ЧЕРНЫЙ ХОД

Онлайн чтение книги Казарма
ЧЕРНЫЙ ХОД

Я и не подозревал, что в прошлом году все мы ходили в казарму с черного хода. В марте открыли парадный ход прямо с площади. А я все тогда клепал на нелепого строителя. Чтобы попасть в казарму, нам приходилось сначала спускаться вниз в подвал, а потом уж вверх по узким и крутым ступеням. На площадке первого марша и есть те парадные двери, которые открыла революция. Они были забиты и заставлены с тех пор, как из казармы ушли гусары в начале войны. Так тридцать месяцев и таскались с черного крыльца. Десятки тысяч прошли эту казарму по черному крыльцу. Усталые, разбитые после занятий — и лезь зачем то лишний марш вниз, чтобы потом подняться лишний марш вверх… И тут, в мелочи — характерное презрение к солдату, к "святой, серой скотинке" по выражению генерала Драгомирова. Мы сами виноваты, что не видели парадного крыльца? Ведь и я не подозревал. Да и не до того было. Ведь я даже казармы с того фасада ни разу не видал.

Если хотели победы, надо было широко распахнуть двери казармы вместе с манифестом о войне…

Над черным ходом и есть полковая каланча и красный флаг.

* * *

Митинг эвакуированных. Не успевают ведра с водой таскать к ораторской трибуне: ораторы ужасно потеют и их мучит жажда. В чем дело? Эвакуированные — ни за что на фронт, и если беспристрастно разобраться, они правы. Иные из них третий год в серой шинели. Зиму отсидели в окопах все. Болели цынгой, тифом, были ранены. А в тыловых казармах сколько угодно здоровенных ерников, которые и не нюхали пороха. Их в первую голову и послать. — Да они не обучены! Как же не обучены — полгода в казарме даром прожили, и мы же за них отдувайся. — Да вы опытные, на фронте были, а их кадровые мальчишки, из учебных команд выпущенные, обучали. Дали учителей, поротых в учебных командах!

* * *

Наш ротный. Три почти года гулял в тылу. 2-го марта его подстрелил кто то. Кто-нибудь из эвакуированных, а может быть и особый взвод. Его не любили за то, что он только на плацу и прогуливался, а в роте его никогда не видали.

* * *

Занятия невозможны, потому что опрокинулись основы обучения. «Словесность», над которой всегда издевались, была хотя и убогой, но философией солдата. "Солдат есть слуга государя". Нет господина, нет и его слуги. Отечество на митингах взято под сомнение. Когда говорят, что теперь главное для казармы защищать революцию, для чего на фронт не надо, — то это очень уютно укладывается в головах. А потаенные противники революции (их немало в казарме) затаились и никуда: ни на фронт, ни в лагери, ни на занятия, ни домой. Стоят на митингах и слушают, прищурясь. И со всем согласны.

* * *

Винят сочинивших приказ номер первый. Да он сюда и не дошел. Его и не читали. И про декларацию прав солдата большинство только на митинге слыхало. Но все чуть-что на нее ссылаются — "и прикусил язык".

Красное знамя что такое? — великий символ свободы, а здесь хорошо, если знамя бунта. Чувство личного достоинства? Откуда?! Ведь как учили. "Для чего дана солдату лопата?" — "Чтобы делать упор для ружья и укрытие для себя". И попробуй ответить — сначала укрытие для себя — ни за что. Сначала упор для ружья. Вопреки здравому смыслу и инстинкту животному. Если солдат под огнем неприятеля в атаке окапывается, то что ему служит стимулом, что его должно заставлять закапываться с злобной энергией? Да, конечно, самосохранение, простой и здоровый инстинкт животного. Вот когда он окопался, то и используется укрытием, как упором для ружья. Евангелист Щенков на этом пункте не один десяток совратил. — "Если ты себя не укроешь, кто же будет стрелять? Ведь без тебя ружье — мертвая палка. Убьют тебя, если ты сначала для себя укрытие не сделаешь". И хоть все это понимали, но на словесности отвечали по правилу: сначала упор.

* * *

Военный министр поднимался на «колбасе» и решил наступление… Он не может подняться даже на такую высоту, чтобы не стать смешным. О, если бы можно расхохотаться! Но смех — равнодушие, а злоба душит.

Итак, с высоты полета колбасы — наступление возможно. Он по фронту "колбасой носится".

* * *

Школа прапорщиков полностью отказалась от производства в офицеры и уходит на фронт ударным батальоном. В этом хотят видеть подвиг. Просто из двух зол выбирают меньшее. Трусами их назвать — не повернется язык. Но в недостатке мужества их обвинить должно. Они больше смерти на фронте боятся соприкоснуться с революционной казармой. Их запугали казармой. Они тут муку принять боятся. Их ужасает, что офицеров переводят на ротный котел, требуют, чтобы они спали тут же на соломенном мату. Ведь прошли они эту школу и сами в полках. Чего же им бояться? Знают, что это не страшно. Страшно иное, — что нечего сказать, нечему научить. Приди в казарму и устрой так, чтобы по крайней мере муку не воровали и выпекали хлеб, а не свиной корм. И дай казарме, армии новую словесность, такую, чтобы солдат в ней был изображен не презренным рабом, а человеком.

* * *

На плацу, куда три полка собираются митинговать, майданчики вытоптали. Если с балкона смотреть, откуда речи произносятся, — все поле покрыто круглыми пятнышками, как веснушками лицо: все майданы. Отговорил митинг, — и по всему полю рассыплются кружками. Коротин на воле оказывается «юлальщиком» был. Смотрю сидит середь майдана, «юлу» на шесть номеров пускает и покрикивает точь-в-точь, как на Самокатах в ярмарке: — "На рубль рублем, на пятерку пятеркой отвечу". И ставят и рубли и пятерки. Трутся вокруг какие то штатские в бархатных тужурках и лаковых голенищах. На других майданах какие то затейливые машинки: шарик винтом вниз падает и катается по лункам с номерами. Картишки на разостланном носовом платке. У банкомета такое проворство в пальцах и столь оттопыренный большой палец левой руки, что в нем нельзя не признать сразу шулера или балаганного фокусника, что недалеко от того же. Да он и не скрывает. "Выйду из казармы, свою мельницу открою". Мельница — игорный притон. Ефрейтор Гавриков нагло продулся. Говорю: — "Ну, как вам не стыдно с ним играть, — ведь явный шулер". — "Так что ж! Поймаем, — жив не будет. Шулеру тоже нельзя под ряд брать. Кому-кому да должен он дать карту". Вот какой нам маленький шанс нужен. С таким китайским мировоззрением нам Германия не страшна.

* * *

На митингах уже сознают (руководители), что казарме надо задать работу. Нельзя в одну дудку, что оберегать революцию. Надо указать цель и предмет. Кого бить, что разрушать. Иначе казарма сама пойдет искать, где же прячется контр-революция. И вижу трепет перед этой задачей. Ну, если вожди революции не решатся, не придумают, что нам делать и "умоют руки" — что тогда может произойти! -

* * *

На базаре. Смотрю издали — на землю брошен яркий зелено-синий шелковый платок и никто не поднимает. Подошел поближе. На земле, на каком то, надо думать, сладком пятне сплошь кишат зелено-голубые золотистые мухи. Трупные. И кишат, не взлетая, от того и кажется издали, что будто играет шелковым платком ветерок. И ведь сколько!

* * *

По ту сторону путей за вокзалом железной дороги — казенный винный склад. Подпрапорщик (контр-разведка) подал мысль, что надо поставить караул, так как он слыхал, что солдаты собираются «посмотреть» склад. Ставить ли караул? На митинге об этом спорили три часа. Познер сказал не речь, а фейерверк, как царское правительство спаивало народ. И все рукой с балкона в ту сторону, где склад. Процитировал даже какого то модерниста, что "Вино, смеясь, весь мир колышет". Как апплодировали! И единогласно решили поставить караул. Мне разводить. Гляжу, мои часовые винтовки и по большому чайнику на брата берут. Зачем? Смущенно, но грубо: — "Жарко, аль нет? — воды запасти". — "Довольно одного". Вечером принесли назад полон чайник спирта. "Это не дело, говорю. Дайте-ка, я вылью, товарищи. — "Так даром мы что ли караулили". — «Перепьетесь». — "Зачем перепьемся. Продадим. Тут на триста рублей разводки сделать можно". — "Доложу комитету". — "Докладывай хоть чорту, хоть дьяволу". Кругом нас собрались и тянутся с кружками: — "Почем стакан?" Подошел ротный фельдшер: — "Не вздумайте сырой водой разводить". Звоню в штаб. Прошу больше караула не назначать к складу. Голос самого Познера: — "Как не назначать, да вы знаете, там толпа собирается". — "Толпы нет. Несколько солдат. Постоят и разойдутся". — "Нет, нет, надо, товарищ, послать взвод с винтовками". "Позволю себе, товарищ, не выполнить этого приказания. Приезжайте и посмотрите сами, — никакой толпы. Запереть на ночь ворота и больше ничего". — "Я сейчас приеду". Через полчаса заезжает за мной на автомобиле. Садимся и едем. За нами солдаты гурьбой бегут. И со всего поля, как мы остановились у ворот склада, — играть бросили. Толпа собирается. Познер опять взывает к разуму и сознанию солдат. — "Товари! — Щи! Дайте мне честное слово, что вы сейчас разойдетесь по своим делам". — "Делов у нас немного". "Наше дело маленькое: выпил да еще". — "Товари! — Щи! Товари! — Щи! Прошу вас не омрачайте светлого лика революции. Дайте мне честное слово". — "Даем! Ура!" — "Товари! — Щи! Я так высоко ценю ваше слово, что не поставлю тут никакого караула". — «Ура». — "Товари! — Щи! Расходитесь". Толпа выростала. Я Познеру потихоньку: — "Поедем. Зовите их на митинг". Но нас уже не слушали. Толпа колыхалась и кричала «ура». Шоффер пустил машину. Нам неохотно уступали дорогу. Стоя в автомобиле я вижу, что толпа раскачивается точно так, как раскачивается при песне взводный круг. Едем в штаб, перекоряемся с Познером: — "Что вы, товарищ наделали?" — "Почему я наделал, это вы наделали". — "Ах, что мы наделали!" — "Разве, говорю, можно требовать от толпы, чтобы она дала честное слово. Смешно!" — "Керенский же берет честное слово, что будут наступать". — "Так Керенский не к толпе обращается, а к определенной войсковой части". — "Все равно, такая же толпа". -

…Стреляли те самые, кто был в особом взводе. Самые надежные. Ядро осталось то же, что в декабре, да еще подобраны люди из молодых. Стреляли, как по подвижной мишени — тяжелые раскатистые залпы. В городе закрылись лавки. Солдаты на улицах срывают с офицеров погоны.

* * *

Врачебная комиссия из себя выходит. Каждый день несколько сот солдат, требующих отпуска по болезни. Много симулянтов. Нет, это не симулянты, от испуга войны, не «палечники», которые на фронте простреливают себе на левой руке один, два пальца, с рассчетом уйти, но сохранить трудоспособность. В казарме — измученные, измотанные люди, чтобы освободиться от службы, прибегают к приемам какого то болезненного изуверства, что ли. Не знаю, как сказать, — потому что мне неясен, темен источник их готовности принять эти мучения, когда, по всему опыту войны, на примере прошедших перед их глазами тысяч эвакуированных, они знают, что риск смерти на войне и риск инвалидности не так уж велик. И вот люди, пользуясь советами ротных фельдшеров и вольных знахарей военной медицины — то-есть болезней, перечисленных в расписании, превращаются в мучеников. Например, как на кол, в течение двух недель ежедневно садятся на коническую пивную бутылку, чем добиваются выпадения прямой кишки. Идут на какую-то сложную операцию с сухожилиями, от которой рука или нога останется недвижимой на всю жизнь. Выжигают на руках и ногах язвы каленым железом или расплавленным оловом и травят эти язвы для придания им типического вида какими то специями. Платят "за хороший совет" последние деньги… Сад пыток! Способность к терпению, к тупому презрению страдания такая, что с этими людьми на войне можно бы чудеса творить. Они сами наносят себе стигматы войны… Чем же лечить, чем остановить эту эпидемию? Война кончается, а безумие войны только начинает проростать. Доктора пытаются бороться легально, роются в уставах, устанавливают членовредительство, что влечет за собой кару, чтобы другим неповадно было.

* * *

Доктор Вашков застрелился. Его в комиссии избил симулянт. До революции за это симулянта повесили бы, а доктор Вашков все равно бы застрелился. Так вот и прибыль есть на счету противников смертной казни.

Если садятся на кол, то будут и казнить себя. Тысячами. А руки останутся чисты. И кто посмеет "благородных мечтателей" назвать палачами?!

Не уметь воспользоваться такой готовностью на муку — не верх ли это бездарности?

* * *

Потребовали из комитета на ту улицу. Садимся в мотор, едем. Зрелище. Почти перед каждым домом хвосты солдат. Солнце к полудню, а хвосты не убывают. Стояли с ночи — и не стыдятся белого дня. Из одного хвоста машут нам руками: сюда! В хвосте ропот; из-за того, что «задерживают», нас и вызвали. "Товари! — Щи. В чем дело?" — Несколько солдат выбежало к нашей машине из хвоста. А там перебегают на их места. Те увидали — назад. Ругань. Свалка… Пытаюсь пройти в дом. Но сени битком набиты пьяными потными солдатами, не пройти. — "Валяй, товарищ, через задний ход. Тут не пройдешь".

Иду во двор, провожаемый насмешками и криками: — "Чтобы всех баб в городе реквизовать, а то мы и комитет… в…".

Через кухонный ход спускаюсь в полуподвал. Оттуда истерический крик и визги. Открыл дверь. Баба с растрепанными космами, в исполосованной красной рубахе. Вопит и с нечеловеческой силой возит за собой по корридору четверых солдат, ухвативших ее за руки. Падают и свиваются в ворчащий клубок. Я, не поняв в чем дело, кричу: — "Товари! — Щи! Что вы?! Остановитесь!" Выхватываю браунинг и стреляю в потолок — раз, два, три. Девки, что с воплями толкались кругом, разбежались. — "Давай полотенце. Вяжи ей руки". Солдат вытирает разбитый нос и, взглянув на повязку у меня на рукаве, докладывает: — "Она, товарищ, жизни хотела решиться. Ножик отняли". Баба, связанная, лежит на полу. Глаза закатила и ногами дрыгает, как саранча.

Они ей жизнь спасли. С улицы на мои выстрелы — крики и звон разбитого стекла. В дверь бьют сапогами. Напирают…

Жизнь спасли, а она брыкается, как пойманная «кобылка».

* * *

На нарах со мной рядом — новенький. Прапорщик Ефремов. Пришел на полковой митинг и со слезами (совсем мальчик) сорвал с себя погоны, кинул о земь: не желаю быть офицером, буду, говорит, с вами, товарищи, делить как брат с братом и горе и радости. — "Радости-то мало. Разве — мир!" Из задних рядов злорадно: — "Ага, защемили… барину". — "Что-ж, хлебни горячего до слез". — "А жалованье как-же?" — "И жалованья брать не будет". — "Дурак!" Вот этот дурак — буржуй и примазался ко мне. И на меня тень бросил. Лежим на нарах, говорим меж себя, а откуда-нибудь с полатей: — "Чего шепчетесь, буржуи". — "А ты, товарищ…….".

Прапорщик ко мне потому обратился: — "Хотя вы, по внешности судя, и купец, но повидимому — человек более или менее интеллигентный. Хоть словом перекинуться". И, дивное дело, — он меня этими словами, как мальчика задел, и я тотчас ему с задором стал свою «интеллигентность» показывать. "Гимназию кончил?" — "Да!" — "Из студенческой роты?" — «Да». — "Школу прапорщиков кончил". — "Ну?" — "Так как же ты, пащенок, смеешь так говорить: "словом перекинуться". Да тебя и словам то разным для того учили, чтобы ты ими не перекидывался, как игрушками, а вон им передал самые настоящие слова". Обиженно, как девушка на двусмысленный намек: — "Я не понимаю вас, товарищ". — "И понимать нечего. Слова настоящие нужны. А если твоих слов не понимают, то выкинь их — слова твои дрянь". Вижу, что он от меня легонько отодвигается. Вот она сила словесности: лежа плечами пожал. Ведь из романов научился "плечами пожимать". И на нарах в недоумении пожал плечами". Живого места у них нет. "В футбол в гимназии играл?" — «Нет». — «Напрасно». — "Почему?" — Вижу в глазах детскую обиду и говорю: — "Милый мальчик". Совсем рассердился. Помню и я также обижался, когда мне говорили некстати "молодой человек". Какой он мальчик — он муж, мужчина ускоренного выпуска. — "Волконского читал?." Радостно: — "Это который Далькроз?.." — "Тот самый. Помните у него о его прадеде Раевском в бою при Дашковке?.." — Не помню. — "Напрасно!" "Почему?" — А потому, что это прямо вас касается. При Дашковке Раевский повел в бой четырнадцатилетнего сына. А через три года этот мальчишка в офицерском мундире был в Париже. Его в театр не хотели пустить, потому что в партер детям нельзя. А он ответил стихами: "Ie suis jeune, il est vrai, mais aux ames bien nees la valeur n'attend point le nombre des annees". И публика потребовала, чтобы его пустили в театр". — "Мне двадцать первый". — Значит, вы маменькин сынок, если в двадцать лет слюни распускаете. Что вы думаете, тогда не было вшей? Не было сифилиса? Ужаса не было? Женщин не… до смерти? Все было. И было прекрасное". "Ничего прекрасного я не вижу". "Значит, вы рождены неладно. Плохо-ли то, что вы на митинге плакали?" — "Я не плакал". — "И то, что слез своих сам не заметил — разве это не прекрасно? И то, что тут лежите. Или это из трусости?" Глаза его загорелись. Наконец, он обиделся, как мужчина. — "Власти над ними не бойтесь". — "Я за тем сюда и пришел, а не попрощаться".

* * *

В городском сквере солдаты валяются на газоне. Почему же нет? В Англии это очень принято. Это только в крепостной России газон зеленое пятно для глаз. Зачем солдат распоясанный? Распущенность! Но позвольте: в цейхгаузе ни одной летней гимнастерки. Жарко. В баню не водят. Распоясаться — немножко продувает. И полегче. Если не будут водить в баню, начнется вторая революция. "Долой свободу и вшей" — будет ее лозунгом. И блохи. Сколько блох! — Я на бульваре видел вчера даму. Она сидела на скамье под солнцем, спустив с плеч белую кофточку. И подставила плечи солнцу. И грудь обнажена до половины. Плечи загорели: видно, она не в первый раз берет тут в общественном саду солнечную ванну. Распущенность? Нет. У ней может быть "верхушечный процесс в легких", а может ли она теперь поехать на курорт, в санаторию? Да все санатории забиты паразитами войны, которые имеют возможность платить по тысяче рублей в месяц только за одни стены. Что-же, ей умирать? Да «начхать» и на ваши приличия. Жизнь дороже. Зачем солдаты шатаются по городу без дела? А можно ли без дела быть в казарме? Вот я сейчас без дела лежу на нарах, и по мне как по трупу ползают мухи. И от мух почернел потолок. Дайте солдату дело. Дайте.

* * *

До хрипоты доказывали в «Иско», что надо полки вывести из города, а то мы сопреем в казарме, как сопрели шинели на интендантском складе. Шерсть в могиле сто лет не тлеет, а тут сопрела в год, пропитанная потом и кровью. В лагери — ни за что. Надо оберегать революцию. Да ведь мы то и есть революция. Себя надо сберечь для революции. Ни за что. "Сначала упор", а потом «укрытие»!

* * *

Ходил за город. Хлеба уже сереют. Чекана кричит, словно кто серебряные рубли считает. Ни жаворонки, ни чекана не думают о том, кому будет принадлежать земля, по которой я иду. И стежка, поросшая кашкой и цепкой травой, не боится землемера с цепью, что он сдвинет стежку вправо или влево. И на новом месте она поростет той же травой и медом будет пахнуть. Таков же и мужик. Это не мужики волнуются о земельном вопросе. Мужик знает, что земля будет его, что бы ни решали в «искосовах» и даже в учредительном собрании. Будет небо, солнце, земля и вырастет колос. Это не деревня, а город спорит о земле. Помещики, в сущности, давно горожане, бегство началось задолго до 19 февраля и завершилось в 1905 г. То, что земельные собственники — горожане и дает силу революционным партиям. Собрали в казарму мужиков. Аграрный вопрос в городе решится, а не в деревне. Раз деревня захватила города, тем самым она и землей овладела. Большевики тоже напрасно за немедленный мир. Распустите деревню по домам — и от революционных партий только пух полетит. А мужику все равно. Земля от него никуда не уйдет. И от земли не уйдешь.

Пробовал «делиться» своими аграрными мечтаниями с Саватеевым. У него хуторок в Донской области. "Нет, говорит, не так. Партии около помещиков кормятся. Помещик трясется над землей. А какой-нибудь хлюст, который и родился то на шестом этаже. А он себя наяривает. Книжки пишет, и прокламации. А помещик в испуге, что у него землю отымут. Вот он и начинает того хлюста обрабатывать, смягчать, чтобы не так «резко», да не «сразу», да хоть с «выкупом», да хоть в "личную собственность".


Читать далее

ЧЕРНЫЙ ХОД

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть