СЕНО НА АСФАЛЬТЕ. (Перевод Эд. Корпачева)

Онлайн чтение книги Журавлиное небо
СЕНО НА АСФАЛЬТЕ. (Перевод Эд. Корпачева)

ПИСЬМО ПЕРВОЕ

Часто я спрашиваю у себя: как мы встретились и почему? Помню, когда мы учились в школе, мне как-то не по-детски хотелось грусти, таинственной, редкостной судьбы. Пролетели годы — и я узнала грусть и поняла, что научиться грусти невозможно, как нельзя и научиться радости. Всему свое время. Еще я знаю теперь, что с бегом времени душа становится более тихой, ласковой, успокаивается, но не дремлет: она, как и прежде, ищет радости, только знает уже, чего ей хочется. Вот почему я думаю, что повзрослевший человек более романтик, чем в ранней юности. И когда я поняла это, я и повстречала тебя. Прежде мы не могли встретиться, потому что не поняли бы друг друга.

Помнишь нашу первую встречу?

В то утро я зашла к своим знакомым взять апельсины: где-то они достают, сказали, что могут достать и мне. А я подумала, что хорошо будет занести их Лельке, сестриной дочке: ты же знаешь, малышке не очень сладко живется. Сестра давно не в ладах с мужем, все не может простить ему какие-то мужские грехи — и они без конца ссорятся, а девочка бегает от матери к отцу, не зная, к кому прильнуть. Пять лет девочке, и она такая славная.

В то утро, помню, шла я мимо кинотеатра. Помню, как под его крышей, где-то там, за серыми колоннами, рьяно чирикали воробьи, внизу, у входа, уборщица орудовала голой метлой, а на стене, на самом верху, вздрагивало, то бледнея, то делаясь ярче, трепетное солнечное пятно. И въедливо, терпко пахло пылью. Я люблю, когда пахнет пылью, а в то весеннее утро улица пахла еще и свежими булками, и душистым кофе, и трезвящим холодком молодой зеленой листвы. Я все шла да шла по тротуару и всматривалась в лица редких прохожих. Ты знаешь, ты, наверное, замечал это приглушенное грустно-мечтательное сияние, которое бывает весной на лицах у людей, на лицах, едва тронутых первым загаром? Такую же просветленность еще можно заметить, заглянув человеку в лицо внезапно во время тихого и теплого дождя. А ты не ловил себя на том, что в дождь хорошо и легко думается, а на душе бывает так светло и ясно?

В то утро ты был такой спокойный, устало-тихий какой-то, улыбчивый и кроткий. И так смешно и по-ребячески легко тогда разговаривал. Помнишь, когда я рассыпала на углу улицы апельсины и ты неизвестно откуда ринулся их подбирать?

Словно все в то утро складывалось для того, чтобы мы встретились с тобою.

А какая тогда была весна! Где только не побывали мы с тобою в ту весну! В дождь до поздней ночи просиживали мы в скверах, накрывшись твоим пиджаком, и, помнишь, сколько раз начинали думать о том, как поехать бы куда-нибудь, далеко-далеко, допустим, на маленький речной островок. Желания влюбленных не знают границ, и так и надо, чтобы была только любовь и весь мир. Мы покупали на вокзале билеты на любой поезд — и сколько незнакомых деревенек, речек, лесов и полян неожиданно открывали для себя! А кинотеатры на окраинах города — старые, со скрипучими стульями, с выщербленными и истертыми до ямок полами? А сеансы, на которых от соседа по ряду нестерпимо несло сивухой, — и как часто обрывалась кинолента и становилось темно, и тогда в зале слышались свист, крики, топот, не очень приличные шуточки. Никто не знал там ничего о нас, и это было приятно, как, наверное, приятно было какому-нибудь принцу из старой притчи, переодетому в нищего.

А потом у нас начались нелады. Ты словно мстил за что-то мне, словно бы нарочито стремился оскорбить меня — какой же ты был жестокий и в то же время растерянный в своей холодной озлобленности. Мне так тяжело было с тобою. Зачем ты так поступал?

Лишь позже я догадалась, что ты ревновал меня, что ты боялся меня потерять. И тогда, догадавшись, я простила тебе все.

Это было уже летом, после того как я уехала из нашего города, сказав напоследок, что мы надоели друг другу, что нам надо отдохнуть, побыть в одиночестве, разобраться в своих чувствах.

Я поехала тогда к тете, в тихий и зеленый городок — бывший областной центр. Мне как раз нужно было это — тишина, узкие улицы, горшочки с цветами, подвешенные к фонарным столбам, сонные женщины в газетных киосках. Все — просто, понятно и немного скучно. И никто не удивился бы, если бы однажды на улице появились козочки.

В том городе есть река, а в нее за городом, возле деревеньки, впадает, разливаясь на три ручья, неглубокая холодная речка. Песчаный берег правого ручья порос лозой, над ним — гора с шатрами темных сосен.

Каждый день я ходила туда купаться.

Лежишь на берегу — дрожит, взблескивает в широких ручьях вода, белеют на речных островках валуны, синяя томительная дымка висит над водою там, где река делает поворот, где под горой насыпанного самосвалами песка рокочет кран, грузящий баржи. Мальчики с берега ловят удочками рыбу. В полдень заходят в речку коровы, стоят в воде, помахивая хвостами, — плывет, всплескивает река, и медленно тянется время, томительное, как звон кузнечиков в ушах. О, сладкая, ленивая бездумность, о, жизнь души, дремотная, как звон воды, томительная, как синий повойник дымки. Глаза видят, слышат уши, и, затаившись, лечится душа. Млеют от жары поля, течет, сквозит в солнечных лучах река, далеко на взморье ждут свежего ветра корабли, и вот-вот вздрогнет сонная синь, повеет ветер и погонит корабли в страну добрых встреч. И тогда я тоже поставлю свой парус.

Так я вернулась к тебе.


Лена.

ДЯДЬКА ИГНАТ

Я шел на свидание с Леной и на нашем дворе увидел дядьку Игната.

Были сумерки. Одурманивающе пахли цветы, окна в доме раскрыты, и в чьей-то квартире задумчиво вела мелодию радиола. Во дворе на лавочках сидели женщины. Мужчины грустили рядом с ними: курили, втянув голову в плечи, попыхивая дымком в кулак, и кое-кто из них был без рубашки, в майке.

Дядька Игнат стоял у низкой изгороди перед домом, смотрел, как толстяк в пижаме поливал из шланга газон с цветами.

— Постой, Виктор, расскажи, где был, что видел, — не поворачивая головы, тихим и ровным голосом сказал мне дядька Игнат. Я только что поровнялся с ним и готов был поздороваться.

Я остановился, хлопнул руками по карманам, вспомнив неожиданно о своих сигаретах, а дядька Игнат снова ласково и спокойно возразил:

— Еще вздумаешь разными «фильтрами» угощать. Закури лучше моей махры.

И подал мне небольшой кисет с кармашком сбоку: в нем была аккуратно нарезанная газета.

— Кури.

Я закурил.

Лилась из шланга, сеяла брызги вода, хлестала по листьям цветов — и хорошо пахло сырою землею. Человек в пижаме не глядя водил шлангом перед собою, взгляд его был отсутствующим: может, человеку наскучила его работа, а может, было у него свое, особенное, одному ему известное настроение и он под безразличием прятал его, не хотел, чтоб догадался о его настроении кто-то посторонний.

Все казалось непонятным, неясным там, где был дядька Игнат.

— Ну, как моя махорочка — Москву увидел, а? Это, брат, совсем не то, что твоя трава. По-моему, не подходит даже курить мужчине твою траву: лучше мох из стены выщипывать. Да где тот мох в городе!

— Махорка как махорка, — с нарочитым безразличием сказал я. — Москвы не увидел, но горло дерет.

— Значит, ничего ты не понимаешь… Такой, как он, — показал на человека с шлангом. — Я говорю: зачем цветы поливать, если ночью дождь будет, а он не слушает, доволен, что занятие нашел.

— Откуда вы знаете, что ночью будет дождь?

— Я, браток, сорок с лишним в деревне прожил — почему же не знать?

— На старой квартире это было, — сказал вдруг человек в пижаме. — Сосед у меня, бывало, напьется, включит в комнате радио на всю катушку, ляжет на диван и слушает. Жена его ругается, сам бы ему, кажется, по шее надавал, а он: не ваше, говорит, дело, дайте наслаждаться жизнью — так еще кто-то великий однажды сказал… Откуда он знает про того великого? Вот и я. Тоже хочу наслаждаться жизнью.

— А этого тебе никто не запрещает, — строго сказал дядька Игнат. — Это другое дело. Я только про дождь говорю.

— Дождь так дождь… — сказал человек в пижаме. — Не помешает и дождь.

— Завтра футбол, — сказал я. — Зачем этот дождь?

— Футбол будет днем, а дождь сегодня ночью, говорю, — поправил меня дядька Игнат.

— Наши завтра выиграют, вот увидите, выиграют, — сказал человек в пижаме. — Поспорим?

— Это как сказать, — возразил я. — Команда приезжает сильная, а наши перед этим такую дурацкую ничью сделали…

— А я думаю так: с сильной командой легче играть. Наши чаще всего слабакам и проигрывают.

Дядька Игнат сказал:

— Не понимаю я болельщиков ваших. Да еще рыбаков — тех, что с удочками целые дни просиживают… Бывало, поедешь на луг, намахаешься косою за день, а вечером — за топтуху да в какое-нибудь застоявшееся озерцо. На ноги лапти обуешь. Косить и рыбу ловить лучше всего в лаптях. Ну, еще, может, коров пасти… Да я же говорю: побарахтаешься, вылезешь на берег — и рыба есть, и сам будто в святой воде выкупался. А потом разведешь костерок у шалаша да в чугунок рыбу, в чугунок… Эх, радость тебе!

— Вам, дядька Игнат, в деревне жить надо, — сказал я.

— Может, и перееду еще в деревню — откуда тебе знать, — почему-то обиделся дядька Игнат. — А ты что — можешь без деревни прожить?

— Почему же? Я знаю, что без деревни нельзя, но и без города нельзя тоже. О чем я думаю, так это — чтобы и то, и другое в человечьей душе примирить…

— Видал его — примирить! — уже разозлился дядька Игнат. — Ничего себе мир, если такие, как ты, из деревни убегают, с той земли, где их батьки горб нажили.

— Я не убегал, но если на то пошло, то в деревне может каких-нибудь пятнадцать процентов населения жить, — в хлеба, и молока всем хватать должно…

— Это по-научному или как?

— Может, и по-научному. Но разве не верно?

— А вот плохо, — расшумелся дядька Игнат, — что некоторые думают, будто батоны на вербе растут… И все потому, что к земле уважения нет. Отработает на тракторе сопляк какой-то, который десять классов окончил и стаж зарабатывает, чтобы из деревни сбежать, — отработает он смену или меньше, на чуб флакон одеколона выльет — и к девкам. Ему хоть трава не расти…

— Тебе, Степанович, председателем бы в колхозе быть, — сказал человек в пижаме. Он бросил уже свой шланг, стоял, скрестив руки на груди, и слушал. — По справедливости, Степанович, говорю.

— А ты думаешь, не был? — словно удивился дядька Игнат. — Не председателем, так бригадиром был. Сразу после войны… И вспоминать не хочется, но все равно вспомнишь: такое было время. Такую войну на плечах вынесли, столько осталось сирот, матерей безутешных и вдов. Столько пахарей, столяров на той войне полегло… А ты остался, головы своей не сложил; уцелел и домой пришел. Тебе надо новую жизнь строить, вдовами тебе командовать надо… И вот приходит к тебе вдова и просит, чтобы привезти дров, лошаденку, и случалось, пол-литра из-под полы достает… Только я за ту пол-литру не обвиняю ее. Не взятку же она приносила, не совесть твою покупать. Знала она, как нелегко было дать ей лошаденку, и твоего сочувствия просила она. А чем она отблагодарить могла? Сама огород свой пахала, корову запрягала в плуг. Дрова из леса на саночках возила, в колхоз летом каждый день шла… Про то я тебе говорю, что на взятку неспособен простой человек. Правда, были и такие — и бригадиры, и председатели, и возле председателя всякие, которые на людском горе «падчериц» растили, ту вдовью водочку в глотку лили, потому что очень широкая пасть была, — так пусть же им отзовется и на этом свете, и на том, если верить в нее, во вдовью слезу!..

Дядька Игнат нервно дернул головой, достал из кармана кисет и закурил.

— Значит, так и не удалось тебе, Степанович, до председателя дорасти? — как бы сочувствуя, сказал человек в пижаме.

— Не удалось, — грустно усмехнулся дядька Игнат. — И все из-за этих вдов… Соседка у меня была, Аринкой звали. Маленькая, курносая, вечно в ватнике ходила. Муж не вернулся с войны, хата в оккупации сгорела. Жаль было мне ее. Замуж во второй раз не вышла, а детей от разных пройдисветов аж двоих завела. Поставила хату. Что там за хата, понятно: два окошка, а там, где еще должны быть окна, — мох между бревнами…

У нас фининспектор был — пьяница. Сундуком звали. По сундукам не раз лазил, налоги требовал. Ну, бывает, нет у человека денег, так ты подожди: поросенка, может, какого-нибудь продаст, расплатится. Так нет же… А люди у нас золотые, все понимают, все могут снести. В самые трудные годы они в наше доброе дело верили… Значит, и ты, фининспектор, должен к ним относиться по-человечески.

Но вот стал этот службист Аринку доводить. До того разошелся — корову забрал. Женщина в слезы — не шуточки. Услышал я, прибежал и — теперь не жалею и жалеть не буду — набил толстую морду этому гаду. Набил, набил! Ну, после этого он и постарался, чтобы мне жилось нелегко. Чуть не дело на меня завел, под политику подводил… А тут жена у меня болеть начала. Свояк, который еще до войны из деревни поехал, в город зовет… Одним словом, поехал я, слабость душевную показал… Слушай, Виктор, — обратился вдруг он, — хочешь завтра со мной на сенокос сходить?

— Это куда, дядька Игнат, в деревню?

— Зачем в деревню? На площади, на газонах, вон какая трава выросла — навести порядок надо… Видишь, у меня и в городе служба по душе.

— А вставать надо рано, дядька Игнат?

— Рано. Хочешь, разбужу?

— Нет, я сам встану. Не надо.

— Ну вот и хорошо. А косу вторую у моего напарника возьмем. Значит, договорились?

— Конечно, дядька Игнат! — сказал я.

— Ну вот и хорошо, — сказал он. — А теперь можешь идти. Иди, гуляй… Дело молодое. Иди.

И я пошел.

ПИСЬМО ВТОРОЕ

Старик, сегодня у меня лирическое настроение: давай представим себе, что мы вместе, давай сядем рядом — погреемся у бездымного огня нашей дружбы. Пусть будет благословенная тишина — и мы одни. Да, а чего же еще недостает нам? Может, немножко, капельку грусти — ведь мы будем вспоминать…

Мы учились с тобой в одной школе. Давай забросим за плечи еще нетяжелую ношу лет и пойдем туда, к порогу своей первой науки. Мы будем идти и лесной дорогой, и полем, и тропкой вдоль берега реки, и ехать на подводе, но более всего идти пешком. Нет железной дороги, нет шоссе, и поезда нет, и автобуса — их мы не знали в ту пору.

Пойдем пешком.

Но, послушай, ты знаешь, той нашей школы теперь уже нет. Помнишь хату тетки Авгиньи — старую, без палисадника под окнами: окна прямо на улицу, и помнишь ли широкий, весь в мураве, двор и полураспахнутый дровяной сарай? Хату тетка как-то продала, сама переехала жить к замужней дочери в соседнюю деревню. Ну что ж! Та хата живет в нашей памяти: вот мы пришли к этой хате и сели на крыльце…

Так звони, звони — я слышу тебя и сегодня, школьный звонок, сделанный из шершавой снарядной головки!

В ту осень, когда мы впервые сели за парту, еще шла война. Где-то далеко были наши отцы: чей воевал, слал домой письма, а чей молчал — и тогда все куда-то писали письма наши матери. И вот из той фронтовой дали, откуда-то вдруг приходит наконец ответ — узенький листик с печатными буквами, а в нем, зачеркнутые черной чертой, какие-то слова, а то, что оставалось, читалось везде одинаково, читалось так: пропал без вести.

Над таким листом плакала в ту осень моя мама.

Она часто плакала в тот год: и утром, когда отправляла меня в школу, повесив полотняную торбочку с книжками на мое плечо и сунув в руки новенькую трехрублевку на Красный Крест, и в другое утро, когда не пускала меня в школу и я сидел весь день на печи, потому что не было чего обуть на ноги.

Над таким же письмом плакала в ту осень и твоя мама.

Но твой отец не погиб, он вернулся: помнишь, ты стыдился сказать мне, что он был в плену. Ты не мог простить ему это, и, зачем таить, не мог простить и я.

Давай же теперь, дружище, поклонимся неизвестной могиле моего отца, и камень тот, брошенный на многострадальную дорогу отца твоего, давай поднимем тоже. Ни мой, ни твой отец не виноваты перед временем и перед войной…

Много чего не понимали мы с тобою в ту пору…

Что ж, звони, звони — я слышу тебя и сегодня, школьный звонок, сделанный из шершавой снарядной головки!

В хате тетки Авгиньи, в этой первой нашей с тобою школе, окончили мы четыре класса и прошли, как говорится, пятый коридор. Коридора на самом деле не было; была обычная кухня с широкой печью, со столом, с лавкою для чугунов и для ведра воды. Коридоры были потом, в других школах — семилетках и десятилетках, но уже не в нашей деревне.

Утром, едва начинало рассветать, осенью и зимою будили нас матери: в камельке горел огонь, и закипал на треножке чугунок с бульбой…

До сих пор я так подробно помню дороги, по которым ходили мы в школу.

Как назвать нам те годы? Нелегкие были они, бедственные, но они не повторятся: там, в забытой богом деревеньке, пробуждалось наше сознание. Помнишь, как зачитывались мы Тургеневым, Чернышевским, помнишь, какими героями были для нас Рахметов, Базаров? Не знаю, каким словом можно назвать это постоянное напряжение души, этот порыв к самоотверженности, к радости и даже к печали — и все это было, и я думаю теперь: как мы были счастливы, как много было у нас впереди, какая большая, увлекательная жизнь ждала нас впереди!

Ту жизнь, что была рядом, мы не принимали в расчет. До глубины души оскорблены мы были несправедливостью, обманом, неискренностью; нет, не райская идиллия окружала нас, но ведь все обычное происходило у нас, в нашей деревне, а настоящая жизнь была где-то далеко; в том, что была прекрасная жизнь, мы не сомневались, — она ждала и нас, и никак, никак не могла она без нас обойтись! И где-то там, далеко, был человек, которому мы верили больше, чем себе.

Теперь мы уже не верим тому человеку. Да его уже и нет. Слегка да понемногу учимся мы во всем полагаться на самих себя.

Помнишь, за деревней, в березовом лесочке, за которым начиналось высокое каменистое поле, закопали мы в землю патрон, а в нем — записку со словами Николая Островского: «Самое дорогое у человека — это жизнь…» Кажется, тогда тоже была осень, порывисто шумел под ветром березовый лесок. Мы закопали ту записку и, напрягшись от волнения, от тревожной непривычности подобной тайны, выстрелили из самопала. Все было торжественно, загадочно, и все было немного похоже на клятву…

Что ж, пойдем, товарищ мой, под нашу березку, давай даже за руки возьмемся, послушаем ночь, тишину и самих себя. Что бы ни случилось с нами, как бы ни пошла дальше наша жизнь, давай договоримся с тобою, дружище, что никогда не скажем о себе словами поэта:

Что я в ту пору замышлял,

Созвав товарищей-друзей,

Какие клятвы им давал, —

Пускай умрет в душе моей,

Чтоб кто-нибудь не осмеял.

Давай договоримся, дружище. Жму твою руку.


Твой Виктор.

ЗАВТРА ФУТБОЛ

Дядька Игнат оказался прав: ночью лил дождь. Гроза была!

Еще с вечера стало понятно, что хлынет дождь. Мы с Леной решили не ждать дождя. Можно было бы спрятаться от него в кино, но билеты на вечерние сеансы уже все распродали. Я посадил Лену в переполненный автобус, и она поехала. Я пошел домой пешком.

На город надвигалась темная и безмолвная пока еще туча. Было душно, ветер еще не налетел. Многие возвращались в город — на мотоциклах, мотороллерах, в легковушках. Над кинотеатром блекло помигивала реклама. У кафе на углу улицы толпились празднично одетые хлопцы и девчата. Пахло пудрой, газировкой и сигаретным дымом. Нежным желтым светом зажигались в домах окна. Какой-то дядька в соломенной шляпе нес на плече удочки, в руке у него была хозяйственная сумка: из нее торчала трава, которой, возможно, обложили свежую рыбу. Посреди улицы стояла машина милиции: репродуктор по-казенному нудно внушал, что нельзя нарушать правила уличного движения.

Ни правила движения, ни иные правила мне нарушать не хотелось.

Я шел и думал о Лене, о том, что завтра воскресенье и, значит, будет футбол. Билеты на футбол у меня есть: для меня и для Лены. Я думал, что завтра утром, перед футболом, если будет погода, мы поедем с Леной на озеро. Там всегда людно, но мы, если захотим, будем чувствовать себя в одиночестве. Мы будем часто и подолгу купаться, будем, обессилевшие, лежать на берегу, потом я схожу к лотку за напитком и бутербродами, а потом мы побредем на трамвайную остановку. В трамвае, конечно, давка, даже сумеречно от густой тесноты загорелых лиц, плечей и рук; мы будем стоять рядом, тесно прижавшись друг к другу, я взгляну в усталые, слегка затуманенные глаза Лены, увижу бледноватый шрамик у нее на лбу, ее растерянные губы близко от своих, и мне захочется, очень захочется поцеловать ее, и она догадается об этом, будет шаловливо смотреть на меня и смеяться.

Я думал о дядьке Игнате, о его странной и такой постоянной любви к деревне, и мне почему-то было немного жаль его. Я думал о том, что я вот знал и город, и деревню, спал в шалаше на лугу и в номере гостиницы, смалил кабана и знал, как секут на зиму капусту, курил ночью с уставшим шофером в такси и пил на сельской свадьбе самогонку, спорил о Хемингуэе и Врубеле, подолгу простаивал в залах музеев, учился в институте, на каникулах косил в колхозе, радовался, разочаровывался и каялся, мечтал стать поэтом, а стал аспирантом по разряду, как говорится, изящной словесности. Но дело не в этом.

Мне хотелось, давно хотелось примирить город и деревню в своей душе, и это была моя самая потаенная и самая сердечная мысль.

А может, прав дядька Игнат, и человеку в самом деле нужно что-нибудь одно: город или деревня, месяц над хатой или электрический фонарь?

Нет, наверное, все-таки не так. Я видел землю с самолета: солнце золотило перистые облака, и они отсвечивали чистым неземным огнем. Кучевые облака лежали внизу, у самой земли — земля была так далеко, и далеко все было видно вокруг, и казалось, в какой-то миг теряло над тобою власть все земное, и казалось еще, именно в этот миг ты узнавал вечность — холодную вечность, манящую и чистую, как золотистое сияние облаков. А с неба все лился и лился невыразимо чистый свет, и чудилось, вот-вот надломится что-то в душе, и ты сильнее, чем жизни, захочешь смерти, потому что там, где душу почти задевает вечность, не существует грани меж жизнью и смертью… О земля! Ты даешь нам тоску по небу, но не слабеет и наша тоска по тебе. Из дальних и близких дорог возвращаемся мы к тебе, и трель жаворонка оглушает нас не менее, чем гул реактивного самолета. Не раз случалось так и со мною, и нередко я думал: зачем выбирать — жаворонок или реактивный самолет? Разве нельзя, чтобы существовало и то и другое? И, наверное, не всегда прав дядька Игнат; правда за тем, кто более допускает ее необозримые границы.

Нет, я не упрекал дядьку Игната. Я думал, что каждый человек должен хорошо знать свое место на земле, что каждый, в конце концов, имеет право любить что-нибудь с особенной силой, — и пусть так: это все же лучше, чем не любить ничего.

Нет, я все-таки уважал дядьку Игната. Я шел и думал о том, как завтра мы пойдем косить на главную площадь, как я возьму косу, которую уже давно не брал в руки, и как это хорошо, что мы будем косить в городе. И мне казалось, что завтра со мною приключится что-то особенно значительное и важное, что завтра, может быть, окончательно разрешится мой давнишний спор с самим собою…

А ночью был дождь. Гроза была! Давненько я не видел такой грозы. Разъяренно билась в водосточных трубах вода, синие молнии полосовали небо, на улице что-то гудело, шипело, булькало, — и отзвук громыханий катился стремительно и бурно, как гул реактивного самолета.

Потом все поутихло. Слышно было, как вода капает с крыши. Я лег спать. Я засыпал, и мне все мерещилось: синие молнии, дядька Игнат, завтрашний наш сенокос. И еще: Лена, Лена, Лена. Да и футбол почему-то, футбол, футбол…

ПИСЬМО ТРЕТЬЕ

День добрый, Андрей и Кулина!

Во первых строках своего письма сообчаю вам, что мы живы и здоровы, чего и вам желаем. Письмо ваше получили, за что спасибо, а еще, что не забываете нас и зовете в вёску, чтоб приехали этим летом. На это скажу, что не знаю, потому что отпуск мне дают всегда осенью: летом у меня в городе самая работа.

Только вы как бы отгадали мои думки: старый я становлюсь и все больше и больше начинаю думать про нашу вёску, а как вспомню, что там, где стояла моя хата, теперь чужой двор и чужая хозяйка, так и говорю себе: дурень ты, дурень, зачем ты со своего гнездечка сорвался, зачем пошел в белый свет как в копейку!

И стара́я моя на то, чтоб назад вернуться, давно подбивает. А вы знаете, если сам хочешь вернуться и если женка тоже просится, дык тут и думать нечего.

Грошей мы трошки собрали: чтоб купить халупу, хватит, а там, как наши говорят, бог батька; руки есть, горб тоже, можно и новую хату поставить.

Был тут Пилипкин хлопчик у нас — такой смешной, гроши, еще когда студентом одалживал, принес. Давно это было, а не забыл. Я не про гроши говорю, грошей тех, если на старые считать, каких-нибудь полсотни, а только приятно, если человек хороший, да еще из твоих мест. Я и не знал, что он после института у нас в районе лесничим работает. Вот это хорошо, что вернулся домой.

У меня к тебе, Андрей, мужская просьба. Когда тот Пилипкин хлопец был, побоялся я слова сказать, чтоб он меня, если что такое, лесником где-нибудь пристроил. Скажи теперь ему. Скажи, что я человек тихий, сам из лесу: в лесу, можно сказать, рос — и лес люблю. А то вот и вы пишете, что как только пилораму в лес поставили, дык много лесу не в то время и бестолку и насмарку идет… Он человек, я думаю, хоть молодой, но с душою и должен понять.

Новостей у нас особенных нет. Хлопец наш младший служит в армии, осталось ему служить еще один год. А больше новостей у нас никаких нет.

Отпишите нам, а мы, как от вас письмо получим, сразу отпишем.

Бывайте здоровы,


Игнат.

ПОРА СЕНОКОСА

Еще не ходили трамваи, троллейбусы, улица была пустынная и мокрая от дождя. Где-то за городом всходило солнце. Его еще не было в городе, но я знал: солнце всходило. Кое-чему, как и дядька Игнат, я научился в деревне. Было всего четыре часа утра.

Далеко-далеко, в той деревне, где жили когда-то мы с Игнатом, пастух выгонял на рассвете коров.

А мы шли с дядькой Игнатом по мокрому от дождя тротуару, и на плече я нес косу. Косу мы взяли у дядькиного напарника, достали из-под застрехи дощатой низенькой пуньки, крытой толем и ржавой горбатой жестью. Дядькин напарник спал тут же, в пуньке: нам не понадобилось заходить в дом.

Улица была пустынною и мокрою от дождя. Было тихо. По дороге на площадь мы увидели только сторожа у гастронома да какого-то чудака у автоматов с газированной водой. Чудак все тыкал да тыкал пальцем в кнопку автомата, стучал по нему кулаком, но вода не шла. Чудаку было лет девятнадцать: какой-нибудь усохший от любви студент. Салют тебе, брат, и самые душевные пожелания удачи! Не забудь передать привет и моей студенческой молодости.

Мы пришли на площадь.

Далеко-далеко, в той деревне, где жили когда-то мы с Игнатом, кто-то снимал с плеча косу. Всходило солнце. Стояла высокая, поседевшая от туманов и густой росы трава. Звенела под оселком коса…

— Подожди, — сказал дядька Игнат, остановившись возле широкого газона, обсаженного ровным кустарником. — Давай пока перекурим. — И осторожно положил косу на сизую, набрякшую холодом елочку. — Начинать буду первый я…

Он говорил тихо. К чему утром громкий разговор? Я помалкивал.

— Погляди, как там у тебя на косовище выступ, чтоб не очень высоко был.

— Нет, в самый раз… Только это у нас зовется лучком. Лучок…

— Как заведено, так и зовется. Лучок… А как у вас называется распорка с сеткой, которую к косе прилаживают, когда косят гречку? Вот это и зовется лучок!

— Как у нас называется? Погодите, дядька Игнат… Нет, что-то не припоминаю.

— Вспомнишь — тогда и скажешь мне.

Он даже не улыбнулся. Всерьез он говорил или издевался надо мною? Но я не обижался на него, мне даже почему-то было приятно, что он так проучил меня.

— Дайте мне оселок, — сказал я, — погляжу, может, в моей косе щербинка завелась. А, дядька Игнат?

— Подожди, сначала я сам. Но давай лучше закурим. Махры моей закури!

— Давайте.

И вот мы стояли, курили крепкую, ядовитую махорку, от которой, казалось, не вздохнуть. Ну и махорка была у дядьки!

Тишина, раннее утро, сонный город, а мы собираемся в этом городе косить.

— Как держать косу — не забыл? — спросил дядька Игнат. — Эх, браток! И зачем тебе наука? Не жалеешь молодости. Пошел бы я на твоем месте в грузчики, в плотогоны, в кузнецы. Силу бы в плечах почувствовал. Аппетит бы имел волчий. Сила была бы, как у жеребца… Ты не смейся. Ты молодой еще, ничего не понимаешь… Бывало, косишь: вот как сегодня, — не так, конечно, я только для примера говорю. Косишь, а потом кто-то кричит: «Перекур!» В речке косу обмоешь да в тенек под куст. А тут девки прокосы разбрасывать пришли… Знаешь наших девок? Загорелые, розовощекие, ситцевая кофта да юбка, но девки что надо. Засмеется дык засмеется, это не то, что хи-хи да ха-ха!.. Лежишь под кустом, а они поддразнивают тебя. Не сдержишься и к ним: ну, думаешь, покажу! Бежишь, схватить хоть которую хочешь, а они — удирают… Догонишь, конечно. Но и тумаков надает… Ничего, переживем. И вот как глянешь потом ей в глаза… Только зачем это я, кавалер гороховый, тебе рассказываю, знаешь сам. Но, браток, послушай, покачай головою и — молчи. Будто ничего тебе не говорил… Только, браток, молодость, она, браток, молодость… Эх, и покосим же мы с тобою!

Он даже весь посветлел, небрежно бросил окурок, наклонился, поднял косу, прижал косовище к боку, взялся рукой за полотно косы и полоснул по нему оселком:

— Джгинь-джгинь-шах! Джгинь-джгинь-шах!

Веселая, милая сердцу, знакомая с детства музыка!

Он подошел к плотному ряду кустарника, осторожно прокосил плешину, повернулся, поднял под мокрой травой косу, наклонился и — пошел, пошел…

— Наседай на пятки, Виктор, наседай!

И тогда, волнуясь, опасаясь отстать от дядьки Игната, взмахнул косою и я…

КЛОК ПОДСОХШЕГО СЕНА

Днем уже, направляясь на футбол, я выскочил из троллейбуса на площади. Припекало солнце. Трава в прокосах увяла. По прокосам живо бегали черные, с отливом, скворцы. Пахло сеном. Большой и шумный лежал вокруг город. На площади по-луговому, по-летнему пахло сеном.

Я повернулся и потихоньку пошел тротуаром, и вот здесь, на тротуаре, вдруг тоже увидел сено — неизвестно кем растрясенный клок подсохшего сена. По-луговому, по-летнему пахло сеном.

«Сено на асфальте, — подумал я, — сено на асфальте…»

Словно очень долго я искал какое-то определение и вдруг его нашел.

«Сено на асфальте, — в радости думал я. — Вёска в городе…»


Читать далее

Михаил Леонович Стрельцов. ЖУРАВЛИНОЕ НЕБО. Авторский сборник
ТРИПТИХ. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
ДОБРОЕ НЕБО. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
ЧЕТВЕРТЫЙ ГОД ВОЙНЫ. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
ЖДЕТ НА ВОКЗАЛЕ АВТОБУС. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
ПЕРЕД ДОРОГОЮ. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
ТАМ, ГДЕ ПОКОЙ И ЗАТИШЬЕ. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
СНОВА В ГОРОД. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
ГОЛУБОЙ ВЕТЕР. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
ОСЕННЕЕ ВОСПОМИНАНИЕ. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
ДВОЕ В ЛЕСУ. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
ЧТО БУДЕТ СНИТЬСЯ. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
СВЕТ ИВАНОВИЧ, БЫВШИЙ ДОНЖУАН. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
СМАЛЕНИЕ ВЕПРЯ. (Перевод В. Тараса) 13.04.13
СОСЕДИ. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
ДОМА. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
СЕНО НА АСФАЛЬТЕ. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
МАТЕЕВЫ ДРОВА. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
РАЗДУМЬЕ. (Перевод Эд. Корпачева) 13.04.13
ОДИН ЛАПОТЬ, ОДИН ЧУНЬ. (Перевод Эд. Корпачева). ПОВЕСТЬ 13.04.13
ДЕНЬ В ШЕСТЬДЕСЯТ СУТОК. (Перевод Эд. Корпачева). ПОВЕСТЬ-ПУТЕШЕСТВИЕ 13.04.13
ЗАГАДКА БОГДАНОВИЧА. (Перевод П. Кобзаревского). ПОВЕСТЬ-ИССЛЕДОВАНИЕ 13.04.13
Послесловие Вяч. Иващенко. ПРЕДЧУВСТВИЕ РАДОСТИ 13.04.13
СЕНО НА АСФАЛЬТЕ. (Перевод Эд. Корпачева)

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть