к этой решительной минуте, когда он сможет раскрыть перед Наталией Петровной все глубины своего культурного багажа и заставить ее почувствовать обычное в этих случаях смутное восхищение.

И счастливая минута настала. Вернее, это была даже не скромная минута, а солидные два часа, в течение которых они сидели на бульварной скамейке, молчали и не без некоторой лирики прислушивались к далеким паровозным гудкам и протяжной ругани пьяных за оградой поблизости.

Привычным движением Бимбаев взял Наталию Петровну за руку и подтянул к себе. Не менее привычным движением она положила к нему на плечо голову, использовав этот старый классический прием.

– Вот мы сидим, Наташа, – оптимистически начал Бимбаев, успокоенный податливостью любимой девушки, – и сидим. Мы, так сказать, неподвижны. А как развивается движение! Волосы становятся дыбом! Экспресс между Чикаго и Вашингтоном проходит восемьдесят километров в час!

– Сто девяносто, – ласково уронила Наталия Петровна. – Иногда даже больше.

Бимбаев несколько настороженно, но чувствуя щекочущие ухо волосы Наташи, взволнованно добавил:

– Юг! Какое слово! Всех оно тянет к себе. Как цветок мимоза. Путешественник Ливингстон в тысяча восемьсот пятьдесят третьем году двинулся на юг Африки и прошел пешком от Замбези до Лоанды. Подумайте, Наташа, вот мы сидим здесь, а на африканском юге уже открыто озеро Мое-то и Бадвелло.

Наташа осторожно подняла голову, поправила волосы и суховато заметила:

– Теперь там уже автобусное движение. Два отеля для путешественников.

Бимбаев испуганно посмотрел на собеседницу и робко произнес:

– Я люблю путешествовать. Особенно, если есть время, на океанских пароходах. Океанский пароход, делающий рейсы между Гамбургом и Нью-Йорком, вмещает тысячу сто пассажиров, располагает одиннадцатью буфетами, залами для карт и кегельбаном.

– Три тысячи пассажиров, – холодно сказала Наталия Петровна, резко отодвинувшись, – площадка для тенниса и для футбола, а также собственный театр и газета. Пойдемте домой, Бимбаев.

– Посидим еще, – с жалобной тревогой промямлил Бимбаев, – здесь так хорошо. Зелень. Звезды. А сколько их! Еще недавно живущий во Франции французский астролог Фламарион…

– Умер, – уже почти враждебно перебила его Наталия Петровна и поднялась, – похоронили в Париже. Последние открытия в области астрономии принадлежат американским ученым. Вам куда? Мне налево.

– Разрешите, я провожу вас…

Дорогой Бимбаев убито молчал. Наконец он не выдержал и тонким голосом спросил:

– Наталия Петровна… Я человек не молодой, у меня веснушки и вообще все рыжее, но я хочу любви и ласки… Что мне делать?

Она тоже немного помолчала и ответила:

– Переходите с энциклопедического словаря «Брокгауза и Эфрона» издания тысяча восемьсот девяносто девятого года на «Большую советскую». Это помогает. Кстати, я работаю корректором в типографии, где она печатается. Хотите, могу достать несколько томов?

Бимбаев снял шляпу, поклонился и ушел. С этого вечера его слава как носителя тайн науки и знания померкла.

1934

Девушка с плаката

Знаете ли вы миф о прекрасной Ниобее? О том, как в давние времена молодой скульптор создал в своем воображении образ прекраснейшей девушки, изваял ее статую, статуя ожила и что из этого вышло? Наверное, знаете. И не думайте, что автор напрасно напоминает вам об этой истории.

Дело в том, что…

Художник Алибабов уже девять лет рисовал плакаты. Темами он не стеснялся. Иногда под его кистью вырастал могучий хребет полевой мыши, пожирающей колосья, а зачастую и бодрая спина калеки, вылезающего из-под трамвая, в качестве показателя неумелого хождения по рельсам. Но еще чаще рисовал Алибабов на плакатах наших девушек и юношей.

И странно. Его фиолетовую мышь хотелось взять домой на воспитание и делить с ней тихие досуги. Голубая мышь с алибабовских плакатов вдохновляла газетных поэтов на беспочвенную лирику вне календарных сроков, а его калеки будили бодрый и здоровый оптимизм. Но с девушками было хуже. Вокруг Алибабова, как ответственного съемщика и гражданина великого города, ходили хорошие девушки. Порой это были веселые блондинки с невыдуманными ресницами и голубыми глазами, порой кокетливые шатенки с губами еще не выясненной прелести, а иногда и брюнетки с явно интригующим профилем. Но Алибабов игнорировал эти беспредметные проявления голой физиологии. Он не поддавался на эту уловку. Он шел в свою мастерскую и рисовал на плакатах девушек сложной и пугающей конструкции.

Вдохновенно и безжалостно он снабжал их скулами, напоминающими куски застывшего творога. Прекрасные девичьи глаза выходили на алибабовских плакатах в виде щелок почтового ящика в несколько уменьшенном размере. Нередко наличие ноздрей заменяло отсутствие носа на широком девичьем лице. Шея ориентировочно шла непосредственно из туловища, слегка поддерживая большие оттопыренные уши. Еще сохранившиеся старушки опасливо крестились на алибабовские плакаты, видя в них графическое изображение будущих мук; дети подрисовывали им усы, но сам Алибабов был доволен. Были довольны и заказчики плакатов, видя в них законченный протест против западноевропейского эстетизма и веский удар по искусству отжившего прошлого.

Некоторые из алибабовских приятелей пробовали повлиять на него, но безуспешно.

– Очень уж у тебя хари дикие, – задумчиво сказал ему художник Казбеков, – жить от них страшно. Точно масло вздорожало или из квартиры выгоняют.

– Брось, – раз и навсегда ответил ему Алибабов. – Не понимаешь – помалкивай. Пора уже покончить на плакате с девушкой как таковой. В наших рядах не может быть Веласкезов и других Рембрандтов. Я рисую, как вижу внутренним оком.

– Око так око, – вздохнул Казбеков, – тебе виднее. Особенно еще если внутреннее.

И больше не спорил. А Алибабов уже продумывал новую девушку для плаката с такими невиданными в мире лбом и подбородком, которые еще ни разу не украшали наши витрины и заборы. И как человек работящий, закончил плакат в тихий осенний вечер, посмотрел на него с мягким восхищением, не лишенным испуга, и крикнул:

– Да… Выкатилась, можно сказать, девица… Страшновато с такой встретиться…

Тут-то и произошел случай, явно не предусмотренный нашим материалистическим мировоззрением. Девица на плакате взмахнула кривыми ручками, повела лысой бровью и голосом, напоминающим шипенье обиженной черепахи, игриво сказала:

– Здрасте! Вот мы и к вам.

Алибабов дрожащей рукой схватился за мокрую кисть, чтобы в экстренном порядке замазать на плакате свою неожиданную собеседницу, но было уже поздно. Девица еще раз шипяще хихикнула, ободряюще хлопнула его по плечу и тонко заметила:

– В кино так в кино. Чего дома-то сидеть.

– Я с такой харей в общественные места не пойду, – уже несколько оправившись, пробормотал несчастный Алибабов.

– Сам меня выдумал – сам и ходи, – ласково улыбнулась широким ртом девица и подмигнула кривым глазом, – с первого дня и попреки. Чай, не с беспредметной красавицей разговариваешь, эстет!

– Вижу, что не с красавицей, – вздохнул Алибабов, – пойдем уж, что ли…

В кино впервые Алибабову уступали лучшие места. Сначала его толкали, но, посмотрев на его спутницу, быстро освобождали целые ряды. В трамвае кондукторша потребовала за нее специальный добавочный билет, как за корзину. На улице Алибабов вел ее робко по менее освещенным уголкам, чтобы не мешать уличному движению, а вернувшись домой, сказал взволнованно и категорически:

– Ложись вот там в углу и загородись чемоданом. Я человек нервный и пугливый.

– Уж и художники пошли, – обиженно просипела девушка с плаката, – сами выдумывают, а сами задаются.

Для Алибабова наступили тяжелые дни. Нужно было девушку с плаката прописать, сводить для приличия в ЗАГС и познакомить с близкими. При прописке у нее долго допытывались о последней судимости, в ЗАГСе испуганная гражданка упорно пыталась записать ее в книгу скоропостижно умерших, а соседи при первом же беглом знакомстве обещались жаловаться в домоуправление.

Только один Казбеков, как человек чуткий, хотя и эстет, дружески спросил, посмотрев на девушку:

– Сам выдумал или нечаянно? Внутреннее око или несчастный случай?

Алибабов горько вздохнул и ничего не ответил. Он вообще перестал разговаривать и только мрачно ходил по улицам. И, как это ни странно, впервые увидел неограниченный комплект девушек без особых дефектов. То ему пересекала дорогу чудесная блондинка из шахты Метростроя, то маячила перед глазами кудрявая девица с нормальным ртом, то немым укором влезала в сознание хорошенькая продавщица из универмага. Алибабов хватался за голову, рычал в глубокой тоске и бежал домой. Там его ждал живой и безоговорочный протест против эстетизма и упадочничества – девушка с плаката. Алибабов мрачно плевал на приготовленный холст и пил большими глотками спирт.

Девушка сама ходила за получением гонорара и подписанием договоров на новые плакаты, но их становилось меньше и меньше. Даже самый выгодный заказчик – Яша Безумнец – и тот выдавил из себя со вздохом:

– Если у художника такая жена, ему лучше идти в полотеры. В тех кругах на это смотрят легче.

Алибабов с ненавистью рассматривал свои прежние плакаты. Ночами он потихоньку подрисовывал на оригиналах человеческие скулы, выравнивал глаза и укорачивал уши но было уже поздно, – плакаты уже давно висели во всех людных местах. Так продолжалось до той памятной минуты, когда однажды под утро ожившая девица подошла к нему сзади и неожиданно сочно поцеловала его в полысевшее темя. Алибабов обернулся, вгляделся в нее еще раз и с отчаянием вскрикнул:

– Ну, марш, жаба, на полотно! Втискивайся обратно, каря!

– Сами выдумываете, а сами ругаетесь, – жалобно пискнула девица и вдруг испуганно стала вдавливаться в плакат.

– Зашпаклюю! – рычал Алибабов, – марш под грунт, уродина! Ура!!

Таяли последние жуткие черты под мощными ударами грунтующей кисти. Девица исчезла под белой краской. Снежной белизной заблестело перед Алибабовым полотно. Он схватил кисти и начал…


* * *


Вы думаете: начал рисовать человеческие лица на плакатах? Ничего подобного. До сих пор и он и другие плакатисты иногда еще пытаются рисовать что-то невообразимое. В этом и вся мораль столь неправдоподобно и подробно нами рассказанной истории.

1934

Убийство на ходу

Неопытные в светских правилах люди измеряют достоинство зубочистки количеством ртов, в которых она побывала. Так некоторые титаны дела и гении недовыпуска печатной продукции утверждают, что прелесть художественного произведения познается лишь через примечания к нему.

Для этого к каждому роману, поэме или другому опусу обычно плотно примыкает дивизион примечаний, обосновавшийся в конце книги за унылыми окопами замеченных опечаток.

Примечания в конце книги составляются по тонкому, но легко уяснимому замыслу: толкование малопонятных советскому читателю слов считается обременительным для его художественного восприятия, а объяснение обычных слов знаменует собой показатель солидности и углубленности штатных служащих издательства и вольнонаемных комментаторов искусства.

Вот наиболее типичный стандарт таких примечаний.

Берется, например, такой отрывок из Байрона:

Смотрите, призрак встал кровавый,

Защитник Трои умерщвлен…

В семье Приама были нравы

Святей и чище…

Примечания к отрывку делаются обычно в таком стиле.

Троя – множественное число от слова – трех.

Приам – древний грек. По некоторым источникам – мужчина. См. «Историю римской религии» на немецком языке. Берлин, 1874 г., стр. 171.

Семья – соединение родственников на почве экономических интересов или бытовых предрассудков.

Призрак – обычай в средние века ходить вне своего тела. Ныне не существует, кроме отдельных буржуазных стран.

Нрав – деепричастие от слова нравиться, нравный, нервный (см. пословицу «Норов – как боров»).

Умерщвлен – убит тупым орудием на почве классовых разногласий.

Чище – восклицание от глагола чистить. (Сравни у Шиллера «И чистота твоя приятна».) Чисткой сапог в Голландии занимаются прибрежные жители.

Кроме примечаний в конце текста, чрезвычайно популярны в издательских прериях и пампасах и примечания, так сказать, на ходу. Вставленные непосредственно в текст, причем текст в этом случае напоминает провинциальную баню, обставленную лесами для девятиэтажной постройки.

Делается это так. Берется, например, стихотворение Гейне «Незнакомка», спешно перемалывается в комментаторской мясорубке, пересыпается укропом мемуарных лет и встает перед ошеломленным читателем в таком виде:

Златокудрую [ [1]Намек на госпожу M., y которой не было одной ноги.] красотку (вариант: тетку)

Ежедневно (еженедельно; см. черновик 1923 г.

(я [ [2]Сам Гейне. По некоторым вариантам – В. Шекспир.] встречаю

Здесь [ [3]В Гамбурге на улице Рябой Кунигунды.] в аллее тюильрийской [ [4]Тюильри – предместье Парижа в Лондоне.]

Под каштанами [ [5]Чувствуется влияние Оскара Уальда, который хотя и жил позже, но тоже любил хвойную растительность.] гуляя (вариант: простоквашу доедая).

Как видите, читатель, будучи спущены с цепи, комментарии и примечания не всегда все-таки догрызают текст. В руках же малоопытного комментатора текст иногда даже доходит до читателя в почти не искалеченном виде. Идя навстречу нарастающей издательской потребности неустанной борьбы с текстом, мы предлагаем ниже стандартный образец внутренних и внешних примечаний, применимых к каждому поэтическому и прозаическому опусу.

Для популяризации нашего стандарта прибегаем к широко известному стихотворению Козьмы Пруткова «Из Гейне». Вот оно уже в готовом, запакованном и пронумерованном состоянии для помещения его в книге.

Вянет лист [ [6]Лист – композитор. См. Крейцерова соната.], уходит лето [ [7]Лета – река в мифологии. По Версальскому договору отошла к Исландии.],

Иней серебрится (вариант: золотится)

Юнкер (вариант: штабс-капитан)

Шмидт из пистолета (прим. ред.: маленькая винтовка).

Хочет (см. черновик № 17: не хочет) застрелиться (пр. ред.: повеситься).

Погоди, безумный (ср. у Грибоедова и Пушкина: безумец я, довольно!),

Снова (т. е. во второй раз. Ред.)

Зелень [ [8]Витамины. Чаще всего наблюдаются в лимонах и баранине.] оживится…

Юнкер (вариант: генерал-майор)

Шмидт I (умер в 1863 г. Ред.) честное слово [ [9]«Слово» – орган либеральной буржуазии в Воронеже, в 60-х годах.]

Лето воз (зачеркнуто. Ред.) возвратится!

Отдельных лиц и издательства, не желающие пользоваться приводимым выше стандартом, автор к этому не принуждает, но находит неразумным не воспользоваться совершенно безвозмездно хорошо продуманным и технически совершенным образцом

1934

Семья

I

Бубенцов разбивал семьи с налету. Так два-три столетия назад грабили барки на Волге. С лихим посвистыванием, одинаковыми приемами и всегда безошибочно.

По этой же системе он и сейчас уводил Анну Петровну.

На второй день знакомства он заявил решительно:

– Анна – это не имя. Тускло. Пахнет прохладной комнатой и керосинкой. Я вас буду звать Дэзи.

У Анны Петровны были двое детей и молчаливый муж с одним костюмом, и ее никто не называл Дэзи. Это было так неожиданно и красиво, что уже на пятые сутки, перешивая сыну штанишки, она поняла, что она действительно Дэзи и только раньше этого никто не замечал.

– Я вас выну из семьи, – веско предупредил ее Бубенцов, ковыряя в зубах после ресторанного шницеля. – Вы пропадаете в ней, как бабочка в клетке. Золотая бабочка в ржавой клетке… Я вас выну.

– Выньте, – тихо, но восторженно согласилась Анна Петровна.

Молчаливый муж изредка называл ее кособокой, а дети сердились, что она храпит в лунные ночи. На таком фона ей очень хотелось поверить, что она бабочка в клетке. В ржавой. И она сразу стала вести себя и как Дэзи, и как бабочка: дети начали ходить неумытыми, а муж приносил на обед служебные бутерброды с соленым повидлом.

Через полторы декады Бубенцов окончательно открыл ей глаза.

– Я признаю семью как социальное явление, – горько сказал он. – Пусть даже будут дети, если уж это предусмотрено Конституцией союзных республик. Государство требует жертв. Но кому это надо? Идеальный брак – это муж, жена, комната. Ну, если хотите, плюс коммунальные услуги. Остальное – мещанство. Дети? Дети – это те же взрослые, только пока маленькие. Они любят жрать и требуют мануфактуры. Из-за них гармонически развитая личность должна получать жалованье, не считая вычетов, не меньше трехсот пятидесяти рублей. Типичные кандалы для индивидуума. А какая от детей радость? Сегодня он сидит у вас на коленях и портит вам брюки, а завтра уже кто-то зовет вас дедушкой. Тускло!

Анна Петровна вспомнила, как вчера Лиза прожгла ей новую блузку, а Миша сунул карандаш в творог, и поверила, что дети – не сплошная радость.

– Почему спасают людей, когда они в пьяном виде падают с лодки? И никто не спасает утопающих в мещанстве? – победно добивал осколки семьи Бубенцов. – Что такое солидный брак? Это когда муж по утрам икает, любит суповое мясо и требует от жены верности. Мужья – это хищники с кривыми ногами, заедающие чужое добро.

– У моего мужа прямые ноги, – безнадежно пробовала отбиться Анна Петровна, чувствуя, что это – ее последнее возражение.

– Кривые, – властно подтвердил Бубенцов, – вы только не знаете этого. Внутренне-духовная слепота. Вы как спящая царевна. Проснетесь – и увидите, что кривые. Кроме этого, он ходит в стоптанных туфлях, на нижних рубашках у него наверняка большие красные метки, а после пива мокрые усы. Бедная Дэзи!

Муж не ходил в туфлях, у него были прямые ноги, и он не пил пива. Кроме этого, он ежедневно брился, но чувствовать себя бедной и погибающей в тине мещанства было так мучительно приятно, что Анна Петровна все это шумно и недвусмысленно высказала мужу.

– Хорошо, – горько ответил этот молчаливый человек. – Дай объявление в вечернюю газету, что ты ищешь мужа с прямыми ногами. Что я могу сделать?

А через несколько дней Анна Петровна приехала вечером на такси к Бубенцову, внесла чемодан и взволнованно сказала:

– Прими твою Дэзи. Твоя бабочка ушла от мещанства.

И началась новая жизнь. Шестая, по счету Бубенцова.

Слева, на диване, поселился он, а справа, на кровати за ширмой, – бабочка, принцесса и Дэзи, объединенные в лице Анны Петровны.

II

Прошел год. Бубенцов только что вернулся из амбулатории, где доктор напомнил ему, что ему уже тридцать девятый год, за которым пойдет сороковой и т. д., а не наоборот.

– Анюта, – грустно сказал он бывшей Дэзи, – мне нужен покой и уют.

– Хорошо, – сухо заметила она, – я куплю тебе кальсоны на гагачьем пуху. В них тепло.

– Не в кальсонах счастье. Кальсоны продают и холостым в любом универмаге. У нас нет семьи.

– Семья – это мещанство, – зевнула она, вспомнив о красивом брюнете, который посмотрел на нее в автобусе. – Семья – это дети. А мне уже надоели дети. Где-то я читала или слышала, что дети – это те же взрослые, только еще маленькие, и что они требуют мануфактуры.

– Нигде ты этого не читала, – сердито закурил Бубенцов. – Никакой идиот не мог написать этого. Я хочу, чтобы у меня в комнате на полу резвилось веселое существо, которое…

– Ну, купи собаку. Она будет бегать по полу, – снова зевнула Анна Петровна, – и не мешай мне спать.

Она закрыла глаза и еще раз вспомнила брюнета из автобуса.

– Нет, ты не спи, – бросил окурок Бубенцов. – Спать после обеда всякий может. Только я не могу. Приходишь домой усталый… человеку тридцать девять, у него почки – и никакого уюта.

– Ну, купи себе туфли и ходи в них на кривых ногах, если тебе нужен уют, – не открывая глаз, сказала Анна Петровна. – Может, еще икать по утрам хочешь?

– У меня прямые ноги, – едко заметил Бубенцов, – и я с детства не икаю по утрам.

– Врешь! – вскочила Анна Петровна. – У всех мужей кривые ноги, и все икают.

– Проснулась, принцесса! Молчи, ведьма!

– А ты мещанин. Я как бабочка в ржавой клетке…

– Брось клетку к черту! Я тебя этой клеткой как ахну!.. Бабочка! Бабочки не приходят подвыпившие в третьем часу утра.

– А что делают бабочки? Красные метки на ночных рубашках вышивают? Да? О, господи, какой тусклый человек!..

И она сразу уснула от негодования.

III

Над бульварами плыла луна, взятая напрокат из тургеневских романов. На скамейке около памятника сидела тихая пара. Полная шатенка сосала мороженое.

– Не говорите так, дорогая Мария Васильевна… Ах, какое красивое имя, оно звучит ландышем в роще, – слышался голос Бубенцова. – Семья – это все. Вот вы живете с мужем одна. Вы, муж и плюс коммунальные услуги. Тускло, почти мещанство. Я вас выну из него. У нас будет семья. У нас будут дети. Я буду приходить домой, класть портфель и гладить русые головки… А Вася – он непременно будет Васей или в крайнем случае Катей – станет говорить: «Папа, папа…»

– Какой вы редкий! – страстно шептала шатенка сквозь холодеющие от мороженого зубы.

А подальше от памятника, с другой скамьи, слышались грудкой смех Анны Петровны и рокот автобусного брюнета.

– Нет, вы не Дэзи. Вы Китти! Я буду вас звать так. В этом имени что-то пьянящее! Не говорите мне слова «муж». От него пахнет трамваем и котлетами. Я вас похищу после пятнадцатого. Вы проснетесь обновленная в моем уютной комнате с лифтом и с газом. С моими заработками и знакомствами мы смело шагнем в жизнь. Никаких пеленок и мещанских гарантий!

– Вы исключительный! – радостно простонала Анна Петровна.

По бульвару пробежала собака. Где-то пили ситро.

1935

Искусство

Сегодня Катю в первый раз брали в театр.

Уже с утра она ходила по комнате с большим голубым бантом в волосах, такая торжественная и строгая, что отцу нестерпимо хотелось поцеловать ее в тоненькую шею, от которой так замечательно пахло душистым мылом и родным ребячьим запахом.

– Пойдем, – сказала она в шесть часов, терпеливо дождавшись электричества, – а то все сядут, и нам будет негде.

– Там места нумерованные, – улыбнулся отец.

– А на нумерованных сидят?

– Сидят.

– Вот на них и сядут.

Глаза у нее стали такие печальные, что пришлось ехать за час до начала. В трамвае Катя, как взрослая, платила сама. Она вынула из вязаного кошелечка два гривенника, протянула их кондуктору и сказала:

– За меня и вот за него. До театра.

Хмурый человек, читавший газету, посмотрел на нее сквозь очки, скрыл под усами улыбку и подвинулся:

– Садись, старуха.

Катя села, но из предосторожности все-таки уцепилась за отцовское пальто.

В театральный зал вошли первыми. Люстра, красный бархат лож и мерцающий тусклым золотом занавес сразу прихлопнули маленькое сердце под коричневой кофточкой.

– А у нас есть билеты? – робко спросила она.

– Есть, – успокоил отец. – Вот тут, в первом ряду.

– И с номером?

– С номером.

– Тогда сядем. А то ты меня опять потеряешь, как тогда в саду. Ты такой.

До самого начала спектакля Катя не верила, что занавес поднимется. Кате казалось, что достаточно и того, что она видела, чтобы запомнить и это на всю жизнь.

Но электричество потухло, люди сбоку и сзади присмирели, перестали шуметь программками и кашлять, и занавес поднялся.

– Ты знаешь, что сегодня играют? – шепотом спросил отец.

– Не шуми, – ответила еще тише Катя. – Знаю. «Хижину дяди Тома». Читала книгу. Как продали одного негра. Старого.

Со сцены пахнуло сыростью и холодом. Деревянными голосами заговорили актеры уже надоевший текст. Катя вцепилась в ручки кресла и тяжело дышала.

– Нравится? – ласково спросил отец.

Катя ничего не ответила. Разве стоит отвечать на такой глупый вопрос?

В первом антракте она съежилась комочком на большом кресле и потихоньку всхлипывала.

– Катюша, маленькая, ты что? – забеспокоился отец. – Ты что плачешь, глупеныш?

– Продадут, – сквозь слезы ответила Катя.

– Кого продадут?

– Дядю Тома. За сто долларов. Я знаю. Я читала.

– Не плачь, Катя. На тебя смотрят. Это же театр, актеры. Хочешь, я тебе принесу пирожное?

– С кремом?

– С кремом.

– Не надо. – И глухо добавила: – Я, когда плачу, не люблю с кремом.

Второе действие. Катя смотрела, вплотную прижавшись теплым плечом к отцу, и тихонько посапывала носом. В антракте сидела грустная и молчаливая.

– Нервный ребенок, – недовольно сказал лысый сосед, разгрызая монпансье.

– Первый раз в театре, – извиняюще шепнул отец.

Настал следующий акт. Дядю Тома продавали на аукционе. Сам он сидел около картонной хижины и думал о том, что на улице слякоть, а он пришел в театр прямо из биллиардной, без калош. Аукционист, игравший сегодня утром бывшего попа, торопился скорей кончить роль, чтобы не упустить белокурую контролершу, которая может уйти домой одна. Он поднял деревянный молоток и крикнул:

– Продается негр Том. Сто долларов! Кто больше?

И вдруг тоненькой рыдающей струйкой вырвался из первого ряда звенящий детский голос:

– Двести.

Аукционист опустил молоток и в недоумении посмотрел на суфлера. Крайний левый статист икнул от смеха и скрылся за кулисы. Сам дядя Том закрыл лицо руками.

– Катя, Катя, – испуганно схватил ее за руку отец. – Что ты, Катюша!

– Двести, двести! – кричала Катя. – Папа, не давай его продавать!.. Папочка!..

Лысый сосед бросил на пол программу и зашипел:

– Безобразие!

Из задних рядов стали вытягиваться головы зрителей. Папа быстро поднял Катю на руки и понес к выходу. Она крепко обхватила его за шею и прижалась мокрым лицом к уху.

– Ну вот и сходили в театр, – сердито в пустом фойе сказал папа, покрасневший и смущенный. – Ты что же это?

– Жалко, – еле слышно ответила Катя. – Я больше не буду.

Отец посмотрел на съехавший на сторону бант, на длинную слезинку, застрявшую в уголке глаза, и вздохнул.

– Выпей воды. Хочешь, я тебе его сейчас покажу? Дядю Тома? Сидит у себя в уборной живой, непроданный. Хочешь?

– Покажи. – Катя лязгнула зубами о стакан с лимонадом. – Хочу.

Из зала уже шумно выкатились в коридоры и фойе зрители. Все над чем-то смеялись, и отец быстро повел Катю к обитой войлоком двери в конце коридора.

– К Заполянскому, – сказал он капельдинеру у дверей. – Которая уборная?

– Вторая слева.

Заполянский уже смыл черную краску густыми потоками вазелина. Лицо у него стало толстое, красное, и пудра делала его похожим на клоуна. Недавний аукционист торопливо завязывал галстук.

– Здравствуйте, Заполянский, – сказал отец. – Ну, смотри, Катерина, вот он – твой дядя Том. Любуйся!

Катя широко раскрытыми глазами посмотрела на пудреное актерское лицо.

– Нет, – сказала она.

– Ну вот, – жирным смехом засмеялся Заполянский. – Да честное же слово, я же… А хочешь, я тебе покажу, как суслики свистят?

И, не дождавшись, он свистнул тоненько и совсем непохоже на суслика.

– Ну, что, – спросил бывший аукционист, завязав галстук бабочкой, – можно его теперь продавать?

В глазах у Кати что-то погасло, и она сказала грустно и разочарованно:

– Продавайте.

1935

Первое поручение

Красивая и сладкая, как торт на банкете, мечта – неотъемлемое право юности.

Новый сотрудник спортивного отдела Коля Баякин терпеливо приносил заметки о недозавозе маек, невнимании к городошникам и неудобствах стоячих мест на стадионе. Заметки шли в газете обидным мелким петитом и действовали на Колино самолюбие своим унылым видом мух, присохших к булке. Но, читая их, Коля красочно и образно представлял себе тот момент, когда его вызовет к себе в кабинет редактор, которого он еще не видел, даст ему первое ответственное поручение.

– Баякин? – скажет редактор, кивнув на кресло. – Новый сотрудник? Слышал, слышал. Садитесь. Курите? Прошу. Английским владеете? Нет? Жаль! Впрочем, с вами поедут два переводчика. Едете сегодня в восемь тридцать. Экспресс. Встретите иностранных чемпионов на границе. Впечатление молнируйте. Интервью телеграфьте. В случае чего – радио.

– Есть, товарищ редактор, – деловито кивнет головой Коля. – Могу идти?

– Можете. «Линкольн» ждет внизу. Кинооператор уже выехал. Кстати, зайдите в контору – там вам выписана тысяча на расходы. Возвращайтесь самолетом. Все.

Фактически дело обстояло несколько иначе. Коля сидел в отделе, дожидался заведующего, курил, рисовал на промокашке козу. В комнату вошел грузный человек в больших очках, неодобрительно понюхал и кисло сказал:

– Ну вот. Весна. Окна не выставлены. Сидит юноша и курит. И это – спортивный отдел! Художник?

– Нет. Литсотрудник, – хмуро ответил Коля. – Баякин.

– Не слышал. Терентьеву знаете?

– Которая сорок прыжков?

– Она награждена. Поезжайте и поговорите. – Грузный человек в очках внимательно посмотрел на Колю. – Только без фокусов. Коротко и просто, чтобы человека было видно. Нате вам ее адрес.

– А вы кто? – робко спросил Коля.

– Ну, это не важно, ну, редактор, – кисло пробурчал грузный человек в очках. – Мелочь-то на расходы у вас есть, юноша? А то вы не стесняйтесь… Идите, идите! Никогда у вас никого в спортивном отделе нет.

Коля выбежал из редакции, обиженно обвел взглядом редакционный «Линкольн» с дремлющим шофером у подъезда и втиснулся в автобус.

– Первый подвал в газете, – возбужденно шептал он, – сбоку фотография, внизу текст, а под ним фамилия: «Н. Баякин». Нужно будет «Ник. Баякин» подписаться. Литературнее. Вроде «Анат. Франс». Только бы поймать ее дома…

Через полчаса Коля уже стоял перед дверью на седьмом этаже и высчитывал, сколько раз надо звонить Терентьевым, если к Ивушиным – четыре, к Павчикам – пять, а Терентьевы стояли между ними.

Дверь открыл толстый мальчик в колпаке из газетной бумаги, с деревянным ружьем в руках.

– Могу я видеть Катерину Петровну Терентьеву?

– Нет, – решительно ответил мальчик. – Такой нету.

– Не может быть, – испуганно сказал Коля, – у меня адрес. Терентьевы здесь живут?

– Здесь. Я сам Терентьев Василий. Только никаких Катерин Петровн нету.

– Может, родственники ваши? – убито добивался Коля. – Мне Катерину Петровну надо. Парашютистку.

– А! Вот кого! – разочарованно протянул мальчик. – Вы бы так и сказали, что Катюшу. Катя, к тебе! Вот тут она. Заперлась, змея. С утра зудит. Экзамены у нее. И меня из комнаты выкинула. Говорит, что водой обольет, если лезть буду.

Коля поправил галстук и постучал.

– Не лезь, – послышался раздраженный голос из комнаты, – не мешай! Честное слово, отцу расскажу.

– Я – не он, – робко, но громко сказал Коля. – Я из газеты. Можно?

В маленькой комнате за столом сидела девушка лет восемнадцати в синей кофточке. Перед ней лежала раскрытая книга с какими-то чертежами, а около книг – торопливо покрытая газетой тарелка с недоеденным пирожным.

– Я к вам от газеты, – официально начал Коля, но слегка осекся от хорошенького личика девушки, от предательского кусочка бисквита, прилипшего у нее к губе, и, кивнув на книгу, спросил: – Механика?

– Механика, – вздохнула Терентьева. – И не говорите. Ой, трудно. Засыплюсь.

– И не мудрено, – деловито подтвердил Коля. – Сам мучился. – И, помолчав, добавил: – Я от редакции. Насчет этого… первого прыжка. Ваши впечатления?

Терентьева умоляюще посмотрела на Колю и тихо выдавила:

– Полетела я на аппарате. А потом прыгнула.

– А подробнее нельзя? – безнадежно спросил Коля.

– Можно, – беспомощно сказала девушка. – Полетела на аппарате. Потом на крыло вылезла.

– А потом?

– Потом прыгнула, – с отчаянием закончила Терентьева. – Честное слово, больше ничего не было!

– Это не впечатления… – обиженно заметил Коля. – Во впечатлениях высота должна быть. Воздух.

– Высота была. Семьсот метров. И воздух был. Не с земли же прыгала.

– Ну, а вообще как?

– Вообще, ничего. Прыгнула – и все. Другие тоже прыгают.

– Может, сильные переживания были? А?

– Переживаний не было. У меня тогда тоже экзамены были. Некогда было насчет переживаний.

Коля уныло закрыл блокнот. Газетный подвал с подписью «Ник. Баякин» таял.

– Может, случаи какие были? – уже хмуро сказал он. – Не я же прыгал с парашютом, а вы.

– А вы бы прыгали, товарищ, – виновато откликнулась Терентьева, – это же не страшно. А насчет случая – не помню. Вам исключительные нужны?

– Исключительные.

– Таких не было. Тяжелый был один. Вышла я на крыло, хочу прыгать и вдруг вспомнила, что ключ от комнаты с собой на аэродром увезла. Отец придет, а в комнату попасть нельзя.

– Ну и что?

– Ничего. Потом прыгнула.

Коля вздохнул и встал.

– Ну, прощайте. Может, фотография у вас есть?

– Фотография? – Терентьева сконфуженно оглянулась. – Фотографии нет. А вам очень нужно? Погодите, я с удостоверения сдеру… Только вы мне потом верните…

– Хорошо. Верну.

Через два часа Коля Баякин сидел в редакции и с отчаянием в душе писал на маленьком листике:

«У Терентьевой

Мы застали знаменитую парашютистку товарища Терентьеву за подготовкой к экзамену по механике. Она была очень занята.

По ее словам, дело обстояло так:

– Я поднялась на аппарате. Потом вылезла на крыло. Ничего страшного не было. Потом прыгнула. Другие тоже прыгают, и ничего страшного нет.

На этом мы расстались».

К листку Коля прикрепил маленькую карточку с удостоверения, с которой смотрело улыбающееся, радостное, почти детское лицо, и понес редактору. Потом подумал, отдал материал секретарю и ушел домой.

«Вот тебе и „Анат. Франс“, – грустно думал он, не откликаясь на соседкин стук. – Вот тебе и первое поручение… Провалился, как щенок… Снова садись, Ник. Баякин, на заметки о недозавозе маек…»

Утром в газете заметка была напечатана. А вечером его вызвал главный редактор и, улыбнувшись, сказал:

– Садитесь, Баякин. Курите? Курите. У меня было два очерка насчет Терентьевой. По шестьсот строк. С облаками, с птичками, с фокусами и без Терентьевой. Не уместилось и в шестьсот строк. А у вас она вся. Настоящая. Придется вам еще одно порученьице дать. Здорово пишете. Французским владеете? Нет? Жаль. Впрочем, с вами переводчик поедет. Встретите на границе французскую команду… В случае чего – телеграфом. Скажите, между прочим, Николаю Петровичу, чтобы «Линкольн» не отпускали, а то опоздаете на вокзал…

Когда Коля уже сидел в автомобиле, переводчик спросил его:

– А вы по-французски сами понимаете?

– Нет, – рассеянно ответил Коля, – за последние два дня я что-то ничего не понимаю… А кажется – все так просто.

1935

Случай в «Театре возможностей»

Кстати, о формализме в теаискусстве…

Молодой режиссер Сенокосов ставил в провинциальном «Театре возможностей» новую пьесу.

Пьеса была обычная, из расчета на сорок два действующих лица – одиннадцать положительных, а остальные ходили бодрой полуротой по сцене и произносили вслух цитаты или валялись по полу под надрывавшийся за кулисами баян. Два специальных чревовещателя лаяли за сценой собакой, изображая степное безлюдье, а стажирующий помощник режиссера в тех же целях и в специальном гриме имитировал в фойе волчью стаю.

Особых затруднений с постановкой не предвиделось, так как «Театр возможностей» был оборудован и приспособлен для самых разнообразных изысков в сценическом искусстве. Сцена была на галерке. Зрители сидели разбросанные по всему помещению, откинувшись назад, как в зубоврачебных креслах, чтобы увидеть изредка мелькавшие то там, то здесь ступни и икры героев и второстепенных персонажей. Чтобы не рассеивать общего впечатления, билетеры ходили босиком, а вместо традиционного гонга начало и конец действия возвещал специально законтрактованный вместе с бубном безработный шаман.

Особых затруднений с постан…

Впрочем, мы об этом уже говорили. Затруднение произошло, и совершенно неожиданно.

Героиня пьесы Аглая по ходу действия должна была отвергать любовь некоего Никодима. Авторская ремарка говорила об этом скромно и конкретно: «Отталкивает».

По замыслу режиссера Сенокосова сцена отталкивания имела реалистический и актуальный характер. Аглая упиралась Никодиму в живот, скрипки подхватывали ее жест буйным аккордом. Никодим делал в воздухе двойное сальто и падал около ошеломленных зрителей в проходе. Шаман ударял в бубен, босые капельдинеры зажигали свет, и на этой эффектной точке кончался акт.

На одной из репетиций скрипки взяли аккорд несвоевременно, Аглая уперлась в Никодима не с той стороны и сломала ему ногу. Никодима, ныне просто А. П. Репкина, перенесли в оркестр, где он и остался на истекающий сезон в качестве солиста на треугольнике.

Роль освободилась. Надо было искать заместителя. Воспользовавшись этой заминкой, автор успел переделать положительного Никодима в отрицательного Никиту, лишил его слов и сделал рыжим для усиления комического элемента в пьесе.

Через два дня помощник режиссера таинственно прошептал на репетиции режиссеру Сенокосову:

– Нашел. За вторую собаку лаять буду я, а исполнитель собаки может сыграть Никиту. Вот он.

Перед Сенокосовым с радостной улыбкой на краснощеком лице стоял молодой человек, буйно горевший пламенем искусства.

– Вы?

– Я, – упоенно ответил молодой человек. – Давно добивался поиграть. Очень хочется.

– Старо, – строго остановил его Сенокосов. – Сцена – это прошлое. Оно рухнуло. Актер должен быть вне сцены. Он в публике. Он наверху и под. Понятно?

– Хорошо, – быстро согласился молодой человек, – я буду вне. Если надо и под. Пожалуйста.

– Можете стоять на одной руке?

– Не больше двадцати минут. Потом устаю.

– На шесте раскачиваетесь?

– Извиняюсь, как кошка.

– Приступим. Ваш первый выход – с дерева. Во втором акте вы, как отрицательное явление, сидите на дерезе и игнорируете жизнь. Потом вы замечаете любимую женщину и начинаете ползти по канату. Дальше под флейту вы прыгаете через своего соперника и стараетесь оскорбить его ухом… Понятно?

– Почти, – несколько неуверенно ответил молодой человек и почему-то вздохнул. – Моя фамилия Пифоев. Начнем.

Уже после первых трех репетиций Сенокосов деловито сказал директору:

– Прибавьте ему жалованья. Клад.

Пифоев проделывал все, на что только даже отдаленно намекал режиссер Сенокосов. На любую лестницу он поднимался только на руках. В сцене с Аглаей он, не дожидаясь ее толчка, проделывал в воздухе тройное сальто и уходил со сцены на голове, подкидывая ногой шляпу. Даже в сцене похорон дяди Пифоев ходил колесом, придерживая в зубах, как символ мещанского счастья, поднос с недорогим сервизом.

Единственно, что огорчало Сенокосова, это скорбное выражение на лице Пифоева, которое становилось все рельефнее и рельефнее с каждой репетицией.

– Смотрите веселее, – бодро говорил ему Сенокосов, – в вашем лице «Театр возможностей» приобрел настоящего актера. Зачем эта традиционная ходьба по сцене и говорение слов. Старо! Отжило! Человек в реальной жизни говорит слова, но хочет стоять на голове. Он ложится спать, но мечтает о том, чтобы сделать двойное сальто на глазах у общественности. Человек пьет лимонад, но мысленно ходит колесом. На сцене надо обнажать внутренние позывы человека. Канат, плюс музыкальное оформление, минус сцена – вот подлинное искусство, и «Театр возможностей» умело подметил это. Работайте, Пифоев. Из вас выйдет блестящий актер. На премьере старайтесь ходить на голове около самых зрителей. Зритель должен уйти из театра взволнованный.

Пифоев мрачно кивал головой в знак согласия и худел на глазах у действующих лиц и босых капельдинеров.

На последних репетициях он играл свою роль так вяло и с таким безнадежным видом, что Сенокосов даже прикрикнул:

– Не имитируйте утопленника! Веселее!

– Не могу я, – страдальчески уронил Пифоев, – не лезет.

– Как?

– А, да что говорить, – безнадежно махнул он рукой и безучастно встал на голову, изображая уход от действительности.

На спектакль Пифоев не пришел.

После поломки ноги бывшего Никодима это был первый серьезный удар по премьере.

– Приведите мне этого человека живым или мертвым, – метался Сенокосов, – я не дам без него второго звонка. Без него зритель не уйдет взволнованный!

Пифоева нигде не было. Зрители ели в буфете сухое печенье и стучали ногами. Наскоро надев ботинки, билетеры бегали по всему городу за Пифоевым.

В половине одиннадцатого один из них подал Сенокосову коричневый конвертик с запиской, на которой незнакомым размашистым почерком было бегло написано синим карандашом:

«Я в цирке. Вернулся на прежнюю работу. Уже загримирован. Сейчас мой выход. Здесь – тоже без слов, тоже на голове и тоже под скрипку, но только представление раньше кончается и можно поспеть на трамвай. Прощайте. Пифоев».

Сенокосов быстро изорвал записку и пугливо осмотрелся по сторонам.

– Никто не читал записки? – шепотом спросил он у билетера.

– Никто, товарищ Сенокосов.

– Так… Ваша фамилия Пигусов? На руках стоять можете? Да? А с декорации прыгать можете? Да? Идите, гримируйтесь. Только бородку какую-нибудь для настроения нацепите…

Премьера в «Театре возможностей» была спасена.

1935

Человек и вещи

Это был ничем не прикрытый запах собственности. Резко пахло красками, клеем и мокрой бумагой. Но Милобоев умиленно осматривал свою новую квартиру, и ему казалось, что от нее веет сладким и волнующим запахом, как от шубки любимой женщины, тайком прибежавшей на свидание.

– Это будет мой кабинет, – победно сказал он члену правления. – Сколько метров! Смотрите, как здесь можно шагать!

– Получите ваши метры и шагайте по ним на здоровье, – безучастно подтвердил член правления. – Одиннадцатого распределять будем. В семь, без опоздания.

До одиннадцатого Милобоев с иронической жалостью ежеминутно оглядывал свою прежнюю комнату.

– Ты подумай, – взволнованно говорил он жене, – Ершакову мешает эпоха. Лузгину – дети. Васе – пессимизм. А кто мне мешал жить? Мне мешал жить вот этот шкаф, о который я ударялся боком. Вот эта вешалка, о которую я тыкался мордой. Я должен был ходить боком мимо этого дивана. Почему человек, который верит в будущее, должен ходить боком? А там, в новой квартире, у меня будет большой, просторный кабинет, два больших окна, два широких подоконника. А какие стены! Ты понимаешь, что такое стены.

– Нет, красавец, – сурово остановила его жена, – не понимаю. Дай энциклопедию, посмотрю. Не мешай спать.

Четырнадцатого переехали. В кабинете у Милобоева поставили письменный стол, этажерку и два стула. Комната выглядела такой большой, как будто из нее только что выехали ясли.

– Пространство! – восхищенно вскрикивал Милобоев. – Метраж! Кубатура! Какая ширь!.. Только я и воздух!

– Если ты будешь носиться как бешеный по комнате, – с нескрываемым неодобрением заметила жена, – пусть лучше останется один воздух. Помоги хоть перенести горшки с цветами! Кстати, синий ковер ты повесишь у себя.

– Ковер – это еще можно, – без большой охоты согласился Милобоев, – ковер не так мощно убивает пространство. Давай ковер.

Через два дня Милобоев на неделю уехал в Киев. Когда он вернулся, всю дорогу мечтая о своем новом кабинете, жена встретила его теплой улыбкой.

– А кто моему песику приготовил сюрприз? – таинственно спросила она, подставляя щеку, пахнущую зубной пастой.

– Его маленький кролик, – умиленно ответил Милобоев, ткнув щеку губами.

Сюрприз оказался действительно неожиданным. Маленький кролик успел купить в рассрочку бурый диван, сразу и охотно занявший полкабинета, шкаф для костюмов, вытеснивший пустоту второй половины, и гипсовую фигуру, изображавшую римского воина, сушившего портянки.

– Александровской эпохи, – горделиво указал маленький кролик на диван, – по случаю. Тебе, может быть, не нравится?

– Нет. Ничего. Оригинальная эпоха, – грустно вздохнул Милобоев, – тогда, наверное, в манежах жили. Для нормальной комнаты такой диван немножко великоват.

– А какой воин! Ты посмотри на эти линии!

– Линии что надо, – еще раз вздохнул Милобоев и с тихой ненавистью посмотрел на гипсовую портянку, загораживающую свободный проход к столу. – Его нельзя в уборную поставить?

– Ставь, – сразу обиделся маленький кролик. – Если ты желаешь жить в пустом сарае – мне все равно. Твой дядя тоже дикарем был, хоть и инженер.

– Хорошо, – грустно сказал Милобоев, – мне все нравится. И шкаф нравится. И то, что он большой, – хорошо. Я буду в нем проводить выходные дни.

После этого маленький кролик проплакал от девяти до одиннадцати. Надо было мириться, и Милобоев произнес с бледной улыбкой:

– Может, второй ковер повесим у меня?

– Да, – сквозь бывшие слезы уронил кролик, – слева. А около окон – тумбочки. Березового оттенка. Я уже купил.

Милобоев посмотрел на кроликову ногу в сером чулке и согласился на тумбочки.

За тумбочками в комнату въехало трюмо. Оно было тоже какой-то эпохи, потому что закрыло вентилятор и половину окна.

– На, получай, неблагодарный, – через несколько дней трогательно прошепелявил кролик, пыхтя с чем-то плоским, завернутым в газету. – Все только для тебя и для тебя.

Это была картина в золотой раме. В лесу стоит олень и близоруко смотрит на корягу. Милобоеву сразу захотелось надеть оленю пенсне и выгнать его из комнаты вместе с рамой, но пришлось повесить на стену. Через полмесяца к оленю прибавился визави – серый голландец, ковырявший в дупле глиняной трубкой. От голландца было скучно, как от йодоформа в больнице, но повесили и его. Вслед за голландцем в комнату мелким победителем въехала люстра с дикарскими висюльками, два затоптанных кресла, опрокидывавших человека на спину, а на стене угнездилось восемь увесистых тарелок, на каких пригородные купцы в свое время ели пироги с изюмом.

– Тоже из эпохи? – спросил Милобоев.

– Александр Труа, – упоенно ответил кролик.

– Валяй, мне теперь все равно, – безнадежно согласился Милобоев. – Может, еще фисгармонию финикийской эпохи подкупить, – пожалуйста. Я могу жить и под столом. Там только две корзины для бумаги: кустарная и стиля рококо. Мне места хватит.

Он сидел, окруженный вещами. Шагать уже было негде. Вещи съели метры. Кубатуру. Пространство. Воздух. Вещи доедали человека. Наконец они добрались и до его любви.

Однажды в осенний ненастный вечер маленький кролик захлебываясь рассказывал соседке о том, какой она сюрприз готовит мужу: синие гардины на окно и чучело медведя на пол.

– Любимому человеку надо создать уют. Быт. Вещи привязывают мужчину к семье. Вещь неотделима от семьи, уверяю вас…

А в это время любимый человек сидел у своей бывшей стенографистки и настоятельно пожимал ей ногу в рыжем чулке.

– Славно живете, Сонечка, – проникновенно шептал он.

– Где там, – морщила Сонечка курносое личико, – разве это жизнь? Даже обстановки нет. Один диван да этажерка…

– Прекрасно, Сонечка, – шептал Милобоев, – простор, воздух… Так бы и остался у вас.

– А вы останьтесь, – конфузливо предложила Сонечка.

– Ненадолго можно, – быстро согласился Милобоев, – надо только позвонить моей нуде, что за город уехал.

1935

Законное явление

Это было в стране, известной только действующим лицам описываемого нами события.

Джордж Вильям Мекенгем сидел у себя в кабинете и взволнованно икал. По установившейся традиции это означало приступ гнева и получение печальных сведений с фабрики.

– Мистер Мекенгем, – осторожно шепнул секретарь, просовывая голову, – к вам посетитель.

– Попробуйте его выкинуть, не спрашивая фамилии.

– Пробовал. Он держится за кресло и не уходит.

– Пустите его ко мне. От меня он вылетит вместе с креслом.

В комнату вошел плохо одетый молодой человек, почтительно поклонился и опустился на стул.

– Кто вы такой?

– Моя фамилия Бирт. Я инженер и ангел.

– Ангел? Вон! Я не имею никаких коммерческих дел с ангелами и другими нищими.

– Я ангел особого назначения. Я – ангел-спаситель. Я хочу спасти вас от разорения. Мое изобре…

– До вас я выкинул за сегодняшнее утро уже девять изобретателей. Не думайте, что, если вы десятый, вам повезет. Я ненавижу изобретателей, как змей в собственной спальне. Вы понимаете?

– Нет.

– Тогда вы идиот. Я купил у одного изобретателя патент на электрический бак, который заменяет стиральную машину, ванну для детей, прибор для мытья кошек и складную кровать. Я выпустил сто тысяч моих баков и потерял миллион долларов. Население из экономии стирает штаны в речке, тут же купает ребятишек, топит кошек и спит на берегу, выпив сырой воды вместо пива. Я купил у другого изобретателя патент на мотоциклет, заменяющий в хозяйстве корову, жену, двух негров и кофейную мельницу. Снова девять тысяч. Снова миллион убытка. Население не купило ни одного мотоцикла на том основании, что корову можно доить, а его нельзя. Негров можно вешать, а его нельзя. Вы понимаете? Идите к черту с вашими изобретениями!

– А я думал, – уныло вздохнул изобретатель Бирт, – что ваше производство…

– Молчите. Мое производство выпускает теперь только одни безопасные бритвы. Слава богу, что из экономии еще никто не зарастает бородами и что нельзя бриться тросточками и половыми щетками.

– Дело как раз идет о бритье, – робко уронил Бирт. – Я принес вам, мистер Мекенгем, патент на особую бритву, которая никогда не ломается, не ржавеет, не тупится. Человек, купивший эту бритву, бреется ею не меньше шестидесяти двух лет. Потом она переходит к сыну, который бреется ею еще минимум четверть века. Колоссальная экономия.

– Итого восемьдесят семь лет одной бритвой, – с ужасом прошептал Джордж Мекенгем. – Бандит! Мерзавец! Восемьдесят семь лет такой человек не будет покупать ни одной бритвы, а я должен буду ходить по улицам и продавать спички… За такие изобретения надо бросать с мостов, предварительно сломав спинной хребет!

– Хорошо, – испуганно поднялся со стула изобретатель. – Не надо бросать с мостов. Я ушел.

– Погодите. Не будьте идиотом. Сколько вы хотите за ваше проклятое изобретение?

– Десять тысяч долларов наличными.

– Так… Десять тысяч… У вас есть еще один костюм, кроме этого?

– Увы, мистер Мекенгем, последний.

– Ах, последний! Тысяча долларов. Ни цента. Вы сюда пришли пешком? Да? Двести долларов. Берите, или я позвоню! Нате вам записочку в контору. Сто долларов тоже деньги. Не благодарите. Я этого не люблю.

В конторе изобретатель Бирт тщательно пересчитал деньги, вспомнил, что рядом есть ресторан, слегка ожил и вкрадчиво сказал серьезному джентльмену в больших очках:

– Мистер… Я бы очень вас просил прибавить к моему гонорару хотя бы две дюжины первого выпуска моих замечательных бритв.

– Болван, – сухо ответил человек в очках, – неужели вы думаете, что их кто-нибудь собирается выпускать? Выход налево. Заприте за собой дверь. Шляются же этакие…

Изобретатель робко почесал за ухом и боком вышел на улицу.


Официально известно, что в числе предприятий, покупающих патенты новейших изобретений с целью их уничтожения, находятся самые мощные тресты.

«Комон-Санс» (Нью-Йорк)

1935

Рождение языка

Популярный Зиновий Бедакин уехал с дачи с шестичасовым поездом. После него остались семь окурков на резедовой клумбе, тревожное настроение и рукопись нового романа. Рукопись лежала на садовой скамейке, белая и вспухшая, как утопленник, выкинутый на берег в лунную ночь. Было в ней что-то интригующее и страшное.

Редактор Кудыковский осторожно вытащил окурки, еще осторожнее взял рукопись и понес ее читать в маленькую комнатку под крышей.

– Может, тебе туда чаю дать? – соболезнующе спросила жена.

– Не надо чаю, – безнадежно вздохнул Кудыковский. – Чай здесь ни при чем.

Таким тоном отказывается от дорожного бутерброда человек, идущий с перочинным ножом на старого тигра.

Через полчаса из-под крыши послышались мягкие стонущие звуки. Так стонут голуби на солнце и завхозы в бане, когда им растирают спину.

– Тяжело? – сочувственно спросила жена, заглядывая в комнату.

– Нет, – сердито ответил Кудыковский, – легко. Как ершу в мармеладе. Ты только послушай.

Он с ненавистью вытянул лист из рукописи и едко прошипел:

– На, любуйся. Посмотри, каким стилем пишет популярный Зиновий Бедакин. Вот его герой в третьей главе идет по полю. Слушай: «Игнатий задрюкал по меже. Кругом карагачило. Сунявые жаворонки пидрукали в зукаме. Хабындряли гуки. Лопыдряли суки. Вдали мельтепело». Понятно?

– Нет, – уклончиво ответила жена. – Я рязанская. Может, вологодские так говорят.

– Вологодские отпираются. Намекают, что это псковский диалект.

– А псковские что?

– Говорят, что это новочеркасский язык.

– А ты Бедакина что, пробовал убедить?

– Пробовал. Обижается. «Я, говорит, не для того популярным стал, чтобы мой стиль калечили». Жаловаться даже хочет. «Пушкина, говорит, до дуэли довели, Толстой из дома ушел, а теперь из меня стиль вынимают».

– Ну, верни роман, – необоснованно предложила жена.

– Куда там. Две части издали, а третью вернем? Роман же интересный же, пойми ты это… О господи, хоть бы он четвертую часть русским языком написал бы! Вот послушай… Героиня у него есть. Зоя Проклятых. Ну, черт с ней, пусть уж так называется, если нежнее фамилии не нашел. Вот как она страдает: «Зоя пурашилась. В голове у нее симарунило. В ушах пляпали будрыки. Еще минута, и она бы горько встрапнула». Это же не девушка, а каменоломня из сна пьяного дворника. Завтра поеду к Бедакину, – может, сжалится…

Разговор с Бедакиным был короток и почти безнадежен.

– Не могу, дорогой, – категорически сказал он Кудыковскому, – язык мой, сам его создал и чужим ломать не позволю. Как думаю, так и пишу.

– Может быть, вы по-русски думать будете, – уныло предложил Кудыковский, – раз уж на русском языке роман пишете?

– Типичный великодержавный шовинизм, – сухо остановил его Бедакин. – Так нельзя. Меня по всему Союзу читают.

– У вас вот сказано, что ваш Игнатий задрюкал по меже. Почти непонятно неподготовленному читателю; может, это на четвереньках человек ползет, а может, на флейте играет. Нельзя ли другое слово?

– Можно. Запишите: «курлонил».

– А это что такое, собственно?

– То же, что фудыркнул. Живой, напоенный образом глагол.

– Жаль, что напоенный. Не поили бы их лучше, эти глаголы, – вздохнул Кудыковский. – И вот еще героиня у вас пурашится. Это что-нибудь физическое или внутреннее? В голове у нее симарунит, а сама она пурашится. Некоторые не поймут.

– Вставьте так, – миролюбиво предложил Бедакин: – «Зоя хапурилась, как душатая». Ясно теперь?

– Уже яснеет, – горько пожевал губами Кудыковский. – Может, разрешите кое-какие слова самому перевести с вашего на общепонятный? Сами понимаете: читательская масса. Не все подготовлены к восприятию самобытных образов. Отсталость. След проклятого прошлого.

– Переводите, – строго согласился Бедакин, – но с соблюдением стиля.

– Да уж не без этого, – обрадовался Кудыковский. – Я даже со словарчиком. На базе точной науки, так сказать. Будьте спокойны, Зиновий Гаврилович.

Поздно вечером Кудыковский вернулся к себе на дачу вдвоем. Впереди шел он, а сзади мальчишка, который нес с вокзала охапку толковых словарей русского языка. Не снимая кепки и на ходу закусывая холодной бараниной, схваченной на террасе, Кудыковский сел за рукопись романа.

– Так, так, – радостно шептал он через полчаса, роясь в рукописи и словарях, – дрюкать… На «Д». «Драпать… Дробить… Дрюкать… Дрюкать… – скакать на левой ноге. Костромское выражение». Так. Теперь на «К». «Карагачить… Кабкать… Калпить… Карагачить… Ловить рыбу руками. Из архангельских сказок». Так… Посмотрим теперь, что героиня делает… В ушах пляпали будрыки… «Пляпать – сверлить стену»… «Будрыка, множ. будрыки – донское название молодых медведей…» Ну-с, теперь дальше…

Через два месяца Зиновию Бедакину принесли корректуру третьей части его нового романа-трилогии «Угодья и половодья». Сверху была пришпилена записочка Кудыковского: «Что мог – исправил. Работал по словарям. Если что не так – извините. К.».

Бедакин начал читать прямо с третьей главы. Карандаш медленно падал у него из рук.

«Игнатий, – прочел Бедакин, – прыгал на одной ноге по меже и ловил рыбу. Небогатые жаворонки запрягали лошадей и били сапогами простоквашу. Свистели колеса, вбивали гвозди суки. Вдали было весело».

Еще более странные строки, родившиеся при помощи толковых словарей и его языка, мелькнули перед Бедакиным в следующей главе.

«Зоя рыла землю. В голове у нее шел снег и молодой медведь сверлил стену. В ушах танцевали холодные бани. Еще минута – и она бы пошла дождем».

Бедакин растерянно оглянулся, убедился, что в комнате никого нет, и быстро зачеркнул обе фразы.

«Игнатий шел по меже, – торопливо вписывал он, – и вокруг него пели жаворонки. Вдали пахло сеном…» Здесь так сделаем: «Зоя страдала. В ушах у нее шумело, и перед глазами плыли круги…» Пойдем дальше…

«Иван Петрович малапурил…» Не стоит… «Иван Петрович курил» – это будет лучше… «Даль стырчевела…» Не надо. «Даль синела». Так будет красивее…

Еще через два месяца роман «Угодья и половодья» появился в печати.

– Не понимаю тебя, – сказала жена Кудыковскому, прочтя роман, – хороший роман. Что ты злился? И очень простой, понятный язык. Что ты от него хочешь?

– Теперь решительно ничего, – хитро ухмыльнулся Кудыковский. – Прекрасный писатель! Кстати, Вера, вели выкинуть эти словари, которые я купил. Кажется, мне они больше не понадобятся,

1935

Заяц съел козу

I

Социальная заказчица влезла в комнату и упрямо остановилась у двери.

Писатель Атакин оторвался от рукописи и не без теплоты посмотрел, на молодую посетительницу.

– Чего тебе, Елизавета?

– Папка, напиши сказку! – твердо сказала социальная заказчица и без особого доверия к сообразительности собеседника добавила: – Хорошую.

– А насчет чего сказку?

– Насчет всего. Насчет мамы, насчет зайцев, самолетов, медведев, бабушки, и чтобы не страшно. Напиши.

– Хорошо. Иди-ка сюда…

Когда социальной заказчице стукнуло всего пять лет, когда она – дочь, а кроме того, залезая на колени, сидит на них таким радостным, теплым и мягким комочком, отказать невозможно.

«Действительно, – подумал на другое утро Атакин, – сколько таких Елизавет сидят без сказок. Надо написать. Пойду посоветуюсь, как это делается…»

Из длинного списка знакомых гигантов теоретической мысли Атакин выбрал критика Перететина. Последний числил за собой немало критических опусов о том, какова должна быть подлинная советская сказка. Опусы были большие, с цитатами, с аккуратно расставленными знаками препинания и убедительны. В результате их опубликования никто не решался писать сказок, обескураженный теми барьерами, которые тщательно расставил заботливый Перететин.

В настоящее время Перететин писал большой труд на тему «Быт коня в русской сказке» с подразделениями: а) («Сказочные герои и современное машиностроение» и б) «Сказка-складка как помощь техминимуму».

За этой ответственной работой и застал его Атакин.

II

– Нет, нет и нет, – через полчаса возмущенно и взволнованно доказывал Перететин, – это откат назад, к чистому идеализму. Советский заяц не должен разговаривать.

– Позвольте, дорогой, – защищался Атакин, – это же сказка.

– Мало ли что сказка. Тогда какая же разница, позвольте вас спросить, между мелкобуржуазным зайцем тысяча восемьсот девяносто второго года и нашим подлинно советским зайцем? Тот разговаривал в сказке на потребу мелкого собственника. А носителем какой социальной идеи вы сделаете разговаривающего зайца в сказке нашего года?

– Это же заяц. У него уши. Хвост. Идей у него действительно маловато…

– Ну вот видите. Если в сказке начнет разговаривать заяц, значит, должен говорить и медведь? Ясно? Если медведь, то почему не может говорить корова?

– Я не собираюсь никого лишать слова.

– И напрасно. Животные не должны разрушающе действовать на психологию ребенка. Допустив корову разговаривать, вы должны точно выявить ее социальное лицо, чтобы ребенок знал, от имени каких групп она разговаривает. И не является ли данная корова носительницей…

– Чего?

– Всего. Вы не можете ручаться за незнакомую корову, раз вы ей развязали язык. Животные в сказке могут только олицетворять. Понятно? Допустим – лиса. Вы ее незаметно для ребенка делаете идеологом нарождающегося фашизма в скандинавских странах. Волк может промелькнуть в сказке в качестве депутата европейского парламента из промежуточной группы радикальной буржуазии. Медведь…

– А если ребенок заснет?

– Зачем? Предупредите его, что за невнимание к социальным проблемам его можно оставить без обеда. Да никакой нормальный ребенок не будет спать при полноценной, хорошо продуманной сказке. И только без всякой фантастики. К чему эта устарелая техника довоенного периода – эти ковры-самолеты с их отжившим механизмом? Вагонетка сталепрокатного завода, дежурная дрезина на ответственном участке транспорта, наконец, если уж этого требует ваше творческое «я», небольшой грузовик. Вот те способы передвижения сказочных героев, которые должны легко улечься в пытливом уме ребенка… Фея на грузовике – это, если хотите, уже некоторая смычка мира фантастического с миром индивидуальным. Выявите только социальное лицо феи, укажите, что она член профсоюза с тысяча девятьсот восемнадцатого года и не активистка на производстве только потому, что она не существует. Ребенок сразу согласится с таким толкованием. И насчет концов. Главное, насчет концов.

– Каких? – уныло спросил Атакин.

– Благополучных. Помните, что благополучные концы в литературных произведениях – это рецидив мещанства. Нужно хлопнуть по рукам этих молодых героев, которые женятся на последней странице перед оглавлением и списком опечаток. Надо выжечь этих старичков, которых авторы оставляют благополучно доживать свой век. Пусть женятся наши классовые враги. Пусть доживают старики на развалинах капиталистического мира. Советский старик должен умирать в предисловии. Так и в сказках. Дети не должны привыкать к благополучным концам. Конец должен быть бодрый, но не слащавый.

– Например? Заяц съел медведя и, лихо запев, пошел работать на огороде?

– Не совсем так, но вы уже близки к истине. Главное – в оправдании поступков сказочных героев. Довоенная Баба Яга просто беспредметно летала в ступе. Куда она летала? Неизвестно! Может быть, владея орудиями производства, она жила на сверхприбыль и летала из-за отсутствия забот и квалификации. Наша Баба Яга… Виноват… Героиня нашей сказки должна летать целеустремленно. Вы настаиваете на животных? Хорошо. Я уступаю вам. Допустим, у вас в сказке коза ест репу. Обоснуйте. Оправдайте ее поступки перед малолетним читателем. Докажите, что козу и репу связывает не простой инстинкт, а что коза ищет в ней витаминов. Дайте легкое цифровое исчисление необходимых для козьего организма витаминов, и вы увидите, каким внутренним горением засветится ваша сказка… Понятно?

– Слушайте, – обиженно сказал Атакин. – Я не идиот, чтобы не понимать, что нельзя писать для советского ребенка бессмысленных сказок с чертовщиной, с прославлением царей и с мужиками в качестве холопов… Я все понимаю, но то, что вы говорите… Эх!..

Он бросил недокуренную папиросу и, не простившись, ушел домой.

III

Социальная заказчица упрямо стояла у дверей и ждала,

– Написал сказку, папуля?

– Написал, Елизавета. Слушай.

Атакин вынул из стола свежую рукопись и стал читать:

– «В дремучем лесу, оставшемся от лесосплава в виду неподачи гужевого транспорта, жила одна фея, которой вообще не было. И коза. Фея ездила на дрезине уплачивать профвзносы. А коза жрала витамины. Полтора процента на завтрак и семь и четыре десятых процента на ужин. В лесу жили разные звери, а так как они говорить не умеют, они между собой переписывались. И никто из них не летал, а просто они жили в норах и олицетворяли банковский кризис в индустриально отсталых странах. Однажды пришел заяц с резко очерченным социальным лицом и съел козу, – чтобы не было благополучного конца. Я там был, мед-пиво пил. По усам оно не текло, так как лес был очень культурный и все брились. Все…» Хорошо?

– Очень, – тихо сказала социальная заказчица и заплакала.

1935

Отдел привидений

Это подлинная выдержка из лондонской газеты «Дейли экспресс».


Объявление


Ввиду оживления интереса к привидениям редакция «Дейли экспресс» просит своих читателей сообщить все свои переживания, связанные с этим вопросом, и рассказать, кто, когда и где встречался с привидениями и духами.

Каждое опубликованное письмо оплачивается по 10 шиллингов и шесть пенсов.

Писать (не более 500 слов) по адресу: «Привидения», «Дейли экспресс», Флит-стрит, Лондон, К. С. 4.

Дальше уже от себя. Применительно к фактическому положению вещей.

Редактор отдела «Привидений» Д. – Д. Хринт начал прием.

– Сэр, – почтительно начал первый посетитель, грузный человек лет шестидесяти, – я бывший колониальный полковник. У меня подагра. С некоторого времени я стал замечать, что моя племянница во время лунных ночей лязгает зубами.

– Обратитесь в подотдел «Упырей и вурдалаков». Наш отдел интересуют только мертвые племянницы.

– Мертвых не имею, – с сожалением вздохнул бывший полковник. – Кладбищенскими историями не занимаетесь?

– Имеете местное привидение?

– Местным служить не могу. Мог бы предложить одного испанца семидесятых годов, которому гаванский мертвец оторвал ногу.

– Не подходит. За импортные привидения не платим. Попробуйте подыскать парочку местного производства. Следующий.

Вслед за полковником пришла экономка одного молодого виконта, которая видела привидение в Манчестере, днем, во второй половине июля, но не помнит, как оно выглядело. Впрочем, если ей дадут десять шиллингов и шесть пенсов, она вспомнит. Потом приходили еще какие-то посетители, причем один из них заснул в углу и, проснувшись, заявил, что привидение он сам и чтобы ему дали пива.

Словом, это были не те люди, в которых нуждается отдел «Привидений» газеты «Дейли экспресс», и редактор Д. – Д. Хринт уже хотел идти играть в покер, когда в комнату вошел мрачный человек с большим, тяжелым бельмом на глазу.

– Сэр, – сухо сказал он, – вчера ночью на мосту около моего дома я слышал привидение. За всякое последующее привидение буду считать только половину.

В ту же ночь редактор Д. – Д. Хринт и человек с бельмом, имевший, между прочим, колбасную лавку и фамилию Райд, в мрачной тишине пробирались по мосту над грязным притоком Темзы.

– Слушайте, Хринт, – внезапно схватил его за руку Райд, – оно!

Из-под моста раздавалось протяжное, заунывное пение.

– Я слышу мужской голос, – прошептал редактор Хринт.

– Вы наблюдательны, Хринт. Ребенок или молодая леди не могли бы мычать, как этот бык. Хотите спуститься?

– Идем. Держите мой браунинг. Я боюсь, что он заряжен.

Осторожными шагами они спустились по лестнице под мост и сразу наткнулись на небритого мужчину, который лежал на каменном выступе, плевал в воду и отмечал попадание непристойными куплетами.

Редактор Д. – Д. Хринт осветил его фонарем и осенил крестным знамением.

– Бросьте, – кисло проворчал небритый мужчина, – я уж крещен по англиканскому обряду и наречен Арчибальдом. Бывший антрепренер – Арчибальд Роберт Суррай. Вы ко мне по делу или на чашку чая? Простите, что я один дома и мой лакей не мог открыть вам парадное.

– По-видимому, это не привидение, – недовольно проворчал Хринт.

– Нет, сэр, – прохрипел тот, – я уже имел честь вам докладывать, что я – бывший антрепренер. После этого я был смазчиком, приказчиком и лодочником, но привидением еще не был.

– Какого же черта вы делаете под мостом, – обиделся Райт, – и еще поете?

– В правилах высшего света, джентльмены, нигде не сказано, что ночью под мостом сидеть надо молча. Это раз. Что я делаю здесь? Сижу и дожидаюсь, когда правительство его величества так наладит отечественные финансы, что театральные антрепренеры не будут под мостами. Это два. Имеете еще вопросы? Помните мудрое правило: если вы пришли к занятому человеку – излагайте ваши претензии и уходите…

– Пойдем, – вздохнул редактор Д. – Д. Хринт, – я боюсь, что таких привидений мы с вами можем набрать днем а любой части города. Я, кажется, обещал вам десять шиллингов?

– Пять уже дали.

– И напрасно. Идите к черту.

На следующий день хмурый и слегка простуженный редактор Д. – Д. Хринт снова принимал посетителей в отделе «Привидений».

– Имейте в виду, – предупреждал он каждого, заходящего в кабинет, – если ваше привидение только храпит и не показывается, оно не стоит и двух пенсов. Хороший бульдог может тоже хрипеть и не показываться и оставаться при этом обыкновенной собакой, а не нечистой силой.

Посетители вяло рассказывали о своих наблюдениях, торговали ночными стонами, саванами из-за деревьев, гробовыми крышками и другими подержанными мелочами.

И, как вчера, только к концу дня один из посетителей сразу привлек внимание Д. – Д. Хринта. Это был старый Швейцар, от которого на два метра пахло пылью и чаевыми.

– Я – швейцар лорда Брамслея, – деловито начал он, делая жест, как будто бы останавливает лифт. – Лорд Брамслей ведет свое происхождение от викингов и в настоящее время уехал на Антильские острова изучать расцветку акульих плавников в дни новолунья. Наш особняк пуст, как наволочка без подушки. Даже дрессированная змея Биби проглотила недавно солонку и умерла от тоски по своему хозяину. И тем не менее каждую ночь в верхнем этаже я слышу чьи-то шаги.

– Может, это змея ходит? – рассеянно переспросил Д. – Д. Хринт.

– Я вам уже докладывал, сэр, что она сдохла. Это ходит привидение. Если вы захватите с собой сегодня браунинг…

– И десять шиллингов для вас. Хорошо. Я согласен. Сегодня в двенадцать ночи буду. Задаток не даем. Получите при предъявлении привидения.

В половине первого ночи редактор Д. – Д. Хринт, в сопровождении швейцара, мягко ступал по дорогим коврам на лестнице роскошного особняка виконта Брамслея.

Во втором этаже слышались тяжелые шаги.

– Оно? – порывисто дыша, спросил Д. – Д. Хринт.

– Оно-с, – сокрушенно подтвердил швейцар, – типичные простонародные шаги. В роду лорда Брамслея никто так невоспитанно не шлепал пятками. Не иначе, как привидение младшего истопника.

– Войдем, – решительно заявил Д. – Д. Хринт. – От имени моей газеты предлагаю вам войти первым. Я буду сзади воодушевлять вас и светить фонарем.

Когда дверь открылась, яркое пятно света упало на тощую фигуру молодого парня в серой кепке и пестрой фуфайке. Он поднялся с мягкого кресла и виновато почесал затылок.

– Привидение? – сердито спросил Д. – Д. Хринт.

– Пока нет, сэр. Но боюсь, что, если не пообедаю еще дней пять, вы окажетесь правы.

– А как вы сюда попали?

– Уезжая на Антильские острова, лорд Брамслей забыл прислать мне специальное приглашение, – добродушно ответил парень, – и мне пришлось воспользоваться шестым окошком слева.

– Что вы здесь делаете, любезный? – сердито заорал швейцар.

– Временно пользуюсь особняком лорда Брамслея, любезный. Хочупереждать в нем, когда освободите места под мостами и на скамейках бульваров. Боюсь, что там уже все переполнено.

– Мы вас арестуем, – плаксиво прогудел швейцар. – Будете ночевать в полиции.

– Увы, – вздохнул парень, – этот вид ночлега уже отменен. Полицейских участков слишком мало для того, чтобы вместить всех желающих. Это единственная область в наше трудное время, где спрос превысил предложение.

– А вы не вор? – сухо спросил Д. – Д. Хринт.

– Нет, сэр. Иначе бы я ночевал в собственном особняке, а не в чужом.

– Прощайте, – кинул редактор швейцару, – попробуйте дать вашему привидению холодной баранины и не приходите в редакцию. Вас выкинут еще со второго этажа, хотя я принимаю в пятом.

На следующий день редактор Д. – Д. Хринт не принимал посетителей. Начал он прием только через два дня. В приемной уже толпилось много народа. Д. – Д. Хринт сам выбрал какого-то сизого старичка с перевязанным ухом и позвал его в кабинет.

– Говорите короче. Видели?

– Видел, сэр.

– Где?

– На крыше, сэр.

– Что оно делает?

– Шлялось и ругалось, сэр.

– Что оно говорило?

– Привидение? Очень хорошо помню, сэр, – и старичок перекрестился, – оно говорило, сэр: «Хоть бы кого-нибудь встретить». Могу ли я получить мои десять шиллингов и шесть пенсов?

– Нет, – сердито ответил редактор Д. – Д. Хринт. – Это был я. За себя я не плачу.

– А зачем вы полезли на крышу? – спросил старичок.

– За привидениями, – тяжело вздохнув, ответил Д. – Д. Хринт. – Уже четыре дня в моем отделе нет ни одной строчки. Боюсь, что вместо меня завтра будет сидеть другой редактор. А вы знаете, как неприятно лишиться места в старом, богатом Лондоне…

1935

Дочь

К мужчинам Лиза подходила с суровой требовательностью. Одни внешние достоинства ее не удовлетворяли. Ей было непонятно, почему, например, вешают на стенке портрет Льва Толстого, когда у него такая длинная борода, которая может присниться ночью. Или еще: приходит к маме такой летчик дядя Костя. Говорит, что он придумал какую-то машину и, наверное, очень смешную, потому что она, оказывается, легче воздуха, а кому такую машину нужно, раз ее можно сдунуть? И еще он даже где-то летал, и ему один раз и другой раз дали по ордену. Но больше он ничего не умел. Как неспособный. На пианино играл одним пальцем; когда рассказывал о львах, то они у него только рычали, а не ели людей, а на гребенке играл хуже домработницы Маруси, хотя она женщина и боится мышей. Со знакомыми дядя Костя поступал необдуманно и почти оскорбительно. Брал двумя пальцами за тугую косицу, подтягивал к себе и целовал в нос.

С мамой, конечно, он так не посмел бы проделать, потому что мама взрослая и стриженая, но с Лизой поступал так неоднократно. Шестилетние девушки редко прощают такие выпады.

Поэтому, когда мама осторожно спросила Лизу, как она относится к тому, что дядя Костя может оказаться ее новым папой, Лиза ответила уклончиво:

– В папы он годится, но в гости его с собой не бери. Он неинтересный. – И, чтобы было понятнее, добавила: – Как мужчина.

Мама незаметно улыбнулась, необоснованно поцеловала Лизино ухо и снова спросила:

– А ты интересных мужчин видела?

– Видела, – сухо ответила Лиза, – хромой из четвертого номера интересный. Он все умеет. Про зайцев рассказывает. Как зайцы в озере-океане плавали. Лаять умеет, как собачки ночью. Дядя Вася, который тебе незнакомый, интересный. У него карта в руке прячется. А во дворе портной живет – у него уши шевелятся.

Мама была молодая, розовая и так приятно пахла духами, но оказалась старой сплетницей. Она все выболтала дяде Косте, а он почему-то сделался грустным и стал курить папироску за папироской.

– Трудная девушка, – шепотом сказал он маме, – не знаю, как подойти к ней. Не умею я с ихним братом разговаривать.

– А вы ее уже любите, Костя? – тревожно спросила мама.

– Да уж ладно, – буркнул дядя Костя, – вчера увидел на бульваре такую вот, с косицей, думал, что Лиза, как идиот за ней подрал, сердце екнуло…

И мама посмотрела на него такими же нежными глазами, какими смотрела на Лизу, когда укладывала ее спать.

Через несколько дней мама пришла откуда-то вместе с дядей Костей, оба веселые, с цветами, покупками, и сказала:

– Ну, Лизавета, вот твой новый папа! Поздоровайся.

– Здравствуйте, дядя папа Костя, – вежливо прошептала Лиза и неожиданно для себя заплакала. Ей вдруг показалось, что этот высокий, плотный человек отнял у нее маму и она лишняя в этой комнате.

– А я тебе какие предметы зацепил! – робко начал дядя Костя, заметив ее длинную слезу, выкатившуюся из глаза, и начал развертывать покупки. – Вот это, брат, тебе кукла. Видишь, глаза закатывает? А нажмешь – пищит. Здорово пищит?

– Здорово, – вежливо и тихо подтвердила Лиза. – Ее в пуп надо давить.

– А вот лошадь. Вот тут хвост. Большой?

– Хвост, – кивнула Лиза. – Большой.

И Лиза потащила куклу в угол.

Дядя Костя безнадежно вздохнул и посмотрел на маму.

– Не умею я, Вера. Не выходит это у меня. – И шепотом добавил: – Не любит меня. Не нравлюсь. С тобой и то легче было.

– Привыкнет, – успокоила мама.

В этот вечер много раз звонили по телефону. Говорили о каком-то проекте, поздравляли дядю Костю, мама ходила очень радостная и все время напевала, а дядя Костя сидел мрачный и искоса поглядывал на Лизу. Ночью он о чем-то очень долго шептался с мамой и не гасил света.

Утром за дядей Костей заехал автомобиль, – оказывается, его ждали в каком-то учреждении. Он наскоро допивал кофе и смотрел, как Лиза макает в блюдечко тянучку.

– Знал я одного зайца, – неожиданно сказал он, уже не глядя на Лизу, – здоровый был заяц. Прямо, можно сказать, страшный. Лис бил.

– А как бил? – подняла на него Лиза синие глаза.

– А так, – обрадованно отозвался дядя Костя, – как увидит лису, как даст ей по животу – и все.

– А как даст?

– Лапой. Один раз лисе хвост даже выгрыз. Его все в лесу боялись.

– А он что?

– А он не боялся. Волк идет, а он сидит под кустом и смеется. Честное слово,

– Тебе пора, Костя, – ласково сказала мама, – там уже шофер второй раз гудит…

– Сейчас, сейчас… А то-то вот еще идет этот самый заяц, а старый барсук сидит у огорода. Ну, что он там опять гудит!

– Барсук гудит?

– Нет, Лиза, шофер. Ну вот сидит этот самый барсук и трясется… А наш заяц схватил палку да как бросится…

– Костя, – снова вступилась мама, – неудобно. Поезжай.

– Сейчас, сейчас… Как схватил палку да как бросится… Я тебе, Лиза, как вернусь, все доскажу.

– А доскажешь?

– Честное слово. Что я – жулик какой, разве обману?

До его приезда Лиза спокойно играла, но почему-то прислушивалась ко всем звонкам в коридоре. Дядя Костя приехал скоро, опять с покупками, и, раздеваясь, спросил у мамы:

– Ну как?

– Ждала, – улыбнулась мама, – все в коридор выбегала.

Дядя Костя неожиданно повеселел и небрежно начал:

– Так на чем мы остановились? Ах да, насчет барсука. Ну, вот, как это даст ему заяц палкой – а тот в лес.

– Убежал?

– Убежал. А в лесу медведь жил. Грязный такой, старый и курил сигары. И звали этого медведя Егором. Вот прибегает к нему барсук и говорит…

– Пусти-ка, – деловито сказала Лиза, – я к тебе на коленки сяду. Только не урони. Ты еще не умеешь на коленках держать.

Мама ушла в магазин и вернулась не скоро.

– Заждались меня? – спросила она, снимая шляпу.

– А разве ты долго была? – удивился дядя Костя. – А у нас как-то незаметно время прошло. Интересная тема попалась.

Потом он сел писать речь. Дядя Костя не умел говорить. А завтра его должны были чествовать, и он должен был отвечать.

– Я говорить затрудняюсь, – со вздохом сказал он маме.

– Лисы тоже говорить затрудняются, – поддержала его Лиза.

– И барсуки, – подтвердил дядя Костя.

– Не мешай папе писать, – строго сказала мама.

– Я не мешаю. Мне бы только хотелось знать.

– Что тебе хотелось бы знать?

– Насчет волков. У волков болят зубы?

– Болят, – сказал дядя Костя, откладывая бумагу. – Здорово болят. Им старые волчихи выдергивают. Сучьями. Интересно?

– Очень. Пусти-ка меня опять на колени. Мне отсюда неудобно слушать.

– У папы работа, Лиза, – покачала головой мама.

– Успею, – остановил ее дядя Костя. – А хочешь, я тебе расскажу, как белка купила курицу?

К одиннадцати часам Лиза уснула на коленях у дяди Кости. Он сам ее отнес на кроватку и сам неумелыми пальцами осторожно подтыкал розовое одеяло.

Утром дядя Костя уехал на какой-то прием. Мама радостно волновалась и совала ему носовые платки в карманы.

А Лиза сказала вскользь:

– Ты мне подарков не покупай, не задерживайся в магазинах, а приезжай скорее. Есть о чем поговорить.

Дяди Кости не было целый день. Мама все время подходила к телефону, опять благодарила за какие-то поздравления и рано уложила Лизу спать.

Дядя Костя приехал очень поздно. Он вошел в комнату на цыпочках.

– Ну, рассказывай, рассказывай, что было, – встретила его мама.

– Уже спит? – разочарованно спросил он, кивнув на ширму, за которой лежала Лиза.

– Спит. Ну, рассказывай…

– Сейчас. А она давно уснула?

– Давно, давно. Хочешь чаю?

И вдруг из-за ширмы раздался толстый сонный голос.

– Папа! А папа…

Дядя Костя от неожиданности уронил папироску.

– Мне кажется, – тихо и сконфуженно сказал он, – она меня назвала папой…

– Тебя, тебя. Иди уж, поцелуй ее, если не терпится…

Мама долго сидела за столом и читала вечернюю газету. На первой странице был портрет дяди Кости, большой, плохо отпечатанный и такой волнующий.

А из-за ширмы до нее доносился громкий восторженный шепот:

– Ну, а медведь что?

– А медведь ничего – схватил его за хвост и в берлогу.

– А заяц что сказал?

– Засмеялся.

– Как?

– Мелким смехом. Как все зайцы смеются.

Чай остыл. На часах стрелка перешагнула за двенадцать. Мама осторожно подошла к ширме, постучала пальцем и строго сказала:

– Спи, Лиза.

В эту ночь Лиза видела во сне, как к ней пришел волк, очень нестрашный, и попросил ватрушку. А неподалеку от нее спал высокий, плотный человек крепким радостным сном. Завтра о нем снова будет говорить вся страна. И, кроме того, у него нашлось еще то – о чем он так бережно и затаенно мечтал. У него есть дочь.

1936

Рассказ для клуба

Она была белокура и восторженна, эта маленькая англичаночка. Ей так все нравилось у нас. Она приехала вместе с рабочей делегацией из промокшего от сырости и посеревшего от черной пыли каменноугольного района Южной Англии. Вместе со своей делегацией она ежедневно жадно обегала заводы, музеи, типографии и беспрестанно теребила переводчиков.

Особенно страдал от нее маленький лысенький переводчик Дедис, от которого она требовала все сразу – и названия машин, и фамилии художников, и русские пословицы, и детские песни.

– Я не поющий, – тихо и вежливо оправдывался маленький Дедис. – А песен у нас много. Честное слово. Услышите!

– Я хочу выступать у себя в клубе! – восторженно говорила белокурая девушка. – Я все хочу знать! И хочу иметь настоящий рассказ о вашей стране для нашего клуба.

Один раз, когда делегация проходила по большому, раскинувшемуся у реки парку, девушка схватила Дедиса за руку, оттащила его в сторону и умоляюще зашептала:

– Устройте интервью. Ну, я прошу вас!

– Какое интервью? – озадаченно спросил Дедис. – С кем интервью?

– С вашим простым обывателем, – серьезно сказала белокурая девушка. – Я хочу послушать, что говорят ваши обыкновенные граждане. Понимаете – рядовые.

– Хорошо, – уныло ответил Дедис, вспомнив, что делегацию уже поджидают у входа автомобили. – Устрою. Обывателя какого-нибудь? Видите, вон там человек на скамейке сидит с бородой. Эскимо сосет. Хотите?

Через две минуты Дедис и белокурая англичанка сидели на скамейке рядом с пожилым мужчиной с большой окладистой бородой и в очках.

– Скажите, а он действительно простой обыватель? – осторожно спросила англичанка.

– Простой! Абсолютно простой. Спрашивайте, о чем хотите.

Девушка вынула блокнот в кожаной корочке и солидно спросила:

– Местный?

Дедис стал переводить.

– Приезжий, – солидно ответил мужчина с окладистой бородой.

– Надолго в Москву?

– До завтра. По дороге в Крым.

– Зачем он едет в Крым?

– Лечиться. На курорт.

– А где он служит?

– В банке.

– А на какие средства он едет на курорт?

Мужчина с бородой, выслушав от переводчика вопрос, несколько изумленно посмотрел на него.

– Видите ли, – озадаченно почесал за ухом Дедис. – У нас государство дает деньги на отдых. Понимаете? Вот и в Конституции есть такая статья о праве на отдых. Чтобы все отдыхали. Понимаете? А он больной. Нездоровый. Ему еще отдельно выдается на лечение. Понимаете?

Англичанка что-то подумала, доверчиво черкнула в блокнот и спросила:

– А что он там будет делать?

– Как что? – удивился переводчик, но поймал себя на улыбке и объяснил: – Он будет жить, купаться, читать газеты, книги, отдыхать… Оказывается, что он любитель крокета – ваша английская игра.

Белокурая англичанка сердито захлопнула блокнот, встала со скамейки.

– Пойдемте, – сказала она и обиженно посмотрела на переводчика. – Служащий банка! Я знаю этих служащих банка, которые ездят на курорт, купаются в море и играют в крокет!

– Уверяю вас, мисс…

– Бросьте! Я вас просила познакомить меня с простым обывателем, а вы мне подсовываете какого-то туза! У нас есть тоже финансовые тузы… Пойдемте!

Человек с бородой растерянно посмотрел на англичанку, Он не понимал ее фраз, но чувствовал, что сказал что-то неладное. Сконфуженно смотрел и маленький лысенький переводчик.

И когда уже англичанка зашагала в сторону, он быстро догнал ее и сказал:

– Мисс… Вы же не спросили его, где он служит?

– Он же сказал, что в банке. – И она сердито отвернулась.

– А кем? Спросите его, кем!

Человек с бородой солидно откашлялся и деловито ответил:

– Пензенский коммунальный банк. Швейцар.

Когда Дедис перевел, белокурая англичанка виновато покраснела, протянула ему руку и тихо сказала, напряженно подбирая русские слова:

– Какой это будет шудесний рассказ для мой клюб.

1936

Местный материал

Редактор газеты «Наше зарево» товарищ Рыбкин (Зоркий) не любил местного материала.

– Не то, – обиженно и грустно говорил он, просматривая кучу рабкоровских писем и репортерских заметок. – Без масштабу пишут. Широты нет. Возле Фунякина волки корову заели. Ну заели! Волк – не классовый враг, его разоблачать нечего. У него и функция такая – заедать. Кого этот факт интересует?

– Тут подборка есть, – осторожно замечал секретарь Ихонов, – насчет пыли на проспекте. Четвертый день, как квасной киоск засыпало, – вытащить не могут. У меня и заголовочек есть для подборки: «Ударим пыль по рукам!» Пустим?

– Не стоит. Не та пыль. В узком масштабе пыль. Жизнь кипит. Слыхали, жара-то какая в Америке стоит, а вы поперек всего с киоском лезете!

– Может, насчет школ поместим? Второй месяц подборка лежит.

– На школы мы уже откликнулись. Письмо комсорга насчет прошлогодних каникул поместили. Дайте-ка центральные газеты. И клею!

И тогда в напряженной творческой тишине рождался очередной номер районного «Нашего зарева». Темпераментно и бойко вгрызались беспощадные ножницы в широкие листы центральных газет, аппетитно хлюпала кисточка, вылезая из узкого горлышка бутылки с клеем, а пол покрывался скорбными остатками газет.

– Может, кое-что и недоперевырезал, – вздыхал товарищ Рыбкин (Зоркий), – обидно, но ничего не сделаешь. Размеры у нас маленькие.

– А как насчет местного материала, – уже безнадежно спрашивал секретарь, – может, вставим?

– А там полколонки осталось. Вставьте насчет утери паспортов. Да к кому-то еще рыжий сеттер пристал – тоже вставьте. Нельзя не обслуживать местное население.

В один типичный летний день товарищ Рыбкин (Зоркий) прибежал в редакцию и торопливо стал собирать заседание.

– Звонили из райкома, – испуганно сказал он секретарю Ихонову, – требуют, чтобы помещали местный материал. Гоните всех на заседание. Тут в приемной какой-то человек в шляпе стоит, гоните и его.

– Это приезжий агент Союзпушнины. У него портфель пропал. Объявление дает.

– Все равно. Не игнорируйте местную общественность. Гоните и его. Пусть слушает и высказывается от имени проезжих читателей.

На собрании товарищ Рыбкин (Зоркий) сразу охватил План будущего номера.

– Что мы имеем на сегодняшний день? – бурно говорил он. – Мы имеем богатейший местный материал. В кино «Порыв» мы имеем крыс, каковые бегают во время сеансов по ногам трудящихся… Товарищ Ихонов пишет передовую: «Ударим по крысе в местном искусстве!»

– Я вам три месяца заметку насчет крыс подсовывал, – обиженно заметил секретарь, – а вы, Игнатий Семенович, сказали, что пусть, мол, их бегают, где хотят, – не специальный же стадион для них открывать.

– Пишите, пишите!.. У кого еще есть материал?

– Тут из района заметка лежит, – вмешался один из сотрудников, – насчет волков. Корову заели.

– Большой подвал. Раздраконьте заметку. Волк как таковой. Случаи из жизни волков. Покажите живую корову. Без излишнего натурализма, но чтобы корова жила на страницах газеты. Несколько там мыслей из Пушкина и Щедрина о мертвых коровах. В конце стишки и лозунги. Что еще есть?

– Тут вот пылью квасной киоск занесло.

– Знаю. Помню. Подборку на полосу. Сверху шапку «Пыль как явление». Найдите продавца из киоска и напишите его биографию. Если есть групповой снимок его семейства – клишируйте. Автобиографию киоска. Исторические случаи из жизни киосков, их друзей и близких. А что вам надо?

– У меня местная сенсация, – бойко и независимо предложил репортер Ухаев, вытаскивая блокнот. – Трагедийный роман в ресторане «Еда». Откушенное ухо у трудящегося несознательным элементом на почве совместного ухаживания за продавщицей Нютой…

– Передовую. Виноват. Передовая крысами занята. Отдаю вам четвертую полосу. Подробное описание пострадавшего, героини и уха. Больше и красочнее!

…К концу заседания в комнате остались только редактор и секретарь.

– А это не перегиб, Игнатий Семенович? – тихо спросил секретарь.

Товарищ Рыбкин (Зоркий) оглянулся по сторонам и задумчиво ответил:

– Может, и перегиб… Кто ж его знает?.. Говорят, дайте местный материал, я и дал…

И вдруг с радостной улыбкой он посмотрел на конверт, только что принесенный курьершей. Дрожащими руками он вскрыл его, ласково разгладил большие страницы с фиолетовыми строчками и облегченно вздохнул.

– Вывернулись, товарищ Ихонов!.. Горсоветское постановление… Я так и знал, что вывернемся!

Секретарь тоскливо посмотрел на постановление. На одиннадцати страницах категорические строки четко и ясна излагали постановление горсовета о пользовании садовыми скамейками, правила о продаже шипучих и газированных вод в киосках, а также конкретно излагали права и обязанности работников местного гужевого транспорта во время летнего сезона.

– Все давать? – уныло спросил секретарь.

– А как же? – радостно откликнулся товарищ Рыбкин (Зоркий). – Обязательно. Дайте еще какую-нибудь международную телеграммку, а все остальное – под постановление… Пусть теперь кто-нибудь скажет, что мы не даем местного материала!

1936

Семнадцатая профессия

– Сыщиком в Филадельфии я был всего четыре дня, – сказал Алиссон, сковырнув грязь с подметки. – На пятый меня выкинули, как крысу из погреба, и обещались переломить ноги и еще что-то, чего я уже не дослушал. Это была вообще очень запутанная история, и напрасно вы ею интересуетесь. Ничего поучительного, и только одно невезение.

Рано утром я зашел в частную сыскную контору братьев Рипп и попросил, чтобы ко мне вышел хоть один из братьев.

Какой-то человек, похожий на лису, после второго завтрака сразу принял меня по-деловому:

– Братья Рипп умерли в тысяча восемьсот девяносто первом году. Дело ведут их наследники. Если вы хотите, чтобы вас вышвырнул именно один из них, а не простой служащий, я могу привести к главному директору конторы. Что вам вообще надо?

Я почувствовал, что тесной дружбы с этим человеком мне все равно сразу не наладить, и выложил свое предложение:

– За последнее время я перепробовал шестнадцать профессий, включая сюда кражу зонтов во время народных гуляний. Нельзя ли устроить так, чтобы семнадцатая оказалась профессия сыщика? Я умею ходить, молчать, стрелять, слушать. У меня крепкие ноги, а вот этим кулаком я легко вколачиваю шестидюймовые гвозди в доску.

– Из вас, по-видимому, вышел бы прекрасный молоток, – сказал он, выслушав мою последнюю фразу, – но для сыщика, особенно в нашем предприятии, нужно еще кое-что другое. Вы не социалист?

– Избави господи, – покачал я головой. – Я не настолько молод, чтобы исповедовать бесплатные убеждения, Я люблю закон и порядок. Особенно такой закон, который меня не очень преследует, и такой порядок, при котором я могу обедать и ужинать с пивом.

– Хорошо, – сказал он, подумав. – У нас есть кое-какая работа. Если вы не окончательно глупы, вы сможете на ней продержаться и зарабатывать по два доллара в день. Документы у вас какие-нибудь есть?

– Временно у меня нет ни пригородного особняка, ни собственного авто, ни документов. Сейчас я располагаю только фамилией Дика Алиссона, доставшейся мне по дружбе от одного парня, сидящего в тюрьме, под случайным псевдонимом.

– Черт с вами! – быстро согласился он. – Получайте задаток и кое-какие инструкции.

Работа оказалась простой, как пенье канарейки. Я должен был служить швейцаром в ресторане «Гренада» на Ковбо-сити, слушать, что говорят посетители, помогать агентам сыскной конторы братьев Рипп вылавливать каких-то подозрительных типов, а также хватать бандитов в случае полицейских облав.

Первый день я служил с аппетитом. Я снимал с джентльменов, посещающих этот темный ресторанчик, мокрые пальто и следил за их зонтами и шляпами. В одном из вверенных мне карманов я даже нашел скомканную пятидолларовую бумажку и серебряный портсигар, из чего понял, что приработки к основному жалованью мне обеспечены.

На второй день служба показалась монотоннее, и я уже стал прислушиваться к тому, что говорят кельнеры и посетители, а также присматриваться, не мелькнет ли где-нибудь, как суслик из норы, один из тех бандитов, которых я должен ловить.

– У нас сегодня кислый вечер, – позевывая, сказал мне второй швейцар, – почти все столики заняли кондуктора автобусов. Ребята затевают какую-то стачку и будут до ночи шептаться и требовать дешевое пиво и вторые порции картофеля с сосисками. Видел? Прошел один такой долговязый, в серых штанах. Это их главный. Хороший парень, но, к сожалению, от них всех как от посетителей такой же толк, как от мокрицы в бульоне.

«Значит, сегодня спокойный вечер, – решил я, – одни кондуктора и никаких бандитов. Можно спокойно покурить и поиграть с кельнерами в кости около кухни».

Но ни играть, ни курить не пришлось. Через полчаса в швейцарскую вмазался какой-то чернявый парнишка с глазами, как у кролика, и, поймав меня за рукав, тихо шепнул.

– Дик Алиссон? Номер три ноль два? Имей в виду, что сегодня к полночи здесь будет облава. Возьми глаза в зубы и будь готов. Бери, кого укажет инспектор, и не рассуждай. Понял?

– Ага. Не маленький. Понял.

И что же вы думаете? У конторы братьев Рипп дело поставлено как надо. Не пробило еще и двенадцати часов, как в подъезд вошел этакий мясистый дядя в коричневом костюме, с пухлой пудреной мордой и весь осыпанный брелоками, как собака репьями.

Кельнеры сверху, с лестницы, посыпались в швейцарскую, как гнилые груши с дерева, второй швейцар взял у него палку, точно она была из хрусталя, и все так кланялись, что вот-вот могли переломиться.

– Видел? – подмигнул мне швейцар. – Сам Джед Кирт, И совершенно один. Вот это человек.

– Не гуди в ухо, – остановил я его. – А кто этот самый Джед Кирт?

– Идиот, – усмехнулся швейцар. – Ты не знаешь Толстого Джеда? Хозяина нашего района? Этот толстяк стоит три миллиона. У него больше сорока человек одной шайки. Третьего дня молодцы Джеда ухлопали вот тут на углу двух парней из шайки Слиппера, который ограбил Северный банк. Говорят, что одного из молодцов Джед угробил собственноручно из пистолета…

«Здорово, – подумал я, и у меня мускулы заходили под рубашкой. – Контора братьев Рипп не даром мне платит деньги. Сегодня я покажу, какой я работник».

Прошло еще с полчаса. Толстый Джед уже заказал с полдюжины шампанского и поил каких-то тощих девиц с хриплыми глотками. Не успел я сбегать на кухню за кружкой пива, как поднялось бог знает что.

Человек тридцать полицейских ворвались в ресторан, бросились вверх по лестнице в зал, и свет сразу погас. Крики, выстрелы, посуда бьется, как миленькая… И что же вы думаете: совершенно спокойно спускается сверху мимо полицейских этот самый бандит Джед Кирт и выходит на улицу.

«Погоди, – говорю я себе, – я тебе не полицейский. Эти коровы могут проспать у себя под носом кого угодно, но не будь я Джеком Алиссоном, если ты у меня уйдешь».

Короче говоря: короткий удар сзади по черепу на втором углу от ресторана, и молодчик не успел даже схватиться за пистолет. Я впихнул его в такси, там помял еще, чтобы он был спокойнее, и уже через двадцать минут внес его в сыскную контору братьев Рипп.

Вид у него был, как у селедки, которую мешали в цементном котле.

– Получите, – сказал я человеку, похожему на лису. – Бандит в вашем распоряжении.

Тот наклонился над моим пойманным толстяком, вдруг захрипел и повалился на стул.

– Мерзавец! – выдавил он из себя, как клей из трубки. – Кого ты поймал? Что ты сделал с нашим уважаемым клиентом? Так ты обслуживаешь наших лучших заказчиков?

Признаюсь, мне стало немного не по себе. Кажется, я чего-то не понимал.

– Подлец! – без особой ласки прошипел он. – А где тот? Где этот проклятый кондукторский вожак? Что с ним?

– А черт его знает! – буркнул я. – Разве за всеми усмотришь? Наверное, ест сосиски в другом ресторане. У нас сегодня слишком шумно для приличного посетителя.

Выкинули меня из незнакомого подъезда. Еще два дня я считал себя служащим сыскной конторы братьев Рипп, потому что меня вызывали и били под лестницей. Мне это так не понравилось, что я окончательно плюнул на свою семнадцатую профессию.

1936

Неудача Кости Галкина

Речь идет о Косте Галкине, младшем чертежнике конторы «Промстрой», молодом рябоватом человеке без особых примет. О его честолюбии, неразделенной любви к Елене Петровне и неудаче, постигшей его на пышном и радостном карнавале в городе З.

Так как Костина неудача принесла ему много огорчений, а нам его жалко, мы остановимся подробно на некоторых обстоятельствах этой неудачи, не скрывая никаких деталей,

– Елена Петровна, – неожиданно и тихо сказал Костя, впиваясь обожающим взглядом в холодную завивку сослуживицы, – какой я себе костюмчик к карнавалу удумал!

– Испанский? – деловито осведомилась Елена Петровна, стирая пухлой резинкой лишнюю линию на чертеже. – От нашей конторы четверо будут в испанском. Двое из счетного отдела и двое внештатных. Счетные в плащах, внештатные за одеялами побежали: сами шить хотят. Завхоз Иван Сергеевич тоже в испанском хочет. Персидскую шаль ищет и губную гармошку. Тореадором одевается.

– Я, Елена Петровна, – обиженно заметил Костя, – испанцем не буду. Это при царизме помещичьи дети на карнавалах бегали испанцами. Это, Елена Петровна, пошлость и почти непонимание. Я, Елена Петровна, себе сельскохозяйственное удумал. Чтобы и на приз и выдержанно.

– У меня сосед снопом одевается. Только боится, что курить рядом будут – как бы не подожгли. Он семейный и огня боится.

– Сноп – это мелко, – покачал головой Костя Галкин. – Сноп не означает. Снопы и в мелкобуржуазных странах зачастую встречаются. Я, Елена Петровна, трактором буду.

– Это что же, вас, Костя, по аллеям на колесах катать будут или сами кататься будете?

– Сам. Я для ног дырки оставил. А какой я для вас костюмчик удумал, Елена Петровна…

– Какой, Костя?

– Стоячий, – горячо зашептал Костя, чтобы не подслушали сослуживцы. – С боков фанера, пояс соломенный, сверху голова в маске, а снизу ободок.

– Это что, изба-читальня? – недоверчиво, но с некоторым любопытством спросила Елена Петровна.

– Нет, – еще больше сбавил голос Костя. – Тоже сельскохозяйственное – силосная башня. И как у меня для ног, так у вас для рук две дырки сбоку. У глазного павильона будете стоять, Елена Петровна. И я рядом, и гудеть буду, чтобы привлечь внимание карнавальной общественности и жюри. Честное слово, приз получим. Это вам не испанские костюмы с беспочвенными бахромами да балалайками. Я бы вам на квартиру костюмчик привез. Разрешите?

Елену Петровну куда-то позвали. Она быстро вышла, оставив после себя обаяние недоступной прелести и легкий запах духов «Магнолия», и на ходу успела бросить восхищенному Косте:

– Ладно. Привозите. Только чтобы без гвоздей, а то всю блузку из-за вашего сельского хозяйства порвешь перед карнавалом.

Два дня Костя не приходил на работу. Измазанный клеем, он заперся у себя в комнате, пилил, строгал и энтузиастически стучал молотком. До соседей из Костиной комнаты доносились только короткие возгласы восхищения и резкие гудки автомобильного рожка.

На третий день поздно вечером к дому Елены Петровны подъехал извозчик с каким-то громоздким, очень высоким сооружением, напоминающим модель собачьего небоскреба. Из-под него выскочил Костя, постучал в окошко и, когда в темноте показался белокурый перманент, торжественно шепнул:

– Привез, Елена Петровна. Разрешите в окошко пропихнуть, чтобы не подсмотрели?

Елена Петровна испуганно посмотрела на сооружение и робко сказала:

– Ладно. А в него как – сверху влезать?

– Снизу, снизу, Елена Петровна, – суетился Костя, проталкивая костюм в окно, – вот так: ободочек поднимете и пролезете… А здесь дырки для рук… Обеспеченный приз, честное слово. В газете писать будут. Около квасного павильона встретимся. А то что – испанки, турчанки… Типичная струя пошлости…

Тронутая Елена Петровна позволила поцеловать руку, и ликующий Костя даже не слышал, как извозчик, запихивая смятый рубль за пазуху, неодобрительно проворчал:

– Нажрались на казенных жалованьях… По ночам шкафы в окошки пихают…

В день карнавала Костя заранее двинулся к парку. Небольшая, но сплоченная группа мальчишек, игравшая в камешки на пыльной и залитой солнцем улице, шумным восторгом встретила медленно передвигавшийся по мостовой темно-зеленый ящик с гудком и рулем, под которым медленно и натужно шагали чьи-то ноги в белых парусиновых ботинках. Сверху, над ящиком, маячила голова в пестрой кепке клеточкой и в синей маске на запотевшем лице.

Мальчишки помогали тихому шагу мелодичными свистками и незамысловатыми шутками. Только самый маленький из них, и поэтому наиболее жалостливый, крикнул проезжавшему мимо грузовику с цементом:

– Дяденька, довезите ящик… Там внутри человек мается…

К парку Костя пришел рано, и распорядитель с голубым бантом, прожевывая копченую колбасу, сухо заметил:

– В семь пустим, гражданин. Как ракета будет – так и идите. А пока гуляйте по улице.

– Это пусть испанки на улице ждут, – отдуваясь, взмолился Костя. – У меня сельскохозяйственное. Мне тяжело. Гвозди, дерево. Я на крайней аллейке подожду.

– Нельзя. Там и так под деревом две селькооперации, один капиталистический броненосец и Каракумская пустыня дожидаются. С утра их пустили. – Тут устроитель неожиданно заметил чей-то приятный голубой берет и смягчился: – Ладно. Топайте. Только чтобы не гудеть. А то заберутся заранее и гудят неорганизованно. Сашка, пропусти.

Темные тучи наползали с двух сторон, и потемневший парк начинал сверкать радостными огнями разноцветный фонариков. Костя стоял около квасного павильона, поддерживая отклеившееся колесо и изредка нажимая несвойственный трактору гудок. Это были грустные и немного хрипловатые зовы любви. По ним его должна была найти Елена Петровна. Вот сейчас в полутьме покажется силуэт силосной башни и любимая станет рядом. В двух фанерных сооружениях тепло забьются сердца, а несколько позже участники карнавала оценят эту маленькую, но живописную группу.

Костя гудел. И гудки становились безнадежнее и беспокойнее: парк уже был залит чуждыми Костиному сердцу турчанками, испанками, представительницами неведомых рас в буйных волнах пестрого ширпотреба, острыми пародиями на городской водопровод, туркменками в кепках, желтыми парашютистками, представителями толстых западных капиталистов в бумажных цилиндрах и серых тапочках, – но силосной башни не было.

«Придет, – неуверенно убеждал себя Костя. – Елена Петровна не такая».

Но ее не было. Уже бегали маски, рассовывая призовые билетики, уже где-то в соседнем павильоне дотанцовывали седьмую румбу и готовились к восьмой. Вот мимо прошел промстроевский завхоз в пестрой шали, загадочно икая. Кто-то, проходя, сунул в Костин гудок окурок. Ныли ноги под громоздким сооружением и холодело сердце.

– Еремицын! – дрогнувшим голосом подозвал Костя пробегавшего мимо сослуживца в незамысловатом белом балахоне, на котором было бегло начертано углем: «Долой подхалимаж!» – Еремицын!

Тот подбежал к Косте и радостно вскрикнул:

– Подгорелов? Ты?

– Нет, – грустно сказал Костя, снимая маску, – это я.

– Маска, я тебя знаю! – еще радостнее закричал Еремицын. – Ты Коська!

– Ты Елену Петровну видел? – грустно спросил Костя. – В башне такой. Снизу ободок, а посередине солома. И для рук дверки. Силосная.

– А она и вовсе без ободка, – радостно сообщил Еремицын. – И без соломы. С Сашкой Крухиным танцует.

– В испанском? – глухо спросил Костя.

– В нем. И с цветком. А сзади гребень. Пойдем покажу.

– Не могу, – вздохнул Костя. – Я в тракторе. Пошли ее сюда.

Взвилась ракета. Музыка играла туш. Где-то громко аплодировали: это раздавали призы. Эскимос, остановившийся с турчанкой покурить у соседнего дерева, сердито говорил:

– Первый бабочке дали. А второй приз – северному сиянию. Продернуть бы их в газете. Вот и потей после этого в вате. На мне, может, одних жилетов четыре штуки…

Пестрой змейкой в свете фонаря мелькнула женская фигурка. На ней была цветистая шаль, в волосах алела большая роза и блестел высокий гребень.

– Спасибо, Елена Петровна, – тихо сказал Костя, – спасибо.

– Я, Костя, – взволнованно ответила Елена Петровна, – в ваше сельскохозяйственное полчаса влезала. Я, Костя, в фанере не могу ходить. Мне, Костя, танцевать хочется. Может, выйдете, Костя? Я на Крухина кадриль записала, я на вас перепишу…

– Я не могу вылезти, Елена Петровна, – вздохнул Костя. – Я заклепанный. Я на приз шел, а вас пошлость соблазнила… Я, Елена Петровна, в костюм душу вложил… Я, Елена Петровна, сельскохозяйственную проблему разрешал, а вы в испанском костюме с Сашкой танцуете… Идите, танцуйте, Елена Петровна, не поняли вы меня…

– Может, вас к выходу докатить, Костя? – виновато предложила Елена Петровна.

– Сам докачусь. Идите. Я мужчина. Я один перестрадаю.

Медленно и горько по освещенной луной улице передвигался Костя и скорбно говорил дружески шагавшему рядом Еремицыну:

– Нет, брат… Разве женщину увлечешь высокой идеей?.. Женщине шик нужен. Гребни, розы, ситро. Испанское. Ее к забытому прошлому тянет. В тину… Э,да что говорить… Дай закурить, Еремицын…

1936

Рокoвoe влечение

– А что ваш супруг теперь поделывает, Анна Васильевна?

– Коленька-то? Коленька возглавляет.

– И давно это он?

– А как в Кострому переехали. Сразу. Приходит он это, как сейчас помню, домой, на лице пафос, галстук набоку, руки трясутся, и даже папироску не с того конца зажигает. Ну, говорит, Анюта, вот оно началось, стихийное движение соцсоревнования, и я прямо-таки не могу его не возглавлять на данном отрезке времени у себя на переплетной фабрике.

– Включился, значит?

– Насчет включения не скажу. Даже обиделся, когда спросила. Я, говорит, временно не в состоянии включиться по случаю ревматизма и переутомления. И опять же вставать рано и в глубоких калошах на фабрику бегать, как какой-то неквалифицированной единице. Но возглавлять буду. Так вся семейная жизнь и пошла прахом.

– Да что вы, родная?

– И не говорите. С утра, как встанет, запрется – и писать. Чаю, спросишь, не надо ли, так и на то даже обижается. Ты, говорит, у меня своим неприятным голосом все красивые фразы из мышления выбиваешь. Все резолюции писал. У Вовочки все тетрадки израсходовал. Напишет, выучит наизусть и Анисью кашу заставлял по тетрадке его спрашивать – и на фабрику. А там, знаете, помещение большое, здесь речь, там речь, – домой вернется – прямо лица нет. Не переутомляй, говорю, Коленька, себя. Нет, говорит, переутомлю. Брось, говорю, возглавлять. Нет, говорит, не брошу.

– Ну и как?

– Слава богу, все благополучно кончилось. Перевели в Тулу. А там опять это самое – ударное. Опять возглавлять начал.

– Сам?

– Сам. Остальным некогда было. И люди черствые. Сделались ударниками и в ус себе не дуют, а все остальное на Коленьку свалили. Я уж ему от всего сердца советовала: плюнь ты на них, сделайся ударником, – может, легче будет. А он вторично обижается. Это, говорит, при моих нервах – и в рядовые ударники записываться. При моем размахе незаметным винтом болтаться? Так ты своего мужа расцениваешь? Даже абажур от огорчения разбил. Розовый. И прямо к ночи домой приходить стал. И все на торты Жаловался. Прямо, говорит, невозможно руководить стало. Как собрание – так торт. На одном – сливочный, на другом – ореховый, а я один. У меня, говорит, ни нервов, ни желудка не хватает. Потом, слава богу, и здесь кончилось.

– Перевели?

– Сам ушел. Обидели. Какой-то субъект на торжественном заседании спрашивает: а почему, мол, вы, Николай Семенович, не ударник? Коленька, конечно, стерпел и мягко возражает: пардон, а кто же возглавлять будет, если все в ударники бросятся? Ну конечно, не поняли его. Обиделся, взял отпуск и уехал. В Пензу перевелся.

– Хорошо устроился, золотая?

– Куда там! Опять возглавлять начал. Разве у нас может культурный человек спокойно жить и работать? Стахановское началось. Я уже заранее говорю Коленьке: не мучь себя, нервы у тебя средние, ревматизм наблюдается, попробуй работать. Я где-то в газетах читала, что за работу деньги платят. И вижу я, что ходит мой Коленька сумрачный такой, некрасивый и даже вздыхает в коридоре. На кого, спрашиваю, Коленька, обижаешься, а если нет, то почему? Раскрыл он мне душу около ванной: я, говорит, Анюта, разочаровываться стал. Теперь, говорит, Анюта, для человека моего широкого размаха просто гибель. Кругом – сплошная разруха настроения, грубый эгоизм и полное крушение общественных горизонтов. Возьми, например, Семенухина и положи нас с ним на весы. Что он и что Я? А Семенухин полторы тысячи зарабатывает, а у меня четыреста восемьдесят с вычетами. И возглавлять не дают. Обидно мне стало за единокровного мужа. Девять лет вместе живем. Попробуй, говорю, Коленька, примирись с положением, стань стахановцем, – может, чего-нибудь выйдет.

– А он что?

– Сердится. Даже угрожать начал, что гриппом нарочно для меня заразится. Я, говорит, может, и стал бы, если бы от меня пафоса потребовали, а они что требуют? Чтобы мой упаковочный цех на две нормы выше работал. Я, может, стахановское движение до корней понял, я, может, конкретные заветы у себя в душе выносил, а они мне тарой и упаковкой в морду тычут. Упаковывать, говорит, всякий человек без заслуг может, а возглавлять – не всякий.

– Ну дали бы уж человеку возглавлять что-нибудь…

– Сухие людишки. И даже не стесняются. В фабричном доме живет – так кругом такие нахалы! Кто с новым патефоном по лестнице шлепает, кто пианино в квартиру впирает, кто мебель тащит, а такой человек, как Коленька, сиди и смотри. Затерли работника.

– И не говорите, дорогая! У нас это всегда. Пусть отпуск бы взял, что ли.

– Берет. В Евпаторию едет. А оттуда – в Казань. Там у него родственник – дядя – на свечном заводе служит. Насчет места ничего не скажу. Да и где Коленьке при его нервах местом интересоваться. Устроится возглавлять – и за то слава богу!

1936

Чемодан

Будучи трамвайным вором, Пашка Симков привык определять пригодность пассажира для своих операций сразу, не вдаваясь в психологические подробности. От остановки до остановки всего две минуты – где там высчитывать, сколько у человека может находиться денег в заднем кармане и как он будет реагировать, когда их у него вытянут: хвататься за голову, жалобно скулить или бросаться на ни в чем не повинного соседа?

Другое дело – на железной дороге, где Пашка только что начал работать, поплыв к более широким горизонтам своего беспокойного ремесла. Здесь можно осмотреть пассажира спокойнее, деловито взвесить, стоит ли у него утаскивать чемодан на остановке или же просто, с легким извинением проходя мимо, вынуть привычным движением у него часы и пойти с жуирующим видом покурить на площадку.

Вот и сейчас он уже около часа сидит в вагоне дачного поезда и деловито, прикрыв один юркий глаз пестрой кепкой, наблюдает за толстым безбородым человеком в серой шляпе, упоенно жующим ветчину.

«Ишь ты, мордастый! – почти любовно подумал Пашка, решив, что маленький клетчатый чемоданчик у него он стянет на первой же остановке, когда пассажиры хлынут из вагона. – Орать будет, черт… Наверное, кассир какой-либо бухгалтер. Поди, еще деньги казенные везет… Быть тебе, коту собачьему, без чемодана!»

Пассажиры действительно ворвались в вагон пестрой, шумной, взволнованной толпой, и, когда поезд тронулся от дачной платформы, а толстый человек плотоядно вытягивал из портфеля приплюснутый в бумагах учрежденческий шницель, Пашка уже торопливо шагал по направлению к незнакомому, залитому солнцем леску с клетчатым чемоданом в руках.

Трава была еще мокроватая от недавнего дождя, и сосновые иглы блестели, как стеклянные. Пашка расстелил под деревом пальтишко, по-хозяйски положил рядом с собой чемодан, сел и подмигнул какой-то пестрой птице, скакавшей на ветке:

– Кыш, подлая!.. А то еще в свидетели попадешь!

Чемодан открывался туго. Но внутри что-то так солидно и обещающе перекатывалось, что у Пашки даже радостно екнуло в сердце.

– Не встать с места – деньги! Запачкованные. Беспременно казенные трешницы в бандерольках.

Когда щелкнул отломанный замок, Пашка даже зажмурился от предвкушения находки, но заглянул внутрь и разочарованно свистнул: в чемодане лежали толстая бухгалтерская книга и какие-то ведомственные расписки.

«Надул, гад, – с неприязнью вспомнил он толстое лицо владельца чемодана с жирным куском ветчины у рта. – Служилый мелкач, а жрет, как начальство…»

В досаде Пашка полежал несколько минут лицом кверху, следя за пестрой птицей, клевавшей кору, потом зевнул, лениво потянулся, вынул из чемодана толстую книгу, вывалил на траву расписки и стал просматривать.

На первом же листке из блокнота, попавшем под руку, было тщательно выведено:


«Аннотация к книге И. Сапсоева „Как счищать снег с крыш“. В настоящей книжке автор подробно рассказывает, каким образом, преимущественно в зимнее время, производится очистка от снега крыш, крылец, тротуаров и других нежилых мест. Не везде идеологически приемлемая, эта книга все же может служить ценным пособием для дворников и лиц, их заменяющих.

Младший консультант Л. Прицкин».

Внизу, под аннотацией, стояла размашистым почерком резолюция:


«Выдать тов. ПРИЦКИНУ за подробную аннотацию о книге „Как счищать снег с крыш“ (24 стр. плюс обложка) 500 (пятьсот) рублей.

Старший консультант Е. Хворобин».

Пашка еще раз внимательно осмотрел записку, даже перевернул: нет ли чего на другой стороне? – вздохнул и отложил в сторону.

– Так, значит, – угрожающим шепотом протянул он, – прочитал книжечку и полтыщи оттяпал… Здорово!..

На второй странице бухгалтерской книги Пашкино внимание привлекла несколько непонятная, но тонко сформулированная запись:

«Старшему консультанту Е. Хворобину за не вышедшее в свет второе издание сборника „Лучи и мечи“ и редакторскую работу над примечаниями к третьему изданию – 1500 (полторы тысячи) рублей. Оправдательный документ – записка младшего консультанта Л. Прицкина».

«Ишь ты, – догадливо ухмыльнулся Пашка, – перекрыл! Тот ему пятьсот, а этот ему полторы… Знай, мол, наших…»

Дальше читать стало уже интересно. На маленьком календарном листочке стояли разбросанные строки:


«В бухгалтерию, тов. Л. Прицкину на покупку учебников политграмоты и русского синтаксиса – 8 р. 40 к. Ему же за идеологические поправки к однотомнику басен И. А. КРЫЛОВА – 2200 рублей, по расчету 240 рублей за поправку. Выдать немедленно.

Е. Хворобин».

Тут же была пришпилена другая бумажка, серого цвета, с пятнами от рыбы. Должно быть, наскоро оторванная от покупки. На бумажке неровным почерком, вызванным, очевидно, автомобильной тряской, стояли карандашные строки:


«Дорогой Лудя! Не валяй дурака и сегодня непременно приезжай играть в преферанс. Позвони по телефону: не помнишь ли, как фамилия автора, к которому я на днях писал предисловие? Кстати, будет пирог с осетриной».

На записке красным карандашом было выведено:

«Выдать восемьсот без удержаний.

Л. Прицкин».

«Без удержаний, – сердито покосился Пашка, – удержишь с такого!.. Самосильно прет к рублю…»

Потом шли записи, которые Пашка не понял совсем. Л. Прицкин забраковал сочинения Генриха Гейне, и за это Е. Хворобин выписал ему две тысячи. Потом Е. Хворобин одобрил сочинения Генриха Гейне, и за это Л. Прицкин выписал ему на триста рублей больше.

Пашка повернул голову и пристально посмотрел на опушку. Там, рядом с какой-то смуглой девушкой, гулял в белом кителе милиционер.

– И ходят и ходят, – недовольно произнес Пашка, быстро поднялся с земли и хотел сложить книгу и записки в чемодан. Ветер перевернул один из листков, и Пашка бегло прочел:

«В бухгалтерию. Впредь до разбора дел гр. Л. Прицкина и Е. Хворобина в Комиссии советского контроля всякую выдачу им денег прекратить».

Размашистая подпись была неразборчива. Пашка кинул на траву только что поднятую с земли толстую книгу, плюнул на чемодан, ткнул ногой в какую-то записку, быстро зашагал в глубь леса и хмуро сплюнул на сторону:

– Ворюги!

1936

Обида

В соседней комнате был накрыт стол. Из полуоткрытой двери погореловского кабинета была видна только часть стола с большим холодным гусем на блюде и пестрым винегретом в высокой хрустальной вазе.

Толстый инженер Бызин, грузно сидевший в английском кожаном кресле, воровато посматривал одним глазом на гуся и мечтал о лапе, покрытой толстой кожицей: он сегодня не обедал.

Поэт Вася, примостившись около окна, рядом с Нюточкой, думал о том, как он пойдет провожать ее домой, и робко пытался прикоснуться щекой к ее волосам, пахнущим нежным и ласковым запахом скромных духов.

Остальные гости разместились на диване и по сторонам с той тихой и деликатной покорностью, с какой дожидаются в подъезде, пока пройдет дождь.

Погорелов вынул из стола прошитую черными нитками рукопись, сипловато откашлялся и, потеребив рыженькую бородку, заранее обиженно спросил:

– Может, не стоит читать, а?

– Читайте, читайте, – деревянным тоном ободрил толстый инженер.

– Читай, Аким Петрович, – грустно уронил тихий старичок с дивана, все время шевеливший губами. – Читайте.

Погорелов начал читать. Поэт Вася успел уже подобраться к Нюточкиной руке и убедиться, что у нее нежнейший мизинец в мире. Толстый инженер еще раз обежал холодного гуся алчным взглядом и успокоил себя, что ужин все-таки будет. Тихий старичок на диване закрыл глаза и активнее зажевал губами.

Погореловская повесть зареяла в воздухе.

– «Свежевали барана, – гудел авторский несдержанный баритон. – Сначала выпустили кишки. Были они холодные, скользкие и пахли швейцарским сыром. И навстречу утреннему солнцу выглянули из распоротого живота остальные многоцветные бараньи внутренности».

Толстый инженер испуганно посмотрел на холодного гуся и пестрый винегрет, и его слегка замутило. Он нервно ткнул дверь ногой и, когда она закрылась, подумал: «Кажется, ничего не ел, а тошнит… С чего бы это?..»

Погорелов перевернул страницу.

– «Крепкая, как обгорелый кирпич, Авдотья приблизилась к Пятаку. В ней торжествовало женское. От нее пахло потом степных кобылиц, в волосах гордо гнездились репья и соломинки, а угреватая кожа на лице напоминала седло кочевника. Пальцы были в кизяке и торфе…»

Поэт Вася быстро отодвинулся от Нюточки, заметив, что у нее большие уши, ноздреватая кожа на шее, ему стало жалко себя, и домой он решил идти один.

– «Строили дом, – читал через страницу Погорелов. – Сначала привезли доски. Доски были двухдюймовые и трехдюймовые. Потом привезли гвозди. Гвозди были короткие и длинные. Зычными шагами загуляли плотники. Некоторые были с пилами, некоторые – без пил. Некоторые пилили, а некоторые строгали. Утром они вставали, а вечером ложились спать…»

– Ваш ход, – бойким голосом сказал тихий старичок на диване, внезапно проснувшись, сконфуженно умолк, но потом деликатно спросил: – А он что?

– Кто что? – сердито посмотрел на него Погорелов. – Герой?

– Герой, – согласился старичок.

– Я, знаете, враг этих самых фабул и сюжетов, – сухо заметил Погорелов. – Надо брать жизнь как таковую В дальнейшем герой крепнет, покупает гармошку, и на этом я обрываю первую часть. Во второй он, по моему замыслу, гонит смолу в основном.

Наступило скорбное молчание.

– Предлагаю поужинать, – горько и враждебно предложил хозяин.

Гости робко поднимались с мест.

Толстый инженер вспомнил о цветных бараньих внутренностях и вздохнул.

– А не хочется, Аким Петрович. Спать надо с легким желудком.

– А вы, Нюточка? Вася вас проводит потом…

Поэт Вася вспомнил об Авдотье, которая пахла степными кобылицами; уныло констатировал, что Нюточка тоже женщина, виновато посмотрел на нее и уклончиво сказал:

– Не по пути нам, Аким Петрович… До трамвая, конечно, другое дело…

Тихий старичок посмотрел на развернутую рукопись и подумал: «А вдруг после ужина еще дочитывать будет?.. Может, у него эту самую гармошку на тридцати страницах покупают…» – и быстро засеменил к выходу.

Когда гости разошлись, Погорелов разделся и подошел к этажерке, на которой лежал только что полученный толстый журнал. Он кисло перелистал неразрезанные страницы, зевнул, бросил журнал на кучу газет, пылившихся в углу, и, влезая под одеяло, прошептал обиженно, сердито:

– Тоска… И зачем только печатают всю эту муру? Даже почитать нечего…

1936

Таня и Татьяна

Совсем дня за два, за три до начала занятий Таня осталась на даче одна с ворчливой домработницей Нюшей и в первый раз нарушила честное слово. Недрогнувшим голосом она обещалась маме, уехавшей в город, ложиться спать ровно в одиннадцать («Честное слово, мамуля! Мне же не десять лет, а тринадцатый год – я не маленькая, и можешь не беспокоиться!»). И обманула без зазрения совести.

В первый же вечер достала у соседей маленький томик Пушкина и читала «Евгения Онегина» до трех утра. Во время письма Татьяны коптила поломанная дачная лампочка, в нос забралась сажа. Но вскоре наступил холодный ответ Евгения, было очень обидно, текли слезы, и не хотелось обращать внимания на мелочи. А когда уже в холодном Петербурге в тоске безумных сожалений к ногам Татьяны упал Евгений, Таня немного успокоилась, с ужасом увидела, что в окошке светло, и в испуге уснула, даже не задув лампочку.

Разбудила ее Нюша тихим, но твердым предупреждением:

– Приедет мать – все обскажу. Нос-то промой, читательница.

Особой паники в Танину душу угроза не внесла. В конце концов, мама – это мамуля, а не кто-нибудь, и ей все можно объяснить. И она все поймет, особенно если ее поцеловать в ухо во время шепота. Таню волновало другое: почему Ольга не могла вызвать Ленского в коридор, объяснить ему, почему она танцевала с Онегиным, и как не стыдно интеллигентному человеку орать на именинах и до смерти драться при чужих людях недалеко от мельницы. Волновало еще многое, и очень хотелось с кем-нибудь поделиться своими догадками и соображениями. Натягивая чулок на пухлую ногу с невымытой по случаю отъезда матери пяткой, Таня заискивающе сказала Нюше:

– Какую я книжку читала!.. Как будто одна Татьяна Ларина влюбилась в одного Евгения и послала к нему записку через няньку…

– Няньков теперь нет… – сухо заметила Нюша. – Сама поди ставь себе чайник, а мне обед готовить надо…

И вышла.

После чаю Таня побежала к соседям. Все ушли на реку, и дома был только Николай Тихоныч, который где-то служит, очень умный и ходит в пижаме.

– Я «Евгения Онегина» прочитала. Здравствуйте, Николай Тихоныч, – доглатывая малину, сказала Таня. – Очень интересно. Только маленький кусочек остался. Вам жалко, когда Ленского убивают?

– Прекрасная ария, – зевнув, сказал Николай Тихоныч. – Обязательно сходи. Только когда Козловский поет. У него это лучше.

– А Татьяна, по-моему, хорошая, – отвечая своим мыслям, добавила Таня. – Ольгина сестра.

– Разве? – еще раз зевнул Николай Тихоныч. – Может быть. Рекомендую посмотреть «Кармен». Тебе больше понравится. Цыгане, балет, быки. Быков, впрочем, нет, но тебе понравится.

Четыре дня ходила Таня, наполненная Пушкиным, Татьяной, безвременной смертью Ленского, снегом в чеканных стихах и колебаниями Евгения. Хотелось с кем-нибудь поговорить обо всем этом, захлебываясь, торопясь, споря.

Приехав в город, забежала в школу узнать, когда начнутся занятия. На школьном дворе познакомилась с второгодником Игорем Бурыкиным, который уже проходил «Евгения Онегина» по учебнику и насчет разговоров о нем уклонился, заметив только вскользь, что этот самый Евгений – подозрительный типчик.

Попробовала было дома поговорить с мамой, но мама в середине рассказа так несерьезно и сочно поцеловала ее в сладкие от варенья губы, что пропала тема.

И только через шестидневку, которая пролетела как-то незаметно, Таня вернулась из школы радостная и возбужденная, торопливо обедала и после обеда капитально уселась за Пушкина.

– Закрой радио, – распорядилась она. – Тебе говорю, мама. Я читать буду. Завтра у нас в классе «Онегина» разбирают. И, пожалуйста, не кричи, если я позже сидеть буду. Мне надо.

На другой день в школу Таня пошла на полчаса раньше. Урок русской литературы был первым, и на лицах у ребят еще веял теплый румянец недавнего сна. Учитель Сергей Семеныч, хмурый лысый человек с общипанной бородкой и булькающим, как галька на морском берегу, голосом, отложив журнал, сказал:

– Начинаем проработку произведения Пушкина «Евгений Онегин». Все читали?

– Все! – радостно крикнула Таня.

– Подлиза! – толкнул ее в бок Петя Хмырин, серьезный мужчина, выстриженный наголо, рыболов и контрамарочник. – Карьеру строишь?

– Тогда запишем, – продолжал Сергей Семеныч, прохаживаясь по классу. – Пишите сначала, ребята, план…

На партах серыми, желтыми и зелеными птицами взметнулись свежие тетрадки.

– Вот здорово, – зашептала Таня, обернувшись назад. – Вот увидишь, Верка, как это интересно!.. Я два раза читала…

Сергей Семеныч остановился около окна, внимательно посмотрел вниз, как на дворе вырывали водопроводную трубу, порылся в карманах, нашел запонку, которую считал потерянной, и начал:

– «Семья Лариных как представителей мелкопоместного, беднеющего дворянства». Записали? «Влияние провинциального неслужилого дворянства на быт полупоместного полудворянства. Точка с запятой. Роль девушки в условиях вырождающегося крупного землевладения при наличии развития городов…»

– Татьяны или Ольги? – тщательно записывая, тихо спросила Таня.

– Всякой, – ответил Сергей Семеныч. – Не перебивай, когда диктуют. «Городов…» Идем дальше. «Влияние иностранной культуры на дворянскую молодежь, получавшую незаконченное высшее образование в условиях общения самодержавной России с западными культурными центрами…»

– Это кто: Онегин? – еще тише спросила Таня.

– Ленский. О нем так и сказано: «Владимир Ленский с душою прямо геттингенской». Пишите: «Геттингенская школа философии как родоначальница индивидуализма в эпоху намечающейся связи между торговыми центрами Европы…» Понятно?..

– Понятно, – вздохнула Таня. – А Онегин был культурный?

– Нет, – сухо и недовольно кинул Сергей Семеныч. – У Пушкина сказано прямо: «Бывало, он еще в постели». Этим поэт подчеркивает паразитическое социальное положение Евгения Онегина, который, не имея собственных средств к существованию, жил на крестьянские накопления… Пишите: «Онегин как результат перерождения крупнопоместных молодых людей в тип городского мелкого буржуа перед капиталистическим наступлением города на деревню…»

– Я тебе говорил: типчик! – ехидно шепнул Тане второгодник Игорь Бурыкин.

– А зачем Татьяна вышла замуж, раз она любила Евгения? – не выдержала и дрожащим голосом спросила Таня.

– Я не могу вдаваться в детали, – сердито обернулся Сергей Семеныч. – И вообще, что это за вопросы? У меня три урока на Пушкина… У меня Лермонтов на носу, не считая Гоголя, а меня прерывают… Татьяна вышла замуж за генерала потому, что разоряющееся среднепоместное дворянство, чувствуя свою гибель перед наступающей крупной буржуазией, искало контакта с влиятельной военной средой… Понятно?

– Понятно, – робко ответила Таня и капнула конфузливой слезой на две синие линейки тетради.

Сергей Семеныч посмотрел на часы, обиженно вздохнул и начал диктовать уже почти скороговоркой:

– Пишите, ребята… Осталось всего семь минут… Ну так вот. «Индивидуализм Онегина и его пристрастие к путешествиям как следствие влияния Байрона, типичного идеолога английского фермерства в годы борьбы сельского хозяйства с продвижением фабричной промышленности в глубь Великобритании…» Ты что, выйти хочешь?

– Выйти, – всхлипнула Таня. – Я платок в пальто забыла…

Шла домой из школы Таня грустная и обиженная. Рядом с ней шагал второгодник Игорь Бурыкин, который никак не мог понять, почему она такая.

– У тебя что: живот болит? – сочувственно спросил он.

– Нет, – вздохнула Таня. – Так… А тебе Татьяна нравится?

Игорь Бурыкин слегка задумался, потом неопределенно ответил:

– Так себе. Мелкопоместная.

На этом они расстались. После обеда Таня подошла к своему столику, взяла томик Пушкина и потянула за розовую закладку – оставалось дочитать всего две-три страницы. Она села за книгу, потом резко отложила ее в сторону и виноватым голосом сказала матери:

– Мамуля, воткни радио… Читать что-то не хочется…

1936


Читать далее

Из журнальных и газетных публикаций

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть