Часть первая

Онлайн чтение книги Каспар Хаузер, или Леность сердца
Часть первая

НЕИЗВЕСТНЫЙ ЮНОША



В первые летние дни 1828 года по Нюрнбергу разнеслись странные слухи о человеке, который содержался под стражей в крепостной башне и день ото дня все больше удивлял как полицию, так и людей, к нему приставленных.

Это был юноша лет семнадцати. Никто не знал, откуда он. Сам он ничего сообщить не мог, так как говорил не лучше двухлетнего ребенка; только некоторые слова ему удавалось произносить отчетливо, и он все время твердил их заплетающимся языком, то жалобно, то радостно, словно в них не было смысла и они являлись лишь безотчетным выражением его страха, его желаний. Он и походкой напоминал ребенка, делающего свои первые шаги: ступал не с пятки на носок, а сразу всей ступней, тяжело и неуверенно.

Нюрнбержцы — народ любопытный. Каждый день сотни их поднимались на гору к крепости по девяноста двум ступенькам, ведущим в старую мрачную башню, — взглянуть на незнакомца. Входить в полутемную камеру было запрещено, и они, теснясь у порога, смотрели на странное человеческое существо, забившееся в самый дальний угол камеры. Юноша играл белой деревянной лошадкой; эту лошадку ему подарили дети тюремщика, у которых он ее увидел, растроганные его восхищенно-просительным лепетом. Глаза его словно бы не воспринимали света, по-видимому, собственные движения внушали ему страх, а когда он поднимал руки, чтобы что-то ощупать, казалось, воздух таинственным образом оказывает ему сопротивление.

— Что за убогое существо, — говорили люди.

Многие считали, что обнаружен новый вид, нечто вроде пещерного человека. Особенно странным было то, что юноша с отвращением отказывался от всякой пищи, кроме воды и хлеба.

Мало-помалу, стали общеизвестны отдельные обстоятельства, сопутствовавшие появлению незнакомца. В Духов день, около пяти часов пополудни, его обнаружили на Уншлитплац неподалеку от Новых ворот; он растерянно озирался по сторонам и вдруг упал — прямо на руки случайно проходившего мимо сапожника Вайкмана. В дрожащих пальцах юноши было зажато письмо на имя ротмистра Вессенига. Сапожник и несколько подоспевших прохожих с трудом дотащили его до дома ротмистра, там он, обессиленный, повалился на ступени, сквозь его разорванные сапоги сочилась кровь.

Ротмистр пришел домой лишь в сумерки, и жена рассказала ему, что в хлеву на соломе спит какой-то изголодавшийся и полудикий парень; она тут же передала письмо, и ротмистр, сломав печать, с великим изумлением несколько раз его перечитал. Это было письмо, в некоторых пунктах столь же юмористическое, сколь исполненное жестокой ясности в других. Ротмистр отправился в хлев и велел разбудить незнакомца, что было сделано не без труда. На вопросы офицера, по-военному точные, юноша либо не отвечал ничего, либо издавал какие-то бессмысленные звуки, и господин фон Вессениг, не долго думая, решил отправить его в полицейский участок.

Но и это нелегко было сделать, незнакомец едва передвигал ноги, кровавые следы отмечали его путь; его пришлось тащить по улицам, как упрямого теленка, — на потеху возвращающимся с праздничного гуляния горожанам.


— В чем дело? — спрашивали те, что только издали наблюдали непривычную суматоху.

— А! Пьяного крестьянина тащат! — гласил ответ.

В участке письмоводитель тщетно пытался учинить допрос арестованному. Тот по-прежнему лепетал почти бессмысленные слова, несмотря на ругань и угрозы полицейских. Когда один из нижних чинов зажег свечу, произошло нечто странное: юноша стал неуклюже дергаться и сунул руку в пламя, но, обжегшись, так заплакал, что поразил всех в самое сердце.

Наконец письмоводитель догадался дать ему в руки лист бумаги и карандаш; удивительный этот человек схватил их и очень медленно, по-детски, большими буквами, написал: «Каспар Хаузер». Потом он заковылял в угол, повалился и уснул глубоким сном.

Каспар Хаузер — так отныне стали называть незнакомца — появился в городе, одетый в крестьянское платье, а именно: в сюртук с отрезанными фалдами, красный галстук и высокие сапоги, и все поначалу решили, что имеют дело с крестьянским сыном из ближней деревни, либо выросшим в забросе, либо попросту недоразвитым. Первый, кто решительно отклонил это предположение, был тюремщик с башни:

— Вовсе даже не похож на крестьянина, — сказал он, указывая на волнистые светло-каштановые волосы своего арестанта, в них было что-то удивительно нетронутое, они блестели, как шкура животного, привыкшего жить в темноте. — А белые руки, а бархатистая кожа, а прозрачные виски, а голубые прожилки на шее? Честное слово, он похож скорее на знатную барышню, чем на крестьянина.

«Недурно подмечено», — решил судебный врач, который в своем заключении, приложенном к протоколу, наряду с этими приметами подчеркнул особое строение колен и нестертые ступни узника. «Совершенно ясно, — говорилось в конце, — что тут мы имеем дело с человеком, ничего не знающим о себе подобных: он не ест, не пьет, не говорит, не чувствует, как другие, ничего не знает ни о прошлом, ни о будущем, не ощущает времени, сам себя не помнит».

Однако на ход следствия это мнение не повлияло. В полицейском управлении заподозрили, что судебный врач изрядно преувеличил под влиянием своего друга, учителя гимназии Даумера. Тюремщику Хиллю было поручено тайком наблюдать за незнакомцем. Он часто заглядывал в глазок на двери, когда юноша думал, что он один, но все та же печаль была на его лице, то сонном и скорбном, то вдруг искаженном и сведенном судорогой, словно при виде чего-то страшного. И так же тщетно было ночью, когда он спал, подкрадываться к его ложу, стоя на коленях, прислушиваться к его дыханию и ждать, не подымутся ли со дна души и не сорвутся ли с уст предательские слова; злоумышленники нередко говорят во сне, да и спят они больше днем, чем ночью, когда вынашивают свои мысли и планы. Но этого дремота охватывала, едва садилось солнце, а просыпался он, когда первый солнечный луч проникал сквозь закрытые ставни. Могло показаться подозрительным, что он каждый раз вздрагивал, стоило открыть дверь его темницы, но по-видимому то был не страх души, сознающей свою вину, а скорее чрезмерная возбудимость чувств, болезненное восприятие каждого звука.

— Нашим господам в ратуше придется извести еще немало бумаги, коли они хотят преуспеть в этом деле, — на третий день сказал добряк Хилль учителю Даумеру, пожелавшему навестить незнакомца. — Я отлично знаю все уловки босяков, но если этот парень симулянт, можете меня повесить.

Хилль отпер камеру и впустил учителя. В первое мгновение узник, как обычно, испугался, но потом, казалось, перестал замечать вошедшего и, завороженный своим неведением, тупо уставился в землю.

Когда Хилль открыл ставни, юноша, возможно, впервые в жизни поднял застывший взор, на миг освободившись от молчаливого постоянного страха, таившегося в недрах его души, и устремил за окно на залитый солнцем простор, где одна к одной лепились островерхие черепичные крыши, огненно-красные на фоне окутанных голубоватой дымкой полей и лесов. Он протянул руку: безрадостное удивление искривило его губы, он сделал робкую попытку дотронуться до сияющей картины, пальцами пощупать пеструю неразбериху, а когда убедился, что это было нечто далекое, обманчивое, неосязаемое, лицо его омрачилось, и он отвернулся, недовольный и разочарованный.

В тот же день бургомистр Биндер явился на квартиру Даумера и в разговоре о найденыше сообщил, что господа из магистрата настроены к нему скорее враждебно и недоверчиво, нежели благожелательно.

— Недоверчиво? — удивленно переспросил Даумер. — В каком смысле недоверчиво?

— Да они считают, что парень нас морочит, — ответил бургомистр.

Даумер покачал головой.

— Ну, какой же нормальный человек из чистого притворства станет жить на хлебе и воде, с отвращением отказываясь от всего вкусного? — спросил он. — Чего ради?

— Так или иначе, — нерешительно произнес Биндер, — а это — запутанная история. Теперь, когда еще никто не знает, чем она может кончиться, осторожность тем более желательна, безрассудная доверчивость может вызвать справедливые насмешки здравомыслов.

— Это звучит почти так, словно здравым смыслом обладают только скептики и маловеры, — заметил Даумер, наморщив лоб. — Людей такого сорта у нас, к несчастью, более чем достаточно.

Бургомистр пожал плечами и взглянул на молодого учителя с той снисходительной иронией, которая людям, умудренным опытом, служит оружием против энтузиазма.

— Мы решили провести новое расследование при участии судебного врача, — продолжал он. — Советник магистрата Бехольд, барон фон Тухер и вы, милый Даумер, тоже войдете в комиссию. Составленный вами акт вместе с уже имеющимся полицейским протоколом будет переслан в окружное управление.

— Понимаю, акты, документы… — сказал Даумер, насмешливо улыбаясь.

Бургомистр положил руку ему на плечо и добродушно возразил:

— Не будьте столь надменны, почтеннейший, наше общество погрязло в чернилах, и в том немалая вина таких книжных червей, как вы. Впрочем, — он полез за пазуху и вытащил сложенный лист бумаги, — как члену комиссии вам надлежит ознакомиться с важным документом. Вот письмо, которое наш узник отдал ротмистру Вессенигу. Прочтите!

Анонимное письмо гласило:

«Я посылаю вам парня, господин ротмистр, который хочет стать солдатом, чтобы верой и правдой послужить своему королю. Этого мальчика мне подкинули в 1815 году; однажды зимней ночью я нашел его у своей двери. У меня самого есть дети, я беден и едва свожу концы с концами; мать подкидыша мне так и не удалось найти. Я ни на шаг не отпускал его из дому, ни один человек о нем не подозревает. Сам он даже не знает, в какой местности находится мой дом. Расспрашивайте его сколько угодно, он ничего не ответит, так как и говорить-то толком не умеет. Будь у парня родители, из него вышел бы человек, он что угодно сделает, надо только показать ему. Я увел его среди ночи, и денег у него при себе нет. Если вы не захотите его у себя оставить, убейте его и выбросьте это дело из головы».

Даумер прочел письмо, вернул бургомистру и с серьезной миной стал ходить взад и вперед по комнате.

— Ну, что вы на это скажете? — допытывался Биндер. — Кое-кто из наших господ придерживается мнения, что незнакомец сам написал это письмо.

Даумер разом прекратил свое хождение, всплеснул руками и воскликнул:

— О, боже милостивый!

— Разумеется, для этого нет никаких оснований, — поспешил добавить бургомистр, — совершенно очевидно, что письмо написано с коварной целью усложнить и запутать розыски. Эта презрительная холодность тона с самого начала заставила меня подумать, что юноша является безвинной жертвой преступления.

Бургомистр еще больше укрепился в своем смелом предположении благодаря случаю, происшедшему на следующее утро, когда господа из комиссии посетили узника Каспара Хаузера. Покуда тюремщик раздевал юношу, внизу в переулке раздалась деревенская музыка и музыканты, звоня в колокольчики, прошли под крепостной стеною. Жуткая, пугающая дрожь вдруг пробежала по телу Хаузера, его, лицо и руки покрылись потом, глаза закатились, всем своим существом он внимал надвигающемуся ужасу, потом, издав звериный вопль, упал на пол, вздрагивая и рыдая.

Господа из комиссии побледнели и растерянно переглянулись. Даумер подошел к несчастному и, положив руку ему на голову, проговорил несколько ласковых слов. Юношу это успокоило, он затих, и все же казалось, что ужасающее впечатление от услышанных звуков насквозь пронзило его тело. Пережитое потрясение сказывалось на нем еще много дней; весь дрожа, лежал он на мешке с соломой, и кожа его была лимонно-желтой. Участливые вопросы не могли его не растрогать, и он искал слова, чтобы выразить свою признательность, причем взгляд его, обычно такой ясный, затуманивался страданием. Учителю Даумеру, который два-три раза в день к нему заходил, он, молча или невнятным лепетом, выказывал нежную благодарность.

В одно из таких посещений Даумер впервые остался с юношей наедине; тюремщик по его просьбе запер нижние ворота. Даумер сел рядом с узником, говорил, спрашивал, выпытывал, понапрасну расточая участливые слова и хитрые уловки. Под конец он уже ограничился тем, что стал внимательно наблюдать за поведением юноши. Внезапно у Каспара Хаузера вырвались нечленораздельные звуки, он, казалось, чего-то требовал и растерянно озирался. Даумер сообразил, в чем дело, и подал ему кувшин с водой, который Хилль поставил на лавку. Каспар взял кувшин, поднес к губам и стал пить. Он пил большими глотками, с восторженным облегчением, и глаза его сияли, словно в этот блаженный миг он забыл, что пугающая неизвестность со всех сторон обступила его.

Даумер пришел в необычайное волнение. Дома он более получаса мерил большими шагами свой кабинет. Около восьми в дверь постучали, вошла его сестра и позвала к ужину.

— Ты как думаешь, Анна, — спросил он ее оживленным и многозначительным тоном, — дважды два — четыре, а?

— Кажется, да, — отвечала молодая девушка, удивленно улыбаясь, — все люди утверждают, что так. Ты открыл, что это неверно? С тебя станется, ты же смутьян.

— Открыл, хоть и не это, но что-то в этом роде, — сказал Даумер весело и положил руку на плечо сестры. — Я хочу хоть раз заставить плясать наших бравых филистеров. Да-да, они у меня и попляшут и подивятся.?

— Это касается юноши? Что ты хочешь с ним делать? Будь осторожен, Фридрих, не впутывайся ты в эту историю, тебя уже и так недолюбливают.

— Что и говорить, — ответил он, сразу придя в дурное настроение, — таблица умножения может понести ущерб.

— Ну, как, об этом странном пришельце все еще ничего не известно? — спросила за столом мать Даумера, кроткая старая дама.

Даумер покачал головой.

— Скоро узнаем, пока можно только догадываться, — ответил он, глядя в потолок остановившимся взглядом.

На следующий день «Моргенпост» поместила статью под названием «Кто такой Каспар Хаузер?». Хотя ни один из читателей не мог на это ответить, наплыв любопытных так возрос, что магистрат вынужден был строго ограничить часы посещения башни. Случалось, люди сплошной стеной стояли перед открытой дверью, глядя на узника, и на лицах их был написан вопрос: «Что с ним? Что же это за человек, который не понимает ни слова, хотя кое-как говорит, не узнает предметов, хотя видит, смеется, едва кончив плакать, кажется простодушным, на самом деле будучи таинственным, и за невинным блеском его глаз, быть может, кроется позор и преступление?»

Узник ощущал, болезненно ощущал, чего требуют устремленные на него жадные взоры посетителей, и желание угодить им, возможно, и породило тот первый проблеск, который для него самого выхватывал из темноты прошлое. Он ощупью искал прошлое в глубинах своей взволнованной души, впервые его почувствовал и связал с настоящим, содрогаясь, научился измерять время и постигал, что оно, меняясь, делало с ним; сравнивая виденное ранее с тем, что видел теперь, он все понял и, видимо, нашел средство удовлетворить вопрошающие взгляды.

Он жадно искал слова. Его умоляющий взгляд вылавливал их из говорящих людских ртов.

Здесь Даумер был в своей стихии. С тем, что никак не удавалось ни врачу, ни тюремщику, ни бургомистру, ни письмоводителю, вполне успешно справлялись его осмотрительность и целеустремленное терпение. Но личность найденыша в такой мере занимала его, что он забросил свои занятия и частные обязательства, почти не вспоминал о государственной службе и сам себя ощущал человеком, которому судьба показала нечто, ему одному предназначавшееся, и благодаря этому все, чем он жил и о чем думал, получало счастливое подтверждение.

Одна из первых его заметок о Каспаре Хаузере выглядела так:

«Это беспомощно бредущее в неведомом мире существо, его сонный взгляд, боязливые жесты, возвышающийся над изможденным и бледным лицом благородный лоб, на коем написаны мир и чистота, — все эти доказательства неоспоримы. Если оправдаются мои предположения, если я раскопаю корни этой жизни и заставлю цвести ее ветви, я покажу отупевшему миру зеркало незапятнанной человечности, и мир увидит, что действительно существует Душа, которую с презренной страстью отвергают идолопоклонники нашего времени».

Трудный путь избрал сей ревностный педагог. У истоков этого пути язык человеческий был еще смутен, надо было каждое слово доводить до сознания юноши, пробуждать в нем воспоминания, прояснять взаимосвязи причин и следствий. Между двумя вопросами здесь лежали миры познания, беспомощно оброненные «да» и «нет» еще ничего не значили там, где любое понятие впервые выступало из мрака, каждое новое слово затрудняло осознание предыдущего. И все же луч света, упавший из далекого прошлого, окрылил дух юноши скорее, чем того смел ожидать Даумер. Удивительно, как легко и просто усваивал он однажды сказанное и как из хаоса неживых звуков извлекал то, что было для него живо и полно значенья, так что Даумеру казалось, будто он срывает пелену с глаз своего питомца, подслушивает медленно пробивающиеся воспоминания. Перед ним было лишь тело юноши, тогда как дух его возвращался в те сферы, откуда явился, принося с собою нечто такое, чего еще не слыхало людское ухо.

ПОКАЗАНИЯ КАСПАРА ХАУЗЕРА, ЗАПИСАННЫЕ ДАУМЕРОМ

Сколько Каспар себя помнил, он всегда жил в темной комнате, всегда в одной и той же темной комнате. Никогда не видел человека, никогда не слышал его шагов, его голоса, не слышал ни щебета птиц, ни звериного рыка, не видел ни солнечного луча, ни лунного сияния. Ничего не знал, кроме себя самого, ничего не знал о себе самом и не подозревал о своем одиночестве.

Его темница была тесной и узкой: ему помнится, что как-то раз, раскинув руки, он коснулся двух противоположных стен. А прежде она казалась ему необъятной; незримыми цепями прикованный к своей подстилке, Каспар никогда не покидал угла, в котором спал без сновидений или сонно бодрствовал. Сумерки и полный мрак отличались друг от друга — вот и все, что было ему известно о дне и ночи, он не знал, как их назвать; просыпаясь ночью и вперяя взор в темноту, он уже не видел стен.

Он не знал, что время можно мерить. Не мог сказать, когда началось его непостижимое одиночество, ни минуты не думал, что оно может кончиться. Он не чувствовал, что растет, что тело его изменяется, не желал ничего другого, кроме того, что было, нечаянности не страшили его, будущее не влекло, прошлое в нем молчало, тихо и размеренно текла едва теплившаяся жизнь, внутренний мир его безмолвствовал, как безмолвствовал воздух, которым он дышал.

Просыпаясь по утрам, он находил возле своей постели свежий хлеб и кружку с водой. Случалось, у воды был какой-то привкус, выпив ее, он обессиливал и засыпал. Очнувшись, он то и дело брал в руки кружку, подолгу держал ее у губ, но вода не лилась, он снова ставил кружку на место и ждал, не появится ли вода, так как не знал, что воду ему приносят; он понятия не имел, что на свете есть кто-то, кроме него. В такие дни ложе его бывало покрыто свежей соломой, ногти и волосы у него были пострижены, лицо умыто, чистая рубаха прикрывала его тело. Все это делалось неприметно, пока он спал, и никакие мысли не смущали его душу.

И все-таки Каспар Хаузер был не совсем одинок; у него имелся товарищ — белая деревянная лошадка, безымянная и недвижимая игрушка, как бы сколок собственного его бытия. Он воображал, что она живая, считал ее себе подобной, и в матовом блеске ее бусинок-глаз сосредоточился для него весь свет внешнего мира. Он не только не играл с ней, но даже беззвучно с нею не разговаривал, и, хотя она стояла на дощечке с колесиками, ему ни разу не пришло в голову покатать ее по полу. Но, когда он ел хлеб, прежде чем положить его себе в рот, он каждый ломтик протягивал лошадке, а перед сном ласково гладил ее.

Это было его единственное занятие за долгие дни, за долгие годы.

Случилось однажды, что, когда он бодрствовал, стены раскрылись, и снаружи, из Неведомого, возникла огромная фигура — Невиданный, первый другой, он произнес словечко «ты», и Каспар стал называть его «Ты». Казалось, потолок покоится на его плечах, что-то непривычно легкое и непостоянное было во всех его движениях, вокруг него стоял шум, оглушительный шум, звуки один за другим беспрестанно срывались с его губ, сияние его глаз заставляло внимать ему, затаив дыхание, от платья исходил дурманящий запах внешнего мира.

Из множества слов, которые произносил «Ты», Каспар сначала не понимал ни одного, но он весь обратился в слух, мало-помалу ему уяснилось, что это чудовище хочет увести его, что игрушка, делившая с Каспаром одиночество, называется «конь», что у него будут еще другие кони и что он должен учиться.

— Учиться, — все твердил «Ты», — учиться, учиться. — А чтобы объяснить, что это такое, он поставил перед Каспаром скамеечку на четырех круглых ножках, положил на нее лист бумаги, два раза написал имя «Каспар Хаузер», потом, водя по бумаге рукой Каспара, написал еще раз, черным по белому, — это понравилось Каспару.

Затем «Ты» положил на скамеечку книгу и, указывая на крошечные значки, стал произносить слова. Каспар любое из них мог повторить, но смысла не улавливал. Он лепетал слова и даже целые фразы, которые ему твердил человек, например: «Я хочу стать кавалеристом, как мой отец».

«Ты», видимо, был доволен, во всяком случае, желая поощрить Каспара, он показал ему, что деревянную лошадку можно катать по полу, и, проснувшись на следующее утро, Каспар очень веселился. Катал лошадку взад и вперед и поднял такой шум, что у него заболели уши, тогда он остановил лошадку и принялся с ней беседовать, подражая непонятным звукам, услышанным от «Ты». До чего же весело было слушать самого себя, он всплескивал руками, и комната наполнялась его радостным лепетом.

Наверное, это рассердило тюремщика, он хотел заставить Каспара замолчать. И над головой мальчика вдруг просвистел прут, тут же он ощутил такую резкую боль в руке, что упал ничком от страха. И в этот миг ужаса ему открылось, что он больше не прикован к своей постели. Какое-то время он лежал совсем тихо, потом попробовал податься вперед, но испугался, коснувшись босыми ногами холодного пола. Он с трудом добрался до своей подстилки и тотчас же заснул.

Трижды день сменился ночью, прежде чем «Ты» появился вновь и стал проверять, может ли еще Каспар написать свое имя и прочитать слова из книги. Он не скрыл своего изумления, увидев, что мальчик легко с этим справился. Затем принялся указывать на отдельные предметы и говорил, как они называются; говорил он медленно, глядя Каспару прямо в глаза, и при этом крепко держал его за плечо; по его взглядам, жестам, по меняющемуся выражению лица Каспар догадывался, что тот говорит, весь дрожал, но язык его был послушен воле этого человека.

На следующую ночь Каспара разбудили. Долго и мучительно он стряхивал с себя сон и все никак не мог проснуться. Когда он, наконец, разомкнул веки, стена была раскрыта и пурпурно-красный свет струился в темницу, «Ты», склонившись над ним, что-то шептал, может быть, успокаивал Каспара. Он поднял мальчика и надел на него брюки, рубаху и сапоги, поставил его на ноги, прислонил к стене, а сам повернулся к нему спиной. Потом обхватил его за ляжки и завалил на себя, Каспар обвил его шею руками, и «Ты» пошел, пошел на высокую гору, так казалось Каспару; на самом деле это была вероятно, лестница из подземелья. «Ты» громко и тяжело дышал; вдруг что-то прохладное и влажное ударило Каспару в лицо, запуталось в его волосах, которые сами по себе зашевелились, коснулось его кожи.

Внезапно чернота отступила, словно бы скатилась на землю, все вокруг расширилось, смягчилось, но тьма не рассеялась, в ее глубине, вдали, шевелилось что-то большое и непонятное, сверху пролился голубоватый свет и тоже исчез; скользящая влага раздувала складки платья, в воздухе носились пронзительные запахи. Каспар начал плакать, да так и заснул на спине несшего его человека.

Когда он проснулся, оказалось, что он лежит на земле лицом вниз и холод пронизывает его тело. «Ты» поднял его. Воздух показался ему раскаленным, от невыносимо яркого сияния рябило в глазах. «Ты» толковал Каспару, что он должен учиться ходить; показывал, как это делается, поддерживал его сзади под руку и пригибал его голову к груди, тем самым заставляя смотреть под ноги. Шатаясь и дрожа, Каспар повиновался. Воздух и свет жгли ему веки, от запахов кружилась голова, он терял сознание.

Он опять уснул и не знал, сколько длился его сон. Не знал также, сколько раз он пытался ходить, хотя уже снова стемнело. Возможно, он думал, что наступила ночь, когда они опять очутились в лесу. Дороги он не замечал и не мог бы сказать, идет он в гору или под гору. Он не знал, что видит: деревья, или луга, или дома. Порою ему казалось, что все вокруг охвачено алым пламенем, но когда все темнело и смягчалось, воздух, земля простирались перед ним в зеленоватой голубизне. Встречались ли им люди, он и этого не мог сказать, он не видел неба, даже лица своего спутника не видел. Однажды с неба пролилась вода; он думал, «Ты»: поливает его, и просил перестать, но тот сказал, что он здесь ни при чем, и, указывая вверх, воскликнул:

— Дождь! Дождь!

Каспар не знал, сколько времени он шел. Каждый раз, когда, измученный ходьбой, он ложился отдохнуть, ему казалось, что миновал день. Страх гнал его вперед, пересиливал усталость, сводившую тело, и заставлял высоко держать голову, хотя взгляд его все время был опущен долу. «Ты» давал ему хлеб, такой же, как в темнице, и воду из фляги. «Ты» обещал Каспару красивых лошадок, силясь преодолеть его усталость и страх перед ветром, шумящим в кустах, перед рычанием зверей, перед травой, щекочущей ступни; и когда Каспар, наконец, смог довольно долго идти сам, «Ты» сказал, что скоро они будут на месте. Указывая рукою вдаль, он произнес:

— Большой город!

Каспар не видел ничего, шатаясь, брел вперед; вскоре «Ты» знаком велел ему остановиться, сунул ему в руки письмо и прошептал в самое ухо:

— Куда передать письмо, тебе покажут.

Каспар сделал еще несколько шагов, потом оглянулся, но «Ты» исчез. Вдруг он почувствовал, что под ногами у него камни; он хватался за что попало, чтобы не упасть; он видел каменные стены, пламеневшие в свете солнца; ужас объял его, когда он заметил людей, сначала» одного, потом двух, потом великое множество. Они грозно на него надвигались, обступали, что-то крича, один из них схватил Каспара за руку и потащил куда-то; шум и гул стояли вокруг; ему хотелось спать, они его не понимали; он говорил о своем отце, о конях, они смеялись и не понимали его; он стонал, показывая на свои израненные ноги, они не понимали его! Он спал в конюшне ротмистра, потом появлялись другие люди, чтобы снова исчезнуть. Воздух был тяжелый, и дышать было трудно. Дома, представлявшиеся ему огромными существами, напирали на него, а в полицейском участке его так напугали странные гримасы и ужимки людей, что он разрыдался.

Он снова долго спал, а потом его отвели в башню. Человек, который вел его вверх по лестнице, говорил громким голосом и открыл дверь, издавшую протяжный стон. Едва Каспар опустился на мешок с соломой, как начали бить башенные часы, что несказанно его удивило. Он напряженно прислушивался, но мало-помалу все стихло, внимание его рассеялось, и он чувствовал только жжение в ногах. Глаза уже не болели, ведь кругом было темно. Он сел и хотел дотянуться до кувшина, чтобы утолить жажду. Но не увидел ни воды, ни хлеба, только голый пол, совсем не похожий на пол в его прежней темнице. Он хотел поиграть со своей лошадкой, но ее тоже не было, тогда он сказал:

— Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это должно было означать: «Куда девалась вода, хлеб и лошадка?»

Увидев под собою мешок с соломой, он принялся изумленно его рассматривать, не понимая, что это такое. Он похлопывал по нему рукой, слышал такой же шорох соломы, какой слышал прежде. Это его успокоило. Каспар опять заснул и проснулся только среди ночи от боя башенных часов. Он долго слушал их, а когда звук замер, вдруг увидел печь, зеленую и очень блестящую. (Каспар различал цвета даже в полной темноте.) Он напряженно всматривался в нее и снова бормотал:

— Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это должно было означать: «Что же это такое и где я?» Так выражал он свое восхищение блестящим предметом.

Ранним утром тюремщик открыл ставни, от яркого дневного света у Каспара заболели глаза, он заплакал и попросил:

— Покажите, куда передать письмо.

Этим он хотел сказать: «Почему у меня болят глаза? Убери то, что меня жжет. Отдай мне лошадку и не мучь меня». Он мысленно говорил с «Ты», так как считал, что тот придет ему на помощь. Он вновь услышал бой часов, это вполовину уменьшило его боль, и покуда он прислушивался, вошел человек и стал задавать ему разные вопросы, но Каспар не мог на них ответить, ибо внимание его было приковано к затухающему звуку. Взяв Каспара за подбородок, человек поднял его голову и заговорил грубым голосом. Каспар слушал его, а потом вдруг выпалил все заученные слова, но человек его не понял. Он отпустил его голову, сел рядом с Каспаром и стал спрашивать, спрашивать. Когда снова послышался бой часов, Каспар оказал:

— Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это должно было означать: «Дай мне вещь, у которой такой красивый звон».

Человек не понял и продолжал говорить, тогда Каспар заплакал и сказал:

— Дать коня!

Этим он просил человека не мучить его больше.

Потом он долго сидел один. Из дальней дали, со стороны императорской конюшни, донесся звук трубы, и вошел другой человек; Каспар произнес фразу о письме, она должна была означать: «Может, ты знаешь, что это такое?» Человек принес кувшин с водой и дал Каспару напиться, у бедняги полегчало на душе, и он сказал:

— Хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это значило: «Теперь ты не уходи, вода».

Вскоре опять зазвучала труба, и Каспар радостно прислушался; он думал, если бы пришла лошадка, он рассказал бы ей, что ему слышалось.

С этого дня начались мучения, которые Каспару пришлось терпеть от людей.

ВЫСОКОЕ ДОЛЖНОСТНОЕ ЛИЦО СТАНОВИТСЯ СВИДЕТЕЛЕМ ИГРЫ ТЕНЕЙ

Разумеется, потребовалось немало времени, чтобы учителю Даумеру с такой полнотой уяснилось прошлое юноши. Вытащить все на свет божий, сделать понятным и общеизвестным, право же, это напоминало труд рудокопа. То, что поначалу казалось бредом, теперь обретало черты реальной жизни.

Даумер не замедлил представить властям добросовестное и подробное описание всех обстоятельств дела. Следствием этого было решение магистрата прекратить формальные допросы и ближе присмотреться к несчастному юноше. Некоторые явные странности его поведения требуют дополнительной проверки, гласило одно из судебных постановлений, поэтому к нему в башню стали наведываться врачи, ученые, полицейские чины, многоопытные юристы, короче говоря, бесчисленное множество людей, принимавших посильное участие в его судьбе. Тут пошли нескончаемые дебаты, вынюхивание, сомнения, удивление, однако все догадки сводились, в общем-то, к одному. Увиденное только подтверждало выводы Даумера.

Несколько дней спустя, примерно в начале июля, бургомистр обнародовал воззвание, вызвавшее во всей стране изумление и беспокойство. Прежде всего в нем описывалось появление Каспара Хаузера, далее, после воспроизведенного во всех подробностях рассказа юноши, автор описывал его самого. Говорил о его кротости и доброте, пленявших всех, кто с ним соприкасался, о том, что он поначалу со слезами на глазах, а потом, уже на свободе, с искренним теплом вспоминал своего тюремщика, о том, как трогательно он привязался к людям, которых часто видел, о его безусловном стремлении к добру при смутных представлениях о зле и, наконец, о его необыкновенной жажде знаний.

«Все эти обстоятельства, — говорилось в красноречивом воззвании, — в той же мере, в какой они подтверждают воспоминания юноши, свидетельствуют о прекрасной чистоте его души и сердца и дают основания подозревать, что вся его история связана с тяжким преступлением, вследствие которого он был лишен родителей, свободы, состояния, возможно даже преимуществ высокого рождения, и уж во всяком случае — радостей детства и высших благ жизни».

Смелое и чреватое опасными последствиями предположение, которое могло бы сделать честь скорее сострадательной и романтической душе, нежели служебной осмотрительности бургомистра.

«К тому же, — продолжал автор, — по разным признакам можно сказать, что преступление было совершено, когда юноша уже начал говорить и уже была заложена основа благородного воспитания, которое, как звезда во мраке ночи, светит из всего его существа. Посему всем юридическим, полицейским, гражданским и военным ведомствам, а также всем, у кого в груди бьется человеческое сердце, предлагается немедленно предать гласности даже самые незначительные подробности, связанные с этим делом, либо основания для подозрений. И отнюдь не с целью удалить Каспара, ибо община, его принявшая, любит его, считает залогом любви, посланным ей провидением, и от него не откажется без достаточных на то оснований, а лишь затем, чтобы раскрыть преступление и заслуженно покарать злодея и его сообщников».

Вероятно, составители манифеста возлагали на таковой большие надежды, но дело приняло совсем неожиданный оборот, и нюрнбержцы оказались в весьма затруднительном положении. Сразу же хлынул поток нелепых и клеветнических обвинений, вследствие чего целый ряд дворянских семей, а также многие интимные события в высшем свете стали достоянием молвы, — детоубийство, похищение детей, подмены детей, — в простонародье считалось, что все подобные преступления аристократы совершают чуть ли не каждый день и для собственного удовольствия.

Еще хуже было то, что воззвание магистрата попало в Апелляционный суд неофициальным путем. Некий свирепый гофрат, член этого суда, незамедлительно направил язвительнейшее послание в окружное управление в Ансбах, в коем, во-первых, объявил публикацию нюрнбергского бургомистра противозаконной, во-вторых, авантюристической, в-третьих, энергично выражал неудовольствие по поводу того, что преждевременная огласка важнейших обстоятельств дела если и не сорвала следствие, то, во всяком случае, очень его затруднила. Посему разгневанный гофрат просил управление со всей строгостью призвать магистрат к ответу и потребовать немедленной присылки актов, касающихся этого дела.

Управление не заставило просить себя дважды. Городскому комиссару Нюрнберга был отправлен рескрипт, в котором говорилось о прямых несообразностях в ранее изложенном жизнеописании найденыша, наводящих на мысль о досадном заблуждении. Одновременно были конфискованы еще не разошедшиеся экземпляры «Листка» интеллигентного человека» и «Мирного и военного вестника», где было напечатано пресловутое воззвание. Об этом, по всей форме, было доложено Апелляционному суду, засим последовал вопрос, возбуждать ли против арестанта уголовное дело или нет.

Господа из магистрата переполошились. Они приказали немедленно упаковать все относящиеся к делу бумаги и выслали их срочной почтой в Ансбах. Возможно, они надеялись, что теперь уже все улажено, но, увы, свирепый гофрат снова поднял голос. «Протоколы допросов арестованного и свидетельские показания о нем далеко не безупречны, — горячился он, — ни один человек из тех, что сначала с ним соприкасался, не был допрошен по всей форме; кроме того, чтобы обосновать официальное воззвание магистрата, учитель Даумер должен был приложить к протоколам записи своих разговоров с найденышем».

Вдобавок управление предостерегало магистрат от одностороннего подхода к этому делу. Магистрат, продолжая упорствовать, с негодованием отвечал: да, но меры, которые вы предлагаете, грозят задержать расследование; это обвинение вышестоящая инстанция гневно и энергично отклонила. Наверстывайте упущенное, поучали сверху, протоколируйте допросы, высылайте акты, акты, ничего, кроме актов.

С затаенным бешенством следил за всем этим учитель Даумер. Он назвал образ действий Ансбахского управления отвратительным бумагомарательством и возымел вполне серьезное намерение излить свой гнев в воинственном послании. Благоразумные друзья еле удержали его от этого шага.

— Но надо же действовать, — с возмущением отвечал он, — они уже на пути к судебному убийству, а мне прикажете сидеть сложа руки?

— Наиболее разумным было бы обратиться непосредственно к статскому советнику Фейербаху, — сказал барон фон Тухер, присутствовавший при этом взрыве.

— Это значило бы поехать в Ансбах?

— Разумеется.

— Вы Что же, думаете, президент Апелляционного суда не знает о мерах, принятых его подчиненным, или еще, чего доброго, не согласен с ними?

— Как бы там ни было, я все-таки очень надеюсь на личное собеседование, я знаю господина фон Фейербаха, он до последнего будет стоять за справедливость.

Итак, решено было отправиться в Ансбах. На другой день Даумер и господин фон Тухер уже были там. К несчастью, президент Фейербах как раз совершал инспекционную поездку по округу и должен был вернуться только на пятый день, так что обоим господам, коль скоро они хотели добиться своего, пришлось изрядно задержаться в столице округа.

Между тем для найденыша настали совсем худые времена. Его камера в башне сделалась местом паломничества бездельников и зевак со всего города. Они сбегались туда поглядеть на диковинку, так как приказ магистрата превратил его в своего рода выставочный экспонат. Прежние защитники Каспара помалкивали, неизвестно ведь, чем все это кончится, и не объявит ли его высокомудрый Апелляционный суд обыкновенным мошенником. Тюремщик не вправе был прекратить эту народную потеху, бургомистр сам отменил прежний приказ, ибо счел целесообразным, чтобы как можно больше людей видели незнакомца. Тюремщик часто жалел беззащитного мальчика, но, с другой стороны, ему льстило, что в его ведении находится эдакое чудо, к тому же в его кошелек нередко попадала кое-какая монета.

Наступало утро, и Каспар Хаузер поднимался ото сна странно усталый, отворачиваясь от света, печально-безмолвный садился в угол, пока Хилль встряхивал мешок с соломой и приносил хлеб и воду; потом уже являлись первые посетители, те, что по роду своих занятий встают чуть свет: метельщики улиц, кухарки, подмастерья пекарей, ремесленники, идущие на работу, а также мальчики, перед школой забегавшие сюда позабавиться, и даже несколько весьма подозрительных личностей, ночевавших где-нибудь в городском рву или в сарае.

Позже общество делалось все более изысканным, приходили целые семьи: господин мытарь с женой и ребенком; господин майор в отставке, портной Нитке, граф фон Франт со своими дамами, господин фон Дрек и господин Имярек, прервавшие свою утреннюю прогулку, чтобы взглянуть на сей курьез.

Право же, это превесело: беседовать, шептаться, смеяться, глумиться и обмениваться мнениями. Кое-кто даже не скупился на подарки, которые юноша рассматривал, как собака, еще не умеющая носить поноску, рассматривает палку, брошенную хозяином. Перед ним раскладывали лакомства, чтобы пробудить его аппетит, так, ^пример, жена канцелярского советника Щербатке притащила целый окорок, впрочем, на следующий день он исчез — куда, осталось неизвестным, тем не менее из этого факта были сделаны многозначительные выводы.

Прежде всего посетители недоумевали: а где же чудо, чудо, про которое нам уши прожужжали? Но так как тихий пугливый мальчик не давал никакой пищи жадному их воображению, то они либо бранились, словно заплатили за вход, а зрелище оказалось никудышным, либо попросту дурачились. Засыпая беднягу вопросами, откуда он, как его зовут, сколько ему лет и тому подобное, они казались себе остроумными и всеведущими. Его умоляющие движения, его бессмысленные «нет» или «да», которые по-ребячьи радостно и в то же время испуганно срывались с его уст, его лепет, то, как доверчиво он слушал, — все доставляло им удовольствие. Некоторые придвигались к нему вплотную, заглядывали в лицо и радовались, если их пристальный взгляд повергал его в ужас. Они щупали его волосы, руки, ноги, заставляли его ходить по комнате, показывали картинки, которые он должен был объяснять, ласкали его, в то же время лукаво друг другу подмигивая.

Но столь невинные забавы вскоре наскучили этим предприимчивым людям. Им надо было еще убедиться, что он и вправду отказывается от любой пищи, кроме хлеба и воды. Они подсовывали ему мясо и колбасу, мед или масло, молоко или вино и наслаждались, когда мальчик содрогался от отвращения. «Ай да комедиант, — кричали они, — делает вид, что ему наплевать на наши лакомства. Видно, обожрался на кухне у какого-нибудь вельможи».

Но главная потеха началась, когда два молодых золотобоя принесли водку и договорились силой заставить Хаузера выпить ее. Один держал его, другой старался влить ему в рот полный стакан. Однако осуществить задуманное им не удалось, злосчастная жертва от одного запаха водки лишилась чувств. Они были слегка ошарашены и не знали, что делать с бесчувственным телом. К счастью, они увидели, что он дышит, и страха как не бывало.

— Не верьте вы его фокусам, — сказал щегольски одетый паренек, до сих пор скучливо наблюдавший за ними, — я живо приведу его в чувство.

Сказав это, он с улыбкой вытащил золотую табакерку и сунул полную щепоть под нос предполагаемого симулянта, лицо которого тотчас же болезненно задергалось, отчего все трое разразились смехом. Когда пришел тюремщик и строго призвал их к ответу, они с бранью удалились, очистив место для важного пожилого господина, который, казалось, со всех сторон обнюхал медленно возвращающегося к жизни Каспара, потер себе лоб, откашлялся, покачал головой, обратился к юноше сперва по-французски, потом по-испански, потом по-английски и стал шептаться с тюремщиком, едва не лопаясь от важности.

Но Каспар только все смотрел на него и жалобно твердил:

— Хочу дамой.

— Почему ты не играешь с лошадкой? — спросил тюремщик, когда важный господин ушел. Он все еще объяснялся с Каспаром больше жестами, чем словами, и Каспар по глазам и рукам людей читал то, чего ему не могли сказать слова.

Он и с Хилля долго не сводил глаз и наконец пробормотал:

— Хочу домой.

— Домой? — переспросил тюремщик то ли сердито, то ли сочувственно. — Но куда домой? Где твой дом, бедняга? Может, в подземной норе? Разве ты знаешь, где твой дом?

— Должен прийти «Ты», — проговорил Каспар отчетливо, медленно, звонко.

— Он поостережется, — ответил ему Хилль, сердито смеясь.

— «Ты» придет, «Ты» скоро придет, — настаивал Каспар, с торжественным ожиданием глядя в вечернее небо, словно был уверен, что «Ты» придет по воздуху. Затем он, как всегда, с трудом поднялся, взял свою лошадку и крепко прижал к груди, ибо только ее одну, из всех подаренных ему вещей, хотел он взять с собою, когда придет «Ты», только ее одну.

Хилль разгадал его намерение.

— Нет, Каспар, — сказал он, — тебе придется жить в этом мире. Что он тебе не по вкусу, я вполне понимаю. Мне и самому он не нравится, но что поделаешь, надо.

Хотя Каспар был не в состоянии уследить за его словами, он тем не менее уяснил себе то твердое решение, которое в них содержалось. Он задрожал всем телом, рыдая, бросился на землю, но и потом, когда пораженному Хиллю удалось его успокоить, сердце мальчика, казалось, исходит болью. Печаль темной пеленой покрыла детское лицо, а наутро веки его слипались от слез, пролитых во сне.

Впервые он не желал играть с лошадкой, съежившись, часами недвижимо сидел в своем углу. Его трясло при каждом скрипе лестницы, он содрогался, видя в дверях все новые и новые лица. Весь дрожа, глядел он на людей, их запах, дыхание были для него мукой, невыносимы были прикосновения. Больше всего он страшился рук. Он всегда сначала смотрел на руки, запоминал их форму и цвет и, едва почувствовав их на своей коже, уже пугался, ибо они представлялись ему самостоятельными существами, ползающими, липкими, опасными животными, действия которых невозможно предугадать.

Приятно ему было прикосновение одной-единственной руки, руки Даумера, но она вдруг исчезла. «Почему, — думал Каспар, — почему так случилось? Почему с утра до ночи стоит этот странный шум? Откуда являются незнакомые люди, почему их так много и почему рты и глаза у них такие злые?»

Студеная вода не радовала его более, вид свежего хлеба не вызывал чувства голода. Он до того изнемог, что день представлялся ему ночью, и то жарко-блестящее и сверкающее, что, как он слышал, было светом солнца, казалось его усталым глазам пурпурным туманом. Шум ветра тоже пугал Каспара — он принимал его за голоса людей. Он тосковал по уединению своей прежней темницы. «Хочу домой» — было его единственной мыслью.

В воскресенье под вечер из Ансбаха вернулись Даумер и господин фон Тухер и вместе с ними приехал статский советник фон Фейербах, решивший самолично посетить найденыша и по мере возможности внести ясность в бесплодную неразбериху актов и постановлений. Сняв номер в гостинице «К барашку», президент попросил своих спутников незамедлительно проводить его в крепостную башню. Когда они пришли, часы уже пробили девять. С величайшим изумлением они обнаружили, что камера Каспара пуста; жена тюремщика смущенно объяснила, что ее муж вместе с Каспаром пошел в трактир «К крокодилу». Ротмистр фон Вессениг пожелал показать найденыша своим друзьям, приехавшим издалека, и велел привести Каспара.

Даумер побледнел и в предчувствии беды мрачно уставился в пол; господин фон Тухер едва справлялся со своим негодованием, а на безбородом лице президента промелькнула насмешливая, полупрезрительная улыбка, в его властной осанке было что-то от повелителя, оскорбленного нерадивостью подданных, когда он вызывающе потребовал от своих спутников:

— Немедленно идемте в трактир.

Уже стемнело, над крышей ратуши вставал бледно светящийся месяц. Трое мужчин молча спускались с горы, и едва они, пройдя по лабиринту кривых улочек, вышли к Винному рынку, как Даумер остановился и взволнованно прошептал:

— Вот он!

Они и впрямь увидели Каспара; словно смертельно больной, шатаясь, выходил он из дверей трактира, поддерживаемый Хиллем. Президент и господин фон Тухер тоже остановились, и тут они заметили, что юноша внезапно замер на месте, потом отпрянул и опустил долу взгляд, исполненный безмерного удивления и страха. Все трое поспешили к нему. Они видели лишь две длинные тени на мостовой — юноши и его спутника.

Каспар боялся пошевелиться, так как каждое его движение повторялось этим непонятным Кем-то. Его губы раскрылись как для крика, щеки сделались белее снега, колени дрожали. Казалось, все ужасы и тайны мира, в который он был заброшен волею судеб, слились в причудливо дрожащий образ на земле.

Даумер, господин фон Тухер и тюремщик хлопотали вокруг него, президент безмолвно стоял поодаль. Когда он поднял глаза, Даумер, исподтишка напряженно наблюдавший за ним, заметил, что его суровое лицо выражало неподдельное потрясение.

Хилль, первым попавший президенту под горячую руку, в тот же вечер едва не лишился своей должности. Только смелое заступничество господина фон Тухера спасло его и отвело грозу на истинно виновных, ибо отсутствие всякой заботы об узнике было слишком очевидно. Президент, как всегда, крутой и неистовый, немедленно разыскал бургомистра Биндера и обрушился на него с яростными упреками. Биндеру оставалось только малодушно согласиться с президентом; решительность, с которой тот приступил к делу, произвела на него глубокое впечатление, и он должен был сам себе признаться, что совершил ошибку, едва ли поправимую. Он-то ведь относился теперь к этой истории с прохладцей; дрязги с управлением его раздосадовали, и он на все махнул рукой; когда же за найденыша вступился всемогущий Фейербах, Биндер внезапно ощутил готовность сделать для Каспара Хаузера все возможное и тотчас же согласился с требованием президента — изъять мальчика из обстановки, которая его окружала.

— Он нуждается в постоянной доброжелательной опеке, — сказал президент, — господин Даумер предложил взять его к себе в дом, и я настаиваю, чтобы это было сделано без промедления.

Биндер поклонился.

— Завтра я с самого утра приму все необходимые меры, — отвечал он.

— Нет, не раньше, чем я сам поговорю с ним, — поспешно возразил президент, — в десять часов я буду в башне, и будьте любезны позаботиться, чтобы меня в течение часа оставили наедине с заключенным.

Даумер тоже вернулся домой изрядно взволнованный. После долгого отсутствия он даже путем не поздоровался с матерью и сестрой.

— Господа, видно, здорово повеселились, — негодовал он, беспрерывно кружа по комнате. — Мальчик совсем сбит с толку. И это называется быть человечным, и это называется сострадать ближнему! Варвары, палачи! И я обречен жить среди таких людей!

— Почему же ты им этого не сказал? — сухо заметила Анна Даумер. — Нет большого смысла поносить всех и вся, сидя в четырех стенах.

— Скажи-ка, Фридрих, — обратилась к сыну старая дама, — а ты действительно уверен, что не сотворил себе нового кумира?

— Из твоего вопроса явствует, что ты его еще не видела, — сказал Даумер почти с жалостью.

— Да, мне не под силу туда взбираться.

— Так. Когда о нем говоришь, невозможно ничего преувеличить, язык наш слишком беден, чтобы выразить его сущность. Это как в старой легенде: появление сказочного существа из темного Ниоткуда, до нашего слуха внезапно доносится чистый голос природы; миф обретает жизнь. Душа его подобна драгоценному камню, которого еще не коснулась алчная рука человека, но я его коснусь, меня оправдывает возвышенность цели. Или я недостоин? Вы полагаете, я недостоин?

— Ты бредишь, — с трудом выдавила из себя Анна после долгого молчания.

Даумер улыбнулся и пожал плечами. Затем подошел к столу и сказал так мягко, что возразить ему было невозможно:

— Завтра Каспар будет переведен в наш дом, я просил об этом его превосходительство Фейербаха, и он удовлетворил мою просьбу. Надеюсь, ты не будешь возражать, матушка, и поверишь мне, если я скажу, что для меня это будет иметь огромное значение. Я на пути к весьма важным открытиям.

Мать и дочь испуганно переглянулись и промолчали.

На следующее утро, в десять часов, Даумер, бургомистр, городской комиссар, судебный врач и еще несколько человек явились на двор перед тюремной башней и два с половиной часа ждали президента, находившегося наверху у найденыша. Даумер, не желая вступать в разговоры, почти все время стоял у крепостной стены, глядя вниз, на живописную неразбериху улочек и островерхих крыш.

Когда президент наконец появился, ожидающие стали проталкиваться к нему поближе, чтобы услышать мнение прославленного и внушавшего страх человека. Однако лицо Фейербаха выражало такую мрачную серьезность, что никто не посмел заговорить с ним; его властный, горящий взгляд, казалось, никого не замечал, губы были крепко сомкнуты, на лбу от раздумий залегла вертикальная складка. Молчание нарушил бургомистр: не соблаговолит ли его превосходительство у него отобедать? Фейербах поблагодарил, неотложные дела срочно призывают его в Ансбах, сказал он. Затем обернулся к Даумеру, протянул ему руку и сказал:

— Позаботьтесь о немедленном переселении Хаузера. Бедняге необходим покой и хороший уход. Скоро вы обо мне услышите. Да хранит вас бог, господа!

И он зашагал прочь мелкими, тяжелыми шагами, быстро спустился с холма и скрылся за церковью св. Зебальда. На лицах оставшихся выразилось разочарование. Поскольку все они были уверены, что проницательность этого человека не имеет границ и лишь его взгляд может проникнуть во тьму, покрывшую чудовищное преступление, то его молчание их огорчило, показалось им нарочитым и многозначительным.

Вечером Каспар Хаузер уже находился в доме Даутмера.

ЗЕРКАЛО ГОВОРИТ

Даумеров дом стоял возле так называемого Анненского садика на острове Шютт; это было старое здание со множеством закоулков и полутемных каморок, однако Каспару предоставили довольно просторную и неплохо обставленную комнату с окнами на реку.

Его тотчас же уложили в постель. Теперь разом сказались все последствия недавних событий. Он снова лишился дара речи и временами впадал в беспамятство. В жару он метался на подушке, первый раз в жизни оказавшейся под его головой. Больно было смотреть, как он вздрагивал при каждом скрипе половицы; шум дождя за окном заставлял его трепетать от ужаса. Он слышал шаги, гулко отдававшиеся на пустынной площади перед домом, с тревогой прислушивался к металлическим ударам, доносившимся из далекой кузницы; от шума голосов его нежная кожа болезненно морщилась, усталость на его лице то и дело сменялась выражением мучительной настороженности.

Три дня Даумер почти не отходил от его постели. Это самопожертвование и преданность изумляли всех домочадцев.

— Он должен ожить, — говорил Даумер.

И Каспар стал оживать. Через три дня состояние его начало быстро и неуклонно улучшаться. Когда однажды утром он проснулся, на его губах играла сознательная улыбка, Даумер торжествовал.

— Ты ведешь себя так, будто это ты вырвался из тюрьмы, — сказала сестра, которая не могла не разделить его радости.

— Да, и мне подарили весь мир, — живо отвечал он. — Ты только посмотри на него! Это весна человека!

На следующий день Каспару разрешено было встать с постели, Даумер повел его в сад. Чтобы яркий дневной свет не повредил зрения юноши, Даумер надел ему на лоб зеленый бумажный козырек. Позднее они выбирали для таких прогулок сумерки или пасмурные часы.

Это были своего рода путешествия, во время которых все становилось событием. Каких усилий стоило научить его видеть и называть увиденное по имени! Сначала ему надо было сдружиться с вещами: прежде чем их существование не стало для него чем-то само собой разумеющимся, внезапность их близости страшила его. Когда он, наконец, постиг высоту небес, а на земле — отстояние одного от другого, его походка сделалась намного легче, шаг мужественней. Все дело было в мужестве, в том, чтобы укрепить в нем это мужество.

— Вот воздух, Каспар; ты не можешь дотронуться до него руками, но он тут; когда воздух движется — это ветер, ты не должен бояться ветра. То, что было до ночи — это вчера; то, что будет после следующей ночи, — завтра. От вечера до завтра проходит время, проходят часы; часы — это поделенное время. Вот дерево, вот куст, вот трава, камни, там песок, тут листья, цветы, плоды…

Из смутного гула выросло СЛОВО. Незабываемое слово прояснило форму. Каспар пробует слово на язык: одно горько, другое сладко, одно его насыщает, другое оставляет неудовлетворенным. У многих слов было свое лицо; они то звучали, как удары колокола во мраке, то светили, как огонь в тумане.

Долог был путь от вещи к слову. Слово ускользало, его надо было поймать, а когда это, наконец, удавалось, оно оказывалось ничем, и Каспар печалился. Но тот же путь вел к людям, люди же были отгорожены от него решеткой из слов, что делало их лица чуждыми и страшными; но если сломать эту решетку или сквозь нее продраться, люди были прекрасны.

Возможно, поутру слово «цветок» было еще новым, но в обед оно уже звучало привычно, а к вечеру было давным-давно знакомым. «Это сердце, этот мозг, поневоле бесплодные в течение многих лет, вдруг начали щедро плодоносить, словно иссохшая и наконец напоенная влагой земля, — записывал старательный Даумер. — То, что неразличимо для взгляда, затуманенного привычкой, предстает его глазам в первозданной свежести. И там, где мир еще прочно замкнут, где берут начало его тайны, там стоит этот юноша, в жажде познания твердя свое настойчивое «почему». На каждый звук, на каждый луч света он откликается этим сомневающимся, изумленным, алчным, благоговейным «почему».

Нельзя отрицать, что Даумер подчас бывал напуган чувством собственной неудовлетворенности. «Значит ли это, — размышлял он, — значит ли это быть садовником, если сорные травы буйно разрастаются, несмотря на весь твой труд, и заполняют все кругом. Чем это кончится? Без сомнения, и напал на след редкостного феномена, и моим дражайшим современникам придется снизойти до веры в чудо».

Заветнейшей мечтой Каспара по-прежнему было возвращение домой. «Сперва учиться, потом домой», — говорил он с выражением неодолимой решительности.

— Но ты же дома, здесь, у нас, ты дома, — возражал Даумер. Каспар только качал головой.

Иногда он подолгу смотрел через забор в соседний сад, где играли дети, чьи повадки он изучал с комическим изумлением.

— Какие маленькие люди, — сказал он Даумеру, который однажды застал его за этим занятием, — какие маленькие люди!

В голосе его слышалась печаль и безмерное удивление.

Даумер подавил улыбку, а когда они вместе шли домой, попытался разъяснить ему, что каждый человек в свое время был таким маленьким и сам Каспар тоже. Каспар никак не хотел в это верить.

— О нет, нет! — выкрикнул он. — Каспар не был, Каспар всегда был как сейчас, у Каспара никогда не было таких коротких рук и ног, о нет!

Тем не менее это так, уверял Даумер, он не только был маленьким, он и сейчас каждый день растет, каждый день изменяется, и сегодня он уже совсем не тот Хаузер из тюремной башни, а через много лет он будет старым, волосы у него побелеют, кожа станет морщинистой. Каспар побледнел от страха, заплакал, залепетал: не может этого быть, он не хочет, пусть Даумер сделает так, чтобы этого не случилось.

Даумер что-то шепнул сестре, та пошла в сад и вскоре принесла розовый бутон, распустившуюся розу и розу увядшую. Каспар протянул руку к распустившейся розе, но тут же с отвращением отвернулся. Хотя он больше всего любил красный цвет, сильный запах был ему неприятен. Когда Даумер попытался на примере бутона и цветка объяснить различие возрастов, Каспар сказал:

— Ты же сам это сделал, оно же мертвое, у него нет глаз и нет ног.

— Я ничего не делал, — возразил Даумер, — это живое, это выросло, все живое растет.

— Все живое растет, — повторил Каспар почти неслышно, запинаясь на каждом слове. Здесь была какая-то странность. Деревья в саду тоже живые, сказали ему, и он, не смел приблизиться к ним, их шумящие кроны его ошеломляли. Он продолжал сомневаться и спросил, кто так красиво вырезал листочки на деревьях и зачем их так много. Они тоже выросли, гласил ответ.


Посреди лужайки стояла статуя из песчаника, она считалась мертвой, хотя выглядела как человек. Каспар мог часами не отрываясь смотреть на нее, немея от удивления.

— Почему же у нее лицо? — спросил он наконец. — Почему она такая белая и такая грязная? Почему она все время стоит и не устает?

Преодолев страх, он подошел поближе и потрогал статую: ведь не коснувшись предмета, он не верил, что видит его. Ему страстно хотелось ее разнять, посмотреть, что у нее внутри. Сколько же на свете невидимого, сколько всего запрятано внутрь!

С ветки упало яблоко и покатилось по отлогой дорожке, Даумер поднял его, а Каспар спросил, не устало ли яблоко, ведь оно очень быстро бежало. Он с ужасом отвернулся, когда Даумер взял нож и разрезал плод пополам. Из яблока выполз червяк и выгнул свое тонкое тело навстречу свету.

— До сих пор он был в темноте, как ты в темнице, — сказал Даумер.

Каспар задумался, засомневался. Значит многое было в темнице, а он ничего об этом не знал. Каждое Внутри было темницей. По странной случайности с этой мыслью связалось воспоминание об ударе, нанесенном Каспару после того, как «Ты» научил его катать лошадку по полу. В каждом незнакомом предмете таился удар, всюду жила опасность. Поэтому радостная веселость, которая порой охватывала Каспара и приводила в восторг окружающих, была неразрывно связана с ожиданием, полным боязливых предчувствий.

После дождя, выходя вместе с Даумером из ворот, Каспар увидел на небе радугу. Он остолбенел от радости. Кто это сделал, пролепетал он наконец. Солнце. Как солнце? Солнце же не человек. Естественнонаучные объяснения здесь не годились, и Даумеру пришлось сослаться на бога.

— Бог создал живую и неживую природу, — сказал он.

Каспар молчал. Странно и мрачно прозвучало для него имя божие. Образ, который он связал с ним, напоминал «Ты», выглядел, как «Ты», когда потолок темницы покоился на его плечах, был таким же жутко загадочным, как «Ты» в момент, когда Каспар почувствовал удар, потому что говорил слишком громко.

Как таинственно было все, что происходило между утром и вечером! Дождь и шорохи мира, течение воды в реке, прозрачно-темные предметы, висящие высоко в воздухе, они назывались «облака», необъяснимые события, проходящие и невозвращающиеся, и прежде всего суета людей, их внезапные исчезновения, болезненные гримасы, громкий говор, странный смех. Как много надо ему еще узнать, постигнуть!

У Даумера всякий раз сжималось сердце, когда он видел юношу погруженным в раздумье. В такие минуты Каспар казался окаменелым, он сидел съежившись, крепко сжав руки, ничего не видя и не слыша.

Да, в это время полная тьма царила вокруг Каспара, и лишь после долгой отрешенности в глубине его сознания как бы вспыхивала искра и в груди начинал звучать какой-то глухой, невнятный голос. Когда искра гасла, окружающий мир становился внятным, но тоскливая неудовлетворенность снова охватывала Каспара.

— Надо будет как-нибудь повести его за город, — сказала однажды Анна Даумер, когда брат заговорил с ней о Каспаре. — Ему необходимо рассеяться.

— Да, ему необходимо рассеяться, — улыбаясь, согласился Даумер, — он слишком сосредоточен, все мироздание еще отягощает его душу.

— Так как это будет его первая прогулка, нужно постараться сделать все как можно тише, а то опять сбегутся зеваки, — сказала старая фрау Даумер. — О нем и о нас и так уже довольно болтают.

Даумер кивнул. Он только хотел, чтобы с ними отправился господин фон Тухер.

В первое воскресенье сентября прогулка наконец состоялась. Было уже пять часов пополудни, когда они вышли из дому, а так как им пришлось считаться с медленной походкой Каспара, то за городом они оказались довольно поздно. Встречные останавливались, чтобы посмотреть вслед гуляющим, и нередко до них доносились удивленные и насмешливые выкрики:

— Да это же Каспар Хаузер! Эй, найденыш! Ишь какой нарядный! И выглядит как благородно!

На Каспаре был новехонький голубой фрак, модный жилет, белые шелковые чулки и туфли с серебряными пряжками.

Он шел между обеими женщинами и внимательно смотрел на дорогу, которая больше не качалась у него перед глазами, как бывало прежде. Мужчины шагали сзади на умеренном расстоянии. Внезапно Даумер выкинул вперед правую руку, Каспар тотчас же остановился, недоуменно озираясь. Обрадованный Даумер ласково сказал ему, чтобы он шел дальше. Через несколько сот шагов он снова поднял руку, и Каспар снова замер на месте и стал озираться.

— Что такое? Что это значит? — изумленно спросил господин фон Тухер.

— Это нельзя объяснить, — ответил Даумер, тихо торжествуя. — Если хотите, я могу показать вам нечто, еще более удивительное.

— Вряд ли тут имеет место чародейство, — несколько иронически заметил господин фон Тухер.

— Чародейство? Нет. Но как говорит Гамлет: «Есть многое на свете, друг Горацио…»

— Итак, вы уже добрались до школьной премудрости, — прервал его господин фон Тухер, все еще с иронией. — Что касается меня, то я причисляю себя к скептикам. Ну, да там посмотрим.

— Посмотрим, — задорно повторил Даумер.

После частых коротких передышек они сделали привал на лужайке, и все опустились на траву, Каспар мгновенно уснул. Анна накинула ему на лицо платок, затем достала из корзинки взятые с собой съестные припасы. Все четверо молча принялись за еду. Это было неестественное молчание; приятно проведенный день, цветущие луга, все это скорее располагало к непринужденным беседам, но такое очарование исходило от спящего юноши, что каждый острее, чем раньше, ощущал присутствие его, и даже самые безразличные фразы звучали тише, чем его дыхание. Кругом не было ни души, так как они выбрали самую безлюдную дорогу.

Солнце уже садилось, когда Каспар проснулся и, приподнявшись, бросил на друзей благодарный и слегка сконфуженный взгляд.

— Ты только посмотри, Kaicnap, посмотри на красный огненный шар, — сказал Даумер, — видел ты когда-нибудь такое большое солнце?

Каспар посмотрел туда, куда указывал Даумер. То было прекрасное зрелище; пурпурный диск катился вниз, словно бы разрезая землю у края неба, там, где ее омывало море багряного пламени; небеса пылали, кровавой прожилкой очерчен был лес, и розовые тени сгущались над равниной. Еще несколько минут, и сумерки продернулись мягким кармином тумана, заволакивающего горизонт, на какой-то миг земля задрожала; снопы кристально-зеленых лучей вспыхнули на западе вослед уходящему солнцу.

Улыбка скользнула по лицам двух мужчин и двух женщин, когда они увидели, как Каспар, жестом, исполненным безмолвного страха, пытается дотянуться до горизонта. Даумер подошел к Каспару и схватил его за руку, она была холодна как лед. Содрогнувшись, Каспар оборотил к нему свое лицо, вопрошающее, испуганное, губы его наконец шевельнулись, и он робко пробормотал:

— Куда оно идет, солнце? Оно совсем уходит?

Даумер ответил да сразу. Может быть, вот так же дрожал Адам перед своей первой ночью в раю, думал он и не без содрогания, не без странной неуверенности стал утешать юношу, обещая, что солнце вернется.

— Там бог? — спросил Каспар, едва дыша. — Солнце — это бог?

Даумер поднял руку, как бы обводя все вокруг, и сказал:

— Бог везде.

Однако такая пантеистическая философия была, пожалуй, слишком сложна для восприятия Каспара. Он недоверчиво покачал головой, потом с туповатым выражением идолопоклонника произнес:

— Каспар любит солнце.

На обратном пути он все время молчал; остальные, даже всегда веселая Анна, тоже пребывали в странно подавленном настроении, словно никогда еще летним вечером не бродили по полям и лесам, а может быть, предчувствовали, что произойдет нечто такое, что сделает незабываемыми эти часы, проведенные вместе.

Неподалеку от городских ворот Анна вдруг остановилась и, восторженно вскрикнув, указала рукой на усыпанный звездами небосвод. Каспар тоже посмотрел вверх и безмерно удивился. От страстного восхищения с его губ стали срываться отрывочные, быстрые звуки.

— Звезды, звезды, — бормотал он слово, услышанное от Анны. Он прижал руки к груди, и неописуемо блаженная улыбка преобразила его черты. Он никак не мог вдоволь наглядеться, не мог отвести взора от этого сияния, и из его захлебывающихся, отрывистых слов можно было понять, что его внимание привлекают созвездия и наиболее яркие звезды. Вне себя от волнения, он спросил, кто возносит туда эти красивые огни, зажигает их и снова тушит.

Даумер отвечал, что звезды светят всегда, но не всегда их можно видеть; тогда Каспар спросил, кто же впервые вознес их так высоко и велел им гореть вечно.

Внезапно он впал в глубокую задумчивость. Какое-то время стоял, опустив голову, ничего не видел и не слышал, а когда пришел в себя, радость его обернулась печалью, он упал на траву и разразился долгим безутешным плачем.

Был уже десятый час, когда они наконец добрались до дому. Пока Каспар вместе с женщинами поднимался наверх, у ворот господин фон Тухер прощался с Даумером.

— Что же такое творится в его душе, — сказал фон Тухер. А так как Даумер ничего не ответил, продолжал размышлять вслух: — Может быть, он уже чувствует, что время уходит безвозвратно. Может быть, прошлое уже предстало перед ним в подлинном своем обличье!

— Несомненно, его глазам было больно смотреть на осиянный небосвод, — ответил Даумер, — никогда еще он не поднимал взгляда к ночному небу. Природа не оборачивается к нему приятной своей стороной, и о ее так называемой доброте он мало что знает.

Какое-то время они молчали, потом Даумер сказал:

— Я пригласил к себе на завтра нескольких друзей и знакомых, чтобы поговорить о целом ряде моих интереснейших наблюдений над Каспаром. Я был бы очень рад, если бы и вы при этом присутствовали.

Господин фон Тухер обещал прийти. К его удивлению, когда он на следующий день явился с некоторым опозданием, его провели в совершенно темную комнату. Представление уже началось. Из угла доносился монотонный голос Каспара, что-то читающего.

— Это страница из Библии, которую наугад открыл господин городской библиотекарь, — шепнул Даумер господину фон Тухеру.

Тьма была такая, что слушатели не видели друг друга, но Каспар читал уверенно, будто, его глаза сами служили источником света.

Все были поражены. Но еще удивительнее было то, что Каспар мог все так же, впотьмах, называть цвета предметов, которые по очереди держали все присутствующие в пяти или шести шагах от него, дабы исключить подозрение в сговоре или в том, что все подготовлено заранее.

— А сейчас перейдем к опыту с вином, — сказал Даумер и открыл ставни.

Каспар заслонил глаза руками, и понадобилось немало времени, прежде чем он привык к свету. Кто-то принес вино в непрозрачном стакане, и Каспар не только сразу почуял винный запах, но у него появились даже признаки легкого опьянения: глаза заблестели, рот слегка скривился. Что-то здесь не чисто. Возможна ли, мыслима ли подобная чувствительность? Опыт был повторен два, три раза, и, смотрите-ка, эффект еще усилился. На четвертый раз в стакан налили воды, и Каспар заявил, что ничего не чувствует.

Но еще удивительнее было наблюдать, как он реагирует на металлы. Один господин, когда Каспар вышел из комнаты, спрятал кусок листовой меди. Позвали Каспара, и все с напряжением следили, как его прямо-таки потянуло к месту, где была спрятана медь. Он походил на собаку, почуявшую мясо. Каспар нашел медь, все зааплодировали, и никто не обратил внимания, что он побледнел и покрылся холодным потом. Заметил лишь господин фон Тухер и осудил всю эту возню.

Разумеется, опыты производились неоднократно. Молва о них быстро распространилась, и дом превратился в своего рода кунсткамеру. Все сколько-нибудь известные и именитые горожане туда устремились, и Каспар должен был всегда быть наготове, всегда выполнять все, что от него хотели. Если он уставал, ему позволяли спать, но если он спал, они испытывали, насколько крепок его сон, и Даумер утопал в блаженстве, когда господин медицинский советник Робейн сказал, что никогда не считал возможным такой непробудно-крепкий сон.

Даже некоторые болезненные состояния его тела давали Даумеру повод для демонстрации или хотя бы для изучения. Он пытался путем гипнотических прикосновений и месмерических касаний приобрести влияние, так как был пламенным поборником тех новоиспеченных теорий, которые орудовали человеческой душой, точно алхимик содержимым реторты. Или, если и это не помогало, прибегал к лекарствам особого свойства, опробовал действие арники, аконита и Nux vomica; всегда старательно, всегда с сознанием, что выполняет какую-то миссию, всегда с запиской в руках, всегда требовательно-заботливо.

Что за серьезные игры! С каким рвением он доказывал, растолковывал, затуманивал ясное, запутывал простое! Публика честно старалась верить, о чудесах протрубили во все концы, не на пользу нашему Каспару и, как вскоре выяснилось, отнюдь не для его счастья, ведь, увы, повсюду есть недостойные люди, которые продолжают сомневаться, в каком бы горниле ни выжигали их скептицизм. Возможно, они всякий раз хотели чего-то нового, невиданного, слишком далеко заходили в своих ожиданиях и были убеждены, что чудо-человек проявляет себя только в затверженных, рассчитанных на публику фокусах, в которых он, как они выражались, выказывает ловкость дрессированной обезьяны.

Одним словом, программа стала однообразной и порадовать могла разве что новичков. Другие видели в Даумере нечто вроде директора цирка или литератора, наскучившего своим друзьям постоянным чтением одной и той же посредственной поэмы, хотя выходками Каспара они все еще забавлялись.

Разве не забавно, например, что он упрекнул одного офицера за пыльный воротник, что коснулся пальцами головы некоего почтенного директора судебной палаты и сочувственно-удивленно сказал: «Белые волосы, белые волосы?»

Или во время визита одного важного сановника он только и смотрел, как ловко этот сановник играет своей тростью, и захотел тоже этому научиться. Или выказывал отвращение при виде черной бороды магистратского советника Бехольда, или ни за что не хотел поцеловать руку одной даме, сказав, что кусаться не положено.

Они вознаграждали себя такими вот мелкими происшествиями. Если можно посмеяться — все хорошо. Даумера, напротив, это сердило, и он пытался объяснить Каспару, что такое долг вежливости.

— Ты всегда забываешь здороваться с гостями, — сказал Даумер.

И вправду, Каспар, погруженный в чтение или занятый игрой, когда его окликали, сначала поднимал глаза, а если видел знакомое или полюбившееся ему лицо, с пленительно-лукавой улыбкой и без всяких церемоний сразу же вступал в разговор. Какие бы важные господа ни приходили посмотреть на него, о-н сначала приводил все в порядок, метелочкой сметал со стола обрывки бумаги или хлебные крошки и только потом вставал навстречу пришельцам. Господам приходилось ждать, покуда он управится со своим делом.

Он не был робок. Все люди казались ему хорошими, почти всех он находил красивыми. Каспар считал само собой разумеющимся, когда какой-нибудь господин останавливался перед ним и по заранее заготовленной записке читал ему вслух бесчисленное множество имен или бесчисленное множество цифр. Память ему не изменяла, он мог в том же порядке повторить имя за именем, цифру за цифрой, будь их даже сотни. Видя всеобщее удивление, о «понимал, что делает что-то необыкновенное, но тщеславный блеск не озарял его лицо, оно только становилось немного печальным, потому что всегда происходило одно и то же, потому что им всего было мало.

Он никак не мог понять, почему им кажется дивом то, что так естественно для него. То же, что для него было дивом, их нисколько не занимало. Он был не в состоянии это высказать, это коренилось в подсознаний. То был едва ощутимый вопрос, утром, в час пробуждения, торопливый, безмолвный, отчаянный поиск, которому не было названия. Все это осталось далеко позади, было связано с ним, но ему не принадлежало. Это было нечто с ним происшедшее где-то, когда-то, но где, где и когда? Он ощупью искал себя, но не находил, Самому себе говорил: «Каспар», но вдали его имя не находило отклика. Напряженное ожидание доходило до предела: когда в соседней комнате били часы, каким захватывающим было это ожидание от удара к удару. Как будто стена таяла, обращалась в воздух. Только что прошедшая ночь была полна непостижимых событий. Что-то стукнуло за окном? Нет. Был тут кто-нибудь, говорил, звал, угрожал? Нет. Что-то происходило, хотя Каспар в этом и не участвовал.

Непостижимая тревога. Надо учиться, может, потом все станет ясно. Уяснить себе, как все обстоит, что таится в ночи, когда ты не живешь и все-таки чувствуешь, познать незнаемое, постичь, что же там, вдали, понять, что это за тьма, научиться спрашивать у людей. Он пристрастился к книгам, и как пристрастился… Даже начинал проявлять нетерпение, когда посетители бесцеремонно нарушали его покой. Теперь уже люди приезжали издалека, по всей стране говорили и писали о Каспаре Хаузере. Даумер тоже не мог защитить себя от претензий, которые к нему предъявлялись. Он часто бывал расстроен и утомлен и, случалось, раскаивался, что выставил Каспара напоказ всему свету.

Выпадали часы, когда он, оставшись наедине с юношей, вспоминал о своем высоком долге и глубже, чем хотел этого поначалу, привязывался к этому странному существу, тело и душа которого были ему подвластны. Однажды глазам Даумера представилась райская картина: Каспар сидит на скамейке в саду, в руке у него книга, ласточки кружат над ним, у ног его что-то клюют голуби, бабочка присела на плечо юноши, кошка мурлычет на его коленях. «Его человеческая природа безгрешна, — сказал себе Даумер, не сводя глаз с Каспара, — и о чем я хлопочу, разве не лучше сохранить это его состояние? Что тут еще можно разгадать, о чем оповестить мир?»

Как-то раз в соседнем саду поднялся оглушительный шум. С цепи сорвалась злая собака и помчалась огромными прыжками, вся морда в пене, сбила с ног ребенка, укусила работника, который бежал за ней, и налетела на забор Даумерова сада. От удара сломалась планка, собака прошмыгнула в сад и устремила дикие, налитые кровью глаза на небольшую компанию, сидевшую под липой: сам Даумер, его мать, бургомистр Биндер и Каспар. Все вскочили в испуге, Биндер поднял палку, собака сделала несколько скачков, но вдруг остановилась, понюхала воздух, подбежала к Каспару — он был бледен и едва дышал — и, вильнув хвостом, лизнула повисшую как плеть руку юноши. Пылающим, недоуменным, преданным взглядом смотрела она на Каспара, словно в ожидании ласки и прося прощения. В глазах Каспара было то же самое выражение недоумения и преданности. Ему было жаль собаку, почему, он и сам не знал.

Говорили, что после этого случая Даумер плакал.

Два дня спустя, дождливым октябрьским вечером, Даумер, его мать и Каспар сидели в гостиной. Анна ушла на танцы, старая дама вязала у открытого окна, так как, несмотря на позднюю осень, воздух был тепел и напоен влажным ароматом увядающих цветов. Тут в дверь постучали, это стекольщик принес большое стенное зеркало, взамен того, которое на прошлой неделе разбила служанка. Фрау Даумер велела поставить зеркало у стены, стекольщик сделал это и ушел.

Едва за ним закрылась дверь, как Даумер с удивлением спросил, почему зеркало сразу не повесили на место, зачем оставлять работу на завтра? Старая дама, смущенно улыбаясь, возразила: вечером вешать зеркало — к беде. Для причуд такого рода у Даумера не хватало юмора; он стал упрекать старую даму в суеверии, та спорила, и Даумер пришел в ярость, то есть с самыми ласковыми интонациями цедил слова сквозь зубы.

Каспар, который не выносил выражения недружелюбия на Даумеровом лице, положил руку ему на плечо, стараясь ребяческой лаской смягчить его гнев. Даумер потупился, помолчал секунду-другую и, пристыженный, наконец сказал:

— Подойди к матушке, Каспар, и скажи ей, что я не прав.

Каспар кивнул, не задумываясь подошел к фрау Даумер и проговорил:

— Я не прав.

Даумер расхохотался.

— Не ты, Каспар, я! — крикнул он, ткнув себя пальцем в грудь. — Когда Каспар не прав, он скажет «я». Я говорю тебе «ты», но ты ведь говоришь о себе «я». Понимаешь?

Глаза Каспара сделались огромными и задумчивыми. Словечко «я» вдруг пробежало по его внутренностям, точно обжигающий напиток. Сотни образов обступили его, целый город, битком набитый людьми: мужчинами, женщинами, ребятишками, звери на земле, птицы в воздухе, цветы, облака, камни, самое солнце теснились вкруг него и хором говорили ему «ты», А он, робея, отвечал им «я».

Он прижал ладони к груди, потом руки его бессильно скользнули вдоль туловища: его тело — стена между «внутри» и «вовне», стена между «я» и «ты».

И в то же мгновение из зеркала, напротив которого он стоял, вынырнул его собственный образ. «Ой, — опешив, подумал он, — кто это там?»

Разумеется, он не раз проходил мимо зеркал, но взор его, ослепленный многообразием мира, скользил мимо них, не задерживаясь, бессознательно; он привык к своему отражению, как к своей тени на земле. Неопределенное, не ставшее преградой, не могло привлечь его внимания.

Сейчас его взор созрел для этого виденья. Он пристально смотрел на себя. «Каспар», — лепетали его губы. А что-то внутри отзывалось «я». Он видел Каспаров рот и щеки, Каспаровы каштановые волосы, что вились на лбу и над ушами. Он подошел поближе и по-детски пугливо заглянул за зеркало: между ним и стеной была пустота. Он опять встал перед зеркалом, и вдруг ему почудилось, что свет за его отражением распался, длинная-длинная тропа протянулась назад и там, в дальней дали, стоял еще один Каспар, еще «я», глаза у этого «я» были закрыты, и он, казалось, знал что-то, неведомое Каспару здесь, в комнате.

Даумер, привыкший наблюдать за юношей, насторожился. Что это? Странный шорох, что-то прошелестело в воздухе и упало на пол возле стола. Это был клочок бумаги, с улицы залетевший в окно. Фрау Даумер подняла его, он оказался сложенным наподобие письма. Она нерешительно повертела его в руках и отдала сыну.

Даумер развернул листок и прочитал следующие, крупными буквами написанные слова: «Предостерегаю домочадцев, предостерегаю хозяина и предостерегаю чужого».

Фрау Даумер встала и вместе с сыном прочла эти слова; мороз пробежал у нее по коже. Даумеру, молча, в упор смотревшему на записку, померещилось, что у его ног из земли, острием вверх, вырастает меч.

Каспар не обратил ни малейшего внимания на случившееся. Он отошел от зеркала и, никого и ничего не замечая, мимо них обоих, направился к окну. Там он стоял, задумавшись, и в полном самозабвении высовывался все больше и больше, ни о чем не помня, кроме своих поисков, покуда грудью не уперся в карниз; лицо его окунулось в ночь.

СНОВИДЕНИЯ КАСПАРА

На следующее утро Даумер снес в полицию зловещую записку. Полиция немедленно взялась за расследование, разумеется, оставшееся безрезультатным. Об ртом странном случае было также официально доложено Апелляционному суду, и несколько дней спустя советник окружного управления Герман, бывший в приятельских отношениях с бароном фон Тухером, написал последнему письмо, в коем говорилось, что надо, дескать, не только не ослаблять надзора за Каспаром, но усилить слежку за ним, ибо не исключено, что страх, глубоко в нем укоренившийся, заставляет его замалчивать кое-что из хорошо ему известных обстоятельств.

Господин фон Тухер посетил Даумера и прочитал ему это место из письма. Даумер не сумел подавить насмешливой улыбки.

— Я отлично знаю, что за всем, касающимся Каспара, кроется тайна, сотканная руками человека, — не без досады сказал он, — не говоря уж о том, что недавно мне то же самое писал президент Фейербах, и, кстати, в столь своеобразных выражениях, что я понял: речь идет о чрезвычайных обстоятельствах. Но что, собственно, значит надзирать за ним и его выслеживать? Разве крайние меры уже не были приняты? Предписания врача, а также человеческие чувства и без того повелевают мне относиться к нему в высшей степени бережно. Я едва решаюсь отучать его от простейшей пищи и кормить так, как того требует в корне изменившееся положение вещей.

— Почему вы едва на это решаетесь? — удивленно спросил господин фон Тухер. — Мы же договорились, что его необходимо приучать к мясу или хотя бы к горячей пище?

Даумер помедлил с ответом.

— Рис, сваренный в молоке, и горячие супы Каспар уже вполне переносит, — сказал он наконец, — но мясные блюда я ему навязывать не хочу.

— Отчего же?

— Боюсь подкосить силы, быть может, обусловленные чистотою крови.

— Подкосить силы? Какие силы могут вознаградить его или нас за утрату телесного здоровья и душевной чистоты? Разве не желательно отвлечь его от необычного, которое рано или поздно сделается для него роковым? Стоит ли прилагать к нему иной масштаб, чем тот, что подобает общепринятому воспитанию? Чего вы хотите? Что намереваетесь из него сделать? Каспар — дитя, этого нам не следует забывать.

— Он — чудо! — быстро и взволнованно вставил Даумер и продолжил тоном то ли поучительным, то ли горьким: — Увы, мы живем в такое время, когда любой намек на непостижимое оскорбляет неповоротливый ум обывателя. Иначе каждый бы видел и чувствовал, что вкруг этого человека теснятся таинственные силы природы, те, на которых зиждется наше существование.

Господин фон Тухер довольно долго молчал; лицо его хранило неприступно-гордое выражение, когда он наконец сказал:

— Мне представляется более желательным, овладев действительностью, удовлетвориться ею, чем в приступе бесплодного энтузиазма блуждать в тумане сверхчувственного.

— Разве действительность, на которую я ссылаюсь, не служит мне достаточным оправданием? — возразил Даумер. Чем больше он разгорячался от этого разговора, тем вкрадчивее и тише становился его голос. — Надо ли мне напоминать вам отдельные подробности? Разве воздух, земля и вода для этого юноши не населены демонами, с которыми он общается, как с равными?

Лицо барона Тухера омрачилось.

— Во всем этом я вижу только следствие вредного перевозбуждения, — коротко и резко сказал он. — Не из таких источников зарождается жизнь, не это подготовляет человека для практической деятельности.

Даумер склонил голову, в его глазах отразилось нетерпеливое презрение, но отвечал он тоном учтивым и дружелюбным:

— Как знать, барон. Источники жизни — непостижимы. Мои надежды идут далеко, я жду от нашего Каспара деяний, которые наверняка заставят вас изменить свое суждение. Из такого материала создаются гении.

— Мы несправедливо поступаем с человеком, возлагая чрезмерные надежды на его будущее, — с грустной улыбкой произнес господин фон Тухер.

— Пусть так, пусть так, но я делаю ставку именно на будущее. Меня не интересует, что у него осталось позади, и все, что мне известно о его прошлом, должно служить лишь одной цели — освободить его от этого бремени. Это-то и есть обнадеживающе чудесное: мы видим перед собою существо без прошлого, вольное, никому и ничему не обязанное, существо первого дня творенья, душу как таковую, инстинкт во всей его первозданности, существо, одаренное великолепными возможностями, еще не соблазненное змием познания, видим перед собою очевидца того, как зашевелились таинственные силы, открытие и исследование которых составят задачу грядущих столетий. Возможно, я ошибаюсь, но это будет значить, что я ошибся и в человечестве, и мне придется признать лживыми мои идеалы.

— Господь да хранит вас от этого, — сказал господин фон Тухер и спешно откланялся.

В тот же день мать Даумера обратила его внимание на то, что Каспар стал спать не так спокойно, как раньше. На следующее утро, когда он, довольно вялый, пришел завтракать, Даумер спросил, как ему спалось.

— Неплохо, — отвечал Каспар, — но я проснулся среди ночи, и мне было страшно.

— Чего же ты боялся?

— Темноты, — признался Каспар и задумчиво добавил: — По ночам темнота сидит на лампе и рычит.

Назавтра он, полуодетый, вошел к Даумеру и в ужасе объявил, что у него в комнате был какой-то человек. Даумер испугался, но тотчас же сообразил, что это привиделось Каспару во сне. Он спросил, что же это был за человек, и тот отвечал: большой, красивый, в белом плаще. Говорил ли он с Каспаром? Нет, не говорил, отвечал Каспар, на голове у него был венец, он снял его и положил на стол, а когда Каспар протянул к нему руку, венец вдруг засветился.

— Ты это видел во сне, — сказал Даумер.

Каспар хотел знать, что значат его слова.

— Твое тело отдыхает, — пояснил Даумер, — но душа твоя бодрствует, и из всего, что ты пережил и перечувствовал за день, творит видение. Это видение называется сном.

Теперь Каспар пожелал узнать, что же такое душа. Даумер ответил так:

— Душа дает жизнь плоти. Плоть и душа — едины. Плоть остается плотью, а душа — душой, но слиты они нераздельно, как вода и вино.

— Как вода и вино? — неодобрительно повторил Каспар. — Но вином ведь только портят воду.

Даумер рассмеялся и заметил, что его слова не более как сравнение. Впоследствии ему уяснилось, что со сновидениями Каспара дело обстоит не так просто. Вообще-то, говорил он себе, сны порождает случайность, произвольная игра предчувствий, желаний и страха, но Каспар со своими снами напоминает человека, который заблудился в лесу и ощупью пробирается вперед. Что-то здесь не так, и я должен выяснить, что именно.

Примечательно было, что некоторые картины постепенно превращались в единое сновидение, которое от ночи до ночи становилось все более завершенным и четким. Сон этот повторяется регулярно и со все большей стройностью и отчетливостью. Поначалу Каспар мог только дробно его рассказывать, ибо картины сновидения являлись ему вперемешку, наконец настал день, когда он сумел подробно описать его своему воспитателю, — так художник сдергивает завесу с уже завершенного творения.

В то утро Каспар, против обыкновения, долго спал, поэтому Даумер решил зайти к нему; едва он подошел к кровати, юноша открыл глаза. Лицо его пылало, обращенный в себя взгляд был тем не менее исполнен силы, а рот нетерпеливо ждал возможности заговорить. Медленным, взволнованным голосом Каспар начал свой рассказ.

Он спал в каком-то большом доме. Женщина вошла в комнату и его разбудила. Он замечает, что кровать очень мала, и не может понять, как он в ней поместился. Женщина одевает его и ведет в зал, где висит множество зеркал в золоченых рамах. За стеклянными стенами блистает серебряная посуда, и на столе, накрытом белой скатертью, стоят изящные, маленькие, расписные чашечки. Он хочет еще посмотреть, но женщина тянет его за собою. Вот другой зал, он полон книг, а с его сводчатого потолка свешивается гигантская люстра; Каспар хочет рассмотреть книги, но огни люстры начинают медленно гаснуть, и женщина ведет его дальше. Они проходят через большие сени, спускаются вниз по огромной лестнице и идут по длинной внутренней галерее. Каспар видит портреты на стенах: мужчины в рыцарских доспехах и женщины в золотых украшениях. Между сводами галереи виднеется двор, там плещет фонтан. Водяной столб внизу серебряно-бел, а вверху красен от солнца. Они приближаются ко второй лестнице, ее ступени, как золотые облака, устремляются вверх. Рядом с лестницей стоит человек, в правой руке он держи г меч, лицо у него черное, нет, лицо у него вовсе отсутствует. Каспар его боится, не хочет проходить мимо, тогда женщина наклоняется и что-то шепчет ему на ухо. Он проходит мимо безликого, идет к гигантской двери, женщина стучит. Ей не отворяют. Она зовет, никто не откликается. Хочет открыть, но дверь заперта. Каспару чудится, что за дверью происходит что-то очень важное, он тоже начинает звать и в это мгновение просыпается.


«Странно, — думает Даумер, — он говорит о том, чего никогда не видел, например, о человеке в доспехах и без лица. Странно! И при этом он медленно подыскивает слова, описания его беспомощны, несмотря на ясность увиденного. Странно!»

— Кто была эта женщина? — спросил Каспар.

— Она была женщиной из сна, — успокаивающе ответил Даумер.

— А книги, а фонтан и дверь? — не унимался юноша. — Они тоже были книги из сна и дверь была из сна? Почему же ее не открыли, эту дверь из сна?

Даумер вздохнул и ничего не ответил. Какая же сила завладела Каспаром, его подопытным? Ведь это сновидение так тесно переплетается с материальным миром.

Каспар неторопливо одевался. Внезапно он поднял голову и спросил, каждый ли человек имеет мать. Даумер отвечал утвердительно, тогда он то же самое спросил об отце. И на этот вопрос ответ последовал утвердительный.

— Где твой отец? — продолжал спрашивать Каспар.

— Он умер.

— Умер? — шепотом повторил он, выражение ужаса промелькнуло на его лице. Он задумался, потом опять спросил: — А где мой отец?

Даумер молчал.

— Он тот, у кого я жил? Он «Ты»? — настаивал Каспар.

— Я не знаю, — отвечал Даумер, в эту минуту он начисто утратил чувство своего превосходства.

— Почему не знаешь? Ты ведь знаешь все. И мать у меня тоже есть?

— Несомненно.

— Где же она, почему она ко мне не приходит?

— Может быть, и она умерла.

— Да? Разве матери тоже умирают?

— Ах, Каспар, — вырвалось у Даумера.

— Моя мать не умерла, — с непостижимой решительностью заявил Каспар. Лицо его вспыхнуло, и он взволнованно добавил: — Может быть, моя мать была за дверью?

— За какой дверью, Каспар?

— За той… во сне…

— Во сне, но сон — это же не взаправду, — наставительно, хотя и робко отвечал Даумер.

— Но ты же сказал, что душа есть взаправду, и она делает сны? Да, я знаю, что мать была за дверью. В следующий раз я эту дверь сумею открыть.

Даумер надеялся, что Каспар забудет сновидение, но этого не случилось. Сон, который Каспар называл сном о большом доме, разрастался, день ото дня его украшал все более пышный и сложный орнамент, так что он стал уже походить на какое-то волшебное растение. И всякий раз Каспар шел по пути, который кончался у высокой двери, так ни разу и не открывшейся. Однажды земля задрожала от шагов за дверью, а сама дверь раздувалась, как плащ на ветру, сквозь щель под нею стало пробиваться пламя, но тут Каспар проснулся, и незабываемое волнение, охватившее его во сне, весь день его не оставляло.

Персонажи сна менялись. Иногда по сводчатой галерее его вел мужчина, а не женщина. Однажды они вдвоем стали подниматься по лестнице, и тут появился еще один человек, который, сурово глядя на Каспара, протянул ему какой-то блестящий предмет, узкий и продолговатый, но едва Каспар до него дотронулся, как он растворился в его руке, точно солнечный луч. Каспар хотел было приблизиться к этому человеку, но на его месте уже был только воздух. Однако он успел произнести какое-то слово, гулко отдавшееся под сводом, но повторить его Каспар не умел.

Снились ему еще другие странные, часто сменяющиеся сны, сны о неведомых словах, никогда не слышанных им наяву. Проснувшись, он тщетно старался их вспомнить. Мягко и нежно звучали эти слова, но относились они не к нему, Каспару, а к той тайне, что была за дверью, он это ясно чувствовал.

То были вестники из царства снов, подобные морским птицам, что, возвращаясь снова и снова, приносят на далекий берег разные предметы с полузатонувшего корабля.

Однажды ночью Даумер лежал без сна, как вдруг из комнаты Каспара до него стали доноситься какие-то шорохи. Он надел шлафрок и пошел туда. Каспар в одной рубашке сидел у стола, лист бумаги лежал перед ним, в руке он держал карандаш и, видимо, только что кончил писать. Белесый свет луны озарял комнату. Удивленный Даумер спросил, что он делает. Каспар устремил на него глубокий, почти хмельной взгляд и тихонько ответил:

— Я был в большом доме. Женщина свела меня к фонтану во дворе и велела взглянуть наверх, на одно из окон. Там стоял мужчина в плаще, очень красивый с виду, и говорил что-то. Тут я проснулся и все записал.

Даумер зажег свечу, взял со стола листок, прочитал, бросил его обратно, схватил Каспара за обе руки и крикнул, пораженный и рассерженный:

— Да ведь это какая-то чепуха, Каспар!

Каспар уставился на листок, шевеля губами, попытался по складам прочитать им написанное и произнес:

— Во сне я все понимал.

Под бессмысленными знаками какого-то выдуманного языка стояло слово «Дукатус». Указывая на него, Каспар прошептал:

— От него я проснулся, оно так красиво звучало.

Даумер счел своим долгом уведомить бургомистра о «волнениях Каспара», как он это называл. И случилось именно то, чего он так боялся. Господин Биндер придал непомерно большое значение его словам.

— Прежде всего необходимо составить как можно более подробный отчет для президента Фейербаха, — сказал он. — Из этих снов, несомненно, могут быть сделаны определенные выводы. Далее я предлагаю вам вместе с Каспаром подняться в крепость.

— В крепость? Зачем?

— Мне пришла в голову одна мысль. Поскольку ему вечно снится какой-то замок, вид реального замка, быть может, взволнует его, а нам даст хоть какую-то точку опоры.

— Неужто вы верите в реальное значение его снов?

— Безусловно. Я убежден, что лет до трех или четырех он жил в похожей обстановке, и затем, с пробуждением к новой жизни и осознанием себя, воспоминания о прошлом приняли для него форму снов.

— Весьма простое и разумное объяснение, — желчно заметил Даумер. — Итак, значит, подоплека этой странной судьбы всего-навсего обыкновенная разбойничья история?

— Разбойничья история? Что ж, пусть так, если хотите. Не понимаю, почему вас это не устраивает? Не свалился же мальчик с луны. Или вы и впрямь полагаете, что земная жизнь его не коснулась?

— Да, да, вы правы! — Даумер вздохнул и продолжал — Я обольщался другими надеждами. Размышления, тоска о прошлом — это то, от чего мне хотелось избавить Каспара. И растрогало, захватило меня именно его незнание судеб человеческих, его нетронутость, первозданность. Может быть, неслыханное стечение обстоятельств одарило этого юношу способностями, которыми не может похвалиться ни один смертный, и все это пойдет прахом, если его внимание обратится на пережитое, достаточно трагическое, но все же не вовсе необыкновенное.

— Понимаю, вы не хотите лишать его мистического нимба, — отвечал бургомистр с несколько педантической презрительностью. — Но мы больше в долгу перед нашим современником Хаузером, чем перед чудо-человеком Хаузером. Я говорю это вполне серьезно, дорогой господин учитель. В наше время ангелы не слетают с небес, и за преступлением должно воспоследовать наказание.

Даумер пожал плечами.

— Ужели вы думаете, что это послужит ко благу Каспара Хаузера? — фанатически воскликнул он, что бургомистру показалось комичным. — Вы только забросаете его липкой житейской грязью. Уже сейчас вокруг него поднялась свара, она омрачит мою борьбу за его дело. Недобрые истории всплывут теперь на свет божий.

— Вот и хорошо, что всплывут, — живо ввернул бургомистр, — в остальном пусть каждый делает то, что ему надлежит.

На следующее утро бургомистр зашел за Каспаром, и они отправились в крепость. Господин Биндер позвонил у двери привратника; тот немедленно появился с большой связкой ключей и проводил их наверх.

Когда они стояли перед мощными двустворчатыми воротами, с лица Каспара как бы спала пелена. Он весь подобрался, напрягся и пробормотал:

— Дверь, точно такая дверь!

— Что ты говоришь, Каспар? Что тебе почудилось? — ласково спросил бургомистр.

Каспар ничего не ответил. Опустив глаза, он медленно, как сомнамбула, шел по галерее. Оба спутника пропустили его вперед. Через каждые два-три шага он останавливался. Но волнение его достигло апогея, когда он стал подниматься по каменной лестнице. Взойдя наверх, он вздохнул и огляделся по сторонам, лицо его было бледно, плечи судорожно дергались. Даумер, сострадая ему, хотел вырвать его из этого состояния, но, когда он заговорил, Каспар посмотрел на него отсутствующим взглядом.

— Дукатус, дукатус, — повторял он, словно прислушиваясь к звуку своего голоса и стараясь уловить тайный смысл этого слова.

По стенам тянулся длинный ряд изображений бургграфов, вдали открывался сверкающий поток настежь распахнутых залов. Неподвижно стоя на галерее, Каспар закрыл глаза и, только когда бургомистр шепотом спросил его о чем-то, обернулся и сдавленным голосом отвечал: ему-де почудилось, что некогда и у него был такой дом, а сейчас он растерян, не знает, что и подумать.

Бургомистр безмолвно взглянул на Даумера.

Вечером оба они отправились к господину фон Тухеру и вместе с ним настрочили доклад президенту Фейербаху. Длинное это послание в тот же день было сдано на почту.

Странным образом, на него не только не последовало ответа, но они даже не получили сообщения, что письмо вручено президенту. Похоже было, что оно либо затерялось, либо было украдено. Барон Тухер исподтишка навел справки, побывало ли таковое в руках Фейербаха, и узнал, что тот о нем и понятия не имеет. Тревога обуяла всех троих авторов послания.

— Возможно ли, что и здесь действовала невидимая рука, швырнувшая мне в окно записку? — боязливо предположил Даумер.

Попытка добиться толку на почте не увенчалась успехом, доклад был составлен вторично и через верного человека вручен президенту в собственные руки.

Фейербах, со свойственной ему категоричностью, отвечал, что обратит внимание на это происшествие, но сейчас, по причинам достаточно понятным, воздержится от письменного изложения своих мыслей и соображений. «В отчете судебного врача говорится, что, несмотря на общее удовлетворительное состояние здоровья, Каспар очень бледен из-за недостаточно регулярного пребывания на свежем воздухе, — писал он, — и здесь ему необходимо помочь. Желательно, чтобы юноша обучился верховой езде. Для этой цели мне рекомендовали шталмейстера фон Румплера. Хаузер три раза в неделю будет брать у него уроки, расходы по ним городской комиссар припишет к счету за воспитание Хаузера».

Может быть, это сновидения сделали Каспара таким бледным. Чуть ли не каждую ночь он пребывал в большом доме. Сводчатые залы были залиты серебристым светом. Он стоял перед запертой дверью и ждал, ждал…

Однажды ночью сумеречные покои простирались перед ним, немые, безмолвные, как вдруг с нижней галереи воспарила какая-то фигура. Сначала Каспар подумал, что это мужчина в белом плаще, но, когда фигура приблизилась, убедился, что это женщина. Белые вуали окутывали ее и трепетали на плечах от неслышного дуновения ветра. У Каспара ноги приросли к земле, сердце ныло так, что, казалось, кто-то крепко сжал его в кулаке, ибо на лице женщины было написано горе, никогда им не виданное на лице человеческом. Чем больше она приближалась, тем страшней и мучительней сжималось его сердце; величаво прошла она мимо, губы ее шептали его имя, это не было имя «Каспар», и все же он твердо знал, что только его она призывает. Не переставая шептала она все то же имя, и когда была уже далеко-далеко и вуали, точно белые крылья, трепетали вкруг ее плеч, имя все еще доносилось до него; он понял, что то была его мать.


Каспар проснулся в слезах и, когда вошел Даумер, побежал ему навстречу, крича:

— Я видел ее, я видел свою мать, это была она, и она говорила со мной!

Даумер сел к столу и подпер голову рукой.

— Слушай, Каспар, — сказал он через минуту-другую, — ты не должен верить в химеры. Меня уже давно огорчает твое легковерие. Это все равно, что кто-нибудь пошел бы гулять среди цветников и, вместо того чтобы предаться радостному наслаждению, вздумал с корнями выкапывать цветы и опустошать землю. Пойми меня правильно, Каспар, я не хочу, чтобы ты отказался от права узнать все, что имеет отношение к твоему прошлому и к преступлению, совершенному над тобой. Но вспомни, что такие люди, как господин президент и господин Биндер, умудренные богатейшим житейским опытом, прилагают немало усилий, чтобы это выяснить. Тебе же, Каспар, надо смотреть вперед, надо жить на свету, а не впотьмах. Свет, бот на чем зиждется твое существование, вот в чем твое счастье. Всякий человек может внять голосу разума: сделай же мне одолжение, забудь об этих снах. Недаром ведь говорят: «Сны — что пена волны».

Каспар был потрясен. Впервые слышал он о том, что его сны — неправда, и также впервые собственная убежденность возобладала над мнением учителя. Но не радость вызвало в нем это новое чувство, а только сожаление.

РЕЛИГИЯ, ГОМЕОПАТИЯ, ГОСТИ СО ВСЕХ СТОРОН

Так вот настал декабрь, зима запаздывала, но однажды утром выпал наконец первый снег.

Каспар без устали смотрел на неслышное скольжение снежинок. Он принимал их за маленьких крылатых зверьков, покуда не высунул руку за окно и они не растаяли на его ладони. Сад и улица, крыши и карнизы сверкали белизной, и сквозь завесу пляшущих снежинок тихонько крался светлый пар тумана, словно дыхание живых человеческих уст.

— Ну, что скажешь, Каспар? — воскликнула фрау Даумер. — А помнишь, ты мне не верил, когда я тебе рассказывала про зиму. Видишь теперь, как все бело?

Каспар кивнул, не отрывая глаз от метели за окном.

— Белое — это старость, — пробормотал он, — холод и старость.

— Не забудь, что в одиннадцать у тебя урок верховой езды, — напомнил ему Даумер, уходивший в школу.

Напрасная забота: Каспар не мог об этом забыть, очень уж ему пришлась по душе верховая езда, хотя он совсем недавно стал заниматься ею.

Он любил лошадей и в воображении давно свыкся с их образами. Случалось, вечерние тени мчались, как вороные кони, и, на мгновение помедлив у огненного края небес, оглядывались на него — пусть направит их в неведомые дали. И в ветре слышался бег коней, конями были облака, в ритмах музыки он слышал звонкое цоканье их копыт, а когда счастливое расположение духа завладевало им и мысли его блуждали вокруг чего-то благородно-совершенного, то прежде всего вставал перед ним гордый образ коня.

На уроках верховой езды он с самого начала выказал ловкость, безмерно удивившую шталмейстера Румплера.

— Вы только посмотрите на этого малого в седле, — говорил Румплер, — как он сидит, как держит поводья, как понимает коня, я готов сто лет жариться в аду, но это неспроста. — И все, знавшие толк в этом искусстве, ему вторили.

А как счастлив бывал Каспар, пустив коня рысью или галопом! Легко, быстро несет тебя конь вперед, вдаль, а ты мягко покачиваешься в седле. Какое же это счастье — слияние всадника и коня!

Если бы только люди меньше докучали Каспару! Когда он впервые выехал из манежа вместе со своим шталмейстером, народ толпами собирался на улицах, и даже самые степенные горожане останавливались и горько усмехались.

— Этот мастер кататься, — насмешничали они. — Ишь сидит, точно в кресле. Так, верно, и надо, по крайней мере, согреешься.

Вот и сегодня все на него пялятся. Небо очистилось и проглянуло солнце, когда они ехали по Энгельхардштрассе. Ватага мальчишек во весь опор неслась за ними, в домах по правую и по левую руку быстро распахивались окна. Шталмейстер пришпорил своего коня и огрел плеткой Каспарова.

— Черт возьми, тут каким-то цирковым наездником становишься! — разозлясь, крикнул он.

Они прискакали к воротам св. Иакова.

— Эй! Эге-ге! — послышался какой-то голос из боковой улочки, на них направил своего коня другой всадник — ротмистр Вессениг. Румплер поздоровался, а ротмистр поехал рядом с Каспаром.

— Великолепно, дорогой мой Хаузер, просто великолепно! — восклицал он с преувеличенным восхищением. — Вы же ездите, как индейский вождь. Может ли быть, что этому искусству вы научились лишь от бравых нюрнбержцев? Даже не верится.

Каспар не понял коварной подоплеки этих слов. Польщенный, он с благодарностью взглянул на ротмистра.

— Да, знаешь, Хаузер, что я сегодня получил, — продолжал ротмистр, которого так и подмывало поиздеваться над Каспаром. — Кое-что, близко тебя касающееся.

В глазах Каспара промелькнул вопрос. Возможно, что спокойно-благородное выражение его лица заставило ротмистра поколебаться.

— Я кое-что получил, — тем не менее упрямо повторил он, — письмецо, если хочешь знать. — Он говорил самым что ни на есть простодушным тоном, так взрослые шутят с детьми, но в его подстерегающем взгляде читался вопрос: «Посмотрим, перепугается он или нет?»

— Письмецо? — переспросил Каспар. — И что же в нем написано?

— Ага, — воскликнул ротмистр и оглушительно расхохотался, — тебя, видно, любопытство разбирает? В нем имеется весьма важное сообщение, весьма важное!

— От кого же это письмо? — спросил Каспар, и сердце его забилось в ожидании.

Господии фон Вессениг осклабился и от удовольствия даже привстал на стременах.

— А ну-ка, угадай, — сказал он, — а мы поглядим, мастер ли ты угадывать. Итак, кто же прислал это письмецо? — Он понимающе подмигнул господину фон Румплеру. Каспар потупился.

На него внезапно пахнуло воздухом снов, надежда обласкала его, скрасила тусклое течение дней. Из смутной пелены сновидения явилась женщина со скорбным лицом и теперь парила впереди их коней. Каспар поднял глаза и дрожащими губами произнес:

— Не от моей ли матери это письмо?

Ротмистр нахмурился; может, ему показалось, что не стоит заходить так далеко в этой шутке, но, подавив в себе честный порыв, похлопал Каспара по плечу и крикнул:

— Отгадал, черт тебя возьми, отгадал! Но больше я тебе, дружок, ни слова не скажу, а то мне еще, пожалуй, нагорит. — Он покрепче уселся в седле и ускакал.

Через четверть часа Каспар чуть ли не в беспамятстве воротился домой. Семейство Даумеров уже сидело за столом. Все вопросительно на него уставились, Анна же непроизвольно встала, когда Каспар — на лбу его блестели капельки пота — подошел к креслу ее брата и из глотки его вырвался хриплый ликующий крик:

— Господин ротмистр получил письмо от моей матери!

Даумер в удивлении покачал головой. Он попытался разъяснить Каспару, что здесь имеет место какое-то недоразумение или ошибка: мать и сестра по мере сил его поддержали. Увы, тщетно. Каспар, молитвенно сложив руки, просил Даумера отправиться вместе с ним к Вессенигу. Даумер наотрез отказался, но волнение Каспара все возрастало, и Даумер сказал, что пойдет к Вессенигу один. Быстро доев то, что было на тарелке, он схватил пальто, шляпу и вышел.

Каспар подбежал к окну и стал смотреть ему вслед. Садиться за стол, покуда Даумер не вернется, он не пожелал. Он судорожно мял платок в руке, часто дыша, вперял взгляд в небо и думал: «Я буду любить тебя, солнце, только сделай, чтобы это была правда». К часу дня Даумер возвратился. Он припер ротмистра к стенке и крупно с ним объяснился. Поначалу тот старался придать всей истории юмористический характер, но Даумер на эту удочку не попался, ему и так уж осточертели злобные толки, ежедневно до него доходившие. Не далее как вчера ему рассказали, что на рауте у магистратской советницы Бехольд один видный аристократ потешался над ним, Даумером, называя его мастером сомнамбулического и магнетического искусства, угодливо бросающим под ноги Каспару свой волшебный плащ. Самое забавное при этом, что Каспар, вопреки всеобщим ожиданиям, не воспаряет на нем в воздух, а мирно сидит дома, позволяя себя откармливать.

Даумера это мучило, и он без обиняков заявил ротмистру, что пустая болтовня великосветских бездельников нисколько его не трогает.

— Я ждал помощи и одобрения и уж никак не готовился к защите или отпору, но теперь мне ясно, что ваше окаменелое сердце и сердца вам подобных недоступны чувствам, — выкрикнул он, — однако я вправе требовать, чтобы юношу, находящегося на моем попечении и на попечении господина статского советника, избавили от злобных шуток.

Выкрикнул и убежал. Друга он, разумеется, этим выступлением не приобрел.

Придя домой и встретив вопрошающий, тоскливый взгляд Каспара, он постарался сказать как можно мягче:

— Он дурачил тебя, Каспар. Разумеется, тут нет ни слова правды. Ты не должен доверять таким людям, как ротмистр.

— О! — с болью вырвалось у Каспара. И он затих.

Только когда Даумер, отдохнув после обеда, снова собрался уходить, Каспар прервал молчание и слабым, каким-то не своим голосом спросил:

— Значит, господин ротмистр сказал мне неправду?

— Да, он солгал, — отрезал Даумер.

— Нехорошо это с его стороны, очень нехорошо, — сказал Каспар.

Удивительным казался ему самый факт, но еще удивительнее, что столь важный господин очернил себя ложью перед ним, Каспаром. Зачем он рассказал мне про письмо, непрестанно думал он и часами повторял про себя слова ротмистра, силясь представить себе лицо, за которым, неведомая ему, жила ложь.

Нет, что-то тут не так. Он ломал и ломал себе голову. Наконец, чтобы отвлечься от этих мыслей, открыл задачник и стал готовить уроки. Когда и это не помогло, он взял губную гармонику, подаренную ему одной дамой из Бамберга, и добрых полчаса наигрывал простенькие мелодии, которым уже успел научиться.

Затем он отложил гармонику, встал перед зеркалом и долго пристально всматривался в свое лицо: хотел узнать, есть ли в нем ложь. Несмотря на подавленное душевное состояние, ему вдруг страстно захотелось хоть разок самому солгать, а потом проверить, какое у него будет лицо. Он боязливо огляделся, снова посмотрел в зеркало и прошептал:

— Снег идет.

Он считал это ложью, ведь сейчас светило солнце.

Ничего не изменилось в его лице, значит, можно лгать и никто этого не заметит. Он подумал еще, что солнце омрачится или спрячется, но оно продолжало светить как ни в чем не бывало.

Вечером Даумер снова вернулся домой расстроенный. Вместо ответа на вопрос матери, что опять случилось, он вытащил из кармана какую-то газетенку и швырнул ее на стол. Это оказался «Католишер вохеншатц», на первой странице поместивший эпистолу о Каспаре Хаузере, которая начиналась словами, напечатанными жирным шрифтом: «Почему нюрнбергского найденыша не приобщают к благодати религии?»

— Да-да, почему не приобщают? — насмешливо заметила Анна.

— И такое печатают в протестантском городе, — возмущался Даумер. — Если бы эти господа знали, какой безмерный страх внушают найденышу их патеры. Когда он был еще заточен в башне, к нему в один прекрасный день явилось сразу четверо. Может быть, вы думаете, что они хотели растрогать его сердце или пробудить в нем религиозное чувство? Ничего похожего. Они несли всякий вздор о гневе господнем и об отпущении грехов, а заметив, что он до смерти перепуган, принялись еще больше его стращать: можно было подумать, что беднягу не позднее завтрашнего дня потащат на виселицу. Я случайно там оказался и вежливо попросил их угомониться.

В эту минуту вошел Каспар, и разговор оборвался.

Однако призыв «Католишер вохеншатц» не остался без последствий. Господа из магистрата стали поговаривать, что с религией-де не шутят, а один так даже засомневался, прошел ли юноша через таинство святого крещения. Это вызвало долго не смолкавшие дебаты, но в конце концов было решено признать крещение само собой разумеющимся, ибо дело происходило в христианской стране, среди христиан, да и юноша никак не мог явиться сюда из Татарии.

Труднее было решить вопрос о его вероисповедании. Католик он или евангелист? Хотя попы в городе особого веса не имели, но все же беспризорную душу необходимо было вырвать из алчной пасти Рима. С другой стороны, никто не отваживался на крутые меры, ведь не поручишься, что рано или поздно какой-нибудь влиятельный господин не внесет ясность в этот вопрос.

Бургомистр потребовал, чтобы Даумер подыскал Каспару учителя закона божия. Выбор надежного человека он возлагал на него, но все же спросил:

— Какого вы мнения о кандидате Регулейне?

— Я ничего против него не имею, — безразлично отвечал Даумер. Кандидат жил в нижнем этаже Даумерова дома и слыл солидным и усердным человеком.

— Хотя сам я не сторонник церковной обрядности, — сказал бургомистр, — но модное свободомыслие мне очень не по сердцу, и я бы не хотел, чтоб наш Каспар приобщился к безбожию. Думаю, что и в ваши намерения это не входит.

«Ага, еще одна шпилька, — подумал рассерженный Даумер, — меня опять невесть в чем подозревают, наносят мне оскорбления, никому я не пришелся по нраву, достойное поведение, милостивые государи, весьма достойное!» Вслух же он сказал:

— Разумеется, нет, я, в свою очередь, старался повлиять на него. Каково бы ни было мое влияние, оно не хуже всякого другого. К сожалению, мы вмешиваем в дело его воспитания людей, ничего в этом не смыслящих. Так, в первое время мне стоило немалых усилий сломить его тупое упорство в видении мира и заставить понять всемогущую силу роста в природе. Входит раз некая дама, а Каспар сидит перед горшком с цветами и в невинном изумлении разглядывает новые отростки, появившиеся за ночь. «Ну, Каспар, — простодушно спрашивает она, — кто же их вырастил?» — «Они сами выросли», — гордо отвечает он.

«Разве это возможно, — восклицает она, — кто-нибудь же сделал так, чтобы они росли?» Он не удостаивает ее ответа, но благожелательная дама по дороге домой уже рассказывает всем и каждому, что из Каспара стараются сделать атеиста. Вот и попадаешь в трудное положение.

— В конце концов все сводится к тому, чтобы привить Каспару чувство высшего долга.

— Это чувство у него есть, конечно же, есть, беда в том, что разум его не ведает границ в своей требовательности и во что бы то ни стало жаждет удовлетворения, — страстно продолжал Даумер. — Вчера вечером его посетили два протестантских пастора, один из Фюрта, а другой из Фарнбаха, один толстяк, другой — кожа да кости, оба усердные, как апостол Павел. Сначала они на все лады меня прославляли, потом потребовали, чтобы я провел их к Каспару, и не успел я оглянуться, как они затеяли с ним ученый спор. Ах, вы себе и представить не можете, как это было смешно! Речь зашла о сотворении мира, толстяк из Фюрта заявил, что господь сотворил мир из пустоты. А когда Каспар пожелал узнать, как это произошло, они, конечно, ничего ему не ответили, а в два голоса принялись усовещивать его, словно идолопоклонника. Едва они угомонились, как мой Каспар добродушно заметил, что ежели он собирается что-то сделать, то надо же иметь из чего сделать, поэтому он просит ему сказать, как же это удалось господу богу? Оба довольно долго молчали, потом пошептались между собой, и худой, наконец, ответил, для бога, дескать, все возможно, ибо он не смертное существо, а дух. Каспар улыбнулся, так как вообразил, будто они над ним потешаются, и сделал вид, что верит им, понимая, что это лучший способ от них отделаться.

Бургомистр неодобрительно покачал головой. Сарказмы Даумера очень и очень ему не понравились.

— Существует и более продуманная точка зрения на бога, чем та, что столь легко поддается осмеянию, — спокойно заметил он.

— Более продуманная? Без сомнения. Но не забывайте, что она в корне отлична от общепринятой. И если я попытаюсь ему таковую внушить, то меня станут осыпать упреками и оскорблениями. В следующем году он пойдет в школу, что отнюдь не просто для человека без малого восемнадцати лет, там мои поучения все равно будут зачеркнуты, а следствием этого явится душевное смятение. Я уже заранее трушу и потчую его ничего не значащими ответами.

На днях Каспар, переутомив зрение, не мог работать и озадачил меня вопросом, можно ли просить о чем-нибудь бога и быть уверенным, что тебе это будет дано. Я сказал, что просить — это его право, но что он должен предоставить мудрости господней решение — внять его просьбе или нет. Он отвечал, что хочет просить об исцелении глаз, а на это господу ведь нечего возразить, ибо ему, Каспару, глаза нужны для того, чтобы не проводить время за играми или в пустой болтовне. Я поспешил сказать, что пути господни неисповедимы и нам иной раз отказывается в том, что, по нашему представлению, пошло бы нам на пользу, ибо господь нередко испытует человека страданиями, учит его терпению и вере. Каспар сник. И, наверно, решил, что я не лучше святых отцов, чьи доводы показались ему лишь пустой отговоркой.

— Как же, по-вашему, нам следует поступать? — хмуро произнес бургомистр. — На пути сомнения и отрицания способность к добру неизбежно зачахнет.

— Вряд ли это сомнения и отрицание, — недовольно отвечал Даумер. — Господь не небожитель, царство его в нашем сердце. Богато одаренный дух сберегает его во всеобъемлющем чувстве, дух нищий познает его через горечь жизни и называет это верой, слово «вера» он мог бы подменить словом «страх». В радости и в красоте воплощен истинный бог, в творчестве. То, что вы именуете сомнением и отрицанием, лишь робость души, еще не познавшей себя. Дайте растению столько солнца, сколько ему потребно, и у него будет бог.

— Все это философия, — возразил Биндер, — и для заурядного человека, вроде меня, философия безбожная. Любой крестьянин, прежде чем соберет урожай, вынужден считаться с непогодой, и лишь высокомерный человек может вообразить, что он что-то значит сам по себе. Но хватит об этом. Скажите, были вы хоть раз в церкви с Каспаром?

— Нет, до сих пор я этого избегал.

— Завтра воскресенье. Вы ничего не будете иметь против, если я возьму его с собой в церковь Пресвятой богородицы?

— Разумеется, нет.

— Ладно, я зайду за ним в девять часов.

Если господин Биндер ожидал, что посещение церкви окажет мощное действие на Каспара, то ему пришлось разочароваться. Когда Каспар вошел в церковь и откуда-то с высоты до него донесся голос проповедника, он спросил, почему этот человек бранится. Распятия привели его в несказанный ужас, ибо изображения распятого Христа он принял за живых людей, которых мучают. Он все время озирался в непрестанном удивлении, орган и хор до такой степени оглушили его чувствительный слух, что он не ощутил гармонии звуков, а испарения толпы под конец едва не довели его до обморока.

Бургомистр понял свою ошибку, но продолжал настаивать на регулярном посещении церкви, хотя Каспар всякий раз упрямо этому противился. Когда кандидат Регулейн пожаловался господину Биндеру, тот сказал:

— Наберитесь терпения, привычка заставит его уверовать.

— Не думаю, — растерянно отвечал кандидат, — всякий раз, как я зову его в церковь, он ведет себя так, словно ему приходится расставаться с жизнью.

— Не беда, это же ваш профессиональный долг — сломить его сопротивление, — гласил ответ.

Славный беспомощный кандидат Регулейн! Молодой человек, никогда не бывший молодым, молодой человек, чья богословская ученость была не менее хлипкой, чем его ноги. Перед уроком, который он должен был давать Каспару, его каждый раз пробирала дрожь, а когда какой-нибудь вопрос ученика затруднял его, что, кстати сказать, случалось нередко, он откладывал ответ до следующего урока, каждый раз твердо решая полистать в соответствующих книгах, дабы не погрешить против теологии. Каспар простодушно дожидался, но и в следующий раз ничего не узнавал или, в лучшем случае, очень мало. Кандидат, в глубине души надеявшийся, что его ученик позабудет о том, что спрашивал, путался и увиливал от ответа. Но это ему не помогало. Немилосердный вопрошатель перегонял его, так сказать, из одного укрытия в другое, покуда не вступал в силу продиктованный отчаянием аргумент: не подобает, дескать, докапываться до темных мест религии.

Каспар бежал к Даумеру и жаловался, что ему так ничего и не объяснили. Даумер осведомлялся, что он, собственно, хотел узнать. Ему интересно, почему господь бог, как в давние времена, не спускается к людям, чтобы открыть им столь многое сокрытое, отвечал Каспар.

— Видишь ли, Каспар, — говорил Даумер, — есть в мире тайны, которые невозможно постигнуть, как бы тебе этого ни хотелось. Нам остается только верить, что господь однажды просветит наше сердце касательно таковых. Мы, например, не знаем, откуда ты явился и кто ты, но тем не менее уповаем, что милость и всемогущество божие в один прекрасный день нам это откроет.

— Я жил в подземелье, — мягко возражал Каспар, — но бог ведь тут ни при чем, это сделали люди. — И растерянно добавил: — Так вот всегда. Один раз кандидат говорит, что бог не стесняет воли человека, а другой — что бог карает его за зло. Я уж совсем одурел от этих разговоров.

Эта беседа, состоявшаяся в непогожий день в конце марта, и привела Даумера в столь дурное настроение, что он не в силах был закончить начатую работу. «У меня похищают Каспара, — думал он, — раскалывают его на куски», Исполненный печали, он достал толстую тетрадь с записями о Каспаре и стал ее перелистывать. Он вздрогнул, когда в комнату ворвалась его сестра, не успевшая даже снять меховой капор и накидку. Она была очень взволнована и тотчас же выпалила:

— Ты знаешь, о чем говорят в городе?

— Понятия не имею.

— Будто бы наш Каспар княжеского происхождения, принц, отстраненный от престолонаследия.

Даумер принужденно рассмеялся.

— Этого еще недоставало. Чего только люди не наплетут!

— Ты не веришь? Я так сразу и подумала. Но откуда, спрашивается, взялись эти слухи? Дыма без огня не бывает.

— Выходит, что бывает. Вздор все это. Ну да пусть себе чешут языки.

Не прошло и получаса, как к Даумеру явился директор архива Вурм из Ансбаха. Это был низкорослый, никогда не улыбавшийся и чуть-чуть горбатый человечек. Говорили, что он очень дружен с — президентом Фейербахом и к тому же является правой рукой президента окружного управления Мига. Он передал Даумеру поклон от Фейербаха и сообщил, что статский советник в ближайшее время прибудет в Нюрнберг, так как занимается сейчас делом Каспара Хаузера.

После краткой и не слишком содержательной беседы директор архива вдруг вытащил из кармана маленькую брошюрку и, ни слова не говоря, протянул ее Даумеру. Тот взял и прочитал на титульном листе: «Каспар Хаузер, возможный обманщик. Сочинение советника полиции Меркера. Берлин».

Даумер недобрыми глазами взглянул на книжонку и едва слышно произнес:

— Достаточно ясно сказано. Чего хочет этот человек? И что его заставляет писать?

— Это злобный памфлет и на первый взгляд достаточно правдоподобный, — отвечал директор, — в нем усердно и ловко подобраны все вызывающие подозрение факты, давно уже мелькавшие в недоверчивых умах. Все данные о Каспаре автор исследует как подозрительные, более того, приводит примеры из прошлого, когда «ложь, доведенная до степени искусства», как он выражается, бывала разоблачена слишком поздно. Вас, уважаемый Даумер, и ваших здешних друзей он тоже в покое не оставляет.

— Воображаю, что он там пишет, — пробормотал Даумер, хлопая ладонью по книге. — Возможный обманщик! Сидит в Берлине эдакий тип, прошедший огонь, воду и медные трубы, и осмеливается… осмеливается… нет, это вопиет к небесам! Показать бы ему «возможного обманщика», заставить его выдержать этот ангельский взгляд… ах, какой позор! Единственное утешение, что никто не станет читать эту стряпню.

— Вы ошибаетесь, — спокойно заметил директор, — книжонка идет нарасхват.

— Хорошо, я тоже ее прочитаю, — заявил Даумер, — а потом пойду к редактору Пфистерле из «Моргенпост»; он человек справедливый и уж сумеет окоротить этого советника полиции.

Директор архива смерил возбужденного Даумера быстрым и спокойным взглядом.

— Безоговорочно одобрить подобный план я не могу, — дипломатично заметил он. — Думается, что, пытаясь вам это отсоветовать, я буду действовать в духе господина Фейербаха. Кому нужно газетное бумагомарательство? Какой от него толк? Действовать необходимо втихомолку и с превеликой осторожностью.

— Втихомолку и с осторожностью? Что вы хотите этим сказать? — испуганно и в то же время подозрительно переспросил Даумер.

Директор пожал плечами и уставился в землю. Потом он встал, заявил, что завтра зайдет снова, чтобы повидать Каспара, и протянул руку Даумеру. Он уже спускался по лестнице, когда Даумер догнал его и спросил, не помешает ли ему то, что завтра он застанет здесь в доме незнакомых людей, у него будут гости. Директор архива отвечал, что ему это безразлично.

Отличительной особенностью Даумера было то, что идеи, однажды завладевшие его воображением, он доводил до явной вредоносности. Вот и сейчас, несмотря на разумное предостережение господина Вурма, он, едва пробежав глазами книгу берлинского советника полиций, на что ему потребовалось около часа, и преисполнившись горечи, отправился в редакцию «Моргенпост». Редактор Пфистерле был человек горячий. Как коршун на падаль, накинулся он на эту возможность излить ярость и желчь, всегда имевшиеся у него в запасе. Он выразил желание получить материал, и Даумер пригласил его на завтра к себе обедать.

Вечером в доме Даумера царило уныние. За ужином домочадцы редко-редко обменивались словами, и Каспар, ни в малой степени не подозревавший о том, что вокруг него творилось, удивлялся, время от времени замечая испытующий взгляд, на него брошенный, или натыкаясь на угрюмое молчание вместо ответа на свой простодушный вопрос. Сегодня, как и каждый вечер, перед тем как уйти спать, он взял книгу и, раскрыв ее, сразу же наткнулся на место, заставившее его в восторге всплеснуть руками и радостно засмеяться. Даумер спросил его, в чем дело, Каспар, указывая пальцем в страницу, воскликнул:

— Нет, вы только взгляните, господин учитель! — С некоторых пор он перестал тыкать Даумера, хотя никто от него этого не требовал, и, кстати сказать, с того самого дня, когда он впервые отведал мяса и потом заболел.

Даумер посмотрел. Слова, поразившие Каспара, были следующие: «Солнце все выведет на свет божий».

— Что тут такого удивительного? — поинтересовалась Анна, в свою очередь заглянувшая в книгу через плечо брата.

— Как хорошо, как красиво! — восклицал Каспар. — Солнце выведет на свет божий. Это же просто удивительно!

Трое остальных переглянулись, охваченные каким-то странным чувством.

— Очень красиво, когда читаешь: солнце, — продолжал свое Каспар. — Солнце! Это же чудесно звучит!

Когда, пожелав всем спокойной ночи, он вышел из комнаты, фрау Даумер сказала:

— Его нельзя не любить. Право же, радостно становится на душе, когда наблюдаешь за его невинной хлопотливостью. Он, как зверек, вечно с чем-то возится, не ведая скуки и никому не докучая своими капризами.

Пфистерле явился, правда уже после обеда, и просидел дольше, чем то допускали приличия, не обращая внимания на нетерпеливые намеки Даумера, хотевшего сбыть его до прихода ожидаемых гостей. Когда они явились, было уже около трех, а Пфистерле все сидел на том же месте, не собираясь уходить. Возможно, его любопытство возбудило имя одного из троих пришельцев, упомянутое Даумером, это был модный в ту пору писатель, живший на севере империи. Двое других гостей были голштинская баронесса и профессор из Лейпцига, собиравшийся совершить вояж в Рим, что в те времена, да еще в Нюрнберге, делало его чем-то вроде отважного землепроходца.

Даумер радостно встретил гостей, привел Каспара и, несмотря на ранний час, зажег лампу, ибо плотный туман, похожий на кудель, клубился за окном. Лейпцигский профессор втянул Каспара в разговор, но сам подавал реплики как бы с высокой башни. К тому же он не спускал глаз с юноши, и в его желтоватых глазах, за круглыми стеклами очков, иной раз вспыхивал злобный огонек. Между тем подошли еще господин фон Тухер и директор архива, представились иногородним гостям и тоже уселись на диване.

— Значит, в твоем подземелье всегда было темно? — осведомился землепроходец, поглаживая бороду.

Каспар терпеливо ответил:

— Темно, очень темно.

Писатель рассмеялся, а профессор многозначительно кивнул ему.

— Слышали вы чушь, которую здесь болтают относительно его высокого происхождения? — послышался глухой голос голштинской баронессы, казалось, донесшийся откуда-то из-под пола.

Профессор снова кивнул и заметил:

— К легковерию публики здесь предъявляются поистине чрезмерные требования.

Некоторое время все молчали как убитые. Наконец, Даумер хриплым голосом, с учтивостью плохого комедианта ответил:

— Что дало вам повод пятнать мою честь?

— Что дало мне повод? — взвился холерический профессор. — Все это фиглярство! То, что целую страну с утра до вечера кормят дурацкими сказками. Неужто наши добрые немцы должны снова сделаться жертвой авантюристов типа Калиостро! Это же позор!

— Разумеется, мы уверены, — примирительно вмешался в разговор писатель, худой господин — кожа да кости — с голым черепом, — что вы, господин Даумер, действуете от чистого сердца. Вы сами жертва, так же как и все мы.

Пфистерле, буквально раздувшийся от ярости, не выдержал. Сжав кулаки, он вскочил со стула и заорал:

— Да почему мы, черт возьми, должны это терпеть? Являются сюда незваные, для того чтобы похвалиться: мы, мол, там были, — и высказать свое компетентное мнение, чванятся, хотя они слепы, как кроты, и заявляют: «Мы ничего не видим, значит, ничего нет». Почему же это чушь, достопочтенная баронесса, то, что рассказывают о его происхождении? Почему, скажите на милость? Или вы собираетесь отрицать, что за стенами дворцов, где обитают наши власть имущие, свершается то, что бежит дневного света? Что узы крови там считаются за ничто и права людей попираются ногами, если это нужно для блага одного? Хотите, чтобы я привел факты? Отрицать их вы не сможете. Мы, во всяком случае, не позабыли о нескольких десятках человек, которые отважно пронесли по стране знамя свободы и пылающими факелами осветили лживый сумрак дворцов.

— Довольно, хватит, — перебил неистового газетчика профессор.

— Демагог! — воскликнула баронесса, вставая, глаза у нее были испуганные.

Директор архива холодно и укоризненно посмотрел на Даумера, который сидел, опустив голову и упрямо поджав губы. Когда он поднял глаза, взгляд его с растроганным выражением некоторое время покоился на Каспаре. Ничего не подозревающий юноша переводил ясный улыбчатый взор с одного на другого, словно не о нем шла речь, не вкруг него вертелся разговор, а просто его любопытство было возбуждено взволнованными лицами и жестами. Он и впрямь едва ли понимал, что здесь происходит.

Лейпцигский профессор схватил свою шляпу и через голову Пфистерле еще раз обратился к Даумеру:

— Что, собственно, доказали предположения сумасбродов? — пронзительно выкрикнул он. — Ровным счетом ничего. Установлено только, что дурачок из какой-то богом забытой деревни во франконских лесах приплелся в город, что он не умеет как следует говорить, что достижения культуры ему неведомы, что новое кажется ему новым, чуждое чуждым. И подумать, что из-за этого некоторые близорукие, хотя в общем-то достойные люди вконец утратили душевное равновесие и принимают за чистую монету неуклюжий розыгрыш тертого деревенского шутника. Поразительное легкомыслие!

— Точь-в-точь советник полиции Меркер, — вырвалось у директора архива.

Пфистерле тоже хотел что-то сказать, но господин фон Тухер энергичным кивком головы призвал его к молчанию.

С улицы вдруг донесся шум — колеса прогрохотали по мостовой. Директор Вурм подошел к окну и, когда карета остановилась у подъезда, сказал:

— Господин статский советник прибыл.

— Кто, вы сказали? — живо переспросил Даумер. — Господин фон Фейербах?

— Да, господин фон Фейербах.

Ошарашенный Даумер позабыл было об обязанностях хозяина дома, и, когда вскочил, чтобы броситься навстречу президенту, тот уже стоял на пороге. Властным своим взглядом он окинул лица присутствующих и, заметив директора архива, живо проговорил:

— Как хорошо, что мы встретились, милый Вурм, мне нужно поговорить с вами.

Одет он был в обыкновенное штатское платье, на котором, кроме орденского крестика у ворота сюртука, никаких украшений не было. Горделивая осанка его коренастой плотной фигуры, солдатская выправка, голова, чуть закинутая назад, внушали почтительную робость. Лицо, на первый взгляд напоминавшее лицо ворчливого старого извозчика, облагораживали глаза, пылавшие темным огнем духовных страстей, и крепко сомкнутые, смело очерченные губы.

Он производил впечатление очень занятого человека. Несмотря на достоинство, обусловленное его высокой должностью, значения которой он отнюдь не умалял, в его повадках было что-то пылкое и стремительное; впрочем, войдя в комнату, он приветствовал собравшихся не без суровой чопорности. Посему все почувствовали страх, когда Каспар непринужденно к нему приблизился и протянул руку, которую Фейербах взял и — более того — задержал в своей руке.

У Каспара удивительно легко стало на душе с той минуты, как вошел президент. Он часто думал о нем после разговора в тюремной башне и с первого же рукопожатия полюбил его руку, теплую, жесткую, сухую руку, которая, казалось, давала надежные обещания, пожимая твою, покоившуюся в ней так тихо и мирно, как вечером усталое тело покоится в постели.

Даумер проводил президента и директора Фурма в свой кабинет и воротился к гостям. Те уже собирались уходить, появление Фейербаха несколько посбило с них спеси. Каспар хотел помочь даме надеть пальто, но она сделала отстраняющий жест и торопливо последовала за своими кавалерами. Господин фон Тухер и Пфистерле тоже ушли.

Каспар вынул из ящика стола тетрадь и сел возле лампы, собираясь приготовить свою латынь, как в комнату вошли президент и директор Вурм. Фейербах приблизился к Каспару, положил руку на его волосы и слегка отогнул голову юноши — свет лампы теперь бил прямо в лицо Каспару — долго, пронзительно-внимательным взглядом смотрел на него и, наконец, повернувшись к Вурму и тяжело дыша, пробормотал:

— Все верно. Те же самые черты.

Директор архива молча кивнул.

— Это и сны… косвенные, но важнейшие доказательства, — проговорил президент тем же глубоко взволнованным голосом. Он подошел к окну и, заложив руки за спину, некоторое время смотрел на улицу. Затем обернулся и без всякого перехода спросил Даумера, как обстоит дело с питанием Каспара.

Даумер отвечал, что в последние дни делал попытки приучить Каспара к мясной пище.

— Поначалу он очень противился, да и мне не кажется, что такое резкое изменение диеты идет ему на пользу. Я даже опасаюсь, что она существенно подрывает его духовные силы. Он заметно тупеет.

Фейербах вздернул брови и взглядом указал на Каспара. Даумер понял и предложил Каспару пойти к дамам. Выжидать, покуда юноша закроет за собой дверь, он не стал и, едва справляясь со своей горячностью, продолжил:

— В день, когда Каспар впервые отведал мяса, соседская собака, до тех пор очень его любившая, с лаем бросилась на него. Мне это представилось весьма поучительным.

— Пусть так, — мрачно возразил президент, — но я не одобряю бесчисленных экспериментов, которые вы производите над молодым человеком. К чему это все? К чему магнетические и прочие методы лечения? Мне сказали, что против некоторых болезненных состояний вы применяете гомеопатические лекарства. Зачем? Эти средства не могут не подорвать столь хрупкий организм. Юность — вот что лучше всего исцеляет от болезней.

— Я удивлен, что ваше превосходительство возражает против моих опытов, — со смиренной холодностью отвечал Даумер. — Плоть человеческая нередко бывает подвержена скоропреходящим заболеваниям, которые лучше всего лечит гомеопатия. Не далее как в прошлый понедельник, могу вас в этом заверить, малая доза лекарства поистине сотворила чудо. Разве ваше превосходительство не помнит старинного речения:

Разумный врач с природою святой

Подобное подобным исцеляют:

Жар жаром, а кислотность кислотой

И малой дозой много достигают.

Фейербах невольно улыбнулся.

— Все может быть, все может быть, — проворчал он, — но это ничего не доказывает, а если и доказывает, то к нашему делу никакого отношения не имеет.

— Мое дело тоже не на этом зиждется.

— Тем лучше. Не забудьте, что здесь речь идет о том, чтобы отстоять права, права целой жизни. Должен ли я выразиться яснее? Вряд ли. Надеюсь, что вскоре рассеется мрак, окутывающий этого загадочного человека, и благодарность, которую я и другие воздадим вам, милый Даумер, не умалится от неудовольствия, вызванного вашими, возможно даже вредными, заблуждениями.

Это прозвучало торжественно.

«Меня отчитывают как школьника, — с горечью подумал Даумер, когда президент и директор Вурм с ним распрощались. — И надо же мне было судьбу безродного найденыша сделать своей судьбою! Нет, верно говорят: всяк сверчок знай свой шесток.

«Какое мне дело до того, что они сочиняют о нем, — досадливо размышлял он, — впрочем, тон президента заставляет предполагать, что речь идет о чем-то уж очень необычном. Странные разговоры о происхождении Каспара, неужто же они имеют под собой почву? Ну, да мне-то что с того? Сын крестьянина или владетельного князя, что это доказывает? Конечно, ежели такая высокая особа попадается тебе на пути, волей-неволей приходится строить из себя усердного слугу. Столбовое дворянство и княжеское происхождение внушают почтение бюргеру. Но жизнь — это одно, идея — другое, одно — потакать сильным мира сего из-за того, что противиться им бессмысленно, другое — позабыть о них, накрепко запершись в золотых покоях философии. Между тем и тем проходит граница, отделяющая человека плоти от человека духа. Неужто же я слишком далеко зашел в своем оптимизме, видя в Каспаре человека духа? Видимо, это еще под сомнением».

Ход мыслей, не вовсе свободный от горьких предчувствий.

МЕТАФИЗИЧЕСКИЕ ЗАТЕИ ДАУМЕРА

Президент больше недели оставался в городе. Все это время он либо заходил к Даумерам, либо звал Каспара к себе в гостиницу — поговорить. Свидетелей этих разговоров он не терпел. С тех пор как в один из первых дней своего пребывания здесь он шел с Каспаром по улицам (рано состарившийся, но все еще могучий с виду Фейербах рядом с хрупким, понуро шагающим юношей, конечно же, возбуждал всеобщее внимание) и вдруг из-за угла вынырнул какой-то парень и стал красться за ними, президент перестал показываться на люди со своим подопечным.

Беседы с Каспаром, которым он иной раз искусно придавал вид пустячной болтовни, конечно же, преследовали определенную цель. Каспар, ничего не замечая, был по-детски откровенен со своим высоким покровителем, и его невинный лепет так трогал сердце последнего, что этот всегда красноречивый и страстно любящий слово человек нередко чувствовал себя приговоренным к молчанию. Более того, он утратил уверенность в себе. «Взор Каспара напоминает сияние чистого утреннего неба еще до того, как взошло солнце, — писал он своей старинной приятельнице, — под этим взором мне чудится иногда, что колесница судьбы впервые останавливает свой неистовый бег. Все прошлое встает передо мною, произвол и злоупотребление правом, зависть и горе, ими причиняемое, многие поступки, плоды коих, прогнившие и отвратительные, лежат у нас под ногами. К тому же в вопросе, касающемся таинственного его происхождения, я двинулся вперед по следу, который, боюсь, приведет меня на край пропасти, где можно будет довериться разве что богам, ибо человеческому закону там ничто уже не подвластно».

В последний вечер пребывания Фейербаха в Мюнхене Каспар совсем уже собрался уходить из дому, так как президент ждал его у себя. Он зашел в гостиную сообщить о своем уходе. Там никого, кроме Анны, не было. Она сидела у окна, углубившись в чтение брошюрки советника полиции Меркера, и, как только Каспар показался на пороге, испуганно спрятала книжонку под фартук.

— Что вы там такое читаете и почему прячете от меня? — улыбаясь, спросил он.

Анна покраснела и начала бормотать какую-то невнятицу. Потом взглянула на него мокрыми от слез глазами и вздохнула:

— Ах, Каспар, сколько же на свете дурных людей!

Он ничего не ответил, все продолжая улыбаться. Анна очень удивилась, но Каспар ровно ничего при этом не думал. Одной из его странностей было то, что женщин он не принимал всерьез. «Женщины, много ли они умеют, — говаривал он, — сидеть в гостиной, шить понемножку или чинить. Они с утра до ночи что-нибудь едят или пьют, все вперемешку, и от этого вечно болеют. Других женщин они поносят, а встретятся с ними, не знают, как их приласкать и приголубить». Фрау Даумер однажды рассердилась на него за такие разговоры, но он живо ей возразил:

— Вы не женщина, вы мать!

Погода в тот день стояла теплая. Снег почти весь растаял, над островерхими крышами проплывали белые облака. Когда Каспар вошел в комнату Фейербаха, тот сидел за письменным столом в мрачной задумчивости, откинувшись на спинку кресла. Прошло некоторое время, прежде чем он заметил Каспара, обернулся к нему и, прикрывая глаза рукой, сказал, забыв даже поздороваться:

— Вам, вероятно, известно, Каспар, что завтра я уезжаю в Аксбах. Мы долго не увидимся, может быть, несколько месяцев. Но время от времени я хочу иметь вести от вас. Я не прошу вас писать регулярно, дабы это не превратилось в докучную обязанность. Вот я и придумал такую форму общения, которая даст вам возможность сосредоточиться не столько на других, сколько на самом себе. Подробного отчета я с вас не спрашиваю, но прошу, записывайте сюда то, что вам хотелось бы сказать своему другу, своей матери.

С этими словами он протянул Каспару тетрадь в синем переплете. Каспар взял ее и на белом ярлычке прочитал: «Дневник Каспара Хаузера». Потом машинально ее открыл. На первой странице был приклеен портрет Фейербаха, под ним его собственноручная надпись: «Кто прилежен, тог любит бога. Порочный человек бежит самого себя».

Каспар в испуге взглянул на Фейербаха широко раскрытыми глазами. Он неслышно лепетал слова, стоявшие в тетради, и слова, только что сказанные президентом. Торжественный тон их, казалось, возвещал какую-то опасность ему, Каспару; все поплыло у него перед глазами.

В дверь постучали, и лакей подал хозяину дома письмо. Тот бросил беглый взгляд на печать, не вскрывая письма, позвонил и приказал закладывать карету.

— Я должен ехать сегодня же, — обратился он к Каспару.

Каспар стоял, ни слова не говоря, напряженно к чему-то прислушиваясь. На дворе щелкнул бичом почтальон. Фейербах поднялся и на прощание подал ему руку. Каспар в ответ улыбнулся и воскликнул:

— О, как бы мне хотелось сопровождать вас!

— Ты хотел бы уехать из Нюрнберга, Каспар? — с неискренним удивлением воскликнул президент, снова называя его на «ты». — Неужели ты забыл, чем обязан своему приемному отцу? Как отнесся бы господин Даумер к такой твоей неблагодарности? А другие, тоже принимавшие в тебе самое сердечное участие? Разве тебе не хорошо здесь, Каспар?

Каспар ни слова ему не ответил и потупился. Здесь вечно одно и то же, думал он, а ему хотелось видеть мир, он мечтал когда-нибудь ночью потихоньку выбраться из дому и уйти куда глаза глядят. Если бы в пути кто-нибудь спросил его: «Куда ты идешь, Каспар?» — он бы смолчал, но все шел бы и шел к замку и вдруг бы увидел толпу, собравшуюся под его стенами, а из замка до него бы донесся голос, зовущий его по имени. Заслышав этот голос, толпа расступится и множество рук укажет ему дорогу к воротам замка.

— Что ж ты не отвечаешь? — спросил Фейербах.

— Все здесь добры ко мне, — дрожащими губами пролепетал юноша.

— Вот видишь…

— Да, но…

— Что «но»? Говори же!

Каспар поднял глаза, сделал широкий жест рукою, словно обводя ею весь мир, и тихо проговорил:

— Мать!

Фейербах стал задумчиво смотреть в окно.

Через четверть часа Каспар шел по узким улочкам мимо ратуши и наконец добрался до пустынной площади св. Эгидия. Было уже темно, на церкви горела лампада. Каспар повернул налево, туда, где низко подстриженный кустарник сквера отгораживал площадь от улицы, и заметил неподвижно стоявшего человека; взгляд его был устремлен на Каспара. Каспар замедлил шаги и, к вящему своему изумлению, вдруг увидел, что человек поднял руку и пальцем поманил его к себе.

Сердце Каспара взволнованно забилось; сам не понимая почему, он последовал этому безмолвному приглашению. Незнакомец продолжал манить его. Каспар уже сделал несколько шагов, направляясь к нему, но тот глубже зашел в кусты, все так же молчаливо маня к себе юношу. Лицо незнакомца было скрыто низко надвинутой шляпой.

Каспар неуклонно приближался к таинственному человеку, хотя и чувствовал, что ему не следовало этого делать. Какая-то неведомая сила влекла его, он шел с широко раскрытыми глазами, с лицом испуганным и удивленным, вытянув перед собой руки с растопыренными пальцами.

Он был уже так близко, что видел, как блеснули зубы незнакомца, и кто знает, что бы произошло, если бы за кустами не послышались голоса какой-то подвыпившей компании молодых людей. Крик досады сорвался с уст таинственного человека, он пригнул голову и исчез в кустах.

Каспар тотчас же повернул вспять и стремительно зашагал в сторону церкви, но снова наткнулся на ту же пьяную компанию, от которой ему лишь с трудом удалось отделаться. Один ужас сменился другим. Кое-кто из молодых людей бросился за ним, но Каспар вырвался и побежал бегом. Шапка упала у него с головы, но он даже не остановился, чтобы поднять ее, промчался по Юденгассе и лишь на мосту, ведущем на остров Шютт, почувствовал себя в безопасности и пошел медленнее.

Даумер, обеспокоенный долгим отсутствием Каспара, ожидал его у дверей. Удивленно выслушав путаный рассказ о том, что с ним случилось по дороге домой, Даумер задумался, но потом, строго заметил, что этого быть не могло, видно, у Каспара просто фантазия разыгралась.

— Даю вам слово, что все так и было, — уверял тот. Он очень огорчился, что потерял шапку, но вдруг успокоился и показал Даумеру тетрадь, полученную от Фейербаха, которую все время судорожно сжимал в руке.

Даумер скользнул по ней рассеянным взглядом.

— Разве Анна тебе не сказала, что сегодня мы званы к фрау Бехольд? — недовольно спросил он и сердито приказал: — Поди надень свой новый костюм!

Каспар, исподлобья взглянув на него, нерешительно вошел в дом. Даумер был уже одет и решил пройтись до реки и обратно. Он уже дважды совершил этот путь, а Каспар все еще не появлялся. Раздраженный Даумер поднялся к нему в комнату. Там горела свеча, а Каспар, одетый, крепко спал на своей кровати. Даумер потряс его за плечо, в нетерпении раза два прошелся из угла в угол и сердито воскликнул:

— Что ж, оставайся дома, добрым людям, видно, не удастся удовлетворить свое любопытство!

Через темную прихожую он прошел в комнату сестры и застал ее за клавесином. Анна, после того как он рассказал ей всю историю, одобрила его решение не ходить сегодня в гости.

— Но кто-нибудь должен пойти к советнице и принести наши извинения, — заметил Даумер таким тоном, словно их отсутствие может быть плохо истолковано и он еще, того гляди, наживет себе неприятности. Анна отвечала, что служанка ушла со двора, и, немного подумав, вызвалась пойти сама.

Как только за ней закрылась дверь, Даумер придвинул лампу и засел за книги. Но совесть у него была нечиста, и он вздрагивал от любого шороха. Через некоторое время послышались шаги: Анна сзади подошла к его стулу и торопливо сообщила, что магистратская советница приехала вместе с ней, чтобы увезти к себе Каспара. Даумер вскочил как ужаленный.

— Ну, знаешь, эта шуточка зашла уже слишком далеко, — возмущенно пробормотал он. Анна ладонью закрыла ему рот, ибо советница уже стояла на пороге, разряженная, в шелковой тальме, с драгоценным кружевным шарфом на голове.

Это была уже не очень молодая, но статная, на редкость рослая женщина с очень маленькой головкой. В ее повадках странным образом смешивалось модно-французское с нюрнбергско-провинциальным, словно нищенская одежонка проглядывала из-под парчовой туники.

Шурша шелковым платьем, она величаво, как пенная волна, приближалась к Даумеру; уничтоженный таким величием, бедняга позабыл о своей досаде и поднес к губам милостиво протянутую ему руку.

— Пришлось мне самой ехать, чтобы напомнить вам о вашем обещании, — воскликнула она звучным глубоким голосом. — Что это значит? Почему вы не пожелали посетить меня? Или что-нибудь случилось? Вы видите, я покинула своих гостей, чтобы заставить вас сдержать слово, которое вы, не долго думая, решились нарушить. Никуда вы от меня не денетесь, дорогой мой Даумер, Каспар должен ехать со мной. Где он?

— Он спит, — робко пробормотал Даумер.

— Nom de Dieu![3]Боже милостивый! ( франц .) Спит! Вот это да! Ну, мы сейчас его разбудим. Марш, марш к нему!

У Даумера недостало мужества противостоять этому натиску. Взяв лампу, он вышел из комнаты. Анна, не двинувшаяся с места, возмущенно кашлянула, но фрау Бехольд не так-то легко было сбить с толку, в ответ она лишь презрительно пожала плечами.

Даумер, остолбенев, стоял у постели Каспара, позабыв даже поставить лампу на стол. И правда, трудно было представить себе зрелище более прекрасное, чем ангельское спокойствие и веселость, отражавшиеся на раскрасневшемся лице спящего. Фрау Бехольд, не сдержав своих чувств, всплеснула руками.

— Вы все еще настаиваете, чтобы я разбудил его? — спросил Даумер, и в голосе его прозвучала укоризна. — Этот сон священен. Благосклонные духи отлетят, едва моя рука до него дотронется.

Фрау Бехольд усиленно моргала глазами, словно прогоняя толику растроганности, — так махалкой прогоняют мух.

— Хорошо сказано, — насмешливо произнесла она голосом, жужжавшим, как колесо прялки. — Но я не собираюсь отказываться от своего намерения. Я за это что-нибудь подарю пареньку, что же касается благосклонных духов, то они возвратятся, для сна ночей хватает.

В то время как Даумер приподнял Каспара за плечи и, ласково что-то бормоча, старался успокоить его или, вернее, себя, странное возбуждение исказило лицо фрау Бехольд. Глаза ее щурились, нижняя губа обмякла, открыв ряд зубов, острых и крепких, как у грызуна.

— Pauvre diable[4]Бедняга ( франц. ).,— бормотала она, — бедняжечка мой. — И она взяла руку Каспара в свою.

От этого прикосновения Каспар окончательно проснулся, вырвал руку и сел на кровати. Его смутный усталый взгляд, казалось, спрашивал, что собирается с ним сделать. Даумер объяснил ему, о чем речь, налил воды в стакан и заставил его отпить глоток, потом взял висевший на стуле парадный камзол и подал ему.

Каспар остановил потемневший взгляд на фрау Бехольд и строптиво заявил:

— Я не хочу ехать к этой женщине.

— Что ты говоришь, Каспар, — вскричал Даумер, удивленный и расстроенный. Впервые он слышал это «не хочу», воля Каспара впервые противопоставила себя его воле. Каспар и сам испугался. Его взгляд уже снова был покорным, когда Даумер продолжал серьезно и настойчиво:

— Но я этого хочу. И хочу еще, чтобы ты попросил прощения у дамы. Нельзя позволять минутному настроению властвовать над собой. Если все мы перестанем соблюдать свои обязанности по отношению друг к другу, мы окажемся столь же беспомощными и растерянными, как ты в свой первый день в Нюрнберге.

Грустно потупившись, Каспар исполнил то, что было ему приказано. Фрау Бехольд довольно легко отнеслась ко всему происшедшему. Она потрепала Каспара по щеке и решила, что учитель Даумер — комическая фигура.

Через полчаса они уже входили в празднично освещенные покои советницы. Гости немедленно обступили Каспара, как всегда и везде, обрушив на него целый водопад вопросов. Фрау Бехольд от него не отходила, смеясь чуть ли не каждому его слову, так что он под конец растерялся, встревожился, боялся даже рот раскрыть. Ему казалось, что говорить опасно, что любое слово имеет двойное значение, оно то откровенно и просто, то смысл его сокрыт, — в людях, точно так же как в словах, была какая-то двойственность, и взор его невольно искал двойника, который крался за каждым из здесь присутствующих и призывно манил его пальцем.

Он не понимал, чего хотят от него эти люди, непонятна была их одежда, жесты, их кивки, улыбки, их пребывание здесь, да и сам он становился себе непонятен.

Даумеру между тем приходилось круто. У фрау Бехольд, почитавшей за честь устраивать в своем доме сборище знатных иностранцев, сегодня в гостях был некий вельможа, путешествовавший, как говорили, под чужим именем, ибо на него была возложена важная дипломатическая миссия в одной из восточных резиденций страны. И еще шел шепоток, что высокопоставленный иностранец проявляет большой интерес к найденышу Хаузеру и что он уже успел сообщить многим влиятельным лицам о своем резко отрицательном отношении к глупейшим слухам относительно происхождения Каспара. Надо отдать справедливость влиятельным лицам, они не остались глухи к столь весомому мнению, и все же поведение знатного чужестранца дало им повод для подозрений, а редактор Пфистерле, Сутяжник по убеждению, утверждал даже, что знатный господин всего-навсего переодетый шпион.

Так или иначе, но до ушей Даумера, в его подавленном душевном состоянии, ни одна из этих новостей не дошла. Чужестранец вскоре подсел к нему, и между ними завязался оживленный разговор, причем знатный господин сумел так устроить, что они оказались в стороне от прочих гостей. У Даумера под впечатлением изящных манер и деликатной непринужденности увешанного орденами собеседника сначала язык прилипал к гортани, и он, как школьник, произносил только «да» и «нет». Но затем постепенно разговорился, многое рассказал о Каспаре, упомянул о боязливой робости, тому присущей, и в подтверждение своих слов привел сегодняшний случай, а именно, как Каспар, спасаясь бегством от воображаемого, конечно же, воображаемого злоумышленника, вернулся домой вне себя от страха.

Чужестранец внимательно его слушал.

— Может быть, юноша вовсе и не обманулся, — вдруг осторожно вставил он, — мало ли какая драма может разыграться на пустынных и темных улицах. Насколько мне известно, вы, милый господин Даумер, недавно тоже получили нечто вроде предупреждения. И потому ничего нет мудреного, если угрозы претворятся в жизнь.

Даумер оторопел, но его собеседник продолжал тем же непринужденно светским тоном:

— Вам надо привыкнуть к мысли, что в этой игре участвуют силы, ни перед чем не останавливающиеся на пути к цели. Все это перешептыванье, вероятно, вселило в них тревогу. Не исключено, что у них совесть не чиста, а тогда огласка является тем более нежелательной. Похоже, что сила, которая невидимо всем этим управляет, в первую очередь озабочена сохранением тайны, ибо она могла бы играть и в открытую, преспокойно связав руки как полиции, так и судейским. Но до поры, до времени ей, видно, достаточно того, что все нити, пусть даже невидимые, в ее руках.

Даумер оторопел вторично, слова его собеседника, казалось, метили в нечто вполне конкретное; однако чужестранец не дал ему времени опамятоваться и тоном, едва ли не доверительным, продолжал:

— Я полагаю, что в настоящее время те, которые скрываются за кулисами, угрожают местью, страшась, как бы в печати — а это ведь запросто может случиться — не распространились те же дурацкие слухи. Там, наверху, не хотят демаскироваться и — еще меньше — быть демаскированными, не хотят никакой гласности; что ж, вполне понятно. У наших бюргеров свобод предостаточно, ну и пусть себе буянят на отведенном им пространстве, лишь бы наверх не совались.

Что это было? Даумер, казалось, понял, куда клонит этот человек, и решил повиноваться темному приказу; итак, его добрая воля опередила принуждение.

— Я хотел бы позволить себе один вопрос, уважаемый господин Даумер, — снова начал чужестранец, — вы действительно убеждены, что приблудный мальчонка, в котором, не стану отрицать, и я, на свой лад, принимаю участие, правда довольно поверхностное, заслуживает, оправдывает наконец доверие вполне серьезных людей? Стоит ли вся и всех занимать его сомнительной участью? Что же останется для великих дел, для нации, науки, для искусства и религии, для жизни вообще, если такой человек, как вы, все свои духовные силы растрачивает на то, что можно назвать лишь нелепой игрой природы. Здесь на все лады прославляют необычные способности найденыша, а я тщетно стараюсь установить, в чем они проявляются. Беру на себя смелость предположить, что и вы в них не уверены. Подождем еще немного, и в этом пункте все печальнейшим образом прояснится для нас. В человеческом обществе сотни тысяч индивидуумов рождены с такими же или большими данными, и тем не менее им выпал куда более печальный жребий. Истинная добродетель должна была бы ратоборствовать и за них, ибо в идеальном смысле для сострадания к ближнему границ не существует. Но что станется с человеком, который разорвет на клочки свое сердце, чтобы действенно сострадать каждому? В день, когда достойная цель потребует от него достойной жертвы, ему же нечего будет отдать. Представьте себе Каспара десять лет назад, и мнимого чуда более не существует, остается лишь голый факт, посрамляющий все домыслы, в лучшем случае курьез, для того чтобы сделать попикантнее застольную беседу. Курьез и чуть-чуть таинственности, которая так будоражит незрелые умы.

Несогласие, возмущение отразились в чертах Даумера, блуждающий взгляд его искал Каспара, но проговорил бедняга всего-навсего:

— Не словами заявляет о себе душа человеческая.

Чужестранец горько усмехнулся.

— Душа, душа, — передразнил он Даумера. — Она не заявляет о себе словами, ибо сама такое же слово, как и все прочие. Глаз видит, палец осязает, каждый волосок живет на свой манер, кровь течет по жилам, любое чувство делает мир одушевленным, смерть — постижимой, а вы толкуете о душе. Право же, можно подумать, что душа — это бриллиантовое ожерелье, которое суетная женщина держит под замком в своей шкатулке и лишь изредка надевает, чтобы блеснуть им на балу! Все люди сотворены одинаково, и добавочные силы у человека не привилегия, а всего лишь надежда. Или вы полагаете, что орел вправе считать Душу своей прерогативой, потому что он летает быстрее и величавее, чем гусь? Душа! Вы, господа, занимаетесь богохульством, как отрицая душу, так и доказывая в своих книгах, что она существует.

Наступило молчание. «Это речь сатаны», — подумал Даумер, а когда он наконец собрался ответить, чужестранец учтиво и настойчиво его опередил:

— Я знаю, вы любите Каспара, — проговорил он совсем другим голосом, серьезно и задушевно. — Любите, как брат, и не сострадание питает ваше чувство, а достойное стремление найти бога в сердце другого и познать себя через свое подобие. Но вы ищете оправдания для своей любви, в этом все дело. Надо ли мне говорить вам, что нет раны более глубокой, чем разочарование — неизбежное следствие подобного внутреннего раздора? Послушайтесь моего совета, бегите близости того, кто отныне может принести вам только разочарование.

Значит, мы слишком слабы, чтобы перед лицом пережитого остаться такими, какими мы были, когда жаждали это пережить?

Морщинистое, старообразное лицо чужестранца искривилось легкою гримасой сожаления. Едва заметным жестом он дал понять, что больше ему говорить не о чем, и они смешались с толпою гостей. Даумер, окончательно утративший душевное равновесие, хотел только одного — поскорее вырваться из этих шумных зал. Он пошел искать Каспара и нашел его среди нарядных переливчатых платьев и темных фраков. Фрау Бехольд сидела на низенькой скамеечке почти у самых его ног, лицо ее было сурово и мрачно.

Когда, после долгого и обстоятельного прощания, они молча шли по пустынным улочкам, Даумер вдруг обнял Каспара за плечи и воскликнул:

— Эх, Каспар, Каспар! — Это прозвучало как заклинание.

Каспар, жаждавший, чтобы его наставили и вразумили, ибо сотни вопросов теснились в его душе, вздохнул и доверчиво, как прежде, улыбнулся своему учителю. Может быть, этот взгляд, эта улыбка разбередили глубоко дремавшее в Даумере сознание своей неуверенности и своей вины, может быть, ночь, тишина, мучительные сомнения, странный разговор, который он только что вел, не в меру воспламенили его дух, но он остановился, еще крепче обнял Каспара и, воздев очи горе, воскликнул:

— Человек, о, человек!

Каспара насквозь пронзило это слово. Ему вдруг почудилось, что он понял его смысл: человек! Где-то в глубине он увидел существо, прикованное, скрученное по рукам и ногам, смотрящее на мир из своей бездонной ямы, чуждое себе самому, чуждое и тому, кого оно окликало: «Человек!»— и кто мог ответить лишь тем же возгласом: «Человек!»

Слух Каспара цепко удержал этот звук, в котором, вероятно, благодаря взволнованности Даумера, ему слышалось что-то священное. На следующее утро Каспар взял свой дневник и сделал первую запись — три слова: «Человек, о, человек», для непосвященного, разумеется, бессмысленные иероглифы, но для него исполненное значения предуказание, раскрытая тайна, магическое изречение, отвращающее опасности. Ребячливый и наивный, он с этого мгновения стал относиться к дневнику как к некой святыне, доступной лишь в минуты величайшей собранности и душевного умиления. Однажды, когда его одолевала тоска и смутные страхи, что случалось нередко, он принял странное решение, впоследствии оказавшееся для него немаловажным, а именно, что никто, кроме его матери, не прочитает написанного в этой тетради. Упорствовать в своих намерениях он умел.

Когда, через несколько дней после описанных событий, к Даумерам явились принцессы Курляндские, давние приятельницы Фейербаха, с искренним участием относившиеся к Каспару, разговор случайно зашел о тетради, подаренной президентом своему подопечному, и Даумер сказал что-то об отлично выгравированном портрете Фейербаха на первой странице. Дамы высказали желание на него взглянуть. К всеобщему удивлению, Каспар наотрез отказался принести тетрадь. Испуганный Даумер упрекнул его в неучтивости, но юноша упрямо стоял на своем. Дамы не настаивали, более того, тактично перевели разговор, но, когда они ушли, Даумер, хорошенько отчитав Каспара, спросил о причине его отказа. Каспар молчал.

— Ты и мне откажешься показать тетрадь, если я этого потребую?

Каспар посмотрел на него широко открытыми глазами и простодушно заметил:

— Не надо этого требовать, прошу вас.

Пораженный Даумер ушел, не проронив больше ни слова.

Под вечер явился господин фон Тухер, сказал, что хотел бы поговорить с Даумером с глазу на глаз, и, когда они остались одни, с места в карьер объявил:

— К сожалению, должен сообщить вам, что я дважды уличил во лжи нашего Каспара.

Даумер только руками всплеснул. «Этого еще недоставало, — подумал он. — Уличил во лжи, дважды уличил во лжи! Бог ты мой, да как же это случилось?»

А случилось это, по словам господина фон Тухера, так: в воскресенье он вместе с бургомистром зашел в комнату Каспара и попросил юношу пройтись с ним до его дома. Каспар, сидевший за книгами, отвечал, что он этого сделать не может: Даумер-де запретил ему выходить из дому. Бургомистру это заявление сразу показалось подозрительным, тем паче что Каспар избегал смотреть ему в глаза; он тогда поспешил спросить господина Даумера, как тот, вероятно, помнит, и его подозрение, увы, подтвердилось. На следующий день оба они, господин Биндер и господин фон Тухер, в отсутствие хозяина дома пришли к Каспару и упрекнули его за то, что он сказал им неправду. Каспар сначала вспыхнул, потом побледнел, признался во лжи, но при этом, как трусливый заяц, бросился в кусты и себе в оправдание рассказал дурацкую историю о какой-то даме, пообещавшей ему подарок; он, мол, хотел побыть дома и дождаться ее.

— Мы стали ему выговаривать не строго, а скорее с огорчением, и он признался, что солгал вторично, — с непоколебимой серьезностью продолжал господин фон Тухер. — Теперь он утверждал, что ему хотелось спокойно позаниматься, и ничего лучшего он не сумел придумать, чтобы его не трогали. Он умолял нас не сообщать вам о его поступке, уверял, что это в первый и в последний раз. Я, однако, все обдумал и пришел к выводу, что лучше вам быть в курсе дела. Может, еще не поздно побороть этот его порок. Разумеется, в чужую душу не заглянешь, но я продолжаю верить в чистоту его сердца, хотя и убежден, что лишь неусыпная бдительность и самые суровые меры могут спасти нас от еще больших разочарований.

Даумер выглядел вконец уничтоженным.

— Подумать только, что я свято верил в его правдивость, — пробормотал он. — Если бы не вы мне это рассказали, я бы просто расхохотался. Какой-нибудь час назад я готов был объявить лгуном того, кто сказал бы мне, что Каспар способен солгать.

— Меня это тоже очень огорчило, — заметил господин фон Тухер. — Но нам следует набраться терпения. Смотрите за ним, глаз с него не спускайте, выждите, пока представится повод, хоть сколько-нибудь обоснованный, и тогда уж прибегайте к решительным мерам.

«Каспар солгал, дважды солгал!» Бедняга Даумер отродясь не был так растерян. Он шагал из угла в угол и думал, думал. «Господин фон Тухер принял все это слишком всерьез, — говорил он себе, — господин фон Тухер безукоризненно справедливый человек, но, увы, начиненный предрассудками, которые заставляют обряжать ложь в одежды преступления; господину фон Ту херу неведома будничная жизнь, которая нашего брата учит различать, что на самом деле дурно и что даже честнейший человек может совершить под неодолимым нажимом обстоятельств. Но что мне за дело до господина фон Тухера; речь ведь идет о Каспаре. Я верил когда-то, что от этого юноши можно потребовать то, чего никто ни от кого требовать не вправе. Неужто же я был ослеплен своими непомерными претензиями? Посмотрим, я должен без промедления выяснить, стал ли он уже заурядным человеком или воля его еще способна повиноваться неслышно зовущему голосу. Если до его слуха уже не долетают потусторонние шорохи и зовы, то ложь эта такая же ложь, как всякая другая, но если мне еще удастся пробудить в нем сверхчувственные силы, то как же я буду презирать филистеров, вечно размахивающих палкой».

Даумеру понадобилась бессонная ночь, чтобы всесторонне продумать диковинный план, включавший в себя нечто вроде суда божия. Поводом для этого послужил отказ Каспара показать свой дневник. «Я сумею подвигнуть его на то, чтобы он, по собственному побуждению, принес мне эту тетрадь, — размышлял Даумер, — сумею установить некую метафизическую связь между собой и Каспаром; я постараюсь, ни слова не произнося, преисполнить его моим духовным стремлением, более того, определю час, в который будет свершаться лишь желанное. Сможет он за мной последовать, тогда все в порядке; нет, ну, в таком случае прощай вера в чудо, в таком случае Тухер, этот красноречивый материалист, был вправе надрывать мне душу своими рассуждениями».

Часов около девяти утра Анна вошла к брату и объявила, что Каспар ей сегодня очень и очень не нравится; в пять часов он был уже на ногах, и никогда еще она не видела его в таком беспокойстве; за завтраком он то и дело испуганно озирался, а к еде так и не притронулся.

Улыбка заиграла на лице Даумера. «Неужели Каспар уже чувствует, что я намерен с ним сделать?» — думал он, и дух его смягчился, успокоился.

Подобающий повод удалить женщин из дому представился сам собой; фрау Даумер все равно собиралась на рынок, Анну же удалось уговорить пойти с визитом в два или три знакомых дома. В одиннадцать Каспар засел за уроки. Даумер прошел в соседнюю комнату, но дверь оставил открытой. Повернувшись лицом к тому месту, где сидел Каспар, он опустился на низкий стульчик почти у самого порога, и вскоре ему удалось с невероятной энергией сосредоточить все свои мысли на одной цели, на одном-единственном пункте. В доме стояла тишина, никакой звук нэ мешал этому странному предприятию.

Он сидел бледный, весь напрягшись, и видел, что Каспар часто встает с места и подходит к окну. Один раз он открыл окно, в другой — его закрыл, затем шагнул к двери, видимо, раздумывая, выйти ему вон или нет. Взгляд у него был блуждающий, рот скорбный. «Ага, смятение овладевает им», — торжествовал Даумер, всякий раз, как Каспар подходил к шкафчику, в котором, вероятно, лежала синяя тетрадь, у злополучного мага начиналось сердцебиение, так он был нетерпелив.

Ни в малейшей степени не подозревал Каспар о том, что творилось в уме и сердце Даумера, и так же не подозревал, что в этот час сам он и его судьба предстали перед трибуналом!

Ему было очень страшно сегодня. Так страшно, что он вдруг проникался уверенностью — что-то очень дурное должно случиться с ним. Да, он ясно чувствовал, тот, кто хочет причинить ему страдание, уже в пути. Душен был воздух в комнате, облака на небе остановились в ожидании; когда над кронами деревьев за окном стремглав пролетела ласточка, ему казалось, что черная рука молниеносно движется — вверх, вниз; балки на потолке низко нависали над комнатой, что-то жутко потрескивало за деревянной обшивкой стен.

Каспар не выдержал. Круги пошли у него перед глазами, холодный пот струился по лбу, что-то стеснило сердце, прочь, скорее прочь отсюда… Он опрометью бросился вон из комнаты.

Даумер продолжал сидеть неподвижно, уставившись в пространство, как человек, едва опомнившийся после похмелья. Он одинаково стыдился своего поражения и своего нелепого предприятия, ибо, будучи человеком отнюдь не глупым и наконец протрезвев, понял всю несостоятельность затеянной игры.

Тем не менее мрачное безразличие овладело им. От воспоминаний о надеждах, еще так недавно связанных с именем Каспара, у него становилось горько во рту. Он принял непоколебимое решение вернуться к прежней жизни, посвященной труду и одиночеству, и силами своего духа жертвовать только там, где в мирном исследовании и познании проявляется любая твоя способность.

ПОЯВЛЯЕТСЯ ЧЕЛОВЕК С ЗАКРЫТЫМ ЛИЦОМ

Каспар вышел в сад. Пробежал по влажной земле до забора и взглянул на реку. Белесый туман окутывал городские башенки и тесно сгрудившиеся кровли, ярко блестела только пестрая крыша церкви св. Лоренца, и тем не менее вся картина казалась скорее зыбким отражением в воде, нежели осязаемой реальностью.

Каспара знобило, несмотря на теплую погоду. Он повернул к дому. Открыл дверь и оторопел при виде пустынных сеней. Широкая полоса солнечного света, трепетно взбегавшая с каменных плит вверх по ступенькам винтовой лестницы, усиливала впечатление заброшенности и пустынности. Из-за двери в квартиру кандидата Регулейна доносились звуки скрипки: кандидат играл упражнения. Уже занеся ногу на первую ступеньку, Каспар остановился и прислушался.

Вот! Вот! Он появился! Сначала тень, затем очертания фигуры, затем голос. Что же проговорил этот голос, низкий и звучный?

Низкий голос проговорил за его спиной: «Каспар, ты должен умереть».

«Умереть?» — удивленно подумал Каспар, и руки у него стали как деревянные.

Он увидел перед собой человека, чье лицо скрывал черный шелковый платок, слегка раздувавшийся на сквозном ветру. На нем были коричневые башмаки, коричневые чулки и коричневый же костюм. В руке безликого, затянутой в перчатку, блеснул какой-то металлический предмет, блеснул и тут же померк. Он ударил им Каспара. Каспар, возведя горе свой остановившийся взгляд, ощутил оглушающую боль в голове.

Кандидат Регулейн внезапно перестал играть. Раздались шаги, вскоре затихшие, но они, видно, вспугнули человека с платком на лице, и он не отважился ударить вторично. Когда Каспар открыл глаза, по которым со лба струилась жгучая влага, тот уже исчез.

«Эх, кабы не перчатки, — подумал Каспар, теряя равновесие, — я бы среди тысяч рук узнал его руки». В углу сеней ему не за что было ухватиться; он попытался взобраться на ступеньки, но солнечная полоса, словно огненный поток, преградила ему дорогу. Каспар поскользнулся, обеими руками обхватил колонну и с полминуты просидел молча и неподвижно, покуда его не пронзила страшная мысль, что человек с платком на лице может воротиться. Всеми силами стараясь удержать свое потухающее сознание, Каспар поднялся, шатаясь, Двинулся вперед. Он хватался за стену, словно ища отверстия, в которое можно было бы забиться.

Едва прикрытая дверь лестницы, ведущей в подвал, поддалась под его рукой, и он чуть не свалился вниз. Почти ничего не видя, ни о чем не думая, он торопливо и неуклюже спустился по ступенькам; ему чудилось, что тот, безликий, его настигает. В подвале вода брызгала у него из-под ног; в дождливую погоду там стояли лужи. Когда он наконец сыскал угол посуше, опустился на каменный пол и, преисполненный отчаяния и страха, буквально сжался в комочек, часы на башне пробили двенадцать, больше он уже ничего не слышал и не чувствовал.

В четверть первого домой вернулись Даумеровы дамы. Анна, первой вошедшая в сени, увидела кровавую лужу возле лестницы и вскрикнула. В эту минуту из своей квартиры вышел кандидат Регулейн и произнес:

— Это еще что такое?

Старуха, не заподозрившая ничего дурного, высказала предположение, что у кого-нибудь шла кровь носом. Но Анна, тревожась все более и более, указала им на кровавые отпечатки пальцев по всей стене до самой двери в подвал. Она побежала наверх, первой ее мыслью был Каспар; ища его по всем комнатам, она крикнула брату:

— Скорей, внизу все залито кровью!

Подавив вздох, Даумер поднялся от письменного стола и вышел в сени.

Тем временем кандидат, идя по кровавому следу, спустился в подвал. Хриплым голосом потребовал оттуда свечу и уже громко, пронзительно крикнул:

— Он здесь, он здесь лежит, этот Хаузер! Живей, живей на помощь!

Все трое ринулись в подвал, запыхавшаяся Анна тотчас же вернулась за свечой, остальные с трудом подняли скрюченное тело Каспара и снесли его наверх.

— Врача! Врача! — крикнула фрау Даумер подоспевшей Анне; та задула свечу, швырнула ее на пол и убежала.

Уложив наконец Каспара в постель, они смыли запекшуюся кровь с его лица, причем обнаружилась довольно большая рана посредине лба. Даумер, ломая руки, бегал взад и вперед по комнате, крича:

— И надо же такому случиться! В моем доме! Я же сразу сказал… мне все было заранее ясно!

Перед домом уже толпился народ, когда Анна возвратилась с врачом. В сенях стояли несколько чиновников магистрата и полицейские. Немного позднее пришел судебный врач; оба доктора уверяли, что рана не опасна, но за разум юноши, видимо, перенесшего нешуточное потрясение, не ручались.

Составить протокол оказалось невозможным. Каспар приходил в сознание лишь на короткое время; он бормотал несколько слов, которые, подобно вспышкам молнии, освещали случившееся, вспоминал человека с невидимым лицом, его блестящие сапоги и коричневые перчатки, но тут же опять начинал бессвязно бредить. При осмотре помещения обнаружилось, откуда проник в дом незнакомец: под лестницей имелась дверца, выходившая в соседский сад, задвижка на ней была сломана.

Допрос Даумера не дал никаких результатов, он едва цедил слова. Под вечер пришел господин фон Тухер и сообщил, что к президенту Фейербаху послан курьер.

Магистрат немедленно объявил розыск. Стражу у главных и прочих городских ворот призвали к особой бдительности; трактиры и заезжие дворы, где останавливались простолюдины, были взяты под неусыпное наблюдение, жандармерия и сельские общины в окрестных деревнях получили приказ усиленно надзирать за всеми жителями без исключения. На стене ратуши было прибито извещение о розыске, коим занялись два актуария и добрая половина всех нижних чинов полиции.

Преступление было совершено в понедельник, но процесс, слушавшийся в суде, не позволил президенту немедленно выехать в Нюрнберг, он прибыл туда лишь в четверг с экстренным почтовым дилижансом и тотчас же отправился в ратушу. Членам магистрата приказано было доложить ему о мерах, принятых полицией, и о результатах, к которым они привели; Фейербах остался весьма недоволен докладом, а из-за целого ряда допущенных промахов впал в такую ярость, что чиновники буквально голову потеряли. Относительно протоколов и показаний свидетелей, предъявленных ему актуарием, он отпустил несколько саркастических замечаний; под стражу, как оказалось, были взяты— жена звонаря, видевшая возле нужника за главной городской больницей хорошо одетого человека, который мыл руки в пожарной бочке; далее зеленщица, встретившая в церкви св. Иоанна незнакомца, спросившего, не знает ли она, кто проверяет документы у Тиргартенских ворот и можно ли, не опасаясь задержания, пройти в город; арестованы были также подозрительные молодые ремесленники и несколько бездомных бродяг, кроме того, установлена слежка за двумя молодыми людьми, один из которых одет в светлый, другой — в темный фрак; эти молодчики, повстречавшись на Флейтсбрюке, подавали друг другу какие-то знаки.

— Поздно, поздно, — скрежетал зубами президент. — Почему не проверили списки приезжих в гостиницах и на постоялых дворах? — накинулся он на дрожащего актуария.

— Следы ведут во многих направлениях, — робко вставил несчастный.

— Что правда, то правда, глупости ни один путь не заказан, — съязвил президент и многозначительно добавил: — Слушайте, вы, божий человек, преступник, за которым мы гонимся, не станет мыть руки на глазах у всех прохожих, так же как не станет пускаться в разговоры с зеленщицей и бояться сторожа у городских ворот. Очень уж низко вы изволили его оценить.

Захватив с собою писца, он отправился к Даумеру, чтобы еще раз самолично произвести осмотр помещения. Его сопровождал советник магистрата Бехольд, отчаянно ему докучавший своим многословием. Между прочим, Бехольд заметил, что слышал, будто бы учитель Даумер не желает больше держать у себя Каспара, и ходатайствует, чтобы юноше было предоставлено пристанище в его, Бехольда, доме. Фейербах счел все это пустопорожней болтовней и поспешил отделаться от докучливого спутника, отправив его с каким-то поручением к господину фон Тухеру.

Фейербаха с первых же слов поразила растерянность Даумера. Чтобы вконец не сбить его с толку, он постарался придать допросу некое подобие дружеской беседы. Даумер вспомнил о таинственной встрече Каспара с каким-то незнакомцем перед церковью св. Эгидия и поспешил выложить всю историю.

— И мы только сейчас о ней узнаем? — вскипел президент. — Разве эта встреча не возымела немедленных последствий? Неужто же вы не заметили ничего подозрительного?

— Нет, — пролепетал Даумер, напуганный стальным буравящим взглядом президента. — Разве что в тот же вечер я встретил у фрау Бехольд одного господина, который делал мне довольно странные намеки, но как их понимать, я не знаю.

— Что это был за человек? Как его звали?

— Мне сказали, что он дипломат, находится у нас проездом, а имени я не запомнил. Или нет, все-таки: господин фон Шлотхейм-Лаванкур; но я слышал, что он остановился здесь под вымышленным именем.

— Как он выглядел?

— Толстый, рослый, на лице оспины, лет этак под шестьдесят.

— О чем вы с ним говорили?

Даумер по мере сил передал содержание разговора. Фейербах погрузился в раздумье и вписал что-то в свою записную книжку.

— Пойдемте-ка к Каспару, — сказал он, вставая.

На лбу у Каспара все еще была повязка; лицо такое же белое, как бинты. Белой, казалось, была и улыбка, которою он встретил президента. Каспар уже прошел через три или четыре допроса и еще на первом рассказал все, что стоило рассказывать. Это, однако, не удержало старого судейского писца от все новых подковыристых вопросов, имевших целью изобличить в противоречиях несчастную жертву; с противоречиями работать куда как хорошо, когда же тебе твердят одно и то же, дело становится бесперспективным. Президент не стал задавать вопросов; он не узнавал Каспара: это был затравленный человек, со взглядом уже не столь открытым, не сияющим и невинным, но накрепко прикованным к земному.

Женщины с удовлетворением рассказывали ему о состоянии здоровья Каспара, а вскоре пришел врач и охотно подтвердил, что об опасности уже и речи быть не может. Президент, тоном достаточно повелительным, высказал надежду, что в эти дни незнакомые посетители — все без исключения— не будут допускаться к Каспару. Даумер отвечал, что это-де само собой разумеется и что не далее как сегодня утром он отвадил чьего-то лакея в расшитой ливрее.

— Это был слуга одного знатного англичанина, что остановился в гостинице «К орлу», — пояснила фрау Даумер, — через час он явился снова, чтобы поподробнее узнать, как чувствует себя Каспар.

В дверь постучали, вошел господин фон Тухер, отвесил поклон президенту и минуту спустя сообщил удивительное известие: этот самый англичанин нанес визит бургомистру и передал ему сто дукатов для вручения тому, кто сумеет напасть на след убийцы, покушавшегося на Каспара.

Воцарилось удивленное молчание. Президент прервал его, спросив, известно ли кому-нибудь, зачем приехал этот чужестранец? Господин фон Тухер отвечал:

— Известно только, что он прибыл третьего дня вечером и что неподалеку от Бургфарнбаха у экипажа сломалось колесо, здесь он дожидается, покуда его починят.

Президент нахмурил брови, подозрительность затуманила его взор; так настораживается охотничий пес, в стороне от путаницы следов, почуяв новый четкий след.

— Как звать этого человека? — спросил он с напускным равнодушием.

— Имя я запамятовал, — поспешил сказать барон Тухер, — но это настоящий вельможа, господин бургомистр Биндер на все лады прославляет его обходительность.

— Знатным господам, чтобы прослыть обходительными, достаточно любезно извиниться после того, как они наступят вам на ногу, — послышался бойкий голос Анны, сидевшей у кровати Каспара. Даумер бросил на нее сердитый взгляд, но президент разразился громовым хохотом, заразительно подействовавшим на остальных. Он долго не мог успокоиться, и глаза у него блестели от удовольствия.

Один Каспар не принял участия в этой веселой интермедии, взор его был устремлен в пространство, и только одного ему хотелось: увидеть человека, который явился из дальней дали и выложил столько денег, чтобы был найден тот, кто его ударил. Из дальней дали! Ведь только из дальней дали могло прийти то, о чем тосковала его душа, — с моря, из неведомых стран. Президент тоже явился издалека, но на чело его не ложился отсвет неведомых краев, сладостный ветерок не застрял в складках его одежды и глаза его не светились, как звезды, они гневались и вопрошали, вечно вопрошали. Тот, из дальней дали, явился, наверное, в серебряном одеянии, и множество коней везли его, он ни о чем не спрашивал, так как все знал. А вот другие, близкие, что все время входят и выходят, не похоже, чтобы они соскочили с покрытых пеною коней, дыхание у них тяжелое, как воздух в подвале, руки усталые, а у всадников руки не устают. Лица их закрыты — но не черным платком, как у того человека, который ударил его, подойдя к нему ближе, чем кто-либо до того, — они закрыты неприметно, словно затянуты дымкой. Эти люди говорят нечистыми голосами, и тон у них притворный. Поэтому и он, Каспар, должен теперь притворяться, он уже больше не в силах твердо смотреть им в глаза, не в силах сказать то, что мог бы сказать. Молчать спокойнее и печальнее, чем говорить, в особенности когда они ждут, что он заговорит. Да, он любил быть немного печальным, таить про себя свои мечты и мысли, заставлять их думать, что им нельзя к нему приблизиться.

Даумер был слишком занят собой, слишком подавлен предстоящим проведением в жизнь неколебимо принятого решения, чтобы заметить, по-прежнему ли Каспар с ним прост и по-детски откровенен. Господин фон Тухер первым указал на некоторые странности в поведении Каспара, он и президенту намекнул на них, когда они вместе выходили от Даумера. Президент пожал плечами и ни слова не ответил, затем попросил барона пойти вместе с ним в гостиницу «К орлу»; они осведомились, у себя ли господин из Англии, но в ответ услышали, что его светлость лорд Стэнхоп, так его назвал лакей, изволил отбыть всего какой-нибудь час назад. Неприятно пораженный, президент спросил, известно ли, в каком направлении он отбыл. «Точно этого никто не знает, — гласил ответ, — но поскольку экипаж выехал через ворота св. Иакова, можно предположить, что его светлость отправился на юг, вернее всего, в Мюнхен».

— Опаздываем, повсюду опаздываем, — пробурчал президент. — Хотел бы я знать, — обернулся он к господину фон Тухеру, — что побудило его светлость снести в ратушу целую кучу дукатов?

На лице Фейербаха была написана такая усталость от одолевавших его мыслей и забот, от постоянной и напряженной бдительности, от терзавших его страстей, что оно походило на лицо больного или одержимого.

Уже несколько месяцев президент находился в этом возбужденном состоянии. Подчиненные боялись его как огня; малейшая небрежность по службе, более того, самое робкое возражение приводили его в неистовство, и если вспышки начальнического гнева и раньше были страшны, то теперь они всех повергали в трепет, ибо бурю вызывал даже самый незначительный проступок. В эти минуты голос его гремел в залах и коридорах Апелляционного суда, крестьяне внизу на рынке останавливались и, сочувственно покачивая головами, говорили: «Его превосходительство гневается», — а в присутствии все, начиная от советника управления и до последнего писца, обомлевшие и бледные, сидели на своих стульях.

Может быть, им легче было бы нести свой крест, знай они, какое страдание причиняет себе этими выходками президент, как, побежденный собственным неистовством, он мучается от стыда и раскаяния и, случается, словно во искупление какого-то своего греха, даже бросает серебряную монетку первому встречному нищему. Конечно, же, они не могли знать, что под сумрачной пеленой этих настроений таятся возмущенный долг и уязвленная честь, что гений здесь, среди кажущегося неспокойствия и неразберихи, сотворил истинное чудо из улик и догадок, пророческим взглядом проник в самый ад человеческой низости и злодейства.

Из темных нитей, связывавших участь Каспара Хаузера с неведомым прошлым, руке этого волшебника удалось сделать ткань, на которой, словно бы огненными буквами, было напечатано то, что покрыло мраком стечение обстоятельств и течение времени.

Полный страха, стоял он перед своим творением, ибо самая основа его жизни шаталась под ним. Сомнений для него более не существовало. Но вправе ли он выйти на арену с этой ужасной правдой, пренебрегши всем, к чему обязывают его служба и доверие короля? Не лучше ли продолжать свой розыск втайне, чтобы, когда пробьет решительный час, из-за угла, как они того заслуживают, напасть на коварные и темные силы? И ничего-то он не добьется, даже благодарности, но потерять может все.

«Что за мука, — так думал он в бессонные ночи, — что за нестерпимая мука, бездеятельно, словно подкупленный страж, наблюдать, как вершится неправое дело, мерить по недостаточной мерке закона великий и малый грех, подводить его под букву уложения о наказаниях, меж тем как жизнь идет своим путем, порождает и разрушает форму за формой! Никогда не быть хозяином действия, всегда — только ищейкой тех, кто облечен властью действовать, не ведать, что надобно пресекать, а что поощрять».

Он не был бы самим собой, если бы не сумел найти путь между гласностью и трусливым умолчанием, сохранявший ему самоуважение. Он направил королю подробнейшую докладную записку, обдуманно расчленив в ней все детали события, написанную от начала до конца свободно и смело; каждая фраза — как удар молота.

Предварял он свое письмо рассуждением о том, что Каспар Хаузер, безусловно, не является внебрачным ребенком, но, конечно же, рожден в законном браке.

Будь Хаузер незаконным сыном, писал Фейербах, для сокрытия его происхождения заинтересованным лицам не пришлось бы прибегать к средствам столь жестоким, опасным и чудовищным, не пришлось бы много лет держать его в тюрьме и потом вытолкать на улицу. Чем знатнее были отец или мать рёбенка, тем легче могли они от него избавиться, но у людей не столь высокого происхождения нашлось бы еще меньше поводов для принятия этих жестоких и предательских мер. Хлебом и водой, единственной пищей Каспара в узилище, они могли бы кормить его и на глазах у всего света. Будь Каспар незаконным сыном высокопоставленных родителей или простолюдинов, богачей или бедняков, все равно, средства здесь не соответствуют цели. Да и кто без нужды взвалит на себя бремя такого тяжкого преступления, тем паче будучи вынужденным в течение необозримого времени изо дня в день снова и снова повторять его? Из всего этого явствует, продолжал неумолимый обвинитель, что преступление совершено людьми могущественными и богатыми, которые легко сметают любые препятствия на своем пути, которые, внушая страх и сладостные надежды на разные блага, имеют возможность пустить в ход самые послушные инструменты, наложить золотые замки на многие болтливые уста. Иначе как объяснить, что Каспар был доставлен в Нюрнберг среди бела дня, а тог, кто его привез, умудрился бесследно исчезнуть; как объяснить, что энергичный неустанный розыск в течение многих месяцев не навел на сколько-нибудь верный след, ведущий к определенному человеку, в определенную местность, как объяснить, что, несмотря на обещанное высокое вознаграждение, никто не явился с какой-нибудь новой вестью?

Из этого нельзя не заключить, что Каспар — человек, с жизнью или смертью коего сопряжены далеко идущие интересы, писал Фейербах. Ни месть, ни ненависть не могли стать мотивом для его заточения. Нет, Каспара устранили, чтобы другому обеспечить привилегии и почести, ему одному подобающие. Каспар должен был исчезнуть, чтобы другие утвердились в правах наследия. Он отпрыск высокого рода, за это говорят странные сны, его посещающие, которые, по существу, не что иное, как пробудившиеся воспоминания детства. Об этом же свидетельствует и то, как протекало его заточение; правда, мальчика держали в темнице, на скудной пище, но нам известны примеры, когда людей заточали не злонамеренно, а во имя их же блага, не на погибель, а во имя спасения от тех, кто посягал на их жизнь. Возможно, что самое его существование должно было устрашать того, кто, мучаясь угрызениями совести, соучаствовал в злодеянии, но у кого не достало смелости ему воспротивиться. С Каспаром обходились заботливо и мягко, но, спрашивается, почему? Почему тот таинственный чёловек не умертвил его? Почему никто не добавил еще одну каплю опиума в воду, которою его время от времени одурманивали? Мертвый надежнее живого, пусть даже брошенного в подземелье.

Если бы в одном из высокопоставленных, или знатных, или хотя бы видных семейств исчез ребенок, то даже если б его гибель или исчезновение не были преданы гласности, давно стало бы известно, в каком именно семействе произошло это несчастье. Но поскольку в течение многих лет и даже теперь, когда об истории Каспара судят и рядят все, кому не лень, никакой слух не просочился в общество, значит, Каспара надо искать среди мертвых. Иными словами, за умершего был выдан ребенок и поныне считающийся мертвым, который на самом деле живет в лице Каспара; а это равносильно тому, что был устранен законный наследник, вместе с которым, возможно, должен был угаснуть род, чтобы никогда больше не возродиться. На место этого ребенка, в те дни, может быть, даже больного, был положен другой, умирающий или уже умерший и вскоре похороненный. Таким образом Каспар попал в список мертвых. Если предположить, что в заговор был вовлечен врач, получивший приказ умертвить дитя, который, однако, из жалости или в силу разумных соображений решил, притворно выполнив поручение, спасти его, то не удивительно, что сей благой обман удался. В этом деле каждый действовал по указанию свыше. Но чьи-то уста должны же были произнести первое слово? В ком жил дух, столь могучий и не убоявшийся на вечные времена взвалить на себя бремя ответственности? Где дом, в котором свершилось неслыханное?

На этом месте письма рука президента остановилась — на много, на очень много дней. Не от усталости или малодушия, нет, сам того не желая, он мешкал, как полководец перед битвой, сознающий, какое зло и погибель она принесет, независимо от своего исхода. Сорвать корону с головы властелина, пальцем указать на запятнанную тиару, — не значило ли это оскорбить также и достоинство своего короля, растоптать освященные веками традиции, подстрекнуть к сопротивлению бесправный народ? Теперь, как никогда, чувствовал он творящую силу слова и то, что правда неудержимо вытекает из правды.

Он назвал по имени династию. Он черным по белому доказал, что по мужской линии старый род нежданно-негаданно угас, дабы очистить место для боковой ветви, пошедшей от морганатического брака. Не в бездетном, но в щедро благословенном детьми браке происходило это вымирание, и умирали лишь сыновья, дочери оставались в живых. Мать стала доподлинной Ниобеей, только что смертоносные стрелы Аполлона без разбору поразили сыновей и дочерей Ниобеи, здесь же ангел смерти пролетел мимо сестер, умертвив только братьев. Удивительно, более того, похоже на чудо, что ангел смерти стоял лишь у колыбели мальчиков и беспощадна вырывал их из ряда цветущих девочек. Как объяснить, спрашивал Фейербах, что у матери, рожающей одному и тому же отцу трех здоровых дочек, все сыновья появляются на свет обреченными? Это не случайность, бесстрашно утверждал он, но система, в противном случае пришлось бы уверовать, что само провидение вмешалось в естественный ход вещей во имя политической проделки. Вскоре после появления Каспара в Нюрнберге разнесся слух, что Каспар — принц этой династии, объявленный умершим. Эти темные слухи не утихали, и даже некий дух, как писали газеты, возвестил, что нынешний властелин — узурпатор, ибо жив еще законный престолонаследник. Слухи, разумеется, только слухи! Но они нередко бывают почерпнуты из надежного источника. Там, где речь идет о таинственных преступлениях, слухи возникают оттого, что проболтался совиновник, что кто-то был не в меру доверчив, допустил неосторожность, или пожелал облегчить свою совесть, или же, наконец, вознамерился отомстить за обманутые надежды, а не то захотел втихую поведать правду, не думая, что играет роль предателя.

Президент назвал не только династию и страну, в которой она царила, он назвал и государя, чья скоропостижная кончина более десяти лет назад возбудила немало подозрений, назвал и высокородную государыню, что в добровольном изгнании оплакивала свою злосчастную судьбу; назвал и тех, что по трупам взобрались на трон, и вот рядом со слабым, но честолюбивым человеком из мрака выступил образ женщины, преисполненной демонической силы, женщины, по чьей воле свершилось злодеяние.

В этом прямолинейном разоблачении чувствовалась горечь собственного опыта, ибо президент знал придворную жизнь, где козни и вероломство окутаны облаком благовоний, где низость одурманивает свои жертвы лицемерными милостями. Он дышал этим воздухом, он сидел за столом с этими людьми, он вкусил от их ядов, лучшие годы своей жизни он служил им, все силы отдал этой службе, а наградой за его самоотверженность были поношения и преследования; он знал наперечет их ставленников и сообщников, знал людей, для коих история всего-навсего родословная книга, религия — докучливая литания, философия — проклятое якобинство, политика — игра в жмурки с нотами и протоколами, народное хозяйство — арифметическая задача, не имеющая ответа, права человека — игра в фанты, монарх — щит их собственного величия, отечество — отданное в аренду имение, свобода — наглость, которую позволяют себе дураки и сумасброды. За его словами вставали невозвратно утраченные годы, перенесенные унижения, омраченный дух. Он не хотел говорить о себе, но слова срывали завесу с его скорби, пусть и не для глаз короля, которому предстояло лишь прочитать написанное.

Письмо было отослано с кропотливым соблюдением осторожности, дабы оно не попало ни в чьи руки, кроме рук государя, и президент неделю за неделей стал ждать ответа, подтверждения, какого-нибудь знака. Но тут пришло известие о покушении на Каспара. Фейербах поспешил в Нюрнберг, но принятые им меры были так же безуспешны, как и те, что приняла полиция. На десятый день своего пребывания там он получил письмо из королевской частной канцелярии: ему выражали благодарность за сообщение, на которое, безусловно, будет обращено самое серьезное внимание, удивлялись проницательности, с какою он сумел вникнуть в обстоятельства, столь запутанные, но во всех сколько-нибудь существенных пунктах послание отличалось крайней сдержанностью: «надо проверить»; «необходимо обдумать»; «следует выждать»; «приходится считаться»; «соблюдать известную осторожность»; «вполне понятные отношения накладывают неприятные обязанности»; «самая природа этого невероятного потрясающего события не терпит скоропалительного вмешательства»; тем не менее ему, Фейербаху, «обещают, да, да, обещают», но прежде всего «рекомендуется полное и безусловное молчание, — во избежание опалы надо сделать все возможное, чтобы эта прискорбная история не получила огласки за границей через свидетельство какого-либо официального лица, касательно последнего пункта от него в первую очередь ждут полного понимания и подчинения».

Впечатление от этого секретного послания, столь же льстивого, сколь и угрожающего, похожего на дружески протянутую руку, в которой взблеснул отточенный кинжал, было тем более сильно, что Фейербах давно ждал и страшился именно такого ответа. Он бесновался. Растоптав письмо, стал, задыхаясь, бегать по комнате, сжимая кулаками виски, потом бросился на кровать, испугавшись неистового биения своего сердца, и, наконец, обрел разрядку в громком и долгом хохоте, полном ярости и злобы.

Потом он долго, очень долго лежал без движения, и в мозгу его стучало только одно слово: молчать, молчать, молчать.

В этот самый день бургомистр Биндер неоднократно являлся в гостиницу, желая переговорить с президентом. Лакей уходил наверх и всякий раз возвращался с сообщением, что на его стук ответа не последовало, господин статский советник, видимо, спит или не желает, чтобы его беспокоили. Вечером Биндер пришел снова и на сей раз был принят. Президента он застал углубленным в просмотр каких-то документов; на его извинения тот ответил оскорбительно краткой просьбой перейти к делу.

Опешивший бургомистр отступил на шаг и гордо заметил, что не знает, чем навлек на себя недовольство его превосходительства, но как бы то ни было, а такого обхождения с собою он не допустит. Фейербах встал из-за стола:

— Ради самого неба, оставьте это! Если тот, кто жарится на костре, и пренебрежет правилами поведения, то, право же, этому не стоит удивляться.

Ничего не понявший Биндер опустил глаза долу. Затем объяснил цель своего прихода. Президент, вероятно, уже наслышан о намерении Даумера удалить Каспара из своего дома. Поскольку юноша более или менее оправился от ранения, Даумер решил, не откладывая дела в долгий ящик, отвезти Каспара к Бехольдам, которые примут его с распростертыми объятиями. Все это уже не раз обсуждалось, теперь осталось только получить его, президента, согласие.

— Да, я знаю, что Даумер уже по горло сыт этой историей, — досадливо заметил Фейербах. — Я не упрекаю его. Кому приятно, чтобы вокруг его дома рыскал убийца, хотя здесь можно и должно принять действенные меры. С сегодняшнего дня Каспар будет находиться под неусыпным надзором полиции, город отвечает мне за него. Но почему Даумер так заторопился? И почему Каспара передают в семейство Бехольдов, а не господину фон Тухеру или вам?

— Служебные обязанности заставляют господина фон Тухера ближайшие месяцы провести в Аугсбурге, что же касается, меня, — бургомистр запнулся, лицо его на мгновение побледнело, — то мой дом отнюдь не мирный приют.

Президент бросил на Биндера быстрый взгляд, подошел и пожал его руку.

— А что за люди эти Бехольды? — спросил он, желая перенести разговор.

— О, это люди хорошие, — несколько неуверенно отозвался бургомистр. — Во всяком случае, сам хозяин весьма уважаемый негоциант. Относительно его жены… мнения расходятся. Она любит наряжаться и тратит уйму денег. Впрочем, ничего дурного о ней сказать нельзя. Поскольку Каспар, как договорено, будет теперь посещать школу, ему, по сути, и нужен-то лишь присмотр порядочных людей.

— Есть у них дети?

— Тринадцатилетняя дочка. — Бургомистр, как и все в городе, знавший, что фрау Бехольд плохо обращается с девочкой, хотел для очистки совести присовокупить еще несколько слов, но тут лакей доложил о Даумере и магистратском советнике Бехольде. Президент велел просить. В дверь тотчас же всунулось приветливо ухмыляющееся лицо советника, на котором торжественная черная бородка комично контрастировала с поседелыми прядями, благоухающими помадой и зачесанными на лоб.

Непрерывно кланяясь, он подошел к Фейербаху, но тот удостоил его лишь беглого приветствия и тотчас же повернулся к Даумеру. Последний едва отважился встретить испытующий взгляд президента и на вопрос, сможет ли Каспар вынести внешнее и внутреннее напряжение, связанное со столь радикальной переменой обстановки, ответил лишь смущенным молчанием. Когда господин Бехольд вмешался в разговор, заверяя, что с Каспаром в его доме будут обходиться, как с родным сыном, бургомистр процедил сквозь зубы, что таким заявлениям грош цена. На примере Каспара нетрудно убедиться, что есть родители, обрекающие на гибель родного сына. Советник состроил обиженную мину, потер свои костлявые пальцы о краешек стула и пробормотал, что к сказанному ему прибавить нечего; все от него зависящее будет сделано.

Президент, озадаченный этими словами и недомолвками, взглянул сначала на одного, потом на другого. Затем подошел к Даумеру, положил руку ему на плечо и многозначительно спросил:

— Скажите, это обязательно должно произойти?

Даумер вздохнул и взволнованно ответил:

— Ваше превосходительство, один бог знает, как трудно далось мне такое решение.

— Знать-то бог знает, да вот одобрит ли, — сердито проговорил президент, и его приземистая дородная фигура, казалось, выросла на глазах. — От удара камнем о сталь высекается искра, но горе, если с камня посыплются только грязь и крошка. Это значит, что о прочности и неистребимости, дарованных ему природой, и речи не может быть.

«Он опять меня отчитывает», — подумал Даумер, и лицо его побагровело с досады.

— Я сделал все, что было в моих силах, — торопливо и упрямо отвечал он. — Я не закрываю перед Каспаром дверей своего дома. Не говоря уж о своем сердце. Но, во-первых, я не вправе ручаться за его безопасность, впрочем, думается мне, и никто другой не вправе. Можно ли быть сеятелем на пашне, под которой тлеет роковой огонь, сжигающий каждое зерно? Наконец, и это, пожалуй, самое главное, я разочарован. Никогда я не забуду, чем был для меня Каспар, да и как можно это забыть! Но чуда больше нет, время пожрало его.

— Больше нет, больше нет, — уныло пробормотал Фейербах, — я ждал этих слов. Если долго смотреть на свет, глаза перестают видеть. От сыновей отрекаются, если они предъявляют чрезмерные требования к нашей любви. Но нищий получает свою даровую похлебку. Уважаемые господа, — произнес он вдруг громко и отчетливо, — поступайте, как угодно, но помните, что в любом случае вы отвечаете мне за Каспара.

Идя по улице, Даумер все еще досадовал на тон и слова президента. Но и собою он был недоволен. На одной из захолустных улиц, неподалеку от крепости, ему встретился ротмистр Вессениг. Даумер обрадовался возможности хоть словом перекинуться и проводил его до казармы. Ротмистр сразу же завел разговор о Каспаре, но Даумер не замечал или не хотел замечать, что его разговорчивость имела издевательский привкус.

— Таинственная история с этим «невидимкой»… — Господин фон Вессениг вдруг заговорил без обиняков. — Неужто же есть люди, которые в это верят? Среди бела дня какой-то тип, да еще, здравствуйте пожалуйста, в перчатках, пробирается в дом, полный людей, и, завесив свою физиономию вуалью, вытаскивает топор из кармана? А может, ему было приказано прогуливаться по улице с топором, а? Держать его руками в перчатках? Клянусь святым Фомою, изрядная разбойничья история!

Поскольку Даумер отмалчивался, ротмистр с не меньшей горячностью продолжал:

— Представим себе на минуту, что ваш прославленный невидимка намеревался убить этого малого. Почему же тот отделался незначительным ранением? Таинственному пришельцу надо было только посильнее ударить, и уста, которые могли его выдать, умолкли бы навеки. Волей-неволей приходится думать, что убийца в перчатках до поры, до времени хотел только пощекотать свою жертву. Ничего не скажешь, щекотливая история. Все мои знакомые, parole d'honneur[5]Честное слово ( франц. ) уважаемый господин учитель, возмущены легковерием тех, кто позволил так глупо над собой насмеяться.

Даумер счел ниже своего достоинства оскорбляться или негодовать. Напротив, стал даже притворно поддакивать ротмистру и не без любознательности осведомился, как же следует представлять себе все это происшествие. Господин фон Вессениг многозначительно пожал плечами. Он ждал, что Даумер разразится гневной тирадой, резко его одернет, а так как этого не случилось, быстро отказался от своего сдержанного злобствования и, блюдя осторожность, стал высказывать лишь предположения общего характера:

А может, доблестный Каспар напился, упал на лестнице и, желая поинтересничать, задним числом сочинил страшную историю. Но это еще с полбеды. У многих сложилось впечатление куда более мрачное, а именно, что мерзкий мальчишка морочит своих благодетелей и все это — тонко задуманная мистификация.

Тут уж Даумер не выдержал. Он остановился, замахал обеими руками — казалось, слова его спутника, как ядовитые мухи, кружатся над ним, — и, не прощаясь, бросился прочь.

«Вот они, люди, вот их голос, — потрясенный, размышлял он, — им можно так думать, им не возбраняется такие мысли высказывать. О, эта бездна глупости и злобы неизбежно поглотит тебя, бедняга Каспар! Пусть ты не посланец небес, как я думал, все же ты паришь над этими людишками, как орел над нечистью. Конечно же, они переломят тебе крылья. Тщетно будет светиться чистотой и невинностью твоя душа, они этого не увидят. Тщетно будешь ты лить слезы перед ними, тщетно им улыбаться, ты дотронешься до их руки и отпрянешь, ибо она будет холодна как лед, ты будешь смотреть им в глаза, а они не промолвят ни слова. Робко, ищет твой дух путей к ним, но предательство толкаёт тебя на самый гибельный путь…»

Допустим, господин Даумер, что ты пророк и что душа у тебя сердобольная. Ты знаешь людей, знаешь, что огонь горит, игла колется и что заяц, когда его подстрелят, падает в траву и умирает. Знаешь ты, и к чему ведет то, что ты творишь. Но разве это повод для того, чтобы пасть в объятия событий, как, с целью предотвратить удар, падают в объятия врага, занесшего над тобою меч? Нет, не повод! Или только повод повернуть вспять маленькое решеньице? Ведь здесь идеалисты и психологи мало чем отличаются от воров и лихоимцев.

Он идет домой, продолжая философствовать, идет домой и ложится спять. Наутро мир будет выглядеть куда приемлемее, чем выглядел вчерашним незадачливым вечером.

ПТИЧЬЕ СЕРДЦЕ

Через двадцать четыре часа перед домом Даумеров остановился экипаж; фрау Бехольд собственной персоной явилась за Каспаром. О, на сей раз она не поскупилась: черная Лакированная карета, запряженная парой, и на козлах кучер в ливрее с золотыми пуговицами.

До ворот Каспара провожают Даумер и обе женщины, даже кандидат Регулейн покидает для этого случая свою холостяцкую квартирку. Анна не в силах удержать слезы, Даумер мрачен и ни на кого не смотрит, фрау Бехольд подает знак кучеру, кони фыркают, колеса начинают вертеться, и оставшиеся молча вглядываются в темноту, поглотившую экипаж.

Это было прощание, и Каспару казалось, что он уезжает куда-то далеко-далеко. На самом деле он ехал от дома на улице Шютт до дома на Рыночной площади. Этот высокий узкий дом был так зажат между двумя другими, что ему словно бы не хватало дыханья. Его двускатная крыша свисала — точь-в-точь плечи оголодавшего канцеляриста, окна не смотрели открыто и ясно, а как-то странно щурились, вход был удивительным образом куда-то запрятан, а внутри дома вилась с этажа на этаж темная лестница, делая множество поворотов и как бы упорно от кого-то увертываясь; обветшавшие ступеньки скрипели и стонали под ногами, и, даже когда отворялись двери, из комнат лился только слабый сумеречный свет.

Каспара поселили в горенке, выходившей на квадратный двор; под его окнами проходила деревянная галерея с мудреными резными перилами, по обе ее стороны имелись двери, завешенные зеленым шелком, а под ней — железный колодец без воды.

Но самое удивительное заключалось в том, что внизу, на площади, хоть и был рынок, где с утра до вечера приценивались к товару женщины, плакали дети, ржали кони, кудахтали куры, гоготали гуси и крякали утки, но стоило только закрыть входную дверь, и в доме становилось тихо, как под землей.

Поначалу это забавляло Каспара: ну чем не игра в прятки? А он любил прятаться, так же как любил иной раз состроить физиономию, не соответствующую тому, что было у него на уме, или сказать не то, что от него ожидали. В один из первых дней фрау Бехольд потеряла серебряную цепочку; Каспар объявил, что она лежит на лестничной площадке, но цепочки там, разумеется, не оказалось.

Ему запретили без спроса выходить из дому. А когда он поинтересовался, кто запретил, ему отвечали: фрау Бехольд не велела; когда же он обратился к ней, она сказала, что запрет исходит от магистратского советника, а магистратский советник отвечал, что от президента. Вот до какой степени запутано и запрятано было все в этом доме.

Однажды фрау Бехольд захотела войти в его комнату, но наткнулась на запертую дверь.

— Что это ты среди бела дня вздумал запираться? — спросила она, рыская глазами по столу, на котором лежали его книги и тетради. — Может, ты боишься? — словоохотливо добавила она. — У меня тебе бояться нечего: в мой дом никакой невидимка не проникнет.

Каспар признался, что его разбирает страх, фрау Бехольд это польстило, она напустила на себя шутливо-воинственный вид и вызывающе расхохоталась.

Всякий раз, когда Каспар возвращался из школы, а он теперь ежедневно посещал третий класс, фрау Бехольд спрашивала его — как идут дела.

— Дела неважные, — грустно отвечал Каспар. И правда, школа приносила ему мало радости. Учителя жаловались, что его присутствие отвлекает внимание учеников. Мальчишки, пораженные тем, что по улице за ним всегда следовал полицейский и что полиция денно и нощно караулила дом, в котором он жил, засыпали Каспара дурацкими вопросами. Его молчаливость, разумеется, неправильно истолковывалась, а когда он сам вдруг обращался к ним с каким-нибудь словом, они либо в страхе разбегались, либо осыпали его насмешками. Ведь он представлялся им всего-навсего туповатым верзилой, который, будучи почти вдвое старше их, завяз в самых начатках школьной премудрости. Нередко случалось, что он вставал во время урока и задавал какой-нибудь детски наивный вопрос. Весь класс заливался хохотом, и учитель тоже смеялся. Однажды, когда за окном бушевала непогода и завывал ветер, Каспар вскочил со своего места и забился в угол, поближе к печке; тут уже восторг класса не имел пределов, а когда толстяк учитель вытащил его из угла и водворил на скамейку, мальчишки приветствовали эту сцену кошачьим концертом.

Но самое странное впечатление Каспар производил на пути домой: молчаливый, замкнутый и грустный, среди беззаботной шумливой толпы школьников — уже мужчина среди подростков, а рядом с ним неизменный блюститель закона.

Даумер часто наведывался в школу, чтобы разузнать у своих коллег о Каспаре. «Ах, — говорили ему в ответ, — желание учиться у него, безусловно, есть, да способностей маловато. Он и соображает неплохо, только в голове у него мало что задерживается. Хулить его нельзя, но и хвалить не за что».

Даумер огорчался. Хулить нельзя, а ведь вы, господа, его хулите, думал он. Хула — дело нетрудное, особенно когда она возвышает хулителя, а это ведь главная ее примета. Он обратился и к магистратскому советнику, надеясь хитростью выманить у него похвальный отзыв о Каспаре. Но господин Бехольд не любил открыто высказывать свои мнения. Он вел замкнутый образ жизни и с утра до вечера сидел в своей полутемной конторе у городского вала; когда от него что-нибудь хотели узнать, он отвечал: «С этим вам лучше обратиться к моей жене!»

Даумер, уподобляясь незадачливому любовнику, осторожно и печально крался по следам своего бывшего питомца, но встреч и разговоров с самим Каспаром старался избегать. С затаенным недоверием наблюдал он за фрау Бехольд, недоумевая, почему она так жадно стремилась заполучить юношу в свой дом.

— Чего ты удивляешься, — говорила Анна, одаренная здравым смыслом не в меньшей мере, чем ее брат туманным пессимизмом, — все ясно, ей нужна кукла, забава для гостиной.

— Кукла? Да у нее же есть ребенок, которым она, говорят, пренебрегает.

— Верно, но в том, чтобы иметь ребенка, как все люди, ничего примечательного нет; значит, надо придумать что-нибудь экстравагантное, такое, что всех поразит, а там уж ты вроде как важная дама, твое имя, того и гляди, в газете появится. Пожалуй, еще прослывешь благотворительницей, у господина супруга появятся шансы на высокий орден, но самое главное — скуки как не бывало. Я эту особу знаю не хуже, чем себя самое. И мне Каспара очень жаль.

Фрау Бехольд вечно где-то носилась, и застать ее дома можно было, лишь когда она принимала гостей. Она любила шум и суету, любила хорошо одетых людей, титулованных мужчин, женщин с высоким положением в обществе, любила празднества, драгоценности и роскошные наряды. Если бы не беспокойное честолюбие, ее можно было бы назвать жизнерадостной, и если бы не бессмысленное любопытство, днем и ночью ее снедавшее, приятной и даже простодушной. Она прочитала неимоверное множество французских романов и от этого сделалась еще более чувствительной, еще более охочей до приключений, хотя изрядная доля флегмы, заложенная в ее характере, и отодвинула эти свойства, так сказать, на задний план. Всякий, посчитавший ее той, за которую она себя выдавала, был наперед обманут.

Что касается Каспара, то поначалу она над ним подсмеивалась, и в первую очередь тогда, когда он бывал тих и задумчив.

— Вы только послушайте, что он сегодня изрек, — вот была ее любимая фраза. Иной раз, казалось, что для нее он нечто вроде придворного шута. — Ну говори же, говори, моя овечка, — подзуживала она его при гостях. Видя, с каким усердием он затверживает наизусть латинские глаголы, фрау Бехольд покатывалась со смеху. — Вот ученый так ученый! — восклицала она, ероша его густые кудрявые волосы. — Да брось ты это все, брось, — говорила она, когда он жаловался на трудности с арифметикой, — все равно ты ничего не добьешься, как я не научусь танцевать на проволоке.

Между тем многое в Каспаре вновь и вновь пробуждало ее любопытство. Однажды утром она застала его в кухне в тот самый момент, когда посыльный из мясной лавки вынимал из корзины кусок кровавого сырого мяса. Выражение бесконечной тоски омрачило лицо Каспара, он отпрянул, задрожал, не мог вымолвить ни слова и, тяжело ступая, обратился в бегство. Фрау Бехольд была поражена, но постаралась не поддаться чувству растроганности, ее охватившему. «Как это понять, — думала она, — наверное, он притворяется, чт́о ему кровь животных?»

Чтобы угодить Каспару, она даже забывала о своей обычной лени. И все же хорошо он себя у нее в доме не чувствовал.

— Ну скажи ты мне на милость, что тебе не дает покою? — приставала она, заметив печаль в его глазах. — Если ты не развеселишься, я тебя сведу на бойню; придется тебе смотреть, как телятам головы отрезают, — пригрозила она ему однажды и покатилась со смеху, увидев, что ужас исказил его черты.

Да, хорошо Каспару у нее не было. Он не понимал фрау Бехольд, а взгляды, речи, все ее поведение пугали и отталкивали его. Немало труда стоило ему скрывать свое отношение, он всегда чувствовал себя больным и несчастным, проведя хотя бы час наедине с нею. Работоспособность его иссякала, он перестал посещать и без того ненавистную ему школу. Учителя пожаловались в магистрат, господин фон Тухер, вернувшийся в город и через суд назначенный опекуном Каспара, призвал его к ответу. Каспар отмалчивался, господин фон Тухер приписал это молчание его закоснелому упрямству и огорчился.

И еще одно заставляло задумываться Каспара. На лестнице, в сенях или в одной из отдаленных комнат он иногда встречал девочку-подростка с очень бледным лицом. Она смотрела на него угрюмо и враждебно. Он пытался заговорить с нею, но она убегала. Однажды, взглянув с галереи во двор, Каспар увидел ее у колодца: кто-то сдвинул с места доску, прикрывавшую его железную трубу, и теперь там зияла глубина. Девочка стояла неподвижно и добрых четверть часа не сводила глаз с черной ямы. Каспар, крадучись, сошел с галереи, однако не успел он и шага ступить по двору, как она со злым лицом пробежала мимо него. Каспар нерешительно за ней последовал, но навстречу ему попался господин советник; в ответ на взволнованный рассказ Каспара о том, чт́о он видел, господин Бехольд, наморщив лоб и как бы успокаивая его, сказал: да, да, девочка нездорова, но ему, Каспару, право же, нечего тревожиться, совсем нечего.

Тем не менее Каспар тревожился. Он стал расспрашивать служанок, что ж это такое с ребенком, и одна из них сердито огрызнулась:

— Девчонке есть не дают, вот и вся недолга, ее найденыш объедает!

Он помчался к фрау Бехольд и, повторив услышанное, спросил, возможно ли, что это правда. Фрау Бехольд пришла в неописуемую ярость и тут же согнала с места служанку. Когда же Каспар в своей обычной манере, застенчиво и серьезно, принялся ее уговаривать быть к дочери внимательнее, чем к нему, иначе он вынужден будет уйти, она резко его оборвала:

— Куда ж ты пойдешь, спрашивается? Отвечай! И скажи мне, пожалуйста, где твой дом, если это тебе известно?

В ту же минуту у фрау Бехольд мелькнуло подозрение, что Каспар влюблен в ее дочь. Она решила во что бы то ни стало это выведать. Но Каспар на ее вопросы отвечал так нелепо, что ей пришлось устыдиться своих подозрений.

— Grand Dieu![6]Великий боже! ( франц .) — восклицала она. — Кажется, этот дурачок даже не знает, что такое любовь!

Более того, вдруг она сообразила, что у него и в помыслах ничего подобного быть не могло. Бойкой даме это было тем более удивительно, что собственные ее желания и прихоти неизменно плескались в мутной воде полуроманических, полупохотливых страстей, хотя перед своими согражданами ей и приходилось строить из себя добродетельную особу.

«Что ни говори, а он из плоти и крови, — размышляла она, — и пусть дуралей Даумер повсюду трубит об его ангельской невинности, любой взрослый человек все равно знает, что петух делает с курицами. Он меня разыгрывает, смеется надо мной. Ну, погоди, малец, я тебе еще покажу».

На Рыночной площади, справа от дома Бехольдов, находился так называемый «Красивый колодец» — мастерское произведение средневекового нюрнбергского искусства. Детишкам с незапамятных времен рассказывали, что из этого колодца аист вытаскивает новорожденных младенцев. Фрау Бехольд спросила Каспара, слышал ли он об этом, а когда тот ответил отрицательно, лукаво подмигнув, поинтересовалась, мог ли бы он в это поверить. «Не пойму, как аист умудрится туда залететь, — бесхитростно ответил Каспар. — Колодец ведь забран решетками».

Фрау Бехольд обомлела.

— Эх ты, дурашка! А ну, посмотри-ка мне прямо в глаза!

Он взглянул на нее, и она невольно потупила взор. Потом вдруг вскочила, подбежала к буфету, распахнула дверцу, налила себе бокал вина и залпом его осушила. Минутой позже она уже стояла у окна, молитвенно сложив руки, и бормотала:

— Господи Иисусе Христе, спаси меня от греха и не введи меня во искушение!

Вряд ли стоит напоминать, что вообще-то она была дама весьма просвещенная и по целому году в церкви не показывалась.

В середине августа стояла нестерпимая жара. В одно из воскресений бургомистр решил устроить пикник в Шмаузенбуке. Утром этого дня Каспар со шталмейстером Румплером и несколькими молодыми людьми проехался верхом до Буха и так устал, что после обеда заснул в своей комнате. Фрау Бехольд самолично его разбудила и велела одеваться как можно скорее, так как экипаж уже ждет. На вопрос Каспара, поедет ли с ними кто-нибудь еще, она отвечала, что их будут сопровождать два мальчика, сыновья генерала Хартунга. Каспар разочарованно спросил, почему бы ей не взять с собой дочь, ведь девочке будет очень обидно остаться дома. Фрау Бехольд оторопела и уже готова была вспыхнуть, но сдержала свой гнев. Она наклонилась, рукою захватила прядь его кудрявых волос и злым голосом сказала:

— Я тебе отрежу кудри, если ты еще раз об этом заговоришь.

Каспар от нее увернулся.

— Не надо так близко, — с широко раскрытыми глазами, умоляюще пробормотал он, — и резать не надо, пожалуйста.

— Испугался, испугался, трусишка? Ну погоди, будешь со мной спорить, я мигом принесу ножницы.

В экипаже Каспар упорно молчал. Оба мальчика, четырнадцати и пятнадцати лет, его дразнили, старались выманить у него хоть слово; наслушавшись разговоров взрослых, они смотрели на него, как на диковинного зверя. По школярскому обыкновению, мальчишки расхвастались, можно было подумать, что нет на свете людей умнее и ученее их. Когда экипаж отъехал уже довольно далеко, старший объявил, что слышит музыку из лесу, и тут Каспар, рассерженный их ломаньем и притворством, ответил, что он хоть й ничего не слышит, но зато видит над деревьями флажок на длинном шесте.

— Подумаешь, флаг, — презрительно отозвались мальчишки, — да мы уж давно его видим.

Каспар удивился, сам он только-только заметил узкую полоску, видимую лишь, когда она плескалась на ветру.

— Ладно, — сказал он, — когда флажок снова начнет развеваться, я спрошу, замечаете вы это или нет.

Он выждал минуту-другую и, видя, что флаг неподвижен, задал каверзный вопрос:

— Ну как, развевается он сейчас?

— Развевается, — в один голос отвечали братья, но Каспар спокойно сказал:

— Из этого я вижу, что вы ровно ничего не видите.

— Э-э, — воскликнули они, — да ты, выходит, лгун!

— Тогда скажите мне, — не смущаясь, продолжал Каспар, — какого он цвета?

Мальчишки приумолкли и уставились на флаг, затем один из них наугад и вполголоса проворчал: «Красный», другой, посмелее, сказал: «Синий». Каспар покачал головой и повторил:

— Я вижу, что вы ровно ничего не видите, флаг бело-зеленый!

Оспаривать это не приходилось, четверть часа спустя все смогли убедиться в правоте Каспара. Оба мальчика с ненавистью на него взглянули: им очень хотелось блеснуть перед фрау Бехольд, слышавшей весь этот разговор от слова до слова.

Появление Каспара на празднике, как всегда, привлекло множество ротозеев, среди них были и знакомые молодые люди, которые сочли своей обязанностью им заняться и, несмотря на протесты фрау Бехольд, увели его из-под ее крылышка. Поначалу они образовали небольшую компанию, впрочем, быстро увеличившуюся, ибо один в ней подстрекал другого к всевозможным дурачествам. Они опрокидывали столы и стулья, пугали девушек, дочиста скупали товар в лавках старьевщиков, бессмысленно орали, изображая, что Каспар их повелитель и все делается по его приказу. Суматоха возрастала. Вечером они посрывали фонарики с деревьев и приказали музыкантам идти впереди, трубными звуками аккомпанируя их бесчинствам. Два молоденьких купчика посадили себе на плечи Каспара, который уже ничего не видел, ничего не слышал, с несчастнейшим лицом сидя на своем живом стуле, и мечтал быть где-нибудь далеко-далеко отсюда.


Разгулявшаяся компания с песнями и хохотом подошла к эстраде, на которой уже начались танцы, но отсюда уже не могла двинуться ни вперед, ни в сторону, так как толпа запрудила дорогу. Внезапно Каспар совсем близко от себя увидел обоих мальчиков, ехавших с ним в экипаже; они стояли на ступеньках подиума, держа в руках длинную палку с насаженным на нее квадратом белого картона, на котором крупными буквами были выведены следующие слова: «Здесь можно увидеть его величество Каспара, короля страны Мошеннии». Они держали палку так, чтобы надпись сразу бросилась в глаза Каспару; впрочем, и толпа живо ее заметила, раздался громовой взрыв хохота.

Трубачи сыграли туш, и процессия вновь двинулась мимо трактира по направлению к иллюминированному лесу.

Каспар умолял спустить его наземь, но никто не обращал внимания на эти мольбы. Тогда он схватил за ухо одного и дернул за волосы другого. «Ой, что ты меня щиплешь?» — крикнул один, а другой завизжал: «Ой, он меня за волосы дергает!» Обозленные, они расступились, и Каспар упал на землю. Перед ним мигом очутились оба мальчишки-щитоносца; они насмешливо ухмылялись.

— У нас и для тебя припасен флажок, — сказал старший, — посмотри-ка, развевается он или нет?

И в ту же секунду оба вздрогнули: чей-то повелительный и громкий голос позвал их. Голос принадлежал отцу мальчишек, генералу, который в компании нескольких мужчин и фрау Бехольд устроился за одним из столиков. Все уже поднялись с мест, ибо черные тучи затянули небо и вдали слышались раскаты грома.

Фрау Бехольд встретила Каспара упреками:

— Что это за штуки ты выделываешь? И не стыдно тебе? Allons! Пора ехать домой.

Она шумно простилась со своими сотрапезниками и поспешила на опушку, где стала визгливым голосом кликать своего кучера.

— Садись! — приказала она Каспару, когда они, наконец, разыскали экипаж, сама же влезла на козлы, уселась рядом с возницей, выхватила у него из рук вожжи, и пошла сумасшедшая езда: сначала они мчались лесом, потом по вспененному пылью шоссе. Она нахлестывала лошадей так, что искры сыпались у них из-под копыт. На небе ни звездочки, уныло простирались поля и перелески, молнии все чаще прочерчивали небо, и гром грохотал все ближе.

За какие-нибудь полчаса домчались они до города, и, когда она остановила лошадей у дома на Рыночной площади, пар валил от них. Фрау Бехольд отперла парадную дверь и пропустила Каспара вперед. Впотьмах он ощупью добрался до своей двери, но фрау Бехольд схватила его за руку, потянула за собой дальше, в так называемую зеленую гостиную, большую комнату, где окна никогда не открывались и воздух был спертый. Она зажгла свечу, швырнула на диван шляпу и тальму, потом бросилась в кожаное кресло, напевая что-то себе под нос. Вдруг она смолкла и проговорила в ритме песенки:

— Ну, подойди же ко мне, невинный грешник!

Каспар повиновался.


— На колени! — скомандовала она.

Он пал ниц перед нею, боязливо заглядывая ей в глаза.

Она, как и сегодня поутру, лицом почти касалась его щеки! Ее узкий вытянутый подбородок вздрагивал, в глазах прыгали злые смешинки.

— Ну, что ты артачишься, мальчик? — проворковала она, когда он в смущении отвернулся. — Ma foi![7]Право же! ( франц .). Он меня боится! Словно не нюхал еще живого мяса, дурачок! Да кто тебе поверит! И чего ты, черт возьми, боишься? Разве я не приказывала класть тебе на тарелку лучшие кусочки? А вчера, не далее как вчера, разве я не подарила тебе хорошенького черного дроздика? У меня доброе сердце, Каспар, послушай, как оно бьется, как тикает…

Она обхватила его голову и притянула к своей груди. Он подумал, что сейчас ему будет больно, и вскрикнул, тогда она зажала ему рот поцелуем. От ужаса он похолодел, тело его бессильно поникло, как без костей; увидя это, фрау Бехольд испугалась и вскочила. Волосы ее растрепались, толстая коса змеею обвила шею и плечи. Каспар сидел на полу, его левая рука судорожно цеплялась за спинку стула. Фрау Бехольд снова склонилась над ним и странно громко задышала; она любила запах его тела, ей чудилось, что оно пахнет медом. Но Каспар, вновь почувствовав ее близость, вскочил и ринулся в дальний угол комнаты, ноги у него подгибались. Он стоял там с поникшей головой, с беспомощно простертыми руками.

Смутное предчувствие чего-то ужасного забрезжило в нем. Никогда он не слышал ни слова, ни намека, но угадывал что-то, как по зареву угадывают пожар, бушующий за горами. Ему было стыдно, ощущение, будто на нем надето платье с чужого плеча, мучило его; он смотрел на свои руки, не в грязи ли они. И еще этот стыд, Каспар стыдился стен, кресла, зажженной свечи; о, если бы дверь сама отворилась, чтобы ему неприметно исчезнуть!

И вдруг ослепительно яркая вспышка, словно розовый луч прорезал темноту, и страшным криком показался ему тотчас же загрохотавший гром. Каспар весь сжался и задрожал.

Фрау Бехольд тем временем широкими мужскими шагами расхаживала из угла в угол, раза два она вдруг рассмеялась чему-то, потом схватила свечу и двинулась на Каспара.

— Ах ты, осел, ах ты, испорченный мальчишка, что ты себе вообразил? — с горечью проговорила она. — Уж не думаешь ли ты, что я тобою интересуюсь? Черта с два! Убирайся отсюда, да поживей, и не смей говорить об этом, слышишь? Не то ты у меня кровью умоешься!

При этом она смеялась, словно все это было шуткой, но Каспару она казалась великаншей, ее черная тень заполняла собою всю комнату, вне себя от страха он выбежал вон, бросился вниз по лестнице, фрау Бехольд за ним; он дергал ручку входной двери — напрасно, она была заперта. Он слышал, как дождь шумит по мостовой, и тут же до его слуха донеслись торопливые шаги, ключ повернулся в замке, и на пороге появился магистратский советник. Непрестанные молнии освещали дрожащую фигуру Каспара, из-за громовых раскатов не слышавшего удивленных вопросов хозяина дома.

Наверху, на площадке, стояла фрау Бехольд; от свечи, которую она держала в руках, наводящие ужас блики пробегали по ее лицу, и голос ее пересилил гром, когда она крикнула мужу:

— Он пьян, этот мальчишка! Они его подпоили там, в лесу! Чтоб я тебя, Каспар, сегодня больше и в глаза не видела! Марш в постель сию же минуту!

Магистратский советник запер за собою дверь и закрыл насквозь промокший зонтик.

— Ну, ну… посмотрим, может, и не так все это страшно.

Фрау Бехольд ему не ответила. Она хлопнула дверью, и дом опять погрузился во мрак и тишину.

— Иди за мною, Каспар, — сказал советник, — сейчас мы с тобой зажжем свет и во всем разберемся. Дай мне руку, вот так. — Он довел Каспара до его комнаты и, бормоча какие-то успокоительные слова, зажег свечу. Потом, чтобы проверить, вправду ли Каспар пьян, велел ему на себя дыхнуть, покачал головой и с удивлением заметил: — Ничего похожего. Советница введена в заблуждение. Но ты, Каспар, не огорчайся. Все в воле божьей и кончится хорошо. Спокойной ночи!

Оставшись один, Каспар ничего, кроме молний, не видел. При каждом взблеске он ощущал мучительную боль, словно в глаза ему вонзались иголки, а при каждом ударе грома ему чудилось, что тело его распадается на части. Руки и ноги у него оледенели. Он не решался лечь в постель, стоял на месте как пригвожденный. Содрогаясь от ужаса, вспоминал он ту грозу, которую ему довелось пережить в тюремной башне. Он тогда забился в угол своей камеры, и жена тюремщика пришла его успокоить. Она ему сказала:

— Нельзя выходить, на дворе стоит великан и ругается.

При каждом ударе грома он склонялся до самой земли, а жена тюремщика говорила:

— Не бойся, Каспар, я от тебя не уйду.

Ему и сейчас казалось, что за дверьми стоит великан и ругается. Дрозд, сидевший на жердочке в своей клетке у окна, хохлился и время от времени тоненько чирикал. Каспар жалел птицу и давно бы выпустил ее на волю, если бы не боялся гнева фрау Бехольд.

Гроза удалялась, Каспар быстро разделся, лег в постель и с головой укрылся одеялом, чтобы не видеть блещущих зарниц. В спешке он позабыл запереть дверь, и это упущение возымело весьма странные последствия. Проснувшись поутру, он почуял резкий запах. Пахло кровью. В ужасе он огляделся и сразу заметил, что клетка на окне пуста. Ища глазами птичку, он вдруг обнаружил ее на столе мертвую, с крылышками, простертыми в луже крови. А рядом, на белой тарелке, лежало окровавленное маленькое сердце.

Что могло это значить? Лицо Каспара перекосилось, губы задергались, как у ребенка, который вот-вот заплачет. Он оделся, чтобы пойти на кухню и расспросить прислугу, но, не успев еще выйти из комнаты, вздрогнул и остановился; в сенях подле самой двери стояла фрау Бехольд. Она была растрепана, небрежно одета и в руках держала веник. Каспар, заметив ее мертвенную бледность, долго смотрел на нее, почти так же удрученно, как только что смотрел на мертвую птицу.

ВЕСТЬ ИЗДАЛЕКА

С того самого дня с фрау Бехольд уже никакого сладу не было. Возможно, тогда началась та страшная душевная болезнь, которая впоследствии положила столь печальный конец ее жизни. Все ее чурались. Ни на минуту не находила она себе покоя, только сядет и уже вскакивает. Поднявшись в пять часов утра, она беспардонно шумела в комнатах и на лестнице; будя Каспара, так барабанила в его дверь, что он просыпался с головной болью и весь день ходил как потерянный. Разговаривать за столом ему запрещалось, а если он нарушал этот запрет, она угрожала впредь посылать его на кухню обедать с прислугой. При гостях она звала Каспара, казалось, только затем, чтобы колоть его и язвить.

— А ну, попробуйте-ка извлечь хоть слово из этого придурка, — вот какие замечания она отпускала, — вам, верно, невесть чего наговорили об этом умнике. Можете теперь сами убедиться: бедняга разумного слова вымолвить не может.

Гость, кто бы он ни был, смущался, а Каспар стоял, не подымая глаз.

Как и раньше, она жаждала, чтобы люди толпились в ее хоромах, чтобы смех звучал на покосившихся лестницах, чтобы шуршащие шлейфы сметали многолетнюю пыль. Но дни были непохожи на ночи, как ярко освещенный бальный зал не похож на себя после разъезда гостей: слуги загасили свечи и мыши начали шнырять по затоптанному ковру. В таком существовании вина растет, как сорняк на невспаханной земле. Большая вина может очистить душу раскаянием или страданиями, мелкие провинности, неизобличенные проступки, ежечасные и ежедневные, истачивают душу, — высасывают из человека жизненные соки.

Видно, натура у фрау Бехольд была глубоко нравственной, если она не могла простить того, кто пошатнул устои ее добродетели на краткий миг, в душный грозовой вечер. Или не только в этом была причина? Может быть, для нее весь мир перевернулся, когда благодаря этому юноше ее глазам нежданно открылась картина полнейшей невинности? И в этом перевернутом мире она уже не находила себе места. Ее обворовали, и она жаждала отмщения.

Перемены в доме Бехольдов не укрылись от глаз доброжелателей Каспара. Бургомистр Биндер первым решительно заявил, что Каспару нельзя больше там оставаться. Даумер живо поддержал его мнение, а редактор Пфистерле, запальчивый и непримиримый, как всегда, учинил в своей газете разнос магистратскому советнику, да еще высказал подозрение, что тот тщится обезвредить найденыша и силою заставить замолчать тех, кто отстаивает права, обусловленные его таинственным рождением. «Так он и живет, этот загадочный мальчик, на чьем челе сияет незримый венец, живет подобно одичалому зверю, который лишь изредка отваживается выскочить на свет божий и, мчась по полю, смешно помахивает хвостом, смешно шевелит ушами, чтобы позабавить своих врагов, но в то же время боязливо озирается, готовый снова забиться в первую попавшуюся дыру».

Так писал взволнованный газетчик. Прочитав его статью, отцы города после многих совещаний постановили вторично изъять из общинной кассы некую сумму, предназначенную на воспитательные расходы, и, полагая, что сироте Каспару лучше всего будет в доме господина фон Тухера, обратились к последнему с прочувственным изложением всех обстоятельств дела, взывали к его великодушию и высказывали уверенность, что высокое положение его семьи уже само по себе защитит юношу от гнусных преследователей.

Однако господин фон Тухер колебался. Внезапно поднявшиеся разговоры о Бехольдах сердили его.

— Поначалу вы радовались, что нашли пристанище для молодого человека, а теперь разыгрываете из себя верховных судей, — говорил он. — Почему я должен думать, что меня минует та же участь? Я не хочу выставлять напоказ свою частную жизнь и не хочу, чтобы любой досужий петух нарушал своим «кукареку» мир и спокойствие моего дома.

Семья господина фон Тухера, и в первую очередь его мать, выказывала недовольство и предостерегала его от этой авантюры. Поговаривали даже, что старая баронесса устроила сыну пренеприятную сцену и решительно заявила, что, если он хочет взять к себе Каспара, пусть испрашивает у общины деньги на его содержание, она же на это не даст и ломаного гроша.

Но господин фон Тухер был человеком долга и полагал, что обязан принять Каспара в свой дом. Считая его уже наполовину погибшим, он вообразил, что сумеет вернуть заблудшего на проторенные дороги жизни. Возможно ведь, что бедняге Каспару недостает только сильной мужской руки, говорил он себе. Вся эта болтовня об его избранности и исключительности, все эти ахи да охи не могли на нем не сказаться. Простота, порядок, разумная строгость, — словом, основные принципы здорового воспитания, возможно, окажут на Каспара благодетельное влияние. Что ж, попробуем!

Итак, господин фон Тухер поставил себе определенную задачу, и это было самое важное. Он объявил:

— Я согласен взять Каспара под свою опеку при непременном условии, что мне будет предоставлена полная свобода действий и ни один человек, кто бы он ни был, не вздумает путать мои планы или с какой бы то ни было целью становиться между мной и Каспаром.

Разумеется, эти условия были приняты.

Фрау Бехольд, едва узнав о решении, принятом за ее спиной, поспешила опередить события. Улучив время, когда Каспар вышел из дому, она велела собрать все, что ему принадлежало, как-то: платье, белье, книги и прочие мелочи, — побросать в ящик без крышки и выставить ящик на улицу. Затем собственноручно заперла входную дверь и, удовлетворенно посмеиваясь, заняла позицию у одного из окон на первом этаже, дожидаясь, когда вернется Каспар и она сможет насладиться недоумением собравшейся толпы.

Каспар явился довольно скоро. Лейб-полицейский растолковал ему, в чем дело, и поспешил в ратушу с докладом, Каспар же прислонился к ящику и время от времени с удивлением взглядывал на фрау Бехольд. Прошло добрых два часа, прежде чем в ратуше успели собраться с мыслями и оповестить господина фон Тухера. Между тем хлынул дождь, и, если бы какая-то сердобольная торговка не принесла мешок из-под хмеля, все добро Каспара промокло бы насквозь. Наконец показался полицейский, на этот раз в сопровождении слуги господина фон Тухера; они привезли с собою ручную тележку и взгромоздили на нее ящик. Каспар пошел за ними; кучка людей, простодушно переговаривающихся между собой, проводила их до самого дома господина фон Тухера на Хиршельгассе.

Для Каспара опять началась новая жизнь. Прежде всего он перестал посещать школу, вместо этого к нему дважды в день приходил молодой учитель, студент, по фамилии Шмидт. Далее, в дом не допускался ни один незнакомый человек. Кататься верхом Каспару больше не разрешалось.

— Такое занятие хорошо для аристократов, но не для человека, который должен будет, как всякий бюргер, зарабатывать свой хлеб и пробиваться в жизни трудом собственных рук, — говорил господин фон Тухер.

Из этого следовало, что болтовне о знатном происхождении, отнюдь не смолкшей с течением времени, он ровно никакого значения не придавал.

— Данные обстоятельства и без того достаточно запутаны, — отвечал господин фон Тухер, когда ему намекали на такую возможность, — и я не намерен приносить в жертву фантому — а это фантом, и только фантом — свои принципы.

В свои принципы господин фон Тухер веровал неколебимо. Иметь таковые было для него первоосновой жизни, поступать в соответствии с таковыми — непременной обязанностью. Исходя из них, он сразу же позаботился о создании дистанции между собой и Каспаром, обеспечивающей уважительное отношение. Впрочем, доверительность была вообще не в его характере. Он терпеть не мог обнаруживать свои чувства, горделивая осанка, размеренный шаг, холодный взгляд, безупречность в одежде и манерах в равной мере характеризовали и его внутреннюю сущность.

Строгости он придавал немаловажное значение и неизменно являлся Каспару со строгим лицом. Главная его максима была: не позволить себя растрогать; поощрения же за добросовестное исполнение обязанностей он считал весьма полезными. День юноши с утра до вечера был скрупулезно расписан. До обеда занятия с учителем и прогулка под надзором слуги или полицейского; после обеда Каспар был предоставлен самому себе. Рядом с его комнатой находилась каморка, приспособленная под мастерскую; покончив с уроками, он изготовлял всевозможные поделки из дерева и картона, проявляя недюжинную сноровку. И еще ему доставляло удовольствие разбирать и снова собирать часы. Господин фон Тухер был очень доволен его поведением и не мог не удивляться упрямому прилежанию Каспара, его рвению в науках и самообразовании. Он никогда не отлынивал от работы, никогда не выполнял меньше, чем от него требовали. «Ясно, что я был неправильно информирован, — думал господин фон Тухер, — люди, ранее его окружавшие, не умели с ним обходиться, впервые в жизни ему дано счастье последовательного и правильного руководительства».

Принципы торжествовали.

Сначала Каспар был доволен, что так часто и так подолгу оставался один, но потом, тяготясь этим принудительным одиночеством, уже не бежал случаев рассеяться и развлечься. Когда на обычно пустынной Хиршельгассе вдруг подымался шум, он распахивал окно, высовывался и не слезал с подоконника, покуда снова не водворялась тишина. Стоило двум старушонкам остановиться, чтобы почесать языки, как наш Каспар был уже на посту. Он точно знал, когда по утрам пробегают мальчишки-разносчики из булочной, что на Веберплац, и радовался их свисткам. Заслышав, как почтальон у городских ворот трубит в рог, он бросал работу, и глаза у него блестели. Его внимание привлекали и все звуки обширного дома. Случалось, он бежал к двери, за которой вдруг раздался незнакомый голос, приотворял ее и взволнованно прислушивался. Слуги это заметили и решили, что он подслушивает, а потом доносит на них господину барону.

Каспар испытывал почтение даже к самому дому и по его коридорам проходил чуть ли не на цыпочках; так молодые люди стараются говорить шепотом в присутствии почтенного старца. Замкнутое в своем величии, покоилось это здание в стороне от городской суеты, и тот, кто искал в него доступа, должен был стерпеть пристальный взгляд и расспросы длиннобородого привратника. Стены этого дома, мощно врытые в землю, его фасад, крыша и фронтон пребывали в столь величественной гармонии, что, казалось, не искусство зодчего, а старинные незыблемые права сообщили ему важный и неприступный вид. Каспар любил смотреть и на башню с наружной винтовой лестницей во дворе, по вечерам, когда ее вычурные и изящные формы, пронизанные синеватой дымкой, казалось, оживали, сочетаясь прекраснее, чем когда-либо.

Иногда за плотно закрытым окном ему удавалось разглядеть седые волосы, ниспадающие на пергаментный лоб. Ближе он старую баронессу ни разу не видывал. Ему говорили, что из-за слабости здоровья она не покидает своей комнаты. Эта отчужденность при таком близком соседстве наводила его на размышления. Постепенно ему уяснялось, что он живет среди совсем чужих людей — благодетелей. Его взяли в дом и кормили, потом приехала карета, и его увезли. Другой дом. В один прекрасный день его вышвырнули на улицу. Опять все началось сызнова.

Почему это так? Другие всю жизнь жили на одном месте, с детства спали все на той же кровати, никто не мог вырвать их из привычного уклада, у них были права. В правах-то, наверно, все и дело, в незыблемых наследственных правах. Есть бедняки, которые служат за деньги, пресмыкаясь перед теми, кого называют богачами, но и они твердо стоят на земле и что-то крепко держат в руках; им платят за их работу, и они могут пойти и купить свой хлеб. Один шьет камзолы, другой тачает сапоги, третий строит дома, четвертый служит в солдатах, вот и выходит, что один — защита и помощь для другого, один от другого получает еду и питье. И почему-то их нельзя срывать с насиженного места.

Ах, вот почему: они ведь сыновья отца и матери. Это самое главное. Отец и мать вводят их в человеческое общестство и тем самым объявляют, откуда они родом и кем станут.

А ему, Каспару, не дано знать, откуда он; по каким-то непонятным причинам он один, без отца и без матери. Он должен дознаться, почему это так. Должен все сделать, чтобы узнать, кто его родители и откуда они, но прежде всего он должен отвоевать себе место в жизни, место, с которого его нельзя будет согнать.

Однажды зимним вечером господин фон Тухер вошел в комнату Каспара и застал его задумчивым и углубленным в себя. Два или три раза в неделю господин фон Тухер, покончив с дневными трудами, полагал за правило, в соответствии со своим воспитательным планом, беседовать с Каспаром. Однако принцип обязывал господина фон Тухера сохранять важную неприступность. И все тот же принцип заставлял его пренебрегать радостями простой и непосредственной беседы. Иной раз ему нелегко было держать себя в руках, может быть, в силу присущей человеку сообщительности или потому, что испытующий взгляд Каспара доходил до его сердца, но все равно, он не ведал сомнений, принцип, угрюмый как Фицлипуцли[8]Бог войны у древних обитателей Мексики (ацтеков). не позволял ему без особой нужды преступать границу сдержанности.

Но, увидев Каспара, погруженного в свои думы, он растрогался, и голос его поневоле звучал мягче, когда он спросил юношу о причинах этой задумчивости.

Каспар не знал, можно ли ему говорить откровенно. Как всегда в минуты душевного волнения, левая сторона его лица конвульсивно подергивалась. Затем характерным и неподражаемо милым движением он закинул за ухо волосы, упавшие на щеку, и глубоким голосом спросил:

— Кем же я все-таки стану?

Эти слова тотчас успокоили господина фон Тухера. Он состроил мину, как бы говорившую: «Я не ошибся в расчетах», — и поспешил заверить Каспара, что об этом он тоже успел подумать. Пусть Каспар скажет, к чему у него всего больше лежит душа.

Каспар нерешительно молчал.

— Как, например, насчет садоводства? — благосклонно осведомился господин фон Тухер. — А может, тебе лучше стать столяром или переплетчиком? Ты делаешь премилые вещицы из картона и ремесло переплетчика сумеешь изучить за короткое время.

— А можно читать книги, которые мне дадут переплетать? — мечтательно спросил Каспар; он так сгорбился, что подбородком почти касался стола.

Господин фон Тухер нахмурился.

— Это значило бы, что ты нерадиво относишься к работе, — ответил он.

— Я ведь мог бы и часовщиком сделаться, — заметил Каспар, в эту минуту у него было довольно путаное представление о часовщике. Ему виделся человек, стоящий в высокой башне; человек, который приказывает звонить колоколам, подгоняет одно к другому золотые колесики, колдовскими заклинаниями делает время невидимым и заточает его в крохотный футляр. Да и вообще за названиями профессий ему открывалась не работа, не его отношение к ней, а непостижимо сложная картина жизни в целом.

Господин фон Тухер, преисполнившись недоверия к несерьезным, как ему казалось, намерениям Каспара, поднялся и холодно пообещал обо всем этом подумать.

На следующий вечер Каспара позвали в кабинет хозяина дома.

— В связи с нашим вчерашним разговором, — начал господин барон, — я пришел к следующему решению: весну и лето ты еще проведешь в моем доме. Прилежно занимаясь, ты к сентябрю сумеешь усвоить необходимые начальные знания, этого же мнения держится и господин Шмидт. А для того, чтобы у тебя не разбивался день, ты теперь будешь обедать не со мной, а у себя в комнате. На днях я переговорю с одним переплетчиком, очень неплохим мастером: тогда мы будем знать, что нас ждет. Ты доволен, Каспар? Или мечтаешь о чем-нибудь другом? Говори же, говори, у тебя еще есть время выбрать.

Мурашки пробежали по спине Каспара. Он вздрогнул и молча опустился на стул. Господин фон Тухер отнюдь не имел намерения его торопить и хотел дать ему достаточно времени на размышление. Минуту-другую он расхаживал по комнате, потом сел за рояль и проиграл медлительную музыкальную фразу. Это не было внезапной прихотью; по вторникам и пятницам от шести до семи вечера барон играл на рояле, а так как кукушка на стенных шварцвальдских часах только что прокуковала шесть раз, то не сесть за рояль было бы нарушением установленного режима.

Из-под его пальцев полилась довольно тоскливая мелодия. Это было мучением для Каспара. Он любил слушать марши, вальсы и веселые песенки. «Анна Даумер, вот кто умеет играть», — любил говорить он. Но такие звуки повергали его в полное уныние. Когда господин фон Тухер взял заключительный аккорд и, повернувшись на вертящемся стуле, вопросительно взглянул на Каспара, тот, решив, что от него ждут суждения о сыгранной пьесе, сказал:

— Ни к чему все это. Грустить я и сам могу, для этого музыки не требуется.

От удивления брови господина фон Тухера высоко взлетели.

— Ты слишком много себе позволяешь, — спокойно проговорил он. — Я не требовал от тебя суждений о музыке и не собираюсь облагораживать твой музыкальный вкус. А вообще — отправляйся в свою комнату.

Каспар радовался, что впредь ему не надо будет обедать с бароном. Безмолвные совместные трапезы всегда казались ему бессмысленными и никчемными. Многое восхищало его в этом человеке, его спокойствие и всегда ровный голос, его удивительная опрятность, фарфоровая белизна зубов, но в первую очередь его выпуклые розовые ногти. Он знал многих людей с бледными ногтями и относился к ним недоверчиво; бледные ногти вызывали в нем представление о зависти и жестокосердии.

И все-таки у Каспара было такое чувство, что до господина фон Тухера дошли нехорошие слухи о нем и тот им поверил. Минутами бедняга готов был крикнуть: «Не верьте, все это ложь!» Но что именно? Что было ложью? Этого Каспар сказать не мог.

В полном его одиночестве ему начинало казаться, что он надоел людям и они ищут способа от него отделаться. Тревога, дурные предчувствия терзали его. В лунные ночи он раньше обычного гасил лампу, садился к окну и неотрывно следил за небесным светилом. В дни полнолуния, он, случалось, чувствовал себя плохо, дрожал всем телом, и только восход луны снимал тяжесть, давившую его грудь. Он знал, из-за какой крыши покажется она сейчас, над какими взойдет фронтонами, и как бы вынимал ее руками из глубины небес, а когда наплывали облака, он дрожал от страха, что, задев луну, они испачкают ее светлое сияние.

До слуха его в эти дни, казалось, доносятся нездешние звуки. Однажды утром он вдруг встал во время урока, пошел к окну и чуть ли не всем корпусом высунулся из него. Студент, господин Шмидт, не мешал Каспару, но, когда ему показалось, что это длится слишком долго, его окликнул. Каспар выпрямился и закрыл окно; студент, обеспокоенный его бледностью, спросил, что с ним такое.

— Мне почудилось, что кто-то пришел, — отвечал Каспар.

— Кто-то пришел? Но кто же именно?

— Меня словно позвали снизу.

Студент нашел это странным и задумался. В городе тогда много говорили об удивительной истории, так или иначе касавшейся Каспара, впрочем, не менее оживленно о ней судили и рядили во всех журналах Германской империи; разумеется, ему очень хотелось расспросить обо всем юношу, но поскольку господин Тухер строго-настрого запретил затрагивать эту тему, он сдержался и промолчал.

Вот уже несколько месяцев, как Каспар усвоил привычку от доски до доски прочитывать все газеты и журналы, попадавшиеся ему под руку; более того, он научился некоторые из них раздобывать тайком, ибо господин фон Тухер страшился, и небезосновательно, влияния печатного слова на — своего питомца. Время от времени ему на глаза попадалась заметка о нем самом, и хотя в этих заметках ему ничего существенного ни разу вычитать не удалось, сердце его начинало мучительно биться, когда он видел напечатанным свое имя. Вскоре после эпизода на уроке господина Шмидта случай подбросил ему номер «Моргенпост», вышедший уже несколько дней назад; пробегая его глазами, Каспар наткнулся на следующий, довольно странный, рассказ:

«Более десяти лет назад под Брейзахом какой-то рыбак выловил из рейнских вод бутылку, в ней лежала записка следующего содержания: «Я заживо похоронен в подземелье. Тот, кто сидит на моем троне, не ведает о моем заточении. Беспощадно бдительны мои тюремщики. Никто не знает меня, никто меня не ищет, никто меня не спасет, никто не назовет меня по имени». Заcим следовала неразборчивая и наполовину стершаяся подпись; буквы в ней, которые еще можно было разобрать, имелись и в имени Каспар Хаузер.

Все это уже не раз сообщалось в газетах, но за отсутствием какой-либо достоверности было предано забвению. И вот с месяц назад пронырливый репортер, пожелавший остаться неизвестным, раскопал старую подборку «Магдебургер цейтунг» и снова вытащил на свет божий эту историю. Другие повременные издания за нее ухватились и мало-помалу много чего разворошили. Откуда-то вдруг стало известно, что некий монах-пиарист был в свое время притянут к ответу неким правительством за то, что бросил в Рейн пресловутую бутылку. Далее выяснилось, что этот монах внезапно исчез и в один прекрасный день был найден убитым в лесу в Вогезах. Убийца остался неизвестен.

«Если и этот след не наведет на раскрытие тайны, тяготеющей над найденышем, — восклицал сутяжник из «Моргенпост» после подробного изложения вышеупомянутой истории, — то я гроша ломаного не дам за всю нашу юстицию!»

Каспар читал и читал. Добрых два часа он потратил на то, чтобы снова и снова перечитать это странное сообщение, задумываясь едва ли не над каждым его словом. За этим занятием его застал учитель, господин Шмидт. Он мигом смекнул, что оно является продолжением сцены, недавно разыгравшейся на его уроке, и торопливо проговорил:

— Что вас так увлекло, Каспар? А-а! Ну и что вы об этом скажете? Многие считают эту заметку ерундой, тем не менее неоспоримый факт, что в свое время она была напечатана в «Магдебургер цейтунг». Итак, что вы об этом скажете, Хаузер?

Каспар его не слушал; когда же студент повторил свой вопрос, поднял гор́е свои увлажнившиеся глаза и тихо проговорил:

— Я не писал того, что там стоит, — про подземелье.

— Про подземелье и про трон, — со странно нетерпеливой улыбкой поправил его учитель. — Что не вы это писали, поверить не трудно, вы же только у нас научились грамоте.

— Но кто мог это написать?

— Кто? В том-то и вопрос. Может быть, тот, кто хотел прийти на помощь, тайный друг.

— Про подземелье и про трон, — бормотал Каспар, и губы его безвольно кривились. Он забился в угол и весь ушел в размышления. Ни оклик, ни напоминание, ни приказ не могли вывести его из этого состояния. Студент, который чувствовал себя виноватым и не желал привлекать чьего-либо внимания, просидел положенное время и неприметно удалился.

В тот вечер Тухеры давали бал; приглашены были все друзья дома, и добрых полчаса у ворот слышался стук копыт и шум подъезжавших карет. Когда из зала донеслись звуки танцевальной мелодии, Каспар вышел на лестницу и навострил уши. На такие празднества он теперь доступа не имел.

Он стоял там, опершись на перила, отверженный и заброшенный, вдруг чья-то рука легла на его плечо. Это лакей принес ему сласти на серебряном подносе. Каспар покачал головой: «Не хочу сладкого». Слуга бросил на него сердитый взгляд и повернулся, чтобы уйти.

Но на неосвещенной лестнице вдруг послышались шаги, и перед ними очутилась старая баронесса в сером шелковом платье и с шелковым же шарфом на волосах. Сурово и надменно глядя на юношу своими голубыми глазами, она сказала:

— Ты не ешь сладкого? С чего бы это?

Она пришла снизу; от ее одежд веяло запахами бального зала. Баронесса, всегда рано удалявшаяся в свои покои, каждый вечер проходила по всему дому, проверяла, не вспыхнул ли где пожар и не забрались ли воры.

Суровый звук ее голоса заставил Каспара низко склонить голову. Возможно, что в ту минуту его воображение было не в меру взбудоражено. Страх внезапно объял его. В глазах потемнело, ему почудился голос человека с платком на лице, он протянул руки, словно защищаясь, и с мольбою крикнул:

— Не бейте меня, не бейте!

Старая дама, ничего не злоумышлявшая, испугалась и удивленно на него взглянула. Меж тем вопль Каспара привлек внимание кое-кого из гостей, прохаживавшихся внизу в сенях. Они приступили с вопросами к хозяину дома, который тотчас же двинулся вверх по лестнице в сопровождении нескольких мужчин. Среди танцующих прошел слух о каком-то несчастье, а так как все знали о пребывании в доме Каспара, то, разумеется, подумали, что на него опять было совершено покушение. Музыка смолкла, в зале воцарилась тишина, многие поспешили выйти, молодые дамы, взволнованные больше других, побежали наверх и остановились посмотреть, что же там такое происходит.

Господин фон Тухер, болезненно все это воспринявший, ибо не было для него ничего страшнее, как привлечь к себе внимание, хотел было допросить Каспара, но испугался то ли его безжизненного лица, то ли подавленного вида матери.

Один бог знает, что творилось в душе Каспара. Ему чудилось, что все, сейчас случившееся, он уже пережил однажды. Как взрывной волной, отбросило его в прошлое, время словно бы затаило дыхание. Вот стоит величественная, царственно украшенная старая женщина; разве она не похожа на ту, которая однажды вошла в покои, где находился он, Каспар, и все окаменели при ее появлении. Кто-то, кажется, лежал там в постели и прятал голову в подушки? И еще там был слуга, державший в руке серебряное блюдо, ведь все это было, было. И еще был какой-то человек, он принес поднос с подарками или, может быть, со сластями. И вокруг толпились мужчины в пышных одеждах, казалось, ожидавшие чьего-то приказа, ожидавшие, что войдет кто-то, одетый еще пышнее, и они склонятся перед ним. И стройные девушки в белых платьях, с робкими испуганными глазами были там. И сумеречный свет наверху, ниспадающий по бесчисленным мраморным ступеням, чтобы внизу затеряться в сиянии огней. Каспар едва не вскрикнул, ибо он тогда был не он, но все перед ним преклонялись, все узнавали в нем властелина. Да, теперь ему открывалось, кто он и откуда, он понимал, что значили эти слова о троне и подземелье. Улыбка призрака играла на его устах.

Господин фон Тухер сумел положить возможно более спокойный конец этой неприятной сцене. Он отвел Каспара в его комнату, велел ему тотчас же лечь в постель, дождался, покуда он лег, погасил лампу и уже в дверях резко заметил, что наутро заставит Каспара объяснить ему свое неуместное выступление.

Но это не очень-то напугало Каспара. Да и объяснять ему, собственно, ничего не пришлось: господин фон Тухер уразумел, что его принципы не пострадали. Повар загробным голосом прорицателя сообщил ему, что Каспар лунатик, рано или поздно он вылезет на крышу и оттуда сверзится. Запретить луну господин фон Тухер не мог, а раз уж юноша был подвержен приступам лунатизма, то и спрашивать с него было нечего. Вопрос, кем сделаться Каспару, столяром или переплетчиком, все еще оставался открытым, прежде всего надо было узнать, какого мнения придерживается президент Фейербах. Господин фон Тухер положил в апреле поехать в Ансбах и переговорить с президентом.

Меж тем Каспар был — весь ожидание. Он ждал того, кто должен был явиться, того, кто бродил среди людей, ища дорогу к нему, Каспару, и так тверда была его вера в этого Грядущего, что каждое утро он думал: сегодня, и каждый вечер: завтра. Он жил в непрестанной внутренней напряженности, в смутном, как сновидение, предчувствии радости. Но как павлин, увидев свои безобразные ноги, складывает прекрасный хвост, так и Каспара собственный его голос, его походка снова и снова заставляли робеть, не меньше чем люди, которых он встречал и которые каждый день приносили ему разочарование.

Он и вел себя не так, как обычно; было что-то безумное в его напряженном вслушивании в пустоту. Правда, если сопоставить эту новую привычку с ходом событий, она приобретала иной характер и могла бы послужить ценным материалом для домыслов Даумера.

Много таинственного и враждебного подстерегало Каспара на его путях, и холодный пот прошибал его, стоило капле скатиться с крыши в тумане. Страшные видения преследовали его, покуда он не засыпал, проснувшись же ночью, он так боялся темноты, что попросил разрешения поставить ночничок около своей кровати, что и было сделано.

Однажды ночью, еще не совсем проснувшись, он ощутил какое-то странное дуновение на своем лице, словно кто-то сверху дохнул на него прохладным дыханием. Каспар приподнялся и увидел большого паука, висевшего на ниточке рядом с его головой. В ужасе он соскочил с кровати и, замерев в неподвижности, смотрел, как паук спустился на подушку и пополз по белому полотну, таща за собой блестящую ниточку.

Каспару чудилось, что тело его обтянуто новой кожей, холодной, как лед. Он молитвенно сложил руки и боязливо, даже вкрадчиво зашептал:

— Паук, что ты там такое ткешь, паук?

Паук распластал свое желтоватое тельце.

— Что ты ткешь, паук? — умоляюще повторил он.

Со спинки кровати паук переполз на стену.

— Что ты такое вытворяешь, паук, — еле слышно шептал Каспар, — и куда спешишь? Ты ищешь что-то? Не бойся, я тебе ничего не сделаю…

Паук добрался уже до потолка. Каспар сел на стул, на котором висела его одежда.

— Паук, паук, — беззвучно шептал он. На башне пробило уже четыре, а он все еще не ложился. Наконец он встал, тщательно вытер платком подушки, стену и лег.

В ту ночь он схватил простуду, на несколько дней приковавшую его к постели. Он очень грустил, ибо устал от ожидания, и даже, когда поправился, не хотел покидать своей комнаты. Господин фон Тухер объяснил такое состояние Каспара очередным приступом ипохондрии, но, заметив, что его преднамеренное безразличие, равно как и добрые увещания, остаются одинаково безрезультатными, понял, что перед ним доподлинно страдающий человек, и встревожился.

В один из этих дней в дом явился нарочный из-за границы и потребовал, чтобы его провели к Каспару, которому он должен вручить письмо. Господин фон Тухер этого не разрешил. Немного подумав, курьер оставил ему письмо и отбыл. Господин фон Тухер счел себя вправе таковое распечатать. Содержание его, довольно туманное, выглядело еще более загадочным оттого, что к письму, в качестве подарка Каспару, был приложен перстень с бриллиантом. Господин фон Тухер не знал, как быть. Ему представлялось наиболее разумным передать это письмо либо в суд, либо президенту Фейербаху. Но чувство справедливости возобладало в нем, а мимолетная снисходительность к Каспару заставила его полностью отказаться от своего намерения. Он подумал, что письмо и подарок выведут юношу из подавленного состояния, и оказался прав.

Каспар читал:

«Ты, облеченный правами, которые многие отрицают, доверься другу, вдали за них ратующему. Вскоре он предстанет перед тобой, заключит тебя в объятия. А покуда прими этот перстень в знак его преданности и молись за него, как он за тебя возносит молитвы господу».

Прочитав письмо, Каспар закрыл лицо руками и стал тихонько плакать. Господин фон Тухер сидел у стола, вертя в руке перстень, и задумчиво смотрел, как бриллиант сверкает и переливается на солнце.

АНГЛИЙСКИЙ ГРАФ

Под вечер в один из последних апрельских дней у подъезда гостиницы «Дикарь» остановилась элегантная дорожная карета; из нее тотчас же вышел рослый господин, благосклонно ответивший на приветствие хозяина, который со всех ног кинулся ему навстречу, ибо никак не ждал такого гостя; обычно в его заведении останавливались только купцы и коммивояжеры. Приезжий потребовал лучшие апартаменты и, не спросив о цене, прошел мимо толпы зевак в высокую дверь. Лакей и кучер внесли сундуки, дорожный мешок и прочий багаж. Путешественник спросил книгу для приезжающих, не дожидаясь, покуда ему ее предложат, и минуту спустя любопытным представилась возможность благоговейно прочитать размашисто написанные слова: «Генри лорд Стэнхоп, герцог Честерфилдский, пэр Англии».

Приезд знатного иностранца наделал такого шуму в городе, что на улице до позднего вечера толпился народ, глазея на ярко освещенные окна, за которыми обитала столь высокопоставленная особа. На следующее утро лорд свез свои визитные карточки в дом бургомистра и еще двух-трех именитых граждан и несколько часов спустя уже принимал ответные визиты; первым к нему явился Биндер, разумеется, помнивший прошлое пребывание лорда во вверенном ему городе.

В пространной беседе с бургомистром граф Стэнхоп, без всяких околичностей, признал, что ныне, как и в первый раз, причиной его приезда явился Каспар Хаузер. Личность найденыша внушает ему участие, сказал лорд тоном, не оставлявшим сомнений в том, что он намеревается предпринять решительные шаги на благо юноши.

Бургомистр отвечал, что предоставляет его светлости полную свободу действий в той мере, в какой это не противоречит принятым установлениям.

— Каким установлениям? — быстро спросил лорд.

Биндер отвечал, что господин фон Тухер назначен опекуном найденыша, причем ему даны весьма широкие права, и вряд ли он сможет дружелюбно отнестись к постороннему вмешательству, не говоря уж о том, что без согласия президента Фейербаха вообще нельзя будет ходатайствовать о каких-либо изменениях в жизни Каспара Хаузера.

Лорд не скрыл своего огорчения и заметил, что в таком случае ему придется нелегко. Далее он полюбопытствовал, неужели до сих пор ничего не выяснено относительно покушения в доме Даумера и премия, им назначенная, так никому и не вручена. Биндер отвечал утвердительно и присовокупил, что сумма, великодушно предоставленная в распоряжение городских властей, хранится нетронутой в ратуше и его светлость может в любую минуту получить ее обратно, поскольку ныне уже отпала всякая надежда обнаружить преступника.

Последующие дни лорд посвятил исключительно светским обязанностям. Визиты, обеды, чаепития, ужины, да и сам он устраивал немноголюдные, но премилые приемы в гостинице, для каковой цели специально нанял французского повара. Если в тайные его намерения входило завербовать себе друзей и почитателей, то он, безусловно, в этом преуспел. Если он ставил себе целью поближе узнать хороших людей и ознакомиться с их убеждениями, то и это далось ему без труда; многие из них горячо ему симпатизировали, чувствовали себя польщенными близостью с ним, восхищались всем, что бы он ни делал.

Он использовал любой повод, чтобы свернуть разговор на Каспара Хаузера, стремился все больше и больше узнать о нем, упивался всеми трогательными подробностями, которые ему могли сообщить; при этом, однако, не считал возможным посетить учителя Даумера, ибо это всем бросилось бы в глаза, и удовольствовался тем, что призвал к себе тюремщика Хилля и о многом его расспросил.

Хилль, несколько выведенный из равновесия таким отличием, с живостью, неожиданной в этом поседевшем среди преступников человеке, рассказал о горестных одиноких забавах Хаузера, его глубоком обмороке, который так поразил всех; под конец же, красный от усердия, воскликнул, что готов присягнуть в невинности юноши, даже если сам господь бог держится обратного мнения. Явно потрясенный, граф Стэнхоп улыбнулся, сказал, что не о виновности здесь речь, и, щедро наградив тюремщика, отпустил его.

Наконец он решился искать встречи с господином фон Тухером, а значит, и с Каспаром. На удивленные вопросы, почему он так долго ее откладывал, лорд отвечал, что для этой встречи ему необходимо было набраться душевных сил, ибо он боится мига, когда впервые увидит Каспара, да, да, «мне боязно и радостно, как ребенку в сочельник».

Господин фон Тухер работал у себя в кабинете, когда ему подали визитную карточку англичанина. Он, разумеется, был осведомлен как о его пребывании в городе, так и о его поведении и, в любом случае видя в нем нарушителя спокойствия, был заранее против него предубежден.

Судя по рассказам, он ожидал встретить человека любезного и располагающего, но тем не менее был поражен при виде знатного гостя; неприязнь, порожденная слухами и недобрым предчувствием, мигом исчезла.

Что-то опасное все-таки проглядывало в этом человеке, и господин фон Тухер с первого взгляда это почувствовал, но не менее сильно было в нем очарование светскости и какой-то внутренней силы. Благодаря горделивой осанке в его изящной стройной фигуре не было ничего женственного; черты его, резкие, как у большинства англичан, отличались благородной пропорциональностью и заставляли забывать о желтоватой бледности кожи; огонь, вспыхивавший в его прозрачных глазах, делал их похожими то на нежные глаза газели, то на глаза отдыхающего тигра, короче, господин фон Тухер уже был приятно возбужден, и быстро завязавшийся разговор нимало его не разочаровал.


Вопросы, которые задавал лорд касательно физического и духовного состояния Каспара, свидетельствовали о его высоком уме, о богатом жизненном опыте, поэтому все, что он говорил, вызывало немедленное одобрение его слушателя. Стэнхоп первый заговорил о причинах своего пребывания здесь. Но звучало это довольно неопределенно; по-видимому, он был незаурядным мастером в искусстве скрывать свои подлинные намерения, но и его туманная речь не могла заронить подозрений в сердце господина фон Тухера. Имя Стэнхоп говорило само за себя. Что могло помешать лорду Стэнхопу выражаться яснее? Если не деликатность и врожденный такт, то, вероятно, какая-нибудь тайна, обет обо всем поведать в должный час. Господин фон Тухер чувствовал себя скорее связанным такой догадкой, нежели разочарованным. Не дожидаясь, покуда лорд сам обратится к нему с этой просьбой, он учтиво спросил, не угодно ли его лордству повидать Каспара. С улыбкой отклонив изъявления благодарности, позвонил и велел привести сюда юношу.

Воцарилась тишина. Господин фон Тухер невольно прислушивался к тому, что происходит за дверью. Лорд Стэнхоп, положив ногу на ногу и подперев голову левой рукой в перчатке, сидел неподвижно, оборотившись лицом к распахнутому окну. За окном сиял солнечный воскресный день; безоблачное голубое небо простиралось над тесно сгрудившимися черепичными крышами, щебечущие ласточки стрелой проносились вдоль серых фронтонов. Когда Каспар вошел в комнату, взгляд Стэнхопа медленно переменил направление, хотя он все еще не смотрел на вошедшего. Но, казалось, этот взгляд успел впитать в себя весь его облик. Господин фон Тухер, остановив Каспара, в нескольких торопливых словах пояснил ему, кто их знатный гость, — и когда Каспар к нему подошел, лорд Стэнхоп встал и неожиданно взволнованным, глубоко растроганным голосом произнес:

— Каспар! Наконец-то! Да будет благословен этот час! — Он протянул к нему руки, и юноша, словно перед ним после долгого мучительного ожидания наконец распахнулись врата, бросился в эти раскрытые объятия; светлый, ослепительный, свежий луч радости пронзил его, так что он уже не мог ни слова вымолвить, ни пошевелиться.

Это был тот, кто пришел из дальней дали. Тот, кто прислал перстень и весть. Еще наверху, услышав, что перед домом остановилась карета, Каспар окаменел, а когда слуга пришел звать его, ему почудилось, что весь дом наполнился розовым светом зари. Переступив порог кабинета, Каспар видел уже только его, чужого, чужого и близкого; и вдруг, словно до этой минуты у него была лишь половина сердца, почувствовал себя завершенным — законченным, обновленным; промытыми глазами он увидел, что существование его осмысленно. Тихо и мягко пробили часы, а предвечерний свет был золотистым, как мед, и сладким на вкус.

Эта умиленность Каспара, видимо, поразила лорда. Несколько секунд лицо его выражало сильнейшую растроганность, глаза туманились горестным удивлением. Душа его пришла в смятение, услужливое красноречие изменило ему, и при первых ласковых словах, обращенных к Каспару, его мягкий бархатистый голос звучал сурово. Он гладил ладонью волосы Каспара, прижимал его лицо к своей груди; растерянный взгляд юноши скользнул по господину фон Тухеру, который, стоя в стороне, с изумлением наблюдал эту странную сцену. Стэнхоп, понимая, что тайна происходящего требует хоть какого-то разъяснения, попросил отпустить с ним Каспара на часок-другой; господин фон Тухер не мог отказать ему в этой просьбе.

Через несколько минут Каспар уже сидел в коляске рядом со Стэнхопом; неизменный полицейский вскочил на запятки. Покуда экипаж катил к городским воротам, между ними завязался разговор.

Каспар жаловался на свою судьбу; впервые в жизни у него было кому пожаловаться, хотя вообще-то миг, когда сотворенное зло было признано за таковое, со многим примирил его. Мир был темен и несправедлив до этого дня, теперь небеса разверзлись, и могущественная рука господня простерлась над ним.

Но не недавнее прошлое было важно Каспару; рядом с ним сидел человек, который должен был знать! Каспар спросил. Смело, со страстью, спросил: кто я есть? кем я был? как мне быть? где мой отец? где моя мать? И что же ему ответил граф? Смешался, обнял его.

— Потерпи, Каспар, потерпи до завтра. В двух словах этого не скажешь. Лучше расскажи мне, как ты жил? Расскажи о своих снах. Говорят, ты видишь удивительные сны. Так расскажи мне о них!

Каспар не заставил долго себя просить. Полные жизни картины этих снов ошеломили графа, он крепче обнял юношу и таким образом спрятал от него свое лицо. Когда Каспар поведал о видении матери, граф вздрогнул, как от испуга, и, снова пытаясь перевести разговор, стал расспрашивать о подробностях его жизни у Даумеров и у Бехольдов; эта тема была безопасной. Его потешала непосредственная и выразительная речь Каспара, приправленная забавными поговорками и чисто нюрнбергскими оборотами. На обратном пути лорд спросил, где перстень, который он прислал Каспару.

— Я не решаюсь его носить, — отвечал тот.

— Отчего же?

— Сам не знаю.

— Или он недостаточно хорош для тебя?

— Нет, наоборот, выше носа плюнешь — себя заплюнешь. Слишком хорош. У меня сердце бьется, как погляжу на него.

— Ну а теперь будешь его носить?

— Да, теперь буду. Теперь я знаю, что он мой.

Коляска остановилась у подъезда. Стэнхоп нежно простился с Каспаром и велел ему завтра утром прийти в гостиницу.

— До свиданья, мой дорогой, — крикнул он, отъезжая.

У Каспара защемило сердце. Время опять потекло медленно и вяло. Ноги у него как свинцом налились, ведь каждый шаг уводил его от этого удивительного человека; все, до чего сейчас дотрагивалась рука Каспара, все, по чему скользил его взгляд, было старо и мертво.

В десять часов утра Каспар уже был в «Дикаре». С урока он попросту сбежал. Попытайся кто-нибудь его остановить, он спустился бы из окна по веревке.

Лорд встретил его наверху, при всех поцеловал в лоб и повел в свою гостиную, где на маленьком столике разложены были подарки, приготовленные для Каспара: золотые часы, золотые запонки, серебряные пряжки для туфель и тонкое белоснежное белье. Каспар не верил своим глазам, от избытка благодарности у него перехватило дыханье, единственное, на что он еще был способен, это держать в своих руках щедрую руку благодетеля.

Лорд растроганно противостоял этому молчаливому натиску. Но когда они, рука об руку, несколько раз прошлись по комнате и Каспар, с явным напряжением, искал новых и новых выражений признательности, Стэнхоп мягко заметил, что ему нет нужды благодарить.

— Эти вещи только ничтожные доказательства моей любви к тебе, — сказал он, — то большое и настоящее, что я сделаю для тебя, пока еще принадлежит будущему. Ты же оставайся таким, каков ты есть, мой Каспар, потому что таким ты мне дорог, немногословным, но верным в сердце своем. Оставайся же верным и надежным, мой сын, мой товарищ и друг.

Каспар вздохнул от избытка счастья. Никогда он не думал, что с человеческих уст могут слетать такие слова. Выразить свои чувства он был бессилен, о них свидетельствовал только его восторженный взгляд.

Стэнхоп открыл дверь и подвел юношу к столу, накрытому в соседней комнате на два прибора. Они сели, лорд налил вино в бокалы и как-то странно улыбнулся, когда Каспар сказал, что не пьет вина.

— Как же так, Каспар, мы ведь с тобой поедем путешествовать по южным странам, а там, на склонах гор, краснеет виноград и воздух напоен его ароматом. Что ты на меня смотришь? Не веришь мне?

— Правда? Неужто мы поедем вместе? — ликуя, переспросил Каспар.

— Разумеется. Не думаешь ли ты, что я хочу с тобой расстаться? Или что я покину тебя в этом городе, где ты испытал столько тяжелого?

— Значит, прочь, прочь отсюда! В дальние дали! — восклицал юноша; вне себя он закрыл лицо руками, и радостная судорога вздернула плечи до самых ушей. — Но что скажет на это господин фон Тухер? И господин бургомистр? И господин президент? — торопливо говорил он, в то время как лицо его опечалилось при мысли, что эти люди воспрепятствуют замыслам графа.

— Они нам не помешают, у них не будет больше власти над тобой, Каспар, твой путь идет вверх, и ты будешь выше их, — серьезно отвечал Стэнхоп и тут же взглянул на Каспара пронзительным буравящим взглядом.

Каспар побледнел от чувств, его обуревавших. В то время как желание и надежда теснили его грудь, истощая все душевные силы, перед внутренним его взором, светлее, чем когда-либо, вставал образ женщины из сновидения. Он с мольбою взглянул на Стэнхопа и проговорил:

— Господин граф, вы хотите отвезти меня к моей матери?

Стэнхоп отложил нож и вилку, подпер голову рукой.

— Ты коснулся страшных тайн, Каспар, — глухо прошептал он. — Я буду говорить, я обязан говорить, ты же обязан молчать, не доверяться никому, кроме меня. Дай мне руку и поклянись, Каспар, милый мой мальчик! Несчастный счастливец, да, я отвезу тебя к твоей матери, провидение избрало меня твоим спасителем!

Каспар сник, ноги у него подкашивались, голова склонилась на колени графа. Кровь стучала в висках, и рыданье, наконец, облегчило его стесненную грудь.

— Как мне называть тебя, — спросил он с хмельной какой-то смелостью, ибо общепринятые формулы обращения не могли выразить его благодарности и любви.

Лорд поднял его и сказал с нежностью:

— Да, Каспар, отныне мы будем говорить друг другу «ты»; зови меня Генрихом, словно я брат твой.

В объятиях друг друга застал их лакей, пришедший доложить о бургомистре и правительственном комиссаре. Дверь стояла открытой, и лорд, не тронувшись с места, пригласил обоих войти. Ему, видно, хотелось, чтобы они стали свидетелями его нежной близости с Каспаром. Он сделал вид, что не в силах разжать свои объятия, и когда посетители, почтительно его приветствовавшие, наконец, сели, лорд, обняв Каспара за плечи и что-то ему нашептывая, прошелся с ним еще несколько раз по комнате, затем проводил его до лестницы, воротился, торопливо подошел к окну, высунулся из него и, глядя вслед Каспару, помахал ему платком. Прекрасно замечая удивление своих гостей, он все же не стал сдерживаться, напротив, повел себя как влюбленный, без робости выставляющий напоказ свои чувства.

Несколько часов спустя презенты Стэнхопа были доставлены в дом господина фон Тухера, немало удивившегося столь богатым дарам.

— Я возьму эти вещи на сохранение, — после недолгого раздумья сказал он Каспару, — будущему ученику переплетчика не пристала такая роскошь.

Что тут сделалось с Каспаром!

— Нет! — крикнул он. — Они мои, и я никому не позволю отнять их у меня! — Вид у него был грозный, глаза сверкали.

Господин фон Тухер побелел и, ни слова не говоря, вышел из комнаты. «Неблагодарный, — с горечью думал он, — неблагодарный! Из тех, что своекорыстно используют случай и отворачиваются от своего благодетеля, когда другой платит дороже!»

Попранные принципы скорбно осыпали себе главу пеплом.

Уступчивость в этом случае означала бы недостойную слабость, говорил себе господин фон Тухер. Но что делать? Применить силу? Насилие безнравственно. Он посвятил лорда Стэнхопа во все случившееся. Тот дружелюбно его выслушал, заметил, что поступок Каспара не более как ребяческая выходка, и пообещал уговорить его добровольно отдать эти вещи опекуну на хранение.

Господин фон Тухер был очарован любезностью лорда и вышел от него обнадеженный. Однако покаянного прихода Каспара так и не дождался. Очевидно, старания лорда не увенчались успехом, а возможно, Каспар сумел обвести вокруг пальца этого доброго человека. Тертый, видно, малый, и коварства хоть отбавляй. Слишком гордый, чтобы с кем-нибудь поделиться своим горестным опытом, господин фон Тухер до поры, до времени счел возможным взять на себя роль спокойного созерцателя, пусть раздосадованного и обманутого. То, что Каспар не удостоил посвятить его в характер своих отношений с лордом, не пересказал своих бесед с ним, глубоко его ранило; не ждал он от своего питомца такой замкнутости, такого недоверия.

В первое время лорд посещал Каспара лишь изредка, и спрашивая на то дозволения господина барона, возил его на прогулку. Мало-помалу он перестал этим удовлетворяться, назначал Каспару явиться то туда, то сюда, а его неизменному телохранителю приказывал держаться на расстоянии пятнадцати шагов. Господин фон Тухер обратился с жалобой к бургомистру; он утверждал, что со стороны лорда это является нарушением данного им обещания. Но что мог поделать господин Биндер? Как было ему призвать к ответу этого вельможу? Однажды он осмелился на робкий намек. Лорд успокоил его шуткой: чтобы не прослыть клятвопреступником, можно ведь все свалить на безрассудство Каспара.

Итак, обоих этих приметных людей по вечерам часто видели на улицах идущими рука об руку. Увлеченные разговором, они не замечали назойливых взглядов прохожих. По большей части они переходили городской ров и подымались к крепости. Здесь Каспар мог предаваться скорбным воспоминаниям; мрачная башня хранила тайну самой страшной поры его жизни, и теперь, глядя на простирающийся внизу город, на мигающие огоньки многих окон, метившие поглощенную мраком путаницу улочек, он совсем по-иному воспринимал бой башенных часов: теперь их удары связывали, соединяли время, а не разрывали его на исполненные ужаса паузы.

Лорд без устали рассказывал о своих путешествиях. Вещи и события он умел живописать простыми словами. От него Каспар услышал об Альпах, о том, что там на горах лежит вечный снег, а в веселых зеленеющих долинах живут свободные люди. Каспар словно своими глазами видел Италию — в самом этом слове был сладостный дурман, — пышно разукрашенные церкви, гигантские палаццо, сады с прекрасными статуями среди роз и лавров, апельсины под сказочно синим небом и прекрасных женщин. Он видел море и на нем корабли с белыми парусами. Минутами он так страстно рвался туда, что начинал внезапно смеяться. Неужели же он попадет в страны солнца и неведомых плодов, будет жить там, и уже скоро. Сердце его замирало, окрыленное надеждой. И радостно ему было до боли.

Однажды, в дождливый вечер, они никуда не пошли и остались в гостинице. Лорд открыл сундук и показал Каспару кое-что из сокровищ, собранных во время путешествий. Редкие монеты и камни; гравюры, статуэтку геммы, камеи и старинные драгоценности. Были там четки из Святой земли, серебряный кубок с искусно выгравированными фигурами, Библия с великолепными буквицами, дамасский клинок с золотой рукояткой, кольцо-печатка римского папы, индийское шелковое одеяние, затканное звездами, светильник из Помпеи, французская фарфоровая ваза и еще многое другое, редкостное, чужеземное, пропитанное запахами дальних стран и великих судеб.

— Это мне подарил курфюрст Майнцский, — говорил лорд, — вот подарок герцога Савойского; эту прелестную миниатюру я купил в Барселоне, а вот эту глиняную фигурку привез из Сиракуз. Вот талисман, которым меня почтил шейх Абдурахман, а эти восточные ткани тетка прислала мне из Сирии, она удивительная женщина, кочует по пустыне с арабами и бедуинами, спит в шатрах, занимается алхимией и астрологией.

Какие люди, какие дали! Граф охотно раздувал в Каспаре пламя вожделений. Возможно, он принимал всерьез свои посулы. А возможно, просто наслаждался, подстегивая его к мечтам и желаниям, не исключено, впрочем, что ему просто нравилось жонглировать словами. Или он испытывал жестокую радость — до тех пор рассказывать птице в никогда не открывавшейся клетке о полете сквозь золотой эфир, покуда из ее горлышка не вырвется наконец ликующая песнь свободы?

Как он говорил, какие находил слова! Улыбка — хитрый зверек — играла меж его губ и ослепительно белых зубов. Но он не всегда бывал весел. Почему же? Иногда лицо его омрачалось. А иногда он вдруг вставал, торопливо шел к двери и к чему-то прислушивался. Его ласки бывали исполнены тоски, потом он долго безмолвствовал, и его ищущий взгляд скользил мимо юноши. Как-то раз Каспар набрался храбрости и спросил:

— Скажи, ты счастлив, Генрих?

— Счастлив? О нет. Счастлив, да что ты такое говоришь? Ты когда-нибудь слышал об Агасфере, вечном жиде, вечном страннике? Он считается несчастнейшим из людей. Ах, я хотел бы перелистать с тобой книгу моей жизни, много печального стоит на ее страницах. Но я не могу, не смею. Может быть, позднее, когда определится твоя судьба, когда ты уедешь со мной в мою отчизну…

— Неужели это возможно, неужели сбудется мечта?

Лорда Стэнхопа внезапно потряс озноб; он делал какие-то странные движения, словно снимая камзол или стараясь сбросить невидимую тяжесть, на него навалившуюся. Истерическое оживление внезапно овладело им, он говорил о грядущем величии Каспара, но, как всегда, прибегал к таинственным оборотам и в высокопарных выражениях призывал его к молчанию. Да, он говорил о Каспаровом княжестве, о его подданных, впервые, как бы по принуждению, дрожал, сам пугался своих слов, всякий раз сызнова подчеркивая необходимость обета молчания, говорил, позабывая об опасности, словно влекомый каким-то фантомом.

— Я буду руководить тобой, я уничтожу твоих врагов, ты стоишь в тысячу раз больше, чем каждый из них. Сначала мы поедем на юг, чтобы сбить их с толку, затем ко мне на родину, устроим засаду, будем оттуда уничтожать наших преследователей и накапливать силы для решающего удара.

И опять — бегом к двери, опять слушать, смотреть, не шпионят ли за ним. Затем, боязливо стараясь отвлечь внимание Каспара, граф стал расписывать свои родные края, мир и тишину английского поместья, гордую, независимую жизнь на наследственной земле; густые леса и прозрачные реки, бальзамический воздух, приятности весны, осени и зимы в замкнутом круге невинных наслаждений.

В этих описаниях проглядывала тоска, навеянная нечистой совестью, боль навеки отверженного. С другой стороны, в них было много модной чувствительности, которая даже самую черствую душу при случае заставляла мечтать в матери-природе найти успокоение от придуманных тревог и волнений. Говоря о своей жизни, он умел разыграть из себя человека, пусть внушающего зависть, пусть взысканного всеми благами духовными и материальными, но тем не менее ставшего жертвой враждебных сил. Романтически приукрашенная судьба гонит сына проклятого рода из края в край. Отца и матери нет в живых, прежние друзья в заговоре против благородного отпрыска, и. вот он, пятидесятилетний человек, не имеет ни дома, ни жены, ни ребенка, — словом, Агасфер!

Подобные признания больше чем что-либо могли вселить в сердце Каспара горячие дружеские чувства. Наконец-то перед ним был человек без маски, человек, открывавший ему свою душу. И до чего же горестно и сладко было Каспару видеть, как тот, кого он боготворил, сходит для него с пьедестала, на который его возвели люди.

Сам Каспар в ту пору производил умиротворенное впечатление; освободившийся от пут, спокойный внутренне и внешне, с открытым взглядом и непринужденными жестами; с чела его как бы спала пелена, а уста почти все время приоткрывались в улыбке.

Теперь Каспар осознавал свою юность. Он вытянулся вверх, как молодое деревцо, и собственные руки казались ему цветущими ветвями. И так же казалось ему, что его кровь струит благоухание по жилам; воздух звал и манил его, манили и звали его леса и долы — все, все было полно им.

Случалось, он разговаривал сам с собой, а если его заставали врасплох, смеялся. Люди, с ним соприкасавшиеся, были очарованы; они без устали прославляли Хаузера, в чьем облике теперь так трогательно сочетались дитя и юноша. Молодые женщины слали ему записочки, господина фон Тухера осаждали просьбами о разрешении написать портрет Каспара.

Всякое злоречие смолкло. Никто, оказывается, не говорил о нем ничего дурного, самые заядлые недоброжелатели попрятались, весь город вдруг поднялся на его защиту. Теперь уже повсеместно говорилось о необходимости охранить его от происков английского графа.

В один прекрасный день Стэнхоп, к величайшему своему огорчению, убедился, что за каждым шагом его следят, что каждое его слово становится всеобщим достоянием. Он оказался вынужденным перейти к решительным действиям.

ТАИНСТВЕННАЯ МИССИЯ И ПРЕПОНЫ НА ПУТИ К ЕЕ ВЫПОЛНЕНИЮ

За столами в ресторациях и на постоялых дворах давно Уже поговаривали, что лорд намеревается усыновить Каспара Хаузера. И правда, в середине июня он по всей форме подал в магистрат ходатайство о предоставлении ему права обеспечить будущее юноши. Магистрат уполномочил бургомистра передать лорду Стэнхопу следующий ответ: во-первых, такая просьба должна быть изложена in pleno[9]Полностью, подробно ( лат .).; во-вторых, лорду надлежит представить свидетельство о его благосостоянии, дабы город мог быть спокоен за будущее своего питомца.

Стэнхоп разгневался на это решение. Он отправился к бургомистру, выложил перед ним свои ордена, свидетельства иноземных дворов и даже доверительные письма нескольких владетельных особ. Господину Биндеру, при всем уважении к его лордству, пришлось сказать, что он не властен отменить единогласное решение магистрата.

Граф проявил неосторожность и однажды в гостях позволил себе обозвать отцов города мелкотравчатыми и чванными бюргерами. Это стало известно, и хотя он поспешил в письме к членам магистрата принести извинения, объяснив, что вышеупомянутые слова сорвались у него в запальчивости да еще под хмельком, а следовательно, сказаны были не всерьез, но так или иначе он многих восстановил против себя. Подозрительность, однажды пробудившись, долго не успокаивается. Все вдруг заинтересовались, кто эти сомнительные с виду люди, приходящие к нему в гостиницу, с которыми он ведет долгие переговоры за запертой дверью. Да и вообще почему, спрашивается, богатый и знатный, джентльмен живет во второразрядной гостинице? Уж не бежит ли он таким образом встреч со своими земляками, останавливающимися в «Орле» или «Баварском подворье»? Это казалось вполне правдоподобным, в особенности после того, как распространился непроверенный слух, что лорд, находясь в услужении у отцов иезуитов, некогда странствовал по Саксонии, продавая книжицы религиозного содержания.

Стэнхоп поторопился с отъездом. Он нанес прощальный визит бургомистру, упомянув о неотложных делах, его призывающих, и обещал по возвращении представить свидетельство о своей финансовой благонадежности. Одновременно он депонировал у него пятьсот гульденов ассигнациями — сумма, предназначавшаяся исключительно на удовлетворение мелких пожеланий или потребностей его любимца. Бургомистр попытался было заметить, что распоряжаться деньгами надлежит господину фон Тухеру, но лорд, покачав головой, ответил, что поведение господина фон Тухера отличается преднамеренной суровостью, он стремится к им самим выдуманному идеалу добродетели, а выращивать Такой нежный цветок надо бережно и любовно.

— Думаю, вы согласитесь со мной, что судьба обязана загладить свою давнюю вину перед Каспаром и что, право же, бездушно все время обуздывать и умерять существо, созданное природой столь прекрасным вопреки людским козням.

Серьезность этих слов, равно как и величественные манеры лорда, сильно подействовали на бургомистра. Он еще раз выразил сожаление по поводу того, что намерения графа не могут быть немедленно осуществлены, и заверил его, что город в любое время почтет за честь приветствовать в своих стенах такого гостя.

Прямо из канцелярии бургомистра Стэнхоп отправился к господину фон Тухеру. Слуга объявил ему, что господин барон с несколькими своими знакомыми уехал на охоту, Каспар же куда-то вышел и должен скоро вернуться, и предложил лорду немного подождать, буде это ему угодно. Стэнхоп нетерпеливо расхаживал по большой гостиной. Потом вынул бумажник, пересчитал деньги, карандашом нанес на бумажку какие-то цифры, при этом он заскрежетал зубами, а его тонкая белая шея сделалась темно-багровой, как у пьяницы. Он топнул ногой, лицо его перекосилось, глаза сверкали. «Проклятые!» — пробормотал он, и его тонкий рот искривился бесконечным презрением.

Ничего в нем не осталось от спокойного достоинства джентльмена. О, господин граф, значит, достаточно занавесу в театре закрыться на какие-нибудь четверть часа, чтобы на размалеванном лице актера, наскучившего давно выученной ролью, проступила страшная правда. Жаль, что в гостиной не было зеркала, может быть, оно заставило бы лорда опомниться, призвало бы его к осторожности, ибо стоило только быстро открыться двери, и пьеса уже игралась бы по-новому. Но, возможно, это обстоятельство свидетельствует в пользу графа? И большее самообладанье явилось бы разве что признаком более искусной игры? Настоящий комедиант готов играть и перед пустым залом, превращая стены в слушателей. Но в этой груди еще звучал голос измены, буря еще бушевала в ее глубинах, у зверя в этой берлоге еще были глаза, и яркий свет переменчивого счастья слепил их.

Видимо, лорд не умел толком считать, цифры, им проставленные, никак не давали нужного результата, так что он всякий раз начинал сначала и, наморщив лоб, проверял правильность то одной, то другой суммы. «На приобретение популярности, безусловно, недостаточно», — проворчал он; необдуманное высказыванье, извинительное лишь потому, что произнесено оно было по-английски. И еще пренеприятная реплика, пожалуй, не из утонченной пьесы, а из разбойничьей драмы: «Если Серый объявится, я уж сумею ему хвост прищемить, больно он много нагреб. Короны не рыночный товар, при дележке мог бы быть почестнее».

Злосчастный лорд! Тишина и в одиночестве не абсолютна. В щелку оконной рамы пробивается ветер, а кажется, что это голос, или ссыхается столетняя мебель, а кажется, что кто-то стреляет. Вдобавок граф Стэнхоп был суеверен; штукатурка, осыпающаяся за обоями, наводила его на мысль о смерти, стоило ему с левой ноги войти в комнату, и на душе у него уже кошки скребли. Так было и сейчас, но Стэнхоп взял себя в руки, тем более что в сенях послышался звонкий голос Каспара, и мигом вошел в роль. Глаза блестящие и кроткие, как у газели, в руках томик Руссо, только что снятый с полки. Он сел в кресло и принял вид человека, погруженного в чтение.

И все же, когда вошел Каспар, когда просветленное радостью лицо возникло из темноты, боль чуть приметно исказила черты лорда и внезапное уныние лишило его дара речи. Да, он смешался, отвел глаза, и только когда Каспар, пораженный этой отчужденностью, тихонько его окликнул, прервал молчание. Ничего не могло быть проще, как приписать дурное настроение предстоящему отъезду, но в решительные моменты на лорда часто находила нерешительность, какая-то внутренняя дрожь сотрясала его. Ему вдруг почудилось, что при взгляде на Каспара его воля ослабевает, с трудом разработанные планы рушатся, как от урагана, и что ему, едва он останется один и немного придет в себя, надо будет все опять начинать сызнова, как Пенелопе, что ночью распускала искусно сотканное ею за день.

Лорд не попытался успокоить Каспара, сраженного нежданной вестью, заверениями, что разлука необходима для его же собственного блага, что он, Стэнхоп, скоро возвратится, может быть, уже через месяц. Каспар качал головой и глухим голосом твердил, что мир ведь так велик. Он обнял своего друга и молил взять его с собой; пусть граф рассчитает лакея, он, Каспар, будет служить ему, без жалованья, без своего угла, он готов снова жить на хлебе и воде.

— Не покидай меня, Генрих! — обливаясь слезами, взмолился юноша. — Не могу я оставаться здесь без тебя.

Лорд встал и мягко высвободился из его объятий. Утешения, которые он сейчас обязан был расточать, спасали его от самого себя и делали его слова весомее.

— Ты малодушен, Каспар, что доказывает твое неверие в меня, — заговорил он, — как можешь ты думать, что господь бог соединил нас лишь для того, чтобы снова разлучить? Это значило бы подвергать сомнению благость господню и премудрость его. Мир исполнен великой гармонии, и человек находит человека благодаря закону избранности; будь убежден в своем предназначении, и время, пространство— все поведет тебя к цели, а разлучусь, я с тобою на час или на месяцы — безразлично перед лицом окончательного свершения. Многие до самой смерти терпеливо ждут избавителя. И ты должен научиться владеть собою, Каспар: принцы не плачут.

Между тем спустился вечер, лорд подвел Каспара к открытому окну и взволнованно проговорил:

— Посмотри на небо, Каспар, видишь, как звезды зажигаются на небосводе. Да осветят они наш путь.

Стэнхоп с удовлетворением отметил, что Каспар мало-помалу впал в задумчивость, в торжественную умиленность и уже стыдился своего безграничного отчаяния, никак не желавшего принять обмен, который ему предлагали, — будущее против счастливого настоящего. Казалось, Каспар ощутил высшую необходимость, ту, что возносит ввысь человеческие судьбы и тесно их сплетает. Возможно, его удивленно блуждающим глазам в эти минуты было даровано постижение, и душевные силы стали плотиной, сдержавшей мутный поток его тоски; побежденная страсть превращает юношу в мужчину. «Принцы не плачут» — святые слова; легкий ветерок, шевеливший занавеси на окнах, шепотом повторял их.

Лорд взглянул на часы и объявил, что ему пора, дни стоят жаркие, и он намерен ехать всю ночь. Прощаясь с Каспаром у подъезда, где его ждал экипаж, он протянул ему кошелек, полный золотых монет, и сказал, что Каспар может их тратить по своему усмотрению, не слушая ничьих советов и уговоров.

Это необдуманное, а может быть, хитро рассчитанное распоряжение привело к серьезной размолвке между Каспаром и его опекуном. Господин фон Тухер прознал об этом подарке и потребовал, чтобы Каспар передал ему деньги. Каспар снова воспротивился, но барон авторитетно и неколебимо на этом настаивал, он даже готов был применить силу, если бы Каспар, напуганный его угрозами, равно как и отсутствием своего могущественного друга, понемногу не сдался. Но скрыть глухое свое возмущение ему не удалось, и это привело в ярость господина фон Тухера.

— Я выгоню тебя из дому, — крикнул он, теряя самообладание, — всему свету открою твой позор, пусть наконец узнают тебя, дрянь ты эдакая!

Каспар, расстроенный и возбужденный, решил, что и ему дозволено угрожать.

— Ах, если бы граф об этом узнал, то-то бы он удивился, — с горечью и наивной многозначительностью проговорил юноша, словно граф был властен все на свете ведать и разрешать.

— Граф? Ты и в отношении его такой же неблагодарный, — парировал господин фон Тухер. — По его словам, он часто призывал тебя к покорности и преданности, умолял тебя не давать твоим благодетелям повода для жалоб. Ты пренебрег его поучениями и, следовательно, недостоин, да, недостоин его великодушных симпатий.

Каспар обомлел. Таких советов он от графа не слышал, скорее слышал обратное, и стал спорить: лорд-де такого сказать не мог. Тогда господин фон Тухер с презрительным спокойствием обозвал его лгуном, из чего явствует, что столь мудро построенная воспитательная система оказалась не по плечу даже ее создателю, не удержала его от взрыва ярости и ущемленного самолюбия.

Принципы как ветром сдуло. Господин фон Тухер устал от безотрадной борьбы; окончательно решив удалить Каспара, он, однако, отложил осуществление этого плана до приезда графа. Чтобы постоянно не испытывать неприятного чувства разочарования при виде Каспара, он принял приглашение одного из своих двоюродных братьев провести остаток лета у него в имении под Херсбруком, где уже три месяца гостила и его мать. Поскольку время было каникулярное и учитель все равно не ходил в дом, никаких распоряжений касательно учебной программы господину фон Тухеру оставлять не пришлось; итак, он порекомендовал Каспару поприлежней заниматься самому, позаботился об обеспечении его ежедневных потребностей, оставил четыре серебряных талера на карманные расходы, поручил его присмотру полицейского и старого слуги, холодно с ним попрощался и отбыл.

Каспар каждый прошедший день зачеркивал в календаре красным карандашом. Безмолвный дом, опустелая, палимая солнцем улица заставляли его все больше чувствовать свое одиночество. Приятелей у него не было, любопытных, желающих посмотреть на него, правда, стало еще больше, после того как горячее участие лорда Честерфилда к найденышу окружило его неким ореолом, но их в дом не допускали, отыскивать же прежних знакомых у Каспара не было охоты.

По вечерам он иногда открывал свой дневник и писал. В такие минуты друг становился ближе к нему, ибо это походило на беседу, пренебрегшую расстоянием. Памятуя об обете молчания, возложенном на него Стэнхопом, Каспар все же любил поверять бумаге таинственные намеки лорда. Впрочем, из того, как он понимал их, явствовало, что на самом деле он их к себе не относил. Это была сказка. Он не знал структуры государственных порядков, так же как и многосложных сплетений человеческого общества. Дворец с его обширными залами по-прежнему оставался сном: там царил ужас неведомых судеб. Мечтой его было возвратиться домой, это слово было полно силы и смысла. Горе, если ему суждено было бы понять; заблудший может определить, как далеко ушел он от цели, только когда рассеется тьма.

В начале сентября Каспару пришла первая короткая весточка от графа, уведомлявшая также и о скором его приезде. Радость его была велика, но к ней примешалось недоброе предчувствие, что не так все будет между ним и другом, как раньше, словно время изменит его облик. Стук колес, звонок у парадной двери заставлял так биться сердце Каспара, что оно, казалось, вот-вот выскочит из груди. Когда долгожданный наконец прибыл, Каспар не мог вымолвить ни слова; он едва стоял на ногах и шарил руками в воздухе, не веря, что это реальность, а не видение. Повадки, выражение лица лорда — все было другое; и тем не менее чувствовалось, что это новое в себе он приберегает для будущего, ибо сейчас его настороженный взгляд смягчился, как всегда в присутствии Каспара. Власть над своей душой он только за ним и признавал, хотя и влачил за собой этого юношу, как охотник убитого зверя.

Лорд нашел, что Каспар плохо выглядит, и спросил, хорошо ли его здесь кормили. Рассказ о стычках между Каспаром и его опекуном хоть и вызвал у него несколько саркастических замечаний, но, в общем, он ему большого значения не придал.

— Скажи, ты вспоминал меня иногда? — спросил он, и Каспар, глядя на него преданными собачьими глазами, ответил:

— Очень часто, все время, — и добавил: — Я даже писал тебе, Генрих.

— Писал? — удивленно переспросил лорд. — Но ты же не знал, где я!

Каспар, одной рукой сжимая другую, улыбнулся:

— Я писал тебе в своей книге.

Граф явно встревожился, но притворился заинтригованным.

— В какой книге? Что ты писал? Можно мне прочитать?

Каспар покачал головой.

— Значит, секрет, Каспар?

— Не то чтобы секрет, но показать тебе это я не могу.

Стэнхоп ничего больше не спросил, решив со временем докопаться до истины.

Он опять остановился в «Дикаре», но жил совсем по-иному, чем в первое свое пребывание. Не садился за стол без шампанского и прочих дорогих вин, роскошествовал, где только можно, казалось, нарочито выставляя напоказ свое богатство. Он прибыл в собственной карете с позолоченными колесами, с гербом и графской короной на дверцах. Слуг он тоже привез с собой — егеря и двух камердинеров; эти трое в парадных ливреях возбуждали любопытство всех нюрнбержцев.

Разумеется, лорд возобновил ходатайство о передаче ему опеки над Каспаром. В доказательство своей финансовой благонадежности он небрежно и как бы между прочим упомянул об аккредитивах, после возвращения депонированных им у банкира Симона Меркеля. В этой небрежности проглядывало какое-то бахвальство — не стоит, мол, говорить о таких пустяках, тогда как на самом деле это были аккредитивы на весьма крупные суммы, выданные немецкими банкирскими конторами во Франкфурте и Карлсруэ.

У магистрата более не было причин противоборствовать желанию лорда. Правда, на собрании отцов города вдруг возник вопрос: почему собственно? Зачем ему понадобился Хаузер? Тут поднялся бургомистр Биндер и с подчеркнутыми интонациями зачитал отрывок из письма графа: «Я, нижеподписавшийся, тем паче хотел бы вмешаться в судьбу несчастного найденыша, что на основании длительного с ним общения сделал открытие, которое порадовало бы и отцовское сердце, а именно: с какой благодарной преданностью тянется ко мне эта чистая детская душа».

— Что ж, спросим самого Хаузера, — заметил один из отцов города, — хочет он или не хочет последовать за графом.

Каспар был вызван в суд. Глубоко растроганным голосом он заявил, что граф, несомненно, принимает в его судьбе наисердечнейшее участие и он, Каспар Хаузер, готов ехать с ним туда, куда граф пожелает его повезти.

Тем не менее магистрат все еще медлил с формальным разрешением из-за целого ряда, казалось бы, пустых обстоятельств, мало-помалу, однако, перераставших в прямое несогласие; это несогласие было поддержано человеком, которому никто не дерзнул бы противоречить.

Неуемные старания лорда полностью завладеть Каспаром Хаузером будоражили подспудные подозрения. Его помпезные замашки пришлись не по душе бюргерам, которым несравненно больше доверия внушал скромный образ жизни даже сильных мира сего, нежели расточительство, питавшее дурные инстинкты черни. Их оскорбляло, когда граф в роскошной карете, нарочно проезжая по самым людным улицам, бросал медные монеты в толпу, которая, позабыв о человеческом достоинстве, валялась в грязи перед чужеземцем, небрежно восседавшим в своем экипаже.

Поговаривали, что Стэнхоп занял под аккредитивы у Меркеля довольно значительные суммы. Меркелю советовали быть поосторожнее. Вскоре распространился слух, что лорд не имеет права получать деньги по этим бумагам или лишь строго ограниченные суммы.

Тем временем господин фон Тухер возвратился в город. Ему было известно, как развивались события, и он, конечно, желал положить им конец. Почему и обратился к лорду с пространным письмом, в котором, собственно говоря, ставил его перед выбором: либо окончательно взять к себе юношу и тем самым избавить его, барона, от всякой ответственности, либо определить ежегодное содержание, которое даст возможность передать Каспара в руки какого-нибудь разумного и образованного человека. В последнем случае его лордство, надо думать, выразит согласие на долгие годы отказаться от какого бы то ни было общения с Хаузером, как личного, так и письменного, он же, барон, со своей стороны, охотно возьмет на себя труд регулярно сообщать его лордству о житье-бытье Каспара.

В остальном письмо отличала сугубая куртуазность. «Примите, Ваше сиятельство, мою глубочайшую благодарность за те неисчислимые доказательства благоволения, которыми Вы, Ваше сиятельство, изволили осыпать меня за краткий срок Вашего пребывания в нашем городе, — говорилось среди прочего. — Дозвольте мне высказать нелицеприятное почтение, к коему меня обязывают сердечная доброта, равно как и редкостное великодушие Вашего сиятельства. Исходя из этого, я полагаю своим долгом со всей откровенностью и доверием, к коему Вы не раз изволили призывать меня, сообщить, уповая, что Вы благосклонно меня выслушаете, что Каспар не тот, за кого Вы, видимо, его принимаете. Да и как можно было распознать это странное и двуличное создание. Понятно, что перед тем, кому он всем обязан и от кого ждет осуществления всех своих мечтаний, он старался явить себя в лучшем свете. Господин граф! Вы его удостаивали дружбой, какою удостаивают только равного. Но, принимая во внимание безграничное тщеславие, наряду с недюжинной одаренностью, заложенное природою в его душу и вдобавок изрядно раздутое здешними простаками, оказалось, что Вы, сами того не ведая, в свою очередь влили яд в это и без того больное существо, так что даже искуснейшему врачевателю его уже не вылечить. Далекий от намерения упрекать Вас, я уповаю, что и Вы не поставите мне в упрек эти слова. На Вас вины нет. Но я считаю своим долгом сказать, что за все время пребывания Каспара в моем доме он не давал мне повода к недовольству, тогда как после Вашего приезда — сердце мое обливается кровью от того, что я должен писать эти слова Вам, прекрасный и великодушный человек, — его словно подменили».

Такая речь польстила бы и самому избалованному слуху. Лорд Стэнхоп, однако, счел нужным изобразить, что письмо барона уязвило и обидело его, об этом он твердил на всех вечерах и званых обедах. В просьбе, поданной в окружной суд в Ансбахе (что он счел необходимым сделать), лорд Стэнхоп высказывал готовность не только всю жизнь содержать Каспара, но и позаботиться об его обеспечении и на случай своей смерти; далее там упоминалось, что отношения, установившиеся между ним и господином фон Тухером, ныне и впредь не позволяют ему видеться с Каспаром в доме последнего, посему он считает крайне важным, чтобы Каспар был безотлагательно устроен в другом месте.

Надворный советник Гофман из Ансбаха поспешил уведомить господина фон Тухера о замаскированной жалобе лорда. Господин фон Тухер пришел в ярость. Он, слово в слово, передал судейским содержание своего письма к Стэнхопу, расписал, и в весьма мрачных красках, сколь пагубно сказывается влияние графа на характере Каспара, и ходатайствовал о скорейшем снятии с него обязанностей опекуна, которые, как он выражался, принесли ему только неприятности и тяготы, а под конец еще неблагодарность и поношения. Поскольку Ансбахский суд пожелал узнать его мнение касательно особы господина графа, он написал, что граф ему известен как человек редкостных душевных качеств. По слухам, он является обладателем весьма значительного состояния; сам граф исчисляет свою ежегодную ренту в двадцать тысяч фунтов стерлингов, иначе в триста тысяч гульденов. Впрочем, если принять во внимание, что он является графом и наследственным пэром Англии, то такой доход отнюдь не ставит его в ряд богатейших английских аристократов. «При условии, если достопочтенному опекунскому совету удастся получить удовлетворительные сведения о состоятельности лорда Стэнхопа, — заключал он свое пространное письмо, — учитывая также существующие в Англии сомнительные конъюнктуры, я, как опекун Каспара Хаузера, против усыновления его лордом Стэнхопом, тем более по соображениям финансового порядка, ничего возразить не имею».

Дотошные разбирательства, бесконечные передачи дела из инстанции в инстанцию. Стэнхопа трясло от бешенства и нетерпения. И все же, вопреки проволочкам и разнобою во мнениях, главные препятствия были устранены, он уже видел себя у цели, которую преследовал упорно и неторопливо, как вдруг все рухнуло. Президент Фейербах наложил свое вето на удаление Каспара из Нюрнберга. Он отправил неофициального курьера к бургомистру Биндеру, дабы поставить последнего в известность, что, закончив курс лечения в Карлсбаде, он вернулся к своим обязанностям и крайне удивлен новостью, которую ему сообщили. Он не считает возможным принять какое-либо решение без предварительного расследования этой запутанной и крайне подозрительной истории.

Бургомистр счел своим долгом уведомить лорда о неожиданном обороте дела. Стэнхоп получил и стал читать письмо Биндера в то время, как его брил парикмахер. Он вскочил, оттолкнул брадобрея и с мыльной пеной на щеках, в страшном волнении забегал по комнате, казалось, позабыв о необходимости завершить свой туалет. Записку, присланную Биндером, он разорвал в клочья, а когда снова опустился в кресло, лицо его выразило такую злобу и ненависть, что у перепуганного парикмахера задрожали руки и он, едва закончив работу, поспешил ретироваться.

Граф слишком поздно осознал, что позволил себе забыться, но как же силен был удар, его поразивший, если каменное спокойствие и сдержанность изменили этому человеку, заковавшему себя в латы целеустремленности.

Он торопливо написал несколько строк, запечатал письмо, велел кликнуть своего егеря, приказал седлать коня и за сорок восемь часов, чего бы это ни стоило, доставить письмо по адресу.

Егерь молча удалился. Он знал своего господина. Знал, что тот не шутит и что речь идет не о любовной интрижке. Хорошо знал это выражение на лице его лордства, это напряженно-страстное «или-или», выражение, характерное для выбивающегося из сил скорохода, игрока, ошалевшего от азарта. Не раз уже приходилось ему скакать, загоняя коня, при свете дня и во мраке ночи. Надо было уметь держать язык за зубами, чтобы малоприятные подробности таких поручений не стали достоянием гласности, ибо он, по-видимому, являлся посредником в темных делах. Спешить— вот главное и неизменное указание, и он всегда поспевал вовремя, а столь же неизменное «чего бы это ни стоило», пожалуй, отдавало хвастовством: ему отнюдь не всегда выплачивали обещанную награду, иной раз приходилось дожидаться месяцами, довольствуясь крохами с графского стола. Его сиятельство был как раз не при деньгах, ждал поступлений из Англии или из Франции, а пока что посылал его к какому-нибудь вельможе, и егерь замечал, что вельможа не очень-то спешил удовлетворить просьбу графа и при упоминании о нем в голосе сего вельможи звучали скорее пренебрежительные, чем почтительные нотки.

В чем тут было дело? Куда вели нити, накрепко привязывавшие к вульгарной бедности этого вознесенного над толпой человека? Благородный отпрыск старинного рода, коротающий свои дни в жалкой дыре, носитель одного из самых гордых имен гордой Британии, заискивающий в нагловатом трактирщике, обреченный затаптывать в грязь суть и смысл своей жизни, выставляя на посмеяние самую память о суровых предках. В чем тут было дело?

Каждый уходящий час — руины прошлой жизни, каждый день — развалины прекрасного былого, когда имя Стэнхоп гремело в европейских столицах. Сейчас ему уже казались сказкой времена, когда он, юный лорд, был баловнем салонов Парижа и Вены, когда он проматывал богатство на удовлетворение своих безудержных юношеских потребностей, являя всей золотой молодежи пример расточительства. В обществе только и разговоров было, что о праздниках и званых обедах, которые он давал. Из страны в страну возил за собой лорд Стэнхоп целый придворный штат поваров, секретарей, камердинеров, шутов и различных ремесленников. На одном из праздников в Мадриде он накупил цветов на двадцать пять тысяч ливров и раздарил их дамам. Во время Венского конгресса принимая у себя королей и других владетельных особ, устраивал скачки, на которые ушло целое состояние, приказывал за свой счет исполнять оратории и оперы. Дух замирал от роскошных прихотей графа; своим друзьям он дарил виллы и поместья, своим подругам— великолепные жемчуга. Он годами слыл Тимоном[10]Богатый афинянин, разорившийся из-за своей чрезмерной щедрости. европейского континента, вокруг него теснилась целая армия приживальщиков и блюдолизов, на нем наживавшихся. Его добросердечие и щедрость вошли в пословицу, в его манере пригоршнями рассыпать золото вокруг себя, не замечая, падает оно в сточную канаву или на ковры, проступало что-то безумное. Или он хотел понять, до чего доходит людская алчность?

Но всему бывает конец; банкротство и самоубийство некоего банкира ускорили неминуемую катастрофу. Однажды, когда за ломберным столом в Бурбонском дворце Стэнхоп спустил многие тысячи, отчего его непринужденная болтовня, живость и приветливость производили тем более очаровательное впечатление, к нему подошел посол, лорд Каслри, и что-то торопливо ему сообщил. Стэнхоп побледнел, странно печальная улыбка застыла на его лице. На следующий день он уехал, надеясь, что на родине будет вести аристократически замкнутую жизнь в своем поместье. Из этого ничего не вышло: имения были кругом в долгу, его со всех сторон теснили кредиторы, вдобавок он страшился одиночества, природа без людей была ему ненавистна. Он сбежал. Блеск прежних дней сменился жалкой борьбой за существование, опустошающей душу вечной заботой о куске хлеба. Тишина воцарилась вокруг него. Он еще ездил куда-то в поисках прежних друзей и собутыльников, но вдруг оказалось, что все всё знали наперед и теперь, с высоты своего прочного положения в свете, читали ему мораль. В римской гостинице, дойдя по последней степени отчаяния, усталый, утративший веру в будущее, он принял стрихнин. Молодая сицилианка его выходила. Но яд, выгнанный из тела, казалось, завладел душою Стэнхопа. Он вступил в единоборство с демоном, его свалившим: стал холоден и беспощаден, высокомерное презрение к людям помогало ему использовать слабости окружающих. Он пошел в услужение к сильным мира сего, познал грязные тайны их прихожих и черных лестниц. Сделался эмиссаром римского папы и платным агентом Меттерниха. Вскоре его имя было вычеркнуто из списка безупречных и причислено к именам авантюристов, разбойничающих в пограничных зонах большого света. Исключительная одаренность этого человека облегчала ему любую задачу; неудержимая потребность в действии, необходимость устанавливать разнообразнейшие связи заглушали голос совести, не давали ему ощутить свой позор. Отщепенец в верхах, в низах общества еще слывший именитым и знатным, он сделался опытным ловцом человеческих душ. То, на что его натолкнула беда, стало ремеслом; мягкая неотразимая улыбка — ремесло; аристократические манеры, рыцарственность, пленительное красноречие, блестящее образование — все ремесло. Любое движение век, любой поклон — средство к достижению цели. Все имело свои последствия и причины, небрежно оброненное слово могло сорвать с трудом разработанный план действий. И все же как убога была такая жизнь, как мизерно вознаграждение! И все же — он медленно скатывался вниз, в ничтожество и бедность, как будто цепь, за которую он держался, теряла звено за звеном, грозя низринуть его в пропасть.

В один прекрасный день боевым кличем стало имя «Каспар Хаузер». Задача была ясна, ясна была и первопричина. Но беспримерно темны были обстоятельства дела. Ему говорили: тебе это по плечу, предприятие трудно, но доходно, на первый взгляд даже незначительно, но на карту поставлено неимоверно много. Переговоры с ним велись анонимно, все было скрыто завесой, каждый посредник передавал слова безымянного властелина. Хоровод призраков будоражил фантазию, на дне пропасти забрезжил свет. В самой разработке плана было какое-то сладострастие; к редкой птице и подкрасться-то непросто.

Да, задача была ясна и конкретна. Ты должен удалить найденыша из пределов, в которых он становится для нас опасным, гласил приказ. Возьми его к себе, возьми с собой туда, где никто о нем не знает; сделай так, чтобы он исчез, утопи его в море или сбрось в пропасть, найми убийцу или дай ему заболеть неизлечимой болезнью, ведь ты опытный знахарь. Словом, основательно выполни свой урок, иначе твоя служба не в службу. Благодарность тебе обеспечена такой-то суммой, депонированной у Израэля Блауштейна в городе X.

Стоило ли тут раздумывать? С нуждою было бы разом покончено. Всякое колебание превращает тебя в совиновника, а бесполезный соглядатай должен быть устранен, это самоочевидно. Значит, выбора нет. Начало осталось далеко позади; уже когда убийца был послан в дом учителя Даумера, Стэнхоп получил приказ вмешаться, если злой умысел, к которому он был непричастен, потерпит неудачу. Примитивная подлость примененных средств его отпугнула, оскорбила хороший вкус, ему присущий. Он бежал, скрылся. Нужда и призрак голода снова вовлекли его в игру, и он снарядился в путь «из дальней дали», чтобы обольстить свою жертву.

Но как странно обернулась первая встреча, первые же совместные мгновения! Этот голос! И взгляд! Они потрясли его, он оказался обольщенным. Эта птица умела петь, вот чего птицелов не предвидел. Он вдруг ощутил себя любимым. Любовь женщин он испытал. Они любят не так, их любовь можно превознести, но можно и забыть, она в порядке вещей, случай и естественное влечение на равных правах соучаствуют в ней; да и мужчины любят не так, не говоря уж о любви родителей, братьев и сестер или любви ребенка. Закон и обычай, нужда и собственная воля связывают эти создания с им подобными; но основа основ — это соперничество, борьба, вражда. Здесь все было по-иному, красота этой души нежданно-негаданно пробила защитную броню его сердца.

Существует легенда о стране, где не шел дождь и не выпадала роса, засуха свирепствовала там, ибо на всю страну был один колодец, лишь в самой глубине которого поблескивала вода. Когда люди стали умирать от жажды, к колодцу пришел юноша. Он играл на цитре и такие сладостные мелодии извлекал из нее, что вода, поднявшись до самого края, стала растекаться по земле.

Так было и с лордом, когда юноша Каспар проводил с ним время и радовал его сладостными мелодиями своей души. Дух его поднимался из глубин, скорбный взгляд был устремлен в прошлое, стыд сжигал его; в такие минуты ему чудилось, что зло можно сделать небывшим, он снова обретал себя, за этим обликом для него вставал облик собственной своей еще не запятнанной юности. Он видел себя таким, каким мог бы стать, если бы судьба не сгубила в нем доброе начало. Таким его сейчас восприняли и возвеличили, в такого поверили. В простодушного, бесконечно богатого и столь щедрого, что самый заядлый скупец и злодей перетряхнул бы содержимое своих сундуков, лишь бы избавиться от мучительного сознания неоплатного долга.

Но он не мог ничего дать. Не мог он быть таким, ибо был законтрактован, жизнь его оплачивалась теми, кому он служил, оплачены были его дни и его ночи, оплачено его раскаяние, душевная тревога, угрызения совести. Он замышлял злодейство, и каждая складка на его лице была лживой, но иногда он и вправду думал о том, чтобы бежать с Каспаром. Но куда? Где было уготовано пристанище для запятнанного позором? В тихие часы с Каспаром, когда он смотрел в это лицо, сиявшее человечностью, он и себя еще чувствовал человеком и в тоске плакал над собою. Потом забывал о цели и поручении и мстил тем, чьей виновною жертвой он был, разглашая их тайны и становясь двойным предателем. Он вселял в Каспара ожидание власти, величия, то был его ответный дар, подарок скупца. Хорошо еще, что это волшебство теряло силу, когда он был вдали от юноши и не чувствовал на себе его вопрошающего взгляда, когда ему не казалось, что рядом — посланник небес. Среди мрачных размышлений, преследуя страшные свои планы, он писал короткие страстные записочки запутавшемуся в его тенетах: «В первые же дни нашего знакомства я назвал себя твоим вассалом: если когда-нибудь ты будешь питать к женщине чувства, какие питаешь ко мне, я погиб». Или: — «Если когда-нибудь тебе покажется, что я холоден, не считай меня бессердечным, пойми — так выражается боль, которую я до гроба обречен носить в себе; мое прошлое — кладбище. Когда ты явился на моем пути, я уже наполовину утратил веру в бога, ты явился для меня провозвестником вечности!» То были обороты во вкусе времени, навеянные модными поэтами, и все же они свидетельствовали о растерянности и глубоком смятении духа.

Так, бросаясь из стороны в сторону, он сам задерживал ход своего начинания. Давал случиться тому, что случалось, и уступал натиску событий, ибо они были сильнее его решений. Он знал, что должен совершить и совершит позорное злодеяние, но он медлил, и эта медлительность давала ему досуг для сетований на судьбу. Он пытался найти себе оправдание перед богом и творил молитву, обращался к судье — своей Совести, все объясняя вмешательством рока.

Дух свой, тяготеющий к наслаждениям и комфорту, он усыплял софизмами, вроде «необходимость сильнее любви и милосердия», неизбежную картину конца пытался отогнать дешевыми отговорками «не так страшен черт, как его малюют».

Меж тем положение его еще ухудшилось после торопливой отсылки егеря: расходы росли не по дням, а по часам, от заемных писем толку было немного, до поры, до времени они, правда, служили ему щитом, но нужда требовала действий; Стэнхоп принял решение: ехать в Ансбах и вступить в переговоры с президентом Фейербахом.

В субботний день в конце ноября он приказал спешно готовить карету для отъезда и послал слугу в дом господина фон Тухера звать к нему Каспара, притом немедленно. Засим, велев лакею задержать гостя до его возвращения, вышел и по улицам, на которых не опасался встретить Каспара, отправился в тот же дом, попросил провести его в комнату Каспара и, сказав, что будет его дожидаться, принялся с лихорадочной поспешностью перерывать ящики, книги и тетради юноши в поисках письма, которое сам же написал ему месяца два или три назад. В этом письме он позволил себе обронить несколько слов касательно будущего Каспара и теперь, любой ценою, стремился уничтожить таковое, ибо ему уже начали угрожать, уже зашевелились за плотной завесою темные силы.

Поиски были напрасны.

Дверь вдруг отворилась, на пороге стоял господин фон Тухер. В боязливой своей спешке лорд не расслышал приближающихся шагов. Господин фон Тухер казался великаном, его макушка доходила до самой притолоки. В его облике сквозило скорбное удивление; он долго стоял молча и наконец хрипло проговорил:

— Господин граф! Надеюсь, это не шпионское занятие?

Стэнхоп вздрогнул.

— На такого рода вопрос разрешите мне ответить молчанием, — проговорил он со сдержанным высокомерием.

— Но что это значит, — продолжал господин фон Тухер, — как понять то, что я вижу своими глазами? Внутренний голос, господин граф, подсказывает мне, что не все здесь идет прямыми путями.

Лорд смешался, он приложил руку ко лбу и умоляющим голосом сказал:

— Я нуждаюсь в сострадании и снисхождении больше, чем вы полагаете, господин барон. — Он вытащил платок из нагрудного кармана, прижал его к глазам и вдруг заплакал настоящими, неподдельными слезами. Господин фон Тухер онемел. Прежде всего в нем мелькнуло мрачное подозрение, почти уверенность, что все россказни о судьбе Каспара не лишены некоторого основания.

Стэнхоп, надо думать, догадавшись о том, что происходит в душе этого человека, быстро овладел собою и сказал:

— Не отказывайте в сочувствии исстрадавшемуся сердцу. Я бреду впотьмах. И молчать больше не могу, я усомнился в Каспаре! Мне не удалось повлиять на него, он часто бывает неискренен и прибегает к недостойному притворству.

— И вы тоже! — не выдержал фон Тухер.

— Я охочусь за доказательствами.

— И эти доказательства вы хотите обнаружить в ящиках стола и в шкафах, господин граф?

— Речь идет о записях, которые он скрыл от меня.

— Что? Тайные записи? Я ничего об этом не знаю.

— Тем не менее они существуют.

— Может быть, вы имеете в виду дневник, который ему подарил президент?

Стэнхоп с радостью ухватился за эту мысль, выручавшую его из весьма сомнительного положения.

— Да, разумеется, разумеется, дневник, — с живостью подтвердил он, вспоминая некоторые прозрачные высказывания Каспара об этом дневнике.

— Я не знаю, куда он его прячет, — сказал господин фон Тухер, — да и все равно не счел бы возможным передать его вам в отсутствие Каспара. Вообще же мне случайно стало известно, что он вырезал с первой страницы портрет президента и на его место вклеил ваш, господин граф. — С этими словами господин фон Тухер взял папку, лежавшую на пюпитре, вынул из нее лист бумаги и протянул его Стэнхопу. То был портрет Фейербаха.

Лорд долго смотрел на него. При виде сих Юпитеровых черт страх, ранее неведомый, объял его душу.

— Так вот каков этот прославленный муж, — пробормотал он, — я собираюсь ехать к нему, ибо многого жду от его неподкупного суждения.

Однако сложность задуманного плана, дорога в Ансбах, мысль об усилиях, которые ему потребуются, чтобы выдержать пугающий взгляд этих глаз, не позволяли графу справиться со своим замешательством.

— Его превосходительство Фейербах, без сомнения, будет рад познакомиться с вами, — учтиво заметил барон Тухер и, так как Стэнхоп собрался уходить, попросил передать президенту почтительнейший поклон.

Двумя часами позднее карета лорда уже неслась по шоссе. Сумасшедшая гонка, пыль клубами и спиралями вилась из-под копыт, лорд, закутанный в пледы, забился в угол и не отрывал взгляда от печального осеннего ландшафта. Однако его лихорадочно блестевшие глаза не видели ни полей, ни лесов, они, казалось, буравили пространство, ища притаившуюся опасность. Взгляд одержимого или беглого каторжника! Когда под Хейльбронном до его слуха донеслось треньканье шарманки, он зажал уши, отвернулся от окошка, и только шелковые подушки сиденья приглушили стон подавленной муки. Через минуту-другую он уже сидел выпрямившись, твердый и холодный, как сталь, с дьявольской улыбкой на тонких губах.


Читать далее

Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть