Онлайн чтение книги Клер
VIII

Все политические обновления в Европе имеют одну цель: лучше и справедливее наделить человека теми благами, к которым он сам стремится. Избранные методы могут быть правильными или ошибочными — результаты получатся приблизительно одни и те же. Пока человек сохранит те наклонности, какие у него сейчас, ничего не изменится. Только новая религия, переворот в самой человеческой природе могут привнести что-то новое. Но человечество как раз с этого и начинало, и уже в Ведах была предложена наивысшая вера, способная прельстить род людской и отвратить его от земных привязанностей. Назад дороги нет. Мы движемся в прямо противоположном направлении. Лишившись небесной поддержки, мы вынуждены становиться мудрецами.

Нам, однако, незнакомы даже начала мудрости: любовь к удовольствиям. Если бы человек научился отличать истинные удовольствия и ценить их, он бы довольствовался малым; он искоренил бы в себе семена зависти и тщеславия, сидящие в нем глубже, чем даже вожделение. Он не интересовался бы своим ближним, не стремился бы его превзойти или очернить, у него отпала бы необходимость в постоянном труде, он был бы счастлив у себя дома.

Общество порабощает людей, ему нужны слуги, неутомимые, изобретательные, бездумные. И оттого оно отняло у них самое понятие «удовольствия», подменив его несоразмерными аппетитами, страстью к неистовым развлечениям и заблуждениями, в которые неизменно впадает молодость.

Я сам в достаточной степени развращен, ибо, отправившись на поиски истинных радостей жизни, нашел их очень немного. Но одну все-таки обнаружил: живопись. Не чужая, а моя собственная. Я обладал талантом, сам того не ведая; оспорить этого не может никто: каждый художник понимает живопись по-своему, а публика вообще ничего не смыслит.

Я, как Коро, всему предпочитаю предрассветный полумрак, я люблю встать летом затемно и в сумеречной спальне подкараулить пробуждение сада. Этот серый, трепещущий, исполненный радостной грусти час, оттенки которого мне никогда не удалось запечатлеть, сообщает мне живительную энергию, которую я сохраняю на весь день; он обогащает мою жизнь секретом свежести, украденным у ночи.

В восемь часов спускается Клер в пеньюаре. Матильда подает завтрак в саду: ароматный кофе, молоко, мед, фрукты. Лужайка уже согрета солнцем, а в тени под деревьями ярью лежит роса. Для Клер этот час с его запахами и светом олицетворяет утро. У меня день начался на рассвете. Мне кажется, что уже поздно, я проголодался и спешу к столу в полотняной блузе, перепачканной красками. Здесь сейчас со мной все, что я люблю: природа, азарт игры и работы, Клер и еще нечто, неподдающееся определению.

* * *

Как-то раз, закурив после завтрака сигарету, я прогуливался по аллее, глядя в просвете между деревьями на раскинувшиеся вдали поля. Легкий ветерок обдувал мое тело сквозь полотняную одежду.

Обернувшись, я увидел Клер возле стола, и вдруг ощутил, что мне никогда не наскучит здешняя природа и что я всегда буду любить Клер. Я тогда отчетливо понял, что любовь по сути своей единственна, непреходяща, нерасторжима, но люди ее частенько предают.

Мы полагаем, будто все, что выпадает на нашу долю, в особенности счастье, случайно и касается нас одних. На самом деле к наиболее сильным эмоциям и в радости и в отчаянии мы приходим не сами. Нет ничего абсолютно случайного и личного.

В тот день я отложил живопись и отправился в лес, подгоняемый внезапно возникшей у меня идеей. Мне пришло в голову написать эту книгу, восстановив в ней все, что случилось со мной за последние несколько лет.

* * *

В декабре, когда розы в наших краях обернуты бумагой, а среди металлической листвы цветут фарфоровыми цветами розы рождественские, когда под серым небом спят лиловато-зеленые поля, я согревался работой над книгой. Для этого занятия я оборудовал себе комнатку над гаражом и проводил там несколько часов после обеда. Расположись я в доме, Клер не стала бы мне мешать, но я нуждался в полном одиночестве, мне необходимо было отключиться от всего.

После обеда Матильда разводила в этой комнатке огонь, он быстро гас, а дрова продолжали потрескивать у меня за спиной, тихонько, как мышь. Настоящие мыши тоже были, и кошечка, частенько наведывавшаяся ко мне, их ловила. Глядя на игры котят я всегда видел в них неосознанную подготовку к охоте; оказывается, охота — это тоже игра, хотя и жуткая, и случается кошка заигрывается до того, что выпускает добычу. Соображениями пользы мало что объясняется в этом мире.

Когда я спускаюсь в сад, кошечка бежит за мной, радостно вьется вокруг или, вскарабкавшись на дерево, наблюдает за мной из-за ветки. Ее легкое, гибкое тело, кажется, скрывает душу, отличающую ее от всех прочих сородичей.

Для сна она выбирает местечки поуютней, теплые или прохладные — в зависимости от времени года, и всякий раз укладывается в необычайно забавной позе. Бесшумным белым облачком пробирается она по пустым темным комнатам. Бывает, вечером мы уже думаем, что она потерялась, как вдруг на карнизе за черным стеклом появляется ее белоснежная мордочка.

Как-то в воскресенье она залезла ко мне в кровать в тот час, когда, не решаясь проснуться, я досматриваю растревоженный мыслями сон. Я уже понимал, что наступило воскресенье, поскольку слышал выстрелы. Крестьяне, продавшие горожанам земли под строительство, все еще надеются отыскать в здешних местах дичь и по воскресеньям бродят с ружьями вокруг домов.

Я гладил кошечку, свернувшуюся клубком под пуховым одеялом, желая засвидетельствовать ей свою любовь, однако ей милей всего было тепло постели, а мои пальцы только нарушали ее покой. Она выпрыгнула из кровати и устремилась навстречу новым приключениям.

Приняв ванну, я сидел на табурете в туалетной комнате, как вдруг услыхал пронзительный крик и увидел, что Клер рыдает в спальне. Запахнув халат, я вышел в коридор. Внизу в вестибюле стоял садовник. Он принес мертвую кошечку. Ее подстрелил охотник, целившийся в ворон.

Мы признаем неизбежность смерти, признаем даже и то, что она есть некое таинственное продолжение жизни. Я бы взирал без страдания на гибель соседского кота, как без волнения срываю цветок или давлю улитку. Но этого зверька мы любили. Любовь делает смерть трагичной.

Крик Клер еще долго звучал у меня в голове, и сердцем я ощущал ее боль. Так, рано или поздно, в каждый дом приходит беда, настигает всех без исключения. Я умру раньше нее, думал я, а потому наша сегодняшняя жизнь заранее проиграна, особенно для того, кто переживет другого. Счастье обречено на поражение.

В то воскресенье вместо работы я целый день не отходил от Клер. Я смотрел на нее, слушал ее, стараясь полнее впитать в себя настоящее мгновение, сверх которого не нужно ничего, если бы только можно было его ухватить. Но оно ускользало, словно разжиженное потоками мыслей, увлекавшими меня прочь. Мне недоставало внимания, полноценного присутствия; вечно мы отвлекаемся от того, что любим.

* * *

Если холод не выгонял меня раньше, я кончал работу в пять часов, мы с Клер пили чай и в сумерках отправлялись вместе в деревню. Крестьяне живут здесь в лачугах у самой дороги и составляют особую замкнутую касту. Сколько лет я ходил мимо их ворот и только благодаря Клер заглянул внутрь дворов, где прячутся от посторонних глаз гумно, кухонька и плохо отапливаемые комнаты.

Дома, которые посещала Клер, я знал наперечет. Я ждал ее у ворот, притоптывая на месте, чтобы согреться. Однажды, когда она задержалась дольше обычного, я принялся объяснять ей, что раздаваемые нами милости ничто в сравнении с потребностями бедняков. Если хочешь помочь им реально, надо поселить их у себя, но это повлечет за собой новые несправедливости, поскольку всех в один дом не вместишь.

Людям счастливым нестерпимо больно и стыдно за разлитое по миру горе. Мы терзаемся непомерным чувством ответственности, невыполнимыми обязательствами, бесполезной жалостью. Если бы какое-нибудь революционное правительство взяло на себя сверхчеловеческую миссию, и, рискуя уравнять всех в страдании, избавило бы людей от обременительного добросердечия, я бы его приветствовал.

Клер ответила мне, что правительства ее мало интересуют и что она несет личную ответственность за все, непосредственно касающееся ее жизни. Она не согласилась со мной, но мне это даже нравилось.

Случалось, правда, что привязанность Клер к своим подопечным выводила меня из терпения. Как-то раз я собрался после обеда поехать в Париж за новыми перьями, а Клер отказалась меня сопровождать, потому что некая Низия должна была родить в этот день третьего ребенка. Уходя, я заметил, что часы в гостиной спешат на двадцать пять минут: Клер надеялась хитростью добиться большей точности от слуг. Эта ее черта меня неприятно резанула. Я легко прощаю скупость скупцу, тщеславие честолюбцу, упрямство ослу, но я не переношу недостатков у тех, кого люблю и кем восхищаюсь. Это не согласуется с моими представлениями о творении божьем.

Я нервно стиснул ручку двери и бесшумно закрыл ее за собой; мне почудилось, что любовь вот-вот улетучится в образовавшуюся трещину. Но стоило мне сесть в машину и тронуться, как я уже обо всем позабыл.

Я стал обдумывать свой маршрут. Покончив с покупками, я наметил зайти на Крымскую улицу к Изамберу и дать ему немного денег. Как я и предполагал, с Борнео он вернулся нищим и вдобавок больным.

Не доезжая писчебумажного магазина, я остановил машину возле цветочной лавки, изукрашенной, как капелла. Мне хотелось пройтись пешком, поглазеть на витрины, но я был связан автомобилем. Разумнее было бы ездить в Париж по железной дороге: доезжаешь до города со всеми удобствами, а по прибытии обретаешь полную свободу. Эпоха технического прогресса не оставляет нам выбора, мы цепляемся за всевозможные новшества, и никому уж не придет в голову воспользоваться таким старомодным средством передвижения, как поезд. Роскошь цветочной витрины меня слегка покоробила, а вот удержаться от покупки роз я не смог.

В писчебумажной лавке я почувствовал себя неловко с огромным букетом в руках, и тогда мне пришло на ум подарить их Адели. Про Изамбера я и думать забыл.

Я давно уже не навещал Адель, ей было в чем меня упрекнуть. Стоит взглянуть на себя глазами другого, как тебе отроются многие твои недостатки.

Войдя, я положил розы на стол. Адель приняла меня, как обычно, она словно и не заметила моего долгого отсутствия. Сидя подле нее в низком, обитом гобеленом кресле, где я, бывало, проводил долгие часы, я вдруг мгновенным укором ощутил произошедшую во мне перемену. Я совсем иначе смотрел на Адель, и мне было совестно за свои привилегии перед ней. Но ведь и раньше я не был несчастным.

Я со вздохом поведал ей, что приехал в Париж за перьями, потому как в Фонтенбло никогда не найдешь того, что нужно, посетовал на то, что Фернан меня совсем забыл, а сам я превратился в одинокого сельского жителя.

Щадя ее, я старался казаться как можно более разочарованным, однако в этом не было нужды. Адель ничуть не изменилась. Свою безрадостную жизнь она заполняла глубокими тайными думами, среди которых не было места зависти. Я смотрел как она, прикованная к дивану, ставит цветы в вазу, подает мне чай, поправляет подушку, своими скованными движениями оживляя вокруг себя ограниченный доступный ей мир, которому она умела радоваться. Она с нежностью говорила о муже. По моим представлениям, главное ее несчастье заключалось в неудачном союзе с заурядным человеком, которого она не могла любить. Теперь же я, напротив, восхищался их несообразным на первый взгляд браком; ведь это значит, думал я, что существует на свете поистине чудесная любовь, бескорыстная, утонченная, которую из ничего творим мы сами. Мы говорили о ней, предавались воспоминаниям; сам я больше слушал и молчал, поскольку угадывал в ее словах некий утраченный для меня смысл. И только когда вошел Фернан, я спохватился, что уже поздно. На пути домой меня застигла ночь.

Я мчался сквозь ветер, и вид знакомых перекрестков, хижин, деревьев, столбов, вспыхивающих в свете моих фар, возрождал во мне былые чувства, с которыми я некогда спешил в Шармон все к той же женщине. На повороте при въезде в поселок сбавляю скорость, и вдруг неожиданно для себя торможу: дело в том, что на обочине я увидел Клер. Что увело ее так далеко от дома в столь поздний час? Я выхожу из автомобиля.

— Что случилось?.. Что ты здесь делаешь?

Я шагаю к тому месту, только что ярко освещенному фарами, а теперь погруженному во тьму, где неподвижно, и словно не узнавая меня, стоит Клер.

— Что с тобой? Ты встречаешь меня? Или от чего-то бежишь?

Беру ее за руку, веду к машине, а она все не отвечает, ошеломленная, окованная необъяснимым паническим страхом.

— Уже поздно… Я испугалась… — произносит она наконец тихим отсутствующим голосом, словно бы и не радуясь встрече.

— Испугалась чего? — спрашиваю я, захлопывая дверцу.

— Не знаю… Мне стало страшно.

— Страшно… Не так уж и поздно. Я заехал к Адели. Дождался Фернана. Поговорил с ним всего минуту. Сейчас половина девятого… Не с чего, право, терять голову и выбегать на дорогу…

Я оставляю машину возле гаража, и мы идем к дому по окаймленной черными стенами кустов невидимой аллее.

— Мне в самом деле непонятен твой испуг… Я никогда не езжу в Париж один, но уж если такое случилось, отчего не позволить мне задержаться. Сегодня я ждал Фернана, он вернулся только в семь. В другой раз будет что-нибудь еще… Мало ли что может произойти… любая нелепость…

Я подробно описываю ей все, что делал в Париже, надеясь обстоятельностью рассказа рассеять ее волнение. Она не слушает; холодная, усталая, она сейчас где-то далеко от меня.

— Ты как будто не рада меня видеть!

После ужина в гостиной она подсаживается ко мне, дотрагивается до меня рукой, словно бы только теперь осознавая реальность моего присутствия.

— Я не могу это объяснить, — говорит она, прижимаясь ко мне. — Ты ни в чем не виноват, просто задержался, твои доводы логичны, а мое отчаяние беспричинно. Я так волновалась, что даже встреча с тобой не успокоила меня. Невозможно сразу осознать, что разлученный с тобой человек вернулся, что ты можешь его видеть… Мне и сейчас кажется, что ты вернулся только на время и исчезнешь снова… Я весь день ощущала твое отсутствие… Как будто я потеряла часть самой себя… Я была у Низии, старалась с пользой употребить время, чтобы оно побыстрей прошло… Я наметила себе час, когда ты должен был вернуться, не помню точно, какой, засветло еще, и только тогда начала жить… Но радостное возбуждение очень скоро угасло… Матильда увещевала меня… А я ничего не слушала, мне все что-то мерещилось, крик застыл в горле… Мне захотелось бежать из этого чужого для меня дома, от всех этих нелепых, ненужных предметов. Мне виделось, что ты попал в катастрофу, и тебе некому помочь… и жизнь без тебя…

— Катастрофы, грабители — все это случается крайне редко… Конечно, бывают несчастные случаи, но чаще всего безобидные…

— Я не в состоянии была рассуждать… На меня что-то нашло, мной овладела паника… Наверное, недобрые мысли рождаются только от счастливой жизни…

— Я тебя не узнаю. Откуда такая впечатлительность? Помнится, раньше я уезжал каждый день… И возвращался. Ты была спокойна. Тебе не мерещились катастрофы…

— Мы тогда жили врозь. Это совсем другое.

— В чем же разница?

— Не знаю… Но все было иначе…

Некоторое время я молчу — пусть уляжется ее волнение остынет воспаленный мозг, — а затем снова рассказываю, как я побывал у Адели. Я надеюсь отвлечь ее повествованием о людских горестях, но чувствую, как сам отвлекаюсь от темы; мысль моя мечется между мной и Клер, оттолкнувшись от нее, возвращается ко мне; дабы выбраться из нежного плена, ухожу в сад.

* * *

Случайное замечание Клер надоумило меня перечитать написанное за последние месяцы.

Когда человек сторонится готовых решений, проторенного пути, следует голосу чувств, а не образцам, у него неспокойно на сердце. При всей своей дерзости он необычайно робок и всегда готов признать свою неправоту. Он, как никто, нуждается в одобрении, при этом самая ничтожная похвала может легко вскружить ему голову. Один на один со странным своим опусом я испытываю крайнюю неуверенность и склонен больше верить первому встречному, нежели себе самому. Мне нужна аудитория. Художественная литература широкой публики не собирает, даже если принять в расчет будущие поколения, и если бы написанное мною понравилось Клер, я был бы вполне удовлетворен.

Собрав исписанные листки, я зову Клер. Сначала я предлагаю ей устроиться для чтения в саду, но быстро спохватываюсь: свежий воздух рассеивает мысли. Веду Клер в кабинет для коммерческой переписки, старательно прикрывая за нами все двери, но стоит мне сесть, как слышу над головой шаги Матильды. Нет, уж лучше вернуться в комнату над гаражом и поставить там для Клер садовое кресло. Раскладываю рукопись на столе, чуть отодвигаю стул и разворачиваюсь лицом к Клер. Спрашиваю, удобно ли ей и не желает ли она подложить под спину шаль, которой я зимой укрываю ноги. Когда, наконец, вижу, что она замерла и исполнилась внимания, бросаю на нее последний взгляд и принимаюсь за чтение.

Звук собственного голоса заставляет меня вздрогнуть. В голосе выражаются сокровенные чувства, он — помеха стилю, говорящему на языке слов. Я вынужден прерваться.

— Понимаешь, то, что я читаю — это роман. Я хочу, чтобы ты меня слушала как человек посторонний. Забудь, что автор этих сорок — я, что действующие лица, события и даже мысли тебе знакомы. Только вымысел представляет ценность. Правда не может вызвать ничего, кроме любопытства. В этой книге рассказчик будто бы воспроизводит собственные воспоминания. Читатель, разумеется, воспримет их как вымышленные. Взаимная мистификация между читателем и авторов разрушится, если ты не отстранишься от реальности.

— Я слушаю.

— Я начну с начала, а то я прочитал первые строки с излишним пафосом. Сперва я хотел написать поэму, воспеть недолговечную красоту… От нее осталась только первая строфа…

Искоса поглядев на Клер, я возобновляю чтение.

Со сцены всегда до мельчайших нюансов ощущается настроение публики, ее сопротивление или одобрение.

Толпа не умеет хранить секретов. Бывает, что и отдельного слушателя видно насквозь. Я не прочел и десяти страниц, как почувствовал, что задыхаюсь от волнения, словно бы выступал перед многочисленным собранием. Чуть-чуть меняю позу, перевожу дыхание и продолжаю читать, продираясь сквозь обрушившийся на меня ураган мыслей, натыкаясь на невидимые преграды, захлебываясь в душевных водоворотах, и вдруг оказываюсь в пустоте, где голос мой теряется, не находя ответа.

Я опираюсь локтем о стол, сажусь вполоборота к окну, словно отгораживаясь от не в меру шумной и назойливой толпы, и в течение часа читаю без передышки, как бы для себя одного. Затем останавливаюсь, вконец обессиленный.

— Тебе не нравится? — спрашиваю я Клер.

Застигнутая врасплох моим взглядом, Клер живо отвечает:

— Наоборот, это очень красиво.

— Нет, не нравится. Я это чувствую. Говори откровенно.

— Что ты хочешь, чтобы я тебе сказала? — произносит она натянуто. — Уверяю тебя, написано очень красиво.

— Скажи мне все, что ты думаешь.

Она смотрит на меня с сомнением, но затем, преодолев робость, начинает объяснять скороговоркой:

— Понимаешь, я не могу об этом судить… Тут нужен беспристрастный читатель… Анри де Франлье… Адель… Они скажут тебе свое мнение. А я даже не могу тебя внимательно слушать, сосредоточиться не могу. Я слишком хорошо ощущаю реальность описанного, узнаю нашу жизнь…

— Для меня написанное уже не существует реально.

— Для тебя, возможно… Мне же ты напомнил годы, о которых я забыла… страшные годы… Ты разбередил воспоминания…

— То есть как страшные? Первые годы нашей любви казались мне такими прекрасными! — Я подвигаю стул к Клер, беру ее за руку. — Почему страшные?

Она забивается в угол кресла, пряча покрасневшее лицо, грудь ее стеснена еле сдерживаемыми рыданиями.

Понурив голову, я выжидаю минуту и повторяю вопрос:

— Почему страшные?

— В эти года ты видел только мое лицо… Я сама для тебя ничего не значила… Я от тебя все скрывала…

— Что же ты от меня скрывала?

— Все, что говорю теперь.

— Теперь ты счастлива?

— Да.

— Ты в этом уверена?

— Счастлива ли я теперь? Я об этом не думала. Слово, возможно, не совсем точное… Слишком слабое… Я и прежде не была несчастлива. Сегодняшнее мое счастье пугающе…

— Я тебя пугаю?

— Нет, не ты, а наше слишком тесное слияние, неразрывная зависимость… Твоя жизнь в другом… Он поглотил все… Разумеется, это счастье.

— Разве мы не были близки раньше?

— Только слегка.

— По-моему, почти ничего не изменилось.

— Изменилось. Раньше наши отношения были какими-то убогими, в них было так мало человечности… Теперь я отдалась целиком… и ты тоже… Теперь мы составляем одно, в нас больше жизни, мы более уязвимы. Мы все поставили на карту. Ты тоже об этом написал: «Для себя самого смерти не существует».

* * *

Люди бывают с нами в большей или меньшей степени откровенны в зависимости от нашего поведения. Они раскрываются перед нами настолько, насколько мы этого заслуживаем. Прояви я в свое время больше внимания, я бы уже в самом начале наших отношений узнал все, что открылось мне благодаря чтению моего романа и последовавшим за тем разговорам.

Чувства Клер ко мне с самого начала носили тот идеальный сверхчеловеческий характер, который и свидетельствует об их подлинности; ее любовь была такой высокой и сильной, что физическая близость казалась ей совершенно естественной, однако радости она от нее не испытала, да и не хотела испытать: чувственное наслаждение принижало любовь в ее глазах, а потому она сознательно заглушала в себе чувственность. Позднее, заметив, что ее жизнь и ее мысли мало интересуют меня, она испытала такое разочарование, что решила расстаться со мной и забыть меня. Но тут она обнаружила, что привязана ко мне физически, и возненавидела эту унизительную сладость. Теперь все стало на свои места.

В ее рассказах я открывал незнакомого мне человека. Я и не подозревал в ней такой сложной чувственной жизни. А выяснилось это благодаря случайному вопросу. Когда я сказал Клер, что знакомлюсь с ней задним числом, она ответила с улыбкой, что в действительности она еще гораздо сложнее, но что это не имеет никакого значения. В самом деле, хоть я и не понимал ее прежде, я, в сущности, нисколько в ней не ошибся.

Возможно, я и сейчас чего-то не понимаю в Клер, но это маловероятно. И не потому, что я стал лучшим психологом. Понять другого помогают нам не наши собственные прозрения, а истинно близкие отношения.

* * *

Существует ли одиночество? Верующий человек никогда не одинок, женатый еще меньше. А если вы вздумаете уединиться в лесной хижине без семьи и без горничной, газета перенесет вас в гущу толпы.

Почтальона я всегда поджидаю в дверях и беру у него газету прямо из рук. Всякий пустяк будит у меня мысль, а заумь притупляет ее.

В то утро я взял газету и вышел в сад. Клер сидела на скамейке с письмом в руке. Она подняла голову и посмотрела на меня. Когда я подошел ближе, она чуть подвинулась, приглашая меня сесть рядом.

По ее задумчивому виду я угадал ее мысли.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал я.

Она улыбнулась, взглянула на меня взволнованно.

— Это письмо от Сюзанны. У нее все в порядке.

— Да, у нее все в порядке.

— Я могу прочесть?

Прочесть письмо оказалось делом нелегким: аккуратный банальный почерк был нарочито раздерган претензией на оригинальность, в результате получилась неразбериха. Сюзанна сообщала, что у нее родилась дочь. Я возвратил Клер письмо и хотел оставить ей газету, но она пошла отвечать Сюзанне.

Задумчивость Клер безошибочно открывала мне ее мысли. Я почувствовал, что если ее неотвязное желание не будет удовлетворено, мы станем впоследствии несчастными, и решил переговорить с доктором Делозьером. Сложив газету, я направился в гараж, не подозревая в ту минуту, что подспудно зревшая во мне идея теперь завладела умом и властно толкала на поступки.


Читать далее

Жак Шардон. Клер
I 14.04.13
II 14.04.13
III 14.04.13
IV 14.04.13
V 14.04.13
VI 14.04.13
VII 14.04.13
VIII 14.04.13
IX 14.04.13
Эпилог 14.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть