ЧАСТЬ ВТОРАЯ. В ИНСТИТУТЕ

Онлайн чтение книги Княжна Джаваха
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. В ИНСТИТУТЕ

Глава I

В каменной клетке. Неожиданные враги

Я никогда не забуду того, что обещала… Я постараюсь быть доброй и прилежной…

— Правда ли, Нина?

— Разве я лгала тебе когда-нибудь, отец?

— Прости, голубка… Пора…

— Пора…

Мы стояли в светло освещенной небольшой приемной института, куда отец сегодня привез меня впервые.

Мы были не одни. Высокая, седая женщина, казавшаяся мне настоящей королевой, присутствовала при нашем разговоре. Она стесняла нас. Я видела, что папе хотелось сказать мне еще много, но он молчал, потому что высокая женщина была тут, и отец не мог быть при ней тем чудесным, добрым и нежным, каким бывал в Гори.

— Итак, княгиня, — обратился он к начальнице, — я поручаю вам мое сокровище. Будьте снисходительны к ней… Это немного странный, но чрезвычайно чуткий ребенок… Она требует особенного ухода… Мы, южане, совсем иные люди, чем вы!

— Не беспокойтесь, князь, я лично позабочусь о вашей прелестной дочери, — произнесла высокая женщина и нежно погладила меня по щеке.

— Ну, пора!

Отец решительно поднялся с места, пристегнул шашку и крепко обнял меня. Я повисла у него на груди.

— До завтра, папа?

— До завтра, крошка… если княгиня позволит.

— О! — поторопилась успокоить его начальница, — для князя Джаваха наши двери открыты во всякое время!

Отец поклонился молча, еще раз поцеловал меня и, сказав: «До завтра», — быстро вышел из комнаты.

Я смотрела ему вслед — и сердце мое ныло… Я знала, что он приедет завтра, и послезавтра, и каждый день будет навещать меня, пока я не привыкну, но я расставалась с ним впервые среди чужой и новой обстановки.

Мой переезд от Тифлиса до Петербурга по железной дороге мало занимал меня. Вся душа моя рвалась назад, в пленительный Гори, в мое родное, покинутое гнездышко.


Около самого Петербурга я словно очнулась… Меня поразило серое, точно хмурящееся небо, на котором скупо светило северное солнце, и воздух без аромата роз и азалий, и чахлые деревья, и голые поля с пожелтевшею травою…

Когда я вышла из вагона, мое сердце забилось сильно, сильно… Серое небо плакало… Дождик моросил по крышам больших домов. Люди, в резиновых плащах, под зонтиками, показались мне скучными, некрасивыми — мне, привыкшей к ярким и живописным нарядам нашей страны…

Нас отвезли в лучшую гостиницу, где, несмотря на всю роскошь и удобство, я не могла уснуть от поминутного грохота колес под окнами.

Когда на следующий вечер папа отвез меня в институт и сдал на руки величественно-ласковой начальнице, я даже как будто чуть-чуть обрадовалась тому, что не буду видеть промозглого петербургского дня, не буду слышать грохота экипажей под окнами нашего номера… И я невольно высказала мои мысли вслух…

— Ну, и отлично! — обрадовался, в свою очередь, отец. — Ты умная девочка и не будешь слишком скучать… Ведь учиться необходимо, дитя… да и потом — семь лет институтской жизни пролетят так быстро, что ты и не заметишь.

Семь лет!.. Боже мой, семь лет!.. Через семь лет мои черные косы дорастут до земли, и Шалый ослабеет от старости, а бедная Барбале, наверное, будет уже совсем седая!.. Семь лет!

— Пойдем, дитя мое, я познакомлю тебя с подругами, — прервала мои размышления начальница. — Ты увидишь, как тебе хорошо и весело будет расти и учиться с другими девочками.

Длинные коридоры потянулись передо мною. Всюду горели газовые рожки, ярко освещающие белые стены под мрамор, чисто отполированный паркетный пол и попадавшиеся мне по временам небольшие, в форменных зеленых платьях и белых передниках, фигурки институток. Они приседали перед начальницей робко и почтительно, опустив глаза, и спешили дальше.

Наконец, мы поднялись по широкой, застланной коврами лестнице и вступили в так называемый верхний коридор, где находились классы. Моя спутница вошла со мною в комнату, над дверью которой по черной доске было выведено крупным белым шрифтом: 7-й класс.

В тот же миг точно пчелиный рой оглушил меня своим жужжаньем. Но это продолжалось лишь секунду. Девочки, учившие вслух уроки, болтавшие и смеявшиеся с подругами, мигом смолкли при входе начальницы. Они все вскочили со своих мест и, приседая, приблизились к нам. Между ними находилась маленькая, толстенькая дама в синем платье.

— Дети! — торжественно произнесла княгиня и слегка выдвинула меня вперед, — вот вам новая подруга, княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Полюбите ее. Она приехала с далекого Кавказа и скучает по своей родине. Постарайтесь развлечь и успокоить ее.

Затем, обращаясь ко мне, начальница прибавила с ободряющей улыбкой:

— Ну, вот видишь, крошка, сколько веселых маленьких девочек! Верь мне, тебе не будет с ними скучно.

Классная дама в синем форменном платье приблизилась ко мне и протянула руку.

— Guten Abend, mein Kind![39]Guten Abend, mein Kind! — Добрый вечер, дитя мое! (нем.) — сказала она.

Я говорила по-немецки и занималась этим языком последний год с моей учительницей, но все-таки я сконфузилась почему-то и смущенно смотрела в полненькое, добродушно-улыбающееся лицо классной дамы.

Maman — так называли институтки начальницу — еще раз взглянула на меня и ободряюще кивнула головою. Потом, не желая, вероятно, мешать началу моего знакомства с товарками, крепко меня поцеловала, перекрестила и вышла из класса. За нею последовала и классная дама.

Опять поднялся шум, визг, беснование. Толпа девочек окружила меня со всех сторон, смеясь и забрасывая вопросами: «Кто ты? откуда? кто твои родители?»

Одна из них, самая шаловливая, пригнула на скамейку и оттуда запищала пронзительным голоском:

— Новенькая, новенькая, новенькая!

Другой понравились мои косы, и она бесцеремонно потянула их к себе. Я невольно пошатнулась и села.

— Как тебя зовут? — подскочила ко мне бойкая девочка с шустрым личиком и во все стороны торчавшими вихрами.

— Нина, — отвечала я просто.

— Нина, слышите ли вы! вот так ответ! У тебя нет фамилии, что ли? Слышите, mesdames'очки, ее зовут Нина, и учителя будут ее называть «г-жа Нина»… ха, ха, ха!.. — расхохоталась девочка.

— Ха, ха, ха! — вторили ей остальные.

Я не понимала, что тут смешного в том, что мое имя Нина.

— Ну-с, г-жа Нина, — не унималась шалунья, — а отец твой кто?

— Мой отец, — не без гордости ответила я, — известный по всему Кавказу генерал. Его имя князь ага Джаваха-оглы-Джамата.

— Как? как? Повтори.

— Ага Джаваха-оглы-Джамата, — повторила я, не замечая насмешки, блеснувшей в бойких глазках девочки.

— Джамата-татата!.. Вот так фамилия! — отчаянно захохотала шалунья.

Ей вторили остальные.

Вся кровь бросилась мне в лицо… Как? они смеют издеваться над именем, прогремевшим от Алазани до самого аула Гуниба! Над именем, покрытым боевою славой! Геройским именем, отличенным самим русским царем!.. О, это было слишком!.. Точно крылья выросли за моей спиною и придали мне силу. Я гордо выпрямилась.

— Слушайте вы, глупые девочки, — едва владея собою, произнесла я запальчиво, — не смейте смеяться над тем, чего вы не поймете никогда… А если еще раз кто-нибудь из вас осмелится переврать умышленно хоть одну букву в моей фамилии, я тотчас же отправлюсь к начальнице и пожалуюсь на шалунью.

— Ах, ты… — взбеленилась на меня девочка с вихрами. — Фискалка!

— Что?.. — злобно наступила я на нее, не поняв незнакомого слова, но смутно чувствуя в нем какое-то оскорбление.

— Фискалка, — пискнула за нею вторая, третья, четвертая, и вся ватага расходившихся девочек запрыгала и заскакала вокруг меня.

— Фискалка!.. фискалка!.. злючка!.. злючка! фискалка!

Я зажала уши, чтоб ничего не слышать… Мое сердце болезненно ныло.

«Что я им сделала? — мучительно сверлило мой мозг, — за что они мучают и терзают меня? Неужели не найдется ни одной доброй души среди них, которая бы заступилась за меня?..»

Увы! — ни одной… Вокруг меня были только недружелюбные лица, к сердитые возгласы и крики раздавались в группе.

Вдруг дверь отворилась, и вошла классная дама…

Пронзительный звонок возвестил час вечернего чая. Поднялся невообразимый шум, суматоха. Девочки торопливо становились в пары. Я же осталась, не двигаясь, на прежнем месте.

— Komm, mein Kind, her,[40]Komm, mein Kind, her — Пойди сюда, дитя мое (нем.). — услышала я оклик классной дамы и пошла на ее зов.

— Вот твоя пара, иди с нею.

И она подвела меня к высокой девочке, недружелюбно поглядывавшей на меня из-под белобрысых бровей.

Пары двинулись… Я заметила, что воспитанницы идут под руку, и, нерешительно подвинувшись к моей соседке, протянула ей руку. Но она отскочила от меня как ужаленная и резко произнесла:

— Пожалуйста, не лезь… Я ненавижу фискалок.

Я поняла, что класс объявил мне войну. И мне стало невыразимо грустно.

— Новенькая!.. новенькая!.. — слышалось всюду между старшими и младшими классами, одинаково одетыми в зеленые камлотовые платья, белые передники и рукавчики наподобие трубочек, прикрепленных повыше локтя.

Столовая — большая, длинная комната, куда мы спустились по лестнице, — была уставлена двумя рядами столов, образующими широкий проход посредине.

Нам роздали кружки с коричневой жидкостью, очень мало похожей на чай, и порционные булки из невкусного пресного теста. Я не дотронулась ни до того, ни до другого.

— Ты татарка? — внезапно раздалось с дальнего конца стола, и та же бойкая девочка, изводившая меня в классе, не дождавшись моего ответа, насмешливо фыркнула в салфетку.

— Mesdam'oчки, — продолжала она сквозь смех, обращаясь к подругам, — она, наверное, татарка, а татарская религия запрещает есть свинину… Ты можешь радоваться, Иванова, — добавила она в сторону белокурой маленькой толстушки, — каждый раз, как будут подавать свиные котлеты, Джаваха отдаст тебе свою порцию.

Все девочки захихикали… Та, которую называли Ивановой, подняла голову и произнесла по адресу первой шалуньи:

— А ты будешь смотреть и облизываться.

— Больше тебе ничего не запрещено твоей религией? — вмешалась в разговор хорошенькая миниатюрная девочка, удивительно похожая на белокурых ангелов, изображаемых на картинках, — а то я очень люблю пирожные…

И опять смех, обидный, мучительный. Я решила молчать и завтра же упросить папу взять меня отсюда куда-нибудь в другое место, в другой институт.

После долгой вечерней молитвы мы поднялись в четвертый этаж и вошли в дортуар.

Длинная, как и столовая, комната с выстроенными рядами постелями, примыкающими изголовьями одна к другой, была освещена газовыми рожками. Между кроватями было небольшое пространство, где помещались ночные шкапики и табуреты.

Fraulein Геринг, или Кис-Кис, как называли институтки классную даму, ласково указала мне мое место.

Судьба решительно восстала против меня: в головах моих помещалась постель злой девочки с ангельским личиком, а рядом со мною была постель шустрой Бельской — моего главного гонителя и врага.

Делать было нечего, и я твердо решила все стерпеть безропотно…

Между тем вокруг меня кишмя кишела жизнь. Сняв свои неуклюжие зеленые платья, воспитанницы очутились в коротеньких нижних юбочках и белых кофточках, а на голове их красовались смешные чепчики, похожие на колпачки гномов, странно старившие и безобразившие юные личики.

Я прошла вместе с другими в умывальную. Там было еще шумнее. Девочки, обнаженные до поясницы, мылись так усердно жесткими перчатками из люфы, что спины их напоминали цветом спелые помидоры.

— Душка, не брызгайся! — слышалось в одном конце умывальни.

— Кира Дергунова, одолжи твою губку, — неслось с другого конца.

Кира протягивала губку, выжимая ее по дороге как бы нечаянно на спину соседки… Крик… визг… беготня. В углу около комода с выдвинутою из него постелью для прислуги высокая, стройная, не по годам серьезная Варюша Чикунина, прозванная за свое пение Соловушкой, стоя, расчесывала свои длинные шелковистые косы и пела вполголоса:

Ах, ты, Русь моя,

Русь привольная…

Девочка с таким нежным голоском и мечтательными глазами не могла быть злою, по моему мнению, и потому я смело подошла к ней и спросила:

— Не знаете ли, за что меня здесь возненавидели?

Она внезапно оборвала песню и вскинула на меня удивленные глаза.

Я повторила вопрос.

Но в ту же минуту к нам подскочила рыженькая воспитанница с удивительно белым личиком и дерзко крикнула мне в лицо:

— Потому, что ты хотела на нас жаловаться, а мы ненавидим фискалок.

— Но если вы оскорбляете меня!.. Княжна Джаваха не прощает оскорблений, — надменно ответила я.

— Ха-ха-ха! — рассмеялась Краснушка, как называли подруги рыженькую девочку, — скажите, как важно!.. Княжна Джаваха! Да вы знаете ли, mesdam'очки, что на Кавказе у них все князья. У кого есть два барана — тот и князь.

— Тише, Запольская. И не стыдно тебе обижать новенькую, — вмешалась незаметно подошедшая Fraulein Геринг и тотчас же добавила, хлопнув в ладоши:

— Schlafen, Kinder, schlafen![41]Schlafen, Kinder, schlafen! — Спать, дети, спать! (нем.)

Вся ватага девочек направилась в спальню. В умывальной остались я и певунья Чикунина. Она робко оглянулась кругом и, увидя, что мы одни, быстро заговорила:

— Вы не обращайте внимания на них, у нас принято «травить новеньких»… Глупые девочки, потом они отстанут, когда вы привыкнете…

— Я никогда не привыкну здесь, — с трудом сдерживая слезы, ответила я, — завтра же я попрошу папу взять меня отсюда и поместить в другой институт…

— И напрасно! — прервала меня Чикунина, быстро доплетая тяжелую косу, — напрасно!.. В другом институте повторится то же самое… нельзя же в третий поступать… да и там то же… Тут, по крайней мере, maman — дуся, а там, в остальных, Бог весть какая. Вот сестра мне пишет из N-ского института, чем их там кормят… ужас!..

— Ваша светлость, — неожиданно произнесла точно из-под земли выползшая Бельская, — Fraulein послала меня звать спать вашу светлость. Имею честь довести сие до сведения вашей светлости, — и она отвесила мне насмешливо-почтительный реверанс.

Я вспыхнула до корней волос.

— Это ничего, — успокаивала меня моя новая знакомая, — стерпите уж как-нибудь… а там они сами увидят свою глупость, сами придут к вам с повинной. И потом, видите ли, княжна, у вас… вы не рассердитесь на мою откровенность?

— Нет, нет, — поспешила я ответить.

— Видите ли, у вас такой вид, будто вы куда лучше и выше всех нас… Вы титулованная, богатая девочка, генеральская дочка… а мы все проще… Это и без того все видят и знают. Не надо подчеркивать, знаете… Ах да, я не умею говорить! вы меня, пожалуй, не поймете, обидитесь… — неожиданно оборвала она и вздохнула.

— Нет, нет, напротив, говорите, пожалуйста, — поспешила я ее успокоить.

— Ну вот… они и злятся… а вы бы попроще с ними…

— Schlafen, Kinder, schlafen! — еще раз окликнула нас Fraulein.

Как только мы вошли в спальню, девушка-служанка уменьшила свет в газовых рожках, и дортуар утонул в полумраке. Наступила тишина. Изредка только раздавался где-нибудь задавленный шепот, да с легким шумом передвигалась попавшаяся под руку табуретка. Поминутно то на одной, то на другой постели поднимались небольшие детские фигурки, укутанные до пояса в синие нанковые одеяла и, сложив на груди руки, набожно молились, кладя поклоны. Классная дама, тихо ступая, ходила по узким пространствам между рядами кроватей, «переулкам», как их называли в институте, и наконец, пожелав нам доброй ночи, исчезла за дверью своей комнаты, помещавшейся подле дортуара.

Лишь только затихли ее осторожные шаги, Бельская поднялась на локте со своей подушки и произнесла звонким шепотом на всю спальню:

— Тише, mesdam'очки, а то вы мешаете спать ее светлости, сиятельной княжне.

Девочки слабо фыркнули.

— Ее светлость княжна почивают, — тем же шепотом произнесла она снова.

— Оставь ты татарскую княжну, Белка, — подхватила со своего места рыженькая Запольская, — не мешай ей творить свой вечерний намаз. Когда я была в Мцхете…

«Она была в Мцхете! В Мцхете — древней столице родимой Грузии, в Мцхете, так близко расположенном от милого Гори, в самом сердце моей родины… Она была в Мцхете…» — вихрем пронеслось в моей голове.

Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я в один миг соскочила с постели, подбежала к кроватке Краснушки, взобралась на нее, как была, босая, в одной сорочке, и, усевшись в ногах девочки, спрашивала дрожащим от радостного волнения голосом:

— Вы были в Мцхете? Неужели вы были в Мцхете?

Мне казалось теперь, что я давно знаю и люблю эту рыженькую воспитанницу, так бессердечно трунившую надо мною всего несколько минут тому назад. Ведь она была в Мцхете, она видела мою родину, мое бирюзовое небо, мои изумрудные долины и высокие горы, подернутые розоватым туманом, далекие горы с седыми вершинами!..

Краснушка не разделяла, казалось, моего восторга. Она как будто даже испугалась меня и, чтобы скрыть свое смущение, расхохоталась громко на весь дортуар не совсем, впрочем, естественным смехом.

— Mesdam'очки, светлейшая татарка рехнулась. Карр-раул!

Дверь соседней комнаты широко распахнулась. На пороге появилась Fraulein Геринг.

— Wer schreit so? Bist du, Запольская? Schande![42]Wer schreit so? Bist du, Запольская? Schande! — Кто это так кричит? Это ты, Запольская? Это стыд! (нем.) Завтра ты будешь наказана.

Дверь захлопнулась снова… Краснокудрая девочка, пугливо юркнувшая под одеяло при появлении классной дамы, теперь снова высунула из-под него свою лисью головку и сердито проговорила мне:

— Все из-за вас… Убирайтесь, пожалуйста!

Я молча спрыгнула с ее постели и пошла к себе. Мне было стыдно и больно за то, что я не сумела скрыть моего порыва перед всеми этими злыми, безжалостными девчонками. Молча легла я в свою постель, зарылась в подушку с глазами полными слез, и… тотчас же в моей памяти возникли дорогие картины…

Передо мною мелькнул Гори… наш дом, окруженный тенистым, благоухающим садом… тихо ропчущая Кура… Барбале, от которой всегда пахло свежим тестом и ореховым маслом… хорошенькая Бэлла… бабушка… Брагим… Магома… папа… А надо всем этим, надо всей моей чудесной кавказской природой, благоухающей и нежной, носился пленительный образ с печальными глазами и печальными песнями, — образ моей красавицы-деды…

Глава II

Уроки. Травля. Последнее прости

Дребезжащий звонок разбудил меня.

Мигом вскочила я, забыв, почему и зачем я нахожусь здесь, почему бегают и смеются эти сердито-сонные девочки в потешных колпачках и ночных кофточках.

— Пора вставать, Джаваха, — пробегая мимо моей постели, шепнула мне моя вчерашняя собеседница Чикунина.

Я поспешила натянуть на ноги чулки, накинуть юбочку и побежала умываться.

В 8 часов к нам поднялась высокая, худая, как жердь, французская дама, m-lle Арно. Я подошла к ней по совету той же Чикуниной и присела.

— Bonjour, mademoiselle! — сухо произнесла она, — надеюсь, вы скоро привыкнете к нашим порядкам и станете примерною ученицей.

Потом, зорко оглядывая класс, она спросила:

— Кто дежурная?

Выступила очень худенькая, не по годам серьезная девочка.

— Это наша первая ученица, Додо Муравьева, — пояснила мне Варя Чикунина, вставшая, по моей просьбе, со мною в пару.

Я с невольным уважением взглянула на худенькую девочку и втайне позавидовала ее выдержанности.

Между тем, пары двинулись в столовую. Сегодня меня уже не так оглядывали старшие и младшие классы: событие поступления новенькой за полусуточной давностью, казалось, потеряло весь свой интерес.

Первый урок был батюшкин. Я узнала это за столом, в то время как с трудом заставляла себя выпить жидкий, отдающий мочалою чай и съесть казенную сухую булку. Узнала и то, что Закону Божию все учились прилежно и что дружно «обожали» батюшку, относившегося равно отечески-справедливо ко всему классу. Сегодня меня, казалось, оставили в покое, только рыженькая Запольская сердито-насмешливо бросила в мою сторону:

— Ты можешь не торопиться, Джаваха, ведь тебя, как татарку, не пропустят на урок Закона Божия. А вашего муллу еще не успели выписать с Кавказа.

Девочки дружно прыснули, но я, помня наставление Чикуниной, сделала равнодушное лицо и продолжала пить мутный чай из фаянсовой кружки.

Батюшка оказался таким, каким я его себе мысленно представляла: небольшого роста, седенький, с невыразимо кротким лицом и ласковыми глазами, — он производил отрадное впечатление.

Тихо вошел он по звонку в класс, тихо велел дежурной прочесть молитву, тихо сел за приготовленный ему перед партами столик с чернильницей и журналом и надел очки. Потом окинул весь класс ласковым взором и остановил его на мне, одиноко сидевшей на ближней скамейке.

— А я вижу, новенькая у вас?

Я встала.

— Как ваша фамилия, деточка? — обратился он ко мне тем же ласковым голосом, от звуков которого точно много легче становилось на сердце.

Я хотела по обыкновению сказать мой полный титул, но, вспомнив совет Чикуниной, просто ответила:

— Нина Джаваха.

— Княжна! — пискнул за мною чей-то насмешливый голосок.

— Как же, слышал, — закивал головою батюшка, — князья Джаваха известны по всему Кавказу… Как же, как же, в войне с горцами отличались… Князь Михаил Джаваха драгоценную услугу оказал главнокомандующему и пал в бою… Не родственник ли он вам, деточка?

— Князь Михаил — мой родной дедушка, — вырвалось с невольным порывом гордости из моей груди.

Вероятно, глаза мои и щеки разгорелись от прилива необычайного счастья. Я торжествовала.

«Слышите! — хотелось мне крикнуть всем этим присмиревшим воспитанницам, — слышите! мои предки — славные герои, мой дед пал в бою за свободу родины, и вы, злые, ничтожные, маленькие девочки, не имеете права оскорблять и обижать меня, прирожденную грузинскую княжну!..»

И голова моя гордо поднималась, а на губах уже блуждала надменная улыбка.

Но вдруг мои глаза встретились с чистым и открытым взглядом отца Филимона.

«Вправе ли ты гордиться славою твоих предков? — казалось, говорил мне его кроткий взор, — и какая твоя заслуга в том, что родилась ты в знатной княжеской семье, а не в хижине бедняка?»

Краска стыда залила мне щеки. И батюшка понял, казалось, меня. Новой удвоенной лаской загорелся его приветливый взор.

— Пойдите-ка сюда, чужестраночка, — улыбнулся он, — да расскажите-ка, что знаете о сотворении мира…

Я вышла на середину класса.

Историю сотворения мира я знала отлично. Я часто рассказывала ее Барбале, не знавшей ни Ветхого, ни Нового Завета. Моя речь, всегда немного образная, как и все речи на милом Востоке, понравилась батюшке. Понравилось, должно быть, толковое изложение и моим товаркам, но они, казалось, не хотели выказывать этого и продолжали поглядывать на меня косо и недружелюбно.

— Хорошо, чужестраночка, молодец! — похвалил меня батюшка, отпуская на место.

За мною вышла Додо Муравьева и внятно, и громко прочла канон Богородице.

— Хорошо, Дуняша, — похвалил и ее батюшка.

Недоброе чувство зависти толкнулось в мое сердце по отношению к худенькой Додо, заслужившей одинаковую похвалу со мною.

Между тем священник встал, оправил рясу и, подойдя к первой парте, положил на голову белокурой Крошки свою большую, белую руку.

«Почему он ласкает эту маленькую девочку с ангельским личиком и злым сердечком? — мелькнуло у меня в мыслях. — Если б он знал, как смеется она заодно со всеми над бедной чужестраночкой!»

А из груди батюшки уже лилось плавное, складное повествование о том, как завистливые братья продали в рабство кроткого и прекрасного юношу Иосифа. И все эти девочки, бледные и розовые, худенькие и толстенькие, злые и добрые — все с живым, захватывающим вниманием вперили в рассказывающего батюшку горевшие любопытством глазки.

Отец Филимон ходил между партами, поочередно клал свою большую руку на голову той или другой воспитанницы и гладил поочередно ту или другую детскую головку.

Когда очередь дошла до меня и мои черные косы накрыл широкий рукав лиловой рясы, я еле сдержалась, чтобы не расплакаться навзрыд.

Это была первая ласка в холодных институтских стенах…

Вторым уроком была география.

Маленький, седенький учитель Алексей Иванович был очень строг со своей «командой», как называл он, шутя, воспитанниц. Он постоянно шутил с ними, смешил их веселыми прибаутками, именуя при этом учениц «внучками». И в то же время был взыскателен и требователен к их ответам.

— А ну-ка, пригожая, прокатимся по Амуру.

Вызванная ученица уже понимала, чего хотел от нее Алексей Иванович, и, бойко водя черной линеечкой по дырявой старой карте, нараспев пересчитывала притоки этой сибирской реки.

Лености Алексей Иванович не терпел.

— На место пошла, лентяйка, унывающая россиянка, вандалка непросвещенная, — бранился он самым искренним образом, не стесняясь ни классных дам, ни самой начальницы.

Увидя меня, он тотчас же произнес:

— А-а! моя команда увеличилась… Ну-ка, позабавь чем знаешь! — кивнул он в мою сторону.

Рек Сибири, заданных к этому дню, я, конечно, не могла знать, но зато как ловко отбарабанила я мои родимые кавказские реки, горы с их вершинами, и города Кахетии, Имеретии, Гурии и Алазании! Я торопилась и захлебывалась, боясь не успеть высыпать до конца урока весь запас моих познаний. Он не перерывал меня и только одобрительно взглядывал поверх своих синих круглых очков.

— Ишь ты! чего только не наговорила, — с довольным смехом сказал он, когда я кончила. — Ну, внучка! одолжила! Спасибо, матушка!.. Ну, а вы, здесь сидящие и нимало несмыслящие, слыхали? — обратился он к притихшему классу. — Ведь забьет вас, как Бог свят, забьет эта прыткая грузиночка.

— Она татарка, Алексей Иванович, — раздался пискливый голосок Бельской.

— А ты — лентяйка! — оборвал ее учитель. — Татаркой-то быть не стыдно, так Бог сотворил… а вот лентяйкой-то… великое всему нашему классу посрамление. А ну-ка, для подтверждения моих слов, позабавь, пригожая!

Но пригожая не позабавила! Урока она не знала по обыкновению, и в журнальной клеточке против ее фамилии воцарилась жирная двойка.

— И даже с точкой! — шутил неумолимый в таких случаях Алексей Иванович и с особенным старанием подле двойки поставил точку.

Бельская, идя на свое место, метнула на меня разгоревшимися глазами…

Дребезжащий звук колокольчика возвестил об окончании урока.

После десятиминутной перемены строгого и взыскательного Алексея Ивановича сменил быстрый, как ртуть, и юркий старичок-француз Ротье. Едва он уселся на кафедре, как ко мне подошла классная дама и шепнула, чтобы я шла в гардеробную переодеться в казенное платье.

— Муравьева, — обратилась она так же тихо к худенькой, серьезной Додо, — вы проводите новенькую в гардеробную.

— Пойдемте, — подошла ко мне та, и, отвесив по низкому реверансу учителю, мы вышли из класса.

Спустившись в первый этаж, мы очутились в полутемном коридоре, к которому примыкали столовая, гардеробная и бельевая, а также комнаты музыкальных и рукодельных дам.

— Вот сюда, — коротко бросила Додо и толкнула какую-то дверь.

Мы вошли в светлую комнату, где работало до двадцати девушек, одинаково одетых в полосатые платья.

— Авдотья Матвеевна, — обратилась Додо к полной женщине в очках, — я привела новенькую, княжну Джаваха.

При последних словах Додо гардеробная дама, или просто «гардеробша», как ее называли девушки-работницы, вскинула на меня глаза поверх очков, и все ее лицо расползлось в любезную улыбку.

— Пожалуйте, ваше сиятельство, милости просим, — сказала она.

Мне были неприятны и этот слащавый тон, и эта приторно-льстивая улыбка. Мельком взглянула я на Додо, желая убедиться, не смеется ли она надо мною. Но лицо девочки было по-прежнему бесстрастно и серьезно.

Грубое белье, уродливые прюнелевые ботинки и тяжелое, парусом стоящее камлотовое платье — все это показалось мне ужасно неудобным в первые минуты.

Пелеринка поминутно сползала на сторону, манжи (рукавчики), плотно завязанные тесемочками немного выше локтя, резали руки, а ноги поминутно путались в длинном подоле.

На обратном пути, проходя с тою же Додо мимо швейцарской, по дороге в класс я увидела высокую, статную фигуру отца за стеклянной дверью.

«Узнает папа или не узнает в этом новом одеянии свою Нину?» — мелькнула в моей голове быстрая, как молния, мысль, и с сильно забившимся сердцем я повернулась лицом к двери.

В ту же минуту широкая, радостная улыбка осветила лицо отца.

Он стремительно открыл стеклянную дверь, разделявшую нас, и, протянув вперед руки, громко и радостно крикнул:

— Нина!

Я упала в его объятия.

— Ну, что? ну, что? — спрашивал он, в то время как глаза его любовно и ласково разглядывали меня.

— Нет, ты скажи мне, как ты узнал меня? как ты меня узнал, мой папа? — приставала я, смеясь сквозь слезы.

— Злая девочка, — с дрожью в голосе отвечал он, — неужели ты хоть одну минутку сомневалась, что твой папа не узнает своей джанночки?

О, нет, я не сомневалась! ни минуты не сомневалась! Я прильнула к нему и рассказывала ему быстро, быстро, словно боясь потерять время, о том, какой громадный наш институт, сколько в нем девочек, как добр наш батюшка, как ласкова maman и какой чудесный, за душу хватающий голосок у Варюши Чикуниной!

О том, как я мучилась одиночеством, как недобро обошлись со мною мои одноклассницы и как твердо решила я перейти в другой институт, — я промолчала.

Мне не хотелось опечалить беззаветно любящего меня отца…

И на его вопрос: хорошо ли тебе здесь, Нина? — я отвечала твердо, без запинки:

— Да, мне хорошо, папа!..

Глава III

Последнее прости. Обыск

Это была маленькая, совсем маленькая книжечка, с белыми, чистыми страницами, но если посмотреть на свет, то на белых чистых страницах обрисовывались смешные фигурки маленьких карикатурных человечков.

Лидочка Маркова, или Крошка, как ее называли в классе, владелица книжечки, привезла ее из-за границы и показывала всем с особенной гордостью эту изящную и интересную вещицу.

И вдруг книжечка пропала.

Еще на уроке monsieur Ротье Крошка пересылала ее к Вале Лер, которая не успела рассмотреть ее в перемену. После урока мы вышли в коридор, пока проветривались классы. Внезапно подбежала к группе седьмушек красная, как зарево, Крошка, заявляя всем, что ее книжечка исчезла.

Поднялся гвалт невообразимый… Я не могла как следует понять, на чем порешили девочки, потому что в эту минуту передо мной появился важный, внушительного вида институтский швейцар Петр.

— К папаше пожалуйте! Их сиятельство внизу дожидаются, — возвестил он мне.

Сломя голову, перепрыгивая через три ступеньки, я бросилась в приемную.

Уже больше недели прошло со дня моего поступления в институт, а папа все еще жил в Петербурге. Сегодня он пришел в последний раз. В этот же вечер он должен был пуститься в обратный путь.

Я бросилась в его объятия… Мы говорили тихо-тихо, точно боясь, что нас услышат.

— Папа, ненаглядный мой, дорогой, — шептала я, обнимая его шею, — я буду хорошо учиться, буду стараться, для того чтобы ты мог гордиться мною!

— Спасибо, деточка, спасибо, но только не надрывай своих силенок… А лето опять вместе, да?.. Что передать Шалому? — улыбнулся он сквозь застилавшие его глаза слезы.

Мой отец — рубака и воин, смело водивший полк на усмирение восставшего аула, — теперь плакал при расставании со своей маленькой девочкой горькими, тяжелыми слезами!

— Вот, Нина, — сказал он, снимая с груди своей маленький золотой медальон, — носи на память о твоем папе и о покойном деде.

И, не дав мне опомниться, он надел мне его на шейную цепочку, на которой уже висел образок святой Нины, этот медальон с портретами покойной мамы и моим собственным, на котором я была изображена в костюме маленького джигита.

Отец отдал мне самую дорогую, самую близкую сердцу вещь!..

Мы крепко обнялись…

— Передай Барбале, Михако… Шалому… да, даже Шалому, он должен понять… что я люблю их крепко, крепко и буду думать о них постоянно… — с возрастающим волнением говорила я.

Миг разлуки приближался… И вдруг внезапно выплыл в моей памяти мой безумный поступок с бегством… Мне хотелось еще раз услышать из уст моего отца, что он вполне простил сумасшедшую маленькую Нину, и я тихонько, на ушко шепнула ему об этом, еще раз прося у него прощения.

— О, моя детка! — мог только произнести он в ответ и обнял меня крепко последним прощальным объятием…

Он был уже в швейцарской, а я все еще стояла на одном месте, не в силах двинуться, ни пошевелиться, так глубоко было охватившее меня волнение. И только увидя генеральское пальто моего отца в руках швейцара, я словно очнулась от моего столбняка, опрометью бросилась к нему и застыла без слез, без стона на его груди.

Горе, разрывавшее мое сердце, было слишком сильно, чтобы вылиться слезами… Я точно окаменела…

Как сквозь сон почувствовала я на своем лбу его благословляющую руку, его поцелуи, смоченные слезами на моих щеках, и что-то точно сдавило клещами мою грудь и горло…

— До свиданья, Нинуша, до свиданья, крошка-джаным, до свиданья, чеми-потара, сакварелла!

И, еще раз поцеловав меня, он стремительно направился к выходу. Я видела, как удалялась его статная фигура, как он оглядывался назад, весь бледный, с судорожно подергивающимися губами, и только молча с мольбою протянула к нему руки. Он тоже оглянулся и в ту же минуту был снова подле.

— Нет, я так не уеду! — стоном вырвалось из его груди. — Ну, радость, ну, малюточка, хочешь — едем со мною?

Хочу ли я! Он спрашивал хочу ли я?.. О, Боже всесильный! Я готова была крикнуть ему, рыдая: «Да, да, возьми меня, возьми отсюда, мой дорогой, мой любимый отец! Тут, в институте, ночь и темень, а там, в Гори, жизнь, свет и солнце!»

И я уже готова была просить его взять меня обратно в мой Гори, но внутренний голос, голос джаваховской крови, вовремя остановил меня:

«Как! Нина — потомок славных кавказских героев — неужели ты не можешь найти в себе достаточно мужества, чтобы не опечалить отца? Стыдись, маленькая княжна, имеющая дерзость считать себя джигиткой!»

Этого было достаточно, чтобы придать мне мужества.

— Не грусти, папа, — вырвалось у меня твердо, как у взрослой, и, поцеловав его еще раз, я добавила, сделав над собой усилие, чтоб не разрыдаться:

— Лето не за горами! Скоро увидимся… И не заметим, как пройдет время!..

О, как трудно мне было походить на моих предков! Я поняла это, когда уже отца не было со мною… Как только тяжелая входная дверь захлопнулась за ним, я прижалась к высокой колонне и, зажав рот передником, разразилась глухими судорожными рыданьями…

Когда я, досыта наплакавшись, вошла в класс, меня поразило странное зрелище.

На классной доске висел маленький золотой крестик, очевидно, снятый с чьей-нибудь шеи, и девочки, став длинной шеренгой, подходили и целовали его по очереди.

— Видишь ли, Джаваха, — обратилась ко мне, при моем появлении, Валя Лер, прелестная голубоглазая и беленькая, как саксонская куколка, девочка.

— У Крошки пропала книжечка. Крошка не выносила книжечку из класса, значит, ее взял кто-нибудь из девочек. Стыд и позор всему классу! Между нами воровка! Этого никогда еще не было. Таня Петровская посоветовала нам целовать крест, чтобы узнать воровку. Воровка не посмеет подойти к кресту… Или ее оттолкнет от него… или вообще произойдет что-нибудь чудесное… Становись, Джаваха, в шеренгу, сзади Мили Корбиной, и целуй крест.

Мои мысли были еще там, в маленькой приемной, около отца. Последние слова прощанья звенели в моих ушах, и я едва слышала, что мне говорила Валя. Ей пришлось повторить.

С трудом наконец я поняла, чего от меня хотели: у кого-то пропала книжечка… подозревают каждую из нас… велят присягать…

Возмущенная и потрясенная до глубины души, я обратилась к классу:

— Я не знаю никакой книжки и не буду шутить священными предметами. Это богохульство!

— Но весь класс… — попробовала настаивать Лер.

— Мне нет дела до глупостей класса, — продолжала я гордо, — каждый отвечает сам за себя. Креста целовать я не стану, потому что это грешно делать по пустякам, да еще по ребяческой выдумке глупых девочек.

Едва я успела произнести эти слова, как все вокруг меня запищало, загалдело и зашумело.

— Как! она еще смеет отнекиваться, смеет идти против класса, когда весь класс решил! — слышался отовсюду несмолкаемый ропот.

Я презрительно пожала плечами и отошла в угол.

Девочки, вдоволь накричавшись и нашумевшись, снова принялись за прерванное занятие. Они подходили по очереди к золотому крестику и целовали его. Валя Лер, в качестве благородного свидетеля, серьезно и важно следила за выполнением присяги. Наконец, когда все уже приложились к кресту, она громко заявила на весь класс:

— Это неслыханная дерзость: воровка или подошла к кресту, или…

— Ну, а теперь все к своим партам, — скомандовала, прервав ее, Бельская, — и открывайте ящики. Если воровка не призналась, надо сделать обыск.

И вмиг все 40 девочек быстро кинулись к своим местам и подняли крышки пюпитров.

Я одна не двинулась с места.

— Джаваха, — дерзко крикнула мне Запольская, — или ты не слышала? Открой свой ящик.

Вся кровь бросилась мне в голову…

Открыть ящик, позволить обыскать себя, позволить заподозрить в… страшно подумать даже, а не только вымолвить это слово…

— Нет! я не позволю обыскивать мой ящик, — возразила я резким и громким, точно не своим голосом.

— Что? — недобро усмехнулась хорошенькая Лер, — ты и в этом идешь против класса? Но уже тут нет никакого богохульства! Не правда ли, mesdames?

— Нет, но все-таки я обыскивать себя не позволю, — твердо проговорила я.

— Mesdam'очки, слышите ли, что она говорит? — взвизгнула Крошка, молча следившая до сих пор за мною злыми, недружелюбными глазами. — Как же нам поступить теперь?

— Да что тут много разговаривать! Просто открыть ее пюпитр, — горячилась рыженькая Запольская.

Я вспыхнула и оглянулась кругом. Ни одного сочувствующего лица, ни одного ласкового взгляда!.. И это были дети, маленькие девочки, слетевшиеся сюда еще так недавно с разных концов России, прощавшиеся со своими родителями всего каких-нибудь два месяца тому назад так же нежно, как я только что прощалась с моим ненаглядным папой! Да неужели их детские сердечки успели так зачерстветь в этот короткий срок?..

Вот на последней парте сидит Варя Чикунина. Она что-то прилежно дописывает в свою тетрадку. Неужели и она против меня — она такая ласковая и кроткая… Вот в другом углу Миля Корбина — некрасивая, болезненная, мечтательная девочка. Эта смотрит на меня своими кроткими голубыми глазками, но в них я читаю скорее упрек, нежели сострадание. «Что тебе стоит открыть твой ящик и доказать, что они ошибаются?» — говорят эти кроткие голубые глазки. «Нет, — красноречиво отвечают мои глаза, — тысячу раз нет! — я не позволю обыскивать мой ящик!»

А девочки вокруг меня шумят и волнуются с каждой минутой все больше и больше.

— Бельская, — слышится мне голос Краснушки, — ступай открывать тируар Джавахи.

— Что?!

И в один миг я очутилась у моей парты и даже присела на край ее, чтобы ничья дерзкая рука не посмела поднять крышки.

Тогда из толпы выдвинулся мой враг — Бельская.

— Слушай, Джаваха, — спокойно, чуть-чуть примирительно произнесла она, — почему ты не хочешь позволить обыскать тебя?.. Ведь Додо, Корбина, Лер, Петровская — весь первый десяток наших лучших учениц, наши парфетки,[43]Парфетки — от parfait (фр.) — совершенные, безукоризненные. (Примеч. сост.) записанные на красной доске, позволили проделать это… а уж если они.

— Бельская, — перебила я ее, — в делах чести не может быть ни первых, ни последних учениц. Ты глупа, если не понимаешь этого… Княжна Джаваха никогда не позволит заподозрить себя в чем-либо нечестном…

— Если княжна Джаваха не позволит сейчас же открыть свой пюпитр, то, значит, мою книжку украла она!.. — услышала я резкий и неприятный голос, и ангельское личико Крошки, перекошенное злой гримаской, глянуло на меня снизу вверх.

Тируары, парты, кафедра, стены и потолок — все заплясало и запрыгало перед моими глазами. Девочки уплыли точно куда-то, в туман, далеко, далеко, и я увидела их уже где-то над моей головою… И в ту же минуту точно темная завеса заволокла мое зрение…

Глава IV

Фея Ирэн в лазарете

Большая незнакомая комната с кроватями, застланными белыми покрывалами, тонула во мраке сентябрьской ночи.

Я лежала в постели с компрессом на голове, и все мое тело болело и ныло.

— Где я? — вырвалось у меня невольно, и я стала дико оглядываться, присматриваясь к незнакомой обстановке.

— В лазерете, барышня, будьте покойны, — ответил мне чей-то старчески дрожащий голос.

— Кто вы?

— Я, Матенька.

— Да кто же, Господи? Я ничего не понимаю.

Тогда говорившая поднялась с табуретки, и при бледном свете месяца, заглядывавшего в окна, я увидела маленькую сморщенную старушку в белом чепчике и темном платье.

— Кто вы? — еще раз спросила я ее.

— Матенька, сиделка здешняя… Вот выпейте, княжна-голубушка, лекарствица — вам и полегчает, — тихо и ласково проговорила незнакомая старушка, протягивая мне рюмочку с какой-то жидкостью.

— Зачем же лекарство? Разве я больна? — взволновалась я.

— Ну, больна не больна, а все же прихворнули малость. Да это не беда! Франц Иванович живо вас на ноги поставит. Завтра же выпишетесь. Выпейте только капельки, и все как рукой снимет.

Я покорилась и, приняв из ее рук рюмку, проглотила горькую, противную микстуру.

— Ну, вот и отлично! А теперь с Богом бай-бай, а я тоже пойду прилягу, благо дождалась вашего пробуждения, да дала вам лекарства.

«Какая она славная, добрая, и какое у нее чудесное, милое лицо, — подумала я невольно. — Барбале такая же старенькая, но у нее нет этих морщинок вокруг глаз, точно лучами окружающих веки и придающих всему облику выражение затаенного добродушного смеха».

Она нагнулась ко мне, перекрестила меня совсем по-домашнему, как это делала Барбале, и сказала:

— Спи, дитятко… Господь с тобою!

Сладко забилось мое сердце при этой бесхитростной ласке лазаретной сиделки, и бессознательно, обвив руками ее шею, я шепнула:

— Какая вы добрая, точно родная! Я уже люблю вас!

— Спасибо, матушка, красоточка моя, что приласкала меня, старуху… — растроганно произнесла Матенька и, заботливо укрыв меня одеялом, поплелась к себе, покашливая и чуть слышно вздыхая.

Я улеглась поудобнее и стала смотреть в окно. Неспущенная штора позволяла мне видеть высокие деревья институтского сада и площадку перед лазаретными окнами, всю ярко освещенную луной.

«Вот, — думалось мне, — эта же луна светит в Гори и, может быть, кто-либо из моих, глядя на нее, вспоминает маленькую далекую Нину… Как хотелось бы мне, чтобы лунная фея передала, как в сказке, им — моим дорогим, милым, — что Нина думает о них в эту лунную осеннюю ночь!..»

И лунная фея, точно подслушав мое желание, явилась ко мне. У нее были светлые, совсем льняные волосы, спадающие по плечам длинными волнами… В глазах у нее словно отражалось сияние месяца, так они были светлы и прозрачны!.. Высокая, гибкая, одетая во что-то белое, легкое, она неожиданно предстала предо мною… И — странное дело — я не испугалась нисколько и смотрела на нее с улыбкой, выжидая, что она скажет. Но она молчала и только пристально смотрела на меня своими загадочными глазами. Луч месяца скользнул по ее головке и спрятался в кудрях. И кудри ее стали оттого совсем, совсем серебряными.

Так как она все еще молчала, то я решила заговорить первая.

— Как хорошо, — прошептала я, — что ты пришла ко мне, лунная фея.

Она засмеялась, и смех ее показался мне звонким и чудесным, именно таким, каким умеют смеяться одни только феи.

— Нет, нет, я не фея! — воскликнула она и тихо, словно нехотя, добавила: — Я только Ирэн!

— Ирэн? — удивилась я, — но разве лунная фея не может называться Ирэн?..

— Я должна вас разочаровать, маленькая княжна… Вы ждали лунную фею, а перед вами Ирочка Трахтенберг, воспитанница выпускного класса института. Ирина Трахтенберг, или просто Ирочка, как меня называют институтки.

— Ирэн… Ирочка… как хорошо, что вы пришли ко мне! Правда, я ждала фею, но вы такая же светлая и хорошенькая и вполне можете заменить ее.

И я взяла ее руки и вглядывалась в ее лицо, фантастически освещенное лучами месяца.

— Ну, полно, крошка, мне надо идти, — улыбнулась она, — вам нельзя много разговаривать, а то у вас снова повысится температура и вы не скоро выпишетесь из лазарета.

— Ах, нет, нет, фея Ирэн, не уходите от меня! — испуганно взмолилась я, — посидите на моей постели. Вы еще не хотите спать?

— О, нет! увы! я страдаю бессонницей и долго хожу по комнатам, всю ночь, хожу, пока не почувствую желания отдохнуть, и только под утро засыпаю. Вот и сейчас я слышала, как вы разговаривали с Матенькой, и пришла к вам заменить старушку. Вам не надо ли переменить компресс?

— О, да, пожалуйста! только не уходите! — взмолилась я, видя, что ее гибкая фигурка удаляется от меня.

— Но, смешная малютка, не могу же я иначе намочить тряпку.

— Тогда не надо компресса. Сядьте лучше около меня и положите мне на лоб вашу руку… У вас такая нежная, белая рука — она должна принести мне облегчение… Ну, вот так… А теперь… теперь вы мне скажите, как это случилось, что вы не фея, а просто Ирэн?

Ирэн засмеялась.

Она удивительно хорошо смеялась. Точно серебряные колокольчики переливались у нее в горле — и глаза ее при этом делались большими и влажными…

Она рассказала мне, что она родом из Стокгольма, что отец ее важный консул, что у нее есть младшая сестра, поразительная красавица, и что она горячо любит свою холодную родину.

Тогда и я не могла удержаться, чтобы не рассказать ей, какие чудные дни проводила я на Кавказе, как тяжело мне было расставаться сегодня с отцом и как мне хочется назад в мой милый, солнцем залитый Гори.

Она слушала меня очень внимательно. Все время, пока я говорила, ее тоненькая ручка лежала на моем лбу, и, право же, мне казалось, что боль в голове утихала, что хорошенькая Ирочка способна унести мою болезнь, как настоящая маленькая фея.

— Однако на сегодня довольно! — прервала она меня, когда я, ободренная ее вниманием, стала рассказывать ей о том, как я убежала из дому в платье нищего сазандара, — довольно, детка, а то мы начинаем бредить!..

Очевидно, она не поверила мне! Она приняла за бред то, что было со мною и что я с такой горячностью рассказывала ей!.. Я не стала ее разубеждать. Пусть считает бредом мою полную происшествий маленькую жизнь эта странная, поэтичная девушка!..

— Покойной ночи, малютка Нина, вам пора спать, завтра наговоримся досыта, — еще раз услышала я ее нежный голос. Потом, крепко поцеловав меня в мокрый от испарины лоб, она пошла к двери.

— До свиданья, фея Ирэн!..

Я видела, как она легко скользила по комнате, точно настоящая лунная фея, и исчезла в коридоре.

— До свиданья, фея Ирэн! — еще раз прошептала я; и в первый раз по моем поступлении в мрачные институтские стены снова сладкая надежда на что-то хорошее постучалась мне в сердце.

Я улыбнулась, вздохнула и мгновенно забылась быстрым, здоровым сном.

Утро стояло солнечное, светлое. Открыв глаза, я увидела непривычную лазаретную обстановку и вспомнила все…

Толстенькая, свеженькая фельдшерица, с улыбающимся жизнерадостным личиком, принесла мне вторую порцию лекарства.

— Ну, слава Богу, отходили, кажется, нашу новенькую, — улыбнулась она, — а то вчера ужас как напугали нас; принесли пластом из класса — обморок… Скажите, пожалуйста, обморок! в эти-то годы да такие-то обмороки березовой кашей лечить надо…

Она ворчала притворно-сердито, а лицо ее улыбалось так простодушно и весело, что мне ужасно хотелось расцеловать ее.

Потом, вдруг, я вспомнила, что не увижу больше отца, что он далеко и никакая сила не может его вернуть теперь к его Нине-джан.

И мой взор затуманился.

— Что это, слезы? — вскрикнула Вера Васильевна (так звали толстушку-фельдшерицу), пытливо заглянув мне в глаза. — Нет, девочка, вы уж это оставьте, а то вы мне такого дела наделаете, что не вылечить вас и в две недели.

— Хорошо, — произнесла я, — я постараюсь сдерживаться от слез, но только пришлите сюда ко мне фею Ирэн.

— Фею Ирэн? — недоумевающе произнесла она, — да вы, Господь с вами, никак бредите, княжна?

— Фея Ирэн — это Ирочка Трахтенберг. Где она?

— М-lle Трахтенберг еще спит, — заявила появившаяся на пороге Матенька и потом спросила у Веры Васильевны, можно ли мне встать сегодня с постели.

Та разрешила.

Я быстро принялась одеваться и через полчаса, причесанная и умытая, в белом полотняном лазаретном халате, точь-в-точь таком же, какой я видела на Ирочке сегодня ночью, входила я в соседнюю палату. Там, перед дверцей большой печки, на корточках, вся раскрасневшись от огня, сидела Ирочка и поджаривала на огне казенную булку.

— Тсс! не шумите, маленькая княжна! — остановила она меня, приложив к губам палец.

И я со смехом присела тут же подле нее на пол и стала ее рассматривать.

Она была уже не такая хорошенькая, какою показалась мне ночью. Утро безжалостно сорвало с нее всю ее ночную фантастическую прелесть. Она уже более не казалась мне феей, но ее большие светлые глаза, загадочно-прозрачные, точно глаза русалки, ее великолепные, белые, как лен, волосы и изящные черты немного надменного личика с детски-чарующей улыбкой — невольно заставляли любоваться ею.

— Что вы так пристально смотрите на меня, княжна, — засмеялась девушка, — или не признаете во мне больше таинственной лунной феи сегодня?

— Нет, нет, Ирочка, совсем не то… Я смотрю на вас потому, что вы мне ужасно нравитесь, и точно я вас знаю давным-давно!..

— Хотите жареной булки? — неожиданно оборвала она мою пылкую речь и, отломив половину только что снятой с горячих угольев булки, протянула ее мне.

Я с большим аппетитом принялась за еду, обжигая себе губы и не сводя глаз с Ирочки.

За что я ее полюбила вдруг, внезапно — не знаю, но это чувство вполне завладело моим горячим, отзывчивым на первые впечатления сердцем.

В два часа приехал доктор. Он выслушал меня особенно тщательно, расспросил о Кавказе, о папе. Потом принялся за Ирочку. Кроме нас, больных в лазарете не было. Зато из классов их потянулась на осмотр целая шеренга.

— Франц Иванович, голубчик, — молила совершенно здоровая на вид, высокая, полная старшеклассница.

— Что прикажете, m-lle Тальмина?

— Франц Иванович, голубчик, найдите вы у меня катар желудка, катар горла, катар…

— У-ух, сколько катаров сразу! Не много ли будет? Довольно и одного, пожалуй… — засмеялся добродушно доктор.

— Голубчик, физики не начинала… А изверг-физик в последний раз обещал вызвать и кол влепить… Миленький, спасите!

— А если в постель уложу? — шутил доктор.

— Лягу, голубчик… Даже лучше в постель, доказательство болезни налицо.

— А касторку пропишу?

— Брр! Ну, куда ни шло, и касторку выпью… Касторка лучше физики…

— А вдруг maman не поверит, температуру при себе прикажет смерить? Что тогда? а? обоим нахлобучка…

— Ничего, голубчик… температура поднимется, я градусник в чай опущу: живо 40 будет.

— Ах, вы, разбойницы, — рассмеялся доктор, — ну, да уж что с вами делать… Только смотрите, чтоб в последний раз эта болезнь физики с вами приключилась, а то головой выдам кому следует: скажу, что вы вместо своей температуры чайную измеряете!

— Не скажете! — бойко отпарировала девочка, — вы добрый!

Действительно, он был добрый.

Через минуту его громкий голос взывал по адресу Матеньки:

— Сестрица сердобольная, m-lle Тальминой потогонного приготовьте, да в постель.

— Случай удивительный! — обратился он серьезно к стоявшей подле фельдшерице, смотревшей на него с подобострастным вниманием.

Тальмина, охая и кряхтя, как настоящая больная, ложилась в постель, а остальные давились со смеху.

И почти каждый день ту или другую девочку спасал таким образом добрый доктор.

Ирочке и мне было предписано остаться в лазарете на неопределенное время. Но я нимало не огорчилась этому. Здесь было много уютнее, нежели в классе, да к тому же я могла отдохнуть некоторое время от нападок моих несправедливых одноклассниц.

По ночам я прокрадывалась в палату Ирочки, и мы болтали с ней до утра.

Об истории с пропавшей книжкой я не могла умолчать перед нею. Она внимательно выслушала меня и, нахмурив свои тонкие брови, проговорила сквозь зубы:

— Фу, какая гадость! — и потом, помолчав, добавила: — Я так и думала, что с вами было что-нибудь из ряда вон выходящее. Вас, как мертвую, принесли в лазарет. M-lle Арно чуть с ума не сошла от испуга. Какие гадкие, испорченные девчонки! Знаете, Нина, если они посмеют еще раз обидеть вас, вы придите ко мне и расскажите… Я уж сумею заступиться за вас…

«Заступиться? о, нет, милая Ирочка, — подумала я, — заступиться вам за меня не придется. Я сумею постоять за себя сама».

Я рассказала Ирочке всю мою богатую событиями жизнь, и она внимательно и жадно слушала меня, точно это была не история маленькой девочки, а чудесная, волшебная сказка.

— Нина! — часто прерывала она меня на полуслове, — какая вы счастливая, что пережили столько интересного! Я бы так хотела бродить с волынкой, точно в сказке, и попасться в руки душманов…

— Что вы, Ирочка! — испуганно воскликнула я. — Ведь не всегда встречаются в жизни такие люди, как Магома, а что бы случилось со мною, если бы он не подоспел ко мне на выручку? Страшно подумать!..

Славные дни провела я в лазарете, даже тоска по дому как-то сглаживалась и перестала проявляться прежними острыми порывами. Иногда меня охватывала даже непреодолимая жажда пошалить и попроказничать. Ведь мне было только 11 лет, и жизнь била во мне ключом.

В лазарете были две фельдшерицы: одна из них, Вера Васильевна, — чудеснейшее и добрейшее существо, а другая, Мирра Андреевна, — придира и злючка. Насколько девочки любили первую, настолько же ненавидели вторую.

Вера Васильевна, или Пышка, по-видимому, покровительствовала моей начинавшейся дружбе с Ирэн, но Цапля (как прозвали безжалостные институтки Мирру Андреевну за ее длинную шею) поминутно ворчала на меня:

— Где это видано, чтобы седьмушки дневали и ночевали у старшеклассниц!

Особенно злилась Цапля, когда накрывала меня во время наших ночных бесед с Ирочкой.

— Спать ступайте, — неприятным, крикливым голосом взывала она, — сейчас же марш спать, а то я maman пожалуюсь!

И я, пристыженная и негодующая, отправлялась восвояси. Спать, однако, я не могла и, выждав удобную минутку, когда Мирра Андреевна, окончив ночной обход, направлялась в свою комнату, я поспешно спрыгивала с постели и осторожно прокрадывалась в последнюю палату, где спала моя новая взрослая подруга.

Далеко за полночь длилась у нас бесконечная беседа о доме и родине, приправляемая возгласами сочувствия, удивления и смехом.

Мирра Андреевна догадалась, наконец, что после обхода я отправляюсь в палату старших, и возымела намерение «накрыть» меня.

— Сегодня Цапля второй обход сделает, — успела шепнуть мне лазаретная девушка Маша, которая полюбила меня с первого же дня моего поступления в лазарет.

Я была огорчена самым искренним образом. Полночи чудесной болтовни с Ирэн вычеркивалось из моей жизни!

— Ну, постой же, скверная Цапля, — возмутилась я, — отучу тебя подглядывать за нами!

— Что вы хотите сделать, княжна? — встревожилась Ирочка.

— А вот увидите.

Я особенно послушно улеглась спать в этот вечер, чем, конечно, еще более увеличила подозрительность Цапли.

В большую палату привели двух новых больных, и, кроме того, пришла одна из старшеклассниц, заболевшая внезапно незнанием педагогики. Таким образом, наша лазаретная семья увеличилась тремя новыми членами.

После спуска газа новенькие больные сразу уснули. Я лежала с открытыми глазами, смотрела на крохотное газовое пламя ночника и думала об Ирэн, спавшей за стеною.

«Противная Мирка! — злилась я, — лишила меня такого громадного удовольствия…»

Поздно, должно быть, уже около 11 часов, потому что все было тихо и раздавался только сонный храп лазаретных девушек, спавших тут же, я неожиданно услышала шлепанье туфель по паркету.

«Она», — мелькнуло в моей голове, и я приготовилась к атаке.

Действительно, это была Мирра Андреевна, пришедшая подсматривать за мною. Неслышно подвигалась она на цыпочках к моей постели, одетая во что-то длинное, широкое и клетчатое, вроде балахона, с двумя папильотками на лбу, торчавшими наподобие рожек.

Лишь только клетчатая фигура с белыми рожками приблизилась и наклонилась ко мне — я неожиданно вскочила на постели и с диким криком деланного испуга вцепилась обеими руками в злосчастные рожки.

— Спасите, помогите, — вопила я, — привидение! ай! ай! ай!.. привидение!..

Шум и визг поднялся невообразимый. Девочки проснулись и, разумеется, не поняв в чем дело, вторили мне, крича спросонья на весь лазарет:

— Ай, ай, привидение, спасите!

Кричала и сама Мирра, испуганная больше нас произведенной ею суматохой. Она делала всевозможные усилия, чтобы освободиться из моих рук, но я так крепко ухватилась за белые рожки, что все ее старания были тщетны.

Наконец, она собрала последние усилия, рванулась еще раз и… — о ужас! — кожа вместе с волосами и белыми рожками отделилась с ее головы и осталась в моих руках наподобие скальпа.

Я невольно открыла чужую тайну: почтенная Мирра носила парик. С совершенно голым черепом, с бранью и криками, Цапля бросилась к выходу. А я, растерянная и смущенная неожиданным оборотом дела, лепетала, помахивая оставшимся в моих руках париком:

— Ах, Боже мой, кто же знал… Разве я думала…

Газ снова подняли. Комната осветилась. Больные перестали кричать и волноваться и, окружив меня, хохотали теперь, как безумные.

В двух словах я передала им, как испугалась рогатого привидения, как это привидение оказалось почтенной Миррой Андреевной, и даже не Миррой Андреевной, а, верней, ее париком. Мы смеялись до изнеможения.

Наконец, решили завернуть злосчастный парик Мирры в бумагу и отнести его разгневанной фельдшерице.

Парик передали Матеньке и велели ей как можно осторожнее доставить его по назначению.

На другой день, на перевязке, у институток только и разговору было о том, как княжна Джаваха скальпировала Цаплю. Хохотали в классах, хохотали в лазарете, хохотали в подвальном помещении девушек-служанок. Только одна Цапля не хохотала. Она бросала на меня свирепые взгляды и настаивала на скорейшей выписке меня из лазарета.

На следующий вечер, нежно простясь с Ирочкой, я собиралась в класс.

— До свиданья, шалунья! — с ласковой улыбкой поцеловала меня Ирэн.

— До свиданья, лунная фея, выздоравливайте скорее; я буду вас ждать с нетерпением в классах.

Когда я поднялась в коридор и знакомое жужжанье нескольких десятков голосов оглушило меня — чуждой и неприятной показалась мне классная атмосфера. Я была убеждена, что меня ждут там прежние насмешки недружелюбно относящихся ко мне одноклассниц.

Но я ошиблась.

Fraulein Геннинг, когда я вошла, сидела на кафедре, окруженная девочками, отвечавшими ей заданные уроки.

При моем появлении она ласково улыбнулась и спросила:

— Ну, Gott grusst dich.[44]Ну, Gott grusst dich — Здравствуй (южн. — нем.). Поправилась?

Я утвердительно кивнула головой и оглядела класс. Вокруг меня уже не было ни одного враждебного личика. Девочки, казалось, чем-то пристыженные, толпились вокруг меня, избегая моего взгляда.

— Здравствуйте! — кивнула мне головой Варюша Чикунина, и голос ее звучал еще ласковее, нежели прежде. — Совсем поправились?

— Да! и уже нашалила там порядочно, — засмеялась я и, присев подле нее на парту, вкратце рассказала ей лазаретное происшествие.

— Так вот вы какая! — удивленно подняла она брови и потом добавила, неожиданно понизив голос: — а ведь книжечка-то нашлась!

— Какая книжечка? — искренно удивилась я.

— Да Марковой… помните, из-за которой вы заболели. Как же, нашлась. Феня ее с сором вымела в коридор и потом принесла… Знаете ли, Джаваха, они так сконфужены своим нелепым поступком с вами…

— Кто?

— И Бельская, и Маркова, и Запольская, словом, все, все… Они охотно бы прибежали мириться с вами, да боятся, что вы их оттолкнете.

— Пустяки! — весело вырвалось у меня, — пустяки!

И действительно, все казалось мне теперь пустяками в сравнении с дружбой Ирочки. Институт уже не представлялся мне больше прежней мрачной и угрюмой тюрьмою. В нем жила со своими загадочно-прозрачными глазками и колокольчиком-смехом белокурая фея Ирэн.

Глава V

Преступление и наказание. Правило товарищества

По длинным доскам коридора,

Лишь девять пробьет на часах,

Наш Церни высокий несется,

Несется на длинных ногах.

Не гнутся высокие ноги,

На них сапоги не скрипят,

И молча в открытые веки

Сердитые очи глядят.

Краснушка даже языком прищелкнула от удовольствия и обвела класс торжествующими глазами.

— Браво, Запольская, браво! — раздалось со всех сторон, и девочки запрыгали и заскакали вокруг нашей маленькой классной поэтессы.

Дежурная дама, страдавшая флюсом, вышла полежать немного в своей комнате, и мы остались предоставленными самим себе.

— Милочки, да ведь она это у Лермонтова стащила, — внезапно запищала всюду поспевающая Бельская.

— Что ты врешь, Белка! — напустилась на нее обвиняемая.

— Ну, да… «Воздушный корабль»… «По синим волнам океана, — так начинается, — лишь звезды блеснут в небесах, корабль одинокий несется, несется на всех парусах». А у тебя…

— Ну, да, я и не скрываю… Я за образец взяла… Даже и великие поэты так делали… А все-таки хорошо, и ты из зависти придираешься. Хорошо, ведь, mesdam'очки? — И она обвела класс сияющими глазами.

— Хорошо, Маруся, очень хорошо, — одобрили все. — Вот-то обозлится Церни!

Церни был наш учитель арифметики. Длинный и сухой, как палка, он поминутно злился и кричал. Его в институте прозвали «вампиром». Его уроки считались наказанием свыше. Страница журнала, посвященная математике, постоянно пестрела единицами, нулями и двойками. Больше десяти баллов он не ставил даже за самый удовлетворительный ответ.

— Хорошо, — говорил он, улыбаясь и обнаруживая при этом большие желтые зубы, — вы заслуживаете 10 баллов.

— Но почему же не 12, monsieur Церни? — расхрабрившись, приставала ободренная похвалой девочка.

— А потому, г-жа Муравьева, что только Господу Богу доступны все знания на первый балл, т. е. на 12. Мне, вашему покорному слуге, на 11, а уж вам, госпожа Муравьева, на 10.

— Ах, душки, — возмущалась Додо вполголоса, вернувшись на свое место, — вампир-то какой грешник! Самого Бога замешал в свою поганую арифметику!

Церни ненавидели всем классом и бесстрашно выказывали ему свою ненависть. А однажды после несправедливо поставленной Милочке Корбиной, тихонькой и прилежной девочке, двойки за не понятую ею задачу — его решили «травить».

В то время как на уроках других учителей на кафедре красовались красиво обернутые протечной бумагой мелки с красными, голубыми и розовыми бантиками, — на уроке Церни лежал небрежно брошенный обломок или, вернее, обгрызок мелка, едва умещавшийся в руках. В чернильнице постоянно плавали мухи, а перо клалось умышленно такое, что им едва-едва можно было расписаться в классном журнале.

Тане Покровской, обожавшей Церни (у Тани Покровской всегда все как-то выходило «не слава Богу», и ее признавали неудачницей), строго запретили «выручать вампира», и Таня, проплакав урок своего «душки-Цирющи», покорилась.

— Делайте с ним что хотите, mesdam'очки, но прекращать мое обожанье теперь, когда вы его решили травить, я считаю подлостью, — кротка заявила она.

— Ну, и обожай своего вампира, а мы все-таки его изведем вдребезги, — решила Запольская и тотчас же села за свое стихотворение…

Муза улыбнулась Марусе, и начало пародии на «Воздушный корабль» вышло довольно удачным.

Краснушка была не прочь продолжать в том же духе, но Муза заупрямилась, и девочка ограничилась только одним четверостишием, которое бойко подмахнула под стихотворением:

Единицы, двойки, тройки

Так и сыплет нам вампир,

Весь при этом злобой пышет,

Берегись, крещеный мир!

Было решено положить листочек со стихом на стол около чернильницы, как будто неумышленно позабытый. Каждая из девочек влезала на кафедру, чтобы убедиться в присутствии листка.

На этот раз, как бы золотя пилюлю, Церни положили мелок с красной оберткой и бантом. Даже приклеили на бант картинку с изображением улетающего в небо ангела.

— Это предсмертное удовольствие, — смеялись шалуньи, — ведь умирающим всегда делают что-нибудь приятное, а вампир наверное, прочтя стихи, лопнет со злости!

Тане Покровской кто-то предложил обвязать руку черной лентой, как бы в знак траура.

Таня дулась и сердилась, но идти против класса не посмела. Это было бы нарушением правила товарищества, что строго преследовалось институтскими законами дружбы. «Умри, а не выдай», — гласил этот закон, выдуманный детскими головками, то великодушными и разумными, то сумасбродными и фантазирующими сверх меры.

Я подошла последнею к кафедре. В этот день я была дежурною по классу и на моей обязанности лежало посмотреть, все ли необходимое приготовлено учителю.

Все было на месте, не исключая и злосчастного листка со стихотворением.

Едва успела я открыть чернильницу и вытащить из нее двух утопленниц-мух, как дверь широко распахнулась, и рыжий, длинный, сухой Церни влетел в класс.

Еле кивнув привставшим со своих мест девочкам, он взобрался на кафедру и готовился уже приступить к вызову учениц, как вдруг взор его упал на злополучный листок. Осторожно, худыми, кривыми пальцами, словно это была редкостная драгоценность, Церни взял его и, приблизив к самому носу, начал читать — о ужас! — вслух…

По мере чтения, лицо его, из землисто-серого, становилось багрово-красным. Покраснел его высокий, значительно увеличенный лысиною лоб, его бесконечный, «до завтрашнего утра», как говорили институтки, нос и шея, в которую с остервенением упирались тугие белые воротнички крахмальной сорочки.

Злобой бешеною пышет.

Берегись, крещеный мир!

удивительно отчетливо и чисто произнес он заключительные строки и отложил листок.

Гробовая тишина наступила в комнате. Слышно было, казалось, как пролетела муха… Церни откинулся на спинку стула и злобно-торжествующими глазами обводил класс… И каждой из нас стало неловко, в каждой из юных головок не могла не мелькнуть мысль: «Уж не слишком ли далеко зашла наша шутка?»

Протянулась минута, показавшаяся нам вечностью. Молчал класс, молчал Церни. Злополучный листок снова красовался в его руках.

«Уж разразился бы скорее, — томительно выстукивали наши сердца, — все равно — помилования не жди, так уж скорее бы! У-у! вампир противный».

Но он не разразился, против ожидания, а, наоборот, сладчайшим голосом обратился к классу:

— Не правда ли, остроумное произведение, mesdames? Горю нетерпением познакомиться с именем талантливого автора. Надеюсь, он не замедлит назваться.

Но все молчали… Это была жуткая тишина, от которой становилось горько во рту и больно-больно ныло под ложечкой.

— Ну-с, если сам автор не желает назваться и прячется за спины подруг, — так же неумолимо-спокойно продолжал Церни, — то, делать нечего, приступим к допросу. Кстати, входя в класс, я кое-что заметил. Надеюсь, у виновной хватит достаточно смелости не отпираться?

Что это? Злые и холодные глаза вампира уставились на меня с неподражаемым выражением скрытой насмешки… Неприятно и неловко становилось от этого взгляда.

«Что ему надо? — мучительно сверлило мой мозг. — Что он смотрит?»

Снова тишина воцарилась в классе… Снова противный, слащавый голос прозвучал нежнейшими нотами:

— Не будете ли любезны назваться сами? — И снова выпуклые, гневные глаза неопределенно-водянистого цвета остановились на мне.

Я почувствовала, как вся кровь то приливала, то отливала в моем лице, как вдруг похолодели мои дрожащие пальцы, и я уже не могла отвести взгляда от злых и пронизывающих меня насквозь глаз учителя.

И вдруг случилось то, чего никто из нас не ожидал: Таня Покровская вскочила со своей парты и, молитвенно сложив руки, прокричала на весь класс, давясь тщетно сдерживаемыми слезами:

— Monsieur Церни, миленький, ей-Богу, мы не нарочно…

Учитель нахмурился. Я видела, как побелел кончик его длинного носа, а глаза стали еще злее, выпуклее и бесцветнее.

— Госпожа Покровская, успокойтесь, — холодно-сдержанно произнес он и пристально посмотрел на забывшуюся и сконфуженную девочку, — нарочно или нечаянно сделано это, мне все равно. Я желаю знать, кто это сделал?

— Господи! миленьким назвала — ничего не помогает, — сокрушенно произнесла бедная Таня и прибавила громким шепотом, так, чтобы слышали соседки:

— Аспид бесчувственный, не хочу обожать его больше… Вампир!

Никто из нас, однако, не обратил внимания на ее слова. Нервы наши были напряжены донельзя. Многие девочки искренно раскаивались теперь в своем поступке. Всем было не по себе.

А Церни все еще смотрел на меня, чуть не доводя меня до слез этим немигающим, пристальным взглядом.

— Итак, виновная упорно не желает сознаться? — еще раз услышали мы его неприятный, звенящий голос.

Новое гробовое молчание воцарилось в классе.

— Я жду.

После новой паузы он неожиданно вытянулся на кафедре во весь свой громадный рост и, подойдя к моей парте, неожиданно произнес невыносимо противным голосом:

— Княжна Джаваха, это сделали вы!

Я вздрогнула и подняла на него вопрошающий взгляд. Обвинение было слишком неожиданно и нелепо, чтобы я могла им оскорбиться.

— Это сделали вы! — еще раз невозмутимо произнес Церни, — я видел, как вы положили листок около чернильницы, когда я входил в класс.

И, нервно вздрагивая от волнения или злости, он большими шагами вернулся на кафедру.

— Я требую, чтобы вы признались в поступке сами, — продолжал он уже оттуда, — и потому спрашиваю вас еще раз: вы ли, княжна Джаваха, положили на кафедру стихи?

Я оглянулась… Бледные, встревоженные личики с молящим выражением смотрели на меня.

— Не выдай Запольскую, не выдай Краснушку, — казалось, говорили они.

Я сама знала, что Запольской не простят такого проступка: она худшая по арифметике; Церни и без того ее ненавидит, да и по шалостям она на замечании у начальства.

И я поняла их, эти взволнованные, испуганные лица моих недавних врагов. Поняла и… решилась.

Поднявшись со своего места, я твердо и внятно проговорила:

— Monsieur Церни, простите. Это сделала я.

— А! — как-то жалобно вырвалось у него, точно он пожалел, что не ошибся в своем предположении; но тотчас же, как бы спохватившись, добавил:

— Я очень доволен, что вы сознались. Раскаяние должно послужить вам наказанием. Что касается меня, то я не хочу заниматься с девочками, у которых нет сердца. Завтра же меня здесь не будет.

И сказав это каким-то новым, опечаленным и размягченным голосом, он поспешно сошел с кафедры и исчез за дверью.

Класс дружно ахнул.

Не знаю почему, но последние слова ненавистного вампира больно ущипнули меня за сердце.

«Может быть, — мелькнуло у меня в мыслях, — бросив уроки в институте, он должен будет бедствовать… может быть, у него больная жена… много детей, которые его любят и ценят и для которых он не злой вампир-учитель, а добрый, любимый папа. И для этих детей, вследствие его ухода из института, наступит нужда, может быть, нищета… голод».

И чего еще только не представляло мое пылкое, удивительно послушное воображение!.. Какие только раздирающие душу картины не представлялись моим мысленным взорам!..

Не вполне сознавая, что делаю, я опрометью бросилась из класса.

Церни невозмутимо шагал по коридору своими длинными ногами, и я едва успела настичь его у дверей учительской.

— Monsieur Церни, — прошептала я, краснея, — monsieur Церни, пожалуйста, не уходите от нас! ради Христа!

Он насмешливо пробормотал сквозь зубы:

— Запоздалое раскаяние, г-жа Джаваха. Впрочем, лучше поздно, чем никогда.

— Ах, нет! ах, нет, monsieur Церни… — не помня, что говорю, лепетала я, — не уходите… Зачем бросать место из-за глупой выходки глупых девочек… Простите меня, monsieur Церни… Это было в первый и последний раз. Право же… это такая мука, такая мука… — и, совсем забывшись в моем порыве, я закрыла лицо руками и громко застонала.

Когда, отняв руки, я взглянула на Церни, то не узнала его преобразившегося лица: до этой минуты злые и насмешливые глаза его страшно засветились непривычной лаской, от которой все лицо перестало казаться сухим и жестким.

— Госпожа Джаваха! — несколько торжественно произнес он, — я вас прощаю… Ступайте объявить классу, что я и вас и всех их прощаю от души…

— Ax, monsieur Церни, — порывисто вырвалось у меня, — какой вы великодушный, милый! — и быстрее стрелы я помчалась назад по коридору обратно в класс.

Там все по-прежнему сидели на своих местах. Только Краснушка — виновница печального случая — и еще две девочки стояли у доски. Краснушка дописывала на ней белыми, крупными буквами последнюю строчку.

Надпись гласила:

«Княжна Ниночка Джаваха! Мы решили сказать тебе всем классом — ты душка. Ты лучше и честнее и великодушнее нас всех. Мы очень извиняемся перед тобою за все причиненное нами тебе зло. Ты отплатила за него добром, ты показала, насколько ты лучше нас. Мы тебя очень, очень любим теперь и еще раз просим прощения. Княжна Ниночка Джаваха, душка, прелесть, простишь ли ты нас?»

После слова «нас» стояло десять вопросительных и столько же восклицательных знаков.

Могла ли я не простить их, когда кругом улыбались детские дружеские личики, когда четыре десятка рук потянулись ко мне с пожатием и столько же детских ротиков — с сердечным, дружеским поцелуем. Я засмеялась тихо и радостно, быстро схватила мел и подписала внизу такими же крупными каракулями:

«Да, да, прощаю, забываю и люблю вас также всех ужасно!»

И потом, внезапно вспомнив только что происшедшее, подмахнула ниже:

«И Церни простил: он остается».

В ту же минуту дружное «ура!» вырвалось из груди сорока девочек.

Соседняя дверь отворилась, и в нее просунулась седая голова классной дамы соседних с нами шестых.

— Вы с ума сошли, mesdames! рядом уроки, а вы кричите, как кадеты, — прошипела она. — Я пожалуюсь m-lle Арно.

Мы, действительно, сошли с ума. Мы целовались и смеялись, и снова целовались… Вся эта маленькая толпа жила в эту минуту одной жизнью, одним сердцем, одними мыслями. И я была центром ее, ее радостью и гордостью!

Преграда рушилась… Я нашла мою новую семью.

Глава VI

Ложь и правда. Люда Власовская

Моя жизнь в институте потекла ровно и гладко. Девочки полюбили меня все, за исключением Крошки. Она дулась на меня за мои редкие успехи по научным предметам и за то исключительное внимание, которое оказывал мне теперь класс. Еще Маня Иванова не взлюбила меня потому только, что была подругой Крошки. Остальные девочки горячо привязались ко мне. Равнодушной оставалась разве только апатичная Рен — самая большая и самая ленивая изо всех седьмушек.

Теперь мое слово получило огромное значение в классе. «Княжна Нина не соврет», — говорили девочки и верили мне во всем, как говорится, с закрытыми глазами.

Мне была приятна их любовь, но еще приятнее их уважение.

«Радость-папа, — писала я, между прочим, в далекий Гори, — благодарю тебя за то, что ты выучил меня никогда не лгать и ничего не бояться…»

И я рассказала ему в письме все, что со мною произошло.

Как удивился, должно быть, мой папа, получив такое письмо от своей джанночки, — удивился и… обрадовался.

Классные дамы — не только милая, снисходительная и добродушная Генинг, но и строгая, взыскательная Арно — относились ко мне исключительно хорошо.

— Вот ученица, на которую можно положиться вполне, — говорила последняя и в первый же месяц моего пребывания в институте занесла меня на красную доску.

Я не понимала, чем я заслужила подобное расположение. Я делала только то, что диктовало мне мое сердце. «Разве не обязанность каждого человека говорить правду и поступать правильно и честно?» — думала я.

Ложь была мне противна во всех ее видах, и я избегала ее даже в пустяках. Как-то раз мы плохо выучили стихотворение немецкому учителю, и в этот день журнал наш украсился не одним десятком двоек и пятерок. Даже у меня, у Крошки и Додо — лучших учениц класса — красовались нежелательные семерки за ответ.

— Schande![45]Schande! — Стыдно! (нем.) — сердито, уходя из класса, бросил нам, вместо прощального приветствия, рассерженный немец.

Пристыженные сошли мы в столовую к обеду и еще больше смутились, увидя там maman в обществе нашего почетного опекуна и министра народного просвещения. Последнего мы дружно боготворили со всею силою нашей детской привязанности.

Небольшой, очень полный, с седыми кудрями, с большим горбатым носом и добродушными глазами — он одним своим появлением вносил луч радости в институтские стены. И любил же детей на редкость, особенно маленьких седьмушек, к которым питал особенную нежность.

— Уж вы меня простите, — обратился он к старшим, у которых было уселся за столом, чтобы разделить с ними скудный институтский завтрак, — а только вон мои «моськи» идут! (маленьких воспитанниц он почему-то всегда называл «моськами») — и, спеша и переваливаясь, он опередил нас и, встав в первой паре между Валей Лер и Крошкой, прошел так через всю столовую к нашему великому восторгу.

— Что ж вы на урок к нам не заходите, Иван Петрович? — бойко выскочила вперед Бельская.

— Некогда было, мосенька, — отечески тронув ее за подбородок, ответил министр. — А какой урок был?

— Немецкий.

— Ну, и что же?.. Нулей, поди, не оберешься в журнале?

— Вот уж нет, — даже оскорбилась подобным замечанием Кира Дергунова, получившая как раз единицу в этот урок.

— Так ли? — забавно-недоверчиво подмигнул шутивший министр.

— Вот уж верно. Я десять получила.

— Ну? — протянул он, высоко подняв брови. — Молодец, мосенька! А ты? — обратился он к Запольской.

— Двенадцать, Иван Петрович, — не сморгнув, соврала та.

— А ты, Крошка? — зная все наши не только имена, но и прозвища, продолжал спрашивать он.

— Тоже двенадцать, — солгала Маркова и даже побледнела немножко.

— Ну, это куда ни шло… хорошая ученица, а вот что Белка-Разбойник и Кирюша отличаются — не сказка ли, мосеньки, из тысяча и одной ночи? А?

— Нет, нет, правда, Иван Петрович, — запищали девочки хором, — сущая правда!

И к кому бы ни обращался с вопросом наш любимец — отметки выходили на редкость отличными.

— Счастлив же должен быть сегодня Herr Hallbeck, — произнес он не то насмешливо, не то задумчиво.

— Ну, а ты, принцесса Горийская (меня так прозвали институтки), тоже, поди, двенадцать получила? — неожиданно обратился ко мне министр.

Словно что ущипнуло меня за сердце, и оно забилось быстро, быстро.

— Нет, Иван Петрович, — твердо произнесла я, — я получила сегодня семерку.

— Вот тебе раз! — произнес, разведя руками, он и скорчил такую потешную гримасу, что весь стол дружно прыснул со смеха, несмотря на неловкость и смущение.

— А ведь я знал, что эта не солжет, — снова уже серьезно проговорил Иван Петрович, обращаясь ко всем вместе и ни к кому в особенности. — Не солжет, — повторил он задумчиво и, подняв пальцами мой подбородок, добавил ласково: — Такие глаза лгать не могут, не умеют… Правдивые глаза! Чистые по мысли! Спасибо, княжна, спасибо, принцесса Горийская, что не надула старого друга!

И прежде чем я опомнилась, старик поцеловал меня в лоб и отошел к прежнему месту за столом первоклассниц.

— Ниночка, зачем ты нас не поддержала, — капризно-недовольно протянула Додо, не желавшая падать со своей высоты классной парфетки во мнении любимого начальства.

— Да, да, зачем, Нина? — подхватили девочки.

— Принцесса Горийская не может не сунуть свой длинный носик, где ее не спрашивают, — прошипела ядовитая Крошка.

— Ах, оставьте меня, — произнесла я с невольным приступом злости, — всегда говорила и буду говорить правду… Лгать для вашего удобства не намерена.

— Очень похвально идти против класса! — продолжала язвить меня Маркова.

— Молчи, Крошка, — прикрикнула на нее Дергунова. — Нина знает, как быть, и не нам учить ее.

На этом разговор и оборвался. Правда восторжествовала.

Выходя из класса в тот же день, я столкнулась с Ирэн, выписавшейся из лазарета.

— А, принцесса Горийская, воплощение правды! — воскликнула она весело.

— А, фея Ирэн! — вырвалось у меня с неудержимым порывом восторга, — наконец-то я вас вижу!

Она была не одна. Черная, угреватая девушка опиралась на ее руку и смотрела на меня смеющимися и веселыми глазами.

— Это моя подруга Михайлова. Будьте друзьями и не грызитесь, пожалуйста, — засмеялась Ирочка, взяв мою руку, и вложила ее в руку своей подруги.

— Друзья наших друзей — наши друзья, — торжественно-шутливо ответила я, прикладывая руку ко лбу и сердцу по восточному обычаю.

Ирочка засмеялась. Она уже не казалась мне больше прозрачною лунною феей, какою явилась мне в ту памятную ночь в лазарете, — нет, это была уже не прежняя, немного мечтательная, поэтичная фея Ирэн, а просто веселая, смеющаяся, совсем земная Ирочка, которую, однако, я любила не меньше и которую решила теперь «обожать» по-институтски, чтобы и в этом не отстать от моих потешных, глупеньких одноклассниц…

Часы сменялись часами, дни — днями, недели — неделями. Институтская жизнь — бледная, небогатая событиями — тянулась однообразно, вяло. Но я уже привыкла к ней. Она мне не казалась больше невыносимой и тяжелой, как раньше. Даже ее маленькие интересы заполняли меня, заставляя забывать минутами высокие горы и зеленые долины моего сказочно-чудесного Востока.

Уроки, приготовление их, беготня за Ирочкой на половину старших, схватки с Крошкой и соревнование в учении с самыми лучшими ученицами — «сливками» класса, — долгие стояния по праздникам в церкви (которые я особенно любила благодаря торжественной таинственности службы), воскресные дежурства в приемной за отличие в поведении — все это шло заведенной машиной, однообразно выстукивающей свой правильный ход.

И вдруг неожиданно эта машина перевернулась. Случилось то, чего я не могла предвидеть: я нашла то, чего не ожидала найти в скучных институтских стенах.

Стоял октябрь. Гадкая петербургская осень налегла на чахлую северную природу, топя ее потоками своих дождей, нудных и беспрестанных, производящих какое-то гнетущее и тяжелое впечатление. Мы только что вернулись с садовой галереи, на которой гуляли в продолжение всей большой перемены. В сад идти было немыслимо. Дожди превратили его в сплошное болото, а гниющий на последней аллее лист наполнял воздух далеко не приятным запахом. Голодные вороны метались с громким карканьем между вершинами оголенных деревьев, голодные кошки с неестественно увеличенными зрачками шмыгали здесь и там, наполняя сад своим пронзительным мяуканьем.

Все кругом было серо, холодно, пусто… Мы вернулись с воздуха хмурые, недовольные. Казалось, печальная картина гнилой петербургской осени отразилась и на нас.

Безучастно сбросили мы капоры и зеленые платки, безучастно сложили их на тируарах. Я уселась на парту, открыла книгу французского учебника и принялась повторять заданный на сегодня урок. От постоянной непогоды я кашляла и раздражалась по пустякам. А тут еще подсевшая ко мне Краснушка немилосердно грызла черные хлебные сухарики, зажаренные ей потихоньку девушкой Феней в коридорной печке.

— Сделай милость, не грызи! — окончательно рассердилась я, бросив на Запольскую негодующий взгляд.

— Фу, какая ты стала злючка, Ниночка, — удивилась Маруся и, желая меня задобрить, прибавила: — поговорим о Мцхете, о Грузии.

Краснушка совсем еще маленькой девочкой была на Кавказе и видела Мцхет с его поэтичными развалинами и старинными крепостями. Мы часто, особенно по вечерам, болтали о Грузии. Но сегодня мне было не до этого. Грудь моя ныла, петербургская слякоть вселяла в душу невольное отвращение, и рядом с картинами ненавистной петербургской осени поднимать в воображении чудесные ландшафты далекого родного края мне казалось теперь чуть ли не кощунством. В ответ на предложение Маруси я только отрицательно покачала головой и снова углубилась в книгу.

Постепенно, однако, былые воспоминания потянулись бесконечной вереницей в моих мыслях… Мне вспомнился чудесный розовый день… шумный пир… возгласы тулумбаши… бледная, тоненькая девушка… мой храбрый красавец папа, бесстрашно несшийся на диком коне… И надо всем этим море цветов и море лучей…

Я так углубилась в мои мысли, что не заметила, как внезапно стихло пчелиное жужжанье учивших уроки девочек, и только опомнилась при виде начальницы, стоявшей в трех шагах от меня с какой-то незнакомой скромно одетой дамой и маленькой потешной чернокудрой девочкой, похожей на цыганенка. Меня поразил вид этой девочки, с громадными, быстрыми, наивными и доверчивыми черными глазками.

Я не слышала, что говорила maman, потому что все еще находилась в сладком состоянии мечтательной дремоты. Но вот, как шелест, пронесся говор девочек, и новость коснулась моего слуха:

— Новенькая, новенькая!

Maman поцеловала девочку, как поцеловала меня два месяца тому назад при моем поступлении в институт, так же перекрестила ее и вышла в сопровождении чужой дамы из класса.

Новенькая осталась…

Пугливыми, робкими глазками окидывала она окружавшую ее толпу девочек, пристававших к ней с одними и теми же праздными вопросами, с какими приставали еще так недавно ко мне.

Новенькая отвечала застенчиво, стесняясь и конфузясь всей этой незнакомой толпы веселых и крикливых девочек. Я уже хотела идти ей на выручку, как m-lle Арно неожиданно окликнула меня, приказав взять девочку на мое попечение.

Я обрадовалась, сама не зная чему. Оказать услугу этой маленькой и забавной фигурке с торчащими во все стороны волосами, иссиня-черными и вьющимися, как у барашка, мне показалось почему-то очень приятным.

Ее звали Люда Власовская. Она смотрела на меня и на окруживших нас девочек не то с удивлением, не то с тоскою… От этого взгляда, затуманенного слезами, мне становилось бесконечно жаль ее.

«Бедная маленькая девочка! — невольно думалось мне, — прилетела ты, как птичка, из далеких стран, наверное, далеких, потому что здесь, на севере, нет ни таких иссиня-черных волос, ни таких черных вишенок-глаз. Прилетела ты, бедная птичка, и сразу попала в холод и слякоть… А тут еще любопытные, безжалостные девочки забрасывают тебя вопросами, от которых тебе, может быть, делается еще холоднее и печальнее на душе… О! я понимаю тебя, отлично понимаю, дорогая; ведь и я пережила многое из того, что испытываешь ты теперь. Но, быть может, у тебя нет такой сильной воли, как у меня, может быть, ты не в состоянии будешь пережить всех тех невзгод, которые перенесла я в этих стенах…»

И, грубо оборвав начинавшую уже поддразнивать и трунить над новенькой Бельскую, я постаралась приласкать бедняжку, как умела.

Она взглянула на меня благодарными, полными слез глазами, и этот взгляд решил все… Мне показалось вдруг, что ожил Юлико с его горячей преданностью, что Барбале послала мне привет из далекого Гори, что с высокого синего неба глянули на меня любящие и нежные очи моей деды… Маленькая девочка с вишневыми глазками победила мое сердце. Я смутно почувствовала, что это друг настоящий, верный, что смеющаяся и мечтательная Ирочка — только фея и останется феей моих мыслей, а эту смешную, милую девочку я точно давно уже люблю и знаю, буду любить долго, постоянно, всю жизнь, как любила бы сестру, если б она была у меня.

Счастье мне улыбнулось. Я нашла то, чего смутно ждала душою во всю мою коротенькую детскую жизнь… Ждала и дождалась. У меня теперь был друг, верный, милый.

Глава VII

Принцесса Горийская показывает чудеса храбрости

Гнилая петербургская осень по-прежнему висела над столицей, по-прежнему серело небо без малейшей солнечной улыбки, по-прежнему кончались одни уроки и начинались другие, по-прежнему фея Ирэн, всегда спокойная, ровная, улыбалась мне при встречах, а между тем точно новая песенка звенела в воздухе, веселая весенняя песенка, и песенка эта начиналась и кончалась одною и тою же фразой:

«С тобою Люда! твой друг Люда! Твоя галочка-Люда!»

Я назвала ее галочкой потому, что она, по-моему, на нее походила, такая смешная, черненькая, маленькая, с такими круглыми птичьими глазками.

Ее все полюбили, потому что нельзя было ее не любить, — такая она была славная, милая. Но я ее любила больше всех. И она мне платила тем же. Одним словом, мы стали друзьями на всю жизнь.

Когда ей было тяжело, я уже видела это по ее говорящим глазкам, в которых читала, как в открытой книге.

Она привязалась ко мне трогательной детской привязанностью, не отходила от меня ни на шаг, думала моими мыслями, глядела на все моими глазами.

— Как скажет Нина… как пожелает Нина… — только и слышали от нее.

И никто над нею не смеялся, потому что никому и в голову не приходило смутить покой этого кроткого, чудного ребенка.

И потом ее охраняла я, а меня уважали и чуточку побаивались в классе.

Одна только Крошка временами задевала Люду.

— Власовская, где же твой командир? — кричала она, завидя одиноко идущую откуда-нибудь девочку.

Я узнавала стороной проделки Марковой, но прекратить их была бессильна. Только наша глухая вражда увеличивалась с каждым днем все больше и больше.

Люда приехала из Малороссии. Она обожала всю Полтаву, с ее белыми домиками и вишневыми садами. Там, вблизи этого города, у них был хутор. Отца у нее не было. Он был героем последней турецкой кампании и умер как герой, с неприятельским знаменем в руках на обломках взятого редута. Свою мать, еще очень молодую, она горячо любила.

— Мамуся-кохана, гарная мама, — постоянно щебетала она и вся дрожала от радости при получении писем с далекой родины.

У нее был еще брат Вася, и все трое они жили безвыездно со смерти отца в их маленьком именьице.

Все это рассказывала мне Люда, после спуска газа, в длинные осенние вечера, лежа в соседней со мною жесткой институтской постельке. Не желая оставаться в долгу, я тоже рассказывала ей о себе, о доме. Но о тех страшных приключениях, которые встречались в моей жизни, я умолчала. Я не хотела пугать Люду — робкую и болезненно-впечатлительную по природе. Довольно было с нее и тех рассказов, которые с таким восторгом слушались институтками в вечерний поздний час, когда классная дама, поверившая в наш притворный храп, уходила на покой в свою комнату. Тут-то начинались настоящие ужасы. Киpa Дергунова отличалась особенным мастерством рассказывать «страсти», и при этом рассказывала она «особенным» способом: таращила глаза, размахивала руками и повествовала загробным голосом о том, что наш институт когда-то был женским монастырем, что на садовой площадке отрыли скелет и кости, а в селюльках, или музыкальных комнатах, где институтки проходили свои музыкальные упражнения, бродят тени умерших монахинь, и чьи-то мохнатые зеленые руки перебирают клавиши.

— Ай-ай, — прерывала какая-нибудь из более робких слушательниц расходившуюся рассказчицу, — пожалуйста, молчи, а то я закричу от страха.

— Ах, какая же ты дрянь, душка! — сердилась возмущенная Кира, — сама же просила рассказывать…

— Да я просила «без глаз», — оправдывалась перетрусившая девочка, — а ты и глаза страшные делаешь, и басишь ужасно…

— Без глаз и без баса не то! — авторитетно заявляла Кира и окончательно разражалась гневом. — Нечего было просить — убирайся, пожалуйста!

Рассказ прерывался. Начиналась ссора. А на следующий вечер та же история. Девочки забирались с ногами на постель Киры, и она еще больше изловчалась в своих фантастических повествованиях.

Временами я взглядывала на Люду. Ее ротик открывался, глаза расширялись ужасом, но она жадно слушала, боясь проронить хоть одно слово.

Как-то за обедом серьезная Додо сказала, что ей привелось встретить лунатика. Девочки, жадные до всего таинственного, обрадовались новому предмету разговора.

— Какой лунатик? где ты его встретила? чем это кончилось?.. — набросились они на Додо, но, к большому разочарованию любопытных, девочка могла только сказать, что «он» был во всем белом, что шел, растопырив руки, что глаза у него были открыты и смотрели так страшно, так страшно, что она, Додо, чуть не упала в обморок.

— А что всего ужаснее, душки, — добавила Додо, заставив вздрогнуть сидевшую рядом с нею Люду, — Феня говорит, что тоже видела лунатика на церковной паперти.

— Ну, милая, и ты и твоя Феня врете! — рассердилась я, видя, как зрачки Люды расширились от ужаса и вся она лихорадочными глазами впилась в рассказчицу.

— Ну, у тебя все врут! а пойди-ка на паперть и сама увидишь, — недовольно заявила Кира.

— Mesdam'очки, на паперти по ночам духи поют, — неожиданно вмешалась в разговор Краснушка, — стра-а-шно!

— Трусихам все страшно! — насмешливо улыбнулась я.

— А тебе не страшно?

— Нет.

— И пошла бы…

— Пойду.

— Что?! — и девочки даже привскочили на своих местах.

— И пойду! — еще упрямее возразила я, — пойду, чтоб доказать вам, что вы все это сочиняете.

В ту же минуту Люда незаметно толкнула меня под локоть. Я повела на нее недовольными глазами.

— Что тебе?

— Ниночка, не ходи! — шепнула она мне тихо.

— Ах, оставь, пожалуйста, чего ты боишься? Пойду, разумеется, и докажу всем вам, что никакого лунатика, ни духов нет на паперти.

— Ну, и отлично! — крикнула на весь стол Иванова, — пусть Джаваха идет сражаться с лунатиками, черной монахиней, с кем хочет. Только, светлейшая принцесса, не забудьте оставить нам ваше завещание.

— Непременно, — поспешила я ответить, — для тебя и для Крошки: тебе я завещаю мой завтрашний обед, а Крошке — все мои старые тетради, чтобы она продала их и купила себе на вырученные деньги какой-нибудь талисман от злости.

Девочки фыркнули. Маркова и Иванова презрительно улыбнулись, и разговор перешел на другую тему.

По возвращении в класс из столовой Люда робко подошла ко мне и тихо прошептала:

— Ниночка, если не ради меня, то ради Ирочки не ходи на паперть.

— Вздор, — отвечала я, — вот ради Ирочки-то я и пойду туда. Ведь я ничего еще не сделала, чтобы доказать ей, что я ничего не боюсь, и заслужить ее любовь. Ну, вот пусть это и будет моим подвигом во имя ее. И ты не мешай мне, пожалуйста, Люда!

Наступил вечер. Нас отвели в дортуар и до спуска газа предоставили самим себе. Девочки, очевидно, забывшие о моем решении идти на паперть, разбившись на группы, разговаривали между собой. Только маленькая Люда ежеминутно устремляла на меня свои вопрошающие глазки.

Лишь только дежурная Fraulein Генинг скрылась за дверью, я быстро вскочила и начала одеваться.

— Куда? — испуганно шепнула приподнявшаяся на локте Люда.

Я не ответила, сделав вид, что не слышала ее слов, и бесшумно выскользнула из дортуара.

Длинный полуосвещенный коридор, тянувшийся вплоть до церковной паперти, невольно пугал одним своим безмолвием. Только неопределенный, едва уловимый шум газа нарушал его могильную тишину. Робко скользила я вдоль стены по направлению к церкви.

Вот уже темная церковная площадка, словно сияющая черная пропасть, неприятно выглянула на меня сквозь стеклянные двери.

«Точно глаза чудовища», — подсказало мне мое встревоженное воображение, когда при свете тускло горевших газовых рожков я увидела выступившие светлыми полосками дверные стекла.

Однако я храбро взялась за ручку. Тяжелая дверь растворилась с легким скрипом. На паперти было совсем темно. Ощупью отыскала я скамейку, на которой в дни церковной службы отдыхали воспитанницы, и села. Прямо против меня были церковные двери, направо — коридор младшей половины, налево — старшей. Отдаленные газовые рожки чуть мерцали, роняя слабый свет на двери, но вся площадка и широкая лестница тонули во мраке.

«Ну, где же лунатик, — храбрилась я, оглядываясь во все стороны, — все это одна выдумка глупых девочек…»

Я не досказала и вздрогнула… Раздался глухой и тяжелый звук… Один… второй… третий. Это пробило двенадцать на нижней площадке… И снова тишина — жуткая… страшная…

Мне стало холодно… Я уже поднялась и направилась было к коридорной двери обратно, как вдруг случайно оглянулась и… ужас сковал мои члены… Прямо на меня надвигалась высокая белая фигура. Тихо, медленно ступала она по паперти… Вот она ближе, ближе… Холодный пот выступил у меня на лбу… ноги подкашивались, но я сделала невероятное усилие и бросилась вперед, протягивая руки к белой фигуре.

В тот же миг три раздирающие душу крика огласили своды мирно спавшего института… Кричал белый лунатик, кричал кто-то еще, спрятавшийся в углу за стеклянной дверью, кричала я, зараженная ужасом.

Не помня себя, я бросилась назад по коридору, пулей влетела в дортуар, сильно хлопнув дверью, и, бросившись с постель, зарылась в подушки.

Поднялся плач, суматоха… Осветили дортуар, прибежали девушки, спавшие в умывальной.

Захлебываясь от волнения, я посылала их на паперть — спасать от лунатика его жертву.

Fraulein Генинг, ничего не понимавшая из того, что случилось, помчалась со свечой на паперть в сопровождении служанок. Через несколько минут они вернулись, неся на руках бесчувственную Люду; с ними была еще третья девушка в длинном белом «собственном» платье. Она приехала в этот вечер из гостей и пробиралась на ночлег в то время, когда я дежурила на паперти. Я была уничтожена… Девушка в белом и оказалась тем страшным лунатиком, который так испугал меня. Мне было обидно, совестно, неловко…

На вопросы доброй Кис-Кис я не могла не отвечать правды. А правда была так смешна и нелепа, что я едва собралась с духом рассказать ей.

Я злилась… Злилась больше всего на Люду, сделавшую мое положение таким смешным и некрасивым.

И кто ее просил идти за мною, прятаться за дверью, защищать меня от несуществующих призраков? Зачем? зачем?

Взволнованная, пристыженная, я быстро разделась и легла в постель. Сквозь полузакрытые веки я видела, как привели в чувство до смерти напуганную Люду, видела, как ее уложили в кровать и как, по уходе фрейлен, бледная, измученная, она приподнялась немного и тихо шепнула:

— Ты спишь, Нина?

Но я молчала… Маленький злой бесенок, засевший во мне, не давал мне покоя. Я злилась на всех, на класс, на ни в чем не повинную девушку, на себя, на Люду.

Долгий сон не успокоил меня.

— Ага, струсила! — услышала я первое слово разбудившей меня насмешливым смехом Мани Ивановой.

— Принцесса Горийская испугалась дортуарной девушки! — вторила ей Крошка.

Защищаться я не пожелала и только метнула в сторону Люды злыми глазами.

«Вот что ты наделала, — красноречиво докладывал мой рассерженный взгляд — в какое милое положение поставила меня! Всеми этими неприятностями я обязана только тебе одной!»

Она посмотрела на меня полными слез глазами, но на этот раз ее затуманенный печальный взгляд не разжалобил, а окончательно вывел меня из себя.

— Ах, не хнычь, пожалуйста! Напортит, а потом реветь! — крикнула я и вышла из дортуара, сильно хлопнув дверью.

Она, однако, еще раз попыталась подойти ко мне в коридоре. Но и тут я вторично оттолкнула бедняжку.

Грустно, опустив кудрявую головку, поплелась она в спальню, а я еще долго дулась, стоя у окна в коридоре. Даже Ирочка, подошедшая ко мне (она дежурила за больную классную даму в дортуаре пятых), не усмирила водворившегося в мою душу беса.

— Что это, Нина, с вами? Вы как будто расстроены? — спросила она обычным ей покровительственным тоном.

— Оставьте меня, все оставьте! — капризно твердила я, кусая губы и избегая ее взгляда.

— В самом деле, вас следует оставить, Нина: вы становитесь ужасно несносной, — строго произнесла Ирэн, очевидно, обиженная моим резким ответом.

— Ну, и слава Богу, — совсем уже нелепо, по-детски пробормотала я и, передернув плечами, побежала в спальню, желая спрятаться и остаться наедине с моим маленьким горем.

Каково же было мое изумление и негодование, когда я увидела мою Люду, моего единственного первого друга, между Маней Ивановой и торжествующей Крошкой — моими злейшими врагами!.. Я сразу поняла, что они воспользовались нашею ссорою с Людою, чтобы, назло мне, привлечь ее к себе и сделать ее подругою, товаркою. Их я поняла, но Люда, Люда, как она согласилась подружиться с ними?.. Неужели она не догадалась, сколько обиды и горечи нанесла этим поступком моему и без того измученному сердцу? А я так любила ее!..

Я была возмущена до глубины души, возмущена и против Ивановой, и против Марковой, и против Власовской — против всех, всех. Я не помню, что я крикнула им, но, вероятно, что-нибудь обидное, потому что Власовская испуганно заморгала своими вишневыми глазами, а ангельское личико Марковой исказилось злой гримаской.

Месть Крошки удалась на славу! Отняв от меня моего друга, она лишала меня последнего солнечного луча, последней радости в холодных, негостеприимных институтских стенах.

Глава VIII

Из-за вороны друзья на всю жизнь

Потянулись ужасные дни… Назло Люде я подружилась с Бельской. Наши шалости превосходили все прежние. Бельская была хитра на выдумки и изворотлива, как кошка. Мы бегали, беснуясь, по всему институту, кричали до хрипоты в часы рекреации, не боясь начальства, гуляли на половине старших. Растрепанные, хохочущие, крикливые, мы обращали на себя всеобщее внимание… Классные дамы удивлялись резкой перемене в моем характере, но не бранили меня и не взыскивали. Я была общей любимицей, да к тому же многое приписывалось моим нервам и острым проявлениям тоски по родине.

— Что с вами, Нина, — удивлялась Ирочка, глядя, как я, вся красная от беготни, неслась к ним на половину, вопреки запрещению синявок.[46]«Синявками» воспитанницы института называли классных дам, потому что они носили синее форменное платье. (Примеч. сост.) — Я не узнаю вас больше!

— Я веселюсь, фея Ирэн, — смеялась я, — разве бедным маленьким седьмушкам запрещено веселиться?

Если б она знала, как я была далека от истины! На глазах класса, в присутствии ненавистной Крошки, ее оруженосца Мани и еще недавно мне милой, а теперь чужой и далекой Люды, я была настоящим сорвиголовою. Зато, когда дортуар погружался в сон и все утихало под сводами института, я долго лежала с открытыми глазами и перебирала в мыслях всю мою коротенькую, но богатую событиями жизнь… И я зарывалась в подушки головою, чтобы никто не слышал задавленных стонов тоски и горя.

— Папа! — часто шептала я среди ночного безмолвия. — Милый, хороший, дорогой папа, возьми меня отсюда… Увези меня отсюда! я теперь одна, еще больше одна, чем была раньше. Была Люда — нет Люды. И снова темно, мрачно и холодно в институтских стенах…

А Люда спала сном праведницы тут же рядом со мною, но, безусловно, чужая для меня и близкая Ивановой и Крошке, которых я презирала всеми силами души…

Наутро я встала с новым запасом шалостей в голове и с гордостью проходила мимо ненавистной «тройки», дружески обняв Бельскую.

Первый снег в этом году выпал в начале ноября… Я точно обезумела… Всю большую перемену мы взапуски гонялись с Бельской по последней аллее, куда младшим было строго запрещено ходить.

В один на редкость выпавший полуосенний, полузимний морозный денек, во время прогулки, мы были привлечены жалобным карканьем большой черной вороны.

Ворона была противная, злющая, но ей перебили крыло и лапку, и этого было достаточно, чтобы разжалобить сердца сердобольных девочек.

— Джаваха! — крикнула Бельская, — давай поймаем ворону, накормим и вылечим ее.

Сказано — сделано. Не привыкшая останавливаться перед раз задуманным решением, я храбро полезла в рыхлый снег и протянула руку за вороной. Но глупая птица не понимала, казалось, моих добрых намерений. Прихрамывая, она заковыляла от нас по всей аллее, точно мы были ее злейшие враги.

— Держи, Белка, забеги слева, — отдавала я краткие приказания моему адъютанту, как Крошка прозвала в насмешку мою новую подругу.

— Берегись, Нина, синявка идет.

— Э, пустое! — лихо крикнула я. К общему удовольствию собравшихся вокруг нас зрительниц, ворона была поймана и закутана в казенную шаль. С величайшими предосторожностями мы понесли ее в класс.

— Кого хороните? — насмешливо крикнули нам наши всегдашние враги шестушки при виде оригинального шествия.

— Закрой ее, закрой, — шептала Бельская, — а то они насплетничают инспектрисе…

До класса нашу новую protege мы донесли благополучно, усадили или, вернее, втиснули ее в корзину и, увязав веревками поверх оберточной бумаги, поставили в угол за географическую карту.

Следующий класс был батюшки. Уже в начале урока по партам путешествовала записочка с вопросом; как назвать ворону? Внизу уже стояла целая шеренга имен вроде: Душки, Cadeau, Orpheline, Смолянки и Amie, когда, осененная внезапной мыслью, я подмахнула под выше написанными именами «Крошка» и, торжествуя, перебросила записку Краснушке.

Едва последняя успела развернуть бумажку, как из-за угла послышалось отчаянное и продолжительное карканье… Мы замерли от страха… М-lle Арно бросилась в угол, но не успела заглянуть туда, как ворона внезапно вылетела из-за карты и стала носиться с отчаянным карканьем по всему классу. Вышло что-то невообразимо скверное.

Арно гонялась за вороной, мы за Арно, невероятно шумя и толкаясь, а батюшка, потеряв нить рассказа о трогательных страданиях благочестивого Иова, смотрел с печальной улыбкой на всю эту суматоху.

Неожиданный звонок дал новое направление событию. Пугач, грозно потрясая седыми буклями, бросилась к инспектрисе — докладывать о преступлении. Лишь только смущенный не меньше нас батюшка вышел из класса, поднялся спор, шум, крики…

Решили следующее:

1) Меня не выдавать ни под каким видом.

2) Ворону, унесенную классной девушкой Феней, продолжать кормить и воспитывать в саду.

3) Просить прощения у батюшки за нарушение порядка в его классе.

Едва девочки успели обсудить и одобрить предложенные Бельской пункты, как в класс вошла инспектриса. Очень высокая, очень сердитая и очень болезненная, она не умела ни прощать, ни миловать. Это была как бы старшая сестра нашего Пугача, но еще более строптивая и желчная.

На ее строгий вопрос, кто принес птицу, — мы отвечали дружным молчанием.

Новый вопрос — новое молчание. Пугач стояла тут же и злорадно шипела:

— Очень хорошо… прекрасно… бесподобно…

Ничего не добившись, инспектриса ушла, бросив нам на прощание зловещее и многозначительное: «eh bien, nous verrons».[47]Eh bien, nous verrons — ну, что ж, посмотрим (фр.). Это зловещее «nous verrons» не предвещало ничего хорошего, и хмурые, понуренные пошли мы завтракать в столовую.

— Что-то будет? Что-то будет? — в тоске шептали более робкие из нас.

— Крошка насплетничает, вот что будет! — сердито крикнула я и вдруг чуть не вскрикнула от изумления. В столовую вошла Люда… но не прежняя тихонькая, робкая Люда, а красная, как пион, с разгоревшимися глазами и гордо-вызывающе поднятой головой. Но что показалось мне удивительнее всего — Люда была без передника. Она не прошла на свое место за столом, а встала на середине столовой, как наказанная.

— Что такое с Власовской? Чем она провинилась? — заволновались институтки, и наши, и чужеклассницы.

— Надо Крошку спросить или Иванову — ведь они подруги, — без всякого заднего умысла произнесла Валя Лер, обращаясь ко мне.

— Ну, и спрашивай, мне что за дело, — вспыхнула я.

А Люда все стояла на своем посту, нимало не стесняясь, на глазах всего института.

Одну минуту мне показалось, что ее черные глазки встретились с моими, но только на одну минуту, и тотчас же я отвела свои…

«Что с нею, — мучительно стонало внутри меня, — за что она может быть наказана — эта маленькая, безобидная кроткая девочка?»

Вдруг в столовой произошло легкое смятение.

— М-lle Арно! — крикнули с соседнего стола сидевшей за нашим столом классной даме, — Власовской дурно…

Ей в самом деле было дурно. Она побелела, как платок, и пошатнулась. Не подоспей m-lle Арно, Люда, кажется, не выдержала бы и упала.

Пугач подхватила ее и, придерживая своими длинными, цепкими руками, повлекла в лазарет.

Кругом кричали, спорили, шептались, но я ничего не слышала… Моя голова горела от навязчивой мысли, бросавшей меня то в жар, то в холод: «Что с Людой, что с моей бедной, маленькой Галочкой?»

Я совершенно забыла в эту минуту, что она уже давно отказала мне в своей дружбе, предпочтя мне ненавистную Крошку, но сердце мое ныло и сжималось от неизвестности и еще какого-то тяжелого предчувствия.

И не напрасно… потому что это предчувствие сбылось…

Едва мы поднялись в класс, как вошла Пугач и, торжественно усевшись на кафедре, начала речь о том, как нехорошо нарушать общее спокойствие и подводить под наказание подруг.

— Вот Власовская не хотела сознаться, что принесла ворону в класс, — разглагольствовала синявка, — а пришлось, однако, открыть истину, совесть заговорила: она пошла к инспектрисе и созналась… она…

— Что?! — вырвалось у меня, и я в три прыжка очутилась у кафедры.

— Cher enfant,[48]Cher enfant — дорогое дитя (фр.). — и Арно неодобрительно покачала головою. — Soyer prudente[49]Soyer prudente — будьте благоразумной (фр.).… У вас слишком резкие манеры…

О! это было уже свыше моих сил!.. Она могла рассуждать еще о манерах, когда сердце мое рвалось на части от горя и жалости к моей ненаглядной голубке Люде, таким великодушием отплатившей мне за мой поступок с нею.

Так вот она какова, эта милая, тихая девочка! И я смела еще смеяться над нею… презирать это маленькое золотое сердечко!

— Что с вами, cher enfant? — видя, как я поминутно меняюсь в лице, спросила синявка, — или вы тоже нездоровы?

— О, нет… — с невольной злобой на саму себя сказала я. — Я здорова… Больна только бедная Люда… Я, к сожалению, здорова… да, да, к сожалению, — подчеркнула я с невольным отчаянием в голосе. — Я злая, скверная, гадкая, потому что это я принесла в класс ворону, а не Власовская. Да, да… я одна… одна во всем виновата.

Я смутно помню, что говорила классная дама и инспектриса, опять пожаловавшая в класс по новому приглашению Пугача, но отлично помню ту безумную радость, дошедшую до восторга, когда, по приказанию ее, Арно стерла с красной доски мою фамилию и потребовала, чтобы я сняла передник.

С тою же радостью стояла я, наказанная, за обедом на месте Люды, и сердце мое прыгало и замирало в груди.

«Это искупление, — твердило оно, — это искупление, Нина, подчинись ему!»

И как охотно, как радостно прислушивалась я к моему маленькому восторженному сердцу!

— Белка, давай мне скорей твой перочинный ножик, — огорошила я моего адъютанта, лишь только мы поднялись в класс. — Давай!

И прежде чем она могла понять в чем дело, я схватила лезвие перочинного ножика так быстро и сильно двумя пальцами, что глубоко порезала их.

— Ай, кровь, кровь! — запищала Бельская, не любившая подобных ужасов.

— Да, кровь, — засмеялась я, — кровь, глупенькая… Это я нарочно… Она поможет мне пройти к Люде в лазарет… понимаешь?

Но Белка стояла передо мной с открытым ртом, хлопала глазами и ничего не понимала. И только когда продребезжал лазаретный звонок, сзывавший больных на перевязку, и я заявила, что бегу забинтовать руку, Бельская неожиданно бросилась ко мне на шею, заорав восторженно на весь класс:

— Нинка Джаваха… ты — героиня!..

Осторожно крадучись, я проскользнула из перевязочной в лазаретную столовую, а оттуда — в общую палату, где, по моим расчетам, находилась Люда.

Я не ошиблась.

Она спала, забавно свернувшись калачиком на одной из кроватей. Я осторожно на цыпочках подошла к ней. На ее милом личике были следы слез… Слипшиеся ресницы бросали легкую тень на полные щечки… Алые губы шептали что-то быстро и непонятно-тихо…

Острая, мучительная жалость и беззаветная любовь наполнили мое сердце при виде так незаслуженно обиженной мною подруги.

Я быстро наклонилась к ней.

— Люда… Людочка… сердце мое… радость!

Она открыла сонные глазки… и взглянула на меня, ничего не понимая.

— Это я, Людочка… — робко произнесла я.

— Нина! — вырвалось из ее груди. — Ты пришла…

Мы упали в объятия друг друга… Плача и смеясь, перебивая одна другую и снова смеясь и плача, мы болтали без умолку, торопясь высказать все, что нас угнетало, мучило, томило. Теперь только поняли мы обе, что не можем жить друг без друга…

Люда выросла в моих глазах… стала достойной удивления… Я не могла ей не высказать этого.

— Ну, вот еще! — засмеялась она, — тебе все это кажется… ты преувеличиваешь, потому что очень меня любишь.

Да, я любила ее, ужасно любила… Моя маленькая, одинокая душа томилась в ожидании друга, настоящего, искреннего… И он явился ко мне — не мечтательной, смеющейся лунной феей, а доброй сестрой и верным товарищем на долгие институтские годы… Мы крепко прижались друг к другу, счастливые нашей дружбой и примирением…

Вечерние сумерки сгущались, делая лазаретную палату как-то уютнее и милее… Отдаленные голоса пришедших на перевязку девочек едва долетали до нас… Я и Люда сидели тихо, молча… Все было пересказано, переговорено между нами… но наше молчаливое счастье было так велико, что тихое, глубокое молчание выражало его лучше всяких слов, пустых и ненужных…


Читать далее

Лидия Алексеевна Чарская. Княжна Джаваха
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НА КАВКАЗЕ 04.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. В ИНСТИТУТЕ 04.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. В ИНСТИТУТЕ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть